Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Лаврова Александра

ХРОНИКА

Лаборатория драматургов Сибири, Урала и Дальнего Востока прошла в Омском академическом театре драмы 24–26 октября.

Когда-то, «в другой жизни», почти 25 лет назад, именно в Омской драме впервые в России возникла идея мастерской, в рамках которой встречались бы драматурги и режиссеры, чтобы совместно искать современный театральный язык для воплощения современных пьес. Многие участники той легендарной лаборатории состоялись в профессии, приобрели известность, в том числе и автор пьесы «Любовь и голуби» Владимир Гуркин, тогда вовсе не москвич, а актер Омской драмы, сегодня — один из инициаторов возобновления лаборатории. Драматургам нужен театр. Но и театру нужны драматурги! Во всяком случае Омской драме, где решили предпринять конкретные шаги к их поиску.

Со времени последнего проведения омской лаборатории прошло больше десяти лет, жизнь резко изменилась, многие драматурги-профессионалы оставили театр, на сцену вышла «Новая драма». Однако острая нужда в современной пьесе осталась — не только в документальном театре, «черновике», а в профессиональной драме, зрело осмысляющей сегодняшние проблемы, авторы которой несут ответственность за свое художественное высказывание. Не всякий традиционный репертуарный театр готов предоставить площадку агрессивному бунту молодых, но взгляд на реальность ее современника для развития театра необходим, интересен зрителю. По-прежнему актуален и вопрос о том, как работать с современным материалом. Недаром Евгений Марчелли, главный режиссер Омской драмы, репетирующий сейчас новую пьесу Гуркина, отложил намеченную премьеру. А ведь Марчелли не новичок в этом деле — в разные годы в разных театрах он с успехом ставил многие современные пьесы.

Именно Гуркин и Марчелли стали руководителями лаборатории, созвав на нее «старую гвардию»: Михаила Зуева и Александра Козловского из Москвы, Александра Косенкова из Новосибирска, Юрия Князева из Ангарска. Бойцы вспоминали минувшие дни, удивлялись неожиданным жизненным пересечениям, смотрели спектакли Омского театра драмы. Лаборатория подарила много сюжетов, открытий и встреч. После «Зеленой зоны» трогательная встреча ждала и зрителей: режиссер спектакля Евгений Марчелли пригласил на сцену автора пьесы Михаила Зуева.

Главной целью стала выработка положений о дальнейшем проведении лаборатории в новых условиях. В обсуждениях приняли участие руководители Министерства культуры Омской области, директора, режиссеры, актеры омских театров, секретарь Союза журналистов России Павел Гутионов, театральные критики и журналисты, «мама» бывшей лаборатории, ее ответственный секретарь Галина Александровна Заложнева.

Решено было проводить лабораторию дважды в год. Весной драматурги будут обсуждать поступившие на конкурс пьесы, осенью режиссеры представят эскизные постановки лучших из них. Будет создан сайт лаборатории, объявлен конкурс на лучшую театральную рецензию. Министерство культуры Омской области выделит гранты на постановки в омских театрах пьес-победителей. Кроме омской администрации, работу лаборатории поддержат Федеральное агентство культуры и кинематографии и Союз журналистов России.

На театральной карте обозначено новое место поиска современного драматурга, место возможной встречи его с режиссером и театром.

А пока участники «установочной» лаборатории прочли и обсудили свои новые пьесы, разные по темам, жанру и стилистике. Среди их героев — жители московской коммуналки, к которым приехали провинциальные невесты; ленинградские Ромео и Джульетта, разлученные своими отцами — генералом КГБ и тихим евреем-сапожником; актеры провинциального театра, отправившиеся на гастроли и брошенные директором без средств к существованию на дебаркадере, заменившем им дом; генерал афганской и чеченской войн и его близкие… Авторы пьес, будь то комедия положений или историческая драма, не судят своих героев, а с болью и вниманием пытаются разобраться в жизни их души.

Филатова Людмила

ХРОНИКА

22 сентября в Петрозаводске стартовал I Международный театральный фестиваль коренных народов Баренцева Евро-Арктического региона «Северная звезда».

Инициатором и хозяином фестиваля стал Национальный театр Республики Карелия (многие знают его как Финский театр), старейший в России театр национальной культуры. Эти самоотверженные «антиглобалисты» от искусства вот уже больше семидесяти лет упорно ставят и показывают спектакли не только на русском, но и на языках народов Карелии — и всегда находят своего зрителя. Петербургская режиссура — не исключение: в последние годы здесь побывали Борис Гуревич, Владимир Михельсон, Ирина Зубжицкая, Владимир Золотарь, Михаил Елисеев, Лев Стукалов…

Из буклета мне удалось узнать, что сегодня на Земле проживают 140 млн человек, относимых к коренным народам, из них на территории России — чуть более полумиллиона. Численность их небольшая — от нескольких сот человек до нескольких десятков тысяч. Нетрудно представить, какие трудности испытывает их театр, и особенно сейчас, когда активные процессы глобализации охватили весь цивилизованный мир и лицо, язык национальных культур подвергаются беспощадной стандартизации. Остро нуждающиеся в финансовой и информационной поддержке, театры «выкручиваются», как могут. Получается не всегда — какие-то коллективы прекращают свое существование, какие-то вынуждены выпускать «сувенирную» продукцию на экспорт… Тем ценнее желание оргкомитета «Северной звезды» превратить этот фестиваль в регулярный ежегодный форум. Рассказывая о планах организаторов на будущее, координатор проекта Дмитрий Свинцов сказал: «Наверное, наша звезда не вспыхнет вот так сразу ярким светом на театральном небосклоне. Но для нас важно начать».

Программа фестиваля, девизом которого стало «Познание через сотрудничество», была не слишком обширна, зато хорошо продумана. Помимо самих петрозаводчан, в ней приняли участие коллективы из Сыктывкара, Йошкар-Олы, Ханты-Мансийска; были представлены как драматические, так и кукольные спектакли (о некоторых «ПТЖ» уже писал — «После дождичка» Татьяны Батраковой, «За солнцем идущие, за миром смотрящие» Ольги Александровой), а также проведен семинар, посвященный проблемам драматургии коренных народов БЕАР (Норвегия, Финляндия, Швеция, от Российской Федерации — Архангельская и Мурманская губернии, Республика Коми, Карелия, Ямало-Ненецкий автономный округ). Правда, театры Архангельска и Мурманска по разным причинам не смогли в этом году приехать в Петрозаводск — но устроители надеются увидеть их спектакли в будущем.

К сожалению, мне удалось побывать лишь на открытии этого симпатичного фестиваля. Но то, что я успела увидеть и услышать, действительно впечатляло — без помпезности, скромно и вместе с тем достойно начался этот театральный праздник. Вкус не изменил ни директору театра Сергею Пронину, ни «официальным лицам», коротко, но сердечно приветствовавшим зал. И «Липериада», известная питерской публике как визитная карточка курса В. Петрова, из которого вырос «Наш театр» (здесь Л. Стукалов повторил ее с местными молодыми актерами — но на финском), была оптимальным выбором для «зачина». Пьеса «За спичками», знакомая широкому зрителю по одноименному фильму Гайдая, была прочитана как эксцентрическая комедия с обилием трюков, вставных номеров, блестяще исполненных песен, массовых сцен — в течение нескольких часов жюри от души хохотало, даже сняв наушники…

На пять сентябрьских дней фойе театра превратилось в шумный, веселый клуб: каждый спектакль предваряло получасовое выступление фольклорного коллектива, тут же торговали сувенирами, книгами (особенно запомнился стенд, уставленный разными переводами «Калевалы», от английского — и чуть ли не до китайского). Участники и гости с удовольствием общались в знаменитой «карельской гостиной» СТД, обсуждая увиденное, несмотря на то, что официально обсуждения предусмотрены не были. Не хочется прибегать к журналистским штампам о «непринужденной обстановке», звездах, которые «если зажигают, то это кому-нибудь нужно», — но что же делать, если обстановка действительно была непринужденной, а «Северная звезда» стала настоящим подарком для ее увидевших?..

Таршис Надежда

ХРОНИКА

Ламбушка — лесное озерцо, что, словно зеркальце, отражает окружающую красу. Петрозаводский фестиваль (люди говорят) бывал и ярче того, что случился с 11 по 18 сентября 2005 года. Но четырнадцать отражений, что вошли в поле зрения «Ламбушки», дают правдивое представление о том, что стоит сегодня за понятием «камерный спектакль».

Неприхотливая идея о выгодах малоформатной и малобюджетной постановки нигде не выходила на первый план. Кажется, компактнее некуда: кировские кукольники привезли «Сказочку про козявочку» Г. Шумиловой, умещающуюся в чемодане. Двое артистов, работая без ширм, оживили не только своих кукол, они и взрослую фестивальную аудиторию чрезвычайно воодушевили. Это было театральное рукоделье; на цветистой и жужжащей лужайке как-то неожиданно драматично столкнулись два смысла одной и той же мажорной фразы — «И все вокруг мое!».

«Детский» фланг фестиваля был представлен тремя спектаклями. Нам показали «Как бог Уку землю эстов создавал» (пьеса П. Римского, постановка Юрия Михалева). Отношения Создателя с людьми, людей с Небом (вот вам и камерный масштаб: Бог и первые люди!) — эта тема решена актерами с юмором грубоватым и прелестным, отсылающим к «Сотворению мира» Ж. Эффеля.

Третий детский спектакль — «Русалочка», поставленная Русланом Кудашовым в Петрозаводском кукольном театре. Сюжет андерсеновской сказки трагичен, и спектакль не затушевывает трагедийную эмоцию. Парабола от беззаботной маленькой резвуньи к трагической жертвенной героине вычерчена сосредоточенно и строго. (Может быть, не хватило рельефности танцу Русалочки — кульминации спектакля.) Единая игровая стихия, где море, корабль, сами персонажи сплетены общими пластическими мотивами, — взывает к воображению, вовлекает в мир сказки и, в конечном счете, приучает видеть и сострадать. Артисты увлеченно работают в новой для них авторской эстетике.

Можно было бы спорить о логичности участия детских спектаклей во «взрослом» фестивале, но очевидно, что многие задачи и проблемы камерного формата в театре совпадают. Артистическая индивидуальность, личностное начало выходят в камерном спектакле на первый план. Один из сильнейших импульсов к «маломерным» постановкам — утоление актерского голода. Мобильная и пластичная форма камерного спектакля словно создана для этой цели. Парадокс в том, что формат коварен и одной актерской инициативы оказывается вопиюще мало. Именно крупный план артистической личности в спектакле предполагает емкость, существенность художественного высказывания, предъявляет высокие требования к сценическому целому.

Э. Олби и С. Мрожек не случайно встретились в афише «Ламбушки»: экзистенциальная драма, пьесы абсурда привычно оперируют компактными формами сценического зрелища. «Что случилось в зоопарке» Олби — спектакль Ирины Зубжицкой, талантливой выпускницы мастерской Геннадия Тростянецкого (кстати, в петрозаводском Финском театре она год назад интересно поставила «Сахалинскую жену»).

Классическая пьеса ХХ века азартно разыграна молодыми актерами из Нижнего Новгорода Олегом Шапковым и Львом Харламовым. Сценически безотказно работает контраст актерской фактуры: флегматику Питеру противостоит экспансивный Джерри. И все! Артисты дополняют друг друга и таким образом парадоксально образуют нежелательный перпендикуляр к Олби: максималистскому отчаянию не нашлось места, на сцене царит неистощимая витальность, вполне, впрочем, обаявшая зал. Режиссерская активность явлена в настойчивом использовании видеокадров, в энциклопедических сносках к мудреным, на взгляд театра, местам пьесы. Таковы: Шарль Бодлер, Централ-парк, Зигмунд Фрейд и т. д. Спектакль, что называется, сочетает приятное с полезным, переполненный зал горячо благодарит артистов — но прорыва к ощущению хрупкой, надорванной экзистенции, что движет драмой, не случилось.

Примерно тот же эффект произвели «Вдовы» С. Мрожека в московском Содружестве актеров, режиссеров и драматургов (см. фото): занятный сюжет, азарт молодых актеров, сценический юмор хорошего вкуса. Но не сущностный трагикомизм, рождающийся в стыке житейской пошлости — и экзистенциального мотива (одна из трех вдов-любовниц — сама Смерть). Опять-таки дело в режиссуре (Андрей Крючков): умопомрачительная осевая симметрия пьесы и спектакля должна бы «стрелять», сталкивать сущности, а не ограничиваться юмором положений.

К этим двум спектаклям примыкает казанская постановка на двоих актеров «Сотня за услугу» японского автора Бэцуяку Минору. Горечь пропитывает диалог двух людей, встретившихся на скамейке в парке. Дама уже накинула веревку на шею, но приключившуюся встречу прерывать не хочется. Опять — хорошие актеры, но сценическое общение как-то быстро начинает катиться по накатанным рельсам бытовой пьесы, и веревка на шее актрисы — назойливый и неуместный аксессуар.

Зато другой дуэт, в спектакле «246» нашего «Особняка», поразил выразительностью и стильностью безмолвного существования на сцене (Наталья Эсхи и Дмитрий Поднозов). Отдельность и связанность двух людей — основной мотив и драматическое поле спектакля. Режим реального времени, которое, как в жизни, то ускоряет, то замедляет свой бег, делает ритуал вечернего сосуществования персонажей пронзительно узнаваемым — и дает его пластическую, музыкально прочувствованную формулу.

Удача «Особняка» не удивительна: вот театр, сознательно посвятивший себя работе с малым сценическим пространством, для них компактный формат спектакля в первую очередь особая философия творчества.

Другая яркая, на мой взгляд, версия подобного театра — «Дядюшкин сон» вологодского Камерного драматического театра (режиссер Яков Рубин). Умышленность, программная парадоксальность вологодской композиции была принята моими коллегами в штыки — но ведь насквозь «умышленна» и сама повесть Достоевского. В спектакле оставлено четверо персонажей (Москалева, Зинаида, Князь К. и Мозгляков) и пятая фигура без речей, скрытая маской. Сон? Смерть? Само лицо театра? Остропроблемный узел действия, связывающий всех и все, — переплетение и сшибка доводов страсти и расчета. Резкий, «цепляющий» юмор спектакля, его современный нерв, лаконичная и выразительная пластика действия, рельефность крупных планов — все говорит о сознательном творческом освоении «камерной» ниши театрального искусства.

Характерный вариант «камерных» отношений артиста и образа предложили нижегородцы — творческая молодежь театра «Комедiя» под руководством Владимира Кулагина (основа спектакля — пьеса Р. Ибрагимбекова «Прикосновение»). Тема войны возникает как проблема — проблема выживания личности в условиях тотального ожесточения. Дело не только в безусловной актуальности этого мотива сегодня. Основной дуэт актеров увлек очевидной личностной «вложенностью» в драматическую тему спектакля. Сущностный спор велся «здесь и сейчас», эмоционально втягивал в свое поле.

Тот же режиссер показал еще и «Плач скрипки» — композицию по Шолом-Алейхему и стихам Марка Шагала в исполнении Владимира Маркотенко. Импровизированные бесхитростно-рукодельные распевы Ивана Скуратова, весьма уместные в предыдущем спектакле, сопровождали и моноспектакль, не добавляя действию музыкальности. Ни лирике, ни скрипичной пластичности не было места в этой композиции. Монолог артиста был неожиданно отяжелен и однокрасочен, вопреки изначальной установке на внутреннюю подвижность, всеотзывчивость героя, чей лапсердак расписан шагаловскими мотивами.

И, наконец, о трех спектаклях хозяев — петрозаводчан. «Творческие мастерские» — интересный коллектив с ярким репертуаром. «Стеклянный зверинец» — спектакль на четверых, но постановщик Влад Фурманов использует видеокадры, символизирующие некую «американскую мечту», вырывая действие из камерных параметров. Весь спектакль, можно сказать, пышет здоровьем. Легкие обмороки Лауры только оттеняют душевное здоровье ее матери, брата и предмета обожания. Ее сцена с Джимом — проповедь нормы, и не более того, что воспринимается как объективная суть спектакля.

«Гупешка» Сигарева поставлена в «Домашнем театре Баулиных» (актеров тех же «Творческих мастерских») как некая фантазия на тему «коварство и любовь». Спектакль очевидно построен не по лекалу драматурга — здесь это история поруганной женственности в вопиюще мелодраматических обстоятельствах. Видно, что идея «домашнего театра» чревата такого рода перекосами, если артисты готовы обойтись без полноценной режиссуры.

«Квартет» Р. Харвуда в Русском театре драмы и вовсе не вписался, на мой взгляд, в «Ламбушку»: количество занятых актеров еще не довод. Стихия щедрого комикования явно предполагает не камерное пространство, рассчитанное все-таки на большую собранность художественной мысли и эмоции.

Лучшие спектакли «Ламбушки» это подтверждают — с замечательным разнообразием аргументов.

Третьякова Елена

ХРОНИКА

Дж. Верди. «Набукко». Мариинский театр.
Дирижер Валерий Гергиев, режиссер Дмитрий Бертман

Спектакль «Набукко» по опере Верди — дебют Дмитрия Бертмана в Мариинском театре — мог оказаться скандальным, эпатирующим, дискуссионным, оригинальным, вызывающим, острым… Мог, но не стал, и к каждому из перечисленных определений имеет смысл добавить «не» — не скандальный, не эпатирующий и т. д. Объяснения можно найти в интервью, данных режиссером до премьеры. Бертман считает, что концептуальный театр изживает себя, и потому в «Набукко» не предлагает собственного сверхсюжета, не идет по пути актуализации текста, пытаясь вскрыть материал изнутри, исходя из его природы. В центре внимания оказываются человеческие страсти, которые в итоге влияют на судьбы народов, на судьбы мира. Сами по себе подобные декларации режиссера возражений не вызывают, они даже вполне похвальны и свидетельствуют об изменении прежде принципиальных для Бертмана позиций. Режиссер меняется вместе с временем, иначе какой же он режиссер… Вопросы возникают на уровне воплощения этих благородных намерений.

В центре сюжета «Набукко» поход вавилонского царя Навуходоносора на Иерусалим, пленение евреев, борьба за власть между Набукко и Абигайль, его дочерью от рабыни, и еще заодно любовный треугольник: Абигайль, Фенена, прямая наследница царя, и Измаил, сражающийся на стороне иудеев. В общем, клубок политических и любовных страстей, диктующий напряженность музыкального языка Верди. Со стороны музыки — звучания оркестра под управлением В. Гергиева — высокий градус напряженности сохранился, если не сказать, что преумножился (вихревые темпы, мощные кульминации, обостренность подачи каждой темы, особенный эффект хоровых эпизодов, составивших славу этой оперы, после премьеры которой композитор проснулся знаменитым). Со стороны сцены, визуального ряда спектакля — приглушенность красок, обобщенность подачи массовых эпизодов и актерская недовоплощенность образов главных персонажей, которые и должны были сосредоточить на себе интерес публики, выразив всю силу обуревающих героев страстей.

Единая сценографическая установка, призванная действовать на протяжении всего спектакля, по сути, не действует так, как предназначено, — смыслово и образно. Спираль дороги, проложенной через барханы пустыни, настолько неудобна для передвижений, что, кроме опасения за здоровье участников массовки и солистов, других эмоций не вызывает. Появление в какой-то момент на последнем плане нефтяных вышек и качалок выглядит ненужным довеском, из области странной здесь прямой злободневности ближневосточных трений. Опускающиеся пластины с барельефами-картинами жизни людей времен архаики свидетельствуют скорее об архаике театральной, сценической, ибо зависают на веревках и колышутся, лишаясь своей монументальности и открывая «кухню» приема. Воспринимается эта сценография как элемент иронии создателей спектакля над традицией оперного спектакля большого стиля, что в заявленное содержание зрелища как-то не вписывается.

В целом получилось, что от концептуального театра отказались, традицию реализовали не вполне всерьез, страсти оказались вольно или невольно картонно-оперными… Из чего же тогда должен был складываться художественный объем спектакля? Он и не сложился. Хотелось закрыть глаза и слушать музыку, как бывает, когда раздражает суперавангардная, навороченная постановка, в которой все перевернуто с ног на голову. Здесь ничего не перевернуто, честно разыгрывается положенный сюжет, а результат тот же… Осовременивание любого оперного материала превратилось в рутину, оказывается, что возврат к традиции от нее тоже не уберегает.

Романова Александра

ХРОНИКА

«Робин-Бобин» (по стихам английских и русских поэтов). Театр «Кукольный формат».
Режиссер Анна Викторова

Несколько лет назад «Кукольный формат» покорил зрителей и критиков захватывающим спектаклем про «Кошку, которая…». Эта доисторическая теневая история, наполненная звуками и цветом, погружающая в таинственный мир первобытного леса, не оставила равнодушными ни детей, которые были захвачены игрой, ни их родителей, оказавшихся помимо своей воли в диком-диком лесу.

Затем был «Всадник Cuprum» — концептуальные вариации на тему русской истории, понятые и принятые немногими, но по-своему интересные и смелые. Теперь, покинув зону инфернально-мистических поисков, «Кукольный формат» решил вернуть сказку детям. Материал для возвращения был выбран веселый и знакомый каждому. «Робин-Бобин», известный пожиратель коров вместе с мясниками, стал героем нового спектакля, объединив в один долгий обед всех персонажей стихов, построенных на алогизмах и абсурде. Эти английские истории так близки куклам и кукольникам, да и как не порадовать себя придумыванием петуха с головой крокодила и крокодила с головой петуха?

«Робин-Бобин» в исполнении «Кукольного формата» займет достойное место среди передвижных спектаклей для детских садов и младших классов школ. Незамысловатая конструкция планшета сцены со случайным занавесом, разномастные куклы, словно собранные из разных спектаклей, с которыми не очень интересно работать, несложные трюки и незатратная актерская работа — вот обидный итог. Сам Робин-Бобин, невнятно открывающий широкий рот под англобормочущую фонограмму, полюбился детям только на поклоне, когда актер стал раздавать конфеты, щедрыми горстями вынимая их из бездонного живота куклы.

Дети, всегда готовые сопереживать действию, радоваться и печалиться, безэмоционально просидели сорок минут представления, иногда оборачиваясь к родителям и спрашивая: «Это уже конец или нет?» Они знали, что если закрывается занавес, то спектакль закончился. Занавес закрывался постоянно, ведь один стишок сменял другой. Но зачем, применяя открытый прием, устанавливая декорации на сцене прямо по ходу действия, разрывать и без того хрупкую структуру спектакля? Тени, которые проецировались на закрытый занавес, растворялись в складках, стирались, а интенсивный и грубый цвет ткани не только не работал на образ, а убивал даже то живое, что пыталось сквозь него пробиться.

Никак не удавалось отделаться от ощущения, что это и не спектакль вовсе, а представление, которое хорошие родители устраивают для любимых детей дома. Слишком все случайно и очевидно. Самая яркая, продуманная и решенная часть спектакля — это история про дом, который построил Джек. Дом вырастает и оживает на глазах, он похож на объемную книгу и поэтому сохраняет и подчеркивает структуру текста. Ритмически и энергетически он провалился в общую неоднородно-вялую массу. Однако само существование этого дома дает надежду на дальнейшее развитие «Робина-Бобина», поскольку «Кукольный формат» не прекращает творческих поисков после премьеры. Хотелось бы, чтобы так же случилось и на этот раз.

Смирнова-Несвицкая Мария

ХРОНИКА

Ф. Кретц. «Концерт по заявкам». Музей-квартира В. Набокова.
Моноспектакль Светланы Михайловой

Женщина появляется незаметно. Она пришла домой, скорее всего после работы. Судя по строгому костюму, она секретарша или служащая. Снимает шляпку, скромное черное пальто, аккуратно вешает его на распялку, заботливо убирает приставшую ниточку, переодевается в домашние тапочки и уютную, ручной вязки длинную кофту. Она умывается, причесывается, она рассматривает себя в зеркале, мажет руки и лицо кремом, набирает в тазик воды, моет оставшуюся с вечера посуду, она читает газету, пока греется чайник, курит. Готовит себе чай, бутерброды, включает радио, «ловит» волну с музыкой…

Действие происходит в небольшой комнате гостеприимного музея Набокова, и зрителей мало, актриса — за тонкой пеленой прозрачного тюля, по диагонали делящего пространство надвое. Камерность, максимальная, предельная близость к «залу», «сверхкрупный план», явственное и принципиальное наличие «четвертой стены», подробная тончайшая проработанность и детальность бытовой и предметной стороны создают абсолютное ощущение документа, фрагмента реальности, куска жизни — или жизни, заснятой на пленку тайком, скрытой камерой: перед нами захватывающий немой фильм. И в постановочном приеме — вуайеризме, и в способе существования актрисы, и, конечно, в самом выборе материала — отказ от традиционных театральных выразительных средств, в первую очередь — от СЛОВА. Пьеса немецкого драматурга Франца Кретца (Franz Kroetz) «Концерт по заявкам» (драматическое действие без слов) — состоит из одних ремарок.

…Она жует свой бутерброд, из радиоприемника звучит музыка, и только глаза на краткий миг выдают мучительное женское одиночество, с которым она настолько сроднилась, что в принципе считает его нормой жизни. Она научилась с ним справляться, и справляется. Пока не звучит музыка. Привычно преодолев приступ незваных чувств, женщина достает шитье — гобелен, который она повесит над кроватью, вдевает нитку, делает стежки, сверяясь с задуманным рисунком, нанесенным на большую кальку — шуршащую и трудно складываемую. Движения ее скупы и точны, как у человека, который изо дня в день годами совершает одни и те же действия.

Лицо ее почти лишено мимики, почти недвижно, почти маска — и в то же время открыто зрителю, доступно «для чтения» — невероятный, каждый раз заново поражающий феномен: способность одного человека, актера, транслировать свои чувства и мысли другим людям — зрителям. Здесь явлено это чудо — работают не внешние проявления выразительности, они сведены к минимуму, нет — мы прикасаемся к невидимой и напряженной внутренней жизни, проникаем в еле слышное дыхание этой жизни — актриса не «играет», она живет — и в своей реальности, и в нашей. В поведении этой замкнутой и красивой женщины, моментами похожей на европейских кинозвезд времен Второй мировой войны, есть алгоритм обыденности, известный всем, кто жив: надо есть, пить, спать, ходить по нужде, мыть посуду, готовить еду, стирать, ухаживать за своим телом, снова есть, снова спать…

И если этот бесконечный круг здешнего бытия не одухотворен явным или тайным смыслом — Верой, Любовью, семьей, детьми, — он становится ненужным, перестает быть спасательным. Это и происходит с героиней спектакля — после того как постираны чулочки и вымыта посуда, почищены зубы и волосы накручены на бигуди, в вечернем полумраке, перед сном, слегка приподняв ночную рубашку, женщина разглядывает себя в старинном зеркале, ища ответа у своего прекрасного отражения и не получая ответа.

Мы не узнаем точно, чем закончится таинство затеянного женщиной безмолвного диалога с Богом, диалога твари с Творцом. Мы увидим лишь, чем закончится ее земная жизнь, увидим, как она, улегшись в постель и почитав книжку на ночь, потом встанет и, внимательно изучив инструкцию, приложенную к банке со снотворными пилюлями, не спеша проглотит все до одной, старательно запивая водой. Потом подойдет к окну, откроет створку — и распахнет руки навстречу полету.

Спектакль производит сильнейшее впечатление, он оригинален по форме и уникален по исполнению, он безусловно и несомненно достоин внимания публики и оценок критики. Исполнительница Светлана Михайлова после спектакля поделилась своей заботой — вот, сказала она, поставила спектакль и теперь не знаю, что с ним дальше делать. Честно говоря, в этот момент я почувствовала внутренний укол — что-то было «не так». Если Светлана Михайлова, талантливая актриса, переехавшая в Петербург из новосибирского «Глобуса» со своим мужем Дмитрием Готсдинером, ставит такие спектакли, то почему об этом никто не знает? Надо помогать, трубить во все трубы, что-то предпринимать, писать, говорить… Это же очень серьезная режиссерская работа, да плюс она же сама и играет… и как играет… Такое полное, до неузнаваемости преображение на площадке. Совсем другой человек.

— И пространство вы сами решали?

— Да, да, все сама, все сама.

— И костюмы, и предметы?

— Да, все я, все я.

— И выбор пьесы ваш?

— А вот выбор пьесы Леши Янковского.

В этот момент я вторично почувствовала внутренний укол — что-то начало проясняться. И прояснилось очень быстро — Питер город совсем маленький, а Алексей Янковский для нашего маленького города фигура заметная. Можно даже сказать, крупная фигура, большая. Много и плодотворно работающая. С большим или меньшим успехом он реализует свои идеи, которых у него множество, любит и умеет работать на камерных площадках, имеет свои пристрастия и интересы в драматургии, свой метод общения с актером, свой способ ведения репетиции и всегда интересный результат. У него узнаваемый режиссерский почерк, свой стиль в работе и четкая художественная программа, словом,

Янковский — фигура в достаточной степени значительная, чтобы можно было проигнорировать ее или объявить несуществующей. Однако Светлана Михайлова пошла на это. Полгода Янковский репетировал с ней в стенах Театра на Литейном пьесу «Концерт по заявкам», и тому есть множество свидетелей. Более того, в «Бродячей Собаке» был показан открытый предпремьерный показ практически готового спектакля, существует видеозапись этого прогона. Изменения, внесенные позже актрисой в постановку, возможно, и облегчают ее сценическое самочувствие, но принципиально не меняют в решении ничего: она выбросила звуковой ряд, подобранный режиссером, поменяла местами зеркало и кровать, а также видоизменила финал — в доме Набокова, где есть окно, она «улетает» в окно, а в подвальной «Собаке», где больших окон нет, героиня залезает на стол, снимает и выкидывает свои туфельки, они ей больше не понадобятся.

Надо добавить, что спектакль «Концерт по заявкам» входил как одна из трех частей в проект А. Янковского под названием «Великий Немой», посвященный немому кинематографу и стилистически организованный «под кино». Сейчас он репетирует вторую часть проекта. Вполне понятно, что актриса «не знала, что ей делать с созданным спектаклем».

Чем объяснить такой поступок, что за странная аберрация произошла у актрисы, решившей, что это она сама поставила себе спектакль, не ясно. Разве что влиянием питерского климата, в большой концентрации содержащего гоголевские флюиды, — здесь то и дело раздваиваются личности, создания объявляют себя создателями, а части тела — полноценными людьми.

Т. Е.

ХРОНИКА

Р. Л. Стивенсон. «Остров сокровищ». ТЮЗ им. Брянцева.
Режиссер Александр Кузин

В нашей домашней видеотеке — четыре экранизации романа Стивенсона. Две советские: с Сильвером — Б. Андреевым и с Сильвером — О. Борисовым. Одна — американская. И еще мультфильм. Наверное, киноверсий этой замечательной книги гораздо больше. Театральные версии никто не подсчитывал, но все знают, что их немало, правда, выдающихся спектаклей в памяти почему-то нет… Что может предложить театр для такого захватывающего сюжета, который дышит соленым морским воздухом, живет на просторах океана? Море, сделанное из куска синей материи? Джунгли, нарисованные на куске старого холста? Пиратов, раскрашенных жирным ярким гримом?..

Однако есть своя прелесть во всей этой старинной «театральности», конечно, если ее не стесняться и не скрывать! Наверное, так решил режиссер А. Кузин и выбрал в качестве инсценировки пьесу-игру Михаила Рощина, в которой все условно, никто не делает вид, будто перед зрителями — настоящий океан, настоящий корабль и настоящие флибустьеры. Здесь все должно быть одновременно и «понарошку», и всерьез — как в подлинной игре. В самое сердце спектакля, в центр сцены режиссер и художник К. Данилов поставили Сундук — сокровищницу театрального реквизита, кладезь всех сценических чудес, неисчерпаемую копилку шуток, свойственных Театру, и только ему.

Из сундука можно достать старый потрепанный томик с романами Стивенсона, чтобы перелистать любимые страницы и даже разыграть знакомую с детства историю, что и делает молодой человек по имени Джим Хокинс (А. Ленин). Он вспоминает, как был мальчишкой, как они с матерью держали трактир «Адмирал Бенбоу», в котором однажды поселился вечно пьяный морской волк Билли Бонс… Карта острова, где зарыты сокровища пирата Флинта, тоже, конечно, хранится в сундуке. Но это все пустяки, потому что в сундуке плещется и бурное море, по которому плывут герои, а на волнах покачивается корабль, точь-в-точь такой, как был нанят адмиралом Трелони, только маленький! А потом из-под крышки сундука повалит пар, как из кастрюли, над которой колдует судовой кок Джон Сильвер. Да и самого Сильвера (Н. Иванов) на канате поднимут из трюма — вернее, из сундука!.. А вот уже и долгожданный крик вахтенного: «Земля!» Из сундука вырастает остров с лесами, реками и горами…

Программка спектакля сообщает, что, хотя это сейчас не принято, персонажи разделены на две группы: «приличные, положительные и благородные», с одной стороны, и «злые и нехорошие, хоть и не лишенные обаяния», с другой. Ироничность такого подхода очевидна. Пираты, одетые художником по костюмам М. Воробейчиком в пышно-живописные «лохмотья», ничуть не менее (а может, и более) симпатичны, чем «положительные» герои. Они все играют и получают удовольствие от игры — в прятки, в догонялки, в войнушку, в поиски клада… В романе опасности нешуточные, порох — настоящий, а пули могут ранить и даже убить. Не то — на сцене. Все, даже самые маленькие зрители, знают, что убитые на наших глазах герои встанут и, как ни в чем не бывало, выйдут на поклон — ведь их играют артисты. Чего ж тогда делать вид, что все «как в жизни» (или как в книжке)?.. Когда во время боя падает сраженный выстрелом Том Редрут (С. Надпорожский играет его в «негритянском» гриме), все персонажи, и плохие и хорошие, приостановив стрельбу, окружают бездыханное тело. Правила игры нарушены! Как могло такое случиться — ведь никого не должны были убить!.. Мы так не договаривались… Но тут Редрут шевелится — значит, он только ранен, и, конечно, легко. Все со вздохом облегчения занимают исходные позиции, игра в стрелялки продолжается.

Такое чисто театральное разрешение ситуации отвечает духу спектакля. Жалко только, что авторы позабыли: слепого Пью в начале убили-таки «по-настоящему»! Свалился бедный позади декорации и тихо отполз за кулисы… А как же принцип открытой игры? Где же соблюдение чистоты жанра?

В «Острове сокровищ» много удач. Замечательная декорация — обветшалый дом-корабль с полуистлевшими парусами, прохудившимися стенами, таинственный и манящий (успех не только сценографа, но и художника по свету Г. Приклонской). Остроумна пластика, поставленная Г. Абайдуловым: пляски разбойников — сначала в облике пиратов, а потом их же матросский танец «Яблочко» (для сцены ТЮЗа этот номер — одна из любимых страниц собственной театральной истории, о чем, конечно, юные зрители и не догадываются). Хороша в роли разбитной и энергичной Миссис Хокинс В. Стрельникова (ее отчаянная героиня не остается в трактире, как положено по роману, а отправляется в путешествие за сокровищами). Точно в жанре ироничной тонкой игры существует Н. Иванов в роли умного и привлекательного злодея — одноногого Сильвера (а заодно и его попугая — актер осваивает приемы кукловода, оживляя лохматую, полинявшую птицу).

Может быть, этой старой, старой сказке немного не хватает огня, куража и задора. Может, энергия театрально-игрового зачина постепенно иссякает, и спектакль с трудом добирается до финала, без энтузиазма пересказывая сюжет романа, уже ничему не радуясь. А может быть, пыльный театральный Сундук подшутил? Обыгрывая приемы и условности «старого, старого театра», трудно удержаться и не… стать действительно этим самым «старым, старым театром»!

Королева Татьяна

ХРОНИКА

В рамках сентябрьского фестиваля японского танца буто «Vertical» состоялась премьера нового спектакля театра «DEREVO» — «Кецаль». Участвуя в собственном фестивале, «DEREVO» со своим последним творением автоматически были причислены к буто, хотя и русскому. Однако, в отличие от великолепного «марсианского» языка японских бутошников, которые своими хаотичными утробными движениями говорят обо всем вообще и ни о чем в частности, спектакль «Кецаль», несмотря на всю свою иррациональность и кастанедовскую бредовость, предстает как линейное повествование.

Взяв за основу миф ацтеков о пернатом змее Кецаль-Коатле — прародителе Вселенной, Адасинский и К° наполнили сюжет личными впечатлениями от последней поездки в Мексику. Посему яркие штаны Адасинского, купленные по возвращении из Мексики в чопорный Франкфурт, и мексиканские сны-видения, посетившие танцовщицу труппы Лену Яровую, заняли в спектакле почетное место наравне с ацтекскими божествами и демонами. В целом спектакль предстает как детская забава, игра в миф, в которой возможны любые метаморфозы.

Действие и начинается как игра. Несколько танцоров в рэперских балахонах носятся по залу, перекидывая друг другу черный полиэтиленовый пакет, условно — баскетбольный мяч, который, попав на сцену, приобретает значение первояйца, из которого вылупился Кецаль. Затем герои разоблачаются до трусов и трансформируются в ацтекских божеств, плавно разгуливающих по не заселенному еще пространству мира. Состояние покоя длится недолго. Заваруха начинается с того момента, как Кецаль-Коатль оплодотворяет Землю и дает трем первым проточеловеческим существам жизнь. Вместо чувства благодарности к своему прародителю они испытывают жгучую ненависть и всячески пытаются его изничтожить. Собственно, с этого момента логика развития сюжета становится условной, а границы, очерчивающие персонажей, совсем размытыми. «Положительные» прародители мира — Земля и Кецаль — превращаются то в злостных детоубийц, то в трогательных родителей. Перводети не только носят свою Великую мать на руках, но и высасывают из нее все жизненные соки. Состояние войны, вызванное страшным блудом прародителя Вселенной среди темных сил, сменяется моментами гармоничного затишья и единения сил добра.

Хаотичность сюжета в сценическом пространстве предстает как мешанина стройных обнаженных тел. Отсутствие сценических объектов переносит основной акцент на действия танцоров, которые с помощью сложных телесных комбинаций создают самые невероятные образы. Каракатицы, змеи, многоножки, драконы, пауки, собаки, шакалы и прочие твари размножаются и расползаются на глазах у зрителей, заселяя пространство мира. Каждый из танцоров воплощается чуть ли не по десятку раз, формируя все новые и новые видения. Кажется, здесь не может быть счастливого финала. Однако неожиданно ритм действия успокаивается, сцена пустеет и алое бутафорское Солнце вкупе с брызгами воды завершает двухчасовой спектакль, символизируя благополучный исход создания мира.

Говорить о «Кецаль» как о типичном примере буто неверно. Стиль «DEREVO», покоящийся на «окрошке» из всевозможных танцевальных и театральных стилей (от пантомимы до театра масок), больше тяготеет к европейской традиции. Буто в «Кецаль», впрочем как и в других спектаклях театра, лишь танцевальный прием, но никак не суть действия.

Однако уже одно то, что посредством формальных танцевальных приемов «DEREVO» добивается невообразимого эмоционального и интеллектуального воздействия на зрителей, подтверждает статус «DEREVO» — школы, мирововоззрения, образа жизни. В этом сходство двух новаторских стилей, которые кардинальным образом повлияли (повлияют?) на развитие современного танца.

Аминова Виктория

ХРОНИКА

Т. Уильямс. «Татуированная роза». Театр «Комедианты».
Режиссер Михаил Левшин

По отечественным сериалам, заполонившим экраны телевизоров, можно наблюдать любопытную тенденцию: уходит в прошлое мода на героев. С середины девяностых годов народными героями были исключительно мужчины-менты и мужчины-бандиты. В последнее время ситуация изменилась: в центре внимания оказалась женщина. «Она сама» — делает карьеру, растит детей и обязательно нечеловечески любит какого-нибудь недостойного мужчину. Может быть, эта «феминизация» так называемой «народной» культуры привела к тому, что на отечественном театре с небывалой силой вспыхнула эпидемия постановок пьес Теннеси Уильямса. Вот драматургический материал, в котором актрисе есть где отвести душу, а зрительницам — насопереживаться вволю. В театре «Комедианты» состоялась премьера очередной пьесы «русского народного» драматурга Уильямса.

Спектакль «Татуированная роза» в постановке Михаила Левшина оформлен художниками Ф. Волосенковым и Б. Анушиным разностилево и сумбурно. Авансцена представляет собой фанерный фасад ателье Серафины Делла Розы с симпатичными вывесками и беленькими жалюзи в духе сериала про модельное агентство. За жалюзи — комната с лежанкой, составленной из тарных ящиков (намек на «убогость» уильямсовских героев, проживающих на свалке жизни). А по обеим сторонам этого «ложа любви» стоят манекены, выполненные и расписанные в духе Пикассо, что, вероятно, должно являться абсурдистским штрихом в спектакле. Все вместе производит впечатление абстрактного «театрального» пространства, в котором можно сыграть любую пьесу любого автора. И в любом жанре.

Михаил Левшин обозначил в программке жанр как «драматическое шоу» — излюбленный режиссерский ход: никто не знает, как должно выглядеть означенное представление, так пойди, докажи, что это не оно самое и есть. Но идет он тропкой, проторенной отечественными режиссерами, — ставит мелодраму. И актеры достойно поддерживают режиссерское начинание. Нина Мещанинова честно и проникновенно играет женщину, которая потеряла любимого и глубоко переживает эту утрату. Но из образа Серафины ушла поэзия: она обыкновенная женщина, которая отличается от своих соседок тем, что потеряла мужа. Уильямсу же важны не страдания вдовы, а то, что есть в мире любовь и красота. И есть люди, которые носят в себе эту любовь и жить без нее не могут. В пьесе же Серафина исключительна: она итальянка, а значит, иная, не такая, как все; по мнению драматурга, Италия — это единственная страна, созданная для любви.

Герои Уильямса делятся на «слабых» и «сильных», «сильные» хозяйничают в грубом внешнем мире, а «слабым» принадлежит мир любви, красоты, поэзии, который на самом деле лишь уголок в «стране Дракона» (так драматург назвал страну боли и страха, в которой «проживают» герои его пьес). Альваро, как и Серафина, — «слабый» герой, он тоже чужак и итальянец. В спектакле эту роль исполняет Дмитрий Бульба. В розово-белом, игрушечном, фанерном пространстве жилья Серафины вдруг появляется очень конкретный мужичок — Иванушка-дурачок, одетый во что-то неопрятное, потрепанное, серо-черное и не по погоде (разговор у них с Серафиной пойдет об ужасной жаре) многослойное. «Лицо простофили», — говорит о своем госте Серафина, и эта характеристика соответствует действительности. Во всем остальном герой Бульбы нисколько не напоминает героя пьесы: Альваро — мужчина, который способен заплакать, сделать на груди татуировку розы и предложить женщине «любовь и нежность». Альваро Уильямса — человек не от мира сего, а Альваро Бульбы, наоборот, предельно земной и понятный персонаж, лишенный двойственности, свойственной уильямсовским героям.

«Татуированная роза» вообще одна из самых мистических пьес Теннеси Уильямса, в которой большое значение придается символам, видениям, суевериям, всему тому, что невозможно объяснить, чего в реальном мире не существует, как не существует идеальной любви. В пьесе сразу две колдуньи — «добрая» Ассунта и «злая» Стрега: одна любовь привораживает, другая уничтожает. Они борются за Серафину, которая и есть любовь, и внутри самой Серафины идет та же борьба: полюбить Альваро или продолжать ненавидеть мир. В спектакле, как и во всех российских постановках Уильямса, нет ни мистики, ни символов, обе ведьмы очень конкретны и схожи между собой. И та и другая похожи на старых индианок, что кажется удачей спектакля: именно в дремучих корнях, в темных, полудиких людях видит драматург последний источник мистического, колдовского, иррационального, тонкого мировосприятия. Но ведьмам в спектакле отведена та же роль, что и соседкам: служить декорациями для переживаний героини. В этом спектакле все реально: время от времени героиня с ужасом вскрикивает, якобы заметив черного козла Стреги, и тогда все присутствующие на сцене с топотом бегут в кулису — гонять козла, и это кажется всего лишь маленькой бытовой неурядицей, а не предвестием несчастья.

И самое главное — в спектакле нет конфликта. Чему противопоставлена неземная любовь Серафины, с чем эта любовь борется, кто ей препятствует? Серафина—Мещанинова все время на кого-то кричит: на соседок, на священника, на дочь, на Альваро — и постоянно проявляет агрессию (задирает подол учительнице, «насилует» священника, запирает дочь). Вроде бы героиня что-то отстаивает, но непонятно, что и перед кем. Потому что никто ей не мешает ни любить, ни страдать. В пьесе же Уильямса любви Серафины противостоит мир, любви не знающий, мир в котором, по словам Альваро, «только холод и одиночество». В спектакле право любить отстаивать не перед кем: соседки (недаром почти в каждой пьесе Уильямса есть эти страшные «соседи», которых режиссеры обычно превращают в фарсовых персонажей для увеселения публики) — существа гораздо более нереальные, чем героиня, на них не бытовые костюмы, в отличие от бытового и безвкусного розового пеньюара Серафины. Не ясно, кто они, эти соседки, а следовательно, каков мир, окружающий героиню. «Соседки» то набрасываются на проститутку Эстелу, становясь ириниями, мстя за подругу, а потом вдруг начинают «клевать» саму Серафину. В пьесе они хотят растерзать Эстелу, а потом и Серафину, за то, что те осмеливаются быть иными, преступают законы их обывательской добропорядочности. А здесь они вроде бы заодно с героиней. В финале влюбленные пары — Серафина с Альваро и ее дочь Роза с женихом — замирают в «красивых позах» в окружении «соседей». И все улыбаются. «Мессидж», транслируемый режиссером, заключается, вероятно, в том, что «любовь и нежность» — это всеобщее достояние, а не участь некоторых избранных «чужеземцев».

Константинова Анна

ХРОНИКА

Е. Полянский. «Дюймовочка» (по сказке Г.-Х. Андерсена). Театр марионеток им. Е. Деммени.
Режиссер Эдуард Гайдай

В неожиданно бедный андерсеновскими сюжетами юбилейный год Театр марионеток им. Деммени отдал свою дань великому сказочнику. А у тех, кто считает кукольный театр явлением сугубо детским, появился еще один аргумент — «Дюймовочка» в постановке Эдуарда Гайдая может быть рекомендована самым маленьким зрителям, без малейших опасений оказаться непонятной или травмировать нежную младенческую психику.

Инсценировка в первых же строках наиделикатнейшим образом «скорректировала» всю андерсеновскую грусть: никаких печальных бездетных женщин! Никаких пугающе мудрых колдуний! Звучат скрипично-флейтовые прозрачные трели и феечка — актриса в блестящем зеленом платьице (Мария Мирохина), похожая на персонаж новогоднего утренника в его самом очаровательном проявлении, — возникает среди уютных сине-зеленых декораций… «Лирическая комедия для детей и взрослых» начинается!

Решение сценического пространства — подчеркнуто камерное (в подобном оформлении сюжета «Дюймовочки» уже наметилось что-то вроде традиции). Все действие происходит в пределах одной комнаты — истинно младенческое видение, позволяющее уместить в четырех стенах целый мир и массу событий — в один день. Комната ограничена условными стенамикустами, за которыми просматривается невысокое, радостное небо — нет сомнения, что и бабочкам, и ласточкам в нем чрезвычайно весело и комфортно. Присутствуют на сцене и хрестоматийно-сказочные «бабушкины атрибуты» (кресло, плетеный сундучок), одни они, пожалуй, косвенно указывают на якобы почтенный возраст феи-балеринки.

Впрочем, балеринка не чуждается философии: она предлагает маленьким зрителям поразмышлять о счастье — что же оно такое, как его заполучить? Тут и появляется Дюймовочка, чтобы отправиться в поход за счастьем. Устами этого младенца призвана говорить истина: круглощекая мордашка, округленные от радостной любознательности глазенки, короткие блондинистые кудряшки, розовое платьице-балахончик. Первая же появившаяся кукла — совсем не андерсеновская! Героиня первоисточника привычно видится марионеткой: хрупкое тельце, прозрачные крылышки, прыжки, полеты…

Нынешняя «Дюймовочка» поставлена с куклами-петрушками. Ни одного резкого движения: даже сердитая Жаба ловит мух — «Ам!» — как-то… мягко. Вообще, этих кукол так и тянет потрогать — такие они на вид плюшевые-фланелевые-мягкие-теплые. И Жаба с сынком, и Мышь, и Крот… В теплой, безопасной комнате, у бабушкиного кресла, играет со своими куклами переодевшаяся в костюм феи девчушка (мотив также узнаваемый). Все происходит исключительно «понарошку», это способны понять и пятилетние зрители. Дождь? Световой, красивый. Снег? Просто наброшенная на плечи белая косыночка (носовой платочек?).

Все, кого встречает Дюймовочка по сюжету, имеют свое представление о счастье: пение-кваканье в сыром болоте, жжжужжжание на ветвях, еда и сон в темной норке… У розовенькой малышки доброе сердце, поэтому она искренне хочет понять каждого встречного… но разделить их счастье, разумеется, не может. Она мечтает о крылышках и про них сочиняет очаровательную песенку — рефрен спектакля.

К удачам спектакля нельзя не отнести явное «созвучие» куклы и актрисы — Дюймовочки (Ирина Кривченок). А песенка про «дуновенье ветерка, прикосновенье мотылька» — несомненный апофеоз этого союза.

Музыка — изящная, звенящая и… какая-то уютная. Композитор Татьяна Алешина, имеющая богатый и плодотворный опыт сотрудничества с кукольным театром, бесспорно, знала, что делает, к созданию какой атмосферы стремится. А музыке вторит свет — исключительно иллюстративный, подобно музыке звенящий и… тоже уютный.

Спектакль в целом — одно милое «бестравматичное» утверждение позитивного жизневосприятия. Традиционный полет на спине ласточки по имени Фьюти — и обретение счастья-крылышек неизбежно! Крылышки-то давно уже были заготовлены щебетуньей-феечкой как награда за «мудрость доброго сердца». Маленькие зрители радостно следят за танцем-полетом эльфов…

Возможно, грустный датский сказочник не узнал бы своей истории, а искушенного взрослого зрителя разочарует отсутствие поражающих воображение эффектов, но любой детский психолог безоговорочно одобрит эту постановку. Эстетика и педагогика спектакля практически безупречны и прямолинейно убедительны — в качестве аргумента «за» «дуновенье ветерка, прикосновенье мотылька»… и прочие экологические ценности.

Т. П.

ХРОНИКА

О. Уайльд. «Флорентийская трагедия». Театральная компания «Антика».
Режиссер Михаил Елисеев

Когда смотришь этот спектакль, начинаешь понимать пафос идеологов движения «Новая драма». «Флорентийская трагедия» Елисеева — еще один козырь в руках тех, кто яростно выступает против «традиционного театра», понимая его как пыльную театральщину, сценическую рутину, архаичную вычурность текстов и манерность актерского исполнения.

Оскар Уайльд здесь ни при чем. Его сложная «костюмная» пьеса (кстати, незаконченная) — попытка возрождения поэтической драмы роковых страстей — была экспериментальной в условиях своего времени. Ее поэтика — это «царство тяжелой роскоши эпитетов, символы и знаки, патетика и серьезность» (А. Цемлинский). Богатство сценических возможностей «Флорентийской трагедии» огромно: фарсовая основа сюжета (жена — старый муж — молодой любовник) — лишь повод для горьких размышлений Уайльда о неразрывной связи любви и смерти (чисто декадентский ход: страдающая в скучном браке красавица Бианка проникается страстью к своему мужу-купцу лишь после того, как тот оказывается способен безжалостно заколоть обольстившего ее юного дожа). Безнадежно далеки от обыденности все эти «страсти-мордасти» — но в том и соль, здесь главное — невероятная эмоциональная напряженность: во время работы над пьесой ее автор был заключен в Редингскую тюрьму, и его писательская биография трагически оборвалась…

Если уж браться сегодня за такой материал — нужно четко себе представлять, какого рода высказывание ты хочешь представить на суд публики. Стилизацию ли, мелодраму, иронический скетч, салонную безделушку — или, напротив, кровавый «хоррор» с философской подоплекой? К сожалению, театральная компания «Антика» избрала наилегчайший путь — антрепризное «просто так» с претензией на визуальную пышность. При этом не забыто главное требование «разъездного» спектакля — мобильность сценографии (три ширмы, столик с фруктами, банкетка — вот, собственно, и все).

Единственное, что действительно интересно в этом спектакле, — изысканные костюмы Ирины Долговой. Струятся ткани, переливаются чудным шитьем платья… Актеры оказались в состоянии удачно их продемонстрировать — но и только. Бианка (Александра Самохина) и принц Гвидо Барди (Владимир Кошевой) больше похожи на парочку позолоченных манекенов, чем на влюбленных. Да, обнаженным торсом принца, его светлыми локонами, точеным профилем можно полюбоваться, но недолго. Никак не осмысленный и не обыгранный, текст Уайльда брошен на произвол судьбы — и становится невыносимо скучным. Зритель, желающий «приятно отдохнуть» (а большего «Антика» и не обещала), чувствует себя обманутым — где же интрига, где «роковая любовь»? Молодые актеры отчаянно мимируют, принимают картинные позы, но это нисколько не оживляет действия. Чтобы выдержать пышные и длинные уайльдовские монологи, остается лишь разглядывать дочь «той самой» Самохиной и поражаться ее внешнему сходству с матерью.

С появлением обманутого мужа (Сергей Барковский) все становится еще хуже. То, что поначалу с натяжкой можно было бы принять за намеренный ход (что-то вроде «картинок» по мотивам Уайльда — бессмысленных, правда, но ясных в своей декоративности), сразу превращается в пошлый анекдот (муж в командировке, а тут!..). История приобретает наивный ракурс — караул, адюльтер! Наклеенная борода — как символ «бороды» штампов, которыми обзавелся в последние годы этот актер. Из спектакля в спектакль — одни и те же интонации, жесты, взгляды, заигрывания с залом… Правда, «капустно-лирический» тон Молодежного театра на Фонтанке, привычно взятый Барковским, сделал свое дело — публика проснулась, послышались звонкие смешки (даром что «трагедия!»), зато остальные актеры окончательно растерялись. Героиня молча начала переходить с одного края сцены к другому, изображая на лице то подобие страдания, то отвращение; ее возлюбленный, высоко подняв голову, с застывшей самодовольной улыбкой декламировал уайльдовский стих. Особенно удивила сцена, когда Гвидо Барди и Бианка со странными ужимками начинают не то щекотать друг другу кисти рук, не то пытаться нащупать пульс — вероятно, такое у режиссера представление об эротике. Пусть так, тут уж, как говорится, на вкус и цвет…

Неудивительно, что поединок купца с дожем превратился в бытовую разборку, а убийство — в какую-то невразумительную возню. Остроумно, тем не менее, решена реплика Бианки «Убей его!». Героиня импульсивно выкрикивает ее с балкона, светя становящимся в позицию соперникам, и оба медленно поднимают голову, не понимая, к кому обращено требование. Этим, пожалуй, исчерпывается фантазия постановщика. Дальше — шпаги с защитными наконечниками, приглушенный свет… В результате несчастный дож, изящно подвернув руку, падает на бок и лежит «мертвый» в такой неудобной позе, что дрожащему от напряжения актеру искренне сочувствуешь. А муж с женой, как назло, не торопятся прикрыть «тело» тряпкой…

Надо было умудриться, взявшись за такую пьесу, обойти стороной абсолютно все предлагаемые ею вопросы. Однако в финале М. Елисеев решил-таки прочитать нравоучение. Лаконичная и этим замечательная концовка пьесы, обмен знаковыми репликами («Зачем ты не сказал, как ты могуч?» — «Зачем ты не сказала, как прекрасна?»), оказалась «дополнена» текстом из середины пьесы. Бианка отправляется за ткацкий станок, ставший ей теперь милее любовных утех. «Что ткать мне?..» — нежно и задумчиво спрашивает она мужа.

Да все равно. И то правда — работать пора…

Дмитревская Марина

ХРОНИКА

Одиннадцатый год не могу понять, кто присуждает и вручает премию «Золотой софит». Понимаю, что экспертные советы выдвигают номинантов. А дальше многоголовый «Горыныч», состоящий из Номинационного совета, Бюро правления Санкт-Петербургского отделения СТД, Худсовета при Комитете по культуре, может прибавить по своему усмотрению любых других номинантов — и им же что-то присудить якобы тайным голосованием. Cоставы этих органов примерно на треть идентичны (в них входят руководители театров и театральные «первачи», в частности и те, кто номинируются), в них очень мало тех, кто следит за театральным процессом, ходит в театр и отсматривает номинантов. И каждый год создается впечатление премии «поощрительной», распределенной — всем сестрам по серьгам. И братьям тоже.

Иногда радуют церемонии вручения. Скажем, в прошлом году праздник придумали Юрий Александров и Вадим Жук. Это был замечательный капустник. Рушились памятники петербургской архитектуры, сновало много-много маленьких Пушкиных…

Нынче все было без затей, по-простому. Церемония, проходившая в БДТ, напоминала вечер в сельском клубе, где заведующему поручили в непринужденной домашней манере (на «ты» — со всеми, на то и село) раздать призы передовикам. «Вручантами» заведующий (им был Александр Аркадьевич Белинский) назначил благопристойные семейные пары (тоже так, по-сельски: мол, поддержим местные семьи…), но дело в том, что половина передовиков-лауреатов на награждение не прибыла, очевидно занятая на посевной. Они где-то пахали в то время, как их выкликали со сцены БДТ… Картина была просто позорная, в музыкальной номинации вышел один Борис Эйфман, получивший «Софит» за «Анну Каренину», больше — никого! Да и драматические таланты отсутствовали… Это все, увы, отношение к премии.

Прошедший петербургский сезон был явно слабым. Настолько, что заранее отменили номинацию «Лучший спектакль сезона», почему-то предпочтя не заметить явных художественных лидеров — спектакли «На дне» Небольшого драматического театра в постановке Льва Эренбурга и «До свидания, Золушка!» Анатолия Праудина на Экспериментальной сцене «Балтийского дома». Первый не прошел по каким-то уставным соображениям «Софита» (не та административная подчиненность), а второй — потому что уже получил премию «Арлекин» как лучший спектакль для детей. А то, что он и для взрослых, — не считается. Несомненное событие сезона — «Оскар и Розовая дама» — вынесли за скобки, учредив для Алисы Фрейндлих специальную премию «Актер года» и справедливо не поставив актрису в ситуацию конкуренции. Ибо в те сезоны, когда Фрейндлих играет, а Гергиев дирижирует, две номинации можно смело исключать из списка и не делать вид…

То есть намеренно устроили соревнование в среднем весе. А то и вовсе простое награждение. За заслуги (это в традициях «Софита»).

Ни с кем не соревновался Михаил Швыдкой, которого наградили «За поддержку театрального искусства» великого города, хотя, признаться, я всегда полагала, что это — его должностные обязанности… Боюсь, сам он это тоже понимает.

Ни с кем не соревновался Юрий Григорович («Софит» продублировал «Золотую маску» и дал балетмейстеру премию им. Г. Товстоногова).

Ни с кем не соревновались награжденные за творческое долголетие Зоя Виноградова, Виталий Копылов и Исаак Штокбант.

Не соревновались дебютанты Олег Абалян, Ольга Медынич и Виталий Куликов. Итоги соревнования (или дипломатических игр?) мы публикуем рядом.

А потом все ринулись в ресторан СТД, который напоминал привокзальный буфет на станции, где сутки назад прекратилось движение поездов и скопилось много пассажиров. Я видела Алису Фрейндлих, затертую в угол, ей было просто неловко (не в ее это правилах) пробиваться к столу, на котором уже, кстати, мало что стояло…

…А начинался вечер правильно. На большом экране показали портреты Шаляпина, Михаила Чехова, Анны Павловой, объявив, что никто из них не был никаким номинантом и все они покинули страну, не будучи лауреатами «Золотого софита»…

Самая непростительная ошибка, которую может совершить выпускник Петербургской театральной академии, — это взять и уничтожить лекции по зарубежной литературе за весь курс, что читал нам Василий Васильевич. Хотя вряд ли в этих лекциях записано, хотя бы и на полях, в какие отступления ударялся наш прекрасный лектор каждое утро. А по ним можно было бы отрывочно, но на редкость точно составить краткое представление о современной отечественной и мировой истории. Все потому, что лучший на свете преподаватель иностранной литературы слушал радио «Свобода» и мог поставить в тупик своим простым вопросом, задаваемым аудитории после того, как на столе были аккуратно разложены толстые тома переводной поэзии: «А кто-нибудь знает, что произошло сегодня в нашей стране?» Разумеется, мало кто знал, но все ждали продолжения.

Никакого такого интригующего тона во время последующей лекции не следовало. К своему предмету Лецович относился со всей возвышенной строгостью. Потому каждое слово, произнесенное им за полтора академических часа, имело ценность едва ли не ту же, что стихи «прoклятых поэтов», одних из немногих любимцев педагога. Не случайно и сама речь его лилась наподобие ритмизованной прозы, с красивой, плавающей интонацией и закругленными периодами.

Еще одна системная особенность, без которой невозможно представить себе его лекции, заключалась в привычке идти на постоянное уточнение одной, но сложной мысли. Не чтобы упростить, а чтобы уловить смысл, поймать в силки слов неочевидный парадокс, Лецович то и дело начинал фразу с «иначе говоря». Так склонялось одно утверждение на разные лады, и ты не мог записать один из поворотов, а должен был и желал зафиксировать все пять. Потому как они были не результатом изящной словесности — хотя лектор владел слогом с восхищающим слух мастерством, — а результатом напряженной мыслительной деятельности, проделываемой здесь и сейчас, на глазах изумленных слушателей. Вот эти взлеты человеческого духа, которые можно было наблюдать на лекциях Василия Васильевича Лецовича, были до боли прекрасными. Как будто непереносимыми для того, кто был готов так гореть, и для тех, кто мог это слышать.

Формально лекции по зарубежной литературе, в которые, с легкой руки их автора, вмещался весь христианский «нон-фикшн», поэзия и эстетика соответствующих эпох, были равнозначны арт-мероприятию наподобие шестидесятнических поэтических вечеров. Тексты великих авторов мировой литературы здесь читались не без внутреннего фанатизма, но, в отличие от поэтических вечеров, они того стоят. И Лецович, самодостаточный, красивый и яркий человек, не прививал специально никакой насильственной любви к этим текстам и этим авторам. Он просто приходил в аудиторию, садился и, ни разу не встав из-за стола, размеренно читал раритетные книги на венгерском языке, только иногда поднимая глаза и смотря поверх голов студентов. Глаза у него были голубые, голос тихий, и слышно каждое слово — в общем, это было сильное зрелище, с минимумом спецэффектов.

В память о светлом таланте Василия Васильевича, нашего любимого преподавателя, вероятней всего, о нашей любви не подозревавшего, хочется сказать еще, что он был человеком крайне остроумным. Какая это жестокая вещь — память, оставляющая только ощущения, а не подробности. Ни одной его шутки не вспомнить, только то, что они были по-раблезиански скабрезные: тему «низа» и «верха» и вечной борьбы, которую они ведут в человеке, Лецович усиленно разрабатывал — благо материал располагал.

По-моему, как и большинство наших педагогов, он был равнодушен к современному театру, предпочитая всему на свете книги. Что легко понять — в театре разве могут быть такие непогрешимые высоты, как в поэзии Верлена?

В памяти его облик, почти иконостасный. И ровно как в романе Пруста, описавшего вкус размоченной в чае мадленки, физическое ощущение присутствия. В холодной аудитории номер 307, где было так красиво и больно благодаря незабвенному преподавателю по зарубежной литературе.

За делами, детьми, профессией, которая отнимает все, не хватало времени на самое важное — видеться с ней и общаться. Последний раз мы встретились, когда отмечали десять лет окончания института. Еще был жив мастер нашего курса — Игорь Петрович Владимиров. Пришла красивая, блистательная, в черном костюме, в контрасте с ним — удивительно-пепельные волосы, совсем как у Игоря Петровича. Между ними много общего — лукавые искорки в глазах, никогда в них не было тоски и печали, чаще строгость или улыбка и такой теплый свет.

На лекциях Александра Александровна Пурцеладзе с упоением рассказывала нам о лучших спектаклях И. П. Владимирова, о его гениальных розыгрышах, невольным участником которых становился весь театральный Ленинград, и она в том числе. От бесконечно любимого ею Пушкина убегали в день сегодняшний. Персонажи всемирно известной литературы и поэзии сходили с котурн и становились близкими, абсолютно сегодняшними, потому что она их безумно любила и рассказывала о них, как о дорогих ее сердцу людях. Она обладала абсолютно актерским даром — отождествлять себя с героями. Александра Александровна очень любила актерские курсы и потому видела нас такими, какими нас задумал Создатель.

Не ходить к ней на лекции было стыдно, но мы умудрялись пропускать, потому что главным предметом было все-таки мастерство, ночами на Опочинина репетировали отрывки, этюды, зачины… А утром, невыспавшиеся, мчались с Васильевского на такси в институт, собрав с четверых по рублю на дорогу. Опаздывая, врывались в аудиторию, она улыбалась и начинала говорить… и это было счастье.

Если в детстве понятия доброта, тепло и свет ассоциировались с родителями, то в студенческие годы — с дорогой Сан Санной, так мы ее называли. Александра Александровна Пурцеладзе — Золотой Фонд нашего города.

Александра Александровна Пурцеладзе почти никогда не учила театроведов. Ну, очень редко и ненадолго ей вручались театроведческие курсы. Нам анализировал русскую литературу Юрий Николаевич Чирва, а Сан Санна много десятилетий традиционно вдохновляла «на той стороне Моховой» актеров и режиссеров. А что им надо, актерам?.. И часто, как говорят, вместо лекций она часами читала стихи. Русская литература входила в их сознание чувственным потоком, эмоцией, искрящимися глазами А. А., никогда не терявшей чувства юмора. Поэтому она, с одной стороны, вдохновляла, а с другой — много лет собирала уникальную коллекцию студенческих перлов. Все мы знаем, что такое актер на экзамене, и Сан Санна, в перерывах между лекциями, артистично и щедро делилась очередными филологическими «достижениями» тех, кого она учила слышать Пушкина и Блока…

Телепередача «Турнир СК». В центре — А. А. Пурцеладзе. Фото из архива редакции

Телепередача «Турнир СК». В центре — А. А. Пурцеладзе.
Фото из архива редакции

Студенты почему-то всегда рассказывали, как она читает поэтов, проза как будто вовсе отсутствовала в истории великой русской литературы. Может быть, в силу собственного поэтического склада, Сан Санна никогда не могла, не хотела, не любила писать — и не писала статей, требующих прозы, требовать с нее выполнения плана научной работы было делом безнадежным — как доить птиц. На нашей аналитической кафедре она именно и была птицей: с иным, ярким, южным оперением, с зорким глазом, «жесткой женственностью» и поразительным жизнелюбием, которое не могла пригасить в ней даже многолетняя тяжелая болезнь. Они лечились на Песочной одновременно с Леней Поповым, она продержалась на шесть лет дольше, до последнего времени встречаясь со студентами и передавая им слова, врученные ей великими поэтами.

Почему-то вспоминается зимний день, сумрачный, ветреный, промозглый. Конечно, Александра Александровна приходила к нам, в 27-ю историко-филологическую (тогда единственную в городе) школу, в наш клуб «Филолог», и осенью, и весной. А вспоминаю зиму. Наверное, по контрасту: сумрак — свет, холод — тепло, бесформенность — строгая форма. Свет, тепло, форма — это Пурцеладзе. Шаль с яркими цветами, заколотая брошью, королевская осанка, гордый поворот головы, удивительная улыбка. Мои девчонки восторгались: «Вы заметили? Инициалы А. А. „Вы накинете лениво шаль испанскую на плечи…“ Ну правда же, похожа?..» Им, да и мне, казалось, что Александра Александровна приходит из другой жизни, оттуда, где Ахматова, Блок, Гумилев, Пастернак, где стихи, любовь, боль, жизнь — все по высшему, гамбургскому, счету.

Синий том «Библиотеки поэта» на столе или в руках, но читала она — всегда! — наизусть. Если запиналась, в книгу не смотрела: взгляд в окно — и нужное слово приходило оттуда, из пространства над Невой. Обычно А. А. спрашивала, что мы сегодня хотим услышать. Опьяненные, как все в юности, Серебряным веком, дети мои хотели только туда и бродили там вместе с ней очарованными странниками, запоминая с голоса строки и строфы. Когда А. А. не спрашивала, это значило, что сегодня будет ее, сокровенное. Так она подарила нам Николая Заболоцкого. Я его тогда, честно признаюсь, знала плохо, а то, что знала, — не любила, он казался мне рационально-холодным, предсказуемым. Ученикам же моим он и вовсе был неведом. До сих пор помню ощущение радостного изумления: как же так, и мы без этого жили?! До сих пор слышу интонации Александры Александровны: «Ой, как худо жить Марусе / В городе Тарусе! / Петухи одни да гуси, / Господи Исусе!» Сейчас можно и не поверить, но мы плакали, когда она читала нам «Где-то в поле возле Магадана» (Солженицын и Шаламов тогда еще не входили в школьную программу). Казалось бы, что и мои ученики, и я, двадцатипятилетняя, могли понять в цикле «Последняя любовь»? Но замирало, буквально замирало, сердце, охваченное горечью и нежностью, когда про это читала нам А. А.: «И кричит душа моя от боли, / И молчит мой черный телефон». И всё, всё понимали. И любили.

Прошло очень много лет, но всегда, когда я перечитываю или вспоминаю строчки Заболоцкого, я слышу голос Александры Александровны, а она об этом, конечно же, и не догадывалась. Дарила щедро, улыбалась на прощание и уходила, как нам казалось, к ним — Пушкину, Тютчеву, Мандельштаму, Цветаевой, Бродскому. Теперь вот ушла навсегда.

Скорочкина Ольга

ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ЧАБАНА

Известие о его ранней смерти отозвалось сердечной болью во всех, знавших Сашу. Но если честно, за него ведь сердце болело всегда, всю жизнь. Потому что всю жизнь он себя сжигал дотла, будто внутри была запрятан какой-то страшный механизм самоуничтожения.

Он был из легендарного кацмановско-додинского призыва «Братьев и сестер», Мишка Пряслин. Они с Леной Поповой играли любовь так, что мне казалось: когда они встречались на сцене — краснели… А когда сценические братья и сестры предавали его — краснели мы, сидевшие в зале. В финале спектакля «кацманята» пели, глядя в зал: «Ищем мы соль, ищем мы боль этой земли…». Похоже, Саше ничего специально искать было не надо. И боль, и соль «этой земли» существовали в нем. Существовал и мучительный дар, от рождения, органический, а не подсмотренный, найденный, выработанный профессиональными наблюдениями…

У него были все данные, чтобы стать звездой. Легендарным артистом. На своем знаменитом курсе он был первый парень на деревне. Но сразу после института «откололся» от братьев и сестер и всегда жил в театре отдельно, как бы на обочине. Его однокурсники Лена Попова и Валера Кухарешин тоже после института пошли своей дорогой, но у них всегда был один театр, один дом, который их грел и защищал, как мог. Саша был человек без театра, без своего режиссера, сам по себе. Хотя многие замечательные режиссеры ценили его и работали с ним.

Он все равно стал звездой — с первой студенческой работы и навсегда оставался большим артистом, в какие бы обстоятельства его ни забрасывала судьба. С которой он не церемонился. Зато она хранила его дар, трагедийный темперамент, сценическую и человеческую глубину и значительность.

Когда он попадал на свои роли и своих авторов — он играл их гениально. Абрамов, Вампилов, Достоевский, Гоголь — это были его авторы, в «Утиной охоте» и «Игроке» Ефима Падве он играл вровень со своим мощным даром.

Но даже если ему выпадали не «свои» роли — как в «На бойком месте» А. Островского или «Маленькой девочке» Н. Берберовой в театре Ленсовета, — все равно проницательный критик замечал, что «внутри спектакля существование Чабана становится метатеатром», но только ему там было тесно и нелепо, конечно, «как если бы Зилов надолго был вставлен в „Марицу“».

Ну какой он, к черту, Павлин Ипполитович Миловидов, отставной кавалерист? Ему там начистили перья, приодели в белый костюм, завили кудри, подкрутили усы, даже нарумянили — но сквозь эту «миловидову» маску просвечивали усталые больные глаза. Хотя и кавалериста этого он играл страстно, смешно, ярко. Но — на технике, там его уникальный дар был не нужен…

У писателя Владимира Маканина есть замечательная повесть «Отставший». Ее главный герой Лешамаленький все время отстает от артели золотоискателей. Но артель не может без него, потому что в его руках есть Божий дар. Когда он приникает к земле, руками он может «услышать» месторождение золота. Конкуренты ему эти руки отбивали, чтоб перестал «слышать», пока не забили его до смерти, а он все бродил одинокий по земле со своими «золотыми» перебитыми руками. Когда я читаю Маканина, я думаю, что это написано про Сашу Чабана. У которого был дар слышать боль своей земли. И уметь про это сыграть. Он, никогда не имевший никаких золотых статуэток, был, без сомнения, одним из самых золотых артистов нашего театра. И нашего времени. Я так пишу не потому, что велит жанр некролога. Я так чувствовала всегда. Только теперь вот с ужасом думаю — может быть, ему нужно было, чтобы про это говорили и писали?

Вообще, поразительно, но названия многих маканинских повестей и романов — как будто про него, Сашу Чабана. «Андеграунд, или Герой нашего времени», «Гражданин убегающий», «Антилидер».

Теперь он навсегда ОТСТАЛ и УБЕЖАЛ.

Царствие небесное тебе, Саша. С твоей смертью может примирить только одно. Надежда, что теперь ты отмучился и, даст Бог, тебе стало легче.

В истории театра Александр Чабан остался двумя ролями. Мишка Пряслин и Зилов. Мишка, ставший Зиловым. Сюжет для очень большого рассказа о «судьбе человеческой, судьбе народной». Когда пришла весть о том, что Чабан умер один в квартире и никто долго не спохватывался, привычный к его «уходам» (к этому моменту он уже не работал в театре), — сразу вспомнился финал «Утиной охоты» Ефима Падве: Зилов один в квартире, заставленной пустыми бутылками…

Несколько лет назад «Петербургский театральный журнал» собрал бывших «кацманят». Есть фотография: два Мишки Пряслиных, Семак и Чабан. Один — триумфально объехавший с этой ролью мир, другой — Мишка Первый, но которого мир не видел. Как Чабан глядел на Семака! Не пересказать. Театральные люди поймут.

Однажды он сыграл вариацию Зилова в спектакле «Тот этот свет» в театре Сатиры. Вся его жизнь и была «тот этот свет»: то тот, то этот, то тьма, то свет. Он ходил-бродил по театрам, больной наследственным недугом и драматическим даром. Как трагична жизнь: несколько дней пролежал в закрытой квартире умерший Аркадий Иосифович Кацман, много месяцев прошло, пока нашли и опознали Ефима Михайловича Падве. Теперь вот Александр Чабан…

Чепалов Александр

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Жители Швеции хорошо или очень хорошо знают английский. Но понять шведов (это хотелось сделать всю неделю, пока был в Стокгольме по приглашению Шведского Института) возможно и на языке танца, которым увлечены все от мала до велика. В Стокгольме единственный в своем роде Музей танца, здесь перед Домом танца стоит скульптура Галины Улановой (известная работа Е. А. Янсон-Манизер). Классика в Швеции почитается, но более ощутим интерес к танцу авангардному. Здесь танцуют на улице, в шоппинг-центре, в бывшем цехе военного завода по изготовлению торпед. И даже на хвосте лайнера Балтийских авиалиний запечатлена в полный рост фигура танцовщицы, бегущей по облакам…

Первым танцующим человеком, которого я увидел в Швеции, оказался один из самых великих хореографов XX века Матс Эк. Автор новой версии «Жизели», более 20 лет назад потрясшей балетный мир, поблескивая очками, скромно стоял в углу балетного зала и готовился к ежедневному тренажу вместе с артистами Королевского балета. Увидеть Эка в столь необычном амплуа — большое везение. Хотя, как говорят, ниспровергатель классики нигде не упускает возможности участвовать в классическом тренаже. Разменявший в апреле седьмой десяток, но весьма подтянутый, Эк разминался босиком, в длинных спортивных брюках и вылинявшей футболке. Его движения были далеки от академической правильности и четкости. Но никто и не ждал от философа нового европейского танца грации и изыска. Скорее, это действительно тренинг собственного тела, к состоянию и возможностям которого он чутко прислушивается.

М. Эк. Фото из архива автора

М. Эк.
Фото из архива автора

Как выяснилось, М. Эк только что вернулся из Москвы, где по приглашению Владимира Васильева выступал в программе, посвященной Галине Улановой. И со своей 50-летней женой, в прошлом звездой «Кульберг-балет», Аной Лагуной танцевал на сцене Большого театра семейный дуэт «Память». Эти «священные чудовища» говорили о том, что их волнует именно сегодня, — «об уходящем времени, о старении, о способе относиться к возрасту». Декорация в «Памяти» — обычная жилая комната с креслом, шкафом, кроватью и торшером. Здесь мужчина и женщина были молоды. Печать времени — на лице, однако человек не хочет узнавать себя в зеркале, а его тело помнит все. Полная противоположность тому, что хотят сделать с застывшей красотой улановских поз. Для Эка никогда не была актуальной формула «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!».

Символично, что Лагуна, в 1982 году сыгравшая обезумевшую Жизель в «настоящей» психушке, теперь вышла на сцену, где умирала и воскресала в танце романтическая Жизель Улановой. Сегодня это уже никого не удивляет и не возмущает. А раньше В. Васильеву приходилось защищать Эка — того обвиняли в «осквернении» классики. Теперь и «Жизель», и «Спящая красавица», и «Лебединое озеро» Эка стали классикой уже другого века. В более жестком и откровенном танце отразились новые представления о красоте, жизненной правде и назначении искусства.

В Швеции, особенно побывав в Музее танца, лучше представляешь родословную одной из первых европейских столиц хореографического искусства (Стокгольм занимает четвертое место после Парижа, Копенгагена и Санкт-Петербурга). Очевидно, что и в современном танце он далеко не последний. Здесь постоянно вспоминаешь о династии Кульберг—Эк, особенно о матери знаменитого семейства Биргит Кульберг, фигуре знаковой для европейского танца.

Шведский модерн прошел в ее творчестве интенсивный, не сдерживаемый идеологией процесс эволюции от немецкого экспрессионизма до английской хореодрамы. Подпитанный экзистенциями скандинавских писателей и французским сюрреализмом, он нашел выражение в необычной хореографической образности Матса Эка, которая, таким образом, оказалась сколь загадочной, столь же универсальной — всяк находил в ней что-то свое. Сегодня Эк то мигрирует в театр драматический, откуда в начале карьеры вышел как постановщик, то возвращается к танцу, язык которого уже не в состоянии изменить. Меняются лишь темы композиций и структура зрелища. Возможно, что экзистенциалист Эк возвращается к философии повседневности, пытаясь навести мосты с новым зрителем.

Балет Королевской оперы танцует «Квартиру (Apartment)» Эка, спектакль достаточно известный в Европе (он был поставлен также в Париже и Мюнхене). «Квартира» задумывалась как часть программы Королевского балета «Величайший мастер танца», посвященной Баланчину вместе с «Аллегро Бриллианте» (на музыку третьего фортепианного концерта Чайковского) и «Симфонией Псалмов» Стравинского—Килиана. Хотя более антибаланчинскую композицию, чем «Apartment», представить трудно.

Жители «Квартиры», правда, не оголяются до предела в этом спектакле Эка, но, думаю, любой критик не пропустит возможность иронично пройтись по поводу использования в хореографическом контексте биде, с которым героиня исполняет pas de deux (каламбур получился непроизвольно). Или pas de cinq c пылесосами. Или извлечения младенца (куклы, конечно, но все равно жутковато) из дымящей газовой плиты. Если это и «черный юмор», то черный в прямом смысле.

Не выглядит странным, что сознание признанного мэтра современного танца меняется, а хореографическая лексика — нет. Объяснение тому — в упомянутом номере «Память» (скорее, память тела). Многие движения знакомы с «Жизели» 1982 года. Тогда героиня Лагуны все время «уходила в себя». Обитатели «Квартиры» погружаются в повседневность, замыкаются на обыденном. Самый интересный любовный дуэт — почти повтор аналогичного эпизода в «Спящей красавице» Эка — первая интимная встреча матери и отца Авроры. Видимо, для Эка в названии спектакля «Apartment» слышна игра слов, он явно выделяет курсивом apart — то, что отделяет, обособляет людей в их апартаментах. Зомбированность повседневной жизни приводит к агрессии, нивелированию лучших человеческих качеств. Это видно по движениям тела, которое помнит и знает гораздо больше, чем можно высказать словами.

Е. Лилья. Фото из архива автора

Е. Лилья.
Фото из архива автора

Думаю, что под этим утверждением могла бы подписаться стокгольмский балетмейстер Ева Лилья, профессор Высшей балетной школы Стокгольма и художественный руководитель компании E. L. D. (Efva Lilja Dance Company). Но быт она в свои постановки не допускает, для нее не актуальна формула «здесь и сейчас», поскольку ее мир сконструирован из лоскутков сознательного и бессознательного, реального и придуманного, прошлого и будущего.

Внешне Лилья очень похожа на Пину Бауш (как, впрочем, и стилистикой некоторых своих композиций). Но, по сути, она повторяет опыты американских постмодернистов конца XX века, в частности Триши Браун. Что не удивительно — начав танцевать в середине 1970-х, она после окончания балетной школы училась у Мерса Каннингема, несколько лет работала за границей, а потом вернулась в Швецию и в 1985-м организовала собственную труппу в Стокгольме. Труппа Лильи дважды побывала в Москве и имела, насколько я знаю, благоприятную прессу, хотя к акциям подобного рода критики у нас часто относятся с предубеждением. Недавно она написала и выпустила свою вторую книгу «Танец к лучшему и худшему», такую же рефлексивную и печальную, как первая — «Слова танца», но более откровенную, приоткрывающую завесу ее мучительных поисков самовыражения.

Е. Лилья. Перфоманс. Фото из архива автора

Е. Лилья. Перфоманс.
Фото из архива автора

Лилья, как и ее предшественницы в Америке и Европе, не любит традиционных сценических площадок, предпочитая им то небольшие замкнутые пространства (прозрачные пеналы, по стенкам которых стекает подкрашенная вода), то целую флотилию плотов, которую тянет по каналу буксир. Она не только лишает ступни своих танцовщиков привычной земной тверди, заставляя их «буксовать» в черноземе или шлепать по воде, но часто предпочитает горизонтальные плоскости движения вертикальным. В одном из самых популярных и оригинальных стокгольмских музеев «Vasa-museet», где высится гигантское, поднятое со дна морское судно, исполнители, по ее команде, подобно альпинистам, цирковым артистам или, если хотите, паукам, спускаются на тросах вдоль отвесного борта корабля. Перформанс завораживает необычной свободой движения и непривычной ритмикой, не говоря уже о масштабах обозрения зрелища. Но главное, оказывается, не во внешних его атрибутах.

В работах Е. Лилья, заснятых на видео в разных местах — от современного супермаркета до арктических льдов, — есть ностальгия по несбывшемуся и прошлому, особенно когда в ее композициях заняты пожилые люди (сейчас подобное можно увидеть у П. Бауш, И. Килиана, М. Эка). Ева Лилья часто использует кинематографический опыт другого великого шведа, Ингмара Бергмана, живущего теперь затворником на одном из 32 тысяч островов архипелага. Не у каждого из современных хореографов есть «свой остров». Но думаю, что Эк и Лилья — в числе немногих «избранных».

Как паром, курсирующий между этими островами, возвышается в центре Стокгольма Дом танца, многоэтажное сооружение с двумя сценами, рестораном и просторными холлами. Все гастрольные труппы современного танца проходят здесь апробацию, для местных это действительно дом родной.

На одной из его площадок я видел выступление молодых воспитанников Высшей школы танца. Программа называлась «In mobile». В первом же номере «Монтекки и Капулетти» на музыку С. Прокофьева из «Ромео и Джульетты» (фонограмма и качество воспроизведения были выше всяких похвал) возникло несоответствие между маловыразительным характером движений трех исполнителей (обычный любовный треугольник, тривиальная «маховая» экспрессия) и значительностью музыки, ее покоряющей, шекспировской образностью. В других композициях больше всего убеждал танец без претензий, под музыку, соответствующую характеру движений, взятых непосредственно из бытовой среды.

Наташа Ломми исполняла номер в постановке Нади Хьортон «Абсолютная любовь» — забавный и немного грустный эпизод из жизни девушки, которая неуклюже мечется и млеет в ожидании настоящего чувства. Абсолютная узнаваемость пластики и мимики героини-тинейджера вызывала бурно-одобрительную реакцию молодежи в зрительном зале.

После просмотра работ Высшей школы танца интересно было узнать, чему же учат в Балетной академии. Она существует в Стокгольме с 1957 года, но лишь к своему сорокалетию получила новое помещение и студийный Модерн-данс театр в символическом соседстве с Музеем современного искусства на острове Скеппсхолмен. За почти полвека от балетной академии в традиционном ее понимании мало что осталось. Зато сохранилась традиция сотрудничества с американскими педагогами джазового танца. Интересней всего получились небольшие номера «Rise above», «Pull/Pulk revolving door», «Goodvill», шуточно-детективный, но, увы, актуальный «The chase» (злоумышленники занимаются грабежом, это теперь случается по вечерам в стокгольмском метро). Хореография была непритязательной, но энергетический посыл, степень увлеченности исполнителей своей работой и зажигательной музыкой передавались зрителям без эмоциональных потерь. На острове Скеппсхолмен в тот вечер показывали бродвейский вариант танца модерн в его вполне самостоятельных образцах.

Не обделены вниманием хореографов Стокгольма дети. Им предлагают спектакли в театре «Зебра-данс» и новый балет по книге Астрид Линдгрен. Пеппи-Длинныйчулок в Швеции — чуть ли не национальная героиня. В любом магазине игрушек или сувениров можно купить куклу Пеппи. Карлсону, трутню и сластене, повезло меньше. Его изображение в Швеции отыскать невозможно. Говорят, потому, что на символику героев Линдгрен есть строгие права наследников. Видимо, они и решают, кому отдавать предпочтение.

Карлсон действительно не вписывается в схему современного семейного воспитания, ведь он — плод воображения мальчика, который испытывает дефицит внимания взрослых. Странно, что при этом сирота Пеппи неплохо чувствует себя в обществе обезьянки и лошади. Пожалуй, Линдгрен в лице своей наиболее популярной героини опровергает распространенное мнение о шведках как о натурах с детства бездеятельных и аморфных. Или правы критики, что детство Пеппи — последний этап перед тем, как окунуться в шведский сплин и атмосферу конформизма? Слишком уж лихо ведет себя рыжая и бесшабашная Пеппи: «коня на скаку остановит» (и не только остановит, а поднимет, как штангу), «в горящую избу войдет» (и заслужит благодарность брандмайора за спасение на пожаре детишек). И где только силы берутся, ведь не водится, как Гарри Поттер, с потусторонними кудесниками!

А. Валев (Пеппи). Фрагмент афиши спектакля

А. Валев (Пеппи).
Фрагмент афиши спектакля

В мае 2005 года премьеру балета «Пеппи-Длинныйчулок» в постановке Пера Исберга сыграли в Королевской опере. Это дивное здание со старинной позолотой, зеркалами и хрустальными люстрами сознательно подвергли экспансии задорной рыжей девчонки. На афише и обложке программки Пеппи (болгарка по происхождению Анна Валев) запечатлена висящей на люстре именно в этом изысканном интерьере. Поверх парадной лестницы, ведущей в партер, установили спуск, с которого, как с ледяной горки, съезжают после спектакля маленькие зрители. Этот кавардак завершает главный капельдинер театра в униформе — и он на пятой точке спускается за детьми.

В начале спектакля Пеппи отнимает у дирижера палочку и сама руководит оркестром. Она вообще бесспорный лидер танцевального спектакля, где причудливо перемешались задорные характерные па, джаз-танец и брейк, противопоставленные подчеркнуто чопорной, академической манере танца (особенно ярко это демонстрирует эпизод «Пеппи в школе»).

Прием, конечно, не нов. Его много раз использовали балетмейстеры (лучше других Д. Брянцев в «Пигмалионе»). Но Исберг (он же с Г. Ремпке автор либретто), их соавторы композиторы Г. Ридель и С. Нильсон, художник Бо-Рубен Хэдуэл в целом остались верны традициям «большого балета» с его яркой зрелищностью и обязательными, хоть и не во всем оправданными, дивертисментами. Игровые сцены тоже решены очень изобретательно. Чего стоит эпизод, когда Пеппи жарит блины и один из них, как шляпа, накрывает обезьянку (ее роль очень выразительно исполняет ученик балетной школы). А «лошадь» (традиционный вариант с двумя исполнителями под одной попоной), объевшись блинов, начинает тут же стрелять из-под хвоста «каштанчиками». Занимаясь уборкой, Пеппи катается на полотерных щетках, как на роликовых коньках. Ну и так далее.

Дети очень веселятся, а потом у них дух захватывает: к сцене «причаливает» пароход, матросы танцуют шведское «яблочко» с характерным ритмическим аккомпанементом волынок. Пеппи и ее друзья, не боясь гигантской акулы, плещутся в волнах среди танцующих крабов и морских звезд, а потом дети попадают на экзотический остров, где, как и ожидала неунывающая девочка, туземцами правит ее живой и невредимый отец. Здесь, конечно, тоже предусмотрен продолжительный дивертисмент. Но ностальгия по Швеции побеждает — Пеппи ни за что не променяет стокгольмский моросящий дождь на тропические красоты.

Пер Исберг — хороший постановщик, хотя не уверен, что он со своим патриотическим пафосом может быть востребован в других странах. Даже в традиционный «Щелкунчик» балетмейстер вместе с либреттистом Хансом Скоглундом добавил сюжетные мотивы рождественской повести о Петере и Лотте шведской писательницы Эльзы Бесков. Там в прекрасного принца превращается простой угольщик. Да и танцы сластей получились тоже со шведским привкусом: имбирная коврижка и перцовое печенье.

Стокгольмским зрителям такие спектакли «на местном материале» очень нравятся. Но взгляды нового художественного руководителя балета госпожи Мадлен Онне устремлены и на Европу. Как Исберг, она в прошлом балетная звезда, но по официальному званию «придворная танцовщица», что рангом выше. М. Онне соответствует своему положению в Королевской опере. Она еще довольно молода и сама напоминает фарфоровую статуэтку (сохранилась превосходная запись реставрации старинных танцев с ее участием).

Поскольку госпожа Онне хореографию не сочиняет, принципиальных перемен в репертуарной политике вряд ли можно ожидать. Сегодня на презентационном диске балетной труппы зафиксированы фрагменты классики в постановке Н. Макаровой и Р. Нуреева, работы М. Эка, Д. Ноймайера, У. Форсайта, И. Килиана и даже такого редкого гостя на европейских сценах, как американец Улисс Дав.

На афише следующего сезона панорама танцевальных стилей выглядит скромнее. К новым постановщикам должен, правда, присоединиться знаменитый Начо Дуато из Испании. Остальные не так хорошо известны — Матиуш Мрожевски, поляк из Канады, и его соотечественник Кшиштоф Пастор, который прошел апробацию в Нидерландском балете (NDT). Нашлось место и время для показа экспериментальных работ четырех скандинавских балетмейстеров (Б. Эгерблад, С. Лейнонен, И. К. Йохансен, К. Брандструп). Труппа, которую опекает очень хороший репетитор из Польши К. Новогродски, как мне показалось, готова к разнообразным стилевым адаптациям. Хотя выглядит весьма пестрой (русскоязычные артисты здесь — не самое главное украшение, они, по преимуществу, работают в кордебалете).

В зеркалах современного танца шведы выглядят не совсем так, как описывают их в путеводителях и популярной литературе. Каждый житель Стокгольма уверен (и не без основания), что миллиарды людей в мире, особенно в малоразвитых странах, хотят перенять социальный опыт их государства и достичь такого же высокого жизненного уровня. Но душе и телу каждого из отдельно взятых шведов еще далеко до полной гармонии и уравновешенности желаемого и действительного. Скажу лишь о том, что выглядит очевидным, а не прячется в недрах социума.

Скандинавский климат вызывает сплин, хочется, подобно Пеппи, отправиться на экзотический остров, найти там родственную душу или просто согреться. Но возвращение неизбежно. А шведские острова, при всем их огромном количестве, за редким исключением похожи друг на друга. Наверно, поэтому придуманный Пеппи вместе с Астрид Линдгрен остров — самый веселый и увлекательный среди увиденных мной в шведском «танцевальном архипелаге». Оно и понятно — детям рано знать о тех мучительных надломах, которые происходят в душе человека, особенно когда он ищет себя в юности или преодолевает рубеж старости. Таковы законы человеческой жизни, о которой шведы по-разному говорят со своими соотечественниками и современниками на языке танца.

Август 2005 г.

Потапова Нора

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

В центре внимания на Зальцбургском фестивале этим летом оказалась «Травиата» в постановке Вилли Декера и сценографа Вольфганга Гуссманна — спектакль простой, цельный, ясный, красивый. Изобразительный ряд «немногословен», пространство организовано гармонично. Светлый полукруг игровой площадки выгорожен голубоватой вогнутой стеной — полусферой, над которой то повисает черная гроздь персонажей из хоровой массовки, то расцветает целое поле камелий (в зависимости от происходящего — алых и оранжевых, мертвенно-белых или залитых кроваво-красным светом).

Вдоль всей стены — того же цвета скамья-ступень, слева — незаметная дверь. Единственным постоянно присутствующим на сцене предметом (за исключением финала) оказываются огромные круглые часы с движущимися черными стрелками.

Во втором акте, когда пространство над полусферой цветет алыми и желтыми камелиями, когда такие же яркие накидки покрывают диваны и тем же роскошным рисунком пестрят халаты влюбленных, на часы тоже накинуто цветастое покрывало — беспечная пара их «наблюдать» не хочет. Распрощавшись со счастьем, после ухода Жермона, Виолетта медленно стягивает покрывала, обнажая белые диваны и часы. А в третьем акте, положенные на планшет, они превращаются в рулетку — мужчины разыгрывают судьбу Виолетты.

Спектакль задуман ради звездного трио: русской Анны Нетребко, мексиканца Роландо Виллазона и американца Томаса Хэмпсона.

С Хэмпсоном — Дон Жуаном Нетребко в роли Донны Анны завоевала Зальцбург в 2002 году, с Виллазоном блистала весной 2005-го в венском «Любовном напитке». Эти трое, да еще практически безмолвный четвертый персонаж доктор Гранвиль, он же посланник смерти, держат зрительское внимание весь спектакль. Пятая и очень важная составляющая — толпа мужчин в темных костюмах (женская часть хора и Флора переодеты в мужское платье). Всегда появляясь плотной толпой, возбужденные самцы тянут жадные руки к Виолетте — то к красному дивану, на котором возносят героиню, то вниз, свисая с белой стены.

В алом, сильно расклешенном коротком платье Виолетта—Нетребко явно провоцирует толпу мужчин, принимая откровенно чувственные позы. Героиня с отчаянной решимостью, даже мазохизмом отдается эротическому экстазу, сознавая недолговечность своей власти, ибо белая камелия — роковой знак — уже брошена ей вестником смерти доктором Гранвилем.

Сцена из спектакля. Фото из буклета к спектаклю

Сцена из спектакля.
Фото из буклета к спектаклю

Режиссер и актриса акцентируют весьма острую тему: судьба Виолетты, какой она сотворена в зальцбургской «Травиате», — это и актерская судьба. Звезда — идол и игрушка толпы (в спектакле нарочито безликой: Барон, Гастон и другие — просто часть хоровой массовки), предмет дикого вожделения, а то и объект насилия.

Бал у Флоры точно фиксирует это: Виолетта позволила себе принадлежать только одному человеку, позволила себе любить, быть любимой. И с влюбленными расправляются. Толпа в масках с дурацкими рожами глумится от души — мускулистый мужик натягивает на себя алое платье и похотливо изображает публичное изнасилование Виолетты, танец матадоров превращается в издевательство над Альфредом, которому напяливают на голову бычьи рога. Изящные хоровые и инструментальные мелодии Верди вдруг начинают звучать гротескно — дирижер Карло Рицци ведет оркестр в полном взаимодействии со сценой.

Тема толпы и кумира развивается и дальше. В эпизоде карнавального хора (третий акт) разудалая компания вваливается с новым идолом, девушкой, которую обряжают в алое платье Виолетты. Взрыв восторга — и нового идола, новую игрушку беснующаяся толпа утаскивает вместе с часами; лишь алые, как струйки крови, обрывки серпантина остаются на планшете. Время Виолетты кончилось. Гранвиль бросает белую камелию.

И с этого момента Анна Нетребко удивительно тонко передает состояние абсолютного одиночества своей героини, хотя и в страстном общении с Альфредом. Оба, как в бреду, прижались друг к другу, но Виолетта уже не здесь… Голос трепещет, интонация ломкая, хрупкая. Умоляющий взгляд Гранвилю — ну подари минуту!

Еще раз в высоте над влюбленными расцветают камелии, но они залиты кроваво-красным заревом. Гранвиль встает. Пора. Жермон, Альфред, Анина постепенно отступают к белой скамье у стены — последние зрители финала человеческой комедии. Виолетта наедине с пустотой.

А. Нетребко (Виолетта). Фото из буклета к спектаклю

А. Нетребко (Виолетта).
Фото из буклета к спектаклю

Бытует мнение, что Анна Нетребко живет нынче по принципу «всё на продажу». Огромные рекламные плакаты, публичная светская жизнь, эпатирующие интервью, раскованность в манерах, популярность — все так. Но когда дело касается профессии, она погружается в нее с головой. Нетребко — идеальный тип артистки музыкального театра. Техника ее вокала великолепна. Пластичность и психологическая подвижность позволяют решать самые сложные актерские задачи. Она, яркая и всегда узнаваемая, имеет дар проникаться замыслом режиссера и дирижера, активно принимая «условия игры» спектакля, в котором работает. Актерство — ее стихия, пение — ее природа, здесь она, как правило, настоящая, подлинная. Душа актрисы в ней пока что не деформирована жизнью.

В «Травиате» Анна снова встретилась с Роландо Виллазоном. Журналисты окрестили их «дуэтом мечты», а публика не знала, кому отдать предпочтение, — настолько оба были хороши. Эти двое сыграли и спели любовь так, как давно уже никому на оперной сцене не удавалось.

Учитывая почти безграничные возможности своих актеров, Вилли Декер предложил им превратить речитатив и арию Альфреда в начале второго акта в безудержно-восторженную, озорную, полудетскую, полуэротическую игру влюбленных. Темпы в оркестре просто невероятные, еще стремительнее передвижения героев и полет переполненного молодостью и счастьем голоса Альфреда—Виллазона. Естественность, свобода и красота, с которой исполнители вовлекают друг друга в шутливую любовную возню, бегая между диванами в развевающихся ярких халатах, играя в прятки и обнимаясь, делают эту сцену такой настоящей, какой она в оперном театре редко бывает.

Соответственно, усиливается драматичность и следующей сцены — встречи Виолетты с Жермоном. Движения души, изгибы взаимоотношений, мельчайшие детали поведения в этом поединке разума и чувства с подкупающей точностью и тонкостью проинтонированы двумя высокими мастерами — Нетребко и Хэмпсоном. Замечательно музицируя, они поют не просто красивый дуэт — два импульсивных человека отчаянно спорят.

А за первым поединком следует еще один — отца с сыном. Популярная ария Жермона тоже превращена в спор, мучительный и бесполезный, заканчивающийся настоящей дракой двух мужчин.

А. Нетребко (Виолетта), Р. Виллазон (Альфред). Фото из буклета к спектаклю

А. Нетребко (Виолетта), Р. Виллазон (Альфред).
Фото из буклета к спектаклю

Избитый отцом, затравленный глумливой компанией, истерзанный потерей любви, Альфред в спектакле — тоже жертва, и чем непосредственнее, эмоциональнее, обаятельнее исполнитель партии Роландо Виллазон, тем жестче звучит в спектакле тема толпы и индивидуума.

Зальцбургский фестиваль, который, как и всегда, имел в афише этого года названия не самые ходовые, в том числе «Отмеченных» Франца Шрекера, все-таки сделал акцент на столь популярном названии. Риск велик, даже при возможности приглашать лучших мастеров. Но в данном случае риск себя оправдал — «Травиата» имела невероятный успех.

Публику Зальцбурга трудно обмануть. Но она не только взыскательна — она азартна. Перед третьим представлением «Травиаты» около входа в театр стоял пожилой японец с плакатиком: «Куплю билет за любые деньги».

Ноябрь 2005 г.

Садых-заде Гюляра

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

ФЕСТИВАЛЬ В БАЙРОЙТЕ

Байройт, как известно, священное место для правоверных вагнерианцев. Здесь, в строгом соответствии с проектом, чертежами и пожеланиями композитора, был выстроен на холме, над городом еще при жизни Вагнера знаменитый Фестшпильхауз.

К Фестшпильхаузу полагается идти пешком, постепенно проникаясь сознанием того, что ты сейчас услышишь нечто необыкновенное. По убеждению Вагнера, здесь и только здесь могли идти его оперы. Именно для сцены Фестшпильхауза он создавал свои грандиозные творения — тетралогию «Кольцо нибелунга» и «Парсифаля». Уникальная акустика зала такова, что вагнеровская музыка действительно звучит просто волшебно: оркестровая яма глубоко утоплена и прикрыта сверху панелями, звук летит на сцену и, отражаясь от задней стены, возвращается, смешиваясь по пути с голосами солистов, в зал.

Кстати, эта оригинальная акустическая модель — ноу-хау Вагнера — позволяет солистам петь, повернувшись спиной к зрителю. Оркестр вообще не виден, зато звучит мягко, слитно и бархатно, причем независимо от того, кто стоит за пультом: Вагнер придумал такую конструкцию, которая сама задает тембровые параметры исполнения.

Однако технические подробности важны отнюдь не сами по себе: они — часть вагнеровской идеологии. Он полагал, что внимание должно быть сконцентрировано на сцене и вид дирижера не должен отвлекать слушателей, а оркестр не должен заглушать вокал, — и при этом писал мощнейшие партитуры.

Многочисленные адепты придерживаются разработанного Вагнером ритуала посещения театра, истово верят, что часть божественного света падает на них, когда они ежегодно собираются в главном храме — Фестшпильхаузе, дабы совершить обязательное жертвоприношение — посещение пятишестичасовых спектаклей. Фестиваль, основанный Вагнером, проводится уже 130 лет; он один из старейших в Европе (старше на год лишь Мюнхенский оперный фестиваль).

После смерти Вагнера дело продолжила его жена, Козима Вагнер. После смерти Козимы эстафета перешла к сыну Зигфриду и его жене Винифрид. А потом — к их сыну, Вольфгангу Вагнеру. Сейчас ему уже 86 лет, и поговаривают, что он не прочь отдать семейное дело в руки своей дочери. Но на «трон» фестивального интенданта претендуют отпрыски другой ветви вагнеровского семейства, так что ситуация сложная.

Билеты на любой спектакль байройтского фестиваля баснословно дороги, однако все две тысячи мест раскупаются полностью, из года в год. Счастливчики, раз заполучившие билет, становятся фактически пожизненными обладателями кресла в зале. Частенько кресла эти достаются в наследство их детям или внукам. Люди ждут по 15–20 лет, чтобы попасть на фестиваль. При этом само вожделенное кресло — тесное, неудобное, жесткое, без подлокотников — просто стул с откидным деревянным сиденьем, будто в затрапезном провинциальном кинотеатре.

Конструкцию его тоже придумал Вагнер и заповедал ни в коем случае не менять: на неудобном стуле невозможно заснуть, расслабиться, и, значит, можно лучше сконцентрироваться на действе, ибо это не развлечение, а серьезный труд. Но тут, надо сказать, Вагнер здорово ошибся: когда от сиденья на неудобном стуле (ноги девать некуда, ряды притиснуты вплотную друг к другу) начинает нестерпимо ныть спина и затекает неестественно вывернутая шея — тут уж становится не до музыки.

И тем не менее сегодня Байройт — это грандиозная ярмарка тщеславия. Часовые антракты, предусмотренные Вагнером, чтоб слушатель погулял по зеленой травке в парке и хорошенько проветрил мозги, ныне используются как повод продемонстрировать эксклюзивные наряды и солидных мужей. Все давным-давно перезнакомились, встречаясь из года в год. Фестиваль превратился в элитарную тусовку, клуб «по интересам». В сущности, здесь давно торгуют не местами и даже не музыкой Вагнера: продается престиж, чувство сопричастности — а оно, вообще говоря, бесценно. Почти все билеты — именные. Только в Байройте, прежде чем получить набор из пяти билетов, мне пришлось расписаться на каждом, да еще в ведомости; вслед за мной на билетах расписался представитель пресс-службы и лично (!) проводил до места.

Пять опер — пять режиссерских концепций — пять дирижерских интерпретаций были представлены на нынешнем фестивале: «Летучий Голландец», «Тангейзер», «Лоэнгрин», «Тристан и Изольда» и «Парсифаль».

Ярко иллюстративный «Тангейзер» Филиппа Арлауда в потрясающе вдохновенном исполнении дирижера Кристиана Тилеманна, сумрачно-абстрактные конструкции сценографа Стефаноса Лазаридиса в «Лоэнгрине» и тотально деструктивный, маргинальный «Парсифаль», режиссерски пересочиненный дерзким радикалом Кристофом Шлингензиффом, внятно обозначили поворот консервативного Байройта в сторону авангардного театра.

Многие годы критика ругала Вольфганга Вагнера за косные и примитивные постановки, за приверженность «аутентичной» — а на самом деле давно уже не работающей — эстетике театра XIX века. Отчасти эти выпады были направлены против самого Вольфганга, засидевшегося, по мнению многих, в кресле интенданта фестиваля. Отчасти являлись выражением протеста немецких знатоков оперы против предлагаемой им из года в год интеллектуальной жвачки, давно переваренной и отторгнутой предыдущими поколениями вагнерианцев. Интеллектуалы жаждали новых рефлексий по поводу Вагнера; переосмысления вагнеровского наследия с позиций новой философии и ультрарадикальных театральных тенденций.

С этой точки зрения приглашение на постановку «Тристана» Кристофа Марталера и еще более рискованный шаг — допущение в священное, ритуализированное пространство Байройта Кристофа Шлингензиффа для 86-летнего Вольфганга Вагнера — шаг революционный. Однако результат получился более чем спорным. Марталеровский «Тристан» вместо ожидаемого прорыва в осмыслении культовой оперы принес лишь скуку. «Парсифаль» Шлингензиффа возымел иное действие: это был тяжелейший культурный шок, от последствий которого зритель не мог оправиться несколько дней.

«ПАРСИФАЛЬ»

Сценическое пространство «Парсифаля» тесно, скученно и захламлено — это трущобы, городское дно. На поворотном круге, обнесенном проволочной сеткой, громоздятся помосты и смотровые вышки, сколоченные из обломков шифера и фанеры; внутри грязной покосившейся палатки идет световой «снег»; чахлая целлулоидная пальма, утлый бассейн и скособоченная «мавританская» колоннада довершают картину. Меж построек бродят странные существа: рыжий великан Гурнеманц (Роберт Холл) с лохматой бородой и в звериных шкурах; африканские дикари — полуголые, в перьевых юбчонках; Кундри (Мишель де Янг), вымазанная сажей на манер зебры. Зрелище, открывающееся взору, — агрессивно антиэстетично. Вернее, это эстетика гетто — тлена и разложения. Смерть предстает в спектакле не как высокий акт приобщения души к Универсуму, но как чисто физический акт, со всеми сопутствующими ему отвратительными физиологическими подробностями. Так смотрит на мир материалист, отрицающий высший смысл бытия. Деструктивная картина мира Шлингензиффа подразумевает, что человек ничем не отличается от животного: его тело жрут черви, а кроме тела у него нет ничего.

Некрофильская эстетика — в точности по Фромму — свидетельствует, что процесс деструкции личности у самого Шлингензиффа, видимо, зашел далеко. Дискретная, рваная последовательность мизансцен, разрушение смысловых связей внутри спектакля, болезненное смакование «телесного низа» и телесных отправлений — вместо похода к психоаналитику Шлингензифф предпочитает выплескивать шлак подсознания на сцену.

«Парсифаль». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Парсифаль». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

В финале «Парсифаля» на белое полотнище крупным планом проецируется изображение: мертвая тушка зайца разлагается на глазах, в убыстренной съемке. Сначала под мехом начинается шевеление, потом появляются прорехи и оттуда ползет что-то невообразимо омерзительное. Смотреть на экран невозможно; но тушка зайца, доминантный символ спектакля (мертвого зайца таскают под мышкой все, кому не лень, есть и кукла зайца-человека, которую кладут в гробницу), — лишь один колоритный мазок в разнообразной палитре деконструктивиста Шлингензиффа: в спектакле есть акт мастурбации, поклонение вагине, противоестественные отношения сына с матерью, масса уродцев-извращенцев (видеоряд существенно дополнен черно-белыми мини-фильмами), кольчатые черви, извергающиеся из героев, отвратительный паук, перебирающий конечностями внутри палатки. Такое впечатление, что Шлингензифф задался целью развенчать вагнеровский миф, используя отвращение как инструмент десакрализации; лишить миф пафоса и поэзии, а заодно уж — дискредитировать весь набор эзотерической христианской символики, на которой зиждится «Парсифаль». Режиссер аккуратно и последовательно разлагает миф на первоэлементы, выводит генезис каждого из них — а потом собирает миф заново. Получается грязно и некрасиво.

Как известно, конструкция мифа о святом Граале — по Вагнеру — такова: на горе Монсальват живет строгое мужское братство, почти монашеский орден, каждый член которого дает обет служения и воздержания. Женщины — кроме Кундри, существа амбивалентной природы, — туда не допускаются. Братья-рыцари питаются лишь Духом Святым, изливающимся на них во время ритуала Евхаристии. Причащаясь крови и плоти Христовой из чаши Иосифа Аримафейского, который, по преданию, собрал в нее кровь Спасителя на кресте, они остаются бессмертными. Главное в этой конструкции — герметизм сообщества. Путей, ведущих в обитель, нет; сама гора существует в некоем другом измерении, и попасть туда могут избранные праведники, да и то лишь по Божьему промыслу. «Пространством время стало», — говорит Гурнеманц, провожая Парсифаля к алтарю.

В этом смысле кровь, текущая из незаживающей раны Амфортаса, — вселенская катастрофа, нарушающая герметичность мира Грааля. Кровь короля изливается в мир дольний; в оболочке образуется дыра, которую и призван закрыть Парсифаль — «простец»-избранник, новый первосвященник чаши.

Шлингензифф производит подмену: вместо поклонения чаше с кровью Христовой разношерстная компания (судя по одеяниям, мусульман, евреев и вудуистов) поклоняется вагине (строго говоря, чаша часто понимается как символ вагины, так же как копье — символ мужского начала). В опере копье и чаша разделены, ибо волшебник Клингзор похитил копье у Амфортаса, и это разделение воспринимается как разрушение двуединой целостности мира — так что Шлингензифф отчасти имел основания для подобного фокуса. В центр вывозится огромная копия «неолитической Венеры» с укрупненными вторичными половыми признаками, и, пока несчастный Амфортас (Александр Марко-Бурмейстер) приникает долгим поцелуем к каменным устам, все по очереди засовывают руку в каменное нутро «Венеры», вынимая пятерню, окрашенную кровью, во всех без исключения религиях считающейся нечистой.

В общем, постановка Шлингензиффа — это сотрясение основ; перемена знаков с плюса — на минус, и наоборот. Общая же концепция такова: Парсифаль — инопланетянин, рожденный от белокурой земной женщины. В режиссерском «сюжете» один культ стадиально сменяется другим. Отец Амфортаса, Титурель, был приверженцем вуду — пока звучит Вступление, показан вудуистский ритуал с раздиранием на части белой курицы. Сам Амфортас стал жрецом другого архаического культа, зародившегося в эпоху матриархата, — Шлингензифф видит истоки поклонения Мадонне в древности (и он прав); на сцене появляется портрет Джоконды. Фигура в глубине сцены, в характерном для прерафаэлитов сине-розовом покрывале Божьей Матери, окружена позднейшими приметами цивилизации — например, упаковками с супом.

Парсифаль (Альфонс Эберц) призван внести в мир маргиналов новую религию (не подумайте, что христианскую), основанную на слиянии противоположностей: мужского и женского, мертвого и живого, — нечто вроде индуизма, в котором созерцание разлагающейся плоти призвано воспитать презрение к проявленной, материальной оболочке сущего. Такая вот история на материале оперы Вагнера.

Дирижировал Пьер Булез: выдающийся музыкант мирового уровня, он внес свою лепту в процесс деконструкции вагнеровского мифа. Рациональный, аристократичный француз-интеллектуал сумел начисто выхолостить мощнейшую чувственность музыки Вагнера — то, на чем, собственно, весь Вагнер стоит. Интерпретация была подчеркнуто аэмоциональна, суха, вежливо корректна: ни поэзии, ни бесконечного, волнообразного «возбухания» вагнеровского звукового вещества. Тут Булез вполне солидаризировался с режиссерскими намерениями «опустить» Вагнера, лишив его музыку мистической тайны и пафоса. Оба в намерениях преуспели.

«ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ»

С балкона Фестшпильхауза грянули фанфары: трубачи созывали публику в зал, играя тему из «Летучего Голландца». Это в традициях Байройтского фестиваля: здесь все происходит пафосно и торжественно. На сей раз, однако, ритуальный пафос был снижен: Клаус Гут предложил ошеломительную по нахальству интерпретацию легенды о Летучем Голландце — бессмертном моряке-грешнике, осужденном вечно скитаться по морям со своей призрачной командой, пока жертвенная и беззаветная любовь девушки не освободит его от проклятья.

В спектакле Даланд и сам Голландец — двойники, абсолютно схожие лицом, платьем и характером: оба — видавшие виды «морские волки», оба — в синих капитанских кителях и белых фуражках, с седеющими бородами. Даже пластика у них одинакова — они зеркально повторяют движения друг друга. Только Голландец появляется из другого измерения, как бы «выпадая» в наш мир из неожиданно открывшегося окошка. В финале Сента тоже хочет туда, за ним, в параллельный мир; но пока она медлит, допевая последнюю фразу, окошко захлопывается и — бац! — Сента упирается носом в стенку. Буквально: там, где только что был оконный проем, теперь стена, оклеенная обоями с цветочным узорчиком. Просто «перекрестки миров» какие-то прямо в доме Даланда.

Оперу Вагнера действительно захлестывает инобытие. Только у композитора чувство мистического, иррационального ужаса — настоящее, подлинное, а не сконструированное из обрывков расхожих киношных клише и книжек жанра фэнтези. Вагнер действительно прозревал нечто, работая над партитурой. Он замыслил «Летучего Голландца», находясь в шаге от гибели, когда его корабль тонул в страшную бурю у берегов Риги; в этой музыке дышит море, и соленые брызги взметаются со страниц партитуры.

В спектакле ощущения моря нет. На стенках комнаты отражаются некие тени — волны, есть и морская атрибутика — по дому шляются матросы в белых бушлатах, над дверью висит маринистический пейзаж, бегает девочка в синем платье с корабликом в руках. Только морской атмосферы эти предметы создать не могут.

Спектакль идет в одних декорациях, изображающих дом старого моряка Даланда (его очень точно поет и играет знаменитый финский бас Яакко Рюханен, идеальное попадание в образ и по внешним данным — массивная фигура, обстоятельно-неторопливые движения). Длинная лестница наискось перерезает сцену, деля «картинку» на две равновеликие части, зеркально отраженные друг в друге: нижние двери — и точно такие же вверху, над лестницей, только перевернутые вверх тормашками. Такая вот пространственная инверсия (сценограф Кристиан Шмидт). По этой лестнице, в основном, и бегают персонажи. Сента — с корабликом в руках либо с судовым журналом в красном переплете (вместо портрета Голландца, как значится в либретто). Собственно говоря, Сент тоже две: поющая, довольно курпулентная дама (Адриенне Дуггер) с крикливым голосом домохозяйки, и хрупкая девочка-подросток, которой поручена функция некой «пластической дополняющей». Возможно, это Сента в детстве; возможно — будущая Сента, обреченная ждать следующего прихода Голландца: судя по всему, он побывал в доме трижды, и каждый раз со стены исчезала одна из морских картинок. На сей раз пропала последняя — с корабликом. Две другие исчезли раньше, и на их месте остались светлые пятна на обоях.

«Летучий Голландец». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Летучий Голландец». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

На девочку-подростка разворачивается настоящая охота: расставив руки, ее ловят и папа Даланд (вверху, на лестничной площадке), и Голландец — у подножья лестницы, так что ребенку решительно некуда податься. Приходится ей согласиться на обручение с Голландцем, который пришелся по сердцу папаше: еще бы, ведь он — вылитая его копия!

Судя по тому, как изумленно ощупывает себя главный герой, впервые появившись в доме, он только что обрел тело, а до того пребывал в развоплощенном состоянии. Пока Голландец (его довольно невыразительно спел Юкка Расилайнен) свыкается с новым телом, прикладывая руки к глазам — видят ли? — и проверяя суставы — сгибаются ли? —  Даланд изумленно его изучает, сравнивает с собою.

От двойников в конце концов начинает рябить в глазах. Мало того, что на сцене присутствуют две Сенты и два капитана, так еще и слепая бабушка в кресле-качалке (Мари — Ута Прейв) оказывается постаревшей Сентой: на ней все то же синее платье с отложным «матросским» воротником. А сидит она на пресловутом судовом журнале, в котором, по всей видимости, описана жуткая история Голландца.

Апофеоз наступает, когда в разгар праздника с колосников свешивается черепом вниз огромный скелет в бушлате и, вытянув костлявые кисти с металлическими сочленениями, захватывает Сенту (на этот раз — ее муляж, но в натуральную величину) и возносит ее, словно игровой автомат-хваталка для игрушек в магазине. Тут уж сознание меркнет, рассудок бастует: четвертую Сенту в спектакле он воспринять отказывается.

Вдобавок ко всем благоглупостям псевдоконцептуального режиссерского решения, и дирижер на сей раз звезд с неба не хватал: даже странно, как Марк Альбрехт мог попасть в Байройт, где уж что-что, а качество музыкального исполнения обычно великолепное. Альбрехт демонстрировал поразительную профессиональную беспомощность и отсутствие сколько-нибудь внятных музыкальных идей. Вел спектакль рывками — то тормозил, то гнал вперед: хор (обычно поющий идеально — на фестивале очень хороший хормейстер, Эберхард Фридрих) смущался. Медь киксовала (даже в увертюре, которую все слушают, навострив уши). Впрочем, удалась песня девушек с прялками. Никаких прялок, конечно, и в помине не было. Выбежала стайка идеальных немецких девушек в униформах гостиничных горничных с идеально уложенными блондинистыми прическами, которые принялись начищать тряпочками все вокруг, включая собственные ноготки, пуговицы и пряжки, а заодно уговаривать растрепанную толстую Сенту, чтобы была паинькой. Это сценка понравилась публике больше всего — интересно, почему бы это?

В нынешнем году программа Байройтского фестиваля необычна: в ней нет «Кольца нибелунга», центрального сочинения и главного вагнеровского мифа. Новое «Кольцо» покажут в будущем году. Ларс фон Триер, после долгих раздумий, от участия в проекте все-таки отказался (написав по этому поводу открытое письмо в прессу), и постановку решили доверить немецкому интеллектуалу, драматургу и сценаристу Танкреду Дорсту. Шаг рискованный, но руководство фестиваля вынуждено рисковать.

ФЕСТИВАЛЬ В МЮНХЕНЕ

Баварская национальная Опера законно гордится своим элитарным статусом, традиционно высоким уровнем исполнения, отличающим даже рядовые спектакли, и — в особенности — изысканно подобранным репертуаром. Оперы Генделя, Глюка и Кавалли, мощный блок опер Верди, прицельно точные вкрапления знаковых сочинений ХХ века — «Лулу» Берга и «Билли Бадда» Бриттена и, конечно же, моцартовские зингшпили — «Волшебная флейта» и «Похищение из сераля» — вот далеко не полная программа нынешнего летнего фестиваля в Мюнхене.

Спектакли обычно идут в Национальном театре — пышном и пафосном здании с многоколонным «римским» портиком, поместительным пятиярусным залом и блистающими позолотой фойе. Фестивальная модель, разработанная креативным, полным блестящих менеджерских идей интендантом Оперы, сэром Питером Джонасом, оказалась на диво удачной и плодотворной. Играются все премьеры сезона, несколько возобновлений лучших спектаклей прошлых лет и так называемые «фестивальные премьеры» — в этом году в списке значились «Альцина» Генделя, «Симплициус Симплициссимус» Хартманна и «Сила судьбы» Верди.

«САУЛ»

«Саул». Сцена из спектакля. Фото из буклета к спектаклю

«Саул». Сцена из спектакля.
Фото из буклета к спектаклю

Дж. М. Айнсли (Ионафан). «Саул». Фото из буклета к спектаклю

Дж. М. Айнсли (Ионафан). «Саул».
Фото из буклета к спектаклю

Доброй половиной спектаклей на фестивале дирижирует Айвор Болтон. В его исполнении был показан и знаменитый «Саул» Генделя — оратория, по драматизму и событийной насыщенности смыкающаяся с полноценной оперой. Это дает право (и возможность) ставить ее, как спектакль, в три акта, с детальной психологической прорисовкой персонажей — что и сделал режиссер Кристоф Лой.

«Саул» — настоящая драма, во всех смыслах: драма личного кризиса Саула, переставшего слышать голос Бога; драма библейская, политическая, семейная — дети Саула восстают против отца и поддерживают Давида — словом, грани драматизма в роскошной музыкальной фреске Генделя поистине неисчерпаемы.

Курт Зингер, известный немецкий музыковед, както назвал Генделеву ораторию «героическими гимнами свободы». Знаменитые хоры из «Саула» равны по значимости ариям и ансамблям. Народ в «Сауле» — активный участник событий, виртуозно исполненные полифонические эпизоды вызывают восхищение: такая ювелирная точность отделки и абсолютная раскованность достигаются годами упорной работы (главный хормейстер Андрес Маспера).

Восторг вызывают и солисты, даже больше чем восторг — оторопь и изумление. Не очень понятно, какими способами достигаются умопомрачительная изощренность и камерная дифференциация вокальной интонации — при крупном, по-настоящему оперном звучании голосов.

Сказанное относится в основном к мужским голосам: замечательному тенору Джону Марку Айнсли (Ионафан) и потрясающе стабильному и техничному контратенору Брайану Асаве — Давиду. Асава вел партию с тонкой, «остраняющей» фиоритуры высокого барокко рефлексией.

Остроумный и выигрышный режиссерский прием спектакля — внезапные паузы в движении персонажей, хора и немой, но пластически выразительной массовки. Движение останавливается на полуфразе, полувздохе, полужесте. Полифония времен получает визуальное выражение: временной поток словно обтекает, омывает застывшие фигуры героев, пока на сцене идет веселая суета: лакеи смахивают пыль с расставленных рядами стульев, придворные дамы в кринолинах хихикают над истуканами, вперившими очи в никуда. Время музыкальное и полифония сценического времени (существует как бы два измерения — для челяди и для основных героев) образуют переливчато мерцающий континуум.

Тонкая ирония и насмешливо-изучающий взгляд, как бы «со стороны», на времена Генделя и стиль барокко — еще одна режиссерская интрига Лоя. Публика на спектакле хихикает без конца: над муссолиниевски-властным выпячиванием губ Саула (Джонатан Лемалу), над вкрадчиво-гейским поведением влюбленного в Давида Ионафана, над бомжом-гермафродитом, с бородой и выпирающими под грязной фуфайкой грудями, шаркающим через всю сцену с авоськой, набитой пустыми бутылками. Парадоксальное сочетание героической трагедии с иронией, «снижающей» драматический запал Генеделевой оратории, «держит» зрителя. Ему дают возможность насладиться чудесными ариями и пылкими хорами, посмеяться над страданиями детишек Саула, всех поголовно влюбленных в Давида, поплакать над горестной судьбой Ионафана. Беспроигрышный рецепт на все времена: немного горького, сладкого и соленого — и успех обеспечен.

«АЛЬЦИНА»

Баварская опера — один из немногих оперных домов Европы, ставший лидером в освоении генделевского наследия. По меньшей мере пять названий — среди них «Юлий Цезарь», «Ариодант», «Ринальдо» — фигурировали в фестивальных афишах прошлых лет. На нынешнем «Альцину» представила та же команда, что делала «Саула»: молодой, но весьма перспективный, интересно мыслящий режиссер Кристоф Лой, дирижер Айвор Болтон и художник Херберт Мюрауэр.

Барочный дискурс в репертуаре театра появился давно, лет восемь назад, с легкой руки сэра Питера Джонаса. За двенадцать лет его безраздельного правления — срок для европейской оперной практики беспрецедентный — Джонас (по масштабу личности, пожалуй, лишь Жерар Мортье может с ним сравниться) сумел привить консервативной баварской публике вкус к музыке Монтеверди, Кавалли и Генделя. Теперь в Мюнхене можно услышать «Коронацию Поппеи», «Возвращение Улисса», «Калисто» и «Роделинду» в весьма нетривиальных, порой эпатажных, порой шаловливых, постановках Дэвида Олдена.

В. Казарова (Руджеро). «Альцина». Фото из буклета к спектаклю

В. Казарова (Руджеро). «Альцина».
Фото из буклета к спектаклю

Его младший коллега Кристоф Лой осмысливает барочную тему иначе. Изящество и лаконизм сценической «картинки», томная рефлексия героев, изысканные игры с человеческим телом как пластическим инструментом для выражения музыкальных идей — вот его почерк. В «Альцине» эти пластические идеи воплощены на уровне предельно психологизированной актерской игры, где красота крупно поданных мизансцен, перетекающих одна в другую, как в замедленном балете, внутренне оправдана состоянием персонажа в момент, когда он поет свою «выходную» арию.

Арий в «Альцине» — превеликое множество. При Генделе жанр оперы еще не дошел в своем развитии до того момента, когда ансамбли входят в ее структуру на равных с сольными номерами. Поэтому каждый персонаж (а их в опере семеро) поет за вечер от трех до семи арий: виртуозных, протяженных и прекрасных. Разнообразные аффекты, которые они выражают, — нежная страсть, гнев, отчаяние, слезные жалобы — концентрируют внимание слушателя на одной эмоции; резкие переключения, переходы от одного состояния к другому взбадривают восприятие, будто ударом хлыста.

Сюжет, основанный на эпизоде из поэмы Лодовико Ариосто «Неистовый Роланд», чрезвычайно запутан. Тут и волшебница Альцина, властвующая на острове, превращающая путешественников в зверей и чудовищ; и ее младшая сестра Моргана; и толпы очарованных влюбленных, окружающих сестер. Все влюблены без взаимности: Оберто — в Моргану, Моргана — в юного Риккардо, который на самом деле — переодетая в платье своего брата Брадаманте. Она разыскивает на острове своего жениха Руджеро, плененного чарами Альцины и забывшего о своей прошлой жизни.

Тотальная травестийность — генерализующий прием Лоя в этом спектакле. Все персонажи то порываются стянуть с себя платье и надеть чужое, то настойчиво пытаются раздеть предмет своих воздыханий. Постоянные прикосновения, объятья, поцелуи и домогательства напитывают спектакль тонкой эротичностью. Пограничность, переменчивость половой принадлежности — сквозь женское просвечивает мужское — создает массу фрейдистских подтекстов. Подсознательно Моргана, видимо, тяготеет к женской любви, раз уж она так стремительно, с первого взгляда влюбляется в РиккардоБрадаманте. А юный Риккардо — вообще существо unisex с мальчишечьими повадками, которому идет военная маскировочная форма спецназа — и решительно не идет «маленькое черное платье». Она (или, скорее, оно) расточает вынужденные ласки Моргане, которые становятся все более искренними, и одновременно страдает по женственному Руджеро — эта любовь подозрительно смахивает на любовь-обожание подчиненного к командиру, лидеру группы.

Сценическое пространство призрачно и странно: старый, полуобжитой дом, с дверями, ведущими неведомо куда. Выцветшие, пузырящиеся обои на стенах, блеклое пятно на том месте, где когда-то висела картина. За матовыми стеклами витрин — чучела фламинго и лебедя, непонятные уродцы и всякий хлам. В первой картине стена комнаты украшена роскошным пейзажем в духе Фрагонара: пышная растительность сада — каждый листочек и травинка любовно выписаны, — а за ним виднеются море и пологие уступы прибрежных скал.

Стержень, на котором держится смысловая конструкция спектакля, — противостояние двух миров: волшебно роскошного, полного изысканных излишеств, любви и неги мира Альцины и черно-белого, сурового мира казармы, не признающего полутонов и оттенков (только отношения «свой-чужой», только ответы «да» и «нет»). Режиссер явно на стороне Альцины, мира чувственного, иррационального и такого прельстительного. Сама Альцина в интерпретации Лоя — вовсе не коварная обольстительница, но глубоко страдающая от измены возлюбленного женщина. И Руджеро — не герой-рыцарь, не жертва волшебства, а нарциссически самовлюбленный молодой человек с внешностью и повадками Ди Каприо: эта партия поручена мегазвезде Веселине Казаровой.

Исполнена «Альцина» была превосходно — впрочем, как всегда, когда за пультом стоит Айвор Болтон и дирижирует милой его сердцу барочной оперой. Великолепная, статная Альцина — красавица Аня Хартерос — спела свои многочисленные арии на диво экспрессивно, пылко и феноменально технично. Очаровала нежнейшим пиано и тончайшей филировкой высоких нот Вероника Чанджеми — Моргана. Вообще, состав подобрался сильнейший: замечательный тенор Джон Марк Айнсли (тот, что пел Ионафана в «Сауле»), Оронте — Дебора Йорк, Брадаманте — чудесный альт Соня Прина. И лишь знаменитая Веселина Казарова разочаровала: ее пение, в котором из-за утрированных придыханий то и дело пропадали ноты, явно выбивалось из точной и стройной барочной графики, которой безукоризненно владели ее партнеры.

В финале мир Альцины гибнет под натиском бригады спецназа. Вооруженные люди размахивают пистолетами и автоматами, с грохотом валится взорванная стена — и на сцене, окутанной синим туманом, становится пустынно и голо. Агрессия уничтожает любовь; Руджеро возвращается в лоно военизированного братства, к вящей радости Брадаманте. Но это — пиррова победа. Потому что человек, лишенный вкуса к радостям жизни, ее «лишних» чувств, предметов, занятий, — всего лишь исправно функционирующий робот с каменным сердцем.

«КАЛИСТО»

У нас «Калисто» практически неизвестна, а в Европе эту чудесную оперу, великолепный образец венецианского барокко, ставят с 1970-х годов. Волна спектаклей прокатилась по театрам Берлина, Вены, Брюсселя, Кельна — и, конечно же, мюнхенский театр не мог обойти очаровательную пародию на оперу-seria.

«Калисто». Сцена из спектакля. Фото из буклета к спектаклю

«Калисто». Сцена из спектакля.
Фото из буклета к спектаклю

Насквозь эротичная история о нимфе Калисто, которой пленился Юпитер, рассказана Дэвидом Олденом как пышная карнавальная комедия о безумствах любви и сделана в стиле роскошных придворных зрелищ XVIII века.

Сюжет примерно таков: юная Калисто, нимфа из свиты Дианы, изнемогшая в погоне за кабаном, натыкается у источника на Юпитера, и тот, пораженный красотою охотницы, начинает домогаться ее. Отвергнутый, он принимает обличье Дианы и достигает-таки желанной цели. Калисто, чьи чувства разбужены, преследует истинную Диану, жаждет продолжения романа — но Диана, поглощенная думами о прекрасном пастухе Эндимионе, в недоумении отталкивает нимфу.

В финале разгневанная Юнона превращает несчастную Калисто в медведицу. Но Юпитер своей волей переменяет решение: быть Калисто созвездием Медведицы в кругу небесных светил.

В опере действует еще и буйная лесная компания: бог пастухов Пан, похотливый Сатирино и крылатый кентавр Сильван, грубый и невоспитанный. Они шляются по лесам и долам в сопровождении стада разнообразных парнокопытных, задирая всех и вся, учиняют дебоши и драки и вообще ведут себя крайне неприлично.

В спектакле Олдена все эти захватывающие события происходят в шикарном многозвездном отеле: интерьеры в стиле хай-тек, блистающий огнями потолок-веер, неизбежная пальма в кадке. Светящаяся неоновая вывеска — L’EMPIREO — указывает на место действия: Эмпиреи, обитель богов.

Юпитер (Умберто Чиуммо) выведен лощеным фатом, с зализанной прической à la мафиози. Его сообщник и помощник Меркурий (Мартин Гантнер), в шляпе, костюме и при галстуке, словно облит из ведра густой золотой краской. Есть и побочные сюжеты: мужеподобная нимфа Линфея (Гай ди Мей) уступает ухаживаниям тщедушного, но сладострастного Сатирино (Доминик Виссе), чьим несомненным достоинством является изрядное «хозяйство», болтающееся меж мохнатых ляжек. Характеры выписаны Олденом смачно, крупно, рукой мастера. Жеманная, извивающаяся всем телом бонтонная Диана (Моника Бачелли) хоть и демонстрирует строгость, сама изнемогает от страсти к Эндимиону (замечательный контратенор Лоуренс Заззо). И тем не менее предпочитает уложить возлюбленного в гроб на вечное хранение, а не насладиться им.

Беспардонный хам кентавр Сильван (Клайв Бейли) беспрестанно хлопает крыльями: при ходьбе, в минуты сильного волнения. Пан, мохнатый гигант на копытах, немедленно насилует все, что движется, — когда под руку попадается Юпитер, переодетый Дианой, то достается и ему. Грациозные нимфы из свиты Дианы наряжены как солистки дорогого варьете: тонкие станы затянуты в пятнистые шкуры, фантазийные прически имитируют рога, руки держат луки и стрелы (художница по костюмам Буки Шифф). Рискованные ситуации, на грани фривольности и вульгарности, разыгрываются весело, с эдаким подмигиванием в сторону зала: «Ну что, насмешили мы вас?»

Но более всего удался режиссеру образ самой Калисто (ее партию замечательно легко и полетно исполнила Салли Мэттьюс). Калисто претерпевает значительную эволюцию, проходя путь от беспечной девушки — к глубоко страдающей, покинутой женщине. «Обманутая», — не раз и не два по вторит Юпитер, печалясь о горестной судьбе им же самим обездоленной нимфы. Водопады слез и жалобных рулад обрушивает на весь мир несчастная в последнем акте, стоя на эстраде в концертном синем платье, — она ждет ребенка, и некому помочь ей. Лишь Юнона (Вероника Генс), торжественно прибывающая на вечеринку в сопровождении гордых павлинов, узнает в резвящейся меж нимф «Диане» своего мужа Юпитера, открывает глаза Калисто и помогает ей разрешиться от бремени. (Впрочем, последний эпизод с родами — целиком на совести Олдена, привыкшего доводить ситуацию до предела.)

Спектакль кончается грустно: Калисто, вкусив немного счастья в кругу роскошных блондинок — небесных светил, все-таки изгоняется из сияющего рая и уходит на землю, нагая, брошенная, преданная всеми. И после трех с половиной часов веселого смеха уходишь со спектакля задумчивым и немного отрешенным: как все-таки жестока любовь! И как права Юнона, сказавшая: «Мужчины всегда бросают нас, оставляя одних в середине потока».

«ЛУЛУ»

Дэвид Олден поставил в Баварской опере двенадцать спектаклей. Четыре из них были показаны на нынешнем фестивале: «Сила судьбы», «Пиковая дама», «Калисто» и «Лулу». В последнем — экспрессионистской музыкальной драме Альбана Берга по дилогии Франка Ведекинда «Дух земли» и «Ящик Пандоры» — режиссер вновь блестяще подтвердил свое умение создавать плотный, насыщенный культурными аллюзиями интеллектуальный сценический текст.

«Лулу» — ошеломляюще сильный спектакль: по ощущениям, по рельефной лепке характеров, по экспрессии и точности выражения. Чувствуется, что в нем режиссер дал себе полную свободу «делать театр».

Спектакль Олдена — не только о страшной, деструктивной силе либидо, которую источает Лулу, но и о том, что художественная реальность, реальность артефакта обладает не менее страшной и таинственной силой — она может влиять на действительность, подминая ее под себя, и направлять жизнь своего прототипа.

Портрет Лулу, создаваемый Художником (Уилл Хартманн) в начале спектакля, программирует ее жизнь, не случайно развернувшуюся по такому страшному сценарию. Это, собственно, даже не живописное полотно, а цветная «постановочная» фотография, тиражированная, как постер: мертвое женское тело, залитое кровью, в причинном месте торчит топор. Ужасная картинка затягивает, всасывает внутрь себя людей. Следует череда насильственных смертей: погибают все три мужа Лулу (от ее руки, прямо или косвенно). Последняя в кошмарном ряду — смерть самой Лулу. Джек-Потрошитель, роковой клиент, убивает ее, с размаху всаживая топор в промежность. Зритель не видит этого: убийство происходит в салоне машины, на задворках убогого мотеля. Но уверен, что все произошло именно так: иначе зачем бы Олдену столь настойчиво педалировать тему портрета?

«Лулу». Сцена из спектакля. Фото из буклета к спектаклю

«Лулу». Сцена из спектакля.
Фото из буклета к спектаклю

Спектакль временами соскальзывает в перформанс. Особенно это заметно в третьем акте: постер с подписью Ungfrau (девственница) представляют общественности. Воссоздана атмосфера вернисажа в зале ожидания аэропорта (сейчас модно проводить художественные акции в самых неожиданных местах!). Все пьют шампанское, появляются экзотические дамы, дотошный журналист что-то выспрашивает, записывая ответы в блокнотик; на заднем плане лента транспортера тащит чемоданы, из глубины сияющего кафелем коридора бегут люди, волоча за собою сумки на колесиках. Сближение театра с сиюминутным художественным актом симптоматично: режиссер транслирует ощущение, что все происходит «здесь и сейчас».

Лулу, рыжеволосая девочка-женщина, капризно надувает губки à la Брижит Бардо. В ней столько жизни и невинного кокетства, что мужчины жаждут получить от нее толику этой самой жизни, приникнуть к ее источнику — но получают «дырку от бублика»: в половом акте участвует неодушевленный предмет, тело.

Лулу, жертва и убийца в одном лице, генетически, бесспорно, восходит и к гетевской Миньон, и к прародительнице Еве (недаром мужины называют ее этими именами). Но и черты первой женщины — роковой Лилит, femme fatale — в ней тоже есть: повадки Марлен Дитрих, мужской костюм, низкие «кабаретные» нотки, прорезающиеся в голосе. Певичка, актерка, нимфоманка, хитрое, недалекое существо — но почему при этом она так трогательно беззащитна и хрупка? Амбивалентный, мерцающий, ускользающий от четких определений образ — явление уникальное в оперной литературе, недаром опера Берга (незаконченный третий акт завершил Фридрих Церха) идет на всех крупнейших сценах мира.

Непонятно, как Олдену удалось передать это мерцание, — но в блестящем актерском исполнении пластичной и бойкой Маргариты Де Ареллано оно, несомненно, присутствует. Помимо феерических, полных нервной энергии актерских работ — интеллигент-композитор, alter ego самого Берга, Альва (Джон Дасзак), колоритный бомж с авоськой Шигольх (Франц Мазура), солидный буржуа Доктор Шён (Том Фокс), графиня-лесбиянка Гешвиц (Катарина Карнеус) — в спектакле многим стоит восхититься. Например, очень интересна сценография Жиля Кадля: темная полоса хвойного леса, силуэты сосен, за ними — сумеречное небо, перед ними — типовые коттеджи с желтеющими окнами и автомобиль, слепящий фарами зал. Типичный кадр из голливудского фильма про американскую глубинку; предметная среда и освещение натуралистичны, как в кино.

Дирижер Михаэль Бодер, специалист по Бергу и Рихарду Штраусу, артикулировал сложнейшую додекафонную партитуру Берга потрясающе интенсивно и вдохновенно. Особенно красиво звучали оркестровые интерлюдии; во время них зал погружался в необычайно поэтичный звуковой мир Берга. А потом добавлялись визуальные впечатления, сочный, остроумный текст и виртуозное, вибрирующее эмоциями и запредельно высокими нотами пение солистов…

«ФАУСТ»

Потрепанный человечек в белом халате брел по шпалам, волоча дохлого ощипанного куренка со сломанными крыльями; при ближайшем рассмотрении птичка оказалась чайкой. Помесь «Анны Карениной» с чеховской «Чайкой» — таким предстал «Фауст» в постановке англичанина Дэвида Паунтни и его давнишнего партнера, художника Стефаноса Лазаридиса.

Дэвид Паунтни, оксфордский интеллектуал, ныне возглавляющий оперный фестиваль в Брегенце, а в прошлом — легендарный интендант Английской Национальной Оперы (ENO) времен ее расцвета, — весьма авторитетная фигура в оперном мире. Атеист и скептик, еще не утративший бунтарский запал революционных шестидесятых, он умудрился впихнуть в свою мюнхенскую постановку «Фауста» такое количество идей и проблем, что они просто торчат из спектакля. Музыка Гуно, простая и лиричная, порой не выдерживает такой идеологической нагрузки. Тут проявился и язвительный антиклерикализм британца, саркастически взирающего на наивный католицизм Гуно с примесью немецкого мистицизма — остаточных явлений гетевского «Фауста». И насмешка над сугубой нравоучительностью самой легенды о докторе Фаустусе. Ясно артикулируется в спектакле издевка над бюргерскими идеалами протестантской умеренности и расчетливой христианской морали, закрадывается подозрение, уж не передразнивал ли Паунтни мюнхенскую оперную публику, устраивающую дефиле эксклюзивных нарядов в антракте, точь-в-точь как элегантные ведьмы бальзаковского возраста на шабаше в Вальпургиеву ночь?

К перечисленным странностям Паунтни прибавил еще и изысканный культурологический выверт, приблизив «французскую» оперную версию «Фауста» к немецким народным корням: он дерзко ввел в спектакль кукольный площадной театр, разыгрывающий смешные сценки — комментарии к происходящему (вместо оперных речитативов). Куклы говорят на простонародном немецком, нахальными пронзительными голосами, что окончательно превращает лирическую оперу в зингшпиль.

Р. Виллазон (Фауст). «Фауст». Фото из буклета к спектаклю

Р. Виллазон (Фауст). «Фауст».
Фото из буклета к спектаклю

«Bezallen Sie, bitte!» — восклицает кукольный Мефистофель в кабачке Ауэрбаха, прежде чем его оперный alter ego начнет свою знаменитую арию о могуществе злата. Впрочем, самого кабачка на сцене нет и в помине. Вместо него — вагоны, в которых то ли едут, то ли кутят люди в сером; по виду — ответработники средней руки. Нет и праздничной площади, где гуляет народ и происходит первая встреча Фауста и Маргариты; нет уютного домика Гретхен, в котором ей полагается смирно сидеть за прялкой, как примерной девушке. Вместо прялки — на рельсах — стиральная машина с вращающейся центрифугой. У «стиралки» прямо посреди толпы сидит Маргарита, задумчиво глядя в прозрачное круглое окошко.

Сценическое пространство, выстроенное Лазаридисом, бесприютно, темно и абсолютно сюрреалистично: не на что опереться, негде сесть — разве что на привокзальные кресла. Люди в этом мире — всего лишь странники, тени, на минуту проявившиеся на заброшенном полустанке, чтобы тотчас уйти в ночь. На сцене проложены в разных направлениях настоящие рельсы, перечеркнутые толстыми перекладинами шпал. Ходить по шпалам неудобно, да еще инфернальные приспешники Мефистофеля торчат по углам, шевеля пальцами в алых перчатках, и гигантские епископы с дьявольскими окровавленными мордами смотрят свысока на мельтешню людской массы. В общем, зрелище страшное и безысходное. Но в этой безысходности бытия есть честность художника, он прямо заявляет публике: увы, надежды нет!

В финале Мефистофель утрачивает облик жгучего брюнета в черном плаще и превращается в благостного старца-калеку в инвалидном кресле. Он укладывает умершую Гретхен на колени и медленно возносится с ней под согласное пение хора ангелов и яркую иллюминацию: они словно воспаряют в высшие сферы, входя в сияющий нимб из электрических лампочек. Так Мефисто, волею постановщика, превращается в самого бога Саваофа, милостивого и милосердного. На сцене в одиночестве остается Фауст. Взяв в руки ощипанного куренка, скончавшегося, судя по всему, от производимых над ним опытов, герой осознает, что с Гретхен он, в сущности, поступил точно так же. И, поняв, что вечно обречен совершать одну и ту же ошибку — исследовать вещество жизни, вместо того чтобы принять саму жизнь как дар, — горько рыдает.

Вялая, безынициативная, тормозящая певцов дирижерская манера Фридриха Хайдера очень вредила общему впечатлению. Невнятный жест и неточные показы превратились для хора и солистов в настоящий кошмар: они вступали наугад, не очень-то надеясь на маэстро, — и попадали в такт через два раза на третий.

Безусловное одобрение мюнхенских опероманов вызвал тенор Роландо Виллазон. Монументальный и вальяжный, но сценически скованный Паата Бурчуладзе (Мефистофель) спел партию полногласным, красивым басом, но не без дешевых эффектов эстрадного свойства. Трогательной и лиричной Маргарите Айнхои Артеты, пожалуй, недостало колоратурного блеска и легкости в знаменитой «арии с жемчугами». В общем и целом постановка вышла интереснее, чем исполнение; по крайней мере, концепция Паунтни будила и мысль, и воображение.

«БИЛЛИ БАДД»

«Морскую» оперу Бенджамина Бриттена избрал для своего мюнхенского дебюта Кент Нагано, готовясь занять пост generalmusic director’а Баварской оперы с будущего сезона. Дирижер внятно заявил о своих репертуарных намерениях: активнее осваивать оперное наследие ХХ века.

Стальные внутренности военного корабля проткнуты вертикалями лестниц; в центре зияет мрачная дыра — круглое широкое отверстие, куда, как грешники в ад, вереницей спускаются угрюмые матросы. Сложное, разноуровневое пространство, перечеркнутое наклонными сходнями и спиральными обводами спусков, замкнуто внутрь себя; лишь вверху виднеется кусочек сумрачного неба, меняющего оттенки от серо-лилового до малинового.

Никаких моря, волн, воздуха. Постановщики Петер Муссбах и Эрих Вондер вполне прочувствовали и визуально проартикулировали генеральную идею оперы Бриттена: это суровая притча о кораблевселенной, корабле — модели государства. В типично британском гештальте можно увидеть, впрочем, и литературные истоки. Герман Мелвилл, на рассказе которого основано либретто, представлял себе идею корабля примерно так же — как метафору мироустройства.

«Билли Бадд». Фото из буклета к спектаклю

«Билли Бадд».
Фото из буклета к спектаклю

Джон Дасзак (Капитан Вир). «Билли Бадд». Фото из буклета к спектаклю

Джон Дасзак (Капитан Вир). «Билли Бадд».
Фото из буклета к спектаклю

В суровом мужском мире нет места женщинам — ибо их на военном корабле не может быть по определению. И некому смягчить жестокие нравы; противоестественная однополюсная вселенная строит иерархию взаимоотношений по уставу военного времени — словно по уставу монастыря.

В этом бриттеновский «Билли Бадд» отчасти смыкается с «Парсифалем»: та же герметичность мужского братства, аскетизм быта, идея верности долгу. Главный персонаж, «естественный человек» Билли-найденыш, подобно Парсифалю, не помнит родителей, не знает ни места, ни дня своего рождения. Однако постановщики подчеркивают в образе Билли скорее черты Спасителя: евангелические мотивы внятно звучат в сценическом тексте.

В финале Бадд (Натан Гунн) ожидает казни, поникнув телом на мачте, как на кресте. Капитан Вир (Джон Дасзак), с усилием поднявшись, снимает тело и, перекинув через плечо, тяжело шагает по наклонным сходням: это его личная Голгофа. Отчетливые ассоциации с массой полотен на тему «Снятие с креста» и «Положение во гроб» здесь неизбежны: агнец, невинная жертва, искупитель грехов — атрибуты и качества Спасителя экстраполируются в пространство спектакля и сосредоточиваются вокруг образа Бадда.

Интересно поставить «Билли Бадда» — непростая задача. Три часа без малого звучат лишь мужские голоса — соло, в разнообразных ансамблях и замечательно красивых, полифонически изощренных хорах (главный хормейстер Андрес Масперо добился от хора потрясающей слаженности и точности исполнения). Нагано к тому же усложнил задачу, выбрав первую, четырехактную, редакцию оперы 1951 года. Гомогенная музыкальная среда, аскетически скупая, холодная тембровая окраска оркестра, графическая простота линий партитуры работают только на выявление глубинных, притчевых смыслов оперы. Тревожные пунктиры труб — словно морзянка SOS; сигналы, зовы, приглушенные фанфары пронизывают партитуру. С первых минут спектакля в воздухе витает предчувствие беды — и понимаешь: произойдет нечто ужасное.

Матросы, сцепившись руками, ввинчиваются, всасываются в нутро корабля, постепенно заполняя все уровни, до самого верха: однолинейное, ползуче-змеиное движение людской массы завораживает. Фигуры солистов на мостике, повисшем над бездной, напротив, выглядят картинно и рельефно: квадратные плечи негнущихся мундиров и круглые плоскости фуражек эффектно смотрятся на сером фоне — режиссер словно играл в солдатики, расставляя внутри конструкции живых людей.

Само же сценическое оформление Эриха Вондера предельно статично. Визуально-пластический образ корабля — постоянная величина, константа, данность. Переменная величина — люди, матросская протоплазма, кровь, текущая по жилам и артериям корабля-монстра. Ее не жалко расходовать, не жалко пролить. И кровь на «Неукротимом», благодаря стараниям садиста Клаггерта, льется рекой. Бесконечные экзекуции, драки, избиения — воздух корабля напоен агрессией. И главный вдохновитель насилия — лейтенант Клаггерт (Филип Энс), начальник тайной полиции, для которого мир — это страшное и темное Ничто.

Спектакль «Билли Бадд» — тот редкий случай, когда режиссерская, сценографическая и музыкальная интерпретации равно значительны, серьезны и философичны. Разносторонне образованный Муссбах (пианист, театровед, искусствовед, философ, он ныне занимает высокий пост Интенданта Берлинской Staatsoper Unter den Lunden) сумел создать системную, внутренне подвижную метафору корабля-команды — как живого существа. Кент Нагано достиг того же ощущения чисто музыкальными средствами: оркестр был абсолютно адекватен визуальному ряду и звучал совершенно, безукоризненно. Сверхъестественно чуткие и тонкие певцы — особенно хочется выделить выразительную и глубокую актерско-вокальную работу Джона Дасзака — вызвали бурю восторгов публики. Впрочем, для фестивальных спектаклей Мюнхенской Оперы идеальный вокал и правильный кастинг — норма, не предполагающая отступлений.

Ноябрь 2005 г.

Тростянецкий Геннадий

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Где-то году в 1992-м из Театра на Литейном, который я тогда возглавлял, вылупился театр «Фарсы». Мне это нравилось, потому что можно было думать, что это первый театр-студия. У театра «Фарсы» были свои актеры, режиссер — Витя Крамер, а потом, когда они стали уже самостоятельно работать, появился свой художник. Саша Шишкин. Я увидел там чудный спектакль — «Вохляки из Голоплеков». Играли в ТЮЗе. Меня поразил вкус костюма, идея сценографии, и я подумал, что немедленно нужно приглашать этого представителя новой генерации к себе в работу, и с нетерпением ждал, когда появится такая возможность. И вот она появилась. Из далекого города Якутска я получил приглашение поставить спектакль. Хотели, чтобы я повторил «Упыря», а я предложил «Игроков» Гоголя. «Завел» Сашу Шишкина на это дело — и он откликнулся.

У нас с ним сложилось, на мой взгляд, идеальное сотрудничество! Он был чрезвычайно чуток к любому повороту мысли режиссера, его предложения были всегда конструктивны. Мы не боялись друг другу показать, что чего-то не знаем, вчитываясь в пьесу, открывали самые разные пласты. И Саша приносил мне бесчисленное количество вариантов. Это было наслаждение! Каждый эскиз, помимо того, что Саша — график замечательный, — это какое-то новое решение сценического пространства.

Но я чувствовал, что это не совсем близко моему ощущению. У Саши не пропадал азарт к работе. Наоборот, ему хотелось «попасть». Он, помимо эскизов, еще сделал 3–4 макета. Представляете? Наконец настало время уезжать в Якутск. Репетиции начинались в апреле, в день рождения Гоголя… Мы повезли с собой эти макеты и эскизы. Решение еще не оформилось окончательно, и мы хотели на месте, посмотрев сцену, окончательно все обдумать. Было на все про все полтора месяца! И я выговорил условия у директора, что Саша прилетит второй раз (там этого не делается, художник сдает и улетает). Мы начали смотреть сцену, цеха (талантливый столяр там работал, чуть-чуть выпивал — такой народный герой… и невероятно творческий завпост, редкостная женщина!). Конечно же, всем безумно трудно было в снегах Якутии держать русский театр. Актеры — подвижники, студия была своя… Мы посмотрели там один-два спектакля — и все сформировалось. Возникла идея в пространстве этого театра сделать свой маленький театрик. Он должен был выявляться через «номер провинциальной гостиницы». Пустая сцена (мы называем это «черный кабинет»), в центре — деревянный куб 4 x 4 м, в перспективе уходящий в глубину, с потолком, полом, стенами, сделанными из натуральных досок. В потолке кабинета вырезан круг диаметром метра в полтора, а сверху, с колосников, спускалась люстра, которая лежала на полу. В паутине, одетые в белое трактирные половые спали вечным сном в этом зачуханном, грязном провинциальном номере. А потом задняя стенка открывалась, и зритель обнаруживал там тайную белую игорную комнату с ломберным столиком, шикарными четырьмя стульями вокруг стола и специальной люстрой. Вот такая была идея оформления. Занавесом этого маленького театра должна была служить стена из струганого дерева, она поднималась, но пролог шел перед этим деревянным занавесом. Мы придумали все это мгновенно, все само сочинилось, дело было за исполнением.

Когда мы обратились к директору, он сказал: «Вы что, очумели, что ли? Нам в жизни этого не сделать! Где мы вам возьмем такое дерево? У нас лежит мокрый лес, доски, которым сохнуть еще год надо, и одна доска кривее другой, это разве что в какой деревне якутской забор сколотить, чтобы козы не бегали!» Я сказал: «Саша, всегда можно найти решение». Когда запрещено слово «нет», это страшно подвигает к творчеству. Мы же просто увидели с ним этот провинциальный номер из досок, да Саша еще великолепно придумал, что между досками должны быть щели толщиной в два сантиметра, и со всех сторон бьет свет! Представьте себе сарай в летний день, когда пробивается свет, — потрясающая красота. Здесь наши внутренние ощущения совпали, и отказываться вовсе не хотелось.

Что приходит в голову Шишкину? Мы загружаем грузовик этим мокрым лесом. И Саша едет в якутскую деревню, через 20–30 минут после выезда из Якутска перед глазами Саши выплывает потрясающей красоты забор, который окружает покосившийся дом. Снег, лес — а это конец марта, начало апреля — и серебристо-голубоватого цвета доски, они на морозе за двадцать лет выстояли, без единой занозы — проводишь рукой… С трепетом Саша Шишкин открывает калитку, входит во двор, стучит в дверь. В избе сидит, понуро опустив голову, совершенно пьяный якутский парень. Саша садится напротив и говорит: «Послушай, старик. Нам нужен твой забор. В обмен на это мы привезли грузовик леса. Ты построишь два таких забора, ты высушишь лес… все будет в порядке. Давай поменяемся! Что мы тебе должны?» И тот, прожевывая слова и буквы, выдавливает из себя: «За бутылку коньяку согласен!» Ему привозят ящик коньяка «Белый аист» (другого в якутском магазине не нашли), и он отдает нам забор, который мы снимаем и привозим в театр. Там охнули! Доски сложили, они недельку подсыхали — и Саша со столяром, который был «все мастерские якутского театра», начинают сооружать этот кабинет. Я говорю: «Саша, а обои? Все должно быть фирменно». И Саша отправляется в магазин тканей, выбирает самый дешевый (нам сказали, денег нема!) ситец в цветочек и привозит в театр. Каждую доску на высоту в метр десять снизу оклеил этим ситцем. И получились замечательной красоты обои.

Выяснив, что у театра шефы — мебельная фабрика, Саша едет туда, смотрит, что там делается и выбирает (они там только стали выкарабкиваться из кризиса) красивые резные стулья под старину, напоминающие стулья начала 19 века, покрытые белой эмалью. Он просит четыре стула, они с радостью отдают — просто так. Он заказывает прямоугольный ломберный столик, в столешнице которого вырезана середина, а по краям вставлены два стержня — все может крутиться. Сверху белая поверхность, а когда игроки садились играть в карты, стержни чуть ослабляли — рукой ударяли по середине стола, — и он крутился, подбитый снизу зеленым сукном. Сделали над этим лампу… Когда я увидел выставленную декорацию на сцене, я охнул — Европа! Мгновенно заработала фантазия у художника по свету. Когда выставили прожектора сверху справа, слева и свет ударил в щели, — это безумная была красота.

Идея в том, что все, что приходит тебе в голову, — осуществимо, только нужно найти пути, Саша Шишкин, однофамилец знаменитого художника, осуществил.

Я когда был с дочкой в музее и увидел там картину, знаменитых мишек, конфеты есть еще такие, сразу подумал — переименовать… «Шишкин на Севере». Потому что работа была блистательная. Он это все заказал, а когда приехал на выпуск, оказалось, что в Якутском театре, с милейшим, чуть выпивающим столяром, можно сделать оформление, не уступающее по красоте работам Кочергина, Боровского… А как здорово Саша сделал кофр для Ихарева! Я сказал: «Саша, никакой бутафории». Что делает Саша? Сколачивается сундук из фанеры высотой в человеческий рост, его поверхность оклеивают натуральным тонким сукном, которое было на складе в театре, а по граням набивают жестяные полосочки, такие бывают на контейнерах. И просят у ребят-рабочих гвоздики с крупными головками. Набивают их по всем граням с интервалом в 5—10 см, получаются клепки. Саша берет простой кожаный ремень и из него делает ручку. Внутренняя поверхность — красный бархат. Когда я увидел этот кофр — полное впечатление, что его можно спокойно использовать. Наш герой лез внутрь кофра, переодевался там — и представал щеголем! Вот мой первый опыт работы с Шишкиным.

Потом меня пригласили в Александринку — сделать «Дон Жуана» Мольера, а я в свою очередь пригласил Сашу. И вот Шишкин — размахнулся! Это в Якутске мы делали спектакль из ничего, а здесь он придумал оформление удивительного масштаба и мощи. Это был его первый крупномасштабный спектакль в таком театре. Я ему не говорил, что меня вызывал Краев, заместитель директора, и говорил: «Надо бы на миллиончик расходы сократить… Подумайте, пожалуйста». Я на миллиончик убирал — Саша не замечал… Но и когда замечал — мы настолько с ним понимали друг друга! Я сразу сказал так: художник — это тот же режиссер, только не работает с актерами, а режиссер — это тот же художник, который не делает макет. Ему страшно понравился этот принцип. Саша Шишкин всегда понимал, что идет сотрудничество, никакой фанаберии — и ответственность колоссальная!

Когда я узнал, что Андрей Могучий, уважаемый мной режиссер, пригласил его на «Петербург», я не удивился. Потому что масштаб такого зрелища — Саше по зубам, это его. Когда мне рассказывают про будильники — это абсолютный Шишкин…

А теперь — фигушки его пригласишь! Он — по всей Европе. Я не удивлюсь, если появится статья «Шишкин и Комеди Франсез»!

Это здорово, что в Петербурге есть такой художник, оригинальный, ни на кого не похожий, — Саша Шишкин.

Ноябрь 2005 г.

Смирнова-Несвицкая Мария

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Художник Александр Шишкин, еще будучи студентом, с первых же своих профессиональных шагов оказался «в зоне внимания» театралов: работы, с которых началась его творческая биография, — это лучшие питерские спектакли девяностых: «Вохляки из Голоплеков» Виктора Крамера, «В ожидании Годо», «Войцек», «Сторож», «Калигула» Юрия Бутусова. Шишкин попал в «хорошую компанию» — многие из этих спектаклей стали легендой еще и благодаря студенческой актерской команде Юрия Бутусова: Трухин, Пореченков, Хабенский, Зибров. Сегодня понятно — в спектакле по Беккету, поставленном Бутусовым и Шишкиным в Театре на Крюковом канале, был намечен художественный уровень, выбран интеллектуальный и зрелищный сценический язык, который отчасти определил «тему разговоров» по меньшей мере на десятилетие, не утратил актуальности и в новом веке, напротив, стал еще отчетливее слышен сквозь сегодняшнее многоголосье театров и антреприз.

Серьезность, даже трагичность поисков смысла в том гротескном, почти клоунском представлении обрела плоть в декорациях Александра Шишкина и с тех пор не исчезает из его «театра-мира». В «Годо» художником были созданы «новая земля» и «новое небо», указан путь и вместо ожидаемого Ожидания на площадке разворачивалась картина активного действия персонажей, пытающихся преодолеть гравитацию, вопреки законам логики и физики. Небо — круг из ткани и земля — круг из ткани вели героев тоже по кругу, бесконечному, имманентному кругу бытия, который, казалось, можно преодолеть, если проникнуть на небо при помощи Вертикали, предложенной художником. Этот предмет, призванный соединить «верх» и «низ», рай и ад, небо и землю, помочь добраться до Бога, — одновременно и беккетовское дерево, и лестница в небо, и обломок летательного аппарата, и крест, который хочешь, не хочешь, а «надо нести», — был не просто принадлежностью сценического образа, это был инструментарий философа. Глобальная система координат, столь чисто и четко обозначившая отношения пространства — и человека, космоса, и песчинки, — будет явно или незримо присутствовать во всех сценографических работах художника в виде яркой метафоры — как шелковое податливое небо в «Дон Жуане» Александринки (реж. Г. Тростянецкий) или умело организованной среды — «мир не по росту», смещение масштабов в «Ричарде» Сатирикона (реж. Ю. Бутусов).

Шишкин не боится сменить ракурс, угол зрения, отказаться от привычного взгляда, привлечь «посторонние» средства выразительности для решения задачи. Так появился придуманный режиссером и актером «фокус» в «Макбетте» Сатирикона (реж. Ю. Бутусов): зритель видит Сиятвинду—Макбетта лежащим и сидящим на кровати, установленной вертикально, как если бы его снимали камерой сверху, — модный «киношный» прием работает как экстремальный, но вполне театральный. Эффектов Шишкин не избегает, он ими наслаждается — разваливающиеся на глазах стены, движущиеся светящиеся гигантские шары, пылающие мечи, киноэкраны и перевернутые вверх ногами телевизоры, затяжные дожди и наводнения на площадке развлекают и занимают его так же, как и зрителя. Вообще «сметать границы» между зрелищными искусствами, резко расширяя театральные территории, — тенденция и право именно этого поколения художников, чья юность сопровождалась падением границ идеологических и частичной утратой государственных. В 90-х это поколение назвали «новой волной», и, похоже, энергия, зарядившая эту художественную волну, не иссякает.

Театр-цирк, лайф-шоу, представления open-air, инсталяции, уличные фестивали, гигантские площадные действа, меняющие облик городского ландшафта, — эти во множестве осуществленные проекты обнаруживают в Александре Шишкине не только качества художника, но и незаурядные способности арт-организатора. Выиграв конкурсы, Шишкин стал автором грандиозных перфомансов: в Турине проводился «Парад городских тварей», а в Хельсинки — «Столбовой инкубатор».

Его самые смелые и даже «хулиганские» идеи магическим образом материализуются: во время исполнения оперой Мариинки «Бориса Годунова» на Соборной площади Кремля в 2003 году (дирижировал В. Гергиев, режиссер А. Могучий) «диверсия», замысленная Шишкиным для «сувенирного, открыточного» пространства, реализовалась в полной мере благодаря стихиям: в разгар представления на сцену — «грязный эшафот» — обрушилась буря — бешеный ливень и ветер, солдатские одеяла, выданные зрителям, пришлись кстати. Шишкин соавторство природы оценил: «Все это страшно красиво, потому что от воды возникают блики, прически становятся мокрыми. Мы с Могучим получили огромное удовольствие». Сотрудничество с Могучим продолжилось, оказавшись очень плодотворным, — ими были сделаны не только закрытия и открытия фестивалей. Прогремевший летом 2004 года «Кракатук», обновленная классическая история про Машу и Щелкунчика, перенесенная Андреем Могучим и Александром Шишкиным на арену и под купол цирка на Фонтанке, никого не оставил равнодушным — и ревнители традиций, и любители авангарда были равно возбуждены впечатляющей чередой мутантов, кибер-мышей и прочих акробатически подготовленных альтернативных персонажей, населяющих спектакль.

«Петербург» по Андрею Белому (реж. А. Могучий), завораживающе-мистическое представление, развертывающееся на стыке физического и метафизического пространства — во дворе Михайловского замка, задевает и провоцирует не только сознание зрителя, но и подсознание, порождает нескончаемую цепь ассоциаций, связанных с «насильственным» нашим городом. «Ожившая кунсткамера», карлики, куклы, звенящие будильники, лошади, обезьяны и актеры, песок и вода, земля и воздух, ветер и дым, потревоженные тени и призраки — все они оказались на службе у Шишкина и отлично сыграли свои партии в виртуозно организованном хаосе. Хаос, по признанию Шишкина, это категория, которая его чрезвычайно интересует.

Его интересует и многое другое — он не прекращает занятий станковой живописью, работы его находятся в коллекции шейха из Саудовской Аравии и европейских частных галереях, он занимается и компьютерной графикой — подошва, след ботинка при помощи цифровой технологии превращается в серию гигантских постеров — в 2003 году в Ницце на фестивале русского искусства прошла его выставка. Правда, нам этого не увидеть — подобные «сессии» с художниками проводятся в основном за границей: к примеру, в Ирландии целая деревня была оснащена студиями, куда приглашались художники со всего света, в том числе наш Шишкин, в течение месяца творцы творили, а результатом явилась колоссальная экспозиция. Отдельно же заниматься выставочной деятельностью здесь Шишкин не успевает — у нас для этого нужно слишком много сил и времени.

Шишкин не скрывает, что эмоциональным и — как следствие — пластическим мотивом его решений часто являются впечатления детства или просто яркие жизненные ощущения, а отнюдь не только размышления о драматургии, сверхзадачах или идеях: «Мне кажется скучным, когда сценография иллюстрирует происходящее; интереснее, когда она противоречит ему или когда много случайного, но красиво. И еще я люблю, когда непонятно, из чего декорации сделаны».

Идея «Ричарда III» в Сатириконе, так убедительно представляющая зрителю мир, искаженный инфантильным сознанием главного персонажа, возникла именно как давнишняя эмоциональная тема: «В коммунальной квартире на Лиговке, в которой я жил в детстве, у нас была большая общая комната, которая считалась непригодной для жилья. Огромная, метров 50, с одним маленьким окном, выходящим в торец соседнего дома. Там хранились ненужные вещи, всякий скарб, какие-то огромные шкафы, а мы там играли. На великах катались. Такая вот „барахляная“ комната. Театр вообще как детская игра: мы берем один предмет и представляем его другим. Только в театре соседей больше, которые заходят, — это зрители».

Надо добавить, что как раз в «Ричарде» декорация и сделана «непонятно из чего» (и очень хорошо исполнена!): предметы будто бы судорожно скручивали и вырезали из мятой бумаги, и каждый из них наполнен этой жадной торопливостью и «выпадением» из нормальных пропорций, вещное окружение и сам «воздух», колеблющийся и меняющий очертания, как бы пропущен через восприятие Ричарда. «Для меня очень важны тактильные ощущения», — говорит Шишкин, и надо отметить, что ему как-то очень удается создание пластической структуры через чувственную сферу, через среду и фактуру, порой в обход функциональности.

«Макет делается вроде бы немного случайным образом: берется пространство, и туда скидываются все вещи, которые в мастерской есть, которые близки по эмоции, по поэтическому ряду, по материалу. Потом что-то фильтруется, но важно сделать объект на сцене ровно таким, каким он предстал в макете».

Возможно, при постановках, сделанных с режиссером Виктором Крамером, Шишкин придерживался иного метода, но создание эмоциональной среды там также доминирует. В спектакле «Вохляки из Голоплеков» 1995 года при минимуме средств — максимум выразительности и образности: бесконечная русская дорога, ведущая к одной цели, а приводящая совсем к другой, и бричка, заставляющая вспомнить стержневой для русской культуры диалог: «Вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет». — «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет…». Коляска, управляемая вечно спящим кучером (центральный образ достаточно «функционален»), приобретает качество «культурного символа», некоей машины времени, отражающей эмоциональные установки сегодняшнего зрителя с его отношением к русской классике, литературе, русскому характеру. Взгляд «из сегодня» не пристален, слегка затуманен «набегающей слезой», наполнен любовью, ностальгией и — иронией.

Другой спектакль по русской классике, поставленный Крамером, «Село Степанчиково», Шишкин решил, уже твердо предложив свое нестандартное понимание «функциональности». Декорация здесь абсолютно, даже подчеркнуто нефункциональна в том хрестоматийном смысле, как привыкли мы определять это понятие в сценографии. Ее нельзя «использовать», она скорее «мешает» артистам, не позволяя свободно двигаться. На сцене — огромные борозды, перешагнуть которые возможно, лишь высоко, как цапля, задирая ноги и делая непомерно широкие шаги, у барышень и дам появляется дополнительная забота — оберегать свои юбки, приподнимая их. Костюмы, кстати, к своим спектаклям Шишкин всегда делает сам. Декорация жестко определила структуру пластики и — мышления, сознания: персонажи, обитающие здесь, тратят множество усилий, просто чтобы подойти друг к другу. Любая цель при этом кажется практически недостижимой, требующей несоразмерного напряжения и абсурдных стараний. Эта земля не приспособлена для жизни — или люди должны быть другими? Возможно, с крыльями? Но мужик Фалалей, наряженный золотым ангелом, обретя крылья, увы, не обретает ангельской сущности и способности парить над этой бесплодной землей…

Неожиданна и остроумна перемена декорации во втором акте — «мы ждем перемен», но их нет! Все те же борозды, только теперь они «распаханы» вдоль рампы, а не поперек, как в первом акте, — ничего не изменилось, те же проблемы, из века в век. Пашня готова для посева «разумного, доброго, вечного», но способна поглотить без следа все семена, не дав никаких всходов либо породив совершенно непредсказуемые плоды. В результате на ней появляется — занесенный каким ветром? — пугающе огромный шар «перекати-поля», всех вовлекающий в свой клубок «проклятых» вечных вопросов. Эксцентрика как основа мышления, принцип парадоксальных отношений с пространством открывают новые неожиданные возможности прочтения Достоевского.

Когда рассматриваешь рисунки Шишкина к спектаклям, — а у него манера отрисовывать спектакль на бумаге в развитии и динамике, придумывая и продумывая мизансцены, декорации, монтировку, костюмы, общую пластику, попутно сочиняя анекдоты и истории «на тему», — когда разглядываешь бесконечную панораму будущей работы, насквозь пронизанную живым ощущением театра и театральности, возникает чувство, что художник увлечен театром с юных лет. Однако это абсолютно не так — он долго воспринимал театр как нечто «прикладное», занятие для настоящего художника не слишком серьезное. «Я питался не театральной средой. Театр как таковой меня мало волновал, он мне был скучен, хотя мама все детство таскала меня по театрам. Меня только удивляло, как это нормальные взрослые люди, не под наркозом — что-то так всерьез изображают на сцене. Мне нравилось сидеть очень близко — на первом, втором ряду и наблюдать за этим. У меня сложное отношение к театру и сейчас. А что касается влияния, на чем воспитывался, — то это кино. Тарковский. Весь. И до сих пор я на этом сижу. „Спартак“ (кинотеатр повторного фильма, ныне сгоревший. М. С.-Н.) нас кормил. Феллини, Антониони. Все это было, конечно, гораздо сильнее, нежели театр. На тот момент. Хотя понятно, что были Товстоногов, Додин, это я смотрел. Потом был Някрошюс, и он до сих пор для меня является наиболее внятной фигурой. Последнее яркое впечатление — Кристиан Люпа. „Калькверк“. На Балтийском фестивале шел спектакль».

Отчего профессионал вдруг начинает переосмысливать узаконенные, традиционные приемы? Что помогает увидеть их не устоявшимся цеховым, а свежим взглядом «со стороны», почувствовать их ветхость и импульс к обновлению? Нужна ли для этого лишь творческая смелость, небоязнь открыть велосипед, или это дар от Бога — находить художественную выгоду там, где другие ее не видят и никогда не увидят? О чем Шишкина ни спросишь — обязательно удивишься ответу, даже по мелочам он мыслит как-то оригинально-позитивно. Хорошо про него сказал Бутусов: «Он отличает живое от искусственного, и он не раб своих придумок. Он видит живого актера — и готов ему подчиниться. Я люблю его, потому что он очень сложный, за то, что он не скрывает своих эмоций, умеет задавать вопросы и любит ручную работу.

Он ничего не понимает в театре и потому считает, что в театре возможно ВСЕ». Вот этот потенциал ВСЕГО возможного в Шишкине ощущается, он убежден, что да, возможно все.

А может быть, еще архитектурная юность придает уверенности — ведь по сравнению с архитектурой театр все-таки просто игра? В 1989 году он окончил архитектурный техникум и поступил в Архитектурный институт (ЛИСИ) и — одновременно — на постановочный факультет ЛГИТМиКа. Год проучившись одновременно в двух вузах, выбрал театральный и закончил его в 1995 году (мастер курса Александр Славин). Кроме Славина своим учителем Шишкин считает Александра Михайловича Даниэля, педагога по живописи, который в значительной степени «построил мозги», занимаясь со студентами главным — формальной композицией и анализом живописного произведения.

Шишкин считает, что Театральный институт начала девяностых — в годы его учебы — как раз являлся питательной средой, был гораздо интереснее Мухи и Академии, там творилась живая и художественная жизнь.

Кроме того, Шишкин учился именно на том единственном в истории вуза курсе, который попал «под статью» академического образования. Институт, трансформируясь в Академию, отучил художников-постановщиков не пять лет, а шесть, как и полагается в академиях. «Учиться было интересно, но занимались в основном живописью, а не театром. Ну и потихонечку потом профессией». Жан Мишель Баскья, Хеллеван, Поллак, Бефе — художники, оказавшие заметное влияние: принципа свободного рисования, свойственного им, придерживается и Шишкин. «Рисование как способ придумывания спектакля, поток сознания, поток образов, а не традиционный эскиз».

На вопрос, какую из своих работ он считает наиболее удачной, Саша Шишкин ответить однозначно не может. «В спектаклях удавшихся, отмеченных зрителем и критикой, очень трудно отделить долю успеха художника от успеха режиссуры, актерской игры, и это правильно с точки зрения профессии, меня так учили. Я так понимаю свою задачу в театре, что мое дело — работать на продукт в целом, а не на частности, иначе это бессмысленно. Место художника в драматическом театре достаточно скромное. А мои художественные амбиции и профессия театрального художника лежат в разных плоскостях. Я получаю наибольшее удовлетворение, когда удается сблизить эти вещи. Хотя от театра, конечно, все равно не уйти, он догоняет и проникает — так на гастролях в Польше со спектаклем „Войцек“ познакомился со своей будущей женой, Ольгой Муравицкой, она играла Марию. Театральная семья получилась».

Шишкин ценит весь процесс создания спектакля, каким бы сложным он ни был, — и потому находит и получает удовольствие на любых этапах работы. «Честно говоря, я плохо понимаю, как можно нарисовать эскиз, отдать в театр, они по этому эскизу что-то сделают, а я не буду в этом участвовать». Поэтому поиск адекватного замыслу воплощения на сцене, фактуры, контроль за исполнением или непосредственное в нем участие — кредо, непреложный принцип сценографа Шишкина. Иллюстрацией к коему служит рассказ Геннадия Тростянецкого про работу с Шишкиным в Якутском театре драмы над спектаклем «Игроки», о котором Шишкин вспоминает как об упоительной экзотике.

В рассказе про художника Шишкина пессимистичной ноты не избежать — она касается отношения нашего города, «культурной столицы» к своей культуре. И ее представителям.

Шишкин был номинирован как художник на «Золотой софит» за философичного «Сторожа», за эффектных и динамичных «Троянцев», за «Дон Жуана», за «Вора», за «Село Степанчиково», но премии в Петербурге так ни разу и не получил. Между тем в Москве на него сразу посыпались награды — «Чайка» за «Макбетта» в Сатириконе, «Хрустальная Турандот» за «Ричарда», внимание прессы и театральной общественности.

Неудивительна утечка мозгов и талантов — почему-то Петербург проявляет необъяснимую бесчувственность к «своим», пока они не становятся признанными Москвой звездами.

Как истинный патриот своего города, Шишкин такое положение находит неправильным, считает, что необходимо переломить ситуацию в пользу Петербурга, вернуть Путина, Полунина, Шемякина и прочих «утерянных» детей, для чего предлагает произвести в Петербурге очередную революцию. Думаю, что под знамена Шишкина народ пойдет с радостью и воодушевлением. Что касается редакции «ПТЖ» — это точно!

Ноябрь 2005 г.