Александринский театр.
Режиссер Анатолий Праудин
Сценический контрапункт в «Мсье Жорже…» я бы сравнила только с прыжками через голову в воздухе, то есть невидимо для глаз. Чтобы дама в партере (еще одна дама) могла с полным основанием произнести: «Хрестоматийный спектакль». И она права, у этого спектакля классически чистый текст. По чистоте игры с текстом! Никакой эклектики — полное торжество акробатики. Так что на каждое по морде… — эх, яблочко летит (выражаясь языком поэта). В отличие от просто зрителя, безумный критик еще успевает понять, что летит оно по законам поэтического театра. Но зафиксировать яблочко в полете…

Гремит гром, гипнотизирует зрителей Апфельбаум, хромают инвалиды, играет солдатский оркестр… Для Праудина мера вещей — не человек, а разнообразные соотношения. Я бы предположила, что его интересует подтекст мизансцены, ритм пространства, действенная природа метафоры, параллельность одновременно существующих на сцене смыслов (двоясь, перекликаясь, строки Лермонтова приобретают новое содержание). А, может быть, — подтекст пространства, ритм мизансцены, параллельность метафор… В «Мсье Жорже» он занимается театром как пластическим искусством. Герои нашего времени в этом пространстве достаточно незначительны, мелки (не чета лермонтовскому Печорину), но небезынтересны, связанные воедино I разнообразным и ярким метафорическим языком общего действия.

В горнем мире праудинского спектакля под воздействием небесного электричества переплавлялась сама природа актера. Лермонтову нравилось сравнение поэта с кинжалом. И точно, черкесский кинжал в руке Дмитрия Воробьева переставал быть ножичком для разрезания французских романов, становился средством для вспарывания вен, чуть ли не самурайским мечом, во всяком случае чем-то очень серьезным и опасным. Кстати, и пресловутая ирония мсье Жоржа была — категорией вкуса. И стеснялся он ее и прятал — тоже как человек вкусом обладающий. Но стоило кому-нибудь из персонажей, согласно Михаилу Юрьевичу, ляпнуть какую-нибудь глупость или, согласно Анатолию Аркадьевичу, хоть чуть-чуть позволить себе податься в сторону мелодрамы — темный глаз под «лермонтовской» челочкой вспыхивал моментально, и, как ни кусай губы, улыбочка выползала довольно корректная, конечно, даже ласковая, но нестерпимо едкая. И уж, конечно, высшему обществу (да и любому другому) было легче снести холодное презрение Печорина — Олега Даля, чем снисходительное фырканье этого забавляющегося фокусами юного нахала…
<…>
К этому особому своему дару — заполнять не только воображение, но и пространство — его Печорин относился спокойно. Как и ко всему прочему. Хотя покой этот был обманчив — стиснутые зубы, беспощадная трезвость взгляда, несчастная способность остро и болезненно реагировать на каждый звук, каждый оттенок чужой речи, манера опускать веки, мгновенно «ныряя в глубь себя», напоминали не только о желании, но и о полной невозможности «забыться и заснуть». «Тучки небесные, вечные странники» принесли в праудинский спектакль осадки, но мсье Жорж пренебрег зонтиком, запрокинул голову — и я «вижу», как на пылающий лоб падают капли дождя. У Григория Александровича температура. Высокая, как бывает высоким стиль. При всей внешней сдержанности — явный эмоциональный перегрев. Стоит на сцене Воробьев Дмитрий — и эмоциями отапливает космос…
В себе хочется разбираться. Потому что самое большое удовольствие: когда ты попадаешь в пьесу, которая дает тебе возможность с собой разобраться. Выместить какие-то свои комплексы. Тогда получаешь кайф. Можно говорить о том, что работа в театре — страшная, трудная, порой скучная. Но главное в ней — это кайф. Проживать много жизней, познавать себя и таким образом избавляться от. Ну какая еще работа дает возможность в течении восьми часов познавать мир? Восьми часов ежедневно, а? Этак можно лет за десять чего-то сообразить, наверное?
Комментарии (0)