Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Лигусов Александр

НОРА

Императрица едва успела подняться из маленького кабинета по винтовой лестнице, как родила Наследника.

Из воспоминаний Анны Вырубовой

Коллекция музея театральных кукол ГАЦТК им. С. В. Образцова известна всему миру своим богатством и разнообразием, но истинную ценность всей коллекции и отдельных ее экземпляров мы узнаем только сейчас.

30 июля 2007 года из постоянной экспозиции музея была извлечена ширма французского театра «Гиньоль» и несколько кукол — «Арлекин», «Капрал» и «Невеста». Для осмотра и подготовки к съемкам фильма о жизни Саввы Мамонтова (режиссер Е. Герасимов, художник Е. Татарская) ширму в начале второго подняли в мастерские, и там при ярком свете в глаза бросились две бумажные бирки, наклеенные на боковой поверхности. Первая — розовая, с надписью «инв. номер 5603» красным карандашом — не вызвала никаких эмоций. Зато вторая привлекла своей необычностью. Незабвенной памяти Михаил Самуэльевич Паниковский про такую наверняка сказал бы: «Эта бумажка из раньшего времени, Шура! Сейчас таких бумажек почти не осталось!» И был бы прав.

На кусочке бумаги размером с небольшую почтовую марку с выцветшим орнаментом и перфорированным, как у марки, краем — четыре короткие строчки, сделанные чернилами: «Александр. дворец пол. насл-ка игральная № 333».

Александровский дворец — резиденция последнего Российского Императора Николая II, значит, слова «насл-к» и «игральная» могут означать, что ширмой играл наследник Российского престола цесаревич Алексей. Обращение к книгам регистрации поступлений нашего музея подтвердило эту догадку. Там указано, что ширма и 7 кукол (с подробным описанием) поступили в музей ГАЦТК из гос. Музея игрушки в 1945 году, куда они попали в 1932 году из музея Екатерининского дворца. Екатерининский и Александровский дворцы, как известно, находятся рядом, и это место по сей день носит название Царское Село. Конечно, находка удивительна сама по себе, но еще более удивительно, что случилась она именно в тот день, о котором в 1904 году Николай II написал в своем дневнике: «30 июля. Незабвенный, великий для нас день, в который так явно посетила нас милость Божья. В час с четвертью дня у Аликс родился сын, которого при молитве нарекли Алексеем».

1 августа 2007 года ширма и куклы отправились на съемку, впервые покинув стены нашего театра. А 1 августа 1917 года последний Российский Император и его семья навсегда покинули Александровский дворец и отправились в ссылку в Тобольск, которая закончилась расстрелом в подвале Ипатьевского дома. Многие, наверное, слышали про обнаружение останков цесаревича Алексея и его сестры Великой княжны Марии, но мало кто обратил внимание на то, что обнаружены они были 29 июля в воскресенье.

Сразу после отъезда царской семьи в Александровском дворце началась инвентаризация царского имущества, которую проводила художественно-историческая комиссия Временного правительства. В комиссию входили такие видные деятели культуры, как Г. К. Лукомский, Э. Ф. Голлербах, А. Н. Бенуа. Именно они наклеили ту самую бумажную бирку, которая позволила через 90 лет сделать это открытие. В 1918 году большевики провели еще одну инвентаризацию и открыли Александровский дворец для посещения, но экспозиция детской половины просуществовала до 1931 года и была передана в 1932 году в Музей игрушки. Коллекция Музея игрушки была широко представлена в начале 2001 года на выставке в Государственном Историческом музее. На некоторых предметах этой выставки были такие же бумажные бирки, как и на ширме.

На товарной этикетке, сохранившейся на передней панели, указано, что ширма изготовлена эксклюзивно и продана магазином игрушек «Детский рай», располагавшимся в самом центре Парижа на пересечении улиц Риволи и де Лувр. На куклах, в отличие от ширмы, нет никаких указаний об изготовителе, но они сделаны с большим вкусом и удивительны сами по себе.

 

Куклы преподнесли сюрприз ничуть не меньший, чем ширма, ибо их портретное сходство с Николаем и его супругой императрицей Александрой Федоровной заставило достать из экспозиции всех остальных «действующих лиц». Каково же было удивление, когда одна из кукол оказалась похожа на мать Николая II вдовствующую императрицу Марию Федоровну, другая — Полишинель — на светлейшего князя К. А. Горчакова. Арлекин — «плут» и «обжора», смесь невежества, остроумия, глупости и грации — своим огромным, спрятанным под черной маской носом и крючковатой бородой напомнил друга семьи Григория Распутина. А самая, на первый взгляд, невзрачная кукла, одетая как служанка, хотя это Мадлон — жена Полишинеля, оказалась бесспорно похожа на няню цесаревича Алексея М. И. Вешнякову.

Некоторые детали костюмов также свидетельствуют о том, что куклы представляют членов семьи Императора Николая II и его окружение. Так, на пуговицах мундира куклы, похожей на Николая II, изображен якорь, символизирующий в христианской символике спасение и надежду, а само сочетание имени Николая и якоря напоминает о другом Николае — святом Николае Мирликийском, покровителе мореплавателей.

На голове куклы, изображающей Александру Федоровну, под прической осталось несколько маленьких гвоздиков, вероятно для крепления какого-то украшения, возможно диадемы — любимого украшения императрицы.

У куклы, похожей на вдовствующую императрицу Марию Федоровну, отсутствует передняя часть прически, но остались отверстия от гвоздиков, которыми могла крепиться шляпка. На затылочной части кукольной головки сохранился весьма характерный элемент прически — волосы сплетены в косу и уложены на затылке подобием кольца, по-кукольному воспроизводящего прическу Марии Федоровны, которую она носила на протяжении всей своей жизни.

На костюме Арлекина пять пуговиц с изображением пятиконечной звезды. Этот древний символ, расположенный вершиной вверх, обозначал человека Космоса, Учителя, Наставника. «Учитель» — именно так обращалась к Распутину Александра Федоровна. Но если перевернуть звезду вершиной вниз, то она приобретает совсем другое значение и становится символом дьявола. Интересно, что Распутина, с легкой руки журналистов тех лет, до сих пор называют «святым дьяволом».

Меньше всего похожа на своего прототипа кукла «Офицер в треуголке», но это сам Наследник. Под треуголкой спрятаны белоснежные волосы — символ божественного величия. Вспомните, что рождение наследника было воспринято как Дар Божий. Отсутствие же прямого портретного сходства объяснимо тем, что сложнее всего делать портретную куклу ребенка. В нашем театре обычно не берутся за такую работу.

У всех кукол, изображающих членов императорской семьи, головы сделаны из папье-маше, а у Арлекина и Мадлон они деревянные. Это вполне объяснимо тем, что по сюжету пьес театра «Полишинеля-Гиньоля» главный герой лупил окружающих дубинкой. Но бить по голове кукол, изображающих августейших особ, было непозволительно, поэтому все тумаки доставались Арлекину и няне. Скол на бороде Арлекина, возможно, возник в результате драки с Полишинелем.

Внутри некоторых кукольных голов обнаружены кусочки бумаги, которыми оборачивали указательный палец руки для лучшего закрепления куклы. В основном это был крафт, но в одной головке был найден кусочек кальки с фрагментом плана какого-то здания. Расположение комнат, колонны и балконы, а также надписи на чертеже «санитарка» и «грязное белье» позволяют предположить, что это часть плана Екатерининского дворца, в котором располагался лазарет ее Величества Императрицы Александры Федоровны, где в годы войны работали как сама Императрица, так и ее старшие дочери. Приезжал туда и цесаревич. Для раненых устраивались концерты артистов императорских театров. Возможно, и наши куклы участвовали в таких представлениях.

О том, сколько вообще было персонажей в «кукольном театре» цесаревича Алексея, кто их изготовил и кому пришла в голову идея сделать кукол, похожих на членов императорской семьи, нам не известно, но совершенно очевидно, что все они изображают самых близких наследнику людей — Мать, Отца, Бабушку, Няню и… Распутина. Фигура Распутина далеко не случайная в этом списке — вспомнить хотя бы его утверждение и твердое убеждение Императрицы, что пока жив Распутин — жив и Наследник. Полишинель, при всей своей схожести с Горчаковым, скорее всего сам Гиньоль, каким его изображали на плакатах начала ХХ века.

Место изготовления ширмы и кукол говорит об очень высоком положении человека, который заказал и преподнес этот подарок наследнику. Это могла быть, например, бабушка цесаревича Мария Федоровна, которая много времени проводила за границей, в том числе и во Франции. Но вполне вероятно, что этот необычный подарок преподнес премьер-министр Франции Раймон Пуанкаре во время официального визита в Санкт-Петербург 9 июля 1914 года. Вот что об этом визите написал Император Николай II в своем дневнике: «В 11.30 Пуанкаре привез сам подарки для Аликс и детей». На следующий день делегация на броненосце «France» покинула Петербург, а через несколько часов Австро-Венгрия объявила ультиматум Сербии. Началась Первая мировая война. Что произошло дальше, всем хорошо известно. Может быть, поэтому мы ничего и не знали об этих куклах, ведь даже участники тех событий в своих мемуарах описывают только ход войны, политический кризис, революции и очень мало пишут о жизни и быте императорской семьи.

Ширма и куклы попали к нам в театр гораздо раньше даты, указанной в журнале учета поступлений. В 1945 году они были зарегистрированы, поступили же после создания в 1937 году музея театральных кукол, первым директором которого был А. Я. Федотов. В путеводителе по музею 1940 года он достаточно подробно описывает ширму и кукол, но… как типичных представителей французского театра. Тогда были другие времена.

Фото В. Шульца
Февраль 2009 г.

Константинова Анна

НОРА

* Окончание. Начало см.: Петербургский театральный журнал. 2008. № 3 (53). С. 130–134; № 4 (54). С. 126–131.

РОДСТВЕННИКИ

А. К. А вообще для вас куклы — это кто? Друзья, враги, родственники или вовсе какие-то непонятные существа…

В. М. Ну-у-у… Для меня куклы абсолютно точно родные существа. Мои куклы, с которыми я играл, — это мои родственники.

А. К. То есть вы к ним подходите с изначальной целью «создать семью»…

В. М. Я их присваиваю. Вот присвоение — трудно происходит иногда, но какой же артист без присвоения?

А. К. И все-таки вы с этими своими «родственниками» как-то боретесь?

В. М. Обязательно! Сначала эта вот борьба-родство — породниться с куклой. Чаще всего бывает, что кукла имеет две, а то и одну функцию, и ты думаешь, что ее присвоил, но ты жест вот такой будешь делать, а она вдруг — вот такой… Она, конечно, поворачивает роль каким-то своим боком. А режиссеры тебе ставят задачу, и ты начинаешь действовать в предлагаемых обстоятельствах. Уже не ты, а кукла, но когда она твоя, она начинает дышать, как ты. Хотя, конечно, это идеальный вариант. У меня такие моменты были, и я рад, что их было несколько, а не один.

А. К. А скажите, если у куклы существуют какие-то конструктивные рамки, можно ее заставить что-то сделать «насильственно»?

В. М. Да нет, заставлять ее не надо. Заставлять нужно артиста, если он не может чего-то сделать с куклой…

А. К. Я имею в виду ее технические особенности, которые невозможно преодолеть…

В. М. Они просто видоизменяются. Скажем так: кукла — она всегда опрокидывает. Любое земное ощущение себя как человека, твоего партнера, партнершу, эти образы, которые мы создали вот здесь, сидя за столом.

А. К. Я это и имела в виду…

В. М. Она опрокидывает навсегда каждое твое слово, произнесенное абсолютно всерьез. Она говорит по-своему. Кукла — это символ, который позволяет тебе приблизиться к образу совершенно с другой стороны, с помощью которого, может быть, такое передается, что у драматического актера — никак не получится. А у куклы получается. Этим, конечно, она подкупает сразу и навсегда.

А. К. Я слышала историю про то, как Тураев, подавая голос из-за ширмы вместо охрипшего артиста, был совершенно взмыленный к финалу спектакля — настолько отождествился с куклой в чужих руках! Ваш метод какой: вы с куклой отождествляетесь?

В. М. Я стремлюсь к тому, чтобы кукла была живая. Если для этого нужен какой-то жест — я делаю этот жест. Кукла — это продолжение моей руки, я абсолютно весь в кукле. Как только «открытый прием» — сразу возникает вопрос «кто важнее?». Конечно же кукла, образ! Поэтому я и стремлюсь к этому абсолютному слиянию, когда нет артиста и куклы, а есть только персонаж, только кукла в руках, которую ты ведешь. Я не задумываюсь, как я веду ее, я просто хочу, чтобы она мыслила, думала, жестикулировала так, как я бы делал на ее месте. Помню, еще Елисеев отмечал, и Тураев, что «Валю не видно из-за куклы». Я просто сливаюсь с ней, до полного погружения.

А. К. Физически это, наверное, довольно тяжело…

В. М. В основном — да. Но для меня показатель есть: если я начинаю потеть — значит, что-то делаю неправильно, значит, где-то зажат. А я должен быть абсолютно свободен. Если потеют руки — значит, где-то отдаешь лишнюю энергию.

А. К. И удается найти, куда лишнее утекает?

В. М. Да, обычно удается. Поначалу, когда репетируешь, ищешь, мышцы еще работают не те. Я помню, когда репетировали спектакль «Синяя Борода» — не знаю, сколько потов сошло! Но потом, когда я уже все понял, тогда можно вспотеть только оттого, что жарко, от софитов. Значит — правильное самочувствие у меня, и поэтому — легко.

Может быть, повлияло то, что я в свое время увидел, как легко это делал Богуцкий. У него лошадь-кукла огромная, на двух руках, а он блестяще работает, смотришь на него — не тяжело! Я считаю, что это совершенно верное ощущение, и надо к этому стремиться.

Я, конечно, завидую тому, как работал В. В. Кукушкин, он каждый жест отрабатывал, мне это тоже нужно, но у меня это очень краткий период. Я отбираю сразу, что может кукла. Перед зеркалом стою и думаю: что это значит? Что это выражает? Ю. Н. Елисеев нам говорил: «Ищите самый выигрышный ракурс куклы, буквально каждое движение может проявить ее природу».

В. Морозов. 1976 год. Фото из архива В. Морозова

В. Морозов. 1976 год.
Фото из архива В. Морозова

А. К. А куклы привыкают к рукам, как другая техника?

В. М. Конечно, привыкают. Привычка — это вторая натура и у куклы тоже. И руки у актеров разные. А раньше мастера-кукольники делали под руку, чтобы артисту было удобно работать с этим своим инструментом. Бывает, что берешь куклу и видишь: гапит под крупную руку сделан. Ну что, куклу переделывать? Нет, конечно, находишь какие-то способы дотянуться. И все равно присваиваешь.

Например, в «Изумрудном» я начал с Гудвина, потом Железный Дровосек, потом Страшила. Вернулся к Дровосеку. Три роли, и у каждой — свое физическое самочувствие, именно кукольное, не актерское!

А. К. Да, когда Дровосек стоит заржавевший — и вы тоже стоите рядом с ним… заржавевший!

В. М. В кукольном театре часто повторяют куклу, для того чтобы войти в ее физическое самочувствие. Иногда мне говорят: «Ну что вы, В. Н., семените, это же кукла должна делать!» Я могу стоять или ходить — а семенить куклой. Но, заигрываясь, забываешь об этом, и тело начинает вместе с куклой двигаться.

А. К. А случалось ломать кукол?

В. М. Ломать? У меня часто перетирались лески. Леска присоединена к нижней губе куклы (там катушечка, лесочка идет к крючку на гапите). А я всегда очень активно работаю ртом куклы, потому что если открывается рот — надо его открывать! Это же такая потрясающая возможность! Пятьдесят процентов оживления уже есть! А уж когда рот и глаза — это вообще прелесть!

У меня была такая замечательная кукла — Лев. Огромная голова, и я там отрывался: и рот открывал, и глаза, и вздыхал… масса возможностей сразу! И я считаю, что этим надо активно пользоваться. В театре все знали: у Вали лески часто перетираются.

А. К. То есть у актеров-кукольников индивидуальность проявляется и в этом?

В. М. Конечно. Я куклой работаю активно, достаются-то мне персонажи активные. Может, потому, что я сам такой.

Вот царь в «Иване» — тоже активный, но там только рот открывается. И есть маленькая ручка, маленькие какие-то ножечки. Но самая главная, выдающаяся часть у него — рот.

А. К. И он крепко сделан…

В. М. Крепче и не бывает! Там ни ниточек, ни лесочек… Он у него сделан во всю голову практически, даже не в пол-лица, а во все лицо! И есть моменты, когда он кричит, и кричит очень так выразительно. А может еще головой покачать, покивать, присмотреться так… Вздохнуть, подумать.

А. К. А как он у вас думает?

В. М. А как может думать царь? Чем-то ему понравился Иван. Кричал, кричал — а потом посмотрел вдруг в Ванины честные глаза, и… что-то произошло. Молчит, думает, там пауза есть… Как бы я сыграл это живьем? Да так бы и сыграл! Это вообще самое дорогое, что в кукольном искусстве есть, — когда кукла начинает думать. И это то, чему трудно научить. Потому что нельзя сказать: а вот наклони голову кукле — и она будет думать.

А. К. А как можно этому научиться?

В. Морозов в костюме Труффальдино. 1978 год. Фото из архива Театра сказки

В. Морозов в костюме Труффальдино. 1978 год.
Фото из архива Театра сказки

В. М. На уровне чувств и ощущений. Это как чувствовать, что кукла дышит. Как она дышит? Заметно или незаметно? Наверное, когда она спокойна — то незаметно, а когда она взволнованна? Насколько она взволнованна? Начинаешь искать это дыхание. И находишь, и если это точно сыграть… Тогда это пауза. Паузу держат хорошие артисты, а гениальные вообще могут не говорить…

Ради этого мы все собираемся, хотим что-то играть. Когда я вижу, что кукла живая, что у нее живой голос, что этот голос идет от нее, она думает, она растерянна, она вздыхает, — для меня это абсолютно живой человек. И неважно, что это в кукольном театре.

А. К. А проще стало с куклами «договариваться» со временем? Или все равно — каждый раз заново?

В. М. Елисеев нас учил: «Цените люфт у куклы! Она может такое, чего вы никогда в жизни не сделаете!» И я ищу этот «люфт», и бывает, что сам собой обнаруживается какой-то новый, индивидуальный кукольный жест. Потом все возможности куклы у меня в сознании формируются в образ, который она мне подсказывает. И я вживаюсь в него.

А. К. Чтобы кукла подсказывала, наверное, нужно быть очень внимательным к ней?

В. М. Как сказать… На куклу, конечно, нужно смотреть со стороны. Но есть, например, спектакль «Соломенный бычок» — он играется на столе и очень труден тем, что ты не видишь куклу. Были и другие спектакли, где артист не видит куклы, — это очень сложно. Потому что тогда я должен чувствовать куклу, просто с закрытыми глазами, и так работать.

А на телевидении — монитор. Там видишь куклу в мониторе: голос у тебя заранее записан, но ты видишь, как она работает, как реагирует. И когда удается поймать то, что ты заложил в фонограмме, и выразить — о, какое ощущение! Такое живое…

ВЫСШИЙ ПИЛОТАЖ

А. К. Но если вы смотрите в монитор, вы не видите партнера?

В. М. Кстати, насчет партнера. В драмтеатре ты можешь посмотреть партнеру в глаза, а здесь, в кукольном, бывает, что ты не видишь даже свою куклу. Но ты видишь куклу партнера, как она поворачивается к твоей кукле… И здесь очень важен качественный партнер, от которого ты мог бы «оттолкнуться». Подскажет ли он тебе новое поведение? Сцепка как в драматическом театре, только труднее в несколько раз! И я точно знаю, что есть такие партнеры, не буду их поименно называть, но они есть.

А. К. Такие, что своей куклой правильно сигнализируют?

В. М. Вы понимаете, как это сложно? Сигнал передать поворотом куклы, ее «походкой», хоть чем-то — но передать так, чтобы партнер поймал, своей куклой. Это — высший пилотаж, когда удается подхватить партнера. И тогда все происходит психологически верно и оправданно, и сцена заряжена, и характеры вырисовываются.

А. К. Так, наверное, бывает, когда люди очень долго вместе работают? Или — вдруг, сразу?

В. М. Это может произойти просто потому, что рядом с тобой талантливый артист. Он понимает, он может и делает. Ведь есть такие, которые могут — но не делают. Почему? Да потому, что делать то, что можешь, — довольно сложно в кукольном театре. Можно ведь чуть голову повернуть — и все. А кукла — она в десять раз выразительней может быть, если артист не поленился. А если поленился партнер — что остается тебе?

А. К. Что?

В. М. Остается делать свое дело как можно лучше. Однажды И. В. поразил меня вопросом: «Валя, скажите мне, а как это вы отвечаете партнеру? Когда он говорит вам, не донося, — а вы отвечаете так, как будто донес? Вы что, какой-то внутренний голос слышите?». Он оказался прав.

Я вижу суть сцены от имени своего персонажа и представляю не партнера, а тот образ, к которому обращаюсь, и пытаюсь существовать в том градусе, в котором отрепетирована моя роль. И таким же, того же градуса, взаправдашнего, я представляю себе ответ партнера, потому что мне нужно развитие. Ну как тут ждать: дотянет он или нет? А если не дотянет?

ВНЕ ВОЗРАСТА

А. К. А в детстве вы ходили в кукольный театр?

В. М. Нет. Я родился в 1948 году, у меня послевоенное детство было. Я игрушек-то не помню. Вот помню, что все время играл в лапту, — я был дворовый мальчик. Игры такие, чтобы прыгать, скакать, чем-то рисковать, чтоб на «колбасе» трамвая добираться до ЦПКиО!

В. Морозов в спектакле «Сказка об Иване-лентяе». 2007 год. Фото О. Кирсановой

В. Морозов в спектакле «Сказка об Иване-лентяе». 2007 год.
Фото О. Кирсановой

А. К. Почему же вы, дворовый мальчик, решили стать артистом?

В. М. Это случилось в первом классе. Был небольшой спектакль, типа скетча, и кому-то нужно было двоечника показать. И двоечником стал я, и сразу же себе напридумывал, что он должен быть неряшлив: перевернул ремень, форму смял, карман не застегнут… В общем, образ какой-то нарисовал и стал вести себя этак вызывающе. Никто со мной не репетировал, но зрители хохотали и хлопали в ладоши. А мне так понравилось! Боже мой! И это все мне! Потом я хотел быть летчиком. А позже я два года ходил в самодеятельную студию, чтобы поступить в Театральный институт. Мне очень хорошо давались точные науки — математика, физика, химия, мама с папой были категорически против того, что я ухожу из техникума. Тогда я повел их к своему педагогу, а педагогом была первая жена Кадочникова. Имя-отчество я уже не помню, но именно она сказала моим родителям заветные слова: «будет артистом».

А. К. И вы стали артистом, и даже заслуженным, много лет работаете в детском театре кукол. Ведь вам нравится именно такая жизнь?

В. М. А здесь жизнь как бы отодвинута. Жизнь — там, а здесь — пространство, мир. Вот домик твой, вот кроватка, и кукла у тебя вот такая. И здесь живешь не ты, а вот это существо. Ты иногда даже не знаешь, как это существо назвать: человек? Зверь? А он переживает в этом мире, и нужно перенести сюда свое взрослое мироощущение: как бы я действовал в предлагаемых обстоятельствах этой пьесы, поставленной для кукол, если бы я был этим существом? И как бы меня принимали — или не принимали — в большом мире, в больших отношениях? Неужели чувства этого маленького персонажа мельче, чем чувства большого живого человека? Да ничего подобного! Чувства его такие же большие, такие же огромные! И делает он ошибки такие же, как в жизни делаю я. И не верит тому, чему не верю я, или верит тому, чему я верю.

То есть этот мир просто перенесен вот отсюда — вот сюда, его как бы рассматривают в микроскоп, видимо, поэтому и возникает «смешно и грустно». Не оттого, что кукла плачет (или я плачу), а оттого, что эта кукла плачет как под увеличительным стеклом. И грустно оттого, что ты веришь в то, что этот мир существует — с такими же проблемами как у нас, с теми же самыми человеческими чувствами. И именно этим театр кукол интересен, и поэтому он не имеет возраста. Не важно, что там прыгает зайчик или лисичка, — проблема остается, и проблема в том, что мы — люди. Взять, скажем, этот самый «Лисенок-плут» — мы уже не можем так чисто относиться друг к другу, так друг друга разыгрывать. А куклы — могут. Как мы могли когда-то.

А. К. То есть вы не разделяете расхожее мнение о том, что кукольный театр явление исключительно «детское»?

В. М. Может быть, это явление когда-то и было детским… Но оно уже давным-давно «повзрослело».

А. К. А в чем «взрослая составляющая» кукольного театра? Или, скорее, вневозрастная?

В. М. Кукольный театр — вне возраста, совершенно верно. Потому что куклы могут играть все. И для взрослых, и для детей.

Я как-то пригласил своего совсем взрослого приятеля вместе с сыном посмотреть «Лисенок-плут». Но немножко рассказал про спектакль, и то, что я рассказал, ему очень понравилось. Он мне потом сказал: «Валя, я ведь смотрел и плакал». Взрослый человек.

А. К. Предупрежденный…

В. М. Да, предупрежденный. А сказал я ему вот что: это очень простой спектакль, для детей очень понятный. Но для нас, взрослых, которые заняты в этом спектакле, самое дорогое, что там есть, — это детство. Мы его играем как ностальгию по детству, где нет ни подлости, ни зависти, приобретенных нами уже во взрослом времени, а есть настоящие чувства. Я не был сначала занят в этом спектакле, но он мне так нравился, что я признался: очень хочу в нем сыграть, хоть Божью коровку…

А. К. Вы считаете, что из кукольного театра вырасти невозможно?

В. М. Абсолютно невозможно. Мы все дети. В драматическом театре это, конечно, несколько иначе, но душой мы все дети, мы все играем…

А. К. Поэтому — куклы?

В. М. Да! Вот мне сейчас уже почти шестьдесят — а чувства… те же. Я не считаю себя старым. Посмотрите на наших артистов: мы пришли сюда двадцатилетними, а время несется, не знаю как. Разве мы что-то потеряли из того, что было? Да ничего подобного! Все осталось, и все те же чувства — только стали еще более обостренными.

14.11.07 — 06.12.07

Филатова Людмила

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

А. Арбузов. «Жестокие игры». Молодежный театр на Фонтанке.
Режиссер Денис Хуснияров (мастерская С. Я. Спивака, СПбГАТИ). Художественный руководитель постановки Семен Спивак

Выбор материала для дипломного спектакля — задача всегда трудная. Отказавшись от надежного спасательного круга — классического репертуара, мастер курса предпочел драму «Жестокие игры», мотивировав свое решение так: «В пьесе Арбузова есть человечность и настоящие человеческие проблемы, которые оказались очень близки студентам». С первым не поспоришь, но, собираясь на премьеру, все же задаешься вопросами: действительно ли сегодняшним двадцатилетним окажется интересен мир далеких советских 1970-х? Смогут ли современные выпускники прочувствовать и сыграть то, что волновало их сверстников — нынче уже поколение даже не старших братьев и сестер, а их родителей? Под силу ли будет молодым актерам освоить территорию поэтической драмы певца старого Арбата и почти нереальных уральских просторов?

«Жестокие игры» можно ставить по-разному и про разное. Каких только тем и мотивов не предлагает драматург: становление личности, поиск и обретение себя в любимом деле, дилеммы «личное — общественное», «духовное — материальное»… Здесь и классическая схема «истории Золушки», и сказка о «холодном сердце» (имя главного героя — Кай); хочешь — ставь мелодраму, хочешь — размышляй об утекающем времени…

Сцена из спектакля. Фото Л. Дьяченко

Сцена из спектакля.
Фото Л. Дьяченко

Диапазон сценических возможностей заложен уже в названии («жестокие» — но все-таки «игры»). Однако Молодежный театр пошел привычной тропкой, ограничившись лирической зарисовкой об отцах и детях: внешне благополучных, а на деле разрушенных семьях; о неприкаянных молодых людях, тоскующих по утраченному детству («вот здесь елка стояла, и мама танцевала в белом платье…»). Эта тема давно стала художественной доминантой «Молодежки» (вспомнить хотя бы «Дни Турбиных» или «Три сестры») и отчетливо просматривается в «Жестоких играх», достигая апогея в финале — думаю, всем запомнилась слащавая «хороводная» мизансцена, когда герои, взявшись за руки, мечтательно смотрят вверх, на освещенное окно некоего символического Дома… Семейные ценности — это, безусловно, важно, и право режиссера на выбор трактовки неоспоримо. Однако, игнорировав богатство смыслов, заложенных в пьесе, Хуснияров — Спивак невольно лишили молодых исполнителей возможности показаться во всей красе. В такой интерпретации совершенно неважно, что Кай — художник; неясно, что происходит с Нелей в Тюмени; не зная текста пьесы, вряд ли поймешь, сколько там детей и чьи они… но, видимо, это «лишнее».

Каждая роль подведена под «общий знаменатель», и у артистов, по сути, одна задача.

Сцена из спектакля. Фото Л. Дьяченко

Сцена из спектакля.
Фото Л. Дьяченко

В спектакле нет главного героя — всех в равной степени затрагивает проблема семейного краха, все одиноки, все «на грани» (эта мысль впрямую иллюстрируется повторяющимся приемом: то один, то другой персонаж взбирается на подоконник, чтобы, как кажется, взять да и броситься вниз, на асфальт…). Опустошенный, погасший раньше времени Кай (Сергей Яценюк), нервно хохочущая, истеричная Неля (Мария Зимина), неуклюже изображающий «дитя порока» красавчик Никита (Артур Литвинов), забитый, вялый Терентий (Егор Кутенков), развязная блондинка Любася (Полина Булычева) — весь лагерь «детей» — это, в общем, одно целое. Надо отдать должное студентам — играют они старательно, и, независимо от объема текста, ни одна из ролей не выглядит эпизодической, прежде всего за счет подробной психологической разработки. К примеру, любопытнейший момент связан с исполнением Натальи Третьяковой (лучшая, на мой взгляд, актерская работа в спектакле, во многом определившая современное звучание пьесы!). В ее Девушке, совсем не похожей на ангела, неожиданно проступили узнаваемые черты сегодняшних «пригламуренных» теле-клубно-шоу-… девиц, прячущих свои комплексы за дорогими тряпками. Эта Девушка смеется, кривляется, пританцовывает, жадно отхлебывает из бутылки, одуряя себя алкоголем, чуть ли не лезет в штаны равнодушному ко всему Каю — но в какой-то миг вдруг становится ясно, как ей одиноко и страшно. Гримаса самоуверенной шлюхи сменяется искаженным лицом готового заплакать в отчаянии ребенка, рука цепляется за первого попавшегося живого человека рядом — только бы не ушел, не бросил, только бы не остаться одной… И вот он, смысловой мостик от истории «золотой молодежи» брежневского застоя — к реалиям жизни детей постпутинской «стабильности». Есть все — шмотки, маникюр, престижный вуз, родители в Исландии — нет тепла и любви.

«Отцы», к сожалению, в спектакле гораздо более пресны и неубедительны. Принципиальная для Арбузова линия Мишки и Машки Земцовых в спектакле становится необязательной. Есть правильный, плакатно-рекламный муж-отличник, есть жена — бесполая начальница буровой (конечно же, в грубом ватнике, с папиросой в зубах…), но нет драматизма. Сюжет с потерянным ребенком остается на периферии — так, мелодраматическая виньетка. В этом трудно винить Андрея Хитрина и Ирину Гершт, просто режиссеру их история, кажется, не особенно интересна. Скучноват Константинов (Юрий Сташин) — актеру придуманы одна-две краски, и он существует в однообразной виновато-угодливой интонации на протяжении всего действия, а когда приходит время высказаться в монологе — перебирает с пафосом. Почти нечего сказать о Матери Нели (Мария Шустрова) — за внешним обликом «советской тетки» (костюм в стиле ретро, прическа, сумка…) не видно никакого второго плана, и это обидно, потому что актриса, чувствуется, способна на большее.

Сценография Елены Раковой, с одной стороны, настраивает на поэтический лад, с другой — являет нам неуютное пространство «бездомья». Она одновременно напоминает и богемную мансарду, и чердак заброшенной дачи. Во всю сцену — огромная рама приоткрытого окна, стекла холодновато поблескивают, все предметы — старенький дисковый телефон, нехитрая посуда, кровать, мольберт — как будто забыты здесь давным-давно исчезнувшими хозяевами. Герои в буквальном смысле обитают на подоконнике. Логично, если иметь в виду лишь «мысль семейную», но как быть с уральскими просторами Арбузова, землей обетованной, где живут и работают красивые, самоотверженные, прекрасные люди? Неужели все это — лишь глупая сказка, а настоящее — это когда папа, мама, я…

Вполне возможно.

Июнь 2009 г.

Тропп Евгения

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Ф. М. Достоевский. «Униженные и оскорбленные» (по мотивам романа).
Часть I. «Наташа». Часть II. «Нелли». РАТИ-ГИТИС. Мастерская О. Л. Кудряшова.
Режиссер-педагог Светлана Землякова

Спектакль «кудряшей»-третьекурсников по Достоевскому — самый длинный в истории ГИТИСа (да и не только — наверное, это мировой рекорд среди учебных постановок). Обычно «Униженные и оскорбленные» идут в два вечера, а на V Международном фестивале студенческих и постдипломных спектаклей «Твой шанс» обе части сыграли подряд, в четыре часа начали — в десять завершили. Но Гран-при этого фестиваля спектакль получил, конечно, не за свою протяженность. Работа мастерской Олега Кудряшова интересна как смелый театральный опыт, открывающий неожиданные подходы к знакомому произведению.

Роман-мелодрама на сцене изменил жанр, стал менее чувствительным и многословным, в него проникли иронические ноты. История героев приближена к сегодняшнему дню, и это не банальное «осовременивание», не адаптация: юные актеры под руководством режиссера-педагога Светланы Земляковой пытаются проникнуть в самую суть романа, найти в нем не литературную — живую боль и радость.

Место действия обозначено скупо: на черном заднике, как будто мелом, сделаны наброски — узнаваемые очертания известных петербургских зданий, мостов, Медный всадник, купол Исаакия (графика Ксении Орловой). Но персонажи живут не там, на классически-прекрасных площадях, среди величественных архитектурных ансамблей. Их мир ограничен дворами-колодцами, черными лестницами, тесными полутемными комнатами. В спектакле аскетично, но выразительно решено пространство: на узкой, вытянутой по горизонтали сцене — несколько черных металлических лестниц, поставленных под разными углами. Они подвижны, их передвигают, рассекая площадку на зоны. Ступеньки никуда не ведут, на них сидят герои, как бедные пичужки на жердочках. Образ этот пришел из романа: Нелли часами сидела на лестнице под дверью квартиры своего дедушки Смита, добрый Иван Петрович — под дверью Наташи. Белая оконная рама со стеклом стоит на авансцене. Тоскливо и безнадежно смотрят в окно своих каморок персонажи, и две нищенки, распевающие на улице жалостливые песни, заглядывают в окошко к Наташе… Так героиня второй части спектакля, Нелли, встречается глазами с героиней части первой.

Е. Матвеев (Князь Валковский), М. Запорожский (Иван Петрович). Фото О. Кочановой

Е. Матвеев (Князь Валковский), М. Запорожский (Иван Петрович).
Фото О. Кочановой

Режиссер, репетируя и разбирая роман со студентами, сочинила собственную сценическую композицию. Две линии, развивающиеся у Достоевского параллельно и независимо, а потом сплетающиеся и взаимодействующие, в постановке отделены друг от друга, и каждой из них посвящен полноценный двухактный спектакль. В первом зрители следят за перипетиями любовной истории Наташи Ихменевой, покинувшей родительский дом, и Алеши, сына коварного князя Валковского. Эта часть завершается разрывом молодых героев. Второй спектакль повествует о судьбе Нелли, непризнанной дочери все того же злодея-князя, совратившего и бросившего когда-то ее мать. Финал объединяет обе линии: Наташа примиряется с отцом, а Нелли умирает.

Подобное композиционное решение не бесспорно. С одной стороны, каждая из историй, став автономной, показана крупным планом. Монтажом сцен достигается головокружительная быстрота развития событий первой части. С другой стороны, два романных сюжета должны дополнять и умножать друг друга. История оскорбленной Наташи — отражение истории оставленной матери Нелли. Проклятие старика Смита, не способного простить дочь даже после ее смерти, варьируется в проклятии старика Ихменева, который, под влиянием Нелли, свою Наташу принял и простил. В сценической версии все эти смысловые параллели, конечно, возникают, но не столь очевидно. И если для первой части, стилистически более выдержанной, происшествий и сюжетных поворотов хватает (она выглядит цельной и насыщенной), то для второй событий, кажется, маловато. Вернее, эти события как будто просто перечислены, не связаны единым действенным стержнем. Впрочем, некоторая сценарная рыхлость и жанровая размытость не слишком портят общее впечатление от спектакля: актерские работы интересны в обеих частях.

Уходя от мелодраматизма, создатели спектакля стремились к современной открытой игре, в которой свободно сочетаются приемы условного и психологического театра. Некоторые герои порой говорят о себе в третьем лице — произносят авторский текст, так подчеркивается зазор между актером и ролью. В спектакле используется принцип «показывания» персонажа, а не погружения в него, обозначения чувства, а не проживания «навзрыд». Так, например, сыграны возрастные роли — чета Ихменевых. Инна Сухорецкая (студентка режиссерской группы) не изображает старушку-мать, ее героиня прежде всего возвышенная душа (поэтому Анна Андреевна в одной сцене ходит на пуантах). Александр Горелов тоже подчеркивает не возраст, а свойства характера: его Николай Сергеевич с миской на голове, конечно, Дон Кихот, идеалист и обреченный борец с великанами. Зонтик в его руках становится револьвером, когда отец Наташи задумывает дуэль с оскорбившим его князем.

Сцена из спектакля. Фото О. Кочановой

Сцена из спектакля.
Фото О. Кочановой

Единства в системе образов не наблюдается: кто-то играет «условно», а кто-то — почти «по Станиславскому». Наверное, режиссер не столько заботилась о чистоте концепции, сколько учитывала актерские возможности и природу студентов. Некоторым ближе оказалось сцепление с персонажем, перевоплощение в него. Прежде всего это касается Серафимы Огаревой — в этой бледной хрупкой блондинке с тонкими нервными руками сам Федор Михайлович узнал бы свою Наташу. Актриса играет страстно, сильно, не впадая в сентиментальность. Ей удаются и мучительные, граничащие с безумием вспышки (Наташа в ярости бьет своего любящего друга Ваню, разбрасывает стулья, истерически хохочет), и изматывающие монологи (она бесконечно ходит кругами, твердя обрывки стихов, задавая одни и те же вопросы), и почти безмолвные сцены (во время встречи с Катей Наташа сидит совершенно неподвижно, не разжимая губ). Огарева, эмоционально ведя первую часть, несколько раз появляясь во второй, своей проникновенной игрой «собирает» спектакль, держит его. Ее партнеры Илья Соболев — Алеша и Марина Воржищева — Катя существуют более расслабленно. Милый обаяшка Алексей и симпатичная школьница-отличница Катя — просто дети, до сих пор играющие в куклы (в начале второго акта они сидят с плюшевыми мишками). Два невинных, бессознательных эгоиста причиняют Наташе боль, заставляют ее страдать — но упрекать их трудно, ведь они не со зла! Здесь могло быть глубокое исследование душевной слабости — Алеша чист, вроде бы искренен — но добр ли? Можно проследить, как эта телячья слабость, мягкость перерождается в душевную слепоту, в убийственную для любящей его Наташи бесхарактерность, пассивность… Но Соболев ограничивается мягким высмеиванием персонажа, вполне современного легкомысленного паренька, сваливающего на женщин решение проблем. Сам он во время объяснения своих двух невест покуривает на лестнице. В Кате Ворожищевой есть сила чувств — она, несомненно, натура глубокая, неоднозначная. Актрисе удается не только с юмором разыграть ситуацию «любви втроем», но и создать живой, объемный характер.

М. Запорожский (Иван Петрович), Н. Лумпова (Нелли). Фото О. Кочановой

М. Запорожский (Иван Петрович), Н. Лумпова (Нелли).
Фото О. Кочановой

Во второй части выделяется серьезная работа Надежды Лумповой — несчастной, гордой, истерзанной Нелли. Актриса не пытается растрогать и умилить зрителя, она существует драматично, но без надрыва. Метания неприкаянной, одинокой больной девочки оттеняются умиротворяющим существованием рядом с ней женственной, ласковой Александры Семеновны — подруги Маслобоева (в этой неожиданно заметной роли хороша Полина Лазарева). Сам Маслобоев — Артем Цуканов эффектен в турецком халате и феске, с гитарой.

В течение всего спектакля на сцене Макар Запорожский — Иван Петрович, писатель, рассказчик и участник всех событий. Это работа вроде бы неяркая, но на самом деле очень продуманная, основательная. Актер то уходит в тень, давая героям высказаться самостоятельно, то вступает в диалог и вовлекается в круговорот сюжета, то, горько отстраняясь от пережитого в прошлом, рассказывает зрителям о своем отчаянии и одиночестве.

Казалось бы, роль князя Валковского не может получиться в студенческом спектакле — слишком важен здесь опыт, и актерский, и человеческий. Но Евгений Матвеев — прекрасный Валковский! В какие-то моменты молодой артист даже напомнил мне выдающегося актера Виктора Гвоздицкого — свободная острая пластика, мгновенные эмоциональные переходы, владение богатством интонаций, точность в изображении «злого характера». Валковский — неотразимый мужчина, хитрец-профессионал, лицедей и фигляр, жестокий паяц. Князь Матвеева — работа очень зрелая.

Предыдущий выпуск Олега Кудряшова заявил о себе спектаклями в Театре Наций — там были возобновлены дипломные «Снегири», поставлена «Шведская спичка». Нынешний курс, это очевидно, тоже талантлив и творчески состоятелен. Заметно, что многие сцены спектакля родились из студенческих этюдов, которых, видимо, было великое множество. И, кроме всего прочего, «Униженные и оскорбленные» — спектакль музыкальный. Актеры, они же участники оркестра (аккордеон, гитара, домра, фортепьяно), буквально пропитывают действие живой музыкой, герои много поют.

И представьте, что после шестичасового сценического марафона, после погружения в мрачные бездны Достоевского ребята — свежие, нисколько не уставшие — устроили зрителям еще и зажигательный концерт в фойе, продемонстрировав мастерство сольного и ансамблевого пения!

Июнь 2008 г.

Гороховская Екатерина

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

«Киномания.band». Мастерская С. А. Голомазова, режиссерский факультет РАТИ.
Музыкальный руководитель и постановщик Аида Хорошева

Когда на полутемную сцену Учебного театра на Моховой начали выходить молодые энергичные люди в черном, когда из отдельных таинственных звуков родилась и полилась в зал живая ритмичная музыка, а клубы театрального дыма засветились красным и зеленым — сердце замерло в радостном ожидании. Сейчас начнется! Бахнет! Выстрелит! Какие хорошие лица, какие сияющие глаза, какая уверенность в обращении с музыкальными инструментами — все всерьез, высший класс, просто класс! Молодые актеры всем своим видом обещали что-то по-настоящему особенное. Им очень хотелось верить.

Но. Все новое, как известно, это хорошо забытое старое. Вот это старое и всплыло в памяти, уничтожив радость первых минут просмотра «Киномании». «Ах, эти звезды!» курса А. И. Кацмана, курсовые спектакли мастерской З. Я. Корогодского, зачеты других актерских курсов… В результате весь спектакль я просидела с ощущением собственной культурной и вкусовой «устарелости», искренне недоумевая по поводу преувеличенно радостной реакции зрительного зала на происходящее.

Молодые актеры не виноваты. Они действительно яркие, одаренные, симпатичные, работают честно. Девушки — красавицы, как на подбор, к тому же еще весьма прилично двигающиеся. И юноши не подкачали — на каждого интересно смотреть, энергия идет от них хорошая, про некоторых даже можно с уверенностью сказать «мужиииик» (что приятно, поскольку редко). Практически из каждого на курсе хоть сейчас «лепи звезду». Лица с «правильными» улыбками прямо просятся в раскрученный телесериал или на обложку какого-нибудь журнала вроде «Панорамы ТВ». Красивые и свежие лица. Есть ощущение какой-то внутренней чистоты, неиспорченности. А может — неведения?

Они просто выходят и поют разные песни — из фильмов, мультфильмов, из репертуара мировых знаменитостей. Поют от себя или почти от себя. Все легко, невзначай, не утруждая зрителя драматизмом действия в целом. Темперамент — да, энергия — да, а истории никакой. Но зрителю и так хорошо — он бурно радуется не слишком изобретательным актерским оценкам и псевдовыстроенности номеров. Это и огорчает больше всего — как же мало надо современному зрителю для счастья…

Сцена из спектакля. Фото Л. Шамшина

Сцена из спектакля.
Фото Л. Шамшина

Но в конце концов, обязаны ли студенты, такие молодые и хорошие, знать про «Ах, эти звезды!»? Зачем к тем, кого уже завтра растаскают по сериалам, предъявлять столь высокие требования? Ведь «Киномания» ни на что не претендует, разве что стремится доставить удовольствие как зрителям, так и исполнителям, это просто — шоу, концерт. Просто такие вот хорошие ребята спектакль сделали из зачета по танцу и вокалу. Но как жаль, что — «просто». Потому что внутри этого спектакля-концерта таятся нераскрытые возможности, настоящие сокровища. И для того чтобы «Киномания» превратилась из милой развлекаловки в нечто по-настоящему художественно ценное, режиссерской группе и педагогам стоило всего лишь приложить чуть-чуть больше усилий.

Каким продуктивным могло бы быть столкновение классических мелодий мюзикла и beat-box, которым ребята владеют в совершенстве! Это столкновение обозначается, но ни к чему не ведет, никак не разрешается. Такое ощущение, что у постановщика не хватило смелости дораскрутить ребят и они остались на уровне обозначения, самодемонстрации и игры состояния.

Между тем на курсе есть несколько персонажей, необыкновенных типажно, — они очень сегодняшние, узнаваемые, современные. Такие у нас на Моховой, например, в лосинах не бегают. И ведь они о чем-то думают, чего-то хотят, что-то у них болит, в конце концов? Вот это и хочется увидеть и почувствовать в «Киномании». Хочется высказывания, а не «танцев со звездами». И актеры этого симпатичного курса вполне, думается, на это способны. Один Юрий Тхагалегов — вы это имя запомните! — чего стоит.

Апрель 2009 г.

Дмитревская Марина

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

А. Чехов. «Попрыгунья».
Совместная работа курсов профессора В. М. Фильштинского и профессора В. И. Фирера, СПбГАТИ

«Попрыгунья» — рассказ-мщение. В нем Чехов неблагородно и недружески мстил во второй реальности другу Левитану за роман того в первой реальности — с чеховской лирической собственностью Ликой Мизиновой (у героини, Ольги Ивановны, внешность Лики), заодно предав огласке роман Левитана с сорокадвухлетней Софьей Кувшинниковой. Как бы воспев в образе Дымова, а на самом деле не пощадив попутно ее мужа, доктора Дмитрия Павловича Кувшинникова, который, в отличие от доктора Дымова, не умер от дифтерита, а прожил со своей женой до конца дней. Надо сказать, меня сегодня больше всего интересуют чувства Д. Кувшинникова, закрывшего журнал «Север», где была напечатана «Попрыгунья». Возмущенный Левитан порвал с Чеховым на три года, Софья тоже на сколько-то, все громко, звонко, но в конце концов все снова стали общаться, и был только один человек, который более никогда не подал Чехову руки. Это доктор Кувшинников. Провожавший его когда-то на Сахалин, помогавший любовнику жены Левитану вернуться в столицу, когда того выселяли за черту оседлости… Левитана простил, а Чехова нет. Вот уж, право, сюжет для большого рассказа…

Для большого рассказа и взрослая тема несмыкания мира естественно-научного и художественной среды. Ведь если убрать ироническое, ревнивое описание «богемы», к которой провинциал-одиночка Чехов никогда не принадлежал и в которой крутится Ольга Ивановна, отыскивая «знаменитостей», то рассказ может выйти о том, как человеку художественных пристрастий труден контакт с людьми науки и нехудожественной, пусть и великой, практики… Как преступно неинтересно бывает все кроме «этюдов» — познания действительности через образ, а не через научный опыт…

Это темы взрослые, а «Попрыгунья» — первый учебный спектакль на III курсе В. М. Фильштинского. С одной стороны, казалось не очень ясно, для чего взяли в учебную работу этот рассказ. С другой — материал выбран явно «на вырост»: путем чтения чеховской прозы ребята усваивают «базовые» нравственные постулаты: не надо охотиться за легкой жизнью, Чехов презирает околохудожественную богему, надобно работать, делать дело, а не тусоваться. Пафос нужный и благородный.

Н. Толубеева (Ольга Ивановна), С. Серзин (Рябовский). Фото Е. Головиной

Н. Толубеева (Ольга Ивановна), С. Серзин (Рябовский).
Фото Е. Головиной

Е. Антонов (Дымов). Фото Е. Головиной

Е. Антонов (Дымов).
Фото Е. Головиной

Спектакли в аудитории — по определению спектакли «бедные». Курс художников В. Фирера раскидал по сцене несколько подрамников с раскрашенными «холстами» (ничего нет — только цвет: восхищайся этим «ничем»! Вот Ольга Ивановна и восхищается…). Несколько станков, сдвинутых к середине, образуют единый помост — место довольно долгих выступлений «богемы» (каждый из студентов имеет свой этюд, рассказ вообще размыт этюдами) и кровать, на которой возлежит то и дело в часы досуга Ольга Ивановна. На помост, «смазав карту будня», небрежно кидают разноцветные полотнища — то ли палитра Рябовского, то ли краски жизни…

Я видела тот состав, где Ольгу Ивановну играла Надежда Толубеева, из всех своих родственников больше всего похожая на бабушку — александринскую актрису Тамару Ивановну Алешину. В прошлом номере «ПТЖ» писал, что серьезные актерские дебюты в нашем уездном городе редки и сплошь связаны только со школой Фильштинского. Вот и «Попрыгунья» — ранний дебют Надежды Андреевны Толубеевой, неожиданно темноволосой (Ольга Ивановна блондинка), серьезной, будто стыдящейся того, как живет ее героиня, но стоически проходящей с Ольгой Ивановной весь путь взросления. Здесь нет самоидентификации, отношение дается сразу.

Спектакль получился о том, как, проносясь галопом по жизни (Ольга Ивановна вприпрыжку скачет по 51-й аудитории «от портнихи к художникам»), можно потерять себя. Это назидательнее, чем у Чехова, местами по-учебному наивно (например, ведут повествование два «Чеховых» — ход в дурном смысле «самодеятельный», да и исполнено плохо…). Из персонажей больше других запоминаются живописный Рябовский (Семен Серзин) и «разночинского» вида друг Дымова Коростелев (Михаил Касапов) — персонаж подлинный, непоказной и именно чеховский.

В финале спектакля герои распахивают занавеси задника — и за ними открываются окна: настоящая стена, тусклый свет… жизнь. В окна аудитории, повернувшись к нам спинами, смотрит то ли толпа, пришедшая на похороны Дымова, то ли молодые актеры. Так или иначе, искусственный свет ненастоящей жизни погас, надо всмотреться в действительность. Вот она, за окном. И что завтра? Надо жить, надо жить…

Май 2009 г.

Тропп Евгения

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Ф. М. Достоевский. «Идиот. Возвращение. Четыре сцены из жизни Льва Николаевича Мышкина».
СПбГАТИ. Учебный театр «На Моховой». Мастерская Г. М. Козлова

Признаюсь честно: узнав, что Григорий Козлов поставил со студентами роман «Идиот», я довольно долго откладывала поход на спектакль. Мне казалось очень странным, например, что в нем несколько составов. Вот Товстоногов, думала я, никак не мог начать работу над постановкой, потому что не было актера на роль Мышкина, он искал, пока не произошла почти случайная встреча со Смоктуновским. И он был единственно возможным Мышкиным! А сейчас на одном курсе нашлись сразу три исполнителя роли Льва Николаевича?! Не верю… И еще, как известно, страшно возвращаться в места, где было хорошо, а у Козлова когда-то было очень хорошо на «Преступлении и наказании»! Достоевский режиссеру до сих пор удавался: недавние «Бедные люди» — тоже работа тонкая, изящная, но «Преступление» — это как первая любовь, с которой ничто не сравнится. В общем, сомнения были…

Все-таки на малую сцену Академии я пришла. Все сомнения рассеялись, сразу позабылись. Спектакль очаровал, увлек, пленил, и вот уже несколько месяцев, снова и снова пересматривая, я думаю, как о нем написать. Как рассказать о том, что так трепетно и живо, что не хочет поддаваться сухому анализу и холодному исследованию? Наверное, текст не передаст обаяния этой работы, в которой главное — не концепция, не философские построения, а само каждосекундное существование на сцене молодых актеров. Ничего похожего на их искренность и подлинность в сегодняшнем петербургском театре нет. При этом я совсем не хочу сказать, будто студенты хороши, как «нешлифованные алмазы»: непосредственность — непосредственностью, но есть и артистизм, и чувство стиля, они уже очень многому научились. Ребята перешли на пятый курс, у них в репертуаре три спектакля (кроме «Идиота» — «Два в вечера в веселом доме» по купринской «Яме» и «Сон в летнюю ночь»), и уже сейчас видно, что мастерская может стать самостоятельным театром. Десять лет назад на основе курсов родились НДТ Л. Эренбурга и «Наш театр» Л. Стукалова, в 2007 году была непростительно упущена возможность оставить театром курс В. Фильштинского, и сейчас нужно сделать все возможное и невозможное для возникновения театра Козлова.

Итак, «Идиот», а вернее — «Возвращение». Почему такое название?..

Сцена из спектакля. На переднем плане П. Воробьева (Аделаида), А. Мареева (Епанчина). Фото Д. Пичугиной

Сцена из спектакля. На переднем плане П. Воробьева (Аделаида), А. Мареева (Епанчина).
Фото Д. Пичугиной

Большие романы Достоевского имеют богатую сценическую историю, и во всем многообразии выделяются, по крайней мере, три подхода. Режиссеры вместе с артистами погружаются в произведение, исследуют его во всей полноте, и получается многочасовой (иногда и многодневный) театральный марафон, например «Бесы» Л. Додина, «Идиот» С. Женовача. Другим методом является вычленение какой-то одной линии, даже какой-то одной главы, сквозь призму которой постановщик просматривает всю даль романа, например «К. И. из „Преступления“» и «Нелепая поэмка» К. Гинкаса. Есть и третий способ: сочинение на основе всего романа инсценировки, не превышающей объемом «стандартную» пьесу. По стечению обстоятельств за две недели до «Идиота» на Моховой я посмотрела спектакль по этому роману в Сургутском музыкально-драматическом театре (играли студенты выпускного курса ЧГАКИ). Режиссер и руководитель курса Г. Стрелков избрал именно третий путь — написал пьесу, в которую попытался вместить весь сюжет романа, пожертвовав, естественно, большим количеством текста. Такой подход вполне объясним: сургутские студенты играют не в учебном, а в городском профессиональном театре, зрители которого хотят увидеть «полную версию» Достоевского. Но оказалось, что этот метод не очень годится для студенческой постановки: юные актеры должны сыграть короткие конспекты судеб героев, опуская многие мотивировки, нюансы и сложности. Персонажи лишились объема, а вся история приобрела черты мелодрамы про любовь и ревность с финальным убийством, поскольку скелет фабулы обнажился.

Е. Шумейко (Мышкин), А. Лыкова (Настасья Филипповна). Фото Д. Пичугиной

Е. Шумейко (Мышкин), А. Лыкова (Настасья Филипповна).
Фото Д. Пичугиной

Н. Куглянт (Ганя), М. Даминева (Варя). Фото Д. Пичугиной

Н. Куглянт (Ганя), М. Даминева (Варя).
Фото Д. Пичугиной

Григорий Козлов в своем спектакле решился соединить два подхода: на сцене представлена только первая часть романа (хотя студенты «для себя» сыграли все до конца), но зато текст сохранен максимально. Спектакль длится четыре часа, в нем три действия, очень подробно воспроизводящие первый день пребывания князя Мышкина в Петербурге (поэтому — «Возвращение»): поезд, где Мышкин знакомится с Рогожиным и Лебедевым, сцены в доме генерала Епанчина, потом — в квартире генерала Иволгина и, наконец, финальное действие — «Именины Настасьи Филипповны». Есть еще небольшой пролог: все исполнители выходят и встают перед зрителями, гаснет свет, и в темноте, по одной, вспыхивают спички, освещающие лица. Звучат отдельные реплики: «А вы Настасью Филипповну знавали-с?», «Падшая женщина», «Да с такой красотой — весь мир перевернуть можно! Экая силища!», «Красота — вот сила!» и так далее. Так задается одна из тем спектакля.

Создатели постановки полностью доверились слову Достоевского, и оно помогает, не дает неопытному актеру утонуть, поддерживает «на плаву». Опора на текст себя полностью оправдала: если вдруг студент чего-то не доиграет, за него сыграет сам текст, не смятый и не нарезанный. При этом сохранение больших пластов текста связано не с режиссерской скромностью и даже не с особым почтением к автору. Здесь ясна педагогическая логика: необходимо дать студентам возможность пожить в пространстве романа. Проза позволяет проследить с необыкновенной подробностью все мельчайшие душевные движения героев, психологические тонкости, мерцания и оттенки, повороты и сдвиги. По игре студентов можно понять, насколько скрупулезно разобран весь роман: ясно, что они играют с ощущением перспективы, с пониманием дальнейшей судьбы своих персонажей. Скажем, любовь Аглаи и Мышкина остается за пределами спектакля, но в том, как выстроено общение героев в первом акте, каким прихотливым образом происходит сближение гордой барышни и смешного поначалу чудака, все дальнейшее прочитывается. И для зрителя особое удовольствие составляет наблюдать за тем, как текст отдает скрытую внутри энергию и питает игру актеров.

По программке жанр спектакля — «фантасмагория»: словечко взято из романа, его произносит Епанчин на именинах, узнав про неожиданное наследство князя. Наверное, такое жанровое определение необходимо Козлову, чтобы оправдать выходы за пределы жизнеподобного театра. На сцене воплощаются эротические мечтания Епанчина (пока он рассматривает приготовленный в подарок Настасье Филипповне жемчуг, она сама в атласном белье появляется из-за портьеры и заключает Ивана Федоровича в страстные объятия; чудесный сон прерывается появлением Ганечки). Позже генерал «выбегает» из разговора с Мышкиным, чтобы мысленно пообщаться с дочерьми и супругой насчет нагрянувшего откуда ни возьмись «родственника» (все эти воображаемые беседы, естественно, остроумно разыграны). Во время рассказа князя о несчастной швейцарской девушке Мари она сама врывается из-за дверей малой сцены, и это видение из прошлого как будто помогает Мышкину окончательно «победить» сердца сестер Епанчиных и их маменьки. Аглая, потрясенная и растроганная, помогает Льву Николаевичу заплести косу Мари, и в этом осторожном совместном действии возникает между ними что-то особенное. Отношения внутри генеральского семейства тоже показаны в выразительном пластическом эпизоде, не имеющем прямого аналога в первоисточнике: девушки, как видно, сговорились помирить родителей, у которых очередная ссора из-за увлечения Ивана Федоровича, они «заманивают» мать, втягивают ее в танец и устраивают так, что она неожиданно оказывается в паре с супругом.

В дальнейшем ходе спектакля такие игровые «вставки» уже не нужны, наверное, потому, что предыстория рассказана и все события будут происходить у нас на глазах. Пожалуй, все, что мы увидим, к фантасмагории не сводится: «Идиот» козловцев, скорее, трагикомедия. Персонажи проявляют себя смешно, странно, эксцентрично под влиянием незнакомого раньше чувства — удивления перед человеческой «настоящестью». Князь Мышкин своим поведением, своими взглядами на жизнь, верой в добро как неотъемлемое свойство натуры выбивает привычную твердую почву из-под ног у всех. Каждый остро реагирует на встречу с ним, приходит в недоумение, радуется или злится — но не остается безучастным, меняется, в самом себе открывает источник доброты (или понимает, что такое в принципе должно быть в человеке — но сам он на подобное не способен, как Фердыщенко). И князь забавен — смешное в нем нисколько не затушевывается, наоборот — вызвает смех и персонажей и зрителей, чтобы в итоге прийти к слезам, к волнению и душевному подъему. В той части романа, которая представлена на сцене, показаны первые «победы» князя: генерал Епанчин хотел его выгнать, но вдруг одумался, устыдился и проявил себя с хорошей стороны, барышни собирались его высмеять — и вдруг прониклись к нему теплым чувством, Аглая даже выбрала его в наперсники и доверила тайну, Ганя дает ему пощечину, но потом просит прощения, что для такого честолюбца, человека слабого и внутренне невысокого, — поступок невероятный… В этих маленьких победах есть горький оттенок — они не случайны и не ничтожны, но кажутся трагически хрупкими.

Спектакль строится отрезками, небольшими или длинными, в которых главное — возникновение подлинного контакта между князем и другими, когда происходит маленький взрыв, сдвиг, обнажающий скрытые пласты в душе. Все здесь зависит от «тесноты коммуникации», как сказал бы Е. С. Калмановский: от того, насколько актерам удается интенсивное сценическое общение. И надо сказать, что глаз оторвать от молодых артистов просто невозможно — так насыщенно они проживают все четыре часа, не выключаясь, не отстраняясь, не позволяя себе просто присутствовать (даже в массовых сценах второго и третьего акта, когда вваливается пьяная ватага Рогожина).

Сцена из спектакля. Фото Д. Пичугиной

Сцена из спектакля.
Фото Д. Пичугиной

Замечательны обе генеральские семьи! Прелестные сестры Епанчины, три красавицы — худенькая, грациозная Александра, очаровательная, нежная Аделаида и странная, резкая, непокорная Аглая, три Полины — Приходько, Воробьева и Сидихина соответственно. Сгорают от нетерпения: вот, попался им приезжий дурачок, сейчас они его «проэкзаменуют»! Значительно переглядываясь, как заговорщики, скрывая смех, иронизируя и над наивной мамашей, и над гостем, они наслаждаются своей юностью, умом, «взрослым» цинизмом. Но все это девичье кокетство в какой-то момент оказывается ни к чему: барышни слушают рассказ Мышкина о смертной казни и сами не замечают, как у них слезы наворачиваются. Не знаешь, на кого смотреть: на говорящего или на тех, кто внимает, — таких влажных блестящих глаз, такого глубокого, ненаигранного волнения давно не приходилось видеть. Удалась Александре Мареевой забавная и трогательная генеральша: совершенный ребенок, как говорит о ней князь. Открытая душа, простая и славная. Ее ветреный супруг Иван Федорович изображен в комических красках, Константин Гришанов в этой роли убедителен и раскован. И еще одна удача: сочиненная театром служанка Маруся (Анна Арефьева), расплакавшаяся за портьерой во время рассказа князя о смерти Мари.

Несчастное семейство обедневшего генерала Иволгина — совсем другие лица, характеры и отношения (больше амбиций, неудовлетворенной гордости, борьбы самолюбий). Порывистый подросток Коля (Александр Рязанцев), сердитая, но очень хорошая Варя (Марина Даминева играет еще и Мари в первом акте), измученная бедностью и стыдом за спивающегося мужа Нина Александровна (внятная работа Алены Артемовой) — домашние еще одного комического, на этот раз — даже трагикомического, генерала (Алексей Ведерников играет Ардалиона Иволгина остро и смешно). Сдержанно и точно работает Рикардо Марин (жених Вари, Птицын). В роли Ганечки — по очереди выступают Николай Куглянт, Максим Блинов и Владимир Кочуров. Как оказалось, это чуть ли не самая трудная роль в спектакле — каждый из трех актеров, создавая этот противоречивый характер, что-то упускает. У Куглянта Ганя более нервный, эмоционально богатый, в нем клокочут злые страсти, Блинов и Кочуров играют по-разному, но у обоих Ганя закрыт, закомплексован. Куглянт играет в другом составе Лебедева — и эта роль ему удается, он в ней купается.

Лебедевым бывает и Илья Шорохов — актер эксцентричный, острохарактерный. У него же — роль Фердыщенко, но в ней он уступает Арсению Семенову, с которым играет в очередь. Интересно, что у студентов есть возможность пробоваться в совершенно разных амплуа: Семенов, например, в одном варианте спектакля играет Рогожина. Пусть фигляр Фердыщенко у него выходит значительнее, болезненнее и ярче, а Рогожина он только намечает, но такое разнообразие для актерского роста необходимо.

Основной исполнитель роли Парфена Рогожина — Сергей Алимпиев. Именно таким себе и представляешь героя: красивый мужик в черном овчинном тулупе, пылкий, мощный, с горящим недобрым взглядом. Правда, содержательная и драматичная часть роли все-таки не входит в рамки спектакля, поэтому здесь Рогожин не оказывается центральным персонажем.

На курсе нашлись не только три Мышкина, но и две Настасьи Филипповны: Мария Валешная играет в дуэте с Максимом Студеновским или Евгением Переваловым, Арина Лыкова — с Евгением Шумейко.

Валешная в роли Настасьи очень красива, полна достоинства и сдерживаемого отчаяния. Ей, пожалуй, несколько не достает темперамента, лихорадки. Но вкус и мера, проявленные в решении «опасных» сцен — скандального представления у Иволгиных, бурных объяснений на именинах, — искупают все недостатки. Лыкова, наоборот, эмоционально неисчерпаема. В ней кипят слезы, ее душит гнев, мучат стыд и гордость, но как она при этом улыбается! Как оказалось, ослепительных внешних данных может и не быть (актриса красива, но в ней нет инфернальности femme fatale), если есть драматический талант и внутренняя сила. Выйти на сцену в такой знаменитой роли и суметь в ней сказать что-то свое — почти подвиг. Еще больше сказанное относится к тем, кто играет Мышкина.

Максим Студеновский — наверное, самый «традиционный» князь, немножко старомодный по решению. Это хороший человек, мягкий, слегка чудаковатый… Ничего экстраординарного. Актер все делает «правильно», он проводит спектакль без провалов, но для такой роли этого мало. (В другом варианте Студеновский играет Тоцкого, вот такие противоположности!)

Евгений Перевалов — оригинальный, необыкновенный Мышкин. У этого актера удивительно чуткая природа, он как будто вовсе без кожи — так остро реагирует, так «слышит» всех и все вокруг. Пожалуй, в нем одном есть ощущение болезни князя — подвижность, неустойчивость психики, особенная чувствительность, нервность. Этому странному человеку с пронзительными голубыми глазами приходится нелегко: с ним трудно сойтись, он кажется слишком непохожим на остальных. Перевалов неподражаем в зонах молчания, во втором и, особенно, в третьем акте: без слов он показывает, как растет в его герое чувство к Настасье Филипповне, как он мучается ее страданием, как переживает каждую ее истерическую выходку.

Самый гармоничный Мышкин — Евгений Шумейко. Он ребенок, первый раз попавший в мир взрослых. Ему все интересно, все важно, он жадно впитывает впечатления. Наивность, непосредственность сочетаются с проницательностью (интуитивно он все схватывает, мгновенно читает в душе любого), скромность — с чувством собственного достоинства. Мышкин не блаженный, не святой — но свет в нем самый настоящий. Иногда со страхом ждешь какую-нибудь реплику или монолог князя: кажется, что нельзя это сыграть естественно, неловкость неминуема… И всякий раз актер удивляет: так просто, легко и при этом сильно он говорит, что только диву даешься. А режиссер ни разу не «прикрывает» студентов эффектной мизансценой, музыкой или каким-то режиссерским финтом: самые откровенные объяснения происходят на первом плане, когда ничего, кроме правды внутреннего существования, не может спасти.

И она спасает.

Еще год «Идиот» мастерской Г. М. Козлова будет идти на малой сцене Академии. Но есть надежда, что новый театр все-таки возникнет, и тогда спектакль будет взрослеть, углубляться и совершенствоваться вместе с уже профессиональными актерами.

Июнь 2009 г.

Гороховская Екатерина

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

С одной стороны, актерская жизнь — слава-цветы-блеск, с другой — церковь сильно не одобряет. И вот рождаются легенды, распространяются слухи, и множатся ряды несчастных, желающих поступить в Театральную академию. Несчастных — потому что, в сущности, они ничего не знают об этой «адовой профессии», как определила ее одна из героинь следующего материала, дочь актрисы.

Кто знает изнанку актерской жизни (порой весьма неприглядную), кто больше всего страдает от «антипедагогичного» образа жизни (репетиции, гастроли, поздно заканчивающиеся спектакли)? Актерские дети. Но вот что удивительно — они чаще всего идут по родительским стопам.

Почему они выбирают профессию своих родителей и с какими трудностями сталкиваются? На эти вопросы отвечают Надежда Толубеева, Анна Арефьева и Полина Воробьева.

НАДЯ ТОЛУБЕЕВА

Студентка третьего курса СПбГАТИ (мастерская В. М. Фильштинского)
Родители: Екатерина Марусяк (БДТ) и Андрей Толубеев (БДТ), дед Юрий Толубеев (Пушкинский театр), бабушка Тамара Алешина (Пушкинский театр)

Сначала я хотела быть учителем, потом врачом, потом решила — стану продавцом, потому что считала: продавцы — самые богатые люди на земле. Потом хотела придумывать рекламу. Классе в пятом сестра сказала мне, что пора определяться с профессией. А поскольку я была закулисным ребенком и впервые вышла на сцену в два года, в спектакле «Дворянское гнездо», а потом был еще «Перед заходом солнца», я постоянно варилась в этом, то все получилось само собой, и я решила поступать в Театральную академию. У нас в семье вообще считалось, что Лиза — это девочка с мозгами*, а Надя безголовая, так что куда ей еще идти…

* Елизавета Толубеева, кандидат юридических наук, ныне студентка II актерско-режиссерского курса СПбГАТИ (класс Ю. М. Красовского).

Не могу сказать, что в отличие от обычных детей я не была избалована родительским вниманием. Да, я выросла практически одна в квартире, родители постоянно были то в театре, то на гастролях, то на съемках. Но когда мы с ними встречались, я получала все, что хотела. То есть, с одной стороны, я избалована, с другой — был постоянный недостаток в родителях. Но я никогда не чувствовала себя каким-то особенным ребенком. Мне всегда хотелось быть как все. Чувство «особости» шло от других людей, на меня давило их отношение. Я до сих пор к этому привыкаю, хотя сейчас, конечно, спокойнее ко всему отношусь. На поступлении было адски сложно. Я все время чувствовала особое к себе отношение, причем даже больше, чем было на самом деле. Я ни с кем не могла общаться, безумно боялась, мне казалось, все знают, что я Толубеева. Однажды заставила себя подойти к девочкам — надо же начинать как-то общаться! Подсела скромно и говорю: «Знаете, Фильштинский набирает в этом году только пять девочек…». Они отвечают: «Ты что, дура? Трех! Две блатные — дочка Толубеева и внучка Лаврова. Их уже взяли». Я поднялась и очень медленно пошла от них, а потом как побегу… Позвонила папе. А я жила тогда одна в городе, родители до сих пор не знают, что я читала на экзаменах, они меня нигде не видели, не были ни на одном показе, вообще никакого участия в поступлении не принимали, я все делала сама. Я звоню папе и плачу: здесь все говорят, что я Толубеева, что я блатная! Не помню, что он тогда ответил. Но помню, как мы шли по коридору БДТ, кто-то нас остановил, они разговаривали с папой, и этот кто-то его спросил, не боится ли он отпускать меня в театр. И папа очень уверенно ответил — нет, в Наде я уверен на 100%, это ее.

Н. Толубеева (Ольга Ивановна) в спектакле «Попрыгунья». Фото Е. Головиной

Н. Толубеева (Ольга Ивановна) в спектакле «Попрыгунья».
Фото Е. Головиной

Семья: Е. Марусяк, А. Толубеев и дочки Лиза и Надя. Фото из личного архива

Семья: Е. Марусяк, А. Толубеев и дочки Лиза и Надя.
Фото из личного архива

А. Толубеев с дочерью Надей в редакции «ПТЖ». Фото М. Дмитревской

А. Толубеев с дочерью Надей в редакции «ПТЖ».
Фото М. Дмитревской

Н. Толубеева. Фото из личного архива

Н. Толубеева.
Фото из личного архива

Я всегда завидовала своим однокурсникам, которые приехали из других городов, прошли кучу испытаний, поступили кто с третьего, кто с четвертого раза. Я понимаю, что они всего добились сами, заслуженно поступили. А я до сих пор не знаю — зачислили меня или дочку Толубеева? Долго мучалась — я занимаю чье-то место или свое? Первый год была в жутком зажиме и только сейчас, на третьем курсе, понимаю, что я на своем месте. Когда играю спектакль, когда незнакомые люди подходят, говорят что-то хорошее… Но кого тогда зачислили — не знаю до сих пор.

Зато я точно знала, куда я иду. Знала, что это не просто профессия, что вся жизнь станет другой, это двадцать четыре часа в сутки. Даже если ты не в Академии, не на спектакле, если просто идешь по улице — ты наблюдаешь за людьми, что-то черпаешь каждую секунду в свою «копилку». Ловишь себя на том, что иногда играешь в жизни, проверяешь какие-то реакции. То есть я поступала в институт очень осознанно. И все оказалось абсолютно по-другому. Я имею в виду тот театральный мир, каким он был для меня до Академии, и тот, что сейчас. Все мои критерии поменялись — по отношению к жизни, к сцене, к людям. Прошлый театральный мир был такой… театральный-театральный. А здесь, в мастерской, нас учат другому, какой-то чистоте и честности. От жизни к театру. Я стала замечать, как много заштампованных артистов, которые врут сами себе. Выходят на сцену, зная, что их любят и пришли именно на них посмотреть, и начинают играть на автомате — внутри пусто, а взгляд он уже знает какой сделать. Я играю спектакль «Попрыгунья» и тоже ловлю себя иногда на том, что какие-то взгляды, жесты идут на автомате. Это безумно страшно, потому что нечестно по отношению к зрителю. И мастер все видит, все замечает. Еще одно открытие. Я поняла, что самое сложное — любить на сцене. Если ты по-настоящему влюбишься в партнера, то сможешь сыграть все. И смерть, и любовь, и разлуку. Я поняла, что хоть умри, надо за что-то влюбиться в партнера, прийти, посмотреть в глаза и хоть что-то хорошее найти, иначе ничего не выйдет. Мне кажется, в театре об этом часто забывают.

До Академии я смотрела одни спектакли, теперь смотрю другие. Но к тем, что помню, отношение не изменилось. Я очень трепетно отношусь ко всем спектаклям БДТ, вообще ко всему, что там происходит.

Персиковый цвет. Тепло. Уют. Мне всегда было в театре уютно. Помню, когда я играла в «Дворянском гнезде», совсем маленькая, я все время интересовалась тем, сколько мне платят за спектакль. Не помню, что за сумма, но на жевачку хватало. А я решила — что мне деньги? За кулисами стояли какие-то коробки с гвоздями, и я играла спектакль за эти гвозди. Отыграю сцену — беру себе гвоздь.

Помню буфет. Для меня поесть — самое святое, это, наверное, от папы передалось. Было счастьем приходить в буфет перед спектаклем и буквально нажираться — уже много, уже не могу, а ем. И я все записывала на папу. Он меня как-то спросил: ты одна ходишь в буфет или еще кого-то кормишь?

Мне часто говорили — да ты в БДТ пойдешь, тебя, конечно, возьмут! А этот театр такой родной, так глубоко во мне сидит, я так тяжело переживаю какие-то его неудачи, что когда-то дала себе слово никогда в этом театре не работать. Решила, что поеду в Москву. Потому что БДТ — это слишком близко. Но вот недавно что-то произошло, все как-то поменялось, и я задумалась. Там сейчас происходит смена поколений, много молодых ребят, которые так искренне верят в этот театр!

У нас в семье в принципе никогда не было никаких установок. Я, конечно, слышала постоянно какие-то разговоры, знала всю театральную кухню Петербурга, все, что мне было можно и нельзя. Иногда у меня рот открывался, потому что я слышала такие вещи… абсурдные. И не могла поверить, что большие сознательные люди на такое способны. Но никаких установок по отношению к театру, к творчеству не было. Родители привили какие-то человеческие качества, которые сейчас очень в актерстве помогают. Для меня самое главное — правда, искренность, чистота, доброта, открытость. Мне кажется, родители в меня это пытались заложить. Поэтому я ужасно переживаю, когда чувствую, что вру зрителям. Тогда я начинаю бороться. Потому что не хочу никому врать.

АНЯ АРЕФЬЕВА

Студентка четвертого курса СПбГАТИ (мастерская Г. М. Козлова)
Родители: Алена Ложкина (Театр на Литейном) и Алексей Арефьев (ТЮЗ), дед Геннадий Ложкин (Театр на Литейном)

Быть театральным ребенком — это значит, что из детского сада тебя все время забирают разные люди. Это значит сидеть в гримерке, делать домашнее задание, смотреть один и тот же спектакль по сотне раз. Я тогда в принципе особо не понимала, что такое театр. Это была просто работа моих родителей, такая же, как, например, в магазине. Только потом, уже на втором или третьем курсе, я поняла, почему мама так психовала за кулисами. Например, она играла Пеппи в спектакле «Пеппи Длинныйчулок». У нее был чемодан, и она говорила детям, что он полон фантиков, что там какое-то чудо. Однажды во время спектакля этот чемодан раскрылся. Реквизиторы забыли его закрыть. Он был пустой. И я, маленькая, впервые услышала, как мама матом кричит — ребята, это предательство, как вы могли такое сделать?!!! Я только потом начала понимать, что это такое, какая это адова профессия, как это тяжело…

С одной стороны, в том, что я из театральной семьи, много плюсов. Мама может что-то подсказать мне после прогона перед спектаклем. Но я все время думала: почему мои родители такие странные люди — приходят домой, выпивают и говорят только про это. Часами обсуждают что-то, рассуждают. Видимо, я тогда и заразилась театром и теперь без этого не могу, все время только об этом думаю. Наверное, и у меня семья будет такая же.

А. Арефьева и ее родители Е. Ложкина и А. Арефьев. Фото из личного архива

А. Арефьева и ее родители Е. Ложкина и А. Арефьев.
Фото из личного архива

А. Арефьева, ее дед Г. Ложкин и мама Е. Ложкина. Фото из личного архива

А. Арефьева, ее дед Г. Ложкин и мама Е. Ложкина.
Фото из личного архива

Детские воспоминания… Я помню, когда была совсем маленькая, мама играла Красную Шапочку. А я сидела в первом ряду и жутко плакала, когда Волк ее съедал. Так было поставлено, что она в этот момент замирала как каменная. И я ходила к папе в Ленком, он играл Оловянного солдатика и тоже умирал, и я тоже очень плакала. Помню, что в спектакле «Упырь» выходил на сцену такой гигантский человек, у него вместо головы был кочан капусты, в который по ходу спектакля втыкали нож. И я помню, что после каждого спектакля я съедала этот кочан. Еще однажды на гастролях все собрались в нашем номере после спектакля и выпивали. И мама рассказывает, что под утро я, маленькая, вышла из своей комнаты в белой ночнушке и сказала: «Ну почему актеры такие злые? Почему они так друг друга обсуждают?»

Детство — это ТЮЗ и Театр на Литейном. Только сейчас я понимаю, какое это было время, какой это был театр. Я безумно горжусь своей семьей. Когда смотрю на фотографии, вижу, какие красивые люди мои родители, какие у них потрясающие актерские судьбы, сколько они всего переиграли! Я мало что понимала тогда, но все, что сейчас знаю и умею, — они вкладывали с детства. Иногда я очень сильно чувствую свое отличие от других на курсе. Ну, например, в том, что касается элементарной театральной этики. Я с детства знаю, что такое поклон, что, если мальчику подарили цветы, он должен отдать их девочке… Когда я решила поступать, мама очень переживала за меня, но никогда не трогала, не указывала, что делать. То, что я из театральной семьи, — это просто факт, как родимое пятно на ноге. Я не задумываюсь о том, что продолжаю какую-то театральную традицию. У нас в семье вообще как-то не принят был пафос.

Я решила, что буду актрисой, когда была в десятом классе. В один какой-то момент все перевернулось. Я обклеила стены в комнате стихотворениями, ходила и пела, целовала двери Академии и думала — от всего отрекусь, от друзей, от компаний, только бы поступить! И весь первый курс так и было, я была совершенная фанатичка по отношению к курсу и институту. Благодаря мастеру, я чувствую, что есть команда, своя театральная семья, но не знаю, куда потом идти и что делать. Это меня пугает. Я верю в лучшее и надеюсь, что все будет хорошо. Иначе меня не будет. Ничего другого я не представляю. Я безумно хочу работы, много и настоящей, чтобы падать в обморок, приходить в себя и продолжать.

Несмотря на то, что я росла в театре, он все равно всегда был для меня чудом. Когда мы впервые вышли на большую сцену с курсовым спектаклем, я всех буквально достала — ребята, мы на сцене! Сейчас выпускаем другой спектакль, и пространство стало совсем другим, и это чудо!

То, что я из театральной семьи дает мне энергетику, веру, силу воли, я чувствую, что могу очень много выдержать. А не хватает мне… наглости и умения пробиваться.

ПОЛИНА ВОРОБЬЕВА

Студентка четвертого курса СПбГАТИ (мастерская Г. М. Козлова)
Родители: Ольга Самошина (Театр на Литейном) и Константин Воробьев (Театр «Фарсы», Молодежный театр на Фонтанке). Дед — режиссер Владимир Воробьев (о династии Воробьевых см. «ПТЖ» № 8), дед Борис Самошин (о династии Самошиных — «ПТЖ» № 9)

Конечно, мне повезло. Родители оставили такой след в искусстве, что, когда я прихожу куда-нибудь на съемки, ко мне сразу очень хорошо относятся — это Олина (или Костина) дочка! А потом наступает следующий этап, когда надо доказать, что ты сама что-то знаешь и умеешь, когда нужно завоевать к себе отношение.

Я выросла за кулисами, с детства варюсь в этой среде. Наверное, что-то по-другому воспринимаю. Тебя окружает особая музыка, особые фильмы. Папа с мамой с детства советовали мне, например, смотреть фильмы Тарковского, Феллини. И все равно я только сейчас начинаю это по-настоящему ценить. Раньше я головой понимала, что Моцарт гений. А сейчас я чувствую это. Вивальди очень люблю, в его музыке такая гармония! И все это закладывалось с детства, по ложечке. Папа очень любит музыку, дедушка ставил мюзиклы, поэтому у нас дома куча дисков. Папа иногда плачет, слушая музыку. И я тоже. Вот так вдвоем сидим и плачем. Вообще все актеры, наверное, чересчур восприимчивы. Я вот очень пугливая, до сих пор. Помню, когда была маленькая, мы с папой смотрели старый фильм про обезьяну-убийцу. И это было ужасно страшно, я заснула с мамой, просто вжалась в нее, меня впервые прошиб холодный пот. Она хотела окно открыть, а я все боялась, что в него эта обезьяна заберется. Наверное, это минус — сверхразвитое воображение. Это раздражает иногда, но что поделаешь. Такая особая природа.

Я решила стать актрисой только к окончанию школы. Потому что сначала хотела быть продавщицей мороженого. Потом — учительницей, как все девочки, потом археологом, потому что мама так интересно рассказывала про Шлимана, потом певицей, хотя у меня нет особых вокальных данных, потом моделью. Мне очень повезло, с седьмого класса я занималась у Сергея Бызгу в театре-классе, в пятнадцать лет снялась в замечательном фильме «Итальянец». Теперь с первого курса моя жизнь — это театр, двадцать четыре часа в сутки. И я об этом не жалею. Хотя иногда доходит до абсурда. Идешь, например, по улице в депрессии и вдруг начинаешь анализировать, как она проявляется, как ты переживаешь. Это, наверное, какое-то профессиональное заболевание.

П. Воробьева с родителями К. Воробьевым и О. Самошиной. Фото из семейного архива

П. Воробьева с родителями К. Воробьевым и О. Самошиной.
Фото из семейного архива

П. Воробьева в фильме «Платье от кутюр»

П. Воробьева в фильме «Платье от кутюр»

П. Воробьева в фильме «Храни меня, дождь»

П. Воробьева в фильме «Храни меня, дождь»

Родители не отговаривали меня поступать. Папа до сих пор вспоминает учебу в институте как лучшие годы своей жизни. Мама что-то советовала по репертуару, называла авторов, а потом я уже сама искала у них то, что мне нравилось. Папа и мама слушали меня дома. Родители очень следят за всем, что я делаю, ходят на показы, спектакли. Папины замечания всегда строгие и лаконичные, а мама любит более развернуто все обсудить. И ничего не умеет скрыть, если ей что-то не понравилось. В этом мне тоже повезло. Если я прихожу после спектакля, на котором были мама и папа, то меня ждет такой полный и подробный разбор! Это, конечно, помогает, особенно когда хорошее говорят. Я до четвертого курса училась как-то автоматически, бесконтрольно, а теперь более осознанно стала заниматься, мне интересно все разобрать до самых корней. И теперь мы уже можем говорить с родителями о профессии на равных, по крайней мере, на одном языке.

Многое изменилось. Я помню, как мама приводила меня за кулисы, а я все время пряталась, голос у меня был такой тихий-тихий. А теперь однокурсники мне иногда говорят — ты чего так громко говоришь?

Я понимаю, что, с одной стороны, легче идти по родительским следам. Но с другой стороны — больше ответственность и страшнее ошибиться.

Главное, чему научили меня мои родители, можно определить словом «вертикаль». Это система координат, которой я стараюсь придерживаться. Это ведь так важно для человека — иметь систему координат, понимать, что хорошо, а что плохо. Мне кажется, что сейчас этого нет, и это страшно. А люди искусства — как хранители колец, хранители чистой воды.

Материал подготовила Е. Гороховская
Май—июнь 2009 г.

Яковлева Ольга

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Когда «ПТЖ» праздновал юбилей, на сцену вышел Александр Новиков и прочел:

Театр Ленинградского Совета
В моем лице пришел вам заявить:
Мы знаем то, что мы для вас — луч света,
Но невозможно только нас хвалить.
 
Мы лучше всех, но мы не одиноки,
Для всех сыщите пару добрых слов.
Есть Праудин, есть Бубень, есть и Фокин,
В конце концов, простите, есть Козлов.
 
И с вечера, и в ночь, и спозаранку
Мы молим Бога, упадая ниц,
Чтоб елей ваш нам не понизил планку,
С божественных сойдя на нас страниц.
 
Чтобы проникнуть на страницы эти,
Я душу заложить готов свою.
Я все вам расскажу о Ленсовете, —
Пожалуйста, возьмите интервью.
 
Пусть наша дружба станет еще пуще.
Нас различает лишь одно в веках:
Мы думаем — мы всех театров лучше,
Вы ж знаете о том наверняка.
 
Что пожелать счастливейшим на свете?
Даются пожелания с трудом.
Свободны будьте, как балтийский ветер.
Как ветер именно, не как «Балтийский дом».
 
В одном мы все давно печемся тесте,
Как мал наш театральный Петербург!
Мы любим вас, вы — нас, а всех нас вместе
Безумно любит Лиля Шитенбург.
 
Хотя театр в Петербурге процветает,
А все же нам недостает чего-то.
Чего-то нет. Чего-то не хватает.
Сказать — чего? Извольте: Траугота!

Как после этого можно было не сделать интервью с А. Новиковым? Но «ПТЖ» пошел на это не сразу, а постепенно, шаг за шагом вскрывая глубины актерской индивидуальности… Непростая эта работа вылилась наконец в текст.

Ольга Яковлева. Что, на ваш взгляд, в театре является самым главным?

А. Новиков. Фото Э. Зинатуллина

А. Новиков.
Фото Э. Зинатуллина

Александр Новиков. Никогда не забуду одно занятие по актерскому мастерству в конце первого семестра первого курса. Каждый из нас должен был выйти на площадку и сделать упражнение на память физических действий — то есть с воображаемыми предметами, с которыми мы что-то делали в детстве. Этюды сменяли один другой, кто-то пускал бумажные самолетики, кто-то накачивал воображаемым насосом такое же несуществующее колесо велосипеда… И вдруг одна девушка принялась стирать в тазу белье. Минуты полторы она делала это невероятно сосредоточенно, а затем неожиданно покраснела и начала плакать, ей почти не удавалось сдерживать себя. Атмосфера в аудитории мгновенно изменилась. Мы все почувствовали, что присутствуем при живом проявлении чего-то очень искреннего. Сразу стало понятно, что эта девушка обладает невероятно «податливой» нервной системой, и ее эмоциональная возбудимость по идее должна была вызвать восторг и зависть, но я, когда она, преодолевая слезы, пыталась продолжить этюд, с ужасом поймал себя на мысли, что смотреть на нее в эти секунды отвратительно! Я, конечно, ужасно испугался этой мысли! Как? Почему? Отчего проявление подлинной эмоции вызвало такую реакцию? Этот вопрос мучил меня много лет, и ответ на него блуждал во мне, но никак не формулировался, пока однажды я не понял, что эти слезы были ужасны именно потому, что они были настоящими.

О. Я. Но ведь актеров часто учат, что подлинность переживаний — главное, что им необходимо как бы примерить на себя эмоции героя.

А. Н. Дело в том, что театр всегда был и будет мистификацией, обманом. Когда эта девушка плакала, она не играла, а делала что-то совершенно другое. С того самого дня я ненавижу театр, в котором не играют на сцене, и навсегда предан театру, где слезы, страсти, гнев, отчаяние и прочие чудесные вещи являются результатом мастерской актерской игры, ибо театр — это такое странное место, где подлинная эмоция может быть невероятно фальшивой, а сыгранная — верхом изящества и правды. Дорогие вещи, например, на сцене кажутся абсолютно дешевыми, ведь многое зависит от выставленного света… Я преклоняюсь перед теми артистами, которые скидывают маску, а там еще одна маска, и еще одна, и под последней маской все равно оказывается маска. Все в театре должно быть придуманное и ненастоящее, только тогда он будет настоящим.

В книге воспоминаний любимейшего моего артиста Анатолия Юрьевича Равиковича «Негероический герой» с чувством восторга я прочитал точь-в-точь такие же мысли об очень похожем случае, произошедшем в его жизни. Невероятно! А Равикович ошибаться не может…

О. Я. Для того чтобы говорить о каких-либо критериях, в первую очередь нужно четко представлять себе предмет обсуждения. Что такое в вашем понимании современный театр?

И. Савицкова. Фото из архива театра

И. Савицкова.
Фото из архива театра

А. Ковальчук. Фото Э. Зинатуллина

А. Ковальчук.
Фото Э. Зинатуллина

Л. Пицхелаури. Фото Е. Койновой

Л. Пицхелаури.
Фото Е. Койновой

Е. Игумнова. Фото В. Постнова

Е. Игумнова.
Фото В. Постнова

Н. Панина. Фото Ю. Белинского

Н. Панина.
Фото Ю. Белинского

Э. Спивак. Фото В. Постнова

Э. Спивак.
Фото В. Постнова

А. Н. Мне кажется, что в самом словосочетании «современный театр» скрыт какой-то подвох. Никак не могу избавиться от ощущения, что эти два слова друг другу противостоят. Я думаю, что театр сегодня должен остановиться, внимательно посмотреть, куда движутся кино и прочие виды искусства, запомнить это направление и уверенно отправиться в абсолютно противоположную сторону, не боясь прекратить любые попытки догнать нашу чудесную жизнь, попытки соответствовать ей.

Сегодня артисту играть, прикидываться кем-то — это экстремально. Таких жертв не требует режиссер и не требует зритель, который с большим восторгом воспринимает своих любимых актеров в качестве «я в предлагаемых обстоятельствах». Он может бесконечно смотреть на них, даже если они просто меняют костюмы. Личность артиста становится главнее созданного им образа.

В любом театре есть гримерный цех, но его функции в последние годы сводятся практически к нулю. Перед выходом на сцену артист заглядывает сюда с одной-единственной целью — просто макнуть кончики пальцев или губку в коробку с гримом и положить тон на лицо для того, чтобы свет ровно падал. Максимум! Какой артист сегодня в Петербурге играет, думая о внешнем образе своего персонажа? Разве что для смеха может надеть какие-нибудь забавные очки, но и на это решаются лишь особо смелые. А раньше великие артисты клеили носы и бакенбарды, надевали толстинки, придумывали какие-то смешные парики… Теперь же все это из театра уходит, а самое ужасное — уходит и сам театр. Уходит природа театра, где люди кем-то прикидывались. Ценности другие, они не хуже, но другие. Раньше не случайно же артисты спрашивали друг друга: а какой ты? Потому что в один день персонаж мог прихрамывать, в другой шепелявить или заикаться. Сегодня же это кажется вульгарным, пустым.

О. Я. Хорошо. Театр отойдет от современности и углубится в прошлое, но не произойдет ли тогда разрыва между зрительным залом и сценой?

А. Н. Мышление зрителя — это категория, часто используемая демагогами с целью оправдать нечто. Мы же не знаем, что это такое. Я уверен, что никакой зритель сегодня не отторгнет актерскую роль, построенную на внешнем перевоплощении. Нигде этого не сказано! Нигде не прописано в качестве закона, что артисты должны выходить на сцену в любых ролях босиком, в рваных майках и с испачканными лицами.

О. Я. Это диктует время.

А. Н. Не время, а культура людей, которые этим занимаются. Возможно, бескультурное время требует своего героя, а спрос мгновенно рождает предложение. Не факт, что появись сегодня в нашем городе прекрасно, умно, тонко поставленные спектакли по Островскому или Гоголю, в которых роли были бы сыграны характерно, остро, а не в майках, — зритель бы это отверг. Кто сказал, что зритель идет на спектакль, чтобы увидеть то, что он и так видит каждый день на улице, а не для того, чтобы найти то, чего в его жизни никогда не было и уже не будет? Вдруг он хочет испытать нечто совершенно другое, несхожее с происходящим у него дома или на работе?.. Об этом говорится в пьесе Олеши «Заговор чувств» — о старых чувствах, которые умерли или еще умирают, поэтому я думаю, что любая попытка угнаться за современностью нивелирует театр.

О. Я. А вот дали бы вам шанс провести какую-нибудь театральную реформу, что бы вы сделали? Есть ли что-то такое в театре, что действительно хотелось бы поменять?

А. Н. Боюсь, что риторика здесь бессильна. Было бы хорошо разделить престиж театрального артиста и снимающегося, потому что тот, кто не причастен к кино, автоматически становится неудачником. Кто-то не мелькает в сериалах из-за несговорчивости, кому-то просто не везет, но сегодняшняя ситуация такова, что успех снимающегося актера начинает толкать его популярность в театре. Это не всегда плохо, но не должно быть законом, потому что есть люди, созданные для театра, а не для камеры.

О. Я. Не получится ли, что, если исчезнет связь между театром и кино, зритель, выбирая, как ему провести свой досуг, предпочтет что-то другое, а не поход на спектакль? Индустрия развлечений сейчас предлагает слишком много вариантов времяпрепровождения.

А. Н. Думаю, нет. Количество тех, кто ходит в театр, настолько ничтожно мало, что даже статистические данные, называющие один процент, сильно завышены, потому что число этих сумасшедших стремится к нулю.

О. Я. Говоря о театре, его часто называют живым организмом. Если он живой, значит, ему, как и каждому, отведен определенный срок? Страшновато звучит, но все же это так?..

А. Н. Любой артист, работающий в репертуарном театре, знает серьезнейшую проблему — существование в Его Величестве Рядовом Спектакле. Допустим, в театре вышел хороший спектакль. Бывает. Его полюбила публика, а стало быть, и дирекция, потому что он приносит немалый доход. Его не поругали критики, и даже по понедельникам он способен собирать аншлаги. О, великая энергия премьеры, — на ней, в нервах и трепете, даже сомнительные шедевры способны долго украшать городские афиши. И вот прошло сезона полтора, народ вовсю валит, аншлаги не прекращаются, театральные кассиры ликуют, дирекция гордится спектаклем и считает его надежным, но независимо от этого неожиданно внутри спектакля что-то щелкает и ломается….

Внешне еще все в порядке: мизансцены соблюдаются, зрительские реакции на месте, но проклятое умирание началось, и остановить его уже невозможно. Чуть иначе звучит реплика — что это? Актер просто устал сегодня? А вдруг он уже перерос эту роль или себя в ней, а может, и весь спектакль? Только артист зачастую способен почувствовать: что-то ушло, и вернуть это что-то уже невозможно. Но ведь было? Было! А теперь не возвращается… Начинается внутренняя паника, репетиции перед каждым спектаклем, порой взаимные упреки, попытки вспомнить, как это было когда-то. Дай Бог, чтоб помогло, но помогает редко. Время спектакля стремительно ускользает…

Не со всяким спектаклем, даже хорошим, можно жить годами, не с каждой ролью можно взрослеть. Огромная прозорливость и мужество требуются от всех участников процесса, чтобы успеть распознать эти первые сигналы начинающейся гибели спектакля и снять его, несмотря на прибыльность, с репертуара, не доводя его жизнь до трагического абсурда.

О. Я. Спектакли рано или поздно уходят со сцены, но остаются жить в памяти тех, кто в них играл. Что для вас наиболее ценно в спектакле? Что ярче всего запоминается?

А. Н. В пьесе Григория Горина «Кин IV» король Георг IV говорит: «Я любил театр. Движение занавеса. Мерцание свечей в глазах актрис». Оставим таинство движения занавеса на совести помрежей, а вот что касается мерцания свечей… Должен признаться, что я едва ли способен получить в театре от чего-нибудь большую радость, чем от партнерства с прекрасной актрисой. Пусть простят меня мои партнеры-мужчины, но для меня всегда настроенческим центром спектакля была актриса. И даже давно не идущие спектакли, из которых я не помню ни одного слова текста, эмоционально живут в памяти только в связи с героинями. Прекрасно понимаю, что они бывают разные, но что ни говори, а сердцу не прикажешь… Я обожаю весьма определенный тип актрис. Если попытаться это сформулировать, то, наверное, выйдет так: обожаю актрис, способных играть драматургию Оскара Уайльда. Актриса в моем понимании обязательно должна быть прекрасна в самом простом смысле этого слова — она должна быть красива. Становясь сюжетным или эмоциональным центром спектакля или фильма, актриса должна являть собой предмет восхищения, а здесь, поверьте, красота не помешает, ведь сказано у Уайльда, что только поверхностные люди не судят по красоте. И еще она должна быть умна и изящна, ибо без этого красота на сцене не водится. Самые счастливые свои мгновения в театре я прожил, играя с чудесными Аней Ковальчук, Ирой Савицковой, Наташей Паниной. Обожаю Эмилию Спивак, Женю Игумнову, Лауру Пицхелаури, Наташу Шамину. Какой-то английский острослов сказал: театр не умрет, пока на сцене останется хотя бы одна красотка…

О. Я. Женщины, безусловно, эмоциональная сторона спектакля, но мужчины… Как же совсем-то без них?

А. Н. А вот что касается мужчин, то здесь красоту на первое место не поставлю, ибо вещица эта в природе встречается нечасто. Пожалуй, кроме Александра Баргмана, и в голову никто не приходит. В партнерах ценю только одно — юмор. Человек, способный меня рассмешить, в том числе на сцене, — всегда объект моего обожания и преклонения. Считаю чувство юмора — высшим проявлением актерского таланта. Конечно, такое качество не обеднило бы и прекрасных дам, но, согласитесь, проблема женского сценического юмора — это предмет отдельного многотомного театроведческого исследования. Позвольте признаться в любви к артистам Юре Трауготу, Саше Баргману, Виталию Коваленко за мгновения (в большом количестве) юмора на сцене.

О. Я. Похоже, что для вас очень важно чувство партнерства как таковое.

А. Новиков. Фото Е. Мартынюк

А. Новиков.
Фото Е. Мартынюк

А. Н. Это всегда ощущается на уровне интуитивном: по взгляду, по касанию рукава. Ты всегда отличаешь своего человека от случайного. Чтобы человек был твоим, совершенно необязательно наличие какой-то единой актерской школы — нет гарантий, что твой однокурсник непременно станет любимым партнером. Это происходит тогда, когда у тебя с другим артистом возникают отношения, которые сами по себе уже являются неким сюжетом, затем накладывающимся на то, что ты играешь в пьесе, и на пересечении этих двух векторов — сюжета пьесы и сюжета партнерских отношений — рождается смысл игры. Без импульса — это просто отношения сослуживцев в бюро. Второй сюжет выстраивается, как говорится, на небесах. Он либо возникает, либо нет. Когда ты чувствуешь своего человека, тебе не надо притираться к нему год, два, три — контакт налаживается в секунды, и здесь нет никаких возрастных категорий, не имеет значения опыт, а только напряжение, которое пронизывает то, что вы играете. Иногда же перед тобой оказывается просто случайный человек, и рядом с ним ты понимаешь, что партнерские взаимоотношения спровоцировать нельзя.

О. Я. А если отстраниться от высокого и вернуться к будням: во время спектакля, помимо партнерских контактов, есть ли еще что-то, что для вас особенно важно?

А. Н. Смех в зале. Простите мне этот грех.

О. Я. А если серьезней?

А. Н. Серьезней? Пожалуйста! Видимо, когда при рождении будущим артистам раздавали таланты, в небесной канцелярии произошла серьезная накладка, в результате которой я был лишен каких-либо способностей к сценическому движению. Не думаю, что это бросается в глаза публике, но уверен, что работающие со мной балетмейстеры будут единодушны во мнении, что я являюсь законченным идиотом. Тот объем сцендвижения, которым любой артист средних способностей способен овладеть за одну репетицию, я осваиваю в течение месяца, чтобы уже на втором-третьем спектакле начать забывать, но теперь уже окончательно.

О. Я. Не отнимайте у критиков хлеб!

А. Н. И в мыслях не было. Рассказываю, как есть. Гром среди ясного неба раздался на занятии по танцу на первом курсе. Едва увидев меня у балетного станка, дивного обаяния и шарма педагог Ирина Петровна Кузнецова во всеуслышание произнесла: «Этот — до первого экзамена!» Уверен, что все так и случилось бы, если бы не Кирилл Николаевич Черноземов, уговоривший кафедру оставить меня до третьего курса, мотивируя это тем, что идиотов тоже кому-то надо играть. На третьем курсе началось фехтование. И тут я уже становился социально опасен, ибо шпага в моих руках являлась воистину грозным оружием, потому что угадать, что я с ней сделаю в следующий миг, не было дано никому… В конце же обучения маячил Государственный экзамен по танцу. Катастрофа приближалась… Посмотрев прогон экзамена, Игорь Петрович Владимиров предложил нестандартное, но единственно верное решение, как меня спасти: в пару ко мне была в приказном порядке поставлена самая красивая девушка нашего курса — Лена Кривец. По замыслу Владимирова прекрасно танцующая красавица должна была отвлечь внимание членов экзаменационной комиссии от меня. План сработал, ибо оторвать глаз от Лены было невозможно.

О. Я. Не каждый артист имеет в творческом багаже столько ролей в детских спектаклях. Согласитесь, зритель специфический, требующий особого внимания. Каковы отношения между зрительным залом и сценой в детских спектаклях?

А. Н. Анализируя галерею созданных мною образов, я, к огромному своему изумлению, обнаружил, что сыграл огромное количество персонажей о четырех лапах, усах и хвосте. Среди животных, образы которых были созданы, наряду с традиционными собакой и котом значатся также лев и енот, что было уж совсем не просто. В этой же компании оказались два юноши с непростыми судьбами — принц Клаус и вор Рулле, а также два малоизученных субъекта — Атаманша из «Снежной королевы» и Карлсон. В продолжение четырнадцати лет после института каждые (!!!) субботу и воскресенье плюс в школьные каникулы ежедневно мне доводилось играть вышеперечисленных существ. И сейчас, когда эта, с позволения сказать, эпоха моей биографии чуть-чуть отходит в прошлое (в репертуаре остался только «Малыш и Карлсон»), должен признаться: наряду с огромной нежностью к этим годам, ролям и усталостям, я осознаю, что все во взаимоотношениях между ребенком и театром гораздо сложнее. О, как я понимаю петербургских мам и пап, желающих отвести свое чадо в театр, едва оно оказывается способным ходить. Сам я впервые столкнулся с искусством Мельпомены в возрасте трех лет, именно тогда мама решила, что пора познакомить меня с постановкой под названием «Неизвестный с хвостом» в Большом театре кукол. Но, отыграв столько в детских спектаклях, я пришел к выводу, что встреча с театром у ребенка должна происходить все же гораздо позже.

О. Я. Когда же?

А. Н. Боюсь, что в три и четыре, а может, даже и в пять лет приходить в театр очень рано. И дело не в том, что ребенок не способен понять незамысловатый сюжет детского спектакля, а в том, что театр в принципе играет на таких струнах человека, которые должны быть настроены к первой встрече. Я убежден, что во время первой встречи с театром ребенок мало что поймет из происходящего на сцене, но он обязательно должен почувствовать, что он коснулся чего-то огромного и таинственного, а это можно пережить лет в шесть-семь. Думаю, что именно в этом возрасте и любовь Принцессы и Трубадура, и поиски Гердой своего брата Кая, и экзистенциальные искания Карлсона могут не просто стать понятными, а способны именно очаровать ребенка. Ибо даже если ребенок все понял и не заскучал, но не очаровался, он вряд ли захочет прийти еще. Первая встреча с театром должна быть ошеломляющей — это очень важно. Поэтому, вспоминая описавшихся (уверен, что от восторга) двухлетних зрителей спектакля «День рождения кота Леопольда» (роль которого я исполнял), я подозреваю, что они встретились с прекрасным чуть раньше срока.

О. Я. Но в таком возрасте дети не сами приходят в театр, их туда приводят, так что здесь приходится рассчитывать только на сознательность взрослых.

А. Н. Да. И еще очень важно раз и навсегда забыть чудовищное изобретение педагогической системы — культпоход в театр, это глупое и бессмысленное мероприятие, рождающее ненависть по обе стороны рампы. Завершая свои рассуждения на эту тему, хочу поблагодарить судьбу за роль Карлсона в спектакле, поставленном Норой Абрамовной Райхштейн, которая всегда говорит, что детских спектаклей не существует, потому что не существует детей.

О. Я. Каждый театр обладает определенными чертами характера, спецификой внешности, так сказать. Рисуя портрет театра им. Ленсовета сегодня, какие особенности вы бы выделили?

А. Н. Мне сложно быть объективным, и если я скажу, что очень люблю его, то ничего не скажу. Так сложилось исторически, что это театр бульварный. Подтверждением тому является спектакль Пази «Фредерик, или Бульвар преступлений»: материал абсолютно попал в свою труппу, грубо говоря, сыгравшую историю про себя. После этой постановки скрывать бульварность природы нашего театра не имеет никакого смысла. Другое дело, что я понимаю — для многих людей это слово является красной тряпкой, само по себе вызывает у них отторжение. Но наш театр общедоступный, общепонятный, разговаривающий весьма простым театральным языком.

Иногда здесь появляются спектакли, сделанные по всем канонам, на очень высоком уровне, тем не менее, хотя сама постановка является произведением искусства, она не находит своего места в репертуаре и зрительского отклика. Нечто подобное происходит в организме, борющемся с вирусом. Я думаю, что, когда репертуар театра способен действительно агрессивно что-то отторгнуть, это говорит только о том, что организм сильный. Гораздо хуже, когда репертуар театра — это нечто аморфное, где все может идти: трагедия, комедия — все принимается. Для меня это показатель слабости театра. Театр должен очень чутко ощущать свой стиль.

О. Я. Получаете новую роль, открываете текст… Как начинаете работать?

А. Н. Никогда в жизни я об этом не расскажу. А то все артисты прочитают интервью и начнут так же работать над ролью, и будут играть так же хорошо, как я.

О. Я. Театр для каждого свой. Какой он, ваш театр?

А. Н. Я безумно люблю простодушный театр и простодушных героев, например обманутых мольеровских простаков, о которых мечтаю. Я ненавижу непонятный театр. Я считаю высшим проявлением режиссерского дара способность выстроить простую и понятную историю, сделав это легко и обязательно с юмором. Мне действительно грустно, что никогда уже не будет таких спектаклей, как наши ленсоветовские «Двери хлопают» или «Игроки», в которых мне посчастливилось играть. Страшно, что нет больше Владимирова, Черноземова, Станислава Николаевича Ландграфа — людей, чей юмор был спасением от глупостей, количество которых уменьшаться пока не спешит.

Июнь 2008 г.

admin

Пресса

Репертуарный ход, прямо скажем, нетривиальный: французские оперы большого стиля на российских сценах пока что не идут. В этом смысле постановка «Троянцев» Берлиоза в Мариинском театре стала фактически прорывом к новым берегам.

Впрочем, постановку «Жидовки» Галеви — под таким названием опера фигурирует во всех старых учебниках и хрестоматиях по истории музыки — тоже можно считать прорывом. Во всяком случае, театр продемонстрировал на этом материале новый, более высокий уровень постановочной культуры как в смысле сценографии, выполненной известным австрийским художником Гербертом Мурауером, так и в смысле «сценического движения». Пожалуй, самыми впечатляющими и динамичными вышли массовые сцены, изобретательно решенные французским режиссером Арно Бернаром.

В целом выбор постановочной бригады и подбор певцов весьма показателен — сплошь иностранцы. Тот же Герберт Мурауер и художница по костюмам Эва-Марейке Улих — крупные фигуры европейского театра, оба, в частности, работали с Кристофом Лоем, одним из ведущих на сегодняшний день оперных режиссеров. Солистов, правда, подобрали средненьких: имена их мало что говорят даже знатокам европейского оперного театра. Пели они в общем неплохо, но как-то стерто: больше напирали не на психологизм, а на драматизм, выдавая одну длинную и однообразную эмоцию на весь дуэт, скажем, Рахили и Самуила (Леопольда). Впрочем, тут претензии стоит предъявлять самой музыке Галеви: так уж он писал. Прямо скажем, не Жорж Бизе и не Жюль Массне. Огромная опера, идущая с купюрами почти четыре часа (а без купюр шла бы все пять), вполне укладывается в интонационную сферу Микаэлы — лирической героини в опере Бизе «Кармен». С той только разницей, что Бизе писал куда ярче и талантливее своего учителя и тестя и уж гораздо разнообразней в интонационном смысле. Язык Галеви, как выяснилось, свободно оперирует штампами и клише «большой оперы», при этом автор чисто психологически не умеет рассчитывать время, не чувствует, когда пора сменить тонус, динамику, эмоцию. Или так сыграл партитуру Петер Феранец и мы зря грешим на композитора?

Словом, музыка оперы «Иудейка» оказалась не такой уж захватывающе интересной, чтобы возвращать ее на сцену бывшего императорского театра спустя сто лет со времени ее первой петербургской постановки. Шедевром ее, во всяком случае, никак нельзя назвать. А уж либретто Эжена Скриба — ну нелепее не придумаешь! Ходульная любовная история, с кучей натяжек разгорается на смачно выписанном историческом фоне гонений евреев в нетерпимом христианском обществе. И уж конечно, как и ожидалось, действие перенесено постановщиками из глуби веков в середину ХХ века, во времена Третьего рейха. Вокруг кишат нацисты и бесчинствуют «краснорубашечники», избивая евреев без всяких видимых на то оснований, развеваются стяги с грозными имперскими орлами, стучат пишущие машинки в суматохе рейхсканцелярии. Костер, на который восходит по приговору жестокого суда несчастная Рахиль, разумеется, заменен газовой камерой, и идет она туда не одна, а в компании единоверцев, дружно стягивающих с себя верхнюю одежду в финальной сцене — черные пальто и платья.

И все бы ничего: вроде бы и поют страстно, и двигаются ладно, и даже дерутся убедительно. Воинственная Рахиль (Мария Хосе Сири) успешно отпихивает от папаши разбушевавшуюся толпу, а щуплый Елиазар (Вальтер Борин) с неожиданной прытью в порыве отцовского гнева заваливает на стол курпулентного, квадратного, как шкаф, Леопольда (Джан Лука Пазолини). А характеры все равно не прорисовываются: ну нет в спектакле выпуклых, объемных, запоминающихся образов, со своими повадками, привычками, своим видением мира. Так, бледные тени, отвлеченные персонажи, без характерных примет. И страсти их не сопереживаешь, и слезам не веришь. А полноценного спектакля на общих планах, на массовке, на виртуозно работающем и хорошо звучащем хоре не выстроишь. В эпицентре обязательно должна находиться личная драма, крупные, яркие характеры и логика развития их взаимоотношений.

В общем получился типичный европейский спектакль. Стены серые, знамена — красные, имперские орлы — белые, а мужчины все поголовно одеты в черные долгополые пальто и шляпы. Даже Кардинал, статный Гарри Питерс, единственный, в ком чувствовалась порода и харизма, — и тот появляется в первом акте в черном пальто. Если учесть, что двое из трех мужчин — тенора, ты поначалу путаешься в персонажах, не в силах понять, кто есть кто, кто кому враг или друг.

Такое вот зрелище слепили из «большой оперы» Фроманталя Галеви в Михайловском театре: довольно сумбурное по драматургии, предсказуемое по видеоряду, среднее — по вокалу и весьма, весьма занимательное по части массовых сцен. Что ж, эта работа по крайней мере заслуживает серьезного, профессионального разговора.

Тихоновец Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

В Пермском крае есть самый край — Коми-Пермяцкий национальный округ. Коми-пермяки, коренной народ Прикамья, дали русской культуре знаменитых деревянных богов, замечательного художника Субботина-Пермяка, загадочные фигурки пермского звериного стиля и отличный театр, о котором и пойдет речь. А сами от русских получили кроме водки опять же театр, который возник в начале 1930-х как театр с русской труппой. Потом уже начали воспитывать национальные кадры.

Театр, особая гордость коми-пермяков, находится в столице округа Кудымкаре. Многие годы он тесными узами был связан с ЛГИТМиКом (его выпускники до сих пор так называют свою alma mater). Два выпуска национальных театральных студий (1960-х и 1980-х) выучил профессор В. С. Андрушкевич. Его ученик, В. Д. Гуляев, народный артист России, лауреат государственной премии им. Станиславского и «Золотой маски» «За честь и достоинство», тридцать лет руководивший театром, вспоминал: «Уже после учебы я понял, что он не просто воспитывал курс, он формировал новое поколение коми-пермяцкого театра. Всю жизнь я храню благодарность Владиславу Станиславовичу». Думаю, под этими словами подписались бы все его ученики. Сегодня из первой ленинградской студии в театре работает только заслуженный артист России Николай Крохалев. Гуляев, сохранивший театр в тяжелые девяностые годы, живет в Перми. Многих уже нет на свете.

Костяк театра составляют выпускники второй национальной студии, окончившие ЛГИТМиК в 1981 году. Их осталось шесть человек — Анатолий Четин, двадцатый год директорствующий в театре, главный режиссер Сергей Андреев, талантливые артисты Александр Власов, Вероника Чугайнова, Нина Голева, Наталья Морозова, заслуженный артист России Василий Макатерский. Несколько лет назад уехал в Петрозаводск их однокурсник, заслуженный артист России Анатолий Радостев, но до сих пор приезжает, чтобы сыграть знаменитый спектакль по своей пьесе «Гузи да Мези» (постановка С. Мещангина), объехавший фестивали всего финно-угорского мира.

Из Щукинского набора вернулась в театр единственная актерская пара — Анатолий Попов, артист, которому бы самое место в Малом театре, и Галина Кудымова, певучая красавица гундаревского типа. Навсегда связал свою жизнь с этим театром выпускник свердловского театрального училища Станислав Мещангин, когда-то яркий артист, а сейчас одаренный режиссер.

Не ЛГИТМиКом единым прирастал театр, но все же с Моховой особые связи. И уже дети этих артистов отучились там, но в родной город не вернулись («умнее» родителей оказались). А родители стали последним поколением, воспитанным в советских заклинаниях: «Раньше думай о родине, а потом о себе», «Жила бы страна родная, и нету других забот» и т. д.

Наверное, неправильно, что я бесконечно повторяю: «талантливые, одаренные». Но не только пафос ненависти может питать критика. И критики любить умеют. Да как же их не любить? Коми-пермяки истинные homo ludens. Они органичны, театральны, музыкальны. Природа мало что дала их родине, кроме тайги. Но зато богато одарила талантами. Именно там я видела настоящего юношу-самородка, Андрея Мальбурова, которого пришлось отправить на учебу, чтобы не забрали в армию. Увы, в Кудымкар он уже вряд ли вернется. На глазах вырастает в интересного артиста Александр Федосеев. Заслуженная артистка России Валентина Мещангина не окончила никакой театральной школы. Да и зачем ей? Природа у нее такова, что сразу вспоминаешь всю историю провинциального театра. Конечно, не всё эти артисты умеют играть. Салонные пьесы у них получаются слабо, не сильны они и в интеллектуальной драме. Но зато своего национального драматурга Мольера чуют прекрасно. Вся Италия и Испания — это родная почва для коми-пермяцких артистов. И вся русская психологическая драматургия, конечно, тоже. На ней театр и вырос.

Театр этот живет на контрастах. Своих режиссеров не хватает, приглашенные не всегда совпадают по группе крови. Спектакли бывают разные по качеству. В этом году мы увидели два хороших: «Уйди-уйди» Н. Коляды в постановке С. Мещангина и «Саня, Ваня, с ними Римас» В. Гуркина в постановке С. Андреева.

Жизнь в округе нелегка — и люди любят смотреть про жизнь чужую, красивую. А про свою плохую не любят. Поэтому к спектаклю Мещангина отношение настороженное.

Сцена из спектакля «Уйди-уйди». Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Уйди-уйди».
Фото из архива театра

В «Уйди-уйди» жизнь узнаваемо тяжела. На стенах облупленной комнаты обои с потеками. «Грачи прилетели» соседствуют с иконкой, портретом Ленина и плакатом Шварценеггера. Все как написал Коляда в одной из лучших своих пьес про российскую безнадегу. Это пьеса о женщинах, которые живут рядом с воинской частью, путаются с солдатиками и поколение за поколением рожают себе подобных.

В спектакле отличный актерский ансамбль. Все типажи точно найдены, это почти архетипы современной России, но при этом играются характеры, каждый со своей болью и своей бедой. Солдатик Евгений, претендующий на убогую Людмилину жилплощадь, в исполнении Александра Федосеева парень без корней, но изо всех сил он хочет эти корни пустить хотя бы здесь. Анжелика (Марина Бенцал) с таким же синяком, как у Людмилы, только на другой щеке и несчастный брачный аферист Валентин (Василий Макатерский), молчаливая столетняя Марксина, дико глядящая окрест себя (Альбина Крохалева), и дочка ее, вечно пьяная Энгельсина (Вероника Чугайнова), напичканная советскими песнями, — все они из нашей жизни, из самых ее низов.

Но, конечно, главная фигура здесь — Людмила. Мещангина играет ее с юмором, с куражом, абсолютно не бытово. Громада текста выпаливается, выкрикивается. Мужиков она колет вилами, лупит лопатой, закидывает картошкой, как гранатами. Безмерные монологи, состоящие из песенных цитат, полупохабщины, каких-то ежедневных заклинаний, — все это проходное. А главное возникает поверх текста — задавленное рыдание, которое прорывается только однажды в ночном монологе о счастье. Она смотрит невидящими глазами в зрительный зал и кричит о своем женском горе. Почти не соображая, задыхаясь от слез. Так кричат женщины в родах. Но родовая боль — благородная. А здесь возникает чувство огромной беды, которую не одолеть. И у каждого есть такая минута в спектакле. Общая бездомность, общая одинокость, попытка зацепиться хоть за кого-нибудь, чтобы не потонуть. И вдруг в конце возникает странная мысль — да это же тоска по лучшей жизни, вот чем проросла сверхзадача легендарных мхатовских «Трех сестер». Смотреть спектакль Мещангина нестерпимо больно.

Сцена из спектакля «Саня, Ваня, с ними Римас». Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Саня, Ваня, с ними Римас».
Фото из архива театра

Пьеса В. Гуркина «Саня, Ваня, с ними Римас» — подлинная история трех сестер, живших в деревне под Пермью и перемогавших обычную русскую жизнь: страх перед репрессиями, войну, потерю мужей, запоздалое возвращение одного из них. Здесь сначала играется незатейливое деревенское счастье — с баней, заветной бутылочкой, песнями в своем родном кругу, несмотря на войну. А потом — резкий переход к беде: честный милиционер Римас (тонкая умная работа Александра Власова) предупредил мужиков: за ними ночью придут — надо бежать, прорываться на фронт, чтобы не достали. И вот сидят в опустевшей избе Анна (Алевтина Власова), Софья (Татьяна Томилина) и Александра (Галина Кудымова), а с ними дочка Софьи — Женька (Ольга Сятчихина). В дверь громыхают, лает собака, а они сидят за прялками и громко поют. Почти воют, заклиная беду не трогать их. И девчонка-подросток с остановившимся взглядом тоже разевает рот в ужасном крике.

Замечательная работа здесь у Алевтины Власовой, острохарактерной, дерзкой актрисы. Она играет вечно виноватую, вечно беременную Анну, у которой мужик на одной ноге, но детей исправно строгает. Как хороша она, когда, медленно утерев рот, оскорбленная родными, встает на защиту своего мужа. От ее тяжелого взгляда, от ее полной достоинства речи появляется ощущение, что она и убить может. Возникает оно на секунду. Но во втором действии она рассказывает о том, как повесился в войну ее Михаил. Заходит речь и о случайной гибели председателя, затравившего его. Одно слово Анна говорит о нем, показывая на землю: «Тама». И медленно отворачивается. И становится понятно, кто погнал с косогора штабель бревен, перемоловший председателя. Актриса создает характер цельный, сложный, то почти трагический, то смешной. Ее Анна похожа на всех деревенских женщин, которые изработались и замучены жизнью, но все-таки губы «сердечком» намажут перед домашним застольем.

Хороша здесь и Александра в исполнении Галины Кудымовой. Своевольная красавица, мужнина любовь, бездетная, тоскующая о ребенке. Замечательна сцена, когда перед побегом она и ее муж Иван то раздеваются, чтобы в последний раз… то одеваются, потому что не успеть. Настоящий драматизм появляется в сценах, где она должна решить, с кем жить — с порядочным Римасом, который всю войну помогал семье, или с вернувшимся после долгих лет скитаний Иваном (Анатолий Попов). Попов — артист широкого диапазона. Он способен сыграть и психологическую драму (за роль Чепурина в «Трудовом хлебе» получил звание лауреата на краевом театральном фестивале), и гротесковую комедию (Подсекальников в «Самоубийце»), и водевиль. Здесь он играет настоящего русского мужика, сильного, веселого, совершенно потерявшего почву под ногами после многолетних странствий. В спектакле показана жизнь одного крестьянского рода. Но непрерывность актерского существования, тончайшие подробности, из которых созданы все роли, рождают ощущение народной трагедии.

Между тем и этот эпический спектакль, и все остальные играются в крошечном пространстве бывшего буфета театра. И здесь настал момент сказать о беде, которая постигла этот замечательный коллектив. Старое деревянное здание театра давно пора было сносить. Начали строить новое. И тут подоспело объединение Пермской области с Коми-Пермяцким округом, который со времен Ельцина был самостоятельным субъектом федерации. Среди посулов будущих краевых властей одним из главных был достроить театр. А после объединения приехал в Кудымкар глава краевого правительства Бухвалов (ныне уже бывший) и удивился: зачем маленькому народу большой театр? Надо бы провести новые экспертизы. С тех пор стройка заморожена. Недостроенное здание принимает на себя и снег, и ветер, и звезд ночной полет, старый зрительный зал разрушен — артисты играют в буфете, где выгородили пространство для 67 зрителей.

Понятно, что место артистов именно в буфете, но за что власти обделили коми-пермяцкий народ? В этот театр ездят автобусами из всех деревень округа. Если есть в России театр, вышедший из народной жизни и не потерявший с ней живой связи, — то это театр в Кудымкаре. У всех артистов родственники в деревнях. Они им и в перестройку помогли выжить своей картошкой да грибами. И сейчас помогают. А артисты им — искусством, чтобы те душу не потеряли. Такой вот взаимообмен. Это действительно уникальный театр.

На юбилее Анатолия Четина тесным кругом выпускники ЛГИТМиКа стояли вокруг своего директора и пели песню о Моховой. Моховая, откликнись, помоги своим! Хоть письмом каким-нибудь сверху. Ведь снова настало время писем. За них не стыдно просить. Они достойно несут свой крест и веруют. Но держатся из последних сил.

Март 2009 г.

Горфункель Елена

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

В этом году исполняется 1150 лет Великому Новгороду и двадцать лет фестивалю «Царь-сказка». Название не сразу укоренилось. Эпический, мифологический и фольклорный уклон появился на четвертом по счету фестивале. На сайтах он называется «Kingfestival», ибо для иностранцев сочетание сказки и царя непонятно. Если же перевести англоязычный вариант обратно на русский, то непонятным становится «королевское», царское величие этого действительно международного, демократического и к молодой аудитории устремленного театрального съезда. Место его проведения — массовая застройка Новгорода и театр Малый, который расположен в неприметном здании под двумя этажами детской музыкальной школы. В труппе Малого — 11 актеров, управляют фестивалем две сестры — художественный руководитель театра и фестиваля Надежда Алексеева и арт-директор Татьяна Боброва. В этой не царской обстановке «Царь-сказка» в десятый раз (фестивали проходят через два года) собирает интересный интернациональный репертуар, устраивает мастер-классы, вовлекает в работу взрослое и молодежное (студенческое) жюри. Сотрудничает с консульствами, фондами, министерствами культуры, фирмами разных стран. Это помогает практическому осуществлению фантастического проекта, каковым, без сомнения, является «Царь-сказка». На этот раз среди участников и гостей были театры Германии, Дании, Болгарии, Швейцарии, Литвы, Венгрии, Латвии, Израиля, Кореи, Сингапура, Испании, а также наши, из Москвы, Санкт-Петербурга, Новгорода.

Наград удостоились пять коллективов — наиболее талантливые, зрелищные и умные сказки, легенды, классические фабулы мира. Лучший спектакль для молодежи — «Шинель» по Н. Гоголю (театр «Кредо» из Болгарии). Лучший спектакль в жанре «театр рассказчика» — «Беовульф» («The telling theatre», Дания). Лучшая актриса — Нора Пальшо в спектакле «Неведомое» («Central Europe dance theatre and Eva Duda», Венгрия).

Абсолютный победитель — «Легенда о Харуке». Лучший спектакль для детей — «Ваня Датский». О них и пойдет речь.

ВЫПЕЧКА

Б. Шергин. «Ваня Датский». «Ведогонь-театр» (Зеленоград).
Режиссер Павел Курочкин, художник-постановщик Кирилл Данилов

Н. Табачкова, В. Семеин в спектакле. Фото из архива фестиваля

Н. Табачкова, В. Семеин в спектакле.
Фото из архива фестиваля

Основным материалом, в том числе и реквизитом, детского спектакля «Ваня Датский» является тесто. В крайнем случае — мука. Когда главная героиня стареет, на голову ее сверху сыплется белая мучная струйка, превращающая волосы молодухи в седину. А начинается все так: мастерица и ее подмастерье замешивают на наших глазах тесто, разводят огонь в печи, садятся за стол, вооруженные скалками и ножами, и начинают будничную пекарскую работу, которая завершается тем, что из печи вынимают прекрасный по виду каравай, на верху которого румянятся корабли с мачтами. Кажется, хрустят корочки морских берегов, расходятся завитушками волны, стоят крепости с башнями и пушками, что словно дымятся от только что произведенных салютов… Если что и придумано в описании этого чудо-каравая, так только из симпатии к затее — спектаклю, построенному на рукоделии, но по смыслу серьезному и веселому.

В основе — сказка Бориса Шергина, вернее, не сказка, а сказ о том, как Ваня, архангельский житель, эмигрировал в Данию, там женился, обжился, обзавелся детьми, а потом потянуло его домой — и как состоялось его возвращение. Прозрачные аналогии с эмиграцией из отечественного прошлого смягчены современным пониманием этого процесса — в нем теперь нет ничего трагического. Нормально для современного молодого человека любопытство, желание расширить жизненные горизонты, испытать себя. Да и внимание авторов спектакля — а это режиссер Павел Курочкин и актеры Наталья Табачкова и Вячеслав Семеин — направлено на другое. На сказочное и бытийное переживание разлуки. Матери и Сына. Так что пекарша и ее помощник, творя руками каравай, успевают разыграть-рассказать про то, как Ваня, убежав из дома в четырнадцать лет и не видя матери тридцать, тайком приплывал на попутном корабле в Архангельск, покупал у постаревшей матери пирожки и не узнанный ею отбывал в Данию. Чем не Пер Гюнт по-русски? По наивной сказочности и символизму побега-возвращения? От себя — к себе?

В. Семеин, Н. Табачкова в спектакле. Фото из архива фестиваля

В. Семеин, Н. Табачкова в спектакле.
Фото из архива фестиваля

Актеры «Вани Датского» — харизматичны. Благодаря им сказка обретает животворную энергию народного зрелища. Это и совершеннейшие национальные типы, и умелые скоморохи. Они похожи друг на друга, как будто и в самом деле родственники, — здоровые, сильные люди, с открытыми лицами и светлым, радостным мироощущением. Когда дело дошло до первых Ваниных впечатлений, которые он почерпнул из рассказов чужеземных моряков с торговых кораблей, заходивших в архангельский порт, пекарша и подмастерье соскочили со своих рабочих мест и наскоро, но с хорошим вкусом к пародии показали и Африку, и Испанию, и еще какие-то дальние страны.

Свет и радость не исчерпывают настроений спектакля. Чем дальше, тем печальней звучит рассказ, все-таки жанр «Вани Датского» — «театр рассказчика», в данном случае пары рассказчиков. Приметы разлуки и быстротекущего времени в виде кулинарных дополнений (еще кораблик, еще башенка, еще волнистая линия-морщина) появляются на заготовке из теста. Голоса рассказчиков становятся тише. Луч света освещает материнскую голову, покрывающуюся сединой. Из музыкального богатства спектакля — а это частушки, припевки, народные песни, фольклор — выделяются грустные распевы, исполняемые матерью. Эпизоды с сыном, который покупает у матери пирожки и тайком оставляет ей небывалые деньги, полны лиризма и даже психологичности. Эти эпизоды, по-сказочному повторенные трижды, подводят к ожидаемой, конечно, кульминации — мать понимает, что сын здесь, что это он трогательно и нежно готовит ее к свиданию после тридцати лет разлуки. Да и сказка должна закончиться хорошо, сын по желанию своей датской жены вместе с детьми сначала гостит, а потом и вовсе остается дома, как бы подчиняясь завету «где родился, там и пригодился».

Драматическая середина спектакля не кажется проформой, это и есть его глубинное содержание, то, ради чего написана и поставлена сказка. Борис Шергин, рассказчик во втором поколении, автор самобытных произведений, не писал волшебных сказок. Его исторические и приключенческие были и сказания, сатиры с поморским, северным духом правдоподобны. В них впечатляют поэзия простоты, связь с просторами фольклора, народность и вдохновленная народом литературность. Шергина не раз экранизировали и ставили. И его сказка не случайно выбрана, это вещь для театра «Ведогонь» — программная. Пока что все получается: колоритная и современная фабула, патриотический и национальный пыл без неприятных акцентов. Соединение сказа и ярмарочной зрелищности. Театр рукотворный и открытый для зрителя.

МИР КАК АППЕТИТ

«Легенда о Харуке». Театр «TUIDA» (Южная Корея).
Режиссура и сценография — Бай Йо Сап

У европейцев всегда сохраняется трепет перед загадками Востока. Все-то оттуда мудрее, а театр — театральнее. И каждая встреча с театром Востока доказывает, что, во-первых, смирение Европы частично обоснованно, а во-вторых, что имеет место недооценка самих себя. Мы, то есть Восток и Запад, не только разведены и не понимаем друг друга от века, но и в определенном отношении сближены. Особенно когда речь идет о мифологии, об эпических корнях. Они едины, лишь разветвления общего человеческого древа уводят далеко от ствола и делают знакомое незнакомым. Как говорил Виктор Шкловский, «сказки постоянно рассыпаются и снова складываются на основании особых, еще неизвестных, законов сюжетосложения».

Мировая память фиксирует немало сказок о нездоровом аппетите. Была же русская сказка о глиняном мальчике. Он ел все подряд, пока не наткнулся на козлиные рога и не рассыпался. У греков есть миф о фессалийском царе Эрисихтоне, которого боги наказали неутолимым голодом. Рассказывают о сюжете малайской сказки — и он ближе всего к Харуку — о солнце-людоеде, которое слопало свою мать. Бездетность, поздний ребенок нестандартного происхождения, с которым обязательно случается что-нибудь тоже нестандартное, — темы всемирно устойчивые. В экзотической театральной картинке начинает проступать и припоминаться нечто родное, чаще всего детское и сказочное. Поэтому нет ничего удивительного в том, что спектакль южно-корейского театра TUIDA так нравится русским зрителям, да и вообще — нравится.

Сцена из спектакля. Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

«Легенда (или Сказание) о Харуке» — комически-философский эпос. История о приемыше, богоданном престарелым родителям. История о том, как его пестовали, кормили, вырастили, а Харук никак не мог остановиться в росте, аппетит его рос не по дням, а по часам, он съел в порядке живой очереди припасы, всяческую живность, потом съел своих родителей и весь мир. Так что «подлинная» версия сотворения мира согласно «Легенде о Харуке» заключается в том, что этот мир находится в… животе. Спектакль тем и кончался — в плоском светящемся круге по-домашнему уютно, не хуже, чем прежде, расположились мать и отец Харука. А в театральном смысле этот же ход от абсолютных объемов к относительным проделывали актеры, которых заменяли сначала куклы, небольшие и гигантские, а потом — тени, силуэтный театр и, наконец, кукольные крохотные фигурки, двухмерные, как бы нарисованные на книжной странице.

Зрители, разумеется, оценили театральную раму спектакля. Она состояла из оркестрика, участники которого то и дело вторгались в ход событий, разворачивающихся внутри рамы, они шутили и хохмили, поддавали жару, но работали на сюжет, а не на себя. Они же стали жертвами голода все растущего ввысь и вширь Харука. В прологе, перед тем как явились на сцену старики, солисты оркестрика показывали фокусы, разные гимнастические штуки, да и превращение оркестрантов с барабанчиками, с флейтой, с ксилофоном из бутылок, подвешенных к поясу, в персонажей происходило на виду: переодевались и сгибались от принятых на себя лет, актер для роли старика прикрепил бороду, и так, прямо от интермедийного станка, вошли в хижину, где жили дед да баба. Сеульский театр не скрывает, что берет свое там, где его находит у европейцев, — и фокусы, и открытые сценические приемы. Без колебаний синтезирует свою музыку и нашу клоунаду.

Сцена из спектакля. Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

«Легенда о Харуке» вся одета в белое, и это белое — полотно разной фактуры, иногда грубое, как необработанный лен, а иногда словно шелковое. Желтые, солнечные лучи придают этой белизне теплоту, и кажется, что космос не холоден, а тепл, что в нем, в этом огромном, бесконечном брюхе, естественней, чем в космосе, утвержденном наукой. Этот внутренний космос и есть общий человеческий дом. Чего больше в такой фабуле — юмора или отчаяния? Юмор «матрешки» и отчаяние агностика легко уживаются, сказка словно не придает собственной мудрости особого значения. Иные моменты, до появления в биографии почтенной четы сыночка-людоеда, простодушны, как фарс. Заведенный от века порядок жизни, когда старуха рукодельничает, а старик читает вслух одну и ту же газету, которую все знают наизусть (других развлечений не имеется), похож на сказочные «порядки» наших бытовых сказок, плюс незлобивая сатира на стариковство, на туповатое любопытство, на скуку и взаимную, с годами накопленную неприязнь. Эпический и фарсовый размах сливаются в сцене родов — старуха имитирует схватки, а старик (и его опыт более результативен) высиживание яйца. Быстрый и катастрофический рост Харука изображен в стиле кукольного трэша — кукла становится все больше, полотняные плечи и туловище занимают весь задник, и маленькие зрители замирают от ужаса. Но не надолго, потому что великанские габариты Харука в одну минуту сбрасываются. Остается только «узи» его живота. То есть какое-то предвкушение грядущего размножения или, напротив, конца света.

И вот какой вопрос приходит в голову при просмотре спектакля, сильного и диалектикой, и поэтикой: почему восточный театр никогда не сомневается в своих традициях, в том, что их надо беречь? Почему, даже комбинируя свое с чужеземным, восточный театр опирается на самые заветные правила? И почему у нас любое новшество начинается с гонений на традиции? Публика ахает и умиляется крепости восточных театральных моделей. Режиссеры бросаются на них с аппетитом Харука. Про свои не хотят и слышать, бегут прочь, занимая у Востока и прилаживая к себе эти самые модели. Традиция для европейцев — слово хулы или, по крайней мере, негодной умеренности, творческой апатии. В то время как Восток, с присущей ему дальновидностью, в традиции находит неиссякаемый источник нового. Ибо нет ничего нового, что не было бы хорошо забытым старым.

Май 2009 г.

Брандт Галина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

М. МакДонах. «Человек-подушка». Театр «Волхонка» (Екатеринбург).
Режиссер Алексей Янковский

Человек-подушка Мартина МакДонаха, главное дело которого помочь детям покончить с собой до взросления, до мучительных страданий, называемых жизнью, стал главным героем театрального Екатеринбурга. По крайней мере, не припоминается случая, чтобы одна и та же современная, тем более западная, пьеса (в переводе Павла Руднева) была поставлена с разницей не больше года в двух театрах. Причем на «Волхонке» — тогда, когда тюзовский спектакль был номинирован и на «Золотую маску», и на губернаторскую премию.

Мне уже доводилось на страницах «ПТЖ» писать о загадке тюзовского прочтения МакДонаха (см. № 53). Спектакль замечательный, с сильными по энергетике, сосредоточенными актерскими работами, спектакль захватывающий, но совершенно непонятно — чем. Чем материал этот заворожил и исполнителей, и послушных их творческой воле зрителей, осталось, в общем, вопросом. Потому что можно сколько угодно остроумно утверждать, что «МакДонах — великий русский драматург», фиксировать количество пьес, идущих сегодня по стране, но понять причину этой популярности — не у критиков, философов и искусствоведов, а у людей разных возрастов и культурных пристрастий — трудно.

«Волхонка» — самый маленький (на 38 мест) театр города, непонятно как уже больше двадцати лет выживающий без поддержки властей и спонсоров, самим фактом постановки пошел ва-банк. И выиграл. Не в смысле победы над ТЮЗом — в смысле победы над ситуацией. И потому, что получился совсем другой, по крайней мере не менее значительный спектакль, и потому, главным образом, что помог приблизиться к разгадке.

На «Волхонке» принципиально нет штатного режиссера, принцип театра — работа с разными постановщиками. Алексей Янковский «попался», когда, увидев их где-то на фестивале, обронил: «Вот с ними я бы поставил „Подушку“». Действительно, в маленькой труппе замечательный мужской состав: Александр Сергеев, Александр Фукалов, Борис Зырянов (не занят в этом спектакле) — актеры удивительные, отличающиеся, что называется, лица необщим выраженьем. Совсем недавно из нижнетагильской драмы пришел острохарактерный Евгений Белоногов, прямо на глазах вырос в труппе Алексей Агапов.

Сцена из спектакля. Фото Р. Готье

Сцена из спектакля.
Фото Р. Готье

Спектаклю изначально задается режим сообщения (message): вся история со следователями в тоталитарном государстве, детским писателем — автором Человека-подушки и других страшилок, зверскими убийствами детей братом писателя предстает здесь как закодированное послание. Кодовая природа действия с первых минут проявлена благодаря неожиданному использованию музыки. Агрессивная или вдруг лиричная, захватывающая или спокойно-отстраненная (использованы композиции Филиппа Глаза и других западных авторов), она звучит в спектакле почти непрерывно (редкие паузы работают как подчеркивание, как акцент, как восклицание). Звучит необычно громко, все время заявляя свои права, и персонажам приходится постоянно как-то взаимодействовать с ней. Текст произносится громче или в особом ритме и уже поэтому не может восприниматься буквально.

И все рассказы про девочку, что смастерила яблочных человечков с лезвиями внутри, мальчика, отрезанные пальчики которого съели крысы, Человека-подушку, спасающего детей от жизни, читаются здесь как обнажение неких культурных кодов. Культурных кодов общества, где насилие, пронизывая все поры повседневности, становится «хорошо забытым», незамечаемым, нормальным, где поэтому путаются все смысловые ориентиры: что есть зло, а что добро? Где жестокость, а где любовь? Где убийство, а где спасение? Еще во второй половине прошлого века философы заговорили о диффузном типе современной власти, не имеющей центра (речь не о деятельности каких-то политических институтов), эта власть «вездесуща», и даже не потому, что она «везде», но потому, что исходит «откуда угодно» (М. Фуко). В результате субъектами власти, т. е. насильниками, как, впрочем, и жертвами становятся все участники социальной коммуникации.

А. Агапов (Михал), А. Сергеев (Катурян). Фото Р. Готье

А. Агапов (Михал), А. Сергеев (Катурян).
Фото Р. Готье

Вот непрестанно орущие, тоталитарно-агрессивные, механически-государственные следователи Тупольски (А. Фукалов) и Ариэль (Е. Белоногов) допрашивают стеснительного, интеллигентного, как бы чуть отрешенного от происходящего писателя Катуряна (А. Сергеев). И все как будто понятно и так представлено на сцене, что мгновенно узнается любым хоть раз имевшим контакт с нашими «правоохранительными» структурами — от ГАИ до ФСБ. Но выясняется, что Катурян действительно страшно виновен: в точном соответствии с рассказами его больной брат зверски убивал детей. Брат Михал (А. Агапов), первый и главный слушатель рассказов, оказывается милым, веселым и добрым существом, из-за болезни навсегда оставшимся в детстве. Актер открытой естественностью реакций своего персонажа убеждает, что он, как ребенок, видит то, что невидимо для нас (феномен голого короля): насилие есть норма, которую Михал просто и воспроизводит, расправляясь с детками. Болен же он потому, что в течение многих лет родители зверски мучили его, чтобы ощущение страшной трагедии, творящейся рядом, в соседней комнате, дало толчок для развития писательского таланта второго сына — Катуряна. Катурян же, узнав об этом, убил родителей, а на наших глазах с большой нежностью задушил подушкой и брата, поскольку обоим через полчаса предстояла казнь. Казнь в финале состоится, Катурян будет расстрелян Тупольским. Но расстреляет он его скорее из соображений литературного соперничества, поскольку и Тупольски, оказывается, писатель, и у него творческий порыв возник из пережитой трагедии — сын утонул на рыбалке. А истеричный Ариэль — и вовсе жертва многолетнего сексуального насилия отца в детстве и заслуживает сочувствия не меньше всех других. Так — кто насильник? Кто жертва?

В спектакле масса текста — рассказы Катуряна, допросы следователей, воспоминания братьев, но актеры снайперски-точно передают эту амбивалентность (насильник-жертва) своих персонажей — и тем самым держат внимание зрителей. В отличие от тюзовского спектакля, где все воспоминания братьев играются как отдельные сюжеты, здесь таким «спектаклем в спектакле» становится только рассказ «Маленький Иисус». Про девочку, возомнившую себя новым Иисусом, которую приемные родители (Е. Белоногов, Е. Шахова) с большим воодушевлением и в соответствии с каноном хлестали прутьями, распинали на кресте, а затем заживо похоронили. На маленькой сцене «Волхонки», кроме канцелярских стола, стула, скамейки в углу, больше ничего нет, и потому хорошо виден задник, раскрашенный как уходящая в перспективу улица большого города, сверху ее пересекает огромный деревянный крест, на котором и будут распинать ребенка. Однако исполнительница роли девочки Елена Лукманова появляется на сцене не только во время этого внутреннего спектакля. Она сидит на скамейке чуть ли не с самого начала как немой зритель всей разворачивающейся истории с писателем. Огромные глаза ребенка — молодая актриса замечательно органична в детском образе — весь спектакль сосредоточенно следят за происходящим. И когда казненный писатель по воле автора пьесы встает, чтобы произнести финальную реплику и уйти со сцены, ребенок, преграждая дорогу, дает ему пощечину…

А вместе с ним, думаю, и всем нам, профессионально отвечающим за ценностно-смысловой вектор общества, в котором живем.

Март 2009 г.

Руднев Павел

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Т. Уильямс. «Трамвай „Желание“». Красноярский театр драмы им. А. С. Пушкина.
Режиссер Олег Рыбкин, художник Игорь Капитанов

В Красноярской драме полноценно и многотрудно работает Олег Рыбкин. Работает упорно, вгрызаясь в глубину, без ощущения, что приехал на пару лет денег заработать. Красноярская драма смогла решительно и крепко взяться за освоение новой территории современной пьесы: малая сцена полностью отдана новым текстам, а театр проводит эффективную лабораторию «ДНК — Драма. Новый код», став еще одним питомником новой эстетики в глубине России. Последний спектакль Олега Рыбкина стал главным событием краевого фестиваля «Театральная весна», получив сразу несколько премий.

Когда Олега Рыбкина спрашивали, о чем будет его новый спектакль, он говорил: «Знаете, у меня там будет два рояля». Режиссерская мысль прихотлива — ниточка замысла может виться откуда угодно. В этом сострадательном и жестоком спектакле действительно два тапера нарезают джазовые импровизации в четыре руки. На сцене — сжатый, скукоженный коммунальный мир трущоб пролетарского квартала Америки времен Великой депрессии. Развернуться почти негде, и трамвай «Желание» въезжает прямо в квартиру Стеллы, открытую всем ветрам. И таперы, бесконечно наигрывающие тревожную, едкую мелодию, говорят нам скорее о том, что это не дом, а кабак, где все — общее, у всех на виду. Мир Нового Орлеана — огромная интернационалистская «глобалистская» дыра, где джазовая мелодия тоскует по былой цельности человека.

Л. Каевицер (Бланш), Д. Корявин (Стэнли Ковальский). Фото из архива театра

Л. Каевицер (Бланш), Д. Корявин (Стэнли Ковальский).
Фото из архива театра

На спектакле Рыбкина в какой-то момент отчетливо понимаешь, что режиссер Генриетта Яновская обладает удивительной способностью изменять ход сценической истории классической пьесы. После ее Кабановой в Московском ТЮЗе (Эра Зиганшина) мы, наверное, более никогда не увидим на сцене настоящую Кабаниху, жестокого и властного монстра-самодержца, самодурку и стервозную мамашу, которой самим драматургом отказано в человечности. То же и в случае с «Трамваем»: после ее трактовки Бланш Дюбуа (Ольга Понизова) российский театр вряд ли вернется к образу жертвы, который рисовала Вивьен Ли: рафинированной, хрупкой европейской леди-дворянки, не приспособленной к пестрой, разностильной, эгалитарной джазовой Америке. И Стэнли Ковальский никогда уже не будет как Марлон Брандо: фашиствующим молодчиком-лимитой с отстутствующим взглядом, хищническими замашками и челюстью первобытного кроманьонца.

Бланш Дюбуа в трактовке Олега Рыбкина и актрисы Людмилы Каевицер — фурия-разрушительница, эгоцентрик-чистоплюйка. Ольга Понизова у Яновской мыла посуду в ажурных перчатках от вечернего туалета, и здесь, в Красноярске, скученность мебели, теснота каморки семьи Ковальских не дает повода думать о Бланш как о жертве обстоятельств: рафинированность, душевная тонкость не нужны, если в твоем интимном мире на целый год поселился совершенно посторонний человек и, в сущности, не мучается тем, что мешает кому бы то ни было. Бланш бесцеремонна. Порой по злобе, а порой от неловкости, от неумения замечать, что происходит вокруг. Она — инопланетное существо, требующее неусыпного к себе внимания. Она живет напоказ. Одетая как парижская красавица эпохи ар-нуво, она поражает пролетарский квартал излишним изяществом и хрупкостью, алогичностью, странностью своей натуры, огромными лунными глазами, изможденным, исхудавшим, стройным до болезненной худобы телом. Бланш, как светская леди, вряд ли знает, как устроено домашнее хозяйство и каков хрупкий рецепт семейного счастья, которое она разбивает пальчиком одной руки. В рафинированности Бланш — комплексы ребенка, требующего заботы и много конфет. Ванная в доме Ковальских аннексирована Бланш Дюбуа раз и навсегда, и, когда она подолгу плещется в горячей воде, невзирая на нужды приютившей ее семьи, дом покрывается сырым облаком густого пара. Олег Рыбкин дает понять тяготы быта вполне натуралистично.

Л. Каевицер (Бланш), В. Болотова (Стэлла). Фото из архива театра

Л. Каевицер (Бланш), В. Болотова (Стэлла).
Фото из архива театра

В такой трактовке совершенно ясно, что и Стэнли — не обезьяна. Да, он приходит домой в шапочке гастарбайтера, и на его рубахе следы пота, смешанного с техническим маслом, но Дмитрий Корявин все равно играет его воином, использующим в качестве оружия то властолюбие, то нежность, привыкшим завоевывать внимание к себе, сражаться за пространство для жизни в яростном мире молодой Америки, где за хлеб насущный, за покой и за женщину бьются, как на войне. Стэнли ест свой ужин прямо из сковородки, но видно сразу: этот ужин — его, и мужчина этот ужин заработал. Дух соперничества сформировал в Стэнли внятный звериный инстинкт. Но именно Стэнли, когда его ранят, первым просигнализирует о том, что семья Ковальских разрушена навсегда. Инстинкт самосохранения срабатывает в нем совершенно четко. В первый их конфликт, когда Стэлла (Виктория Болотова) уходит из дома, Стэнли завоет на луну и упадет как подкошенный, как от апоплексического удара. Мужской организм реагирует очень болезненно: в его доме мира больше не будет, и он в нем больше не хозяин. В Стэнли уязвлен мужчина, а не зверь. В нем, помимо прочего, еще живо и чувство социальной несправедливости.

В финале между Стэнли и Бланш, разумеется, и намека нет на изнасилование, только секс по обоюдному желанию. Трамвай «Желание» едет по накатанным рельсам: она делает все, чтобы мужчина взял ее, а он реагирует на сигнал молниеносно. Мужчина сломлен, ему нужно не только «взять» эту женщину, но и унизить ее, когда она слабая, — растоптать «сучку», добить, опустить, сломать. Но, похоже, того же хочет и Бланш — саморазрушиться, чтобы слиться с пустотой, растоптать свою гордость. Им обоим нужен секс как возмездие.

Бланш Дюбуа сыграна Людмилой Каевицер серьезно, умно и бесстрашно. На сопротивлении женской природе. Каевицер строит роль как саморазоблачение, самоуничижение, обнажение, роль на преодоление чувства стыдливости. Актриса умеет быть необычайно пленительной и сексапильной (в роскошном нижнем белье, она запрыгивает в оконный пролет и зависает там изящной статуэткой-кариатидой, победительницей), но умеет и быть некрасивой, уродливой психопаткой, беснующейся, изможденной и изувеченной противоречивыми страстями.

Второй акт актриса проживает, взаимодействуя с алогичной «перебранкой» двух роялей. Бланш управляет своим телом, «несет» его как исполнительница в технике контактной импровизации — рвано, броско, словно под кайфом, беспутная, бесприютная. Пьяная, она жжет спички, словно это метафора ее сгорания, и мажет лицо пудрой, готовясь к смерти. Джазовая импровизация Бланш в жанре современной хореографии поддержана музыкой, неспокойной, нервной, в которой таится безумие. Звуки соперничающих роялей действуют на Бланш как капли, которые постепенно расстраивают мозг. Джаз — музыка распада, музыка американской мечты, в которой расстраивается и разрушается европейская цельность, былая цельность человека имперского сознания.

Актриса показывает близость между психической сложностью, конфликтностью внутренней жизни человека и полным выхолащиванием. Бланш Дюбуа как компьютерная память — когда переполняется информацией, обнуляется, самоочищается. Бланш в финале угасает, потому что достигла потолка эмоциональной напряженности, противоречивости. Слишком сложно устроенный организм ломается, когда к нему прикасается время. Ее сознание само приходит к состоянию покоя, потому что больше не способно переваривать все многообразие комплексов и психозов. Бланш окончательно запуталась. Ее рафинированность, ее усложненность, неприсобленность к простоте сослужили ей скверную службу — мир вокруг нее упростился, утратил иерархичность, и элитарное мировоззрение Бланш, ее истончающееся сознание в таком мире гибнут, как гибнет изысканная, вольнолюбивая флора в заболачиваемой местности.

Второй акт с алогичным поведением Бланш, с ее беснованием, с ее хореографией взбесившегося зверя в клетке зоопарка, рисует кромешную пустоту в душе героини, пустоту как следствие опустошенности. Неутоленное страдание заставляет Бланш бесноваться и лицедействовать. Стэлла и Стэнли полны пусть приземленным и унылым, но все-таки содержанием. Содержанием семейного счастья, уюта, ожиданием ребенка. Сознание Бланш — это переутомление и опустошенность. Она настолько увлечена собой, своими психозами и фобиями, что превратилась в холодную пустую эгоистку, жаждущую только саморазрушения. Бланш все еще переживает комплексы человека имперского элитарного сознания, у нее еще очень много претензий и счетов к людям, которые ее окружают. Для нее поляк-гастарбайтер Ковальский — априори прислуга, существо низшего порядка. И здесь, в Америке, стране равных возможностей, эти имперские комплексы не срабатывают. Человечество живет в кондоминиумах, где люди жмутся друг к другу, чтобы утолить недостаток теплоты. Человечество снялось с насиженных мест и превратилось в эмигрантов. Мир особняков, манерный, сложный, утонченный, рассасывается, гибнет в мелодии джазовых роялей. Мир изменился. Империя распалась. Теперь и вовсе нет тех, для кого цветет жасмин. Утонченность не востребована эпохой, потому что эпоха в ней разглядела пустоту и выхолощенность. Дворянскую кровь нужно обновить.

Апрель 2009 г.

Ратобыльская Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

У фестиваля Рурская Триеннале есть замечательная традиция: сфокусировать внимание на личности кого-либо из выдающихся режиссеров современности. Портрет складывается из спектаклей, кинофильмов, театральных записей и живых бесед. В «портретной галерее» — Петер Цадек, Клаус Пайман, Андреа Брет. Последняя Рурская Триеннале добавила в этот ряд портрет Люка Бонди. Уже более тридцати лет швейцарский по происхождению режиссер завораживает европейского зрителя своими психологически тонкими, элегантными, ироничными и поэтичными спектаклями. Бонди окончил школу пантомимы Жака Лекока в Париже. Он чуть младше, чем режиссерское поколение шестидесятников. Хотя почти все они охотно приглашали Бонди ставить в свои театры, он всегда оставался каким-то исключением: слишком эфемерен, слишком изыскан, слишком озорно-театрален. Он работал во Франкфурте с Петером Паличем, в середине семидесятых — с Петером Штайном на берлинской сцене, с Юргеном Флиммом в Кельне, с Патрисом Шеро в Париже. В девяностые увлекся оперными спектаклями, ставил для Зальцбурга и Эдинбурга, для миланского Ла Скала и других знаменитых оперных домов. С 1997 года он дирижирует Венским театральным фестивалем как драматический директор, а с недавних пор как его художественный руководитель.

Во время Рурской Триеннале были показаны его последние драматические шедевры: «Король Лир» с Гертом Фоссом — Лиром в постановке Бургтеатра Вены и «Еще один сюрприз любви» Мариво — совместная продукция Венского фестиваля и французского театра Лузанны.

ЛИР, ИЛИ ПУСТОЕ ПРОСТРАНСТВО

Сцена из спектакля «Король Лир». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Король Лир».
Фото из архива фестиваля

На совершенно пустой сцене скачет на скакалке Корделия в белом платьице. Ее сестры — в черном бархате. Все три стройные, изящные, гладко причесанные, похожи на чеховских трех сестер, но духовного единства при внешней схожести и в помине нет. Здесь каждый одинок, не понят, чужой для всех остальных. Король Лир — Фосс при первом выходе заметно рисуется, очень театрально рвет неровными кусками карту владений, раздавая обрывки послушным дочерям. Ему не до психологических тонкостей. В нем много солдафонского, пафосного, он требует беспрекословного подчинения. При этом он в исполнении Фосса слабохарактерный и очень уставший от жизни человек. В сущности, он внутренне пуст, ничего не хочет, кроме покоя, и изо всех сил держится за маску бряцающего латами театрального Короля.

Вдруг приходит в голову, что английское слово «Lear» (Лир) близко немецкому «leer», что значит пустой (спектакль идет на немецком языке). Этот Лир поначалу пустой, как барабан, и среда его обитания — пустая, внеиндивидуальная. Позже появятся задники: желто-грязный для скитаний Лира и изображающий тюрьму, где найдут пристанище Эдгар и Лир, откроется оркестровая яма для фехтующих сводных братьев, сыновей Глостера, или свиты Лира (сценограф Ричард Педуцци, постоянно работающий с Патрисом Шеро).

Пустота легко и быстро поворачивается своей изнаночной стороной: на сцену вдруг вываливается толпа — солдатская свита Лира хочет жрать. Они чистят морковку, вносят кастрюли и действительно устраивают свинство, а разгневанный Лир, упиваясь своей яростью, все еще рисуясь, желает старшей дочери бездетности за ослушание. Несдержанность и людская жестокость нарастают по мере приближения бури. Лира грубо бросают в клетку, а озверевшие Регана с мужем сами дерутся, царапают Глостера, выкалывают ему глаза, кровь брызжет на сцену. Собственно, старшие дочери Лира, как и он, бесчувственны, неженственны, бесплодны. Даже Корделия мало напоминает любящую дочь. Она кокетничает своей оригинальностью в первой сцене и, может быть, поэтому не услышана отцом.

Буря (оперно-эффектная, с раскатами грома и молниями) смывает и опустошает все и вся, прежде всего — срывает театральный картон с Лира. На заваленной мусором и дровами свалке встречаются Лир и нищий, полураздетый Эдгар. Лир, все больше осознающий себя ничтожеством, нулем, тоже раздевается. Теперь король — голый. Временным пристанищем двух «бомжей» становится тюрьма. Так меняется по ходу спектакля смысловое и образное значение «пустоты».

Содержательный мотив заключительной части — шекспировский тезис о времени, когда «слепых ведут сумасшедшие», актуальный для сегодняшнего дня. Жалкий, позволяющий себя поучать травестийному шуту (его пафосно и слишком тюзовски играет женщина), Лир беспомощен, от его умных парадоксов и сентенций веет действительным безумием. Фосс играет трагедию покинутой старости, перед его героем открылась пугающая бездна самопознания. Но его Лир научился чувствовать душевную боль. Тем большим холодом веет от финала, где стаскивают в кучу трупы убитых, над которыми и плакать-то некому. Мир опустел окончательно…

Пространство этого «Лира» — душевная пустыня, где нет места и времени для чувств, для того, чтобы услышать и понять друг друга, где в отношениях царит форма: чем театральнее, чем неестественнее — тем достовернее. Люди в этой постановке не только слепые, но и абсолютно глухие, никто никого не слышит. Отец — сына, король — дочерей или своих советников, даже шут, как Кассандра, вещает в пустоте. Такая трактовка шекспировской трагедии вполне в духе нашего времени и затрагивает болезненные стороны существования современного человека.

ЛЮБОВЬ ИЛИ НАРЦИССИЗМ?

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви».
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви». Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Еще один сюрприз любви».
Фото из архива фестиваля

Совершенным контрастом к «Королю Лиру» стал спектакль «Еще один сюрприз любви» по комедии Мариво. В восьмидесятые годы Бонди уже пережил громкий успех с «Торжеством любви» на берлинской сцене, и обращение к этому автору, почти забытому сегодня, для него отнюдь не случайно. Кому-то его рафинированная комедия рококо покажется устаревшей и уж совсем не смешной. Здесь персонажи выражаются витиевато и слишком пространно, слишком изысканно — до нарциссизма. Они как бы любуются фразой и собой в той или иной ситуации. А ситуации вытягиваются из тех времен, когда в доме держали, например, собственного философа-библиотекаря, следившего за подбором книг и выстраивавшего системное чтение для подопечных, когда было принято расположиться в саду, чтобы почитать вслух литературную новинку… Бонди делает из Мариво современный и очень французский спектакль. Здесь царят культ слова, изысканная чувствительность, изощренный эротизм и пронизывающая все ирония.

Сцена — гладкий, словно лед, черный пол с белым зигзагом дорожки, на котором выстроен воздушный черный помост с двумя хижинами-шатрами, постепенно приближающимися друг к другу (сценограф К.-Е. Херманн, постоянно работающий с Петером Штайном, Пайманом и Бонди). Молодые люди, вдова и оставивший в монастыре возлюбленную шевалье, оба разочарованные в жизни и любви, сближаются на почве одинакового страдания. Закутанная в черную полупрозрачную шаль молодая вдова (Клотильда Хесме), страстно отдается глубокому горю, кошкой растягиваясь на черном помосте и стопках книг, и находит тысячи оттенков, чтобы описать свое состояние. Ее сосед шевалье — денди в желтых брюках и пиджаке, застегнутом на одну пуговицу, — в исполнении Миши Лескота, в сущности, порывистый мальчишка, принимающий тысячу горестных поз, чье настроение меняется ежесекундно. Их связывает, кроме всего прочего, благородное воспитание, любовь к витиеватой форме выражения чувств и мыслей, внутренняя гордость, не позволяющая даже себе признаться в возникающей симпатии, и нарциссизм, самолюбование и поза в любой ситуации, включая горе. Здесь хохочут в одиночку над собственными словами и афоризмами, получают удовольствие от удачно найденной фразы. Здесь в нарастающую любовь намешано столько всяких комплексов, гордости, ревности, самовлюбленности, чистоты и все-таки детскости, что молодые люди и сами не понимают, что они чувствуют.

В комедии важна не только первая пара любовников. Начинает спектакль эффектно появляющаяся служанка в коротком фривольном платье, с красивыми длинными ногами и модной стрижкой. Она откровенно флиртует с приехавшим на велосипеде соседом слугой, и их отношения, смелые, лишенные эротической путаницы и рефлексии господ, — калькируют и юмористически остраняют «высокую» любовную линию. Вообще-то, в спектакле нет второстепенных персонажей, свой театральный сюжет у всех: у вдовы и шевалье, у служанки со слугой и домашнего философа-библиотекаря, явно смахивающего на разжалованного профессора, продающего на блошином рынке стопки книг, которые он то и дело возит по сцене в супермаркетовской тележке.

Счастливый финал в этом спектакле не кажется таким уж счастливым. Во-первых, свадьба — слишком банальный исход для таких кружевных отношений. Да и эротически-словесная игра завела героев в такие дебри, что так просто не выпутаешься. Но главное — этот счастливый финал повисает в недоуменном молчании, так как провозглашается на фоне жестокого изгнания из дома библиотекаря, никому, в общем-то, не причинившего зла, просто наскучившего заумными речами и поучениями да вялыми ухаживаниями за служанкой. А ведь именно он воплощает в спектакле дух изысканного века с его просветительским пафосом и старинной «сентиментальностью». Его изгнание означает вытеснение витиеватой рококошной культуры из сферы жизненного пространства молодых. Так что не до смеха.

Стойкий интерес к произведениям барокко и стилю рококо характерен для современного драматического, музыкального и пластического театра. Не случайно заявленной доминантой одного из сезонов Рурской Триеннале стала эпоха барокко. Спектакль Бонди перекликается и с недавней постановкой Штефана Киммига «Опасные связи» — копродукции Рурской Триеннале и театра «Талия» из Гамбурга. Знаменитый роман Шадерло де Лакло об охотящихся за любовными похождениями, пресытившихся и не потерявших интерес только к игре любовников стал одним из бестселлеров нашего времени. Стоит назвать только две драматургические обработки романа: «Квартет» Хайнера Мюллера и «Опасные связи» Кристофера Хамптона. Обе легли в основу сценического произведения Киммига, одного из самых модных немецко-австрийских режиссеров.

И все-таки Бонди, с его тоской по любви («Король Лир»), с его культом изощренной чувственности и кружевных человеческих отношений («Еще один сюрприз любви»), кажется куда интереснее, нежели рафинированная циничность и изощренный секс театра Ш. Киммига или болезненный катарсис спектаклей А. Плателя.

Январь 2009 г.

Матвиенко Кристина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

«Марта с Синего холма». Новый Рижский театр.
Режиссер и художник Алвис Херманис

О героине нового спектакля Алвиса Херманиса, Марте Рацене, свидетели ее знахарского дара оставили немало воспоминаний. Целительница умерла в начале 1990-х, народные мемуары были опубликованы, их режиссер и взял для работы с двенадцатью актерами Нового Рижского.

Сама Марта ни разу не появится на сцене: как и положено «чудотворцу», она невидима. И лишь однажды все двенадцать просителей, собравшиеся за длинным деревянным столом, резко повернутся на дверной скрип и благоговейно проводят взглядами воображаемую Марту, идущую по двору. Миф создается и невольно разрушается в отсутствие героини. Миф таков: жила-была простая старушка, ходила в темном платье с белым отложным воротничком, держала свору кошек, любила безответно одного мужчину и помогала всем, кто просил помощи. А просили все, как мы узнаем из рассказов «очевидцев», разное: кто — вылечить от рака, кто — избавить от черной депрессии, а кто — найти кошелек с крупной суммой советских еще рублей. И Марта, в соответствии со своими представлениями о добре, помогала или отправляла прочь. К этому прибавьте любовь к старушке змей (вскоре после ее смерти исчезнувших из здешних мест), необъяснимое поведение кошек и трогательно точные часы приема, обозначенные на двери маленького дома. Легенда расцвела в восьмидесятые годы, когда под Валмиеру ехали за помощью со всей Латвии, таща с собой банки с водой, сахар и хлеб для «подзарядки», а также деньги, к которым Марта относилась не всегда благосклонно. Легенда ли? Моя бабушка, жившая на хуторе неподалеку от Валмиеры, возила меня к старухе лечить от ночных «лунатических» разговоров. Это было в каком-то 1980-м. Лица старухи я не помню — а жаль, ведь на программке спектакля фотография настоящей Марты Рацене.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Херманис не первый раз выуживает личный для его соотечественников сюжет и не первый раз превращает его в сюжет универсальный. За столом в белой комнате с потрескавшимися стенами сидят двенадцать просителей. Каждый отмечен точной печатью принадлежности к конкретному социальному слою. Едва появившись в дверях, актеры дают и легкий градус эмоционального состояния своего персонажа. Понятен и «багаж», с которым каждый сюда явился. У одного — потертый портфель, очки и неуверенная походка. У другой — кокетливая прическа, шелковое платье и любопытство в глазах. У третьего — мрачный вид, забинтованная шея и надпись на футболке по-латышски «www.несчастье.lv». У четвертого — хамоватый и глуповатый вид выскочки, и он единственный, кто говорит по-русски. Все они приехали за «чудом». И «чудо» можно фасовать, увозить с собой в банках, кульках и буханках хлеба.

Каждому из «свидетелей» режиссер дал по монологу, в итоге из многочисленных историй сложилась примечательная картина человеческих желаний и заблуждений, страхов и надежд, страданий и сладких самообманов. К трагическому здесь примешивается смешное и наоборот. По соседству с горем сидит глупость. Человеческий «документ» превращается в поэзию, народное чудо поверяется сегодняшней иронией, которой у Херманиса не отнять.

Организаторы латвийского showcase в один голос говорили, что своим спектаклем Херманис ставит диагноз нынешней Латвии. В ней больше нет советской власти, но есть причудливая смесь практичности и желания верить в чудо, каким бы нелепым оно ни было. Иначе говоря, чтобы вызволить страну из глубокого кризиса, надо найти новую «Марту». Вера в нее сродни простонародному ужасу перед змеями — к ним здесь вообще особое отношение, и в спектакле о них говорят со смешным придыханием и крутят веревки над головой, изображая потревоженный змеиный клубок. Но Херманис лавирует между иронией и сентиментальностью, и к концу спектакля понимаешь, что скромные или, наоборот, приукрашенные фантазией рассказы людей о походах к Марте не так уж и смешны.

Вот женщина, пролежавшая в онкологической больнице многие месяцы. Ей сказали, сколько осталось до конца. Муж плакал, а она ушла из больницы и поехала к Марте. Осталась жить и теперь рассказывает об этом со слезами.

Вот отец больного ребенка. Тоже приехал к Марте от отчаяния. Спасла.

Вот мужчина, потерявший кошелек с энной суммой советских рублей. Отец отругал его и посоветовал обратиться к Марте. Та не пустила на порог. Мужчине больше не жаль кошелька.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Изредка ровный ход спектакля прерывается эксцентрическими выходками отдельных персонажей. «Русский», которого играет памятный по «Латышским историям» и «Соне» Евгений Исаев, вскакивает на стол и, к всеобщему ужасу, мяукая, ходит на четвереньках. Депрессивный парень под знаменитый хит Селин Дион из «Титаника» впадает в экстаз и едва не валится со стола, вовремя удержанный толстой теткой в коричневой кофте. Херманис препарирует и все возможные предрассудки, связанные с верой в знахарство: одна посетительница подробно рассказывает, в какие цвета советует одеваться Марта, и говорит, покосившись на соседку в красном платье, что красный — нехороший цвет, цвет крови. Бедная соседка поспешно натягивает коричневую кофту, на что получает безапелляционное — «А про коричневый она вообще говорить не стала». Наконец, все двенадцать щупают друг у друга пульс, целуются и передают какую-то гадость изо рта в рот, словно пытаясь трагикомическим обрядом задержать чудо у себя внутри.

Назвав «Марту» «диагнозом Латвии», Херманис все-таки не шутит: как и прежде, он исследует не только возможности театральной формы, но и мифологию сегодняшнего общества. Правда, пользуется для этого материалом недавнего прошлого. Его честный и, в общем, несмотря на иронию, нежный взгляд на соотечественников дает нам увидеть одну важную деталь — в самом нелепом чуде люди находят смысл именно тогда, когда им особенно плохо. В финале спектакля все затихнут, высыплют из баночек и пакетов кусковой сахар и построят маленькие «домики». Потом встанут и уйдут. Когда в комнате никого не останется и погаснет основной свет, косой луч выхватит из темноты только вот эти сахарные домики, остатки веры в чудо, которая, безусловно, не спасет от кризиса, но от печали — вполне может быть.

Апрель 2009 г.

Дмитревская Марина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

«Рассказы Шукшина». Театр Наций.
Режиссер Алвис Херманис, художники Алвис Херманис, Моника Пормале

Л. Десятников. «Бедная Лиза». Театр Наций.
Хореограф Алла Сигалова, художник Николай Симонов

Вот и мы дождались, посмотрели новый Театр Наций. По весне было сыграно два спектакля — «Рассказы Шукшина» и «Бедная Лиза». Зрители ломились, ажиотаж стоял страшный, на «Шукшина» билеты — до 7 000 рублей, и эту подробность я сообщаю не из коварства и не потому, что это — рекордное ценообразование для Питера (целая месячная зарплата преподавателя, к примеру), а потому, что сочетание «7 000» и «Шукшин» как-то сразу раскорежило сознание многих и еще на пресс-конференции пошли вопросы: не заиграли бы желваки у Василия Макаровича при виде таких зрительских лиц? Вопрошающие рисковали оказаться Глебом Капустиным из рассказа «Срезал», но, хотя Евгений Миронов агрессивно объяснил, что театру надо делать ремонт и вообще жить (кто б спорил, что надо и что на деньги Фонда Прохорова и других небедных партнеров жить трудно!), некоторые коллеги не унялись и провели в фойе малый социологический опрос (в 7 000 не верилось). Цены в своем верхнем регистре подтвердились, а одна скромная женщина, выделявшаяся из бутиковой толпы в фойе театра Ленсовета, сказала, что смогла купить лишь один билет за 3 500 (на второй билет, для мужа, денег уже не хватило, а она уж очень любит театр)…

Публика и впрямь была «не наша», по одежке — диковинная, пришедшая посмотреть на живых Е. Миронова и Ч. Хаматову.

А мы — на спектакль А. Херманиса. Была настоящая надежда на театральный восторг и желание солидаризироваться с московской критикой, этот спектакль воспевшей…

Трудно найти автора труднее, чем Шукшин. В том числе потому, что заданная им степень органики была воплощена им самим. И образец своей эстетики Шукшин дал сам. Чехов не дал, Толстой не дал, а Шукшин дал. Театру эта степень подлинности практически недоступна, Шукшин выглядит на сцене постыдно псевдонародным, ряженым, и самые удачные постановки по его рассказам бывали когда-то в любительских театрах, где нет зазора между актером и ролью, где естественный районный или деревенский человек — он и есть деревенский или районный… Театр от Шукшина бежит (и правильно делает), и самый серьезный его успех был связан с Сергеем Юрским, подходившим в своих чтецких программах к Шукшину как к классику, к каждому его слову — как к драгоценному камушку, перекатывающемуся во рту. Об этом у Юрского написано в книгах.

Сильно подозреваю, что Шукшин не любил театр, он был для него искусственным. Кино — да. А какие в театре могут быть грязные сапоги, какая подлинность? Сапоги гримом намазаны, хлеб из поролона…

Е. Миронов (Бронька Пупков). Фото М. Гутермана

Е. Миронов (Бронька Пупков).
Фото М. Гутермана

Ч. Хаматова и Е. Миронов в спектакле. Фото М. Гутермана

Ч. Хаматова и Е. Миронов в спектакле.
Фото М. Гутермана

Алвис Херманис, понимая, что в наше синтетическое время материалы, из которых Шукшин слеплен, действительностью (в том числе театральной) не производятся, а имитировать их неприлично, не стал скрывать, что сапоги намазаны гримом, а хлеб — из поролона. Наоборот, надо, чтобы было видно: грим, поролон, искусственная коса…

Глянцевая-глянцевая программка с полем подсолнухов. Глянцевые-глянцевые постеры с огромными фотографиями жителей села Сростки, на фоне которых происходит действие… Кажется — вот она, натура, подглядывает за сценическими персонажами: эх вы, чудики московские… Но замечаешь — лица на фотографиях тоже не натуральны, цифровые технологии прошлись по морщинам, рытвинам и веснушкам, сделав натуру не менее гламурной, чем сценические персонажи в пиджаках с чужого плеча. Вот такая всеобщая «игра природы». И в кадрах кинохроники (постановочная группа ездила на Алтай, фрагменты разбросаны в Интернете, можно глянуть) жители Сросток одеты в такие «кислотные» кофты и так поют, что сама натура предстает не менее маскарадной, чем спектакль, и в той же степени гротескной.

Что же истинного остается в этом мире, сплошь покрытом глянцевой пленкой? Причем это — у режиссера Херманиса, который точно знает цену черно-белому искусству, но в эпоху раскрашенного Штирлица зачем-то расцвечивает и упаковывает на продажу Шукшина по всем законам арт-рынка.

Эту хитрость любимого Херманиса, который ничего не делает просто так, весь спектакль хочется разгадать. Тем более что «Рассказы Шукшина» не требуют от тебя «сопереживательной» человеческой энергии, спектаклю не отдаешься душой и сердцем, ничего не щемит, нигде не жмет, удалые приплясы и атомная энергия моментальных внешних «типажных» перевоплощений Евгения Миронова (привет Аркадию Райкину передавали многие) вызывают восторг своей виртуозностью, но не лишают ощущения, что смотришь спектакль интеллектуальный. Зрители «за семь тыщ» радуются тому, как, легко перепрыгнув через лавку, Миронов тут же появляется весь в театральных толщинках, или в очках, или со стальной «фиксой»; как его Бронька Пупков рассказывает практически сюжет сериала «Апостол», в котором недавно снялся Миронов; восхищаются тем, как по-балетному отточено каждое движение Чулпан Хаматовой, а ты — да, радуешься, да, восхищаешься всем этим «техно», но сидишь и думаешь — зачем все-таки Херманису эта неживая обработанность ВСЕЙ натуры и что же тут остается подлинным?

По Херманису, выходит, что натуры больше нет вовсе, она тотально огламурена, и нечего даже пытаться играть подлинность шукшинской бедной человеческой жизни. Все выйдет имитацией. А нельзя сымитировать только одно — актерский азарт, живую энергию. Шукшинские герои — люди страстные, по-своему маниакальные (купить сапожки или микроскоп — и умереть!), их чувства по поводу «той» реальности вряд ли доступны пониманию зала (а спектакль, без дураков, коммерческий). И Херманис уравнивает страсть «чудиков» со сценической страстью Миронова — страстью подлинной, дающей неподдельную, необработанную энергию радости жить здесь и сейчас. Эта «подмена» дает спектаклю ту истинную «игру природы», которую кто заметит — тот заметит, кто нет — и не надо, они примут постеры за правду. А правда тут одна — здесь и сейчас.

Спустя довольно короткое время подробности спектакля, а их масса, уходят из сознания, с ними не сживаешься. А что остается — так это рассказ «Жена мужа в Париж провожала»: фантастически отбивает Колька Паратов — Миронов чечетку на фоне пятиэтажек «в натуральную величину», а потом включает в квартире газ и умирает от тоски и нелюбви портнихи-жены Вальки…

В конце спектакля все актеры, взяв аккордеоны, целым оркестром вжаривают музыку (гулять так гулять! поражать так поражать!), а потом молча растягивают меха — дышат… Между «поражать» и «дышать» и живет этот спектакль.

А вот «Бедная Лиза» не дышит. Это явление гротесковое по сути своей, даже цирковое: посмотрите, гости, наша собачка еще и поет…

Если бы на афише не стояло имя Чулпан Хаматовой (!), которая танцует (!) с солистом (!) Большого (конечно же, не малого!) театра, — спектаклю была бы грош цена и зритель не платил бы такие деньги (теперь уже 5 000) за билет.

Работа вызвала полное недоумение (в данном случае и уплативших), как давно вызывают у меня недоумение скромные балетмейстерские данные Аллы Сигаловой, распространившей «два притопа и три прихлопа» на многие окрестные территории. Просто есть такие раскрученные московской тусовкой персонажи, уверенная поступь которых по блестящим полам светских мероприятий бросает некий отсвет на тусклые сценические работы — без художественной фантазии, а так, в силе фитнеса…

Хаматова танцует и искренне тратится на сцене полтора часа. Андрей Меркурьев подтанцовывает: его партитура упрощена так, чтобы Хаматова технически выглядела не хуже. Заморский певец Эндрю Гудвин, неузнаваемо коверкая шедевр русской словесности, распевает текст Карамзина на ученическую музыку Л. Десятникова (если бы не заработанное потом имя, этот студенческий опус конца 1970-х вряд ли кого-то мог заинтересовать).

Ч. Хаматова (Лиза). Фото М. Гутермана

Ч. Хаматова (Лиза).
Фото М. Гутермана

История Карамзина дает простор для хореографического воображения, разносословная пара могла бы иметь столь же «разносословный» пластический язык, какой когда-то имели Элиза и Хиггинс в легендарной «Галатее» Д. Брянцева — А. Белинского. Но этот язык надо вдумчиво искать, думать, вникать, а у Сигаловой не те скорости, да и полет ее пространственной мысли — не дальше однообразного «стрейчинга», который наскучивает через десять минут. Спектакль начинается на такой (неясно почему) экстатической истерике Лизы, что развиваться далее ничто уже не может… Да о чем, собственно, я, посетившая фитнес?

Бедная «техно-Лиза» была действительно бедная, художественно нищая, но выставившая Ч. Хаматову на продажу как диковину, а не как выдающуюся актрису.

Театр Наций в итоге показал двумя спектаклями работу «новых технологий», дал два варианта работы с этим «техно». Как говорится в детской считалке, «первый раз прощается, второй раз запрещается, а на третий раз…». Что увидим у вас?

Срезала?

Июнь 2009 г.

Ильичева Ирина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Е. Гришковец. «+1».
Автор спектакля и исполнитель Евгений Гришковец, сценография Ларисы Ломакиной

Сказать, что поклонники Евгения Гришковца ждали — не могли дождаться его нового спектакля, — ничего не сказать. Последние 7 лет он сочинял прозу, много и плодотворно гастролировал, записывал диски, появлялся на телевидении, радио, рекламных постерах, а вот новых спектаклей не играл. Между тем всякого нового Гришковца ждут, ему верят, на него надеются. Если на первое публичное выступление — спектакль «Как я съел собаку» — пришло семь человек, то теперь у Гришковца сложилась приличная по размерам аудитория «среднего возраста», но нередки и барышни, любящие «напитаться его стилем мыслей».

Евгений Гришковец считает, что его новый спектакль про одиночество: «Каждый из нас — это не часть человечества, каждый — это +1»… «Меня никто не знает», — сходу сообщает его герой, имея в виду, что никто не знает и не узнает его истинного я, сердцевину его существа. Серьезность заявленного щедро декорирована визуальными эффектами: видео, пенопластовый снег, красный, синий, зеленый свет попеременно заливают сцену. «+1» можно смело рекомендовать всем людям доброй воли для семейного и одиночного просмотра. На него можно приводить детей и двоюродных тетушек, и вам не будет стыдно. Простые и понятные истины — любовь к близким, любовь к родине, ценность жизни «здесь и сейчас» — прольются на вас золотым дождем. Плюс привычная игра Гришковца в то, «как я был ребенком», добавит просмотру приятности.

И в общем-то, ничего плохого в этом нет. Для тех, кому это нравится.

Однако, как выяснилось, автора спектакля удивляет тот факт, что в природе существуют человеческие экземпляры, которым это не нравится или просто надоело. После московской премьеры он пишет в своем сетевом дневнике: «Газетная критика, за редким исключением, вышла, как и предполагалось, гадкая. Я почти точно предугадал, о чем будут писать эти странные люди. <…> Практически ни слова не сказано ни о спектакле, ни о сценографии, ни о способе существования лирического героя… Претензии ко мне в основном социального плана, и критики мне отказали в искренности».

Нет, ни в коем случае мы не отказываем Евгению Гришковцу в искренности. Каждый волен искренне заблуждаться. Например, слово сценография Гришковец пишет искренне, а слово рецензия — в кавычках.

Ну, хорошо. Чтобы представить, что Гришковец называет сценографией (автор Лариса Ломакина), достаточно открыть каталог ИКЕА на любой странице. Торшер Кулла удивительно гармонирует с гардинами Тупплюр. Между торшером и гардинами — стол и три стула. На столе лампа и книги. Вешалка. За гардиной окно, за окном — тут, конечно, новаторство, потому что и экраны, и видео по делу и не по делу использовались во многих спектаклях — но так, чтоб этот экран был помещен за оконную раму, а видео постоянно транслировало запись камеры наружного слежения, такого еще не бывало. Как мы поняли, это обозначает, что за окном как бы течет привычная городская жизнь, ездят машины, утро сменяет вечер, нажимаем на реверс. Но с другой стороны, этот уютный домик как бы затерян в огромной вселенной. Мы так поняли, потому что вокруг домика зажигались маленькие электрические звезды и дарили ему свою нежность.

Далее в том же дневнике Гришковец делает неожиданное признание: «…я совершенно не огорчен теми глупостями, которые написаны. Единственное неприятно, что эти люди попытались в газетах пересказать содержание спектакля, что практически невозможно».

Понимаете? Человеческий мозг расшифровал геном, а пересказать содержание спектакля Гришковца — это просто нереально.

Но автор знает, что говорит, — действительно, практически невозможно: истории в спектакле нет, сюжет отсутствует, а текст избыточен. Логика его развития такова: земной свой путь пройдя до середины, лирический герой Гришковца очутился в сумрачном лесу окаянных вопросов бытия: кто я такой? как стать счастливым? В этом лесу его кусали комары, жалили мухи… И вдруг он вышел на солнечную тихую поляну («комары остались ждать в лесу»), поднял голову и залюбовался до такой степени, что на минуту забыл, что он человек. Именно такое состояние, говорит герой, кажется, испытываешь в раю. Но, как известно, «если крикнет рать святая: „Кинь ты Русь, живи в раю!“, я скажу: „Не надо рая, дайте Родину мою“».

Но текст — совсем не содержание. Содержание — это некое послание, это то, что остается в голове и сердце, когда ты покидаешь зрительный зал. А в голове, точнее, в ушах не остается ничего, кроме чужого смеха. Вроде бы и вопросы поставлены, и размышления предъявлены, и космонавт в скафандре высаживается на Марс, и полярник замерзает во льдах (герой представляет, как воплотились бы его детские мечты), а ощущение внятного высказывания отсутствует. Все-таки не стоит забывать, что сюжет спектаклю друг, товарищ и брат, в смысле — совсем не повредит.

В новом спектакле Гришковец утверждает, что чужд эволюции. Между тем он давно эволюционировал, стал брендом и плавно движется в сторону развлекательного представления: в любом размышлении у него находится место доброй шутке. Как всякий эпигон самого себя, он занимается воспроизведением удачно найденных приемов и интонаций. Все происходящее в спектакле располагается в промежутке между тем, что трогательно и что смешно. «Растормашивание» у зрителя центров, воспринимающих эти посылы, и есть способ сценического существования Евгения Гришковца и его лирического героя, все время перемещающегося из несуществующей реальности сегодняшнего дня (это где смешно) в живую и конкретную реальность собственного детства (где трогательно).

На этом «колебательном» пути он позволяет себе одну маленькую провокацию: простодушно сообщает, что вообще не хочет работать, а денег хочет много, пусть даже незаслуженно много. Проговаривание того, о чем принято молчать, находит живейший отклик в зале. Вообще в «+1» Гришковец много работает над тем, чтобы публика почувствовала, что она, публика, — молодец. И это, кажется, и есть содержание спектакля.

Все явления, упоминающиеся в тексте, от Эйнштейна до теории Дарвина, поданы таким образом, что не требуют ни дополнительных знаний, ни понимания. Зритель ни на секунду не почувствует себя неполноценным. Гришковец сообщит ему, что любить собственного ребенка — хорошо, что любить родину — не преступление, заставит вспомнить плакат в кабинете биологии или регистратуру в районной поликлинике. И публика, как и на прошлых его спектаклях, вытирает слезу умиления. Гришковец — не тот человек, который поставит ее в тупик сообщением, что Геббельс тоже любил детей. Все острое и ранящее Гришковец обходит. Его аудитория — это те, кто без малейших душевных затрат хочет приобщиться к пониманию жизни без гнетущих вопросов, он приводит ее к приятию жизни «здесь и сейчас», к неизбежности буржуазных ценностей. И публика радуется, что все проклятые вопросы уже разрешены и все ответы получены.

Май 2009 г.

Джурова Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Л. Толстой. «Крейцерова соната». МХТ им. Чехова.
Режиссер Антон Яковлев, художник Николай Слободяник

После премьеры «Крейцеровой сонаты» из уст критики не раз прозвучало, что Толстой тенденциозен, Толстой наивно-дидактичен, Толстой с его выкладками о физиологии брака устарел. Возможно, толстовские проповеди целомудрия, духовного скопчества и критика общественных взглядов на женщину как предмет торговли и объект вожделения и впрямь отдают нафталином. Но стоит почитать форум в электронной библиотеке Мошкова (читатели от 17 до 70 исступленно обсуждают взаимоотношения толстовских героев сквозь призму собственных, семейных), чтобы убедиться — «Крейцерову сонату» рановато сдавать в архив. Кто сказал, что одиночество в сети более актуально, чем одиночество в постели? А мужья и жены, вне зависимости от того, легализованы разводы или нет, — как и 120 лет назад, вроде сокамерников, изо дня в день истязающих друг друга, связанных детьми и совместной собственностью.

Написанная в 1890-м, бесстыдная, откровенная, злая «Крейцерова соната» спровоцировала скандал. Спектаклю Антона Яковлева это явно не грозит. «Пристойный» — вот первое слово, которое напрашивается по отношению к нему. Как и в повести, здесь формальной рамкой монолога Позднышева служит сцена в вагоне поезда, где карикатурные обыватели обсуждают проблему развода. Тени попутчиков вскоре исчезнут за ширмой, и грузный, на вид малопримечательный человек упрямым голосом начнет свой рассказ. Аскетичная сценография Николая Слободяника, из которой, как обычно, вытравлен весь быт, также переводит отношения персонажей в другую, метафорическую плоскость. Помещенные внутрь гигантского схематичного чрева рояля, углом выдвинутого в зрительный зал, герои, казалось, должны были сами зазвучать богато, как музыкальные инструменты. Однако этого не произошло.

М. Пореченков (Позднышев). Фото Е. Цветковой

М. Пореченков (Позднышев).
Фото Е. Цветковой

Действие спектакля монотонно движется от одной сцены к другой, от конфликта к конфликту. В монолог Позднышева режиссер вплетает сцены из семейного прошлого. Вот Позднышев, неловко топчущийся с цветком в руке, делает предложение Лизе — худенькой девушке в пелеринке. Вот Лиза и сестра Полина (Ксения Лаврова-Глинка) обсуждают нюансы будущей свадьбы. Вот — первая стычка во время медового месяца. Вот измученная жена умоляет мужа взять часть ответственности на себя, а тот вопит что-то вроде: «Оставь меня в покое, ты прохлаждаешься, а мне завтра на работу вставать!» Лейтмотив семейных сцен — раздражение, беспричинное и беспочвенное. Такие банальные ссоры знакомы любому имевшему опыт продолжительной совместной жизни. Ужасов семейного «ада» нет. Возможно, потому, что Антон Яковлев, желая приблизить историю к зрителям, вытравил всю патологию семейных отношений, осушил жирную почву, на которой у Толстого вырастают ненависть и убийство. В повести герои ненавидят друг друга, потому что хотят. Механизм брачных отношений — в чередовании «приливов» и «отливов», примирений и ссор, вспышек чувственности, сменяющихся приступами взаимного отвращения, которые приводят к убийству.

В спектакле плоть табуирована. Режиссер рассказывает другую историю — душевной глухоты, причем ответственность за нее целиком возлагается на мужчину. А драматическим центром оказывается женщина. Хрупкая, почти бесплотная Наталья Швец (Лиза) не похожа ни на соблазнительный продукт портновского искусства, ни на самку во всей силе зрелой красоты, какой видит женщину герой Толстого. Специально для героини дописана самостоятельная сцена, в которой она, накануне свадьбы, будто чувствуя свою «ошибку», чуждость этого незнакомого, непонятного человека, назначенного ей в женихи, рассказывает сестре о своих сомнениях. Актриса, как по нотам, разыгрывает женскую «долю». Детская ребячливость сменяется надломленностью, смертельной усталостью, которая ощущается на физическом уровне, когда Лиза прижав, как от невыносимой боли, руку к животу, тихо упрашивает мужа, чтобы тот позволил ей больше не рожать. Главное в героине — неявная личностная неудовлетворенность, которая провоцирует ее на скрытый бунт.

Начиная разговор о Михаиле Пореченкове, в первую очередь хочется сказать о том колоссальном усилии, которое положено им в основу роли Позднышева. Перед нами случай героического укрощения актерской природы. Тени обаятельных хохмачей и спасителей человечества, поигрывающих литой мускулатурой, остались за кулисами. Позднышева Пореченков играет жестко, но без жирных красок. Все «личное», «имиджевое» отброшено. Перед зрителями процентов на 90 — персонаж, человек небольшого ума и небольших страстей, нудный, упрямый, нечуткий. Если и самец, то из тех, что проводят вечер с пивом у телевизора. Главное в этом Позднышеве — феноменальный супружеский бюрократизм, с которым он подходит к «долгу» жены и «обязанностям» мужа. Не случайно одна из самых сильных сцен — та, в которой он остервенело, свистящим шепотом требует, чтобы жена не слушалась шарлатанов врачей и продолжала рожать. Не потому что Позднышев, как у Толстого, ревнует, а потому что «так положено».

Н. Швец (Лиза), М. Пореченков (Позднышев). Фото Е. Цветковой

Н. Швец (Лиза), М. Пореченков (Позднышев).
Фото Е. Цветковой

Проблемы начинаются ближе к финалу, там, где линия драматического напряжения должна идти вверх, а зрителей нужно заставить поверить, что вот этот муж, десять лет проживший с этой женой, пырнул ее ножиком. Музыкант Трухачевский, сыгранный Сергеем Шныревым намеренно бесцветно, едва ли убедителен как соперник. Жена Лиза, сохранившая девическую невинность манер, не заставляет усомниться в ее безупречности. И даже музыка — та самая Крейцерова соната Бетховена, провоцирующий фактор ревности и измены, а у Толстого — опасная, иррациональная стихия — отсутствует. В спектакле ее заменяет тусклая какофония скрипок, иллюстрирующая невнятицу семейных отношений. Остается поверить в странную фантазию Позднышева, заставляющую его в воображении «режиссировать» измену жены. И тут программа дает сбой. В спектакле отсутствует та почва, на которой могло бы взрасти это искривление сознания героя. Отношения героев чересчур стерильны. А М. Пореченков не располагает такими ресурсами, чтобы толстокожего Позднышева превратить в утонченного садомазохиста вроде героя «Кроткой» Достоевского. Обозвать, ударить, развестись, забрать детей — это пожалуйста. Убить равнодушием — тоже. Не случайно убийства, натуралистично описанного Толстым, в спектакле нет. Пореченков просто подбрасывает вверх кипу нот.

Последние слова Позднышева у Пореченкова звучат правильно, сильно, с отчаянием человека, осознавшего непоправимость сделанного. Но финальную точку ставит не текст, а музыка. Пореченков берет в руки тубу, и происходит чудо нутряного единения человека и музыки. Толстый «слоновий» голос инструмента звучит с какой-то почти животной тоской. Будто зовет и просит прощения, договаривая все то, что не удалось сказать самим спектаклем.

Май 2009 г.

Левинская Елена

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Ю. Тынянов. «Киже».
Сочинение К. Серебренникова / А. Сюмана по рассказу Ю. Тынянова «Подпоручик Киже».
МХТ им. Чехова. Постановка и сценография Кирилла Серебренникова

Кирилл Серебренников принадлежит к числу тех редких театральных режиссеров (да уж не единственный ли?), что занимаются нелегким, чреватым многими неприятностями делом, — он прививает ростки актуальности к стволу отечественного психологизма. Не отказывается от психологизма вообще, но и не наследует ему, а как бы осуществляет диверсию изнутри, за что, конечно, бывает бит критиками-традиционалистами. Актеры у него проживают роль по Станиславскому, но — в ситуации перформанса, исключающего психологизм как таковой. Если актер сильный, роль прописана, сюжет крепкий, а авторское «ради чего» горит аки пламень, то режиссура Кирилла Серебренникова имеет большой резонанс. Без этих подпорок и костылей психологического реализма формальные изыскания постановщика рискуют провалиться, как это случилось со спектаклем «Киже» на Малой сцене МХТ, где Серебренников выступил не только как режиссер, но и как автор пьесы, сценограф и художник по костюмам. Правда, музыку для струнных и ударных написал молодой композитор-авангардист Алексей Сюмак.

Анекдот, взятый Юрием Тыняновым за основу «Подпоручика Киже», очень похож на быль. По описке в приказе этапировали, женили, наградили, похоронили — пустое место? Да запросто. Какой русский не знает мистической силы буквы? Не напрягается перед параграфом, пунктом, реестром, коллективным письмом? Не страшится ЖЭКа, ДЭЗа, БТИ, отдела кадров? Ведь жизнь отдашь, если что не так записано. Написанное главнее того, что есть. На этом вся журналистика держится, включая театральную критику. Запишут тебя, скажем, в реформаторы отечественной сцены — и будешь реформатор. Вот у Тынянова записали несчастного поручика Синюхаева как умершего горячкою — он за милую душу поверил. И ты поверишь. И все поверят. Как приговоренный будешь выделываться на границе визуального с вербальным, и не хочется, а надо. Словом, «Подпоручик Киже» Юрия Тынянова — очень своевременная, чтоб не сказать актуальная, быль.

Л. Тимцуник (Аракчеев), С. Медведев (Павел I). Фото Е. Цветковой

Л. Тимцуник (Аракчеев), С. Медведев (Павел I).
Фото Е. Цветковой

Также и политических аллюзий не счесть. Чумовая российская государственность, чугун по всей властной вертикали, хваткие придворные, чиновники-беспредельщики, вконец одичавший оболваненный народ. И самодур правитель, Павел Первый разумеется, но так написано, что опасные параллели неизбежны. Скажу сразу, в МХТ относительно власти — никаких опасных параллелей. Павел Первый романтизирован и предстает в исполнении Сергея Медведева пластичным выразительным юношей с острым, странно детским лицом — «русским Гамлетом», трагически не понятым ни окружением, ни народом, череп бедного Йорика прилагается. Тема «народ и власть» раскрывается не в пользу народа. С плакатной демонстративностью показано: ни поручиков у нас, ни подпоручиков, а лишь тупая народная масса, где каждый — КИЖЕ, пустое место. Русский Гамлет малость обезумел с таким контингентом, но не выпускает из рук символ власти — жезл как у регулировщика, только еще длиннее и толще, причем жезл нереально горит огнем. Кто видел «Звездные войны», поймет, что перед ним световой меч джедая — знак Силы, хранящей Мир и Правосудие во всей Галактике. Сдается мне, Тынянов тут вообще ни при чем.

С. Медведев (Павел I). Фото Е. Цветковой

С. Медведев (Павел I).
Фото Е. Цветковой

Над белесой бугристой поверхностью сцены, намекающей на российские колдобины, но больше похожей на гигантский матрас (сексодром, как говорят в народе), высится величественный, как из гранита, подиум, одним концом направленный в зал, другим — в ослепительное отверстие на заднике. Вокруг на коленях, ползком, а то и задом наперед копошатся персонажи в белом исподнем, на макушках нашлепки в виде лысины, отчего головы похожи на яйца. Хлещут друг друга розгами, обсыпаются, судя по запаху, душистым тальком, вдувают его друг другу в рот, нос, глаза и уши («ой, ты мое тело, что ж ты так вспотело», — сказал бы Пригов). Маршируют, надев пухлые белые подушки-треуголки и причудливые ботфорты, оголяющие ступни; солдатские косицы — точь-в-точь увеличенные крысиные хвосты. Слышится частое, прерывистое дыхание (у каждого закреплен микрофончик), микрофонно звучат голоса, зачитывающие тексты, авторы которых, по программке, — Н. Карамзин, И. Кант, И. Барков, Ю. Нелединский-Мелецкий, Д. Яламас, Н. Полевой, А. Кронеберг и, хочется добавить, зав. поворотным кругом Плисов, ибо все одинаково звучит как «бум-бум-бум» и вызывает в памяти «Марту» Фассбиндера, где муж-садист возбуждался от вызубренного несчастной женой наизусть технического руководства по изготовлению бетонных плотин.

Стоп, о чем это я? Сексодром, Фассбиндер… Привыкли мы, критики, измышлять, правильно нас не любят. Но ведь что вижу, то пою. Вот это белое, тальк, к примеру, что? Пыль, снег, мука, кокаин? Ах, все сразу? Тогда средство от пота. Если правитель — Гамлет с мечом джедая, то почему у него народ — киже? Приблизительность смыслов делает зрелище похожим на многофигурную подвижную арт-композицию. Два с лишним часа без антракта переменяются эффектно странные одеяния, парики, обувь, головные уборы, но энергия мысли отсутствует. Не заряжено. Моторное нагромождение трюков не возмещает отсутствия ролей, сюжета, конфликта, диалогов, а до contemporary dance актеры все же не дотягивают, у них другая специализация. Когда в толпе яйцеголовых на миг вдруг проявляется поручик Синюхаев — и медленно распрямляет спину, обратив «слепое», с пятаками на глазах, лицо к небу, понимаешь, как мог бы талантливый Игорь Хрипунов сыграть эту роль. Но не сыграл: по замыслу толпа должна быть однородной — иначе какие же они киже? Мужчину от женщины отличаешь разве что с появлением кринолина, когда дама и кавалер вдруг что-то красиво споют дуэтом. Но ни дуэт, ни даже, как снег на голову, Иммануил Кант с монологом по-немецки не спасают от энергетического кризиса. Единственная живая сцена — отсутствующее у Тынянова убийство Павла Первого. Фарфорово-декоративный герой Сергея Медведева вдруг заговорил по-человечески, и сразу такая боль, такая мука: «Что я вам сделал? Что я вам сделал?» Но тут как раз и занавес.

Сцена из спектакля. Фото Е. Цветковой

Сцена из спектакля.
Фото Е. Цветковой

Кирилл Серебренников никак не отлепится от психологизма, ему пока нечего предложить актеру взамен. Немцам, которые по части современного театра, как известно, большие доки, не потребно слияние актера с персонажем. Важен профессионализм, отточенность формы, доведенной до абсолюта. Там актер отдельно, персонаж отдельно, никогда не перепутаешь. Их актуальная социальная направленность, на наш вкус, может, и туповата, зато форма полна какой-то внутренней германской силой. А попробуй славянского актера-стихию упечь в форму — либо он ее, либо она его. Был, конечно, и у нас Мейерхольд — да и тот немец.

Эх, Кирилл Семеныч, что немцы? Далеко немцы.

Апрель 2009 г.