Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Дмитревская Марина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Ч. Диккенс. «Битва жизни». Студия театрального искусства (Москва).
Композиция и постановка Сергея Женовача, художник Александр Боровский

А. Платонов. «Река Потудань». Студия театрального искусства (Москва).
Спектакль сочинили Сергей Женовач, Александр Боровский, Дамир Исмагилов, Мария Шашлова, Андрей Шибаршин, Сергей Качанов, Александр Лутошкин

«Битву жизни» и «Реку Потудань» С. Женовача я посмотрела подряд, причем «Битву» — почти через год после того, как московская критика, за редкими исключениями, вяло прожевала премьеру, сообщив, что это практически читка с текстами в руках, «шпаргалка Диккенса», усыпляющее зал диетическое блюдо бессолевой диеты, содержащее, правда, витамин С, необходимый для жизни. Или битвы с нею…

«Мы не писаем, не какаем, читаем Тору, сколько можно!» — уже в устной форме характеризовали последние работы женовачей московские остроумцы, раздражаясь фарисейством, показной аскезой, почти сектантским (с их точки зрения) образом жизни и бесполым морализаторством Студии театрального искусства, никак не желающей спустится из сфер платонического на грешную землю…

Ощущение, что Москва наигралась и заскучала. Как всегда. Тем более что она слезам не верит, а у Диккенса что, как не слезы, моря и океаны их?

Как хорошо побывать на спектакле через несколько месяцев после премьеры… И убедиться сперва, какая дивная вещь эта «Битва жизни», а на следующий день — какая прекрасная «Река Потудань».

Буквально каждую статью о Женоваче хочется назвать «Дом, где сохраняются сердца, или Идея господина Дома» («ПТЖ» № 42). Программа театра отличается постоянством, и почти во всех спектаклях — дом, семья, поколения. Как идея. А поскольку мысли материальны, а истинные желания сбываются, чудесным образом Студия обрела Дом, лучше которого нет во всей Москве, да и вообще. Совершенно в духе диккенсовской рождественской сказки возник меценат, пожелавший не афишировать себя и отстроивший женовачам сцену на Таганке, в служебном дворике бывшей золотоканительной фабрики Станиславского, в здании, где играл когда-то, кажется, любительский театр Алексеевых. Даже если это не так — хочется думать, что так, что женовачи обрели законное театральное дворянство и сбылась сказка про беспризорника, оказавшегося лордом…

Дом (хоть убей, не хочется писать «театр»), придуманный Александром Боровским, — его очередная декорация, но к спектаклю жизни. Вы проходите через квадратный «университетский» дворик (театр — университет! Что касается храма, то он буквально в нескольких шагах от театра). Можно посидеть на деревянных лавочках и рассмотреть стену с портретами «основоположников» (эта стена — словно огромный лист из тетради в клетку. Учиться, учиться и учиться!). А дальше вы попадаете в чистые «заводские» залы из крашенного светлой краской кирпича (театр — фабрика, производство!), но с чистыми деревянными полами (театр — Дом!). Вас встречает в фойе «многоуважаемый шкаф», еще какая-то вполне домашняя мебель (кажется, венские стулья…), лампы. Ничего офисного, ничего нарочито-театрального, все просто и элегантно, как декорации Боровского, которые обычно не напрягают мощью метафор, а одевают пространство спектаклей в простую и стильную черно-белую одежду, создавая среду обитания. В этом доме хочется жить, возвращаться туда снова и снова.

ПОБЕДИВШИЙ РОД

«Рождественская повесть о любви» «Битва жизни» так вписана в пространство зала, что до конца первого акта не понять, где кладка настоящая, а где бутафорская. Двери и кирпичные стены гостиной Джедлеров повторяют стены и двери зала — и мы будто оказываемся в гостях, в теплом доме маленького городка, на месте которого когда-то проходила великая битва. А теперь здесь танцуют при свечах под живую музыку (кларнет, скрипка и гитара — Т. Гимранов, Л. Сивелькин, А. Каркач), тут горит камин, возле которого милые люди грызут яблоки и читают. Что? Роли. Ведь каждый играет в жизни роль, следующую реплику которой не знает, но интересуется… С текстом можно расходиться, запаздывать, роль может тебя вообще не устраивать, но иронизируй не иронизируй, а книга написана Автором, и будь добр — осваивай страницы…

Листочки в руках дают то отстранение, без которого сюжет Диккенса сыграть серьезно невозможно, это был бы абсолютный ситком.

Уже не в первый раз Женовач ставит книги, словно предназначенные для сериала. Лакомым куском был «Захудалый род», а уж «Битва жизни»! Если просто пересказать сюжет — все колумбийско-аргентинские «Татьянины дни» померкнут и стыдливо свернутся в своих телевизионных ящиках. История о том, как младшая дочь доктора Джедлера, прелестная Мэрьон, бежала в день приезда своего благородного и любящего жениха Элфреда с непутевым и расточительным эсквайром Майклом Уордном, как все были в горе целых шесть лет, как неутешно скорбели и плакали покинутый жених и любящая старшая сестра Грейс и как любовь к Мэрьон сблизила их до такой степени, что они поженились и стали счастливы, — это уже на добрый десяток серий. А уж рассказ о чудесном появлении Мэрьон через шесть лет и ее признание в том, что она бежала, почувствовав скрытую любовь сестры Грейс к Элфреду, пожертвовав собой ради двух дорогих ей людей и дождавшись их прочного воссоединения, — это настоящий сериальный хэппи-энд. С точки зрения современного человека, Мэрьон — абсолютная «крейзи», потому что любовь к Элфреду и сама-то Грейс не осознавала, так в чем проблема?! Прибавим истории о том, как под влиянием самоотверженной Мэрьон перевоспитался вертопрах-эсквайр, как счастливо вышла замуж преданная служанка Клеменси, а также побочные сюжеты об адвокатах Крегсе и Сничи и их семьях, — и еще десять серий в кармане!

«Битва жизни». Фото из архива театра

«Битва жизни».
Фото из архива театра

И именно этот материал, который просто просит превратить себя в телевизионный бред, Женовач решает безо всякой сентиментальности, с юмором и грациозным отстранением.

Конечно, это история только о высоком, все персонажи соревнуются в благородстве, здесь нет не только злодеев, но и просто недостойных героев. При этом никакого намека на кондитерский конфликт «хорошего с еще лучшим», потому что речь идет о соответствии каждого с неким идеалом, с вертикалью.

А поле битвы — сердце человеческое. В одной из первых сцен желторотый юнец Элфред (студент Андрей Назимов) говорит о том, что не только на поле боя, но и в обыденной жизни есть место человеческому подвигу и настоящему героизму. И что это еще труднее, потому что борешься с самим собой. Такова первая опора, на которой держится «Битва жизни». А вторая… терка для мускатных орехов, поскольку именно на ней иронически начертано: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». И вот слуги (это особенно прелестно!), дивная Клеменси Ньюком — Мария Шашлова и хозяйственный Бенджамин Бритен (не путать с композитором, у которого в фамилии два «т») — Александр Обласов, сидят и обсуждают этот постулат: «Не знаю, настоящая ли это философия…». Никакого Канта и категорического императива они не знают, но и в их простых сердцах есть место интеллектуальному подвигу.

Как и «Захудалый род», это история семьи, но семьи не распавшейся, а сохраненной. И счастье, по Диккенсу, получает лишь тот, кто доказал свое благородство. А доказали все без исключения. И снова живет дом — тот, где сохраняются сердца.

Что делает «Битву жизни» полной противоположностью сериалу? Сосредоточенность не на сюжете, а на интонации. Не интрига, а синхронная интриге постоянная оценка героями текста и сюжета Диккенса, того прекрасного времени, в котором мы уже не живем, хотя хотелось бы, старинных правил и нравов… Глядя в листочки, современные молодые люди иронизируют над патетикой, изумляются словам и поступкам своих героев (невероятно!), восхищаются ими, дразнят партнеров. В начале второго акта они читают текст — как в первый раз, не зная, что дальше, так же, как не знают, что будет дальше, их персонажи, а в какой-то момент беременная Клеменси буквально зачитывается романом, вгрызается в него, как в яблоко, поражаясь и ходу дел, и своим словам, написанным на страницах… Она глотает яблоко и текст кусками, а оторвавшись, начинает действовать.

Это театральный мир, где никто не исчезает и покойный Крегс (Сергей Аброскин) может появиться, когда прочтут строчку «покойный Крегс». Ведь текст никуда не делся, можно перелистнуть назад — и Крегс снова будет жив и невредим. По законам книги. И вечной жизни.

На вручении «Золотой маски» С. В. Женовач сказал: «Спасибо всем, кто пробовал и ошибался в этой работе». В спектакле играют не только старшие, но и младшие дети СТИ (сестры Грейс и Мэрьон — студентки Екатерина Половцева и Мария Курденевич). Тот спектакль, что видела я, был сработан филигранно, на легком дыхании, с мимолетностями и печалью о том, что «время постарело на шесть лет»…

СОКРОВЕННЫЕ ЛЮДИ

Мы приходим к женовачам в дом, а в хорошем доме гостей кормят… Перед спектаклем «Река Потудань» красноармеец (Александр Обласов) вручает вам алюминиевую кружку с чаем, на общем деревянном столе зрительского буфета разложены сало, хлеб, лук. Сидим, едим. Говорят, кормить — это идея А. Боровского, и перед новым спектаклем по Чехову «Три года» (он вышел только что) зрителей поят чаем с крыжовенным и вишневым вареньем, которое так любил Антон Павлович. Надо б съездить, попить чайку…

А тут был хлеб с салом. И Малая сцена — просто комната, перед которой все тот же красноармеец останавливал каждого, отнимал мобильник и аккуратно вкладывал его в определенную ячейку для сохранности. По периметру зала — табуретки для тридцати зрителей, словно сделанные руками старого столяра, отца Никиты Фирсова. По стенам — выщербленная линия, трещина. Подсвеченная, она и становится этой самой рекой Потуданью…

Слово такое «По-ту-дань». Дань чему-то «по ту» сторону. Это чуть ли не самый платонический рассказ Платонова, при том, что он не просто о великой любви, но о той любви, которая парализовала плоть Никиты Фирсова, как лед сковывает воду Потудани, он — о непроговоренном и о той Любови, Любе, которая радостно думала: «Пусть я буду с ним вечной девушкой, я потерплю!», но ночами плакала. А решив, что Никита не ушел от нее, а утопился, кинулась в ту же реку сама…

Когда-то в интервью Руслан Кудашов рассказывал, как, поставив «Реку Потудань», они приехали на реальную Потудань и в ее истоке оказался святой источник. И что вода в реальной Потудани не бывает ниже +4.

А Люба простудилась почти до смерти…

Авторский голос разложен на три роли, и первую щемящую ноту одинокой тишины задает Сергей Качанов — Отец. Разглядывает нас, стесняясь, а в глазах его — и тоска, и любопытство, и неловкость старого, никому не нужного, но еще в силе человека. Весь спектакль он будет не без интереса наблюдать жизнь сына и чуть что — кидаться помогать ему. А помощь — это унести-принести доски, которые сперва стоят свежеструганной стеной, приготовленные к строительству жизни, а потом они с Никитой будут делать из них гроб Любиной подруге, сгоревшей от тифа, и несколько досок унесут. Ну и еще кое-что по столярному делу, шифоньер там, детскую кроватку на будущее… Качанов играет трогательное, беззащитное, щемящее родительское одиночество в пустом доме, куда «придется, видно, ему, старику, взять к себе хоть побирушку с улицы — не ради семейной жизни, а чтоб, вроде домашнего ежа или кролика, было второе существо в жилище: пусть оно мешает жить и вносит нечистоту, но без него перестанешь быть человеком».

Один из рассказов Платонова назывался «Сокровенный человек». Жанр спектакля — «сокровенный разговор». Здесь ничего не объясняют, Никита и Люба — в метре от нас — живут своей жизнью, они сцеплены друг с другом светлыми, ясными взглядами, сосредоточены на своем, прекрасном и неясном, чему они не знают названия и не ищут объяснения. Завет быть как дети выполнен абсолютно органично. Нигде не фальшивя, они проживают два часа на крупном плане с редкой подлинностью. «Способность краснеть — самое характерное и самое человеческое из всех человеческих свойств», — говорил Ч. Дарвин. В «Потудани» герои краснеют, вот вам крест!

А. Шибаршин (Никита), М. Шашлова (Люба). Фото из архива театра

А. Шибаршин (Никита), М. Шашлова (Люба).
Фото из архива театра

Люба Марии Шашловой, худая, с длинными, большими, почти подростковыми жестами, постоянно подтягивающая чулок на резинке, хорошеет от пришедшей любви с каждой минутой, и светлые, какие-то родниковые глаза ее — от истока Потудани — омывают Никиту (Андрей Шибаршин) — не матерого солдата, а такого же чистого ребенка, как и она, и от того же истока. Только Люба по-детски, мгновенно и деловито, переключается с Никиты на учебник по медицине, а робкий Никита ни на что переключиться не может, он заворожен, парализован Любой, ее прекрасностью, и подавлен собственным несовершенством перед величием своей же любви. Собственно, скованность, мужская бесполезность его — от невозможности соответствовать Любе. Актеры весь спектакль замечательно играют… волнение. Разное. Но всегда это волнение первого эмоционального опыта, первого прикосновения, боязни приблизиться к сокровенному, потерять его. Они играют забытую стыдливость.

В спектакле (не в рассказе) получается, что Никита уходит от Любы не из самоотречения, а из эгоизма: слаб мужик, проще спрятаться и ковырять свой пуп. А женщина в это время утопится — вот и вся разница.

Когда Никита возвращается — Люба, сидящая в платяном шкафу — их деревянном домике, который он покинул, — так измучена и больна, ее душит такой кашель, что едва ли есть надежда на выздоровление. И если у Платонова они встретились на жизнь, то в спектакле встречаются на смерть. На ее смерть. Люба обхватывает Андрея, судорожно и всепрощающе обнимает его так, как обнимают на прощание, а не при встрече.

Спектакль, сделанный из свежеструганных досок, и сам свежеструганный, он как будто пахнет свежим деревом на мартовском солнце, когда со ствола стесали кору. А под снятой корой — нежный и гладкий ствол…

Спасибо этому дому, не пойдем к другому…

Июнь 2009 г.

* Апология (греч. απολογια) — речь или сочинение, текст, направленный на защиту чего или кого-либо (предполагается, что объект апологии подвергается внешним нападкам); чрезмерное восхваление кого-либо или чего-либо.
** Биомеханика (от греч. bios — жизнь и mechanike — построение машины) — раздел физиологии, наука, изучающая механические свойства живых тканей, органов и организма в целом, а также происходящие в них механические явления (при движениях, дыхании и т. д.). Театральная биомеханика — система подготовки актера.

А — Практикующий Теоретик.
Я — Теоретизирующий Практик.

А. Биомеханика Мейерхольда с ее конструктивистской эстетикой сегодня устарела и может представлять интерес лишь для историков театра, но не для практиков.

Я. Да, действительно, биомеханика как система тренажа актера оформилась и получила свое название в начале 20-х годов XX века* и как техника актерской игры была блестяще воплощена в спектакле Вс. Мейерхольда «Великодушный рогоносец» и последующих.

* Термин «биомеханика» в России употреблял П. Лесгафт уже в начале 1910-х гг. в своих публикациях по курсу физического образования. Мейерхольд, по версии американских исследователей А. Лоу и М. Гордона, начал использовать слово «биомеханика» при разработке научно-обоснованного тренинга сценического движения в начале 1920-х. Впервые термин «биомеханика» в связи с Мейерхольдом появился в информационной статье без подписи в «Вестнике театра» от 27 января 1921 г. Мейерхольдом термин употребляется в статье от 5 апреля 1921 г., написанной в соавторстве с В. Бебутовым, К. Державиным «Театральные листки 1. Драматургия и культура театра» (см. Мейерхольд В. Э. Статьи, письма, речи, беседы. М., 1968. Ч. 2. С. 28). В это время он тесно сотрудничал с А. Гастевым, русским «тэйлористом», основателем Центрального Института Труда (ЦИТ), предложившим этот термин. Гастев в 1922 г. в качестве руководителя Биомеханической Лаборатории ЦИТ пригласил Н. Бернштейна, разработавшего научную теорию биомеханики.
Однако еще в программе 1918 г., написанной Мейерхольдом и Л. Вивьеном для Школы актерского мастерства (ШАМ), был предмет Биомеханика, который вел профессор В. К. Петров (см.: Мейерхольд В. Э. Лекции: 1918–1919 / Сост. О. М. Фельдман. М., 2001; Law A. H., Gordon M. Meyerhold, Eisenstein and biomechаnics: actor training in revolutionary Russia. North California; London, 1996. P. 40–41).

В первую очередь надо разделить биомеханику как тренаж и «биомеханическую систему игры», связанную с определенным стилем постановок. Они, безусловно, взаимосвязаны: биомеханический тренинг, по мысли его создателя, должен был подготовить актера к игре в «биомеханической системе». Однако и после того, как Мейерхольд ушел от конструктивизма в спектаклях, актеры его театра продолжали заниматься биомеханическим тренингом и играть по биомеханической системе, что говорит в его пользу.

А. Возможно, но она была полезна исключительно для актеров, работавших под руководством режиссера Мейерхольда, в его театре.

Я. Ваше мнение — одно из распространенных предубеждений относительно биомеханики. История опровергает этот факт: известно, что мейерхольдовские актеры (И. Ильинский, М. Жаров, Г. Мартинсон, Э. Гарин, М. Бабанова, Я. Свердлин, Н. Охлопков) после закрытия ГосТИМа долго и плодотворно работали в других театрах, исповедовавших психологический реализм, и в кино, оставаясь всегда узнаваемо «биомеханичными». Они не только демонстрировали умение создавать выразительный внешний рисунок роли, но могли «спрятать его под кожей», будучи легкими и пластичными и в эстетике психологического реализма. Как не вспомнить образ Акима—Ильинского в спектакле Малого театра «Власть тьмы». Каждое его движение — самое минимальное — выполнялось согласно принципам биомеханики, было наполнено смыслами, вложенными сознательно. Скупой внешний рисунок диктовал актеру отобранность жестов и точный расчет того, какое воздействие на зрителя оно окажет. Это и есть мейерхольдовский принцип «шпигеля» — «внутреннего зеркала» в действии.

А. Допустим, но это в прошлом. А современному актеру биомеханика, созданная Мейерхольдом как система тренажа, не просто не нужна, а даже вредна, занятия подобного рода упражнениями, где движения необходимо заучивать, чтобы затем точно воспроизводить, загоняют артиста в телесные «штампы».

Я. Вы хотите поговорить о тренаже? Пожалуйста. С моей точки зрения, современному актеру он не просто нужен, но совершенно необходим: биомеханические этюды не только не загоняют его во всевозможные штампы и клише, но, напротив, освобождают его и…

А. Но где же освобождение?! Я видел документальную кинохронику с упражнениями, внимательно рассматривал фотографии с биомеханическими этюдами, изучал описания упражнений, знакомился с воспоминаниями — это все мертвые схемы, ничего не дающие живой душе артиста.

Я. Если подробно изучить на практике основные биомеханические этюды, то можно не только получить представление о законах управления движением на сцене, использования актерского «материала» в игре, о накоплении «запаса технических средств»* и т. д., но и обнаружить другие пласты информации: например, механизм возникновения энергии. Н. А. Бернштейн, создатель научной биомеханики, доказал гениальность прозрений Мастера (обратим внимание на то, что тренинг Мейерхольда получил свое название и известную нам форму к 1921 году, а первый труд Н. А. Бернштейна «Общая биомеханика» был опубликован в 1926 году).

* См.: Мейерхольд В. Э. Биомеханика. Курс 1921/22 гг. ЦГАЛИ. Ф. 998. Оп. 1. Ед. хр. 770. Л. 64.

Согласно теории Н. А. Бернштейна, первичный уровень активности человеческого организма* возникает благодаря двум процессам: изменению баланса тела и скручиванию позвоночника. А начало биомеханического тренинга — работа с палкой — требует при каждом движении изменения баланса всего тела. Это самый первый шаг для рождения энергии внутри организма. Следующий шаг — скручивание позвоночника.

* Уровень тонуса (тонус — длительное стойкое возбуждение нервных центров и мышечной ткани, не сопровождающееся утомлением), обозначенный Бернштейном как «уровень А», — фундамент любых движений, «фон фонов»; он также задействован в поведении туловища и шеи, держащей голову; здесь преобладают плавные, упругие движения — это приспособительное, подвижное поддерживание, сочетающее движение с равновесием, то есть статику с динамикой, поэтому оно названо статикокинетикой. Это не столько движения, сколько неторопливые сокращения и растяжения мышечных клеток, смены поз, в которых можно оставаться неопределенно долго.
Импульсы «уровня А» обеспечивают скелетным мышцам не только тонус и тонические сокращения. Они могут управлять возбудимостью как спинно-мозговых пусковых клеток, так и прикрепленных к ним мионов (функциональных единиц мышечной ткани).
Действия «уровня А» (тонуса) почти полностью непроизвольны и не фиксируются сознанием. Они создают пред-настройку (см.: Бернштейн Н. А. Биомеханика и физиология движений: Избранные психологические труды / Под ред. В. П. Зинченко. М.; Воронеж, 2004. С. 60–100).

А. Это общие слова. Давайте конкретнее.

Я. На подробный анализ любого этюда уйдет немало времени, поэтому остановимся на подготовительном движении, которое Мейерхольд назвал «дактиль». Уже в этом начальном движении в любом биомеханическом этюде работают оба механизма рождения энергии в теле.

В книге американских исследователей Мэла Гордона и Альмы Лоу «Мейерхольд, Эйзенштейн и биомеханика: актерский тренинг в революционной России» мы находим подробное описание «дактиля» (жаль, что столь ценные для практиков материалы полностью до сих пор не опубликованы на русском). Целями этого упражнения они считают: «во-первых, фокусирование внимания исполнителя, во-вторых, баланс — установление координации тела в пространстве и связи с другими участниками перед исполнением упражнения»*. Добавим, что дактиль еще и трехдольный стихотворный размер, состоящий из одного ударного (долгого) и двух безударных (коротких) слогов. Поэтому можно смело утверждать, что дактиль также должен задавать ритм всего последующего упражнения. Получается, что «дактиль» — это своего рода «встряска» и одновременно «генеральная проверка» всего организма перед выполнением этюда.

* Law A. H., Gordon M. Op. cit. Р. 103.

«Дактиль выполняется следующим образом:

1. Актер стоит в позиции полного мышечного расслабления, стопы параллельны и слегка расставлены (эта поза — реминисценция боксерской стойки). Колени слегка согнуты, руки, слегка согнутые в локтях, свободно висят по бокам.

2. По сигналу актер резко поднимает руки вверх, его тело следует за движением рук, и вес тела переносится на переднюю часть стопы. Ладони смотрят друг на друга на уровне лба.

3. Руки стремительно падают и делают два коротких хлопка (на уровне груди или живота). Кисти мгновенно смещаются за спину через секунду после хлопка.

4. Резкое движение рук перемещает корпус актера вперед и вниз так, чтобы энергия хлынула в икры и стопы. Актер готов к исполнению упражнения»*.

* Ibidem.

Положение, в котором оказывается тело актера, на рабочем языке называется «скрут», оно наполняет энергией не только стопы и икры актера, но и — в первую очередь — его скрученный позвоночник.

А. Но все-таки, в отличие от системы Станиславского, биомеханика — это не система воспитания актера. Это всего лишь физический тренинг, который…

Я. Вульгарное упрощение! Кстати, весьма распространенное среди тех, кто поверхностно знаком с теорией и практикой Мастера. Создавая биомеханику как актерскую систему, Мейерхольд хорошо знал, что он ищет — технику актера небытового театра, базовые принципы которой он сформулировал в книге «О театре» (1912) и затем развивал в многочисленных выступлениях и статьях (нам остается только сожалеть, что, в отличие от Станиславского, ему не было дано времени для того, чтобы осмыслить и описать в фундаментальных трудах свой уникальный опыт исканий в театре).

Любая стройная актерская система основывается на построении связей определенного типа: «актер — образ», «актер — партнер», «актер — пространство», «актер — зритель» и т. п. Биомеханика как тренаж, естественно, должна была готовить актера к игре в условном (небытовом) театре, т. е. способствовать освоению языка выразительности этой театральной системы. Такое обучение подобно изучению любого языка (обучению грамоте): сначала ты пишешь палочки и крючочки — в биомеханике это элементы движений, которые должны быть детально изучены (по Мейерхольду, структурным элементом любого выразительного движения является «триада»: отказ — действие — фиксация*, или намерение — осуществление — реакция); затем идут буквы (морфемы сценического языка) — это позиции тела в пространстве (ракурсы); затем — комбинации движений, имеющие свою логику, — это слова, фразы, простые предложения. Биомеханический этюд можно назвать сценическим текстом. Есть в биомеханике и знаки препинания. Что такое «дактиль», с которого начинается и заканчивается каждый этюд-текст, как не «кавычки»? Есть и свои правила орфографии и пунктуации, которые Мейерхольд назвал «принципами биомеханики», записанные его учениками М. Кореневым и С. Эйзенштейном.

* Заметим, что Мейерхольд постоянно менял рабочую терминологию, поэтому в записанных М. Кореневым в 1921—1922 гг. «Принципах биомеханики» движение слагается из трех моментов: 1) намерение, 2) равновесие, 3) выполнение. Эйзенштейн интерпретирует это по-своему: «Каждый элемент игры образован тремя обязательными моментами: 1. Намерение. 2. Осуществление и 3. Реакция» (см.: Мейерхольд В. Э. К истории творческого метода. Публикации. Статьи. СПб., 1998. С. 32).

А. Хорошо, но, по-моему, этот язык выразительности с его чистописанием устарел. Не говорим же мы сегодня на старославянском. А театр, как известно, — всегда искусство сегодняшнего дня.

Я. Конечно, мы не говорим на старославянском, но звуки остались те же, как и базовые правила грамматики.

В течение многих лет Мейерхольд изучал формы не только театрального, но и изобразительного искусства, исследовал их и отбирал для своих биомеханических этюдов-упражнений все ценное для актера, что он находил в различных исполнительских техниках: в цирке и Пекинской опере, в японских театрах Но и Кабуки, в комедии дель арте и даже боксе.

Во всех этих формах он искал общее — простейшее, сущностное, что делает их универсальными для подготовки актера. При отборе движений критерием был «закон экономии энергии», суть которого в достижении наибольшей выразительности при наименьших затратах энергии. Минимальная единица актерского действия — движение. Это и породило представление о биомеханике как о физическом — исключительно физическом — тренинге.

А. Если говорить о физическом тренинге актера, то сегодня разработаны куда более эффективные методики: системы Декру или Лабана, Гротовского, в конце концов. Разучивание пяти сохранившихся этюдов и нескольких несложных сцендвиженческих комбинаций типа «Прыжка на спину» или упражнения «Всадники» не потребует от современного актера ни особых затрат времени, ни сверхусилий. На первом этапе их изучения они требуют концентрации внимания на точном выполнении всех движений, но затем это становится скучно и бессмысленно повторять.

Я. Это тот случай, когда за деревьями не видят леса. Является ли биомеханика просто физическим тренингом? Если посмотреть внимательнее, то в этих упражнениях можно обнаружить нечто более ценное, чем методику физической тренировки актера.

А. Что же?

Я. Позвольте мне продолжить рассуждение о типе связей внутри театральной системы.

Способы соединения букв в слоги, слова и предложения прочерчены Мейерхольдом в рукописи 1922 года как связи, определяющие сферу биомеханики: «человек — движение, человек — слово, человек — слово — движение, человек — человек, человек — одежда, человек — предмет в его руках, человек — элементы среды, человек — пространство, человек — время, человек — коллектив (масса)»*. Каждая из этих связей отдельно исследовалась актерами в биомеханических упражнениях и через опыт тела «присваивалась», становясь неотъемлемой частью художественного сознания.

* Цит. по: Песочинский Н. В. «Биомеханика» в теории Мейерхольда // Театр. 1990. № 1. С. 104.

Наиболее элементарный уровень «человек — движение». В биомеханике Мейерхольда движение первично: и действие как психофизический акт, и эмоция, и слово рождаются из движения. Мейерхольд же ставил перед собой задачу воспитания актера-художника, сознательного творца на сцене, способного управлять аппаратом своих выразительных средств. Актер, по мысли Мейерхольда, должен иметь «умное тело», то есть «каждую минуту анализировать свои движения (в лаборатории при предварительной работе он тяжелодум), а затем, на основании своего анализа он с каждой минутой, с каждой репетицией делается легче, его мыслительный аппарат делается все подвижнее»*. Здесь ясно прослеживается мысль о развитии через телесный аппарат интеллекта актера.

* Там же.

«Человек — предмет в его руках». В биомеханике это работа с палкой в первую очередь, но актеры Мейерхольда работали с мячами, с плащом и тростью и т. п. Мастер требовал виртуозного владения предметом, игры с ним. Ценность работы с палкой в наличии постоянной «обратной связи» — отвлекся и тут же получил палкой. Палка — отличный учитель. В искусстве владения предметом можно самостоятельно совершенствоваться до бесконечности, изобретая все новые и новые упражнения для себя, делая собственные «открытия».

Но это видимая часть айсберга биомеханики, а существует и нечто скрытое. Палка в биомеханической системе становится предметом игры. С первых шагов обучения мастерству актер постигает основной закон театра не бытового (в современной терминологии игрового) — закон дистанции. Между актером и предметом игры (в данном случае палкой) всегда существует дистанция. На следующих этапах обучения таким предметом может стать и образ, с которым тоже можно играть, дистанцируясь (т. е. не идентифицируя себя с персонажем), и текст, и само пространство театра — можно играть «в коробке», а можно выходить в зал, чтобы вступить в прямой контакт со зрителем (как это делал, например, Вестник в «Зорях», чтобы сообщить сводки с фронта*).

* См.: Ласкин А. С. Игра в эстетике Вс. Э. Мейерхольда: поводы и мотивы // Мейерхольд. К истории творческого метода. С. 169.

Сложная связь «актер — образ» в спектаклях Мейерхольда строилась подобно игре с предметом — на игре с дистанциями между актером и персонажем. Актер не стремился к перевоплощению, т. е. к слиянию с образом (идентификации), а, напротив, играл с ним, как с маской, позволяя себе выходы из образа, показывая образ в самых разных ракурсах и неожиданных трансформациях, парадоксальных сочетаниях, сложно сочетая образ с собственной индивидуальностью, в результате чего и возникало «своего рода переживание отношения к образу»* (то, что позже Брехт назвал «отчуждением»).

* Песочинский Н. В. «Биомеханика» в теории Мейерхольда // Театр. 1990. № 1. С. 103.

Благодаря такому подходу возникало «двойственное отношение ко всему происходящему на сцене»: актер реагировал то от себя, то от образа. Такое двухплановое существование свойственно игровым структурам.

А. Вы уверены, что начинающий актер способен понять такие сложные законы игры и, самое главное, применить их в своей работе?

Я. Неважно, доходит это до осознания на первых порах или нет. Ценность тренинга в том, что знание, получаемое таким образом, впитывается телом актера, становясь тем, что называется «молчаливое знание»*, т. е. тем, что «человек знает, не зная (не осознавая) этого».

* Э. Барба в «Словаре театральной антропологии» использует термин «tacit knowledge» (неявное или молчаливое знание), означающий «способность реагировать точно и немедленно, не следуя автоматически заученным паттернам (образцам) действий. Это способность включает в себя умение предвидеть новые и непредсказуемые паттерны и выполнять их даже без осознания того, что нас ведет.
Изучать актерское мастерство — значит принимать (впитывать) определенные компетенции, умения, способы думать и действовать на сцене, которые становятся „второй натурой“. Для тренированного актера сценическое поведение становится таким же „спонтанным“, как и повседневное. Но это заново усложненная спонтанность, цель которой — выполнять сценические действия решительно, чтобы они стали органичными и воздействовали на чувства зрителя» (Barba E., Savarese N. A Dictionary of Theatre Anthropology: the Secret Art of the Performer. London; New York, 2006. P. 121).

А. А как это знание приобретается, ну, предположим, в работе с пространством?

Я. В биомеханике все движения — от самых простых до сложнейших групповых перемещений — определенным образом соотнесены с конкретным пространством, что приучает актера, с одной стороны, быть мобилизованным, с другой, изменять внутреннюю среду в соответствии с данным пространством: меняется пространство — меняешься и ты. Я называю это «инстинкт пространства» (к сожалению, это природное свойство подавлено в цивилизованном человеке). Очень точно подметил Эйзенштейн: «Система М<ейерхольда> — актеры не должны заучивать роль, а запоминать по „memoria loci“ — запоминание с местом, с положением своего тела в определенном пространстве и времени»*.

* Эйзенштейн о Мейерхольде, 1919–1948. М., 2005. С. 94.

А. Но вы ни слова не сказали о живой эмоции, ради которой зритель приходит в театр.

Я. Из умения владеть своим телом и возникает, по мысли создателя биомеханики, умение владеть своим психическим аппаратом. Эмоции рождаются рефлекторно в ответ на движение (согласно известной формуле У. Джеймса, «я побежал и испугался»). Или как это лаконично записано Эйзенштейном: «От движения — к словам. Эмоция — из рефлексов»*.

* Там же.

Например, в этюде «Бросок камня» эмоциональный возглас «Попал!» вырывается в кульминационный момент вместе с резким движением всего тела, сконцентрированным на выбрасывании руки.

При таком способе провоцирования эмоции «от внешнего к внутреннему» важнейшей способностью актера становится «рефлекторная возбудимость»*.

* «Рефлекторная возбудимость есть сведение до минимума процесса осознания задания („время простой реакции“)» (Мейерхольд В. Э., Бебутов В. М., Аксенов И. А. Амплуа актера. М., 1922. С. 6).

А. И вообще об этом камне возникает много вопросов: какого он должен быть размера, веса, формы, ощущает ли человек, его поднимающий, холод при соприкосновении?

Я. Вы будете потрясены: но это НЕ ВАЖНО. Речь идет не о конкретном камне: это идея камня, это камень камней.

А. Известно, что Мейерхольд считал: режиссер должен на собственной шкуре испытать прелести актерской профессии. Чем может быть полезна биомеханика современному режиссеру?

Я. Поговорим о том, какую информацию может извлечь из текстов «классических» биомеханических этюдов режиссер.

Первое и самое важное — их сюжет базируется не на логике бытового (в терминологии Мейерхольда «натуралистического») театра, а на законах театра условного или игрового. Поэтому в них отсутствует привычная бытовая логика, цепь событий, обусловленных причинно-следственными связями. Здесь все подчинено законам парадоксальной композиции, где «в целях большего овладения вниманием аудитории для достижения поставленного себе задачей эффекта… прибегают иногда к смещению или полному обращению композиции; так, традиционно комическое положение излагают в трагической плоскости и наоборот, или перемещают общепринятые представления о критерии драматической перспективы»*. Мы ее поймем, если проанализируем сюжеты «классических этюдов».

* Там же. С. 14.

В этюде «Выстрел из лука», к примеру, сначала человек поднимает лук и готовится выстрелить и только потом находит цель.

А. Абсурдная логика.

Я. А если игровая? Как у ребенка: он сначала находит предмет для игры, а затем, подчиняясь диктату воображения, решает, как его применять. Это взрослая обыденная логика: когда есть цель, тогда и ищутся способы и орудия для ее достижения. А в этих этюдах господствует игра и ее законы. Поэтому самыми интересными (читай: захватывающими зрителя) оказываются «обманные ходы»: например, после «подготовки к бегу» — остаться на месте, перед тем, как двинуться вперед, сделать движение назад — отказ, а после удара кинжалом легко вскочить.

Таким образом, Мейерхольд дает целостную систему пошагового обучения актера — извините за каламбур — от А до Я. Она не придумана, она вскрывает объективно существующие законы игрового театра (история которого насчитывает десятилетия) и обучает с первых шагов особому — не бытовому существованию человека на сцене.

А. Кра-а-а-сиво звучит, но все это не имеет никакого отношения к реальной работе над спектаклем, ролью, это лишь путь «самосовершенствования».

Я. Я не буду с вами спорить, но мой опыт говорит об обратном. Я в своей практике использовал биомеханические этюды для того, чтобы «открыть» тексты Шекспира. Мы со студентом из Англии, освоив этюды телом, сделали композицию по «Макбету». В этой работе нас поразило более всего, что структура биомеханического этюда совпадает со структурой шекспировских монологов и диалогов. Таким образом, выходит, что этюды построены по законам хорошей драматургии. Текст Шекспира (произносимый на английском — это важно) как бы вступает в резонанс с движениями всего тела. Текст и движения синхронны, но движения не иллюстрируют слова. Заданные условные телесные формы помогают актеру, с одной стороны, без лишних объяснений вскрыть глубинные смысловые пласты, закодированные не только в значениях слов, но и в звуковой форме шекспировского текста, с другой, его тело занято — значит, он освобожден для чувствований. Подчеркнем, что это не уровень эмоций, а, скажем так, уровень древней памяти, коллективного бессознательного, древней энергии.

Для нас это был эксперимент, но далее вы можете работать и над спектаклем, спрятав биомеханические движения «под кожу», а можете сохранить как форму, стиль.

А. Все-таки, наконец, ответьте мне, где можно театральному практику, пожелавшему сегодня использовать биомеханику в своей профессиональной работе, найти образцы или хотя бы примеры того, как она применяется и воздействует.

Я. За ответом далеко ходить не надо, и, если речь идет о применении законов биомеханики в современном театре, можно сослаться на зарубежные образцы: Ежи Гротовского*, использовавшего в своих великих спектаклях и мейерхольдовские законы движения, и принципы монтажа Эйзенштейна, Эудженио Барбу, откровенно признающего себя последователем Мейерхольда**, Роберта Уилсона, который в одном из интервью говорит, что изучал советский конструктивизм 1920-х годов, не только ставший частью его эстетики, но и несомненно повлиявший на формирование исполнительской техники актеров, занятых в его представлениях; спектакли Дойчес-театра «Фауст. Первая часть» и «Крысы» в постановке Михаэля Тальхаймера. Актеры театра Шаубюне (Берлин, Германия), в рамках фестиваля «Балтийский дом» показавшие спектакль «Смерть коммивояжера» А. Миллера (режиссер Люк Персиваль), делились своими воспоминаниями о занятиях биомеханикой, и для меня совершенно очевидно, что острая пластическая форма существования их персонажей продиктована именно правилами биомеханики. Наконец, режиссер, открыто заявляющий о значении биомеханики в современном театре, — Томас Остермайер. Позвольте процитировать фрагмент из его высказывания на данную тему: «Как во времена Мейерхольда, так и сейчас (сейчас даже более, чем тогда) в обществе еще жива вера в то, что все проблемы происходят из психологических проблем и могут быть решены только с помощью психоанализа. Вера в это наносит огромный вред молодым актерам. В школах, где их обучают драматическому искусству, их заставляют поверить, что ключ к профессии заключается в том, чтобы находить чувства (волнения) в своем подсознании. Но молодым актерам не дают никаких средств, которые позволяют эти чувства (волнения) показать. Вследствие этого мы видим актеров, которые на сцене кричат, желая достигнуть подлинного чувства, при этом никак это чувство не показывая. Потому-то на сцене в их игре пропадают музыка, смысл и ритм, но эти актеры убеждены, что „по-настоящему“ выражают свои чувства, и при этом могут полностью „забыть“ о публике, наполняющей театр, к которой на самом-то деле надо обращаться и которую надо заинтересовать. В итоге после нескольких лет работы таким истеричным методом молодой артист или трогается умом, или начинает искать способ (систему), позволяющий ему выразить себя как артиста. То есть если у молодого актера есть, например, гнев, то он ищет средство этот гнев выражать. И у Мейерхольда можно научиться тому, как это сделать, на самом деле чувства гнева не испытывая…»***.

* По мнению исследователей творчества Гротовского (Н. Башинджагян, Л. Колянкевич), во время пребывания в Москве он изучал не только «систему» Станиславского, но и метод Мейерхольда, общался с его учениками.
** В «Словаре театральной антропологии» Э. Барбы и Н. Саварезе несколько статей посвящены детальному рассмотрению биомеханики Мейерхольда: «Авторская педагогика», «Расщепление театра Мейерхольдом», «Мейерхольд: биомеханика что значит гротеск», «Стрельба из лука», «Мейерхольд: ритм есть суть», что говорит о том, что биомеханика была подробнейшим образом изучена Э. Барбой и стала одной из основ принципов театральной антропологии.
*** Цит. по: Мейерхольд. Режиссура в перспективе. М., 2001. С. 429–430.

Но и на Руси не перевелись еще добры молодцы — биомеханизаторы.

Пример первый — спектакль «Эдип-царь» поставленный на сцене ЦИМа в 2003 году Алексеем Левинским, одним из немногих носителей знания, полученного из рук в руки от ученика Мейерхольда — Н. Кустова, считающегося наиболее аутентичным интерпретатором системы Мастера. Спектакль этот, выпущенный как учебная работа, тем не менее, помимо чисто педагогических целей обучения выразительному движению, можно рассматривать как опыт любопытной биомеханической транскрипции (перевода) литературного текста в сценический. Например, монолог Эдипа об убийстве произносился исполнителем в статичной позе с точным соблюдением ритма и размера, но максимально безэмоционально, с «маской нуля» на лице, основным средством выражения служила тень актера, а также ракурсы и позиции, в которых оказывались его партнеры во время работы с предметом. Текст при этом накладывался на экспрессивно исполняемый этюд «Удар кинжалом». И эмоция возникала в зрителе от парадоксального соединения красоты, с которой это убийство было обставлено, и выразительного (но отнюдь не натуралистического) движения, вызывающего животный страх.

А. Этот пример не показатель. Это работа для весьма узкого круга специалистов, ценителей, которым была интересна биомеханика сама по себе. А как эта техника может работать вне исследовательских задач, в спектакле, который сделан для нынешней публики, весьма далекой от всякого рода стилевых тонкостей сценического языка?

Я. Есть примеры, на которые могу сослаться в качестве подтверждения того, как биомеханика может работать и работает в постановке, адресованной молодежи. Например, спектакль по мотивам романа Д. Киза «Цветы для Чарли» (Александринский театр, малая сцена, 2007 год). В нем биомеханика применялась с конкретной целью: постановщику необходимо было, не уводя героя со сцены, не производя внешних изменений в облике, показать, как воспоминания болезненных моментов своей жизни он воспринимает сейчас. Это решалось как биомеханическое действо через стилизацию и игру телесных ракурсов. Контраст реалистического существования актеров в сценах жизни и биомеханического в видениях, воспоминаниях и снах подчеркивает переход в инобытие.

В период репетиций спектакля (я знаю это абсолютно точно, поскольку лично знаком с режиссером) биомеханический тренинг проводился с артистами регулярно, особенно с исполнителем главной роли. Во время тренинга отрабатывались три этюда — «бросок камня», «выстрел из лука», «пощечина», последний этюд в сокращенном варианте и вошел в спектакль. Так, в эпизоде «гипноз» главный герой, находясь в измененном состоянии сознания, наблюдает один из самых страшных моментов своего детства, но воспринимает его как причудливый «балет», где особую пластику персонажей диктуют форма и ритм биомеханического этюда «пощечина».

В течение же всего спектакля пластическая партитура действий каждого персонажа развивается в соответствии с законами биомеханики, где максимальная выразительность и эмоциональное наполнение достигаются не за счет «накачивания нутра», а через изменение телесного ракурса. При этом внутренняя энергия актера сохраняется для так называемых «эмоциональных прорывов», после которых он снова оказывается защищен «панцирем» пластической партитуры и под этой защитой может накопить энергию до следующего «прорыва», более того, эта внутренняя энергия возникает именно от внешнего точно отобранного и в соответствии с законами биомеханики выполненного движения. И в «Эдипе», где биомеханика была целью и «биомеханичность» акцентировалась, и в «Цветах для Чарли», где она становилась средством и всячески маскировалась, ее функцией было создание условий для возникновения на сцене иной, отличной от обыденной параллельной реальности. Приведенные примеры использования биомеханики для «открытия» текста, для создания иной реальности лишь подтверждают широту ее возможностей и силу воздействия на зрителей, ее театральную подлинность.

А. Да. Но…

Я. Чтобы рассеять все сомнения, надо, как говорят актеры, «проверить ногами» — начать заниматься, а не теоретизировать, глядя, как другие проходят через «костолом» — так назвал биомеханику Эйзенштейн. А он-то в этом разбирался.

Март 2009 г.

Прошедшей зимой Анатолий Праудин обнародовал для профессионалов Петербурга работу, к этому времени уже показанную не только на фестивале «Пространство режиссуры» (см. «ПТЖ» № 54), но и на режиссерской лаборатории под руководством А. Шапиро, где разбирался шекспировский «Отелло». Недавно праудинцы сыграли свою «Работу актера над собой» в Москве, а мы идем «по следам» зимнего показа, вызвавшего много кулуарных обсуждений. На самом деле была совершена одна ошибка: лабораторные штудии Праудина обязаны провоцировать обсуждение прямо вслед за показом, тогда все становится на свои места. Лишенная слова, питерская критика долго не могла успокоиться, обсуждая работу…

У меня давний и стойкий интерес к обоим, и к Станиславскому и к Праудину. Только порознь: мне казалось, что Праудин не вполне станиславского корня — и по школе Музиля, и по многим спектаклям, чье обаяние и смысл извлекались не из «жизни человеческого духа». Видел я, правда, и другие, где именно движения души персонажей становились первостепенными. Действо, которое я шел смотреть, получало, таким образом, еще и дополнительную интригу: а вдруг Праудин станет выяснять отношения со Станиславским? Ко всему я не знал, чем оно вообще будет — спектаклем или на самом деле этюдами, а для меня это вещи несовместные. Хотя бы потому, что спектакль играют для меня, а этюды делают для себя.

Я уверен, что Праудин не лукавил, не собирался выдавать одно за другое. Он искренне полагал, что театральная аудитория (а я оказался в такой) без труда примет условия игры и легкий налет режиссуры не испортит впечатления от этюдов, а этюды, честно и с интересом сделанные хорошими артистами, будут сами по себе интересны.

А. Кабанов (Отелло). Фото Ю. Богатырева

А. Кабанов (Отелло).
Фото Ю. Богатырева

Со мной, по крайней мере, это не получилось: я видел игру в этюды, то есть спектакль. Косвенно об этом свидетельствовало, прежде всего, то, что в первой части на Елагина, менее (так показалось) внедренного в учебный процесс, смотреть мне было интересней, чем на Кабанова, самоотверженно делавшего этюд с несуществующими предметами. Объяснил себе просто: Елагин все-таки играл, пусть и роль ученика, то есть был в том мире, где ему и всем им карты в руки. Во-вторых, там параллельно разворачивалась история купания несчастного Сёмы и сюжет у камина с деньгами и идиотом, а внутри этого сюжета тоже была параллельность: разговор по телефону смонтирован со сжиганием денег. Причем владелец больших капиталов Кабанов зачем-то просил друзей одолжить ему деньги. Очевидно, что тема разговора вполне случайна: он ушел единственно для того, чтобы Елагин успел набезобразничать. В давние времена, когда на телевидении спектакли шли живьем, такое называлось сценой-ширмой. Сосредоточиться на учебном действовании в подобных условиях я оказался не в силах — все силы ушли на драматическое действие.

Само собой, злостный край сознания «отметил», что с пресловутыми воображаемыми предметами в заведомо лабораторном пространстве все участники действовали весьма приблизительно. Но это не было важно.

Когда во второй части перешли к «этюдам на человеческие отношения», то есть стало ближе к театру, тогда происходящее на сцене и мне стало ближе. Вдобавок там и режиссура забыла, что ее нет: повторяющиеся армейский мотив, «восточная музыка» и позывные «Ассоль» давали сюжету контрапункты, то есть драматургию. Фабула почти отсутствует, а сюжет новый, импрессионистский, что ли: сцены будто небрежно накиданы и стилизованы под этюд. И все здесь и сегодня.

Ю. Елагин (Яго). Фото Ю. Богатырева

Ю. Елагин (Яго).
Фото Ю. Богатырева

В формулах знакомо, а в реальности нет. И я оказался не готов — недогадлив. Что за цифры, например, Эмилия написала на ведре? Потом умные люди объяснили, что — номер телефона. Ну добро бы только номер, так ведь не понял вещей поважней. Будущий Яго — он ведь, похоже, художник? Ничего не видит, не слышит — дай только заполнить какую-нибудь плоскость своей мазней. А Эмилия ему модель, поэтому он на ней женился. А рисует он все время Дездемону? Хорошо! Если велят помнить, что на моих глазах сейчас душевно разминается шекспировский Яго, я согласен думать, что так сосредоточенный на Дездемоне художник и впрямь захочет напомнить генералу, что убить надо не только Кассио, но и ее. А сверхсрочник Кабанов, измывающийся над бедным Яго? Когда вырастит в себе Отелло, «крови, крови…» и впрямь проговорит между делом…

Боже мой, так это же трактовка, в наличии которой покаянно признался Праудин, когда перед началом говорил со зрителями. Это ее сейчас проверяли.

Оказывается, Станиславский был помянут не всуе? Только поздний, почти безумный: актеры с режиссером и художником сочиняли не мизансцены, как ему мечталось, а пьесу. Точней, не пьесу, а сразу и вместе спектакль. Допустим, «Праотелло». Процесс его создания и стал сюжетом самостоятельной театральной драмы. Она драма, а не трагедия, она не психологическая, потому что тянется к архетипам, ну и так далее. Если так, тогда главный ее минус в том, что она не осмелилась себя узнать.

Юрий БАРБОЙ

МОЯ В ИСКУССТВЕ НАД СОБОЙ

Чудесный шутейный заголовок этой страницы — плагиат. Из новейшего студенческого спектакля. Это пародия на всех пользователей теоретического наследия Станиславского. Если бы я точно знала намерения Анатолия Праудина, то присоединила бы его эксперимент и его самого к пародии и пародистам. Тем более что традиция имеет давние корни и открыта Булгаковым.

Допустим, тайный замысел имел место. Тогда в реальности его природа как-то неявна, задача недовыполнена. Если же это не ирония, не «прикол» над доверчивым зрителем, то зачем закулисные топтания публике? Процесс не оформлен в жанр, стало быть, он для показа не приспособлен. Ну, можно выставить эскизы — много-много, а потом сразу «Явление Христа народу». Понимаем цель. Одни — не эскизы даже, а наброски, слабые контуры дурацкой мелодрамы, черт знает как возникшей в воображении Станиславского, — никуда не ведут. Правда, Праудин опыт закруглил результатом. В качестве «Явления Христа народу» во втором акте дали некую жолдаковскую версию «Отелло». Причем гораздо лучше, чем у Жолдака. «Сила» и преимущества праудинской версии в ее ясности, инфантильно-психоаналитическом вскрытии трагедии. Мол, вся троица знакома друг с другом с детского садика и первых ложек молочной кашки, но условия и натуры не равны. Яго — талантливый и забитый мальчуган, а Отелло — ординарный баловень судьбы и обстоятельств. Сравнительный анализ злодея (мнимого) и героя (мнимого) переворачивает (ради смеха?) знаки Шекспира. Многие и не раз пытались так же перевернуть с ног на голову его указания — вообще-то не поддается. Плохиш Отелло и Кибальчиш Яго напомнили мне еще одну соревновательную историю из жизни — Маккартни и Леннон. Второй так пострадал в детстве, что хулиганил беспробудно, но был гением. А первый, как бы положительный буржуй, прославился скупостью и предательствами. Но тоже, оказывается, был гением. В общем, надеюсь, что Праудин шутил. «Все это шутка, отравление в шутку», — утешал Гамлет Клавдия. А сам готовил ему мышеловку.

Елена ГОРФУНКЕЛЬ

Тоска по тренингу, по актерскому станку ощущается всегда, но ничего похожего на то, что требуется, человечество еще не изобрело. Я сам не смог бы каждый день заниматься именно таким тренингом, который был показан Экспериментальной сценой А. А. Праудина. Еще в институте у меня было большое сомнение, стоит ли так много времени тратить на упражнения на ПФД. Смысл вроде бы понятен: это первая ступенька в освоении актерского мастерства. Необходима вера в предлагаемые обстоятельства, когда ты существуешь на сцене один и работаешь с воображаемыми предметами. Но почему-то были дикие ломки: так не хотелось выходить на сцену!.. Нежелание объяснялось бессмысленностью этих упражнений, они воспринимались как тяжелая повинность, и не только мною — энтузиастов на курсе не было. Может, потому что я учился на режиссуре. В дальнейшей практике я встречался иногда с необходимостью «освежить» память физических действий — например, в «Трехгрошовой опере» мы работали с воображаемыми предметами, с воображаемой едой… И поэтому я решил — будь я педагогом, я бы все-таки включил эти занятия в процесс обучения. Как навык, как один из способов действования, который может быть потом применен, ПФД нужно освоить. Таким тренингом стоит усиленно заниматься хотя бы семестр. Но каждый день?! Я бы не смог… Снимаю шляпу!

И все же: в первой части, названной «Сжигание денег», я не понял, что именно актеры тренировали. Ведь традиционно этюд на ПФД требует нескольких вещей: аккуратности и точности взаимодействия с невидимым предметом (чтобы пальцы не гуляли, чтобы ощущалась форма, вес и фактура вещи, чтобы мышцы правильно работали…). Происходит настраивание всего актерского аппарата, кроме того, пробуждается воображение, тренируется внимание (и актеры держат во внимании несколько объектов, помнят, где находятся все предметы, и т. д.). Хорошо, когда в этюде есть процесс: чем началось — чем кончилось. Что-то должно случиться, нет смысла часами просто вдевать воображаемую нитку в воображаемую иголку… Вот по этому счету показ меня не очень убедил. Все было абстрактно, все вообще, как говорил Станиславский. Разжигание вообще! Я не понял, что мешало: К. С. предлагал, чтобы была череда препятствий, мешающих разжечь огонь (скажем, спички отсырели). Во время преодоления включается нервная система: хочется — не получается, хочу достичь цели — не достигаю… Если все комфортно, все легко, ничего не мешает — тогда это не предмет этюда. Нет конфликта, не над чем работать.

Еще у нас было категорически запрещено произносить текст во время этюда. Я думаю, текст, если без него никак не обойтись, должен быть минимальным, опорным. Здесь другой принцип рождения слова: горы текста, иллюстрирующего действия и даже комментирующего их.

Меня не убедила эмоциональная реакция на смерть ребенка (похоже, он выжил, но сначала это непонятно). Либо это должны быть какие-то очень яркие отклики с большими нервными затратами, либо — реальное действие: стараться спасти, делать искусственное дыхание, реанимировать… Мне не хватило ни эмоционального проживания, ни продуктивности действий, чтобы исчерпан был весь арсенал и весь спектр поведения как спасающего, так и спасаемого. Получилось ни то ни се. Что пробовали, что разминали, чему учились — непонятно.

Целесообразное и продуктивное действие возникает, когда намечена цель (которая может разрушаться помехами), а мы всеми средствами ее добиваемся, чтобы действие было доведено до пика. Тогда мы научимся полностью включаться в процесс, погружаться и забывать о зале.

Здесь был скорее показ, формальность, обозначение. Я увидел как раз то, что так не нравилось Станиславскому: всё вообще. Вообще я очень аккуратен с «дверью», с «ящичком», вообще разжигаю, вообще оцениваю гибель ребенка… Не было конкретности. Была другая конкретность. Партнерского общения, взаимоотношений «за этюдом».

Актер, игравший олигофрена, наверное, делал это убедительно, правдоподобно, но это было мало сценично. Правда, публика была особая, посвященная, поэтому такие жесткие требования, может быть, предъявлять не стоит. И все же: надо ли на суд зрителей выносить историю болезни? Я в этом не уверен. Болезнь не может быть целью игры. Лучше не болезнь играть, а преодоление ее. Тогда проявятся ярче и сама болезнь, и твоя воля. Как он нашел красивые бумажки, как он заинтересовался, как ему трудно было их достать, положить в печку — и как на него подействовало то, что они начали гореть… Я должен понять счастье этого человека — вместе с ним взлететь, чтобы потом упасть. Здесь, по-моему, не было выхода за ситуацию… Например, в спектаклях Небольшого драматического театра, когда возникают моменты, в которых можно усмотреть патологию, всегда есть отстранение, есть ирония, есть интересный образный выход. Нужно стремиться оттолкнуться от земли и пойти к каким-то обобщениям.

Если в учебных этюдах этого трудно достичь, то в актерских этюдах это просто необходимо. Вот тогда это станок, тогда это на каждый день.

Вторая часть — этюды на биографию Отелло, Яго и Эмилии. Я никак не мог связать этот роман жизни в картинках, сам по себе интересный, с трагедией Шекспира! Помню, когда мне пришлось играть шекспировского персонажа, я не придумывал его биографию, написал на двух страницах список выразительных средств, особенностей, которые могут быть у сэра Тоби: чихает, храпит, чешется, шмыгает, шепелявит, — а потом увязывал в один образ. Я сравнивал разные переводы «Двенадцатой ночи» и выбирал самые сальные и сочные выражения (скажем, не «заносчивый негодяй», а «чванная скотина»). Но это мой метод. И все же я не уверен, что шекспировским персонажам надо сочинять конкретную историю детства и юности, — там другая конкретность, это обобщенные образы. Я не смог убедиться в необходимости именно этих этюдов.

Когда в финале актеры вышли на текст Шекспира, они стали играть нечто противоположное тому, что до этого показывали в этюдах. Если разрабатывается преджизнь, она должна диктовать нам саму жизнь, «там», в спектакле. И мы должны существовать так же плотно, конкретно, подробно (образно, если получится). Понимать, что, про что и зачем мы делаем. Здесь результат отвечал не на те вопросы. Казалось, что природа поиска другая, другая природа чувств. Я не увидел связи между частями, мотивов поведения шекспировских героев в детсадовских истоках. Задача была — разъяснить себе и зрителям, что все комплексы — оттуда, история взаимоотношений — оттуда. А здесь все было содержательно, придумано и сыграно с фантазией, но — само по себе.

Я думаю, это не универсальный тренинг. Но если это какая-то внутренняя школа Праудина, если это нужно ему и его актерам, если в этом они находят пользу и удовольствие, тогда это не только не бессмысленно, это достойно похвалы и приветствия. Я сам после показа не захотел взять такой тренинг на вооружение, у меня есть какие-то свои механизмы, чтобы войти в нужное состояние. Пожалуй, нам всем нужны тренинги технические (по речи обязательно). А это тренинг творческий — он имеет отношение к спектаклю, который репетируется.

Может быть, за этим стоит нечто большее, чем мы увидели. Доходят слухи о следующей работе Экспериментальной сцены — постановке «Вишневого сада» А. Чехова по М. Чехову, о том, как скрупулезно они осваивают этот метод, ведут дневники репетиций… Здорово, что вполне зрелые мастера продолжают совершенствоваться в профессии. Это очень серьезно и вызывает восхищение. Для моей актерской кухни этот тренинг не пригодился, но это только мое личное восприятие. А у них там даже не кухня, а именно целая лаборатория — поэтому дай им Бог сил и терпения.

Сергей БАРКОВСКИЙ

«ОПЫТЫ. ПРАУДИН»

Учебная (наверное, от слова «учебник») работа Экспериментальной сцены Анатолия Праудина и предназначена, и не предназначена для просмотра. Здесь есть некое лукавство — с одной стороны, зрителю предлагается представление под названием «Работа актера над собой», а с другой стороны, очевидно, что это зрелище — лабораторная работа, практическая часть, опыт. Как на уроке физики, когда школьники ставят опыт с силой электрического тока, только урок «открытый» — и за опытом, за тем, случится ли волшебство — появятся ли голубые разряды электричества на поверхности опытного аппарата, — следят еще две сотни глаз. «Электрические разряды» в данном случае — волшебство театра, чудо зрительского сопереживания, а учебник физики — хрестоматийный труд К. С. Станиславского «Работа актера над собой».

«Лаборанты» — Александр Кабанов, Алла Еминцева и Юрий Елагин — в первой части спектакля разыгрывают в пустой коробке сцены этюд «Сжигание денег», а во второй — сочиняют досценическую биографию персонажей пьесы «Отелло» — самого Отелло, Яго и Эмилии.

Весь первый эпизод построен как этюды на ПФД: вот Кабанов подробно, даже слишком подробно, описывает несуществующую входную дверь в квартиру со всеми выступами и щербиночками, с вниманием к каждой царапине на ней. Вот Еминцева возится с невидимым ребенком — надевает на него колготки и галстучек, кормит кашей и водит за руку по невидимой комнате несуществующей квартиры. Всё это азы актерской профессии, первый курс. Но здесь важен ракурс, в котором подан этот эпизод, — ни на секунду не получается отделаться от мысли, что взрослые люди взялись всерьез лепить куличики в песочнице, запаслись формочками, лопатками и ведерками и еле-еле сдерживают ироничные улыбки. Актеры Праудина — не студенты-первокурсники, у них не то чтобы не получается всерьез жонглировать воображаемыми мячиками, кажется, что у них и нет такой задачи: принимать все за чистую монету. Какова тогда задача? Поставить опыт проживания сценической жизни по Станиславскому? Тогда приходится констатировать, что волшебства не случилось — в пустом пространстве сцены не возникло квартиры, в которой дурачок сжигает деньги, а младенец тонет в ванне. Все осталось в воображаемой реальности, и, словно констатируя сценическую необоснованность, абсурдность всего произошедшего, в конце эпизода приходит в себя потерявший сознание дурачок и оживает утонувший ребенок. Условность осталась условностью и сама себя разоблачила.

Вторая часть учебной работы, «Отелло» — это все, что могло быть ДО событийного ряда пьесы: ясли, где Эмилия–Еминцева размазывает кашу по столу, а Отелло–Кабанов давится сырой печенкой для воспитания крепости духа; казарма, где Яго–Елагин создает футуристическую художественную композицию из кирзачей, вафельных полотенец и портянок, а Отелло опять воспитывает крепость духа, макая голову в цинковое ведро. Предполагается, что именно эти эпизоды определили характеры персонажей, обозначили черты, которые сыграли роковую роль в фатальном развитии событий пьесы. Кокетка Эмилия, художник Яго и стойкий оловянный солдатик Отелло — странное трио на фоне башни из гигантских кубиков, на которых нарисованы не зайчики, мишки и алфавит, а женские головки в стиле Леонардо да Винчи.

В зарисовках Анатолия Праудина на тему «Отелло» есть попытка этюдно обосновать предлагаемые черты, но нет логического объяснения, почему именно эти черты. Стройной башни из этюдов, как из кубиков, не получается, они нагромождены один на другой и оставляют ощущение легкого недоумения. Можно заниматься разгадыванием этого театрального ребуса — почему Эмилия прежде всего занята собственным отражением в глазах мужчин, почему Яго одержим почти маниакальной жаждой творчества, а Отелло с таким же сумасшедшим рвением и упорством воспитывает твердость характера. А можно обратить внимание на то, как работает театральный механизм создания образа, замешенного на крутом тесте этюдов, чем, собственно, и предлагает заниматься режиссер. Ведь это опыт, проба, эксперимент. А исход эксперимента — всегда непредсказуем.

Алиса ДМИТРИЕВА

Видимо, все дело в неправильном настрое. Когда я шла на показ «Работы актера над собой», то думала, что увижу нечто вроде открытой репетиции, мастер-класса, во время которого Анатолий Праудин будет давать актерам задания «по Станиславскому». А увидела спектакль или, вернее, два спектакля.

Мое мнение относится и к первой части показа, где был представлен рабочий процесс — подготовка и воплощение «сцены в квартире Малолетковой». Задание, пройденное не один раз и не один раз показанное зрителям, неизбежно приобрело характер ПРЕДСТАВЛЕНИЯ. И когда актеры Алла Еминцева, Александр Кабанов и Юрий Елагин выходят на сцену «Аллой», «Сашей» и «Юрой», тщательно размечают пространство и показывают зрителям этих, с вашего позволения, персонажей-актеров, то между ними (актером и ролью) возникает дистанция. Иногда даже ироническая. Что совершенно немыслимо для Станиславского.

Актеры усердно, подробно разметили обстановку воображаемой квартиры: ванная комната, коридор, телефон, камин и т. д. Елагин и Кабанов довольно много времени потратили, чтобы договориться — где находится воображаемый ящик секретера и в какую сторону поворачивается ключ. Все — по Станиславскому, утверждавшему, что беспредметные «физические действия» с «пустышкой» «нужны нам для утверждения внутри артиста подлинной органической правды и веры через физическое действие» (Станиславский К. С. Работа актера над собой. М., 1989. Ч. 1. С. 249). И тут в голову критика закралось совершенно крамольное сомнение. Так ли уж цепочка мелких физических действий (поворачивание дверной ручки или крана в ванной) будит воображение и погружает актера в ситуацию? И что изменилось бы в актерском самочувствии, если бы предметы обстановки были реальными, а не воображаемыми? Ответить на эти вопросы могли бы только артисты.

Допустим, Еминцева действительно ощущала рукой тепло воды и слышала лепет «малыша», а Кабанов — чувствовал жар камина. Допустим, замученная домохозяйка и подвыпивший муж материализовались на сцене. Допустим, «горбун и идиот» был натуралистично убедителен. Допустим, ужас и отчаяние «Аллы», бьющейся над «неподвижным телом ребенка», способны исторгнуть из зрителя «верю!». Но обеспечит ли все это наше зрительское сопереживание? Был ли в зале хоть один человек, чье «каменное сердце» растопила эта сцена? Причина «бесчувствия» не в том, как это было исполнено, а в художественном качестве задания, придуманного К. С. Предполагаемый объект сопереживания — будни банальной семьи, представленные в наивном примере Станиславского, — не такая уж большая «драматургия», чтобы вызвать зрительские слезы.

Те, кто видел этот показ не один раз, утверждали, что он всегда проходит по-разному, импровизационно. В одном из показов (то ли в Перми, то ли в Египте) не было даже топки камина. Поэтому в полной мере оценить работу актеров могут те, кто видел несколько вариантов «Станиславского».

Зрители, смотревшие этот «спектакль» на малой сцене «Балтийского дома» в конце января 2009 года, считали сценический текст по-разному. Впечатлительные увидели душераздирающую бытовую драму. Скептические, в меру своей испорченности, — едва ли не ироническую зарисовку на тему «театра в театре».

Сюжет «Отелло» родился из постулата Станиславского, что герой «оживет», если актер представит его возможную биографию, предшествующую завязке пьесы. В этом уязвимость Системы. Потому что у шекспировских героев нет никакой другой биографии, кроме той, которую им дал Шекспир, и потому что интеллектуальных ресурсов актера Ивана Ивановича, при дефиците воображения, может элементарно не хватить для построения роли. И тогда произойдет подмена: на месте «гранита» окажется «пластик». Иван Иванович в предлагаемых обстоятельствах Отелло.

Правда, к актерам Праудина это замечание не относится — они показали себя не материалом, а художниками.

А. Еминцева (Эмилия), А. Кабанов (Отелло). Фото Ю. Богатырева

А. Еминцева (Эмилия), А. Кабанов (Отелло).
Фото Ю. Богатырева

Возможно, Александра Кабанова (Отелло) и заставляли в детстве есть сырую печень. Возможно, Алла Еминцева (Эмилия) в 14 лет представляла себя Ассолью. Возможно, Юрия Елагина (Яго) с малолетства гнобили воспитатели. Не важно. Потому что рабочий материал (личные мотивы, воспоминания, ассоциации) превратился в самостоятельные образы. Воображаемое прошлое стало сценическим настоящим. А предлагаемые обстоятельства — сюжетом СПЕКТАКЛЯ с выстроенной, развивающейся системой отношений, воплощенных с помощью инструментария поэтического театра. Подтекст стал сценическим текстом, составленным из отдельных эпизодов (детский сад, служба в отдаленном гарнизоне, военные будни Яго и Отелло) и показывающим взросление героев, становление характеров и драматических отношений. И, разумеется, символические жесты (когда, например, Отелло метит черным Эмилию) никак не способствуют актерскому переживанию и не имеют никакого отношения к Системе в ее первозданном виде. Зато их легко считывает зритель, воспитанный на условном театре.

В финале актеры вышли на шекспировский текст, на сцену, венчающуюся репликой «Крови, Яго, крови». И она, действительно, выглядела подготовленной всем предшествующим действием. Но ведь подготовленными оказались и зрители?! Их эмоциональная реакция была обусловлена не только финальной сценой, но и предшествующим ходом событий.

Какое отношение этот сценический текст имеет к шекспировскому «Отелло»? Такое же, какое «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» Стоппарда — к «Гамлету» Шекспира, экзистенциальные драмы Ануя по мотивам пьес Эсхила и Еврипида — к античной трагедии. Может ли кропотливая, изобретательная работа Праудина и его актеров стать материалом для будущей постановки «Отелло»? Может. Известно, что трагедия не давалась Станиславскому. Ключ, предложенный К. С., неизбежно ведет к жанровому переносу. И если когда-нибудь Анатолий Праудин поставит «Отелло», то это будет уже не трагедия, а психологическая драма. И главным в ней будет не Отелло, а наиболее драматически противоречивый персонаж — художник, аутсайдер, Яго.

Татьяна ДЖУРОВА

В основном (кроме одного — школярского, я бы сказал, абитуриентского — выступления) это очень интересные для меня высказывания, я с большим удовольствием прочитал. Думаю, люди все поняли. Дальше — вопрос взаимоотношений с тем, что они увидели. У меня нет ощущения, что я одинок во Вселенной и меня никто не понимает… Естественно, возникают некие разночтения, которые неизбежны при контакте с каким-то зрелищем. Я сначала удивился, когда прочитал, что все это может быть каким-то стебом, шуткой, а потом понял, в чем дело. Мы же показывали, как начинается репетиционный процесс, как артисты сговариваются о взаимоотношениях, о композиции… И в жизни это у нас проходит весело! Даже когда начинается работа над «Отелло» или «Царем Эдипом», в начале, когда еще прощупываются возможности взаимоотношений, подчас за дверью репзала можно услышать хохот и веселые замечания. Так что это не стеб, а творческая радость! И мы хотели быть честны перед зрителями.

Актеры, каждый заново, с нуля, начинают прощупывать коридор отношений и будущего взаимодействия, и во время технологической подготовки, вхождения в творческое самочувствие еще существует отстраненность. Может, поэтому возникло ощущение какой-то иронии, несерьеза. Пока материал еще чужой — это присутствует всегда. Но постепенно жанр меняется, и жанр репетиций меняется.

В практике случается, когда режиссер не прямо на площадке, а перед выходом дает артистам задание, которое они должны будут осуществить. И в данном случае так и происходит. Я собираю актеров за час до показа и предлагаю попробовать сегодня какие-то новые ситуации. Мало того, я иногда разговариваю с каждым отдельно, чтобы другие не слышали, что будет. В любом случае каждый раз они получают задание ставить друг друга в импровизационное положение. Это один из способов репетирования: идет разбор сцены — а дальше пускаешь артистов в пробу и не вмешиваешься. Потом разбираешь то, что получилось. Мне показалось продуктивным применить именно такой прием, чтобы не мелькать перед глазами зрителей.

Сцена из спектакля. Фото Ю. Богатырева

Сцена из спектакля.
Фото Ю. Богатырева

Само собой, что для кого-то — это не Станиславский. Так же как Пушкин — наше все, так и Станиславский — наше все, и у каждого свой Станиславский. Как бы ты ни пытался разобраться в этом материале, интерпретация неизбежна, хоть тресни. И чем активнее процесс познавания, тем все дальше и дальше ты уходишь от общепринятых представлений. Но самое интересное замечание мне сделал В. М. Фильштинский. Он сказал: «Ну что ж, Вы совершили ту же ошибку, что и К. С.!» Он убегал, поэтому расспросить его поподробнее о нашей общей со Станиславским ошибке не успел…

С моей точки зрения, такой тренинг надо постоянно использовать. Я не знаю ничего более сильного! Можно варьировать этюды: у Станиславского есть этюд с сумасшедшим, есть этюд «топка камина», есть сцены из «Брандта», много запредельных ситуаций, которые он предлагает артисту просто делать раз за разом, просто пожить в них. Мы немножко расширили задание, начали с упражнений, а не с этюдов. Упражнение отличается от этюда тем, что оно не произвольно. Если начинаешь «жарить яичницу» — «жаришь» ее три дня. Когда актеры начинают исследовать квартиру — это чистое упражнение, оно вне композиции. Стоишь — и в мельчайших деталях изучаешь воображаемую дверь, пока она не возникнет перед твоими глазами, дальше — так же с ключом, дальше коридор… Просто мы договариваемся, что не будем два часа сидеть с ключом, потому что, кроме нас, это никто не будет в состоянии воспринимать… Первый раз, когда мы играли этот этюд для себя, он длился около шести часов, потому что все надо было сделать до конца. Но это кухня, без нее нельзя. Это дает очень мощный импульс для рождения в актере творческого самочувствия. Первую часть нельзя воспринимать отдельно — это подготовка к творческому процессу. Она очень долгая, но она необходима. На практике этого, как правило, не делают. Приходят актеры, одуревшие от своих дел, вся репетиция тратится на то, чтобы настроиться на творчество, только настроился — а тут, глядишь, уже пора и расходиться. А если бы актер перед репетицией проводил этот тренинг, он бы входил с совсем другим самочувствием. С художественной точки зрения — это только подготовка к творчеству. И есть надежда, что, таким образом размявшись перед репетицией, настроив свой аппарат, мы будем работать немножко лучше. А может быть, и нет!..

Анатолий ПРАУДИН

С 6 по 10 февраля прошел V Всероссийский театральный фестиваль «Пять вечеров» им. А. Володина. В этом году исполнилось 50 лет «Пяти вечерам» — пьесе и 90 было бы самому Александру Моисеевичу. Переполненные залы, спекулянты, перепродающие билеты перед спектаклем Новосибирского Городского театра под руководством С. Афанасьева, замечательные моменты клубной программы (Лариса Дмитриева, Полина Бахаревская и Виктор Федоров пели Володина на музыку Тимура Когана), знаменитая буфетчица Клава и картошка с бычками в томате после спектаклей — все было как всегда.

Зрительский и человеческий градус был высок. А спектаклей?

Это был фестиваль в том числе молодых. Мы этого хотели (нельзя превращать Володинские дни в дни ветеранов театрального труда). И после фестиваля решили дать слово именно молодым — тем, кто выпускал фестивальную газету «Проба пера» и посмотрел все спектакли. И вот мы говорили…

Марина Дмитревская, арт-директор фестиваля «Пять вечеров»

Марина Дмитревская. Я думаю, главная проблема спектаклей этого фестиваля — отсутствие подлинности. Ведь володинские тексты, как никакие другие, не терпят человеческой и театральной фальши. На другом материале это не так коробит: ну, неподлинное и неподлинное. А неподлинность Володина — это какое-то совсем дискомфортное ощущение.

Никита Деньгин, студент IV курса Ярославского театрального института. Мне кажется, Володин — автор в первую очередь актерский, при освоении его драматургии средствами активной режиссуры возникают сложности, как, например, у Михаила Левитина с нехитрыми метафорами его «Старшей сестры» (театр «Эрмитаж»).

Ольга Каммари, студентка III курса СПбГАТИ. По-моему, это просто бессмысленная пародия…

Н. Деньгин. Персонажи этого спектакля предстают плоскими, лишенными второго плана. Орут и суетятся по поводу и без повода, тягают из кулис и обратно в кулисы мебель. По мановению режиссерской палочки из подручных средств создают примитивные метафоры (крышка обеденного стола разделяется Надей на две половинки — вот вам и раскол в семье). Записные остряки в зале насчитали целых пять подобных «метафор». В спектакле целый ворох нафталиновых актерских штампов в изображении волнения, влюбленности, растерянности — и дрожание рук, и потрясание пальцем перед носом партнера, и выпучивание глаз… всего и не упомнить.

М. Д. Левитин всегда относится к тексту как к форме. Он же сказал, что для него это музыкальная партитура, и на материале «Старшей сестры», как я понимаю, он занимался чисто формальными интонационными вещами. Только я не понимаю, почему половина героев шизофреники…

Н. Деньгин. Актерское исполнение избыточно, затратно, но лишено подлинной психологии. Актеры без конкретных, внятных задач существуют вне времени и пространства. Место действия никак не ассоциируется с Ленинградом, а время действия никак не ассоциируется с серединой ХХ века — его можно определить только по костюмам. Жуткие гримасы неоднократно перекашивают лица актеров, делая их совсем далекими от персонажей «Моей старшей сестры». Драматург, которого предъявляет зрителю Левитин, скорее Сухово-Кобылин, чем Володин. А Надя (Ирина Богданова) и Лида (Людмила Колесникова) много рыдают и упиваются собственными страданиями, но установить причину их беспрестанного плача затруднительно.

М. Д. Некоторые считают, что Надя этого спектакля сошла с ума на почве театра. От начала до конца она выглядит абсолютной аномалией, но аномалией не в плане таланта…

Н. Деньгин. …А в плане антропологии.

М. Д. Да, у нее не гнутся ноги, скрючены руки, плохо с головой, она не может причесываться. Но когда она становится актрисой, она должна была бы выздороветь? Увы. Якобы уже великая актриса, эта Надя читает монолог Лауры так же плохо, как «Электру»…

Н. Деньгин. И мысль спектакля — театр не лечит, искусство не преображает…

Софья Козич, студентка III курса СПбГАТИ. …Если искусством поздно заняться. Левитин соединил пьесу с ее сценической историей (Богданова пародирует Доронину), попытался сделать героев такими, какими может воспринять их наше изменившееся сознание: гротескными, эксцентричными.

Н. Деньгин. Получается, весь этот спектакль-винегрет — бесконечная издевка над Дорониной, над тем временем. После левитинского спектакля возникла мысль, что Володин, похоже, средствами гротеска и эксцентрики не открывается.

У. Урванцева в спектакле «Идеалистка». РАМТ. Фото А. Телеша

У. Урванцева в спектакле «Идеалистка». РАМТ.
Фото А. Телеша

М. Д. Но вот Роза Хайруллина и спектакль «Я скучаю по тебе» Галины Бызгу, сделанный в недрах фестиваля, вроде бы идут вразрез с привычным пониманием Володина тихого, утепленного, лирического, Роза существует в спектакле эксцентрично, но такой способ существования — в ее природе. Она все обостряет, делает колюще-режущим, не жалея при этом себя. И получается, что в этом есть подлинность, но не бытовая, а органическая.

Надежда Стоева, театровед. В спектакле с Хайруллиной все очень четко, точно, очень узнаваемо и потому «цепляет». Но, глядя на моноспектакли по текстам Володина, я поняла, что без сильного режиссерского решения, без мысли, которая бы все организовывала, ничего не получается. У Галины Бызгу было это решение — лирическое, мягкое. В других моноспектаклях режиссерское решение было либо слишком навязчиво, либо концептуально и разрывало текст на части. Видимо, «володинские тексты» ни того, ни другого не терпят.

Н. Деньгин. А центральная проблема спектакля РАМТа «Идеалистка» — его нарочитость. Каждая реакция и каждый взгляд — выверены, каждый жест — выстроен, каждое слово и каждая пауза — сыграны. Но в этой крепкой мастеровитой скроенности нет души. Спектакль не прожит, не прочувствован, не выношен — ни актрисой Ульяной Урванцевой, ни режиссером Владимиром Богатыревым.

Л. Дмитриева в спектакле «Свадебный марш в интерьере времени». Классический театр. Фото А. Телеша

Л. Дмитриева в спектакле «Свадебный марш в интерьере времени». Классический театр.
Фото А. Телеша

Оксана Кушляева, студентка III курса СПбГАТИ. В героине Урванцевой чувствуется неправда: когда работаешь с картотекой, руки не так карточки перебирают…

М. Д. Идеалистки тоже разные бывают: мы, когда приходим в нашу театральную библиотеку, с обитательниц которой была списана героиня, — узнаем их, они настоящие идеалистки… Да, не похоже.

Н. Деньгин. Складывается ощущение, что и у актрисы и у режиссера отсутствует личностное отношение к материалу. Не говоря о полном отсутствии искренности, без которой невозможен спектакль по Володину. Сюжет «Идеалистки» дополнен историями Дульсинеи, Офелии и Агафьи Тихоновны. Похоже, принцип отбора сюжетов — наличие в них нелегкой женской судьбы. А рассказывается о нелегких женских судьбах в духе программы «Женские истории Оксаны Пушкиной». Драматургия Володина требует эмоциональной отзывчивости. Как раз этого в спектакле москвичей остро не хватает. Начало спектакля «провисает» из-за обилия текста и недостатка действия. Диалоги играются актрисой за двоих (на языке театральной педагогики это называется галлюцинированием). Прием по своей природе ироничный, а тут все сделано очень серьезно, без малейшей самоиронии. Актерское исполнение отдает спекулятивностью — тут и постоянная игра на обаянии, и вечная улыбка на губах. И с актрисой ничего не происходит за полтора часа спектакля. Про Урванцеву нельзя сказать, что она неподробна, но в ее подробности нет наполнения, человеческого содержания. Все реплики о блокаде, о разгромной публикации в газете звучат как о бесконечно далекой Куликовской битве…

Р. Хайруллина в спектакле «Я скучаю по тебе!».
Фестиваль «Пять вечеров» и «СамАрт». Фото А. Телеша

Р. Хайруллина в спектакле «Я скучаю по тебе!». Фестиваль «Пять вечеров» и «СамАрт».
Фото А. Телеша

О. Каммари. Эх, фестивальная жизнь… Володин стал уже настольной книгой, в день по два спектакля по его пьесам — тексты знаешь буквально наизусть… Наверное, не все зрители могут позволить себе такую роскошь — помнить первоисточник. Поэтому, когда, например, Лариса Дмитриева в моноспектакле Людмилы Мартыновой «Свадебный марш в интерьере времени» (Классический театр) начинает говорить словами Альдонсы из пьесы «Дульсинея Тобосская»: «Вы отказались от всех женщин…» и меняет «простушек» на «проституток», кто-то, возможно, задумается, а почему они «вовсе и не проститутки?». Слово изменено. А зачем? Ведь это никак не объяснено режиссером, не обыграно…

М. Д. Забавное обстоятельство: на фестивале встретились ленинградские однокурсники Дмитриева и Богатырев, играющие Володина еще по тем самиздатовским листочкам, которые хранились у них с юности…

О. Кушляева. Володин только на первый взгляд кажется простым. Его тексты маленькие, но емкие, а режиссеры повторяют, что это «написано молоком», но, видимо, у них возникает предательская легкость в отношении к володинскому слову. «Сейчас мы идеалисточку быстренько… за пять секунд». А что такое идеалистка? Что такое библиотекарь по призванию? Как сказать о блокаде? Что такое вообще володинская женщина? И получается у одной актрисы высокая патетика, а у другой — искусственные слезы… А так как мы оторваны от этого времени, нам уже «не въехать в Володина на всем скаку»…

О. Каммари. Действительно, у Володина ключевое понятие — простота. А фестиваль показал, что сейчас не время Володина

М. Д. А почему тогда аншлаги?

О. Кушляева. Володин возможен как «ностальгия по» или как какое-то переосмысление… Но мне кажется, что «Идеалистку» РАМТа можно было бы назвать «циничной ностальгией», расчетливой работой с человеческой эмоциональной памятью. Спектакль Левитина в какой-то мере еще один пример такого подхода к материалу.

С. Козич. Может быть, права Наталья Скороход, сказавшая на фестивале про «Старшую сестру», что проблематика этой пьесы сейчас не актуальна… Меня еще удивляет, что мало кто слышит ритм текстов Володина. И Насиров, и Мартынова, Левитин… Не знаю, чем это объяснить.

Н. Деньгин. «Дульсинея Тобосская» режиссера Тимура Насирова из Лысьвы, положительно оцененная в «ПТЖ», произвела удручающее впечатление. Откуда такая приблизительность в исполнении? Зачем так перегружать спектакль музыкой: она и создает настроение, и предваряет, а то и подменяет собой событие, и звучит фоном — не многовато ли? Почему такой вялый, усыпляющий темпоритм? Откуда такая банальность мизансценического мышления режиссера (в первом акте практически любое передвижение актеров предсказуемо, оно практически всегда симметрично, зеркально: встал Санчо Панса, сидевший справа от стола, — встала и Альдонса, сидевшая слева от стола…). Володинская пьеса о растерянности и о том, как находить силы в себе. Об умении жить и быть только собой. Но если верить спектаклю — все нравственные заморочки (у Луиса) и все сложности обретения счастья (у Альдонсы) разрешаются единственно возможным способом — постелью. Моральных принципов и убеждений сдержанного и сосредоточенного Луиса хватает только до тех пор, пока он не видит обнаженную Альдонсу. Раздевание Луиса проделано в лучших традициях жанра телепередачи «Аншлаг» — со смакованием, комикованием и выжиманием из зала реакции.

А. Слепухин (Луис), А. Усманова (Альдонса). «Дульсинея Тобосская». ЯГТИ. Фото А. Телеша

А. Слепухин (Луис), А. Усманова (Альдонса). «Дульсинея Тобосская». ЯГТИ.
Фото А. Телеша

И. Богданова (Надя), Л. Колесникова (Лида). «Моя старшая сестра». Театр «Эрмитаж». Фото А. Телеша

И. Богданова (Надя), Л. Колесникова (Лида). «Моя старшая сестра». Театр «Эрмитаж».
Фото А. Телеша

Э. Фролов (Луис), О. Петрова (Альдонса). «Дульсинея Тобосская». Лысьвенский муниципальный театр драмы им. А. А. Савина. Фото А. Телеша

Э. Фролов (Луис), О. Петрова (Альдонса). «Дульсинея Тобосская». Лысьвенский муниципальный театр драмы им. А. А. Савина.
Фото А. Телеша

М. Д. За пять фестивалей я уже заметила некую тенденцию: как бы ни был Володин плохо поставлен, люди все-таки слышат его замечательный текст. Вот на первом и на последнем спектаклях сидела со мной рядом Эра Зиганшина. На первом, «Дульсинее Тобосской» Т. Насирова, она очень напряженно смотрела на сцену и говорила: «Какой дивный текст! Что же они его так плохо слышат…». А на последнем спектакле плакала, ликовала, смеялась, жила абсолютно синхронно тому, что делала на сцене Хайруллина. Но даже на первом спектакле в зале была молодежь, которая реагировала на слова, на ситуации (они же не знали сюжета). Каким-то непостижимым образом володинский текст проходит через эту театральную «линию Маннергейма»…

Н. Деньгин. Три героя спектакля Насирова — Луис, Альдонса и Санчо — ходок, баба и пустослов. Пожалуй, единственный раз в спектакле мы слышим подлинно человеческий голос: в самом финале, после ухода Дульсинеи, Луиса и Санчо, Санчика (В. Утробина) достает из завалов книг, бередящих умы героев володинской пьесы, роман Сервантеса и медленно, вдумчиво читает отрывок из него. Неподдельная тоска в ее голосе вселяет надежду — не все в спектакле окончательно потеряно.

О. Кушляева. Главная героиня — она всегда главная героиня и в спектаклях «больших драматических», и в студенческих. Только в студенческом спектакле особенно радостно и приятно быть молодой примой. Это я о «Дульсинее Тобосской» Ярославского института, которую поставил Александр Кузин. Асие Усмановой важно, что ее героиня — главная, а значит, самая умная, одухотворенная и возвышенная — идеальная, с самого начала уже не Альдонса, а именно Дульсинея, какая грезилась Дон Кихоту. И актриса — полнокровная, здоровая, живая — стремится предстать перед нами как «гений чистой красоты». Этому сопротивляется все, но героиней быть не запретишь. В продолжение спектакля эта многострадальная Дульсинея становится похожа то на Настеньку из сказки «Морозко», хорошую девушку со сложной судьбой, то на типовую героиню социалистического романтизма (который почему-то принято называть соцреализмом). Говорит она так, как будто воображает себя то Бабановой, то Дорониной. Голос уносится ввысь, становясь искусственным, в нем присутствует постоянная мелодраматическая нотка. И чем дальше, тем больше это все напоминает сцену из какого-нибудь латиноамериканского сериала. Другие актеры, которые волей судьбы и режиссера оказались не главными, а совсем наоборот, второстепенными (шлюхи, кабальеро, жених, мать и отец Дульсинеи), кажется, когда-то приняли слишком близко к сердцу слова К. С., что «не бывает маленьких ролей», и отчаянно, со свойственным юному актеру эгоцентризмом, с полным отсутствием чувства партнера тянут одеяло на себя — одеяло трещит и рвется весь спектакль.

М. Д. На фестивале возник Володин лирический: Дульсинеи да Идеалистки… Женский такой фестиваль. Я говорила с ярославскими студентами о том, что у Володина и его героев, фигурально выражаясь, плечи были — внутрь, им, как и ему, было неудобно, неловко, а у студентов в спектакле спины расправлены, плечи развернуты, они пока не ощущают никакой неловкости — ни своего персонажа, ни своей собственной. Но многие зрители, знаю, восприняли этот спектакль именно как чистую романтическую историю… А то, что через кассу был продан учебный спектакль и сидел полный зал, свидетельствует только об одном: люди идут смотреть Володина. Как мне кажется, нельзя володинские пьесы играть уверенно, а играют уверенно. Володин говорил: «Не люблю людей, думающих, что они безупречны». Вот у Розы Хайруллиной есть рефлексия…

Н. Деньгин. Может, все дело в том, что Володин, как никто, дает читателю и зрителю возможность услышать человеческий голос. И все-таки лучшие спектакли по Володину — те, в которых было слышно человека, а не работницу с завода «Красный треугольник»…

«Две стрелы». Новосибирский Городской театр под руководством С. Афанасьева. Фото из архива журнала

«Две стрелы». Новосибирский Городской театр под руководством С. Афанасьева.
Фото из архива журнала

О. Каммари. По-моему, «Две стрелы» — это пьеса на все времена… Притча. И спектакль Сергея Афанасьева соответствует этому жанру: в нужный момент он выходит на поле неразрешимых бытийных вопросов, а актеры переживают настоящую драму. Но эта история рассказана очень легким языком, актеры не просто заражают своей энергией молодости, они играют глубоко, прочувствованно, заставляя смеяться, узнавая тот или иной знакомый образ, и замирать в минуты серьезных и трогательных сцен. Режиссер причудливо смешивает приметы времени — зарождения человечества, советской эпохи, сегодняшнего дня. И в этом нет никакого противоречия. В общем, получаешь наслаждение от живого, яркого сценического текста. Афанасьев добавляет персонаж, которого нет в пьесе, — это «человек от театра», ироничный, в черном деловом костюме, с микрофоном. Он как бы ведет действие: постоянно присутствует на сцене и комментирует происходящее, ему принадлежит вступительное и заключительное слово. То есть вся эта история принадлежит ему, современному театру. И, в сущности, это естественный процесс в театре: голос со временем перестает принадлежать только автору. Однако спектакль заканчивается такими словами: «Если бы сам Александр Моисеевич рассказывал эту историю, я думаю, он бы рассказал ее так, как я».

О. Кушляева. Под саркастичный конферанс ведущего герои тут же, практически у нас на глазах, переодеваются. Ходок теперь — длинноволосый хиппи в цветастой рубашке, Человек Боя и охотники — плоть от плоти наших современных головорезов, а вот Глава рода — советский гражданин в клетчатом пиджаке, летней шляпе и со стареньким кожаным портфелем… Молодые актеры афанасьевского театра так искренне и так точно играют историю современную, актуальную и при этом володинскую по духу. Герои «новые» и «старые» все делают по-разному: говорят, двигаются, любят, ненавидят. Черепашка (Ольга Епанчинцева), нелепая, заикающаяся девочка, — настоящая володинская героиня, она любит своего доверчивого, простоватого Ушастого (Виталий Гудков) не так, как похотливая Вдова, а самоотверженно, как пристало героиням Володина. И даже Долгоносик (Антон Свиряков) — «маленький человек» той эпохи, и это найдено в самочувствии, пластике, жестах. Но, пожалуй, центр и большая актерская удача постановки — образ Главы рода (Андрей Яковлев). Герой этот слеплен из володинского теста и потому со всей его интеллигентностью, мудростью и благородством беспомощен против новой силы, против новых людей. Глава рода никого не в силах спасти, никому не может помочь и сам понимает это. Молодой актер Андрей Яковлев, виртуозно воплощая и старческую, и советскую характерность, тонко сочетая комическое с трагическим, к финалу выходит на собственно трагическое высказывание, «присвоенное», настоящее. Конечно, спектакль не идеален (это премьера, и материал сложный), но есть удивительная школа актерской игры без фальши и есть высокий градус понимания актерами того, что они хотят сказать.

М. Д. А мне кажется, что и они много изображают… И кроме того, они все «не играют Длинного», проблему Длинного, убитого ими же самими диссидента… Может, у них в опыте этого нет. Но я не говорю, что спектакль неудачен. Мне кажется, этот спектакль про сегодня: про то, как приходят силовики и власть берет Человек Боя…

О. Кушляева. Для меня, например, ценно то, что они это сделали, особенно в ряду постановок, где вообще ничего не найдено. «Володин, володинское, по Володину, володинская героиня» часто звучало со сцены, в приветственных словах режиссеров, на банкетах, в перерывах между спектаклями… А спектакли всякий раз вызывали ощущение горькой досады — мимо, мимо, опять мимо. Пристреливаются или по инерции стреляют вхолостую? Мы увидели несколько вариантов одних и тех же текстов, одна Дульсинея, другая Дульсинея, одна Идеалистка, другая. Кто-то делал предположения, что театру сейчас необходимы именно эти пьесы, но, похоже, это не верно, потому что ни «Дульсинея», ни «Идеалистка», ни «Старшая сестра» на этом фестивале не нашли сколько-нибудь внятного воплощения. Ни одна героиня не была рождена на сцене, они словно выведены в пробирке. Вместо попытки возродить, «вызвать» с того света образы уже немного обожествленных володинских женщин, нам выдали за них глиняных истуканов, предложив поклоняться им за неимением лучшего. Исключением, некой передышкой в дефиле мертворожденных героинь были афанасьевские «Две стрелы». Однако они были единственным попаданием среди прочей беспорядочной «пальбы» по Володину. И, конечно, Роза Хайруллина.

Н. Стоева. Если сейчас Володина ставить, должен быть режиссер, который мог бы этот текст переосмыслить, пропустить через себя, дать ему современное звучание, дать что-то отзывающееся в нас.

М. Д. А вы помните рыжаковских «С любимыми не расставайтесь» Школы-студии МХАТ три года назад? Ведь ни одного слова не было изменено, и как это было присвоено студентами, хотя они играли в платьишках 1970-х годов.

Н. Стоева. Их это ретро не давило, это были они, просто в таких костюмах. А что мы увидели сейчас в «Эрмитаже»? Ну и что, что они в очередной раз мне Доронину показывают? Мне это неинтересно. Вот у Афанасьева было современное звучание, современная оценка ситуации.

М. Д. Я до сих пор не понимаю, почему не ставят «Назначение». Пять лет не понимаю. Время этой пьесы идет и проходит. Уже наступает время таких володинских сочинений, как «Кастручча, или Дневники Королевы», потому что тоталитаризм — вот он, национализм — вот он, нацизм звонит: «Откройте дверь!». Пока Муровеевы-Куропеевы, ответственные за судьбу Длинного, Лямина, сменяли друг друга, ими никто не интересовался… Вот сейчас Афанасьев расслышал «Две стрелы», «Назначение» репетирует… Я прочла прессу по фестивалю. Дмитрий Циликин, посмотревший «Дульсинею» Насирова, «Старшую сестру» Левитина и «Я скучаю по тебе» Бызгу, очень точно пишет во «Времени новостей», процитирую: «Приходит в голову мысль банальная, но, кажется, верная. За последние полгода изменились социальная атмосфера и общественное настроение. Даже рекламу стали переписывать — чавкающий и хрюкающий консюмеристский оптимизм быстренько меняется на грустно-тревожную интонацию „В наше трудное время…“. Трудное время, разумеется, время Володина. Писавшего всю жизнь необыкновенно проникновенно про то, что когда жить не на что, это еще поправимо, а чаще-то всего не с кем и незачем, тут уж ничего не поделаешь… хотя все-таки иногда на краю отчаяния вдруг начинает что-то теплиться… В общем, многие люди думают (их в этом настырно уверяют, а они и ведутся), будто жизнь сделается необыкновенно чудесна с покупкой нового мобильного телефона или самодвижущегося экипажа. Однако это все до момента, который давным-давно описал Володин: „Но теперь, когда душа моя больна, / ей не помогают Законы Физики, / ей не помогают Законы Химии / и Закон Исторического Материализма. / Вот если бы Бог был…“ — и так далее. Ничуть не попортились лучшие его сочинения, пребывают целехоньки в каждой запятой».

Может, этим и закончим? Временем Володина…

Февраль 2009 г.

И ЭТО ВСЕ О НЕМ…

Фестиваль был лирический, женский, потому и традиционные вопросы разным людям были «лирическими» и «женскими».
1. Что произошло за 50 лет с Тамарой, Женей, Надей?
2. Какова женщина на современной сцене и есть ли она вообще?

Татьяна Москвина, критик, драматург

Друзья! Вопрос о женщине слишком обширен и не слишком «газетен».

Что касается героинь А. Володина, то, я думаю, Женя («Фабричная девчонка») умерла в прошлом году от лейкемии, Надя («Старшая сестра») — заслуженная артистка России — проживает сейчас в доме ветеранов сцены, а Тамара («Пять вечеров») скончалась еще в 1978 году (инсульт).

Нина Шалимова, доктор искусствоведения, профессор РАТИ

Женской природы, женского характера и, будем последовательны, тайны женской души я на современной сцене не вижу. Актрисы предъявляют со сцены скорее разные психологические состояния — в основном злости, раздражительности и пресловутой сексуальности вместо женственности. Я не вижу в современных актрисах умения играть женщину. Того или иного строя души. Вместо живых образов уже возникли амплуа — «бизнес-вумен», «блондинка», «неврастеничка» и пр. Думаю, это связано с отсутствием такого живого образа человека в современной драматургии.

Мы помним женщину в драматургии Арбузова, Володина или Вампилова. Заметим, это разные женщины, прежде всего — художественно. А кто из современных драматургов способен создать художественно убедительный образ Женщины?

Марина Дмитревская, театральный критик, профессор СПбГАТИ

Володинские женщины — это те, которых любят и обязательно мучат мужчины. Уж про это Александр Моисеевич со своими «осенними марафонами» знал как никто. Женщина, которая не мучается, — это вроде как и не женщина, а мужчина, который не ощущает свою вину перед ней, — это вроде и не мужчина…

Еще, мне кажется, в своих женщинах Володин писал себя — ждущего чего-то. Ну, и в тех, кто появляется (типа мальчонки Маттео или Володи в «Старшей сестре»), тоже писал себя. Сам ждал и сам появлялся… Так и прошла жизнь.

Теперь в пьесах женщины не ждут, а мужчины не появляются. Все кончилось.

Сергей Афанасьев, режиссер, руководитель Новосибирского Городского драматического театра

Я думаю, в женщине ничего не меняется. Меняются одежда, вид транспорта, терминология такого глобального кокетства, всемирного. Но мне кажется, что главная мечта женщины о счастье всегда с ней и всегда ею руководит.

Когда в душе моей поселяется какая-то дремучая тоска по кому-то, у меня вдруг возникает эта фраза: «Я скучаю по тебе, Митя». Почему — непонятно.

Наталья Рязанцева, сценарист

«Володинская женщина», как и «тургеневские девушки», — это уже филологическое обобщение, результат работы исследователей, всегда забывающих, что на самом деле их не было, драматург их выдумал, а вот как ему удалось добиться такой убедительности, что мы персонажей воспринимаем как живых, — вот это интересно, вот это тайна таланта.

Нина Беленицкая, драматург

Наивность, чистота, целомудрие, возвышенность и некоторая высокопарность володинских героинь ушли вместе с эпохой. Воздушные женщины 1960-х (в исполнении Дорониной, Гурченко, Теняковой) похожи на существ с другой планеты — и даже не очень верится, что такие правда существовали.

У героинь нового времени иные внутренние конфликты. Это женщины другого социального круга, и вопросы, которые их волнуют, лежат совсем в иной плоскости: убить или не убить? Мстить или не мстить? Жить или не жить? Самое интересное, что произошло с современной героиней, — это то, что она вобрала в себя черты, которые раньше были присущи только героям-мужчинам.

Роза Хайруллина, актриса

Исчезла женщина-плакальщица. Сегодня есть женщина-политик, женщина-Барби, женщина-шоумен, кто угодно. У меня ощущение, что сегодня всем руководит Ксения Собчак. Зефир в шоколаде. А мне это неинтересно. Это все искусственно. Пропало ощущение неба, «Шагал» исчез в женщине. У Барби нет загадки.

Наталья Скороход, кандидат искусствоведения, драматург, критик

Володинская героиня — выдуманная. Это авторский идеал. Бездна поэзии, не дура, но… несложившая жизнь и сосредоточенность на любви и мужчине. Надо понимать, что драматург пишет роли. А володинские героини, почти все (почему-то упустили Ящерицу, а она — такая же) — прекрасные роли. И именно женские роли. Подчеркнуто женские. Не человеческие, а женские. Он хорошо чувствовал женское. Так же хорошо, как мужское. Но между мужским и женским у него — пропасть. Сущностное различие.

Поскольку эти пьесы обрели второе рождение — володинские героини, вероятно, не потеряли притягательности. Они притягательны как идеалы. Да, думаю, теперь их воспринимают как героинь сказок, Красную Шапочку или Герду, к примеру. Играть их, скорее всего, по-прежнему интересно. А вот смотреть… разве что в ранней юности. Лично мне интереснее смотреть на Виолу или Сарру.

То есть прошу понять меня правильно. На современной сцене, как и в современной жизни, мужское и женское несколько унифицировано. Есть общечеловеческое раздумье, есть карьера, есть секс, ну и любовь, конечно. В какую оболочку это облечь — мужскую или женскую — вопрос стиля. Ну какая разница, разыгрывают «Кислород» актриса и актер или два актера. Или две актрисы. Это вопрос формы, а не содержания. Нет грани между мужчиной и женщиной, и это нормально, я думаю. И многие классические пьесы построены именно так. В Норе сильно общечеловеческое.

10 ФЕВРАЛЯ 2009 Г.

10 февраля, в день 90-летия А. Володина, целый автобус участников фестиваля поехал на Комаровское кладбище. Был сияющий день. Мы втыкали цветы в снег, превратив могилу Александра Моисеевича в огромную клумбу…

Вечером 10 февраля было закрытие фестиваля «Пять вечеров». Скульптура Володина работы Р. Габриадзе была вручена З. Шарко — первой исполнительнице роли Тамары в «Пяти вечерах». Потом А. Фрейндлих зажгла свечи на именинном торте, а в конце вечера участники (последнее фото) их задули.

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Фото А. Телеша

Строгалева Елена

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

А. Слюсарчук. Фото из архива редакции

А. Слюсарчук.
Фото из архива редакции

Режиссер Алексей Слюсарчук мало известен за пределами Санкт-Петербурга. Лишь тот, кто на протяжении последних пятнадцати лет следил за существованием в нашем городе экспериментального театра, опознает в нем человека, когда-то игравшего в «Гамлет-машине» Андрея Могучего и, спустя годы, появившегося на сцене «Особняка» уже в качестве режиссера.

Кажется, что в его ранних спектаклях присутствовали родовые черты Формального театра, что до сих пор Алексей находится под магнетическим обаянием театральной философии шамана и «ловца слов», режиссера Клима, что он «помнит» о том свободном, разомкнутом пространстве театра, который строили в «Особняке» А. Янковский и И. Ларин, о принципе «свободного дыхания» в этом театре, который теперь — неотъемлемая часть его работы с актером. Театр «Особняк» переживал разные времена, но Алексей Слюсарчук неожиданно оказался самым «стойким», год за годом работая на этой сцене, совершенствуясь и приходя к своему художественному методу, своему стилю, своей философии.

Его путь — электрическая дуга: от бесшабашного, великолепного хулиганства в «Жизни твердых предметов», где актеры присаживались на ступени среди зрителей, попивая коньяк в ожидании своего выхода, от красоты и магнетизма звуков, молчания, визуального ряда в «Лексиконе» к почти медитативной сосредоточенности в «Дао-дэ цзин», к текстам Джойса и Фриша. Это путешествие на границы театра, и его не назовешь легким. Тем удивительнее видеть в зале людей, которым еще нужен такой театр.

Собственно, интервью с режиссером Алексеем Слюсарчуком — продолжение того внутреннего диалога, который возник лет десять назад. Тогда «Особняк» был пространством, аккумулировавшим творческую энергию людей, представлявших в Петербурге живой, глубокий, новый, альтернативный мейнстриму театр: это Алексей Янковский, Игорь Ларин, Дмитрий Поднозов, Владимир Михельсон. «…А те далече» — так ситуация выглядит теперь. Город, не замечая, выдавил из своего пространства тех, кто думал и говорил о самой природе театра, вливал в дряхлые меха молодое вино. Теперь мы сидим с режиссером Алексеем Слюсарчуком на кухне в доме XVIII века, напротив Таврического сада. Алексей рассказывает о встрече с Климом на украинской земле. Я пытаюсь узнать, каким воздухом сейчас дышит режиссер Клим. Из окна видно, как гастарбайтеры моделируют нашу реальность с помощью красных кирпичей. Алексей заваривает чай, мы начинаем беседу, но отвлечься от шума строительной площадки не удается.

Елена Строгалева. Алексей, после двухчасовых пробок остался только один вопрос — как Алексей Слюсарчук выживает среди всего этого безумия (мой жест в сторону окна).

Алексей Слюсарчук. Вы знаете, Лена, это даже полезно. Например, я слушал-слушал, как рабочие кричат на своем языке, и захотел написать пьесу — о гастарбайтере. О том, как в Таджикистане, в Душанбе этот гастарбайтер был учителем истории. У него проблемы с деньгами, он едет в Петербург и устраивается работать на стройку. Поймите, им хуже, чем нам, мы с вами сидим на теплой кухне, пьем чай. На самом деле, я создаю, вы создаете субкультурку в замкнутом пространстве, и в этом пространстве мы как-то живем, любим то, что любим, придумываем себе каких-то друзей. И мы всегда можем в него вернуться. Это делает нас оптимистами.

Е. С. Об оптимизме. Лет пять-шесть лет назад казалось, что «Особняк» сможет выйти на широкое пространство без потери тех смыслов и эмоций, которые были ценны в его спектаклях. Но потом опять все маргинализовалось, когда сошла первая волна восхищения…

А. С. Знаете, в какой-то момент я понял, что не виноват. Меня вообще Петербург не принимает. Я проработал здесь пятнадцать лет, и все равно — я пришлый режиссер. Раньше я злился, у меня были какие-то амбиции. Но как-то на Радио России были сделаны три передачи — с Климом, Алексеем Янковским и со мной. И мы все говорили об одном и том же: что, с одной стороны, нам бы и хотелось более спокойной жизни, но, как только мы получаем какие-то статусы, сразу возникает ощущение внутреннего напряжения или противоречия самому себе.

Е. С. Верно ли утверждение, что ваше становление как художника произошло в Формальном театре?

А. С. Дело в том, что, когда я пришел в Формальный театр, мой статус был выше, чем статус театра. Потому что это был любительский театр при Авиационном институте, а я к тому моменту окончил ГИТИС. Мы с Андреем были друзьями, у меня был трудный момент, Андрей помог мне, пригласив в театр, и даже первый спектакль, который я выпустил в Питере, «Розенкранц и Гильдерстерн мертвы», был в рамках Формального театра. В общем, это верно, мне очень много дал даже не Формальный театр, а та среда, которая была организована Андреем Могучим. Потом я работал на курсе И. Малочевской в Театральной академии, делал самостоятельные проекты, пару лет занимался литературой, а потом возник театр «Особняк».

Е. С. Вообще, мне очень хочется понять, в какой момент режиссера Алексея Слюсарчука, окончившего ГИТИС, развернуло так, что он делает спектакли, которые, наверное, невозможны в традиционной структуре репертуарного театра?

А. С. Вы мне льстите. Это не так. Вот, к примеру, я ставил спектакль в Новокузнецком драмтеатре, «Сон об осени» Й. Фоссе. Актеры были очень довольны. Вообще неважно, в какой форме мы работаем, просто мы говорим о том, что идея спектакля должна касаться жизненных обстоятельств, которые я проживаю. И если я начинаю разговаривать с актером, меня интересует его жизнь. Не мои амбиции, некая форма или формула, которую я хочу реализовать, а какие-то интенции, которые актер может высказывать, только если он понимает их как жизненные. Клим долго работает за столом, я тоже неделями разговариваю. И получается тот самый академический психологический театр, который меня учили разбирать в ГИТИСе. Я всегда говорю, что я очень академический режиссер, я учился в очень академическом вузе и то, чему я там научился, я и использую.

Е. С. А как вы пришли к методу свободных ассоциаций, который вы используете в ваших спектаклях?

А. С. Идея с импровизацией появилась от академической беспомощности. Актеру нужен момент подготовки для реплики. То есть — для того чтобы выйти на серьезную реплику, нужно к ней подготовиться. Но часто пьеса написана так неловко или поставлена мной так неловко, что этот период подготовки к реплике не срабатывает, он недостаточен для того, чтобы эмоционально прожить событие. Например, актер должен сказать: «Я не могу без тебя жить». Это серьезное заявление. Я беру элементы эмоциональной памяти у себя, у актера, мы обсуждаем это, я провоцирую его на что-то. Но я понимаю, что по предлагаемым обстоятельствам актер выходит на сцену и у него есть три минуты, после чего он произносит: «Я не могу без тебя жить». Меня это не убеждает, и я говорю: ты знаешь, единственный способ сделать это — выход на пятнадцать минут. Три минуты ты говоришь текст, а в оставшиеся двенадцать можешь что-то делать. Можешь молчать, но если тебе помогает текст — можешь его произносить. И актер выходит на сцену и разгоняет себя монологом. Откуда мы берем этот текст? Иногда это импровизация, иногда другие литературные источники. Это не высказывание, а подготовка к «я понял, что не могу без тебя жить». Зона импровизации и внедрение других текстов были связаны с этим.

В этот момент звонит мой телефон и абонент на другом конце провода, директор одного крупного театрального фестиваля, спрашивает: «Слюсарчук? Кто это?» Его недоумение вбрасывает нас в начало нашего разговора. Смех.

А. С. Вы знаете, я ведь подумал, что другому поколению, тем, кто был раньше, В. Малыщицкому или Ю. Смирнову-Несвицкому, — еще хуже, чем нам.

Е. С. И Ю. Томошевскому. Был прекрасный художник. Потом «Приют Комедианта» решили купить, и раз — человека уже как бы нет.

А. С. Да. Теперь он сидит в какой-то детской филармонии. Я ему очень благодарен. Томошевский для меня открыл Даниила Хармса, и это стало жизненно важным событием. Хармсу было еще хуже. Хуже было Филонову. Эти люди были больны и голодны. Нам, в общем, не на что жаловаться. У меня нет такой печали или обиды, что я не реализовался. С другой стороны, много проектов, которые уже не осуществятся, что-то я уже не поставлю. Так, я не поставил Пруста.

Е. С. Вас вообще отличает тяготение к сложной, интеллектуальной прозе. Тот же Джойс… Почему?

А. С. Потому что в прозе вопрос не в рассказанной истории или сюжете… Почему я не люблю комедии положений? Потому что там работает сюжет. А когда работает сюжет, появляется какая-то перспектива, значит, нет этой актуальности и сиюминутности, когда я каждую минуту проживаю. Я знаю, что сюжет главный, он в любом случае должен состояться. Это отбирает внимание у того, что происходит сейчас. А что значит «сейчас»? Это значит, я должен каждую минуту быть наполнен чем-то, чтобы мой голос, мое тело транслировали что-то…

Е. С. Тут у меня листочек, я прочитаю одну цитату из интервью Дмитрия Крымова: «Искусство равно Богу». У вас какое соотношение этих величин?

А. С. Хороший вопрос. Я иногда спрашиваю у людей: вы в Бога верите? А они, знаете, как отвечают? «Да!» Не особенно задумываясь. Просто есть бог и Бог. И вопрос равенства соотносится с вопросом адекватного понимания этих величин.

Е. С. Но вы включены и туда и сюда?

А. С. На своем уровне. Другое дело, то, о чем я говорю, может не быть театром и не быть Богом. Я когда-то придумал формулу: медитация — это театр для бедных. Мы не можем непосредственно понять бесконечность, нам для этого нужен математический аппарат. Почему мы не можем понять бесконечность? Потому что у нее нет формы, а у нас нет физического аппарата постижения того, у чего нет формы. Что приводит к Богу? Молитва и пост. Другого пути нет. Если Бог — абсолют, мы никогда не постигнем его, нужен аппарат. Но театр не является таким аппаратом.

Е. С. Вам важен вопрос включенности актера, его причастности к религии, вере?

А. С. Если серьезно, то, конечно, важен, поскольку об этом очень часто говорится в тексте, над которым мы работаем. Например, когда мы говорили о любви, мне показалось, что любовь — это не то, что есть у меня внутри, а нечто существующее вне зависимости от того, есть у меня внутри это чувство или нет. Это ветер. Он может нас пронизывать, может не пронизывать. Но в момент, когда он нас не пронизывает, мы о нем не знаем. Самого ветра тоже нет, его можно обнаружить только по шевелению листьев, по тому, как пыль несется. То же и с любовью. Человек для любви как пыль для ветра, через него любовь проявляется. Мне эти вещи интересны. Где сфера, которая этим занимается? Этим занимаются религиозная философия или теология. Я не хотел бы говорить о конфессиональности, но от религии никуда не деться. И если актер говорит, что он не верит в то, чего не видит, у нас нет общей точки. Тогда я начинаю человека раскалывать, как вазу. Когда человек начинает чувствовать любовь как ветер? Когда он свободен, освобожден от априорного знания об этом. Когда он не держится за собственные суждения. Когда у него есть суждения, то это как полная чаша, туда невозможно ничего долить. Надо сначала вылить весь кофе, а потом наливать апельсиновый сок.

Е. С. А с вашим постоянным творческим партнером, актером Дмитрием Поднозовым, вам в этом смысле легко или трудно?

А. С. С Поднозовым не легко, не трудно, а немножко скучно, потому что нас путают по телефону. Я уже отчасти говорю с его интонациями, он — с моими. Отчасти мои заблуждения и представления стали его, а его — моими.

Е. С. Но мне показалось, что в вашей последней совместной работе «Король умирает» Дмитрию как раз удалось уйти от уже привычного свободного ведения роли.

А. С. Два последних спектакля «Фандо и Лис» и «Король умирает» методологически связаны. «Король умирает» сложнее, это следующий этап. В «Фандо и Лис» способ создания импровизационных зон очень активно использовался: говорить или молчать, пока не поймешь, зачем ты произносишь эту реплику. В «Короле…» реплики пьесы были выброшены, они вообще не рассматривались, все в подходах: я все время хочу это сказать, но до реплики пьесы не дохожу. На репетициях возник двухчасовой спектакль, где ни одна из реплик так и не прозвучала. После этого весь произнесенный текст был убран во внутренний монолог, а сверху эклектично положен текст пьесы. Теперь ты озвучиваешь текст пьесы и одновременно не говоришь его, потому что по внутреннему монологу ты так и не пришел ни к одной из реплик, но по закону присутствия в спектакле ты этот текст проговариваешь. Но не органично, не в результате этого подхода, а по факту.

Е. С. А внешний рисунок роли выстраивался, исходя из органики актера?

А. С. В спектакле нет выстроенного мною внешнего рисунка. Этим занимаюсь не я, этим занимается их внутренний монолог. Моей задачей было сформировать картину внутренних монологов, которую они честно обещали мне продумывать, насколько это возможно. Мы добрались до того, что выстраиваем картину внутренних монологов, актеры научаются думать на протяжении двух часов об одном и том же, а дальше мы выходим на площадку и я говорю: а теперь играйте. И смотрю, как внутренний монолог начинает подрабатывать под себя действительность. Задача — посмотреть, если метафизика существует, как она начинает кристаллизовать действительность, как Бог творит этот мир. Если вернуться к вашему вопросу про соотношение Бога и искусства… Мне кажется, Бог существует вне зависимости от того, реализую я его идеи, не реализую, верю я в него, не верю. Это нужно мне. В новокузнецком спектакле была вставка из пьесы Клима по Диккенсу «Всадники Апокалипсиса». И там два могильщика спорят, от кого произошел человек. Ключевая реплика: Бог не разговаривает с теми, кто произошел от обезьяны. Я думаю, истина существует вне зависимости от того, кто победит в этом споре.

Март 2009 г.

Москвина Татьяна

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Л. Н. Толстой. «Исхитрилась, или Плоды просвещения». «Русская антреприза имени А. Миронова».
Режиссер Юрий Цуркану, художник Владимир Фирер

Спектакли Юрия Цуркану я смотрю в «Русской антрепризе» то с большим, то с меньшим, но неизменным удовольствием: «Шутники» и «Пучина» А. Н. Островского, «Рыцарь Серафимы» («Бег») М. А. Булгакова и теперь вот — комедию графа Л. Н. Толстого «Плоды просвещения».

Это интеллигентный литературный театр с полновесной опорой на актеров. Манера изложения у Цуркану добросовестная, неторопливая, изобильная подробностями, актеры никуда не спешат — напротив, будто «останавливают мгновения», зависая на крошечной сцене «Русской антрепризы» в наслаждении собственной осмысленной игрой. Перед нами, так сказать, «плоды понимания» — понимания автора, пьесы, характера персонажей, их состояния и настроения, их жизненного стержня. Стоимость такой неспешной ручной работы с каждым днем бешено возрастает (чисто метафизически, я имею в виду) — интерпретаторы классики сегодня редко в этом отличаются. Так что дарование режиссера Юрия Цуркану, не склонного к суете, по-настоящему владеющего ремеслом (в хорошем смысле слова), заслуживает хотя бы уважения.

Прямо скажем, образ Л. Н. Толстого и стихия юмора не совмещаются в уме без зазоров. Конечно, есть в его творчестве, где есть все, и ядовитый сарказм, и острая ирония, и своеобразная — несколько пугающая — шутливость, и все-таки сочетание слов «комедия Толстого» кажется оксюмороном. Хорошенький юмор — возьмет наша медведица пера дубину да размозжит гадкого, безнравственного человека, не прощая ему ни малейшей слабости…

А вот спектакль «Русской антрепризы» вышел натурально, звучно, полноценно комедийный. Хотя, по словам режиссера, он, готовясь к постановке, перечитал большую, многонаселенную пьесу Толстого (написана в 1890 году) — и ни разу не улыбнулся, впав в решительный ужас. Трудно поверить в это теперь, вдосталь нахохотавшись на этих легких, остроумных «Плодах просвещения», но поверим: бывает. Значит, удалось преодолеть тот особый «дух тяжести», который так часто овладевает постановщиками классики, когда они, боясь сломать хребет знаменитой пьесе, начинают элементарно «раскрашивать текст». Удалось надышать жизни и раскрепостить артистов, а это, согласитесь, не каждый день у нас на театре случается.

Итак, важный вопрос всякой пьесы, всякого спектакля — а что случилось сегодня? А сегодня в бестолковый барский дом Звездинцевых заявились трое мужиков, которым надо у господ купить земли. Хозяин, погруженный в омут спиритизма, никогда бы на это не пошел, если бы не хитроумная горничная Таня, выдавшая идею покупки за твердое желание потусторонней силы. Все устроилось в итоге к лучшему — мужики получили землю, Таня — любимого Семена в мужья, вот только баре остались ни с чем, посрамленные в своем мракобесии.

Очень мило, но при чем бы тут была наша жизнь и что нам за дело до дворянских пороков позапрошлого века? Подумаешь, объект сатиры — спиритизм! И вот что делает режиссер. Он переводит социальный конфликт, противостояние господ и слуг — в психологический регистр. Люди бездельные, с пустой жизнью, кривляющиеся перед собой и другими, чтоб скрыть эту пустоту, — с одной стороны, а люди постоянно занятые, работающие, с прочной жизненной основой — с другой стороны. Одни выросли из своей земли и живут, может, и немудрено, однако органично, другие — повисли без опоры и барахтаются в причудливых плясках праздности, как балаганные куклы. Уж это кому не знакомо! Бездельники, выдумывающие себя, и работники, своим трудом живущие, никуда не делись, не перевелись — разве что маски поменяли на вечном карнавале, другие имена и звания стали носить…

Сцена из спектакля. Фото М. Дудник

Сцена из спектакля.
Фото М. Дудник

Земля, для одних любимая и заветная, для других ненужная и непонятная, — где-то там далеко. О ней мечтает бравый Семен (обаятельный Ярослав Воронцов), лихо подметая двор так, будто в родной деревне сено косит. Оттуда, с земли, приходят мужики в исконно-посконной одежке — это просто ансамбль виртуозов. Первый мужик (Гелий Сысоев) — в очках, грамотный, положительный, с обстоятельной повадкой коренного, из земли выросшего, натурального лидера. Второй мужик (Владимир Матвеев) — мрачный скептик, вечно подозревающий в жизни подвох и каверзу. Третий, чья фамилия звучит в пьесе — Дмитрий Чиликин, блистательным исполнением Аркадия Коваля превращен в комедийный бриллиантик. Издерганный и запуганный, этот мужичок живет в состоянии дикого изумления перед открывшейся ему господской жизнью, реагируя на мельчайшие подробности криком наивной, чистой души — «О Господи!». Это он бормочет рефрен «земля наша маленькая, курицу, скажем, и ту выпустить некуда» — и держит в руках подарочек барину, корзинку с пищащими и прыгающими цыплятами. В барском доме явившихся мужиков тут же загораживают столбиками с бархатным шнуром — как мебель в музеях…

Художник Владимир Фирер постарался максимально оптически расширить и разнообразить сценическую коробочку «Русской антрепризы». Слева идет лестница вверх, в барские покои, внизу передняя-гостиная (в гостиную пространство превращает огромный выдвижной стол, без которого как же обойдешься в спиритических сеансах), по центру висит большое зеркало, и все обтянуто черным блестящим материалом. Когда идут сцены «в людской», на кухне, где истово и так узнаваемо бранит бар озверевшая от усталости кухарка Лукерья (Надежда Мальцева), опускается холщовый занавес, выделяя авансцену. Ювелирная работа, и тем не менее камерность крошечного пространства остается, и играть жирно, грубо, без психологических нюансов здесь никак нельзя. Поэтому все артисты стараются выразить человеческую суть своих героев.

Сцена из спектакля. Фото М. Дудник

Сцена из спектакля.
Фото М. Дудник

Почему, к примеру, барыня Анна Павловна (Ольга Антонова) так напускается на мужиков, подозревая в них заразу, так цепляется за видавшего виды насмешливого доктора (Юрий Лазарев), так злобно бранит мужа? Да потому, что этой женщине нечем жить — дети выросли, муж укрылся в спиритизме, никому она не нужна, и привлечь внимание семьи можно теперь только истерикой и мнимыми болезнями. Раздраженная, испуганная и жалкая барыня не мужиков боится — а жизни, с которой у нее нет никакой прочной связи. Барин же Леонид Федорович (Сергей Кузнецов) — другое дело. Ему отпущена благодать — он дурак с деньгами. Это счастье! Веселый талант Сергея Кузнецова на славу резвится в этой роли. Ведь дурак — это существо, психологически как бы закутанное в толстую шубу, он непробиваем, к нему, в маленький душный рассудок, нет входа. А ему внутри хорошо и тепло! Тем более, он дурак-энтузиаст, знающий ученые слова. С таким счастьем можно и не замечать презрения распущенных и несколько дегенеративных детей (Вово — Владимир Франчук, Бетси — Марианна Мокшина), не видеть их пустых глаз, оживленных разве праздным любопытством.

Когда мужики от барского гнева укрываются на кухне, а баре проводят испытательный сеанс гипноза, на сцене появляется и руководитель «Русской антрепризы» — Рудольф Фурманов в роли медиума Гросмана. По природе своей это актер на эксцентрические характерные роли, и в своем театре он играет исключительно странных персонажей — экстрасенсов, гипнотизеров. На худом носатом лице Гросмана— Фурманова горят диким светом круглые черные глаза, и его феноменальная энергия, сила его веры в свою небывалость такова, что, кажется, сейчас начнет трещать сама сцена. Несомненно, этот Гросман — самовлюбленный шарлатан и придурок, но он придурок фантастический, сверхъестественный, внушающий трепет своей поистине космической энергией!

Вереницу придурочных бар украшает и Наталья Парашкина в роли Толстой барыни. Это маленький шедевр, и зрители не зря награждают актрису овациями. Я заметила когда-то Парашкину в эпизоде сериала «Тайны следствия», где она играла дегенератку, зарезавшую ребенка. Это было сыграно так сильно и страшно, так верно, так, казалось бы, просто — на двух-трех реакциях и взглядах, — что Наталья Парашкина мне сразу запомнилась. У нее невыигрышная внешность — слишком обыкновенная для актрисы, но удивительная способность к внутреннему перевоплощению. Парашкина играет идиотку, начинающую каждую фразу с «а я…», ходящую, как глупая лошадка, по вечному кругу предельно ограниченного, зачаточного рассудка. Что бы ни происходило, Толстая барыня тут же нарисуется возле и начнет говорить о себе, о своих привычках, о своих страхах — одинокая, глухая ко всему, несчастная, комичная дура, влекомая страстной жаждой выкрикнуть свое. А я вот никогда не сплю в поезде, не могу спать в поезде! — дудит она, для которой это ничтожное для окружающих обстоятельство ужасно важно, восхитительно, огромно! Я, венец творения, я, соль земли, — и не сплю в поезде!! Не знаю, как вы, а я это самодовольное дудение о том, что никому, кроме тебя, неинтересно, этот тип душного, глухого сознания, этих «толстых барынь» встречала сотни раз. Да что там — иногда в самой себе могу опознать ее промельк…

О. Антонова (Звездинцева). Фото М. Дудник

О. Антонова (Звездинцева).
Фото М. Дудник

А те, кто бар, невыросших, пустых детей, обслуживают, — люди взрослые, ответственные (кроме молодого лакея Григория в исполнении Дмитрия Могучева — надменного злобного выскочки). Таков прежде всего своеобразный «Фирс» здешних мест, камердинер Федор Иванович (Лев Елисеев), степенный, бывалый старичок, со своей историей, со своей драмой. Такова шустрая, веселая вертушка Таня — Юлия Шубарева, в которой сквозь Толстого проглядывает Мольер, с его бойкими, расторопными, ловкими служанками, что всегда умнее своих господ. У нее есть мечта — вместе с любимым Семеном вернуться на родную землю, жить своим домом, своим умом, в законном союзе с природой. Никогда человек, живущий на природе своим трудом, не будет вызывать духов с помощью блюдечка и чокнутых медиумов, не будет есть чаще, чем голоден, не будет попусту тиранить окружающих и глупо, бесплодно тратить божье время. Но эта чистая правдивая жизнь — идеал, мечта, говоря о ней, персонажи, светло улыбаясь, глядят куда-то вдаль и вверх. Хорошо, хоть у кого-то есть мечта. У многих и мечты нет — так они бронированы самодовольством и бездельем…

Что ж, все это к Толстому очень близко — только без гнетущего нравоучительства, без грозного посоха, которым стучат и потрясают обычно могучие строгие старцы, вразумляя человечество. То, что грошовая мистика — занятие для бездельников и дурачков, напомнить вовсе не лишнее, ведь сегодня этой мистикой, как пошлой вонью, пропитан воздух. А на земле русской по-прежнему живут, посреди дикости и распада, и те, кто согласились жить трудом, то есть жить трудно. И это не от ума, который может увести человека в погоню за призраками, — от натуры, органической, крепкой и здоровой.

Впрочем, в спектакле «Плоды просвещения» нет напористого, вдолбленного в головы «послания». Это не сатира, а «человеческая комедия», полный юмора рассказ о двух днях жизни барского дома, в который пришли мужики, рассказ о том, как натуральное столкнулось с фальшивым — и победило.

Правда, победило не в честном бою, а с помощью старых добрых сюжетных игр, известных еще с античных времен. Но это — законные хитрости театра, положенные ему от вечности.

Сцена из спектакля. Фото М. Дудник

Сцена из спектакля.
Фото М. Дудник

Все, в общем, тут по-хорошему «исхитрились» — исхитрился режиссер, складывая ансамбль из актеров разных театров и разных способов игры, никуда не спеша и все-таки дорожа сценическим временем (спектакль никак нельзя назвать затянутым, идет он бодро и внимание зрителя не рассеивает). Исхитрился художник, оформляя игрушечное пространство, исхитрились актеры, создавая живые характеры и не повторяя при этом своих прежних работ (приведу в пример В. Матвеева и А. Коваля — уж сколько мы их видели на сцене, ан нет, удивили, нашли новые краски). Исхитрился Р. Фурманов, сооружая богатый репертуар своей «Антрепризы», какой не во всяком знаменитом театре встретишь. Это не театр новаторских открытий, великих спектаклей, потрясающих сердца и волнующих умы десятилетиями. Это — театр собирания и накопления существующих ценностей, театр сохранения автора, театр сбережения живой души в актере. Этим должны, на самом деле, заниматься большие академические сцены, но в нашем сюрреалистическом городе на больших академических сценах норовят кататься на коньках и называть это безобразие интерпретацией Гоголя. Перевертыш такой! На маленьких сценах разводят уважение к автору и тщательный психологический рисунок игры, а на больших — лудят безответственные эксперименты и губят актеров, превращая их в пустых марионеток…

Впрочем, это тема другого рассказа — а наш рассказ о симпатичнейших «Плодах просвещения» в «Русской антрепризе» закончен.

Июнь 2009 г.

«Сказки с акцентом». ФМД-театр (Литературно-мемориальный музей Ф. М. Достоевского).
Автор идеи и литературной основы Вера Бирон, режиссер Александр Баргман, сценография Тино Светозарева

Начало спектакля напоминает советские плакаты: черные, желтые и даже синие руки тянутся друг к другу в порыве единения. Но секунда — и руки начинают лупить друг друга, борясь за «место под солнцем»…

А. Новиков в спектакле. Фото Ч. Абботта

А. Новиков в спектакле.
Фото Ч. Абботта

Этот спектакль стоит перед глазами как веселая картинка. От театрального сочинения А. Баргмана веет теплом и тем самым актерским «блаженством», которое ни с чем не спутаешь. Режиссура здесь легка и по-детски легкомысленна, хотя компания актеров разных театров создавала спектакль, участвуя в нелегкомысленной правительственной программе «Толерантность» на сцене музея отнюдь не толерантного Ф. М. Достоевского.

«Программность» спектакля иронически обыгрывается, но вскоре обнаруживается, что он о доброте и снисхождении к несовершенной человеческой природе, то есть — о нас, со всеми нашими пороками и живой душой. При этом исполнители резвятся, как дети, избавляя нас от «социальных разборок», всяческих моралите и всепроникающего яда банальности.

Каждый из восьми занятых в спектакле актеров играет по несколько ролей, играет, не побоюсь панегирического эпитета, феерически. И любая из этих, внешне пародийных, работ настолько интеллигентна, человечна, что «толерантность» становится необязательной частностью.

Сценография очень проста. Два «квадрата» из четырех сколоченных вместе деревянных скамеек, которые время от времени ставятся «на попа», превращаясь в рамку для портрета. «Портреты» разных народов обладают подозрительным сходством. Абхазские джигиты, норвежские мужики, украинские парубки, таджикские юноши, башкирский мулла, русский возница, правоверный еврей, а также их жены ведут себя удивительно похоже. При этом в каждой сказке ярко выражена ментальность народа, ее создавшего.

Спектакль в музее Достоевского — рефлексия по поводу советской и постсоветской концепций дружбы народов. Будто подсознание выкинуло все атрибуты нашей советской юности: панно на станциях метро, изображающие толпы с колосьями, радостными детьми и орудиями труда… Это своего рода «back in the U. S. S. R.» — подспудная мелодия сказок. Помимо этого открылось и то вневременное, что роднит всех sapiensов друг с другом и даже с животными (не случайны будто бы шуточные истории с медведем, с козлом и лживой козой-дерезой, про которую так и не ясно, девушка она или коза).

Сцена из спектакля. Фото Ч. Абботта

Сцена из спектакля.
Фото Ч. Абботта

А. Баргман, И. Полянская в спектакле. Фото Ч. Абботта

А. Баргман, И. Полянская в спектакле.
Фото Ч. Абботта

С. Бызгу, В. Кухарешин в спектакле. Фото Ч. Абботта

С. Бызгу, В. Кухарешин в спектакле.
Фото Ч. Абботта

И. Полянская, В. Коваленко в спектакле. Фото Ч. Абботта

И. Полянская, В. Коваленко в спектакле.
Фото Ч. Абботта

Спектакль — о глубине несовершенства человека, о его поведении в абсурдном мире. Понимать и иметь это в виду — и есть самая большая толерантность.

Сказки объединяет тема идиотизма. С одной стороны, это «идиотизм» самой человеческой природы, с другой — наш собственный зрительский идиотизм: мы ждем обязательного морального вывода, но так и остаемся с открытыми ртами, потому что вывода не последовало.

В абхазской сказке три джигита (Александр Баргман, Виталий Коваленко и Валерий Кухарешин) приходят изымать долг у четвертого (Александр Новиков) и его жены (Ирина Полянская). Они бьют должника в челюсть, обрывают ему усы, а потом выпивают за дружбу. В этих двух жестах вся человеческая природа в ее, так сказать, волнующем многообразии.

В русской сказке возница (В. Кухарешин) и лесной мужичок-шишок (Сергей Бызгу) едут по темному зимнему лесу. Соль сказки в том, что мужичок посмеивается, а унылый возница все воспринимает всерьез. Возникает то, о чем сказал писатель: «На какое-либо сознательное участие простого народа рассчитывать не приходилось… Простолюдин смотрел на зарю в кучевых тучах, качал головой и в его темном, мшистом мозгу всегда было отдано привычное место для привычной напасти государственной или природной».

Лживая паненка, «коза-дереза» из украинской сказки (Евгения Латонина) как будто сошла со страниц учебника «Родная речь», кажется, это именно она (со светлыми кудельками, в вышитом украинском наряде) обнимала в нашем детстве русскую девушку в венке, а за ними был виден хоровод народов. Это она с чистым, правдивым личиком лжет своему батьке (В. Коваленко), что не кормлена. И папаша призывает сыновей-парубков (А. Баргман, В. Кухарешин) расстрелять провинившегося женишка-пастушка (А. Новиков). Все происходит под крики «Хай живе Украина!». Скоро сцена уже завалена трупами, а персонажи хором поют песню «Украина моя, Украина» — советскую песню первомайских демонстраций. Трогает здесь соотношение иронии и ностальгии. И «парубки», и «верная супруга» (Галина Субботина), и «коза-дереза» поют очень серьезно. И как-то грустно делается. Иронизируя (внутренне) по поводу имперских способов насаждения дружбы, авторы спектакля затронули подземные пласты. И вышли на поверхность какие-то чистые ручьи нашего детства. Зрелище приобрело объем, будто бы смотрели на все откуда-то сверху.

Это, несомненно, театр абсурда, ведь абсурд — одна из основных составляющих фольклора, эстетика абсурда предполагает приятие мира как он есть, без мотиваций и морализаторства — как бы чтение анонимного текста на незнакомом языке. И можно вычитать какое-нибудь «послание». Например, молдавская сказка в исполнении С. Бызгу имеет все приметы самой обыкновенной сказки. Национальный колорит, образ разухабистого героя, молдавского крестьянина, чья простота хуже воровства. И ситуация обыкновенная: крестьянин приходит на базар, чтобы купить молоко и простоквашу. Но при этом в сказке царит абсурдистский бред, она настолько освобождена от «смыслов», что возникает ощущение необыкновенной таинственности жизни. Над сценой словно веет ветерок, сдувающий с предметов и явлений налет ложной концептуальности и обнажающий «чистое лицо вещей». С. Бызгу — идеальный актер театра абсурда. В «вечном движении» его героя — такая изумительная бессмысленность жизни, что диву даешься.

Таджикская сказка — не просто абсурд, а уже чистый сюрреализм. Медведь, друг Человека (А. Баргман), оскорблен его женой (И. Полянская). Страдания Медведя — сюжет сказки. Образ Медведя — потрясающее сюрреалистическое изделие А. Новикова. С одной стороны — это эстетика примитива, с другой — «параноическая мистификация», как сказал бы Дали.

В финале актеры садятся в кружок в лучах мягкого света и пускают чарочку по кругу, а Сергей Бызгу голосом доброго волшебника рассказывает, как светлый дух увидел игры детей. Тогда он собрал сокровища: солнечные лучи, зелень сосны, голубизну неба — и превратил все это в бабочек, а потом подарил детям. Актеры машут нам красивыми, разноцветными бабочками — подарком светлого духа. Свободой он их одарил. Свободой.

Май 2009 г.

Скороход Наталья

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Ю. Клавдиев. «Лето, которого мы не видели вовсе». Театр «Приют Комедианта».
Режиссер Андрей Корионов, художник Евдокия Смирнова-Несвицкая

Старый коммунист вовлекает приблудного подростка в «дело»; вместе они «провожают» в последний путь «бесхозных» покойников: кому-то отрывают руки и ноги, кому-то голову… Попутно идейный дед внушает Андрюшке, что жизнь человека, который не помнит ни одного лета свой жизни, — пуста, а потому не имеет цены. Мутная философия пенсионера овладевает душой мальчишки, как-то раз, зарезав сообщника-коммуниста, он возвращается «к своим» и убивает тех ребят, для кого лето и зима различаются только местом, где распивают портвейн.

Несмотря на жутковатый сюжет, пятеро актеров разыграли довольно-таки веселый спектакль, наполненный классической музыкой, пластическими номерами и шутливыми интермедиями. Грозное предупреждение театра «спектакль не рекомендуется смотреть зрителям моложе 18 лет, беременным женщинам и людям с неустойчивой психикой» — выглядело издевкой, а любителям обещанной в программке ненормативной лексики пришлось скучать аж до второго акта, когда та самая лексика наконец-то полилась из уст персонажей.

Однако сквозь ткань этого, в сущности, учебного спектакля проступало нечто значительное, фантастичное, как будто виденное не раз, осмысленное и прочувственное, некая уже существующая уникальная эстетика, но неузнаваемо преображенная. Конечно, я бы и сама распутала этот узел, но все объяснилось до обидного просто: пьеса Клавдиева посвящена Евгению Юфиту и его фильму «Рыцари поднебесья».

Рассмотренный в контексте философии и кинематографических образов Юфита, этот текст немедленно обретает статус явления, развивающего традиции некрореализма, маргинального и «проклятого» направления в российском искусстве ХХ века. Диалог с Юфитом выстаивается вполне «взрослый», без преклонения и пустого копирования скандальных кинокартин. Юфитовские образы и сюжеты — вне времени и эпохи, некрореализм осмысливает тему жизни и смерти на уровне материи, а поскольку материя бессмертна, то разница между человеком и трупом не особенно велика… Персонажи ранних «Рыцарей поднебесья», «Вепрей суицида», «Санитаров оборотней» — добровольные участники экспериментов над собой и другими, эти «опыты» всегда связаны с насилием, но не социальным — человека над человеком, а, скорее, природным, естественным насилием живого над животным. Действие часто происходит в лесу, на фоне прекрасных черно-белых пейзажей, в поздних картинах «Папа умер дед Мороз», «Деревянная комната», «Прямохождение» и др. в недрах такого леса обязательно обитают стада мутантов — свободных, умерших для цивилизации, голых немолодых мужиков. Эти особи или бегают стаями, или трогательными парами резвятся на воде, или воют и медитируют, забравшись в заросли кустарников. Материя-природа-человек на планете Земля — вот что интересует некрореалиста Юфита.

Вдохновленный Юфитом Клавдиев соединяет главную «фишку» некрореализма с социальным контекстом, окуная полулюдей-полупокойников-полузверей в болото настоящего времени. Эпоха-социум-человек на территории современной России — вот что интересует драматурга Клавдиева. Эти уже не слишком молодые сочинители пьес, то поколение драматургов, которое — по аналогии с «рассерженными» и «потерянными» — можно было бы назвать «убитыми» или «полумертвыми», — искренни и убедительны лишь тогда, когда говорят о своем ровеснике. Юность этого персонажа прошла на дымящихся развалинах советского строя, молодость — в разгар чеченских войн и клубной эйфории, жизнь — в путинской газкорпорации. Хотя экспедиции героев «Лета…» под стать юфитовским — дед и подросток лишают найденных «трупаков» голов и рук, — социальная укорененность этих персонажей очевидна: пенсионер (А. Жданов) обучает подростка (Ю. Ершов) «Диалектике Мертвых Коммунистов», исходя из которой надлежит сортировать найденных мертвецов: «Самоубийцы — вероотступники, уклонисты в сторону анархо-индивидуализма, уничтожение устрашающее… Попавшиеся в сети — пособники врага, уничтожение по законам военного времени… Найденные случайно — безымянные вехи смерти, обыск с целью определения статуса, затем похороны, могила без опознавательных знаков…». Обосновывая жутковатый ритуал, герой А. Жданова возрождает умершую идеологию сталинизма, однако не догматически — авторски, означивая лишь часть, имеющую отношение к жизни и смерти:

Семен Афанасьевич. …А от какого слова «большевики», помнишь?

Андрюшка. Боль.

Семен Афанасьевич. Молодец. А как «Сталин» расшифровывается?

Андрюшка. «СТАЛ ИНым».

Семен Афанасьевич. Точно. А знамя у нас почему красное?

Андрюшка. Потому что кровь — то, что нам нужно.

Семен Афанасьевич. Ладно. Пошли.

А. Жданов (Семен Афанасьевич), Ю. Ершов (Андрюшка). Фото И. Андреева

А. Жданов (Семен Афанасьевич), Ю. Ершов (Андрюшка).
Фото И. Андреева

История подростка и деда проговаривается в спектакле чрезвычайно близко к тексту, театральное воплощение прибавляет к драматургии скупые детали: труп изображается куклой, набитой ватой, такие используются для тренировки сторожевых собак, танцевальные интермедии, иллюстрирующие рассказы Андрюшки о школьных развлечениях, иронически поставленный пролог — танец покойника-куклы под классический шлягер — вот, пожалуй, и все. В актерском исполнении чувствуется разноголосица. Александр Жданов лишает своего Семена Афанасьевича социального правдоподобия, играет он без сентиментальности, но и без иронии, его пенсионер-коммунист и вправду напоминает вневременного стареющего упыря. Андрюшка Юрия Ершова, напротив, заключает в себе явный элемент условности — перед нами взрослый парень, играющий подростка, актер проживает метаморфозы внутренней жизни героя абсолютно серьезно, медленно, вдумчиво. Возрастная дистанция между персонажем и исполнителем никак не осмыслена, а потому Андрюшка на сцене — явно глупее, чем в пьесе, иногда его можно принять за умственно отсталого переростка… Главный интерес этой части спектакля — текст и образы драматурга, грамотно, но без блеска и авторского преображения донесенные режиссером и актерами. Здесь Клавдиеву удалось, на мой взгляд, точно сформулировать идейную суть сталинизма, причем не философию ее создателей, но мутную философию исполнителей: мелких бюрократов тоталитаризма. Живя, эти герои Клавдиева ни на секунду не забывают о смерти, заражая окружающих ее обаянием. Если в начале истории старик вырывает подростка-Калибана из цепких лап смерти, то в финале первого акта едва научившийся мыслить Андрюшка-Калибан осуждает на смерть и отправляет на тот свет своего Просперо: «Вы, Семен Афанасьевич — упырь, сошедший с ума безработный партиец». Вырвавшись из лап упыря, Андрюшка хочет вернуться в мир живых: «А я тебя убью, сука! Убью и буду жить!». Здесь заканчивается и первый акт драмы. Интересно и провокативно построена композиция пьесы. Второе действие поначалу читается и смотрится как новая пьеса, лишь к середине мы понимаем, что перед нами — та самая жизнь, из которой вырвал Андрюшку труполюбивый Семен Афанасьевич.

Возникают еще трое героев-подростков, их действия тоже напоминают ритуал, но, в отличие от жутковатого ритуала деда-коммуниста, действия этих парней вполне обыденны: выпить портвейну, накуриться травы, трахнуть сидящую рядом Машу или Дашу. Все это узнаваемо и вполне современно. Но во второй части спектакля в текст драматурга интереснейшим образом вторгается режиссер.

А. Гуляев (Саня), Н. Высочанская (Соня). Фото И. Андреева

А. Гуляев (Саня), Н. Высочанская (Соня).
Фото И. Андреева

Вдохновленный Клавдиевым Корионов добавляет к пьесе свое особое чувство театральности, бытовая сцена подростковой оргии — два парня, одна девица и три бутылки портвейна — преображается и поднимается постановщиком и актерами до условно театральной: перед нами привычные маски — незадачливый Пьеро (Артем — П. Чинарев, в другой версии — П. Ефимов), лукавая Коломбина (Соня — Н. Высочанская) и уверенный в себе Арлекин (Саня — А. Гуляев), к которому в итоге «прилипает» легкомысленная красавица. Бытовая ремарка автора пьесы: «На одном из ящиков сидит Саня и курит. Недалеко от него, у стены, на четырех кирпичах лежит старый пружинный матрац. На нем трахаются Артем и Соня Ласточкина. Их возня достигает апогея, после чего Артем встает, натягивает штаны, подходит к Сане и садится рядом на ящик» — вырастает в руках режиссера в развернутую пластическую комедийную сцену, где подросток Соня — удивительно тонкое и полное иронии над персонажем исполнение недавней выпускницы нашей Академии Натальи Высочанской — ненамеренно ускользает из рук уже спустившего штаны подростка Артема, тоненькую «принцессу подвала» буквально носит в пространстве ветер опьянения собой, портвейном, сексом — всем тем, что кажется ей жизнью. И далее, когда подростки «шмаляют дурь», режиссер выстраивает уморительные картины погружения в экстаз — герои трансформируются в «тварей морского мира», их существование если и не «наполняется неким новым содержанием», как потом станет утверждать Саня-Арлекин, то постоянно находит новые, любопытные формы… Однако в недрах этого веселого, безбашенного мира уже зреет своя философия, своя идея о том, «как донести до людей открывшуюся тебе вдруг тайну бытия», — пафос подростка Сани неожиданно «обжигает» подростка Соню:

Соня (прерывая минет). Как?

Артем. Как? (Наливает себе портвейна.) Жопой об косяк! (Ржет, расплескивает портвейн.)

Саня. Способ один. (Нагибает Сонину голову обратно.) Родить ребенка. Мессию. Чтобы он смог. Чтобы он рассказал. Научил. Объяснил. Заставил постигнуть!

Безыдейный секс уступает место идейному: Соня и Саня удаляются на матрас производить ребенка-мессию. Оставшийся безыдейный и беспафосный Артем — опять-таки точная и остроумная работа молодого Павла Чинарева — оказывается в лапах возникшего как будто из-под земли старого приятеля — Андрюшки. Оба действия пьесы смыкаются: Андрей, перенявший от покойного коммуниста философию «памятного лета», применяет ее на практике — подвергает сканированию беззаботного Артема и убеждается, что никакого лета последний не может вспомнить. В пьесе и в спектакле возникает любопытная параллель — где-то за стеной свою идею «внедряет» Саня, пытаясь произвести новую жизнь, и одновременно перед нашими изумленными глазами свою теорию воплощает Андрюшка, уничтожая семя не только бесполезной, но и крайне вредной с его точки зрения человеческой особи: «Представляешь, сколько Сонь способен перетрахать этот мудак? <…> Сколько на свет родится Артемов? Сколько балласта? <…> Это уже не необходимый груз, это — мертвый якорь! <…> Придет осень, которая принесет с собой лишь портвейн в подъезде — в отличие от портвейна в лесу, летом. Придет зима, которая будет отличаться от осени лишь тем, что мы переберемся из подъезда в подвал — к теплым трубам. А потом — весна, которую мы отличим от зимы только по надоедливому звуку падающих на жестяные оконные козырьки капель! А лето, которое придет за ней, мы не увидим вовсе — потому что ни хера не видно из нашего заросшего пылью и паутиной подвального окна!!

Саня. Лето, которого мы не видели вовсе…».

Откровенные культурные коды пьесы и спектакля (тут и Раскольников с топором и «тварью дрожащей», и Калибан с похотливым желанием «наполнить остров маленькими калибанами», и пародия на просвещенного Просперо, желающего отвоевать утраченное величие при помощи колдовства, и театр масок, и, наконец, Юфит, напитавший своими полулюдьми, полутрупами вдохновение драматурга) делают уже поднадоевшую фактуру такого рода драматургии более содержательной. Перед нами — вполне зрелая драма, автор которой «отбегал» свой подростковый срок и обнаружил способность не только воспроизвести язык и язвы своего поколения, но и взглянуть на это поколение отстраненно и художественно, проще говоря, по-взрослому. Это пьеса о том, как на выжженной коммунистами земле, словно пузыри, возникли и живут выжженные души и как мучительно в них просыпается самосознание.

«Вот так маленечко мы движемся вперед» — знакомые строчки давно умершего барда припомнились мне апрельским вечером по выходе из «Приюта Комедианта» после премьеры современной пьесы в постановке молодого режиссера. Отрадно, что драматурги, когда-то собранные в «отряд для боевых операций по рейдерскому захвату отечественной сцены» (образ-шутка, прошу к юристам не обращаться), в сообщество, называемое «новая драма», теперь разбрелись по своим углам; и те из них, кто имеет к искусству природную склонность, создают пьесы, не только фотографирующие, но и авторски осмысливающие настоящее. Пьесы, вписывающиеся в традицию новейших течений ХХ века и одновременно предлагающие свежий образный взгляд на нашу историю и на нашу действительность. Еще более отрадно, что появляются молодые режиссеры, имеющие ключи к современной драматургии, способные представлять эти пьесы не конъюнктурным, но художественным образом. Разумеется, результат еще очень скромный. Однако и он — радует.

Май 2009 г.

Филатова Людмила

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Н. В. Гоголь. «Ревизор». Театр им. Ленсовета.
Режиссер Сергей Федотов, художник Ирина Долгова

Когда стало известно, что ленсоветовского «Ревизора», приуроченного к 200-летию со дня рождения Гоголя, ставит Сергей Федотов — худрук пермского Театра «У моста» — в театральной среде началось нешуточное оживление. Еще бы!.. «Чрезвычайное происшествие! Неожиданное известие!..» Измученные разочарованиями (несмотря на обилие премьер), невнятностью художественной политики, разбродом и шатанием в труппе, поклонники театра на Владимирском воспряли духом: «датский» спектакль, по определению формальная штука, обещал стать настоящим событием сезона. Дело даже не в том, что Городничим был сразу заявлен любимец публики Сергей Мигицко — слава богу, спектаклей-бенефисов, ориентированных «на звезду», в Петербурге достаточно. Здесь другое: помимо простого любопытства (что же нового можно сказать сегодня на материале классической-переклассической, ставленой-переставленой пьесы, да еще после недавнего «Ревизора» Валерия Фокина в Александринке?), искушенного зрителя интриговало, конечно же, имя режиссера. Тут как раз не «инкогнито проклятое» — Федотов, известный прежде всего как первооткрыватель модной нынче драматургии МакДонаха, с Гоголем на дружеской ноге. «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Игроки», «Женитьба», знаменитый спектакль-долгожитель «Панночка»… Из года в год подтверждая свое реноме — «самый мистический из современных режиссеров», — Федотов воплощает на театральных подмостках инфернальный, потусторонний, причудливый художественный мир, снискав прочную славу «специалиста по всяческой чертовщине». Не случаен выбор материала — Булгаков, Сологуб, Садур… Приметы его режиссерского почерка — гремучая смесь натуралистичности и внятного психологизма с элементами абсурда, весьма своеобразная ирония, любовь к «странным», нетипичным актерам (чего стоит один только Иван Маленьких!), уникальная способность точно подобрать нужный постановочный ключик к любой пьесе… и склонность к мистификациям, качество, особенно ценное для того, кто вступает в диалог с Гоголем.

Сцена из спектакля. Фото Э. Зинатуллина

Сцена из спектакля.
Фото Э. Зинатуллина

Сцена из спектакля. Фото Э. Зинатуллина

Сцена из спектакля.
Фото Э. Зинатуллина

Скажу сразу: мистификация удалась. Если попробовать, еще не видя спектакля, расспросить коллег, почитать отзывы в интернете, посмотреть фотографии, послушать интервью — ничего не поймешь. Речь не об оценках, здесь можно хотя бы выявить некую закономерность (зрители — в восторге: «наконец-то классику не уродуют», профессионалы — прохладно: «детский спектакль для семейного просмотра», «скука» и т. п.). Общее восхищение актерским исполнением, что называется, зашкаливает (это, в общем, было предсказуемо). Непонятно другое — а что, собственно, показывают? В чем «фишка»?! Ну, не относиться же серьезно к декларациям создателей об «очищении Гоголя от постановочных штампов»…

Недоумение — вот, пожалуй, главное чувство, которое испытываешь на «Ревизоре» с самого начала и до немой сцены. Смею предположить, такая реакция режиссером вполне осознанно провоцируется. Как раз штампами он и оперирует, да так увлеченно, что в какой-то момент возникает правомерный вопрос — игра ли это в банальность или сама по себе банальность и есть? Гоголевский текст аккуратно воспроизводится, исключение — лишь две сцены, с купцами и унтер-офицерской вдовой, но впервые ли их вырезают? От жанровых переакцентировок принципиально отказались, комедия в 5 действиях осталась комедией, и зал в нужных местах хохочет, благо, бессмертные репризы «работают» априори. Предуведомления для господ актеров также учтены, например, Бобчинский и Добчинский (Евгений Филатов и Петр Квасов), как и полагается, «оба низенькие, коротенькие, очень любопытные; чрезвычайно похожи друг на друга; оба с небольшими брюшками; оба говорят скороговоркою и чрезвычайно много помогают жестами и руками», а Земляника (Александр Новиков) — «очень толстый, неповоротливый и неуклюжий человек, но при всем том проныра и плут»… Для знатоков истории театра — несколько цитат (от Мейерхольда до Коляды), но ненавязчивых, необязательных, никаких новых смыслов они действию не добавляют. Как не складывается и собственно режиссерский сюжет, хотя придумана масса трюков, забавных, интересных деталей (пустой оклад вместо иконы в сцене благословления, зловещий дверной скрежет, пародийные музыкальные номера…), в фантазии Федотову явно не откажешь — но деталь есть деталь…

Сценографическое решение вызывающе традиционно — павильон (!), представляющий дом городничего, художник И. Долгова оформила в подчеркнуто бытовом ключе. Зеленовато-коричневые обои в полоску, пианино, светильники, занавесочки, диван и камин — именно так представляешь себе гостиную дома в уездном городе N, насмотревшись в детстве картинок в учебнике литературы. Справа, на небольшом возвышении, фрагмент занюханной гостиничной комнатки (постель, стол… все согласно ремарке), слева — окно, куда в финале спектакля, подобно герою другой гоголевской пьесы, изящно выпрыгнет Хлестаков… Правда, есть и намек на некую условность — огромная пыльная рама, будто закутанная в паутину сухих водорослей, отделяющая авансцену (где, собственно, и выстраиваются все ключевые мизансцены) от темной глубины второго плана. Очевидно, что затевается игра в «традиционализм» — не может же быть так просто, так иллюстративно! Невольно ждешь подвоха, какой-то метаморфозы. Может, обрушатся эти мрачноватые стены и явится живописный пейзаж или, на худой конец, свечки начнут выскакивать из ящиков комода, как было в «Женитьбе» того же Федотова на сцене «Приюта Комедианта»? Ничуть не бывало. Декорации, нарочито правильные костюмы (радуйтесь, школьные учителя и пенсионеры, никакого «осовременивания», только сюртуки, мундиры, пышные платья и панталончики!), предметный мир спектакля в целом — все это будоражит, как будто обещает перевертыш. И, когда его не происходит, остается разочарование: от него, мол, зверств ждали, а он чижика съел.

Сцена из спектакля. Фото Э. Зинатуллина

Сцена из спектакля.
Фото Э. Зинатуллина

Однако язык не повернется назвать «Ревизора» неудачей. Как это часто в последнее время случается (и не только в Ленсовете), ситуацию спасают актеры. Действительно великолепен молодой исполнитель роли Хлестакова Виталий Куликов (в очередь с Олегом Федоровым и Романом Кочержевским). Это особенно радует, если учесть, какая трудная задача стояла перед дебютантом — шутка ли, играть Хлестакова после Михаила Чехова, Эраста Гарина, Игоря Ильинского, Олега Басилашвили, Игоря Горбачева, Андрея и Евгения Мироновых, Максима Суханова… да еще рядом с премьером, снявшимся в фильме «Инкогнито из Петербурга» Леонида Гайдая, пусть даже тридцать лет назад! Поразительно, но В. Куликову удалось отрешиться от груза ответственности, не испугаться неизбежных сравнений. Доверившись драматургу, он сыграл пустоту. Наивный, какой-то птичий взгляд, легкая, порхающая пластика, простодушные до идиотизма интонации — именно что «фитюлька», даже не ничтожество — ничто. Возможно, такую трактовку не назовешь свежей и оригинальной, но в рамках поставленной режиссером задачи, поддержанной хореографом Сергеем Грицаем, актер существует вполне органично. Более чем убедительны и опытные члены труппы, команда блестящих ленсоветовских комиков: Анна Алексахина (живописный «розанчик» Анна Андреевна), Олег Андреев (звероподобный, исполненный самодовольства Ляпкин-Тяпкин), Александр Новиков (этюд с деревянными ложками, которыми его Земляника «выстукивает» свой донос на других чиновников, выше всяких похвал!)… Видно, что каждый исполнитель получает искреннее удовольствие от спектакля: смело шаржирует, заостряет, прямо-таки упиваясь стихией крупного, размашистого комизма. Режиссер не прогадал, делая ставку на эту труппу: что-что, а заражать зал разухабистым весельем в Ленсовете всегда умели.

Особо — о Сергее Мигицко. К сожалению, не могу разделить единодушного восторга публики, на мой вкус, в роли Городничего актер утрачивает всякое чувство меры. Чем ближе к хрестоматийной фразе «Над кем смеетесь?..», тем сильнее ощущение, что не персонаж, а именно исполнитель впадает в истерику: кричит, чуть ли не бьется в припадке головой об пол, гримасничает, жестикулирует, суетится… Обидно, потому что потенциал С. Мигицко известен — остается лишь воображать, как все могло бы быть здорово, если бы…

Но это — в будущем.

Май 2009 г.

Смирнова-Несвицкая Мария

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Спектакль — исключительный по «картинке», давно не видела такого изысканного, высокохудожественного взаимодействия декорации, костюмов и света. Сценография сыграла роль фильтра, убрала все лишнее, суетное в пластике актеров и режиссерском решении. Орлов верен себе: он по-прежнему аскет, впускающий в свой черно-белый мир только самое важное. Строгость, даже жесткость решения пространства придала едва ли не греческий масштаб насквозь русской истории рождения непрошенной страсти. На фоне белого горизонта возникают четкие силуэты костюмов И. Чередниковой, выстраиваясь в графическую нарбутовскую заставку — сценки усадебной жизни. Но слишком эта деревенская идиллия рафинированна, чтобы быть реальностью, она тревожит взгляд угольной резкой чернотой на белом фоне — так же, как и ряд уходящих вглубь порталов из неплотно пригнанных черных досок. Доски есть, но нет фактуры дерева, нет тепла, нет природы, нет опоры, о которой так мечтает хрупкая героиня, оказавшись наедине с бедой, любовью-болезнью, любовью-манией. Облака охристо-рыжей пакли служат лишь знаком деревенского пейзажа, «изображают» сено, прикидываются живой, пусть даже и выжженной травой, а на самом деле выполняют формальную композиционную функцию. И если поначалу на сцене нарядные люди и мебель плетеная, красивая, то к финалу сцена пустеет — страсть сожгла все. Горизонт становится серым, тяжелым, предгрозовым (свет сделан В. Власовым). И в тот момент, когда разобщенность героев становится фатальной, одиночество трагически неизбежным, — все вздрагивает, нарядная и привычная симметрия искажается, порталы пошатываются и сдвигаются, накреняются вбок. Глаз даже не успевает уследить за переменой — все вроде осталось прежним, но мир надломился.

Тропп Евгения

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

И. С. Тургенев. «Месяц в деревне». БДТ им. Г. А. Товстоногова.
Режиссер-постановщик Анатолий Праудин, художник Александр Орлов

Это пьеса о том, что в мире что-то сдвинулось.

А. В. Эфрос

Тургеневскому «Месяцу в деревне» не очень повезло с театральной судьбой. При жизни автора пьеса считалась несценичной, и если бы не М. Г. Савина, выбравшая для бенефиса роль Верочки и снискавшая невероятный успех (она играла в присутствии потрясенного автора), то, может быть, пьесу и вовсе ожидало забвение. Впоследствии Савина сыграла и Наталью Петровну, окончательно утвердив «Месяц в деревне» в репертуаре русского театра. Было это уже в начале ХХ века, в чеховские времена. Кстати, всем, кто внимательно читает пьесу, становится ясно, чему Чехов научился у Тургенева. Поэтому закономерно, что режиссеры после долгого погружения в чеховскую драматургию нередко идут «назад, к Тургеневу». Так произошло со Станиславским: его знаменитый спектакль 1909 года, оформленный мирискусником М. Добужинским, поэтизировавшим красоту тургеневской эпохи, стал воплощением импрессионизма в театре.

Сцена из спектакля. Фото С. Ионова

Сцена из спектакля.
Фото С. Ионова

Казалось бы, о судьбе пьесы можно не беспокоиться — она стала классической! Однако в революционные и последующие советские годы интерес к «Месяцу» закономерно исчезает. И только выдающийся спектакль Эфроса 1977 года с Ольгой Яковлевой роли Натальи Петровны заставил вспомнить о пьесе. Режиссер тоже «вернулся» от Чехова к Тургеневу и много размышлял об этих авторах, об их связанности. Уже позже, репетируя в Японии «Наташу» (название про деревню было японцам не понятно) после «Вишневого сада», он писал о том, что эти две замечательные пьесы друг друга продолжают и дополняют: «„Вишневый сад“ — разбитая чашка. „Месяц в деревне“ — первая трещинка в ней». Эфросовский разбор «Месяца», включенный в книгу «Профессия: режиссер», — образец глубочайшего психологического анализа. Здесь не только мастерство профессионала, но и волнение человека, заглядывающего в самые укромные уголки внутреннего мира героя, ощущающего все душевные движения, оттенки настроений, нюансы эмоций и стремящегося как можно точнее все это выразить. На этот раз пьесе уж точно повезло с воплощением!.. Но зато теперь каждую новую постановку обязательно будут сравнивать с работой Эфроса (благо, многие помнят спектакль или столько о нем прочитали, что как будто сами смотрели). И мало кто из режиссеров решился рискнуть за тридцать прошедших лет. Спектаклей раз, два и обчелся.

Вот отважился Анатолий Праудин в БДТ… Смелый человек.

Пьесу эту, как обычно бывает с классикой, окружают разнообразные мифы. Например, о «дымке» (Станиславский хотел «добыть тургеневскую дымку»). Поэтому спектакль «без дымки», без поэзии, отчетливый и даже жесткий — многих удивляет, раздражает. А между тем, взглянув на текст непредвзято, увидим, что дымка, флер — это лишь трактовка, возможная, но не единственная. Наоборот, Тургенев исследует человека с какой-то беспощадностью, каждого из героев просвечивает насквозь, как рентгеновским лучом, и то, что ему открылось в душевных потемках, делает явным. Ничего туманного. Острый взгляд, недобрая ирония, язвительная мудрость — при несомненном литературном изяществе, тонкой выделке. Вот такого Тургенева — проницательного и саркастического — выбрал Праудин в соавторы. Те, кто ждет волнующего повествования о запретной любви замужней хозяйки имения к молодому учителю, о ревности и страсти, о разбитых сердцах и пролитых слезах, — будут несколько разочарованы его спектаклем. Постановка не отходит ни от сюжета пьесы, ни от ее текста, но по жанру это не элегия и даже не лирическая драма. Вместо акварельной мягкости — четкая графика силуэтов на фоне голубовато светящегося задника-экрана. Вместо ностальгической грусти — ирония и холодноватая точность анализа.

А. Куликова (Наталья Петровна), В. Реутов (Ракитин). Фото С. Ионова

А. Куликова (Наталья Петровна), В. Реутов (Ракитин).
Фото С. Ионова

Идея красоты постановке вовсе не чужда. Александр Орлов максимально обнажил большую сцену: под небольшим уклоном положен пандус из светлых досок, на авансцене разбросаны элегантно растрепанные мотки искусственной соломы (она же бахромой свисает с деревянной балки, которая опускается во время прогулки персонажей по лесу). Художник поместил изображение в деревянную раму (по бокам, повторяя ритм кулис, и сверху — тоже доски, только темные), сделал монохромным фон, чтобы ничего не отвлекало от фигур. Сама же картина — мизансцена — тяготеет к статике, к симметрии, к длительной фиксации, когда можно рассмотреть потрясающие костюмы (художник Ирина Чередникова). У Натальи Петровны — Александры Куликовой — головокружительной красоты туалеты, немыслимые в деревенских условиях широкие кринолины. Кстати будет вспомнить, что критиков спектакля Станиславского озадачивала нарядность продуманных до мелочей костюмов, красота и колористическая изысканность обстановки, смущала недостоверность с точки зрения реализма и исторической точности. В БДТ стилистические координаты намеренно спутаны. С одной стороны, юбки на каркасах, которые носят не только барыни (и молодая хозяйка, и ее свекровь), но и приживалка, и горничная Катя. С другой — почти настоящий трактор, на котором ездит погруженный в хозяйственные заботы помещик Ислаев, электропила и шуруповерт с аккумулятором в руках у слуги Матвея. Галантный век пересекается с веком техники в пространстве тургеневской пьесы — для чего? Такие детали, царапающие глаз, вызывающие смешок в зале, требуют объяснения. Да, странные для мира Островского гигантские шаги из «Леса» Мейерхольда, тем не менее, вошли в театральную историю, но въедет ли туда трактор из «Месяца в деревне» Праудина?..

Может быть, в истории театра останется четырехногий «козел» — спортивный снаряд, вытесанный из светлого дерева. Спектакль предваряется длинной пластической увертюрой — упражнениями на «козле» студента Беляева (Руслан Барабанов) и его юного воспитанника Коли (Слава Крючков). Ловкие, свободные движения красиво смотрятся на фоне подсвеченного экрана (все происходит вдали, у задника). Позже «козел» занимает место на авансцене, заявляя о своих правах на формирование смысла спектакля. И рифмуется с музыкальным рефреном, песенкой про серенького козлика. Как ни странно — все по Тургеневу! В пьесе песенку исполняет остроумный доктор Шпигельский, разъясняя с ее помощью сложную коллизию, в которую «забрели», как в лес, обитатели имения. А в спектакле «Козлик» (одна мелодия, без слов) звучит то и дело, и до пения доктора, и после, в разных тональностях — то бодро, то тоскливо, то как тягучий похоронный марш (композитор Николай Морозов). У Эфроса — Сороковая симфония Моцарта, у Праудина — «Серенький козлик»…

Спортивный мотив не исчерпывается акробатикой на «козле». Выстраивается метафорический слой спектакля: физическая активность ассоциируется со свободой естественного человека, не связанного условностями и утеснениями культуры. Беляев бегает, делает стойки и кувырки, ходит на руках, демонстрируя гимнастическую гибкость. Вера Юлии Дейнега прыгает, вертя в руках скакалку, — и это обычное для девчонки занятие становится для ревнующей мачехи символом молодости, природной живости и даже сексуальной полноценности (всего того, чего ей не хватает, по ее мнению!). И она тоже принимается прыгать!.. Подскакивает, порхают многочисленные оборки ее легкого лимонного в редкий черный горошек платья, скакалка свистит, как хлыст… А с какой гримасой презрения повторяет потом эти прыжки Ракитин! (Надо отметить, что и в его руках, и в руках Натальи Петровны скакалка превращается в орудие самобичевания. Она, положим, себя за грех наказывает, а он? Только ли передразнивает?) Уморительно нелепый прыжок — правда, уже не через веревочку, а на «козла» — совершает сватающийся к Вере неповоротливый, «заторможенный» помещик Большинцов Андрея Шаркова. В общем, получается так: влюбился — прыгай. Все это, опять же, подсказано Тургеневым! У него Наталья Петровна «вскочила, прерывисто дыша» (именно так переводится фраза из «Монте-Кристо», которую пять или шесть раз подряд по-французски читает Ракитин в самой первой сцене).

Конечно, налицо ироническое снижение. Праудин совершенно не собирается вздыхать и страдать вместе с героями, он их понимает, но сочувствовать не спешит. Страсть — это серьезно; но что же делать, если люди под влиянием страстей становятся смешными для стороннего наблюдателя, ведут себя странно, глупо, иногда некрасиво или жестоко… Режиссер проходит по тонкой грани: чуть качнись — получится пародия. Но все-таки удерживается, усмешка не превращается в издевательство.

С. Лосев (Шпигельский), И. Венгалите (Елизавета Богдановна). Фото С. Ионова

С. Лосев (Шпигельский), И. Венгалите (Елизавета Богдановна).
Фото С. Ионова

Все любят или влюбляются по ходу спектакля. Ислаев Михаила Морозова так измучен тем, что он третий лишний, так изведен своей любовью к жене, что готов вообще не уходить с пашни: лишь бы не страдать, видя ее холодность. Слуга Матвей (Александр Чевычелов) и немец-гувернер (Леонид Неведомский) борются за сердце горничной Кати (Нина Петровская или Юлия Бачинская), а она, как и положено в этой пьесе, не выбирает ни того, ни другого, потому что влюблена в третьего. Шааф, чтобы объяснить, как сильна его любовь, даже шутливо накидывает на шею леску от удочки (и это не единственная «попытка самоубийства» в спектакле). Только один персонаж (не считая ребенка и пожилой дамы, матери Ислаева) не заражен любовной болезнью — доктор Шпигельский. Сам он не болен, зато отлично видит недуги других. У Сергея Лосева доктор получился обаятельным и веселым, совсем не злым, драма затаенного комплекса неполноценности не прозвучала. Его пассия, старая дева Елизавета Богдановна, всячески демонстрирует смехотворную страсть, но, по сути, и вправду несчастна и мечтает о нежности (Ируте Венгалите играет одинокую клоунессу-неудачницу в рыжем завитом парике, вариант чеховской Шарлотты).

До поры никого не любит только Беляев (потому что Вера, кажется, уже в него «втюрилась» — в кармане носит любовные стихи, рассказывает, что писала подруга, но видно, что сама). Об учителе говорят, что он застенчив, робок, неловок, — здесь этого не видно. Беляев Руслана Барабанова раскован, как дитя природы, непринужденно беседует и с фарфорово-холодной помещицей Ислаевой, и с добродушно-открытой Верочкой. Их диалог с Верой происходит как будто в пасторальном раю, он даже надевает ей венок, как невесте, но делает это словно бессознательно и невольно обманывает надежды славного, простого существа. Он чувствует себя легко и естественно до тех пор, пока на него не обрушиваются нежданные чувства обеих женщин. Естественность пропадает и, видимо, навсегда. Ходивший весь спектакль чуть ли не в исподнем, Беляев надевает тесный, хотя и франтоватый костюм, тщательно прячет в него свое молодое тело, которое до этого бесстыдно, как Адам до грехопадения, был готов обнажать (снимал рубашку и плескался над тазиком с водой). Любовь к Наталье Петровне налетает на него, как цунами, и это неведомое ранее чувство кажется ему и восхитительным, и страшным. Барабанов сильно играет труднейшие сцены объяснений с Верочкой и потом с Ислаевой, смело погружаясь в мучительный процесс: как любовь незаметно вкрадывается в человека, захватывает, мнет, крушит его, одновременно подбрасывая вверх, вознося над землей…

Ю. Дейнега (Верочка), Р. Барабанов (Беляев). Фото С. Ионова

Ю. Дейнега (Верочка), Р. Барабанов (Беляев).
Фото С. Ионова

Некоторых героев этого любовного многоугольника Праудину, видно, все-таки жаль. Прежде всего, бедную воспитанницу Веру, неловкую, трогательную и несчастную. Юлия Дейнега не боится быть некрасивой. В начале спектакля она носится по сцене, топая и хохоча, а монолог, обличающий интриги благодетельницы, истошно выкрикивает, сто раз подпрыгивая на месте, доводя себя до изнеможения. Позирующий в своем благородстве Ракитин тоже достоин и сочувствия, и уважения. Хорош и как всегда стилистически безупречен Василий Реутов, а каково это — играть умного человека в глупом положении! Иван Сергеевич, как известно, любивший сам всю жизнь замужнюю даму, существовавший при Полине и Луи Виардо в качестве «друга дома», на краешке чужого гнезда, это неудобное, отчаянное и смешное положение испытал на собственной шкуре: отсюда и юмор, горечь, и сострадание к герою.

Ракитину режиссер придумывает невозможную у Тургенева сцену: достаточно сдержанно, с едва ощутимым внутренним надрывом проговорив монолог о катастрофичности любви, отвергнутый поклонник на глазах у соперника снимает сначала ботинок, потом носок (чтобы пальцем ноги спустить курок) и, схватив ружье, бежит стреляться. Но ему мешает приход дам: пряча босую ногу и нелепо балансируя, Ракитину приходится вести светскую беседу.

Наталья Петровна — не лирическая героиня спектакля. К ней постановщик наиболее беспощаден — уж слишком неприкрыто, как под ярким светом в операционной, явлены в ней эгоизм, надменное чувство превосходства, равнодушие к чувствам других людей. Александра Куликова — высокомерная Диана де Бельфлор, собака на сене (может, поэтому — искусственное сено на площадке?). В ее природе — играть словами, мучить возлюбленного, манить и тут же отталкивать, самой тянуться и тут же отшатываться. И любовь ее, как у Дианы, начинается с ревности, с чувства оскорбленной гордости — как, он может пренебречь мной ради Веры, этой дурнушки и простушки?! Да, сама она грациозно носит красивые дорогие наряды, легко скользя по сцене, а вот свою воспитанницу одевает в мешковатые, уродующие платья: в этом неосознанно, быть может, уже в начале спектакля проявляется ревность. У Эфроса в Наталье Петровне был заключен целый мир. Такой безбрежный океан неизрасходованных чувств, такое богатство женской души… Неподдельность ее страданий обезоруживала. Она была действительно существом высшим, как говорит о ней Беляев. Осуждать Наталью Петровну было невозможно. (А вот Станиславский в режиссерском экземпляре один раз обозвал ее «подлюгой».) В спектакле БДТ Ислаева при всей своей красоте бывает неприятной (наверное, в ней, как в Федре, «свирепствует любовь»). А в финале эта точеная статуэтка ломается: со страшным криком сгибается пополам, падает, взмахивая тонкими руками. В это время налетевший ураган сметает солому, даже само «небо» готово обрушиться на головы героев — деревянная рама сценической картины приходит в движение. «Эта пьеса о том, что в мире что-то сдвинулось».

В. Реутов (Ракитин), Р. Барабанов (Беляев). Фото С. Ионова

В. Реутов (Ракитин), Р. Барабанов (Беляев).
Фото С. Ионова

К Тургеневу Анатолий Праудин, как и его предшественники, пришел от Чехова. Вместе с поставленной в прошлом сезоне на малой сцене «Дамой с собачкой» у режиссера в БДТ получилась дилогия — исследование любви как разрушительной силы. Чехова он ставил о том, что «любовь — это катастрофа, беда, неизлечимая болезнь, приносящая много страданий и очень мало радости». У Тургенева самые сильные слова о том же: «всякая любовь, счастливая, равно как и несчастная, настоящее бедствие, когда ей отдаешься весь…».

Июнь 2009 г.

Таршис Надежда

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Спектакль на тонкой грани высокого (неба много) и смешного. Усадебная Федра — в минуте от «Блажи». Но границу не переходит, и в этом все дело. Страсть сама в себе несет урок.

А Елизавета Богдановна вынуждена выслушивать уроки трезвого отношения к жизни от Шпигельского. Он режет ей правду в глаза. Господи! Какой тут у Венгалите собран букет. Какой точный, жесткий резец — и какая акварель. Простодушие, надежда, попытка кокетства и смертельная тоска — вот такое переливается в персонаже, и это сочетание человеческой тонкости, даже нежности и суровой аналитичности — совместный шедевр артистки и режиссера. Дуэт Венгалите и Лосева, «глупенькой» приживалки и умного доктора, безжалостно жалящего бедную женщину, как мифологическую Ио, и заодно делающего заветное предложение, — конечно же, никак не фоновый дивертисмент. Выражаясь «аграрно», здесь зерно спектакля «Месяц в деревне».

Дмитревская Марина

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Ф. Шиллер. «Дон Карлос, инфант испанский». БДТ им. Г. А. Товстоногова.
Постановка Темура Чхеидзе, художник Георгий Алекси-Месхишвили

И. С. Тургенев. «Месяц в деревне». БДТ им. Г. А. Товстоногова.
Режиссер-постановщик Анатолий Праудин, художник Александр Орлов

Поставив к юбилею БДТ «Дона Карлоса», Темур Чхеидзе поступил как истинно классицистский герой, победивший живое чувство во имя долга. Да, да, причина неудачи спектакля именно в этом, в противоречии, которое сам режиссер, может быть, не осознает, но оно существует. Не знаю, было ли у Чхеидзе искреннее тяготение именно к этой ранней трагедии Шиллера, но известно, что еще с К. Ю. Лавровым они приняли формально красивое решение: в юбилейной афише должен появиться «Дон Карлос», которым в 1919 году открылся театр. Чхеидзе сдержал слово, выполнил свой долг перед театром и пал жертвой умозрительной репертуарной необходимости. Романтический материал отомстил за отсутствие настоящего внутреннего воодушевления, без которого длиннющую, захлебывающуюся в темах, чувствах, словах, юношескую трагедию с плохо выстроенной интригой не осилить никому (никто и не берется)…

Неудача «Карлоса» особенно обидна потому, что именно с Шиллером у Чхеидзе связаны две настоящие удачи в БДТ. Но они ловили темы времени, а не были сочинениями на заданную тему.

Двадцать лет назад замкнутый бункер «Коварства и любви», мир после конца, не имеющий сил существовать, был нашим миром: власть старого президента; в прямом смысле слепая, неживая любовь Фердинанда, эгоистически видящего только себя; усталый бес Вурм, срежиссировавший свой последний сюжет и покончивший с этим миром изменчивых теней…

Четыре года назад — «Мария Стюарт», которая тоже кажется мне глубоким и современным спектаклем. Что, как не противостояние личных амбиций, — фурия, терзающая жизнь нашей страны? Что, как не самодурство двух ревнивых правителей, привело к войне с Грузией? А непрекращающаяся война религий? А изощренные политические технологии?.. Все это тоже дышало и волновало.

Правда, «Мария Стюарт» — пьеса взрослого Шиллера, а не опыт юноши, начинавшего «Дона Карлоса» в 23 года. Увлечение романтических поэтов Испанией — хронический международный недуг (вспомним хотя бы «Испанцев» Лермонтова, где один только пафос и колорит…). Юный Шиллер «Карлоса» — воплощенные «буря и натиск», не требующие раздумчивых психологических мотивировок. Поэзия, дочь эмоции, как и музыка, не требует логики, ее и нет в трагедии. Поэтический «Карлос» неспроста породил оперу, затмившую драматический первоисточник. Этот текст действительно хочется распевать, воздевая руки. Быть может, Шиллер неслучайно перевел первоначальный прозаический вариант в пятистопные ямбы: эмоции, пенившиеся в молодой душе, не поддавались прозаической дисциплине, слишком много хотелось сказать миру.

И. Ботвин (Дон Карлос), В. Дегтярь (Маркиз де Поза). Фото С. Ионова

И. Ботвин (Дон Карлос), В. Дегтярь (Маркиз де Поза).
Фото С. Ионова

Д. Веласкес. Филипп IV

Д. Веласкес. Филипп IV

Но это не путь Чхеидзе. У него никогда никакой пены, он, сын прозы, хватает парашюты романтических поэтов за силовые ленты и заземляет их, отыскивая за эмоцией — логику узнаваемых чувств. С помощью поэта Елены Шварц Чхеидзе приводит шиллеровского «Дона Карлоса» туда, откуда автор начинал, — обратно, к прозе. Но текст Шварц ясности действию не прибавляет (может быть, потому, что написан поэтом?). К тому же вообще искать логику в романтической трагедии — абсурд, романтизм стоял на том, что реальность истории оказалась неподвластной «разуму», она представлялась романтикам иррациональной, полной тайн и непредвиденностей. В 1788 году, уже после завершения многословной трагедии, Шиллер начал редактировать серию книг под названием «История замечательных восстаний и заговоров», в которую вошла, в частности, «История отпадения Нидерландов от испанского правления». То есть не как у Пушкина: от истории Карамзина — к «Борису Годунову», а ровно наоборот: от романтического пафоса — к истории. Я неслучайно упоминаю здесь Пушкина, «Борис Годунов», которого ставил Чхеидзе, откликается в нынешнем спектакле дуэтом В. Ивченко и В. Дегтяря, монарха и самозванца… И снова Ивченко — монарх, преданный всеми, а Дегтярь — маркиз Поза, расшатывающий трон…

И. Патракова (Елизавета Валуа). Фото С. Ионова

И. Патракова (Елизавета Валуа).
Фото С. Ионова

Д. Веласкес. Инфанта Дориа Мария, королева Венгерская

Д. Веласкес. Инфанта Дориа Мария, королева Венгерская

В отсутствие генеральной идеи, организуя декоративное, классицистской поступи и Веласкесовой красоты зрелище, Чхеидзе не может не искать драматические узлы. Его «Дон Карлос» получается трагедией всеобщих предательств. Никакой вам Фландрии, никакого политического подтекста, никаких аллюзий. Есть «человеческий фактор» и Поза, предавший Филиппа, его доверие. Только вот во имя чего, если мотив освобождения колоний, борьбы за Фландрию не звучит, а зловещий герцог Альба (А. Девотченко) выглядит сущим резонером, чеканящим текст? Может быть, Поза предает короля Филиппа во имя их, де Позы и королевы Елизаветы, любви? В. Дегтярь и И. Патракова несколькими деталями дают понять давнюю связь героев, причем здесь не одна лишь лирика: тут и взаимоуважение, взаимопонимание с полуслова, и единство политических позиций, и гражданская солидарность… Этот неожиданный мотив делает Дона Карлоса, который безрезультатно колотится о чувства мачехи, вовсе бесполезным персонажем: Карлос — И. Ботвин довольно тупо болтается в пространстве, демонстрируя никчемность недалекого Карлоса на любовных и политических фронтах. Так или иначе, из всех линий спектакля наиболее ярко играется история взаимоотношений короля Филиппа и Позы. Бледный тихий интриган-бормотальщик де Поза в исполнении Дегтяря — существо, не ведающее нравственных законов, хотя рассуждающее о них. Филипп же как раз не чужд нравственных ориентиров, среди придворных предателей он выделяет Позу как человека честного, верит ему, как сыну, — а Поза, ни минуты не размышляя, предает его доверие, и это драма куда более сильная, чем несостоявшееся освобождение неведомой нам Фландрии. А Филипп — вот он, живой, страдающий, ревнующий, решивший, что Поза — именно тот, чьим мнением он будет руководствоваться… А честнейший маркиз, скользкой тенью метнувшийся от Филиппа к Карлосу… к Елизавете… к Альбе… по залам дворца… организует ряд жертв к финалу.

В. Ивченко (Филипп II), Г. Богачев (Великий инквизитор). Фото С. Ионова

В. Ивченко (Филипп II), Г. Богачев (Великий инквизитор).
Фото С. Ионова

Д. Веласкес. Портрет папы Иннокентия X

Д. Веласкес. Портрет папы Иннокентия X

Но этот мотив тонет во множестве сцен, в разветвленной интриге (кто не помнит пьесу — дай бог разобраться…). А основную функцию берут на себя роскошные костюмы, юная инфанта и грациозный паж, словно сошедшие с полотен…

Основную функцию берут на себя роскошные костюмы, словно списанные с картин Борисова-Мусатова, и в последней премьере БДТ — «Месяц в деревне».

Что будет, если лишить Борисова-Мусатова импрессионистской дымки? То же самое, что будет с Тургеневым, если лишить его пьесу флера, героев — глубины и недоговоренности, если подойти к их вибрациям иронично и трезво.

Спектакль поразительно красив, уж в чем создатели (А. Праудин, А. Орлов, И. Чередникова) не отказывают Ивансергеичу, так это в эстетизме. Герои усадебной жизни — это герои усадебной жизни вообще, здесь приметы и 1840-х, и серебряного века. Чистый пол кое-где декорирован пучками пакли. Рецензенты уже назвали ее сеном-соломой-пенькой, но это именно пакля, она бахромой свисает с портального штанкета, и кажется, что такая же «пакля» — отношения Натальи Петровны и Ракитина, Шпигельского и Елизаветы Богдановны. Да и Верочкины страдания малоинтересны.

М. Морозов (Ислаев), А. Куликова (Наталья Петровна). Фото С. Ионова

М. Морозов (Ислаев), А. Куликова (Наталья Петровна).
Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. Весна

В. Борисов-Мусатов. Весна

Проблемы спектакля, как кажется, — опять в несовпадении природы пьесы и внутреннего режиссерского настроя, согласно которому он выбрал инструментарий, проехав по сцене БДТ настоящим трактором, что само по себе прикольно…

Ю. Дейнега (Верочка). Фото С. Ионова

Ю. Дейнега (Верочка).
Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. Портрет Елены Эльпидифоровны Борисовой-Мусатовой, сестры художника

В. Борисов-Мусатов. Портрет Елены Эльпидифоровны Борисовой-Мусатовой, сестры художника

«Месяц в деревне» Тургенева о том, что чувства не вполне познаваемы, плохо управляемы, и даже если люди решают все в пользу долга и чести, — это не делает их счастливыми, а жизнь гармоничной. А. Праудин — логик, поклонник разума и апологет долга, давно твердящий своими спектаклями, что любовь — беда, от нее человек становится дисгармоничным и несчастным, а жизнь лишается необходимых опор, потому что любовь смертельно разрушает человека и мир (так он ставил «Анну Каренину»). В непознаваемость чувств Праудин не верит и поверяет все сальеристским анализом, берет пробу каждой эмоции и проверяет «на вшивость». В первоначальной сонно-холодной разреженной атмосфере первого акта есть уравновешенный покой, но это гармония не-жизни. В финале, когда героев бьет чувственная дрожь, мир кренится, деревянная рама портала, обрамляющая их жизнь, шатается и в наступившем хаосе ветер метет паклю, — снова делается холодно и еще более пусто… Остаться на подмостках жизни Праудин позволяет только старому и малому — старухе Анне Семеновне (М. Адашевская) и мальчику Коле (Слава Крючков) — тем, кто уже/еще не подвержен страстям.

А. Куликова (Наталья Петровна), М. Адашевская (Анна Семеновна Ислаева). Фото С. Ионова

А. Куликова (Наталья Петровна), М. Адашевская (Анна Семеновна Ислаева). Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. Этюд

В. Борисов-Мусатов. Этюд
 
 

Третьего состояния мира, по Праудину, не бывает. А образ жизни — бывает: помещик Ислаев (Михаил Морозов) ездит на тракторе, занят работой (правда, выглядит при этом полным идиотом, но хотя бы не страдает!). Студент Беляев (Руслан Барабанов) тоже что-то бесконечно мастерит, его бьющая ключом сексуальная энергия уходит в гимнастические экзерсисы и напряженное конструирование — веревочка к веревочке — летающего змея. Ни секунды Беляев не оставлен без физического движения: надо же куда-то направлять и расходовать энергию либидо! Вот и всех остальных, страдающих по тому же вопросу, приспособить бы в дело, к спортивным брусьям, пахать и пахать!

Праудин подходит к эмоциям «Месяца в деревне» в рационалистическом всеоружии и с азартом позитивистской логики. Он помещает персонажей — костюмированных праздных зверушек — под ровный свет, лишающий человека второго плана, собственной тени… И что видит?

А. Куликова (Наталья Петровна), Ю. Дейнега (Верочка).
Фото С. Ионова

А. Куликова (Наталья Петровна), Ю. Дейнега (Верочка).
Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. Гобелен

В. Борисов-Мусатов. Гобелен

Наталья Петровна (Александра Куликова) лишь принимает позы и носит кринолины (прекрасно носит — залюбуешься), чувства ее узенькие, дохленькие, анемичные, эмоциональная диафрагма сужена, а те всплески, которые возникают, — это, в общем-то, пародия на чувства…

Верочка (Юлия Дейнега), рассмотренная режиссером — любителем парадоксов, выходит кургузой, лишенной женственности, неинтересной простушкой, которой отказано в юношеской драме, и пусть себе идет за Большинцова, ведет хозяйство…

Шпигельский с Елизаветой Богдановной — позирующие комедианты…

Ракитин (Василий Реутов) — малокровный «козел отпущения», на которого валятся все шишки…

Спортивный «козел», надо сказать, с самого начала центрует собой сценическую композицию. Когда-то он был главным «снарядом», которым Някрошюс взрывал «Трех сестер» (дочки полковника Прозорова были прекрасно тренированны). Теперь Праудин приговаривает к «козлиной песне» героев «Месяца в деревне» (учтем, что «трагедия» переводится как «козлиная песнь»).

Остались от козлика рожки да ножки…

Под этот мотив, замечательно обработанный и до поры неузнаваемый (только после того как его легализует, согласно тургеневскому тексту, Шпигельский — Сергей Лосев в своих куплетах, мы начинаем различать мелодию), идет весь спектакль. И кто же тут козлик, от кого остались рожки да ножки?

А. Куликова (Наталья Петровна), Р. Барабанов (Беляев). Фото С. Ионова

А. Куликова (Наталья Петровна), Р. Барабанов (Беляев).
Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. Автопортрет с сестрой

В. Борисов-Мусатов. Автопортрет с сестрой

Да все! Да от всех! В лес погуляти вздумалось и Наталье Петровне, и Беляеву. Замечу, Р. Барабанов единственный, кто сиюминутно и искренне играет настоящее смятение чувств молодого человека. От дурманящего вожделения Натальи Петровны, почти влюбленности, у него с первой секунды кружится голова, но душистая хозяйка имения недоступна, и потому «козлик» готов вскочить на кого угодно. Но все его сбивают с толку… и остается Беляеву только спортивный «козел» для упражнений. Он теряется в магнитных полях сексуальных притяжений, и успокаивают его только реальные поля и крутые откосы, откуда он достает цветы для Верочки.

Тему любовного томления впустил на территорию Ракитин. Вот на него, аки серые волки, и нападают все: и Наталья Петровна, и Аркадий Сергеевич, и он, со своим нереализованным мужским чувством, вынужден закрывать собой провода высокого сексуального напряжения Ислаевой. Возбудил в женщине чувственность, сам благородно остался в сфере платонических чувств и не удовлетворил даму, потому что благороден? А куда теперь деться джинну, выпущенному из бутылки? Ракитин получает свое — и поделом.

Р. Барабанов (Беляев), А. Куликова (Наталья Петровна). Фото С. Ионова

Р. Барабанов (Беляев), А. Куликова (Наталья Петровна).
Фото С. Ионова

В. Борисов-Мусатов. За вышиванием

В. Борисов-Мусатов. За вышиванием

Никакого «сиреневого тумана», Праудин зажег «светильник разума» — и пьеса о «неразумном» пала побежденная. История вышла ироническая: томящаяся дамочка, вздыхающий друг, играющий каждым мускулом юноша… И вообще не о любви это — о ленивом баловстве плоти на каникулах. Никаких «фольварков, парков, рощ, могил», этюдов, музыки полутонов. Никого не жаль, сердце не мчится вдаль, чего-то (глубокого содержания) в этой конструкции нет. Есть рожки да ножки красивых козликов, спевших свою песнь, давно переставшую быть синонимом трагедии…

Все действительное разумно. Но все ли разумное действительно? Пока сомнение не признано неразумной эмоцией, что-то сомневаюсь…

Июнь 2009 г.

Таршис Надежда

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Как когда-то Энона в «Федре», героиня Елены Поповой — злополучная жертва своих и чужих страстей. Только где они, чужие страсти? Дон Карлос и у Шиллера меняет любовь на свободу Фландрии, а уж в спектакле Темура Чхеидзе все чувства пригнетены тяжелым прессом дворцовых ритуалов. Сам Филипп сдавлен этим прессом, не волен, так сказать, в своей монаршей воле. Его попытка освободиться болезненна и безнадежна.

Елена Попова рисует мучительный прорыв отчаяния, яростную агонию души в этом саркофаге. Взломана великолепная сдержанность актрисы. Но это и «ломка» персонажа, в гротескном рисунке. Гордая и жалкая, Принцесса бунтует. Это страшно — и смешно, такой эмоциональный «сбой» существен для всей постройки Чхеидзе. Мир, в котором человек упразднен: страшно. И все ли заметят?

Тропп Евгения

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Ф. Шиллер. «Дон Карлос, инфант испанский». БДТ им. Г. А. Товстоногова.
Постановка Темура Чхеидзе, художник Георгий Алекси-Месхишвили

В спектакле, поставленном к 90-летию БДТ, многое кажется знакомым, традиционным для этого театра и режиссера. У Темура Чхеидзе свои отношения с Шиллером на этой сцене: он счастливо дебютировал здесь «Коварством и любовью», и постановка шла почти два десятилетия; недавняя «Мария Стюарт» прозвучала очень современно. «Дон Карлос», несомненно, продолжает исследование темы человека и власти, власти и свободы и воспринимается как часть шиллеровской трилогии. С другой стороны, не впервые режиссер ставит романтическую пьесу, сознательно приглушая ее пафос, превращая Героев — в живых людей (метод содержательной прозаизации был применен в «Маскараде»). Геометрически вычерченные мизансцены, эффектный монтаж сцен, композиционная стройность — все это, как всегда, отличает спектакль Чхеидзе.

Но есть и что-то непривычное в «Доне Карлосе». При внешней стильности отсутствует внутренняя ясность. Визуальная четкость не поддержана безукоризненной расстановкой смысловых акцентов. Естественно, ни символичность жеста («возобновление» пьесы, которой открылся театр), ни прошлые удачи не могут обеспечить заведомый успех новому спектаклю. Здание «Дона Карлоса» Темур Чхеидзе и его актеры возводят на зыбкой почве проб и поисков.

И. Ботвин (Дон Карлос), И. Патракова (Елизавета Валуа). Фото С. Ионова

И. Ботвин (Дон Карлос), И. Патракова (Елизавета Валуа).
Фото С. Ионова

Спектакль красив строгой, стильной красотой. Исторически точные, тщательно построенные костюмы превращают героев в ожившие фигуры с картин Веласкеса (художник по костюмам — М. Еремейчева). Благородство черного и серого цветов вновь оказывается у сценографа Г. Алекси-Месхишвили выразительным: аскетично решенный дворец испанского короля выглядит мрачно, величественно и незыблемо. Соотношение геометрических форм в пространстве создает впечатление отсутствия выхода, несмотря на обилие дверных проемов. Над сценой нависает ромбовидная плита кессонного потолка, и, хотя сквозь отверстия проникает свет, гнетущее ощущение замкнутости усиливается. Винтовая лестница у правого портала ведет в никуда (по ней можно уйти лишь из жизни — в финале на ступенях застынут Карлос и его возлюбленная, королева Елизавета). Безысходная и бесплодная борьба — удел всех персонажей, и вольнолюбивых мечтателей, и искушенных политиков.

Разобраться в хитросплетениях шиллеровского сюжета довольно непросто. В пьесе нет явного протагониста, в разных трактовках им может стать и заглавный герой — наследный принц Карл, и его лучший друг — маркиз Поза, и, конечно, король Филипп II, суровый монарх, властитель огромной империи. Есть еще злокозненный герцог Альба, который над всей Испанией «простер совиные крыла». Но его роль не может быть главной, это воплощение «мрака абсолютизма» как будто бы вовсе не имеет человеческого характера. (Не случайно обоим исполнителям, Дмитрию Быковскому и Алексею Девотченко, не удается сделать персонажа объемным. У Быковского Альба уныл и тускл, а у Девотченко способен на короткие яростные вспышки.) Организовать систему внутренних связей в спектакле, опираясь на ту или иную «иерархию героев», все-таки очень нелегко — параллельное развертывание политической и любовной линий, обилие ложных ходов, интриг множества персонажей приводят к путанице. В драматургии часто встречается сюжетная конструкция, связанная с письмом (послание попадает не в те руки или опаздывает и тому подобное). У Шиллера писем слишком много. Письма принца Карлоса к королеве Елизавете, его юной мачехе, написанные им в бытность ее женихом. Эти письма похищены фрейлиной королевы принцессой Эболи и переданы ревнивому супругу, королю Филиппу. Любовная записка самой Эболи к принцу Карлосу, принимаемая им за весточку от королевы, которую он все еще не разлюбил. Письмо короля к соблазненной им Эболи (этот разоблачающий документ Карлос надеется использовать против отца). Заветные письма из бумажника Карлоса, в том числе — от его бывшей невесты, которые маркиз Поза берет на хранение. Письмо самого Позы, в котором он себя оговаривает, чтобы отвести удар от принца, написанное в расчете на то, что его вскроют и отдадут Филиппу… Стоит ли продолжать? Эта эпистолярная многоходовка не столько толкает, сколько тормозит действие.

В. Дегтярь (Маркиз де Поза), И. Ботвин (Дон Карлос). Фото С. Ионова

В. Дегтярь (Маркиз де Поза), И. Ботвин (Дон Карлос).
Фото С. Ионова

Кроме того, современному постановщику необходимо как-то преодолеть многословие старинной драмы. Чхеидзе очень смело выкраивает из громадного шиллеровского полотна свою пьесу, решительно сокращая и отдельные реплики, и большие сцены, превращая пятиактную трагедию в трехчастную драму. Спектакль при этом все равно идет четыре часа, а вот смысл некоторых купюр не вполне ясен. Первая длительная беседа принца с приехавшим из-за границы другом сильно сжата, зрители не знают, что молодые люди давно не виделись, да к тому же Поза вынужден появиться из-за кулис и без предисловий заявить: «Я говорю с вами от лица всего человечества». (Валерию Дегтярю удается произнести эти слова легко и ненарочито, но нет ли тут иронии режиссера по отношению к герою?) И ведь не только для экономии времени убрана почти половина финального шиллеровского акта, где Карлос долго и выразительно оплакивает смерть маркиза, рассказывая отцу, придворным и «всему человечеству» о том, каким величием души и разума обладал его друг! Значит, и удивительные качества маркиза, и смелость Карла, готового поднять руку на короля, убившего Позу, — все это не важно для интерпретации Чхеидзе. Развязка драмы проходит под «руководством» Филиппа — Валерия Ивченко. Несмотря на то, что он растерян после смерти маркиза и продолжает с ним уже заочный диспут, несмотря даже на то, что Великий инквизитор — Геннадий Богачев осмеливается его журить, как провинившегося школьника, — все же именно король здесь все решает и ведет действие к мрачному жестокому исходу. Темпераментный Карлос Игоря Ботвина в финальной части лишен движений, поступков, речей. Долго сидит он, замерев, на лестнице, почти без слов скорбит о Позе, сдержанно и горько прощается с королевой, и даже его гибели мы не увидим.

Финал спектакля эффектен, но иначе, чем у Шиллера, и гораздо более загадочен. Юный паж (Полина Толстун) и крошечная инфанта (Алина Симонова или Ева Смоленская) идут по темным дворцовым залам, внезапный музыкальный удар пугает детей, паж заслоняет собой девочку и со страхом смотрит в зал. Но потом музыка становится спокойной, на сцене светлеет, инфанта решается выглянуть из-за спины пажа. Дети, осторожно ступая, приближаются к авансцене, идет занавес.

Такое завершение — красивое, вселяющее неясную надежду — впечатляет. Но оно столь же выразительно, сколь неожиданно. И мало что объясняет.

Наверное, сердцевину замысла Чхеидзе надо искать в трактовке образа маркиза. Поза в исполнении Валерия Дегтяря — не пламенный революционер, а тихий интеллигент, ввязавшийся в увлекательную, но смертельно опасную игру с тираном, проигравший ее и умирающий со слезами на глазах. Он понимает, что его смерть бесполезна и бесславна: спасая принца Карлоса, Поза вряд ли надеется, что тот воплотит их общие свободолюбивые идеи. Карл обречен, да и нет в нем той мощи, которая могла бы вознести его, сделать властителем новой формации. Прощание с жизнью для героя Дегтяря оказывается еще более печальным, чем для шиллеровского, потому что он безмолвно (но, может быть, не безнадежно) влюблен в королеву. Во всяком случае, в отношениях этих героев чувствуется какой-то тайный трепет, скрытая нежность. И когда Елизавета — Ирина Патракова упрекает Позу за то, что он отвел ей лишь роль идейной вдохновительницы отчаянных бунтарей, позабыв о ее любящей женской душе, понятно: речь не о Карле, она в самом маркизе видит не только верного поданного. Наиболее сильная сцена у В. Дегтяря — именно предсмертное объяснение, прощание с королевой, здесь он, поддержанный Патраковой, играет взволнованно, лирично.

А вот самую знаменитую дуэтную сцену «Дона Карлоса», о которой написано во всех учебниках и монографиях, — диалог Филиппа и Позы из третьего акта, — нельзя назвать кульминационной, хотя внимание к ней режиссера очевидно. Два стула демонстративно выносят на авансцену, два актера выходят вперед, играют подробно, вроде бы внятно — но силы чувства не хватает. Маркиз является к королю, будучи уверенным в том, что понимание невозможно, сближение немыслимо, он приходит независимым одиночкой, диссидентом, готовым к тому, что его уведут на эшафот за произнесенные смелые слова о свободе мысли, — а уходит обольщенным, завербованным и приближенным к трону. Что произошло за эти минуты?.. Филипп покорил чистого душой идеалиста своим умом и неожиданной толерантностью или Позу поманила забрезжившая возможность оказаться у власти? Казалось, по замыслу диалог должен напоминать телефонный разговор Сталина, например, с Булгаковым или с Пастернаком… Но сыграно так, что словам Позы: «Это самый важный день в моей жизни» — поверить не очень легко.

Может быть, приглушенность реакций, отсутствие ярких оценок в актерской игре связаны с общим понижением тона. С декламацией явно боролись. И, в первую очередь, на уровне текста: поэт Елена Шварц перевела шиллеровские стихи прозой. Звучной, торжественной — но прозой. Это должно было помочь артистам найти верный тон, заговорить по-человечески, просто, не впадая в ложный пафос. Однако можно ли не слова Шиллера, а сам строй его чувств перевести в прозу? Понятно ведь, что поэзия — это не только форма. Природа чувств героев не очень-то поддается прозаизации, так что здесь возникает смутно ощущаемое противоречие. Крутые сюжетные повороты, сильные аффекты, невероятные перепады эмоций от восторга к ледяному отчаянию требуют восклицаний, приподнятости, ритмической активности, и прозаический текст как будто тесноват, его словно взрывает изнутри. У некоторых актеров иногда получается даже не декламация, а какое-то сдерживаемое подвывание. Быть может, в стихах они играли бы лучше…

П. Толстун (Паж), Е. Попова (Эболи), И. Патракова (Елизавета Валуа). Фото С. Ионова

П. Толстун (Паж), Е. Попова (Эболи), И. Патракова (Елизавета Валуа).
Фото С. Ионова

У Елены Поповой (Эболи) текст звучит как белые стихи с рваным, горячечным ритмом. Ее запутавшаяся в собственных хитростях и сердечных метаниях принцесса настолько нервна и порывиста, что кажется безумной. Женщинам в «Доне Карлосе» вообще нелегко: лирическая стихия из спектакля почти исчезла. И. Патракова в сложной роли Елизаветы словно так и не определилась, что движет ее героиней. Неудовлетворенная гордость принцессы из дома Валуа, протест против утеснений, чинимых испанским этикетом, запретная любовь к Карлу, чувство восхищения маркизом, вольнодумство, все вместе взятое? Когда она в начале спектакля, кокетливо опустив глаза, говорит принцу: «Елизавета была вашей первой любовью, пусть Фландрия будет второй!» — в этом как будто видится ирония режиссера. Дескать, что им Фландрия…

В «Коварстве и любви» любовь на наших глазах погибала, в «Марии Стюарт» чистая любовь уже была невозможна, но страсти еще бушевали. В «Доне Карлосе» чувства героев уже нельзя назвать страстями. Король В. Ивченко слишком устал от своей безграничной власти и одиночества. Он презирает своих трусливых и подлых придворных, язвительно шутит, заставляя зал смеяться над остроумным цинизмом, но острой ревности и ненависти к сыну не испытывает. Карлос ему противен, вот и все. Конечно, Филиппа волнует и злит возможная измена жены, но причина королевской паники и истерики — не безумная любовь к Елизавете, а самолюбие собственника и хитреца, проницательного знатока человеческой натуры. Король недоумевает: неужели его впервые в жизни сумели обмануть, и он оказался в дураках? Мотивировки внятные, но низменные и мелкие. Ивченко играет, наверное, разнообразнее, живее и конкретнее всех, его персонаж наиболее понятен зрителю, но при подобном аналитическом, разоблачающем подходе к герою пропадает его мощь, жутковатое величие.

Политические аллюзии в спектакле не могли не прозвучать: текст их вызывает неизбежно. Империя — тюрьма народов, провинции, изнывающие под гнетом центральной власти, очаги борьбы за независимость, силовые методы подавления восстаний, задушенный порыв к гуманизму и демократичным методам управления государством — все эти темы отчетливо слышны и ясно считываются. Почти под занавес на сцену приводят под руки старца в красной сутане — слепого, но всевидящего Великого инквизитора. Его забавляет, что король мог думать, будто его «организации» неизвестно, кто такой Поза, где он находится и какие лелеет мысли. Все под колпаком! Публика отзывается понимающим смешком на сатирическую зарисовку Г. Богачева. Все так знакомо и «нормально», что не пугает, а заставляет лишь горько усмехнуться.

«Дон Карлос» Темура Чхеидзе, родившийся в очередное смутное время, не лишен противоречий и темных мест. То, что это серьезная и не случайная работа, очевидно уже сейчас. Обрести прозрачную ясность мысли и прочные внутренние связи спектаклю еще предстоит.

Июнь 2009 г.

Дмитревская Марина

К ЧИТАТЕЛЯМ И КОЛЛЕГАМ

К ЧИТАТЕЛЯМ И КОЛЛЕГАМ

Три месяца собирается — пишется — редактируется — делается журнал, а я думаю: вот напишу «К читателям» про это, про то… И каждый раз пишу в последний момент, перед самой сдачей в типографию, не успевая вспомнить, про что хотела все три месяца…

Этот номер много раз переименовывался. Дольше всего мы хотели сделать темой «Контекст и среду», но вместо среды получился… четверг. От «Среды» остался лишь «Домашний кинотеатр» (решение выглянуть за пределы сценической коробки), интервью с театральными детьми, выросшими в определенной среде, и история ДК Первой пятилетки… В остальном нас опять накрыл театральный процесс, мы опять попали в театральный муравейник, копошащийся на необъятных географических и эстетических просторах: каждый тащит свою былинку, создавая собственный небоскреб из веточек-иголочек. Встречаемся на дорожках-тропках… Так и получилось: театральный муравейник.

АПРЕЛЬСКИЕ ТЕЗИСЫ. ПО ВОПРОСУ ГЛОБАЛИЗАЦИИ

Самое важное событие произошло у нас в апреле.

В тот момент, когда петербургские экстремисты взорвали памятник Ленину, произносящему на броневике у Финляндского вокзала апрельские тезисы, молодой театральный Петербург выступил со своими, вполне революционными, апрельскими тезисами.

В тот момент, когда «новая драма» как идеология свое отжила, притихла и выцвела, когда пар из нее вышел на свистки, лидеры разбрелись по своим хоз. дворам, а московская критика, развернувшись на 180 градусов, вдруг обнаружила, что пьесы «новой драмы» — маловыразительные опусы «из жизни городского планктона» (М. Давыдова), и вбила первые гвозди в крышку «новодрамовского гроба», словно и не несла еще недавно на золотом блюде, скажем, «Терроризм» братьев Пресняковых / К. Серебренникова… Ровно в это неподходящее время московских траурных маршей у нас вышла интересная «Лерка» (см. № 55), «Приют Комедианта» сыграл «Лето, которого мы не видели вовсе» (см. этот номер) в постановке А. Корионова (не так давно сделавшего в «Театре. Мой» повесть В. Распутина «Живи и помни», см. «ПТЖ» № 53), но главное — в Питере прошла лаборатория «ON. Театр» на основе современных текстов (не путать с «Новой драмой»).

То есть — ОН, Театр!

Следующий номер будет отдан в руки самой зеленой молодежи, там вы прочтете об этом подробно, поэтому всего несколько предварительных слов для интриги.

О том, что петербургский театральный «метеопрогноз» не дает никакой «погоды на завтра», что молодые актеры и режиссеры эмигрируют из города, не имея свободной площадки, — говорили постоянно и практически уже безнадежно. Пару лет назад в СТД для разговора с молодыми собрались худруки — и ребята ушли униженными и оскорбленными.

Очевидно, было нужно, чтобы примерно год назад с неба (а если точнее — из Сургута с заездом в Москву) в Петербург свалилась продюсер, аспирантка Г. Г. Дадамяна Милена Авимская. Оглядев мшистые, топкие берега, она не увидела ни одного приюта для молодых и основала Молодежный центр «МИГ». Дальше она пошла искать этих самых молодых, которых днем с огнем, — и набрела на выпускников Г. Козлова, в частности — на режиссера Дмитрия Егорова (он же драматург Данила Привалов), придумавшего концепцию режиссерской лаборатории. Егоров отфильтровал тридцать современных пьес, идущих по стране и миру, но не попавших в петербургский репертуар (режиссеры были вправе предлагать свои названия), и стал селектором лаборатории «ОN. Театр», а Милена буквально за считанные месяцы «взяла город»: подключился Комитет по культуре, а руководители театра им. Ленсовета В. Градковский и Г. Стрелков дали свою Малую сцену. И это логично: когда-то И. Владимиров открыл ее именно для учеников, создав Молодежный театр.

Молодым предложили на добровольных началах найти артистов, за двадцать репетиций собрать и показать эскизы спектаклей. Заявок поступило около тридцати, в итоге показали девятнадцать (!) эскизов (в них участвовало 130 актеров разных театров) — и это были вполне полноценные спектакли. Никаких вам листочков в руках… Даже костюмы!

Это была удивительная неделя: с утра до ночи переполненный людьми и молодой энергией ожидания зал, зрительские опросы, многочасовые обсуждения экспертов (Геннадий Дадамян, Олег Лоевский, Павел Руднев, Евгения Тропп, Гарольд Стрелков, Дмитрий Егоров и я). Но если на режиссерские лаборатории Лоевского в Екатеринбург съезжаются руководители многих театров, то питерские худруки не почтили вниманием лабораторию. Каждый день ребята и аккредитованные журналисты отмечали этот печальный факт, а потом решили — ну и не надо! Правда, факт остается фактом.

Пять спектаклей рекомендованы к прокату, пять — к доделке и вторичному «предъявлению».

На закрытии В. Градковский объявил, что отдает лаборатории помещения, которые занимал до недавнего времени в Ленсовета НДТ Л. Эренбурга, получивший статус государственного. А пополняться репертуар будет именно лабораториями, совокупное мнение позволит решить, что ввести в афишу. Следующей весной, говорят, «ON. Театр» раздвоится: дебюты на основе современных текстов — и освоение «ветеранами» движения, скажем, советских пьес из репертуара Г. Товстоногова (вариант).

Блистательные «Записки провинциального врача» А. Корионова (пьеса Е. Исаевой) с удивительным Василием Реутовым в главной роли и «Галка Моталко» М. Романовой (пьеса Н. Ворожбит) с отменным актерским составом едут на «Реальный театр».

А вообще (на правах рекламы) — еженедельно с 22 августа на Малой сцене Ленсовета будут идти спектакли, которые — «ON. Театр». Это по вопросу глобализации процесса. А теперь…

ПО ВОПРОСУ АНТИГЛОБАЛИЗАЦИИ

Привезенный в Петербург спектакль А. Херманиса «Рассказы Шукшина» (см. этот номер), спектакль сколь вдохновенный, столь и хитроумно интеллектуальный, неожиданно встретился в муравейнике моего сознания… со спектаклем из Тарноги. То есть, может быть, не конкретно из Тарноги, а из Тарноги вообще — того места, что в 360 км от областного центра и где профессиональные театры не бывали последние лет двадцать… А сколько сельсоветов вокруг самой Тарноги! И они не знали бы о существовании театрального искусства, если бы не любительский театр, которым много лет руководит Нина Ильинична Верцинская, а играет в нем местная интеллигенция.

Широка страна моя родная, ничего не знаем мы о ней. Как культура Прованса отличается от Бретани, так культура Нюксеницы — от Чагоды, Усть-Кубенского, Тотьмы, Грязовца, Великого Устюга или Верховажья. Вологодская область — почти три Франции, и кирилловская «уточка» — это вам не ферапонтовская кадриль! Усредненное «вологодский фольклор» или еще пуще — «русский танец» оскорбительно звучит для тех, кто, тихо сопротивляясь глобализации, хранит и восстанавливает традиционную культуру, которой, надо сказать, стал уже и любительский театр. Там играют так же, как играли сто лет назад, уж пятьдесят — точно. Играют, словно (слава Богу!) нет телевизора: театр и масс-медиа прочно разделены в сознании.

Спасибо судьбе и вологодскому искусствоведу Наташе Серовой, благодаря которой я узнала поразительных людей, работающих в тридцати (!) театрах Вологодчины (а еще есть 500 детских коллективов).

Я не об общей театральной «маме», режиссере Галине Алексеевне Дудиной, которая «по-пластунски проползла всю область», колесит по бездорожью, собирает фестивали. И не о руководителе лучшего российского Центра поддержки народной культуры Ольге Алексеевне Денежкиной, я о тех людях, которые работают в народных театрах.

Возьмем крайние точки: самый дальний район — Тарнога, ближе всего к Питеру — Чагода. Когда я спросила Нину Ильиничну, как удалось сохранить коллектив в труднейшие годы, она скромно сказала, что годы всегда были трудными, а они как жили, так и живут (летом — знаменитые грузди, грибы да ягоды, а после уборочной начинают репетировать). Зарплата (уточню: 2 000–3 000 рублей) не важна, о ней тут говорить неприлично, были бы деньги на бензин — возить спектакли по району. (Волей-неволей вспоминаю цены на питерские гастроли «Рассказов Шукшина»…) Но на бензин часто денег нет, и тут приходит на помощь Павел Викторович Родичев — во всех смыслах крупный человек и коммерческий директор Чагодощенского стекольного завода, одного из крупнейших производителей тары из коричневого, оливкового и зеленого стекла. Страстный театрал и руководитель тамошнего Народного театра, он, объединяющий своей неуемной энергией театральные земли Вологодчины, сказал мне, что без театра не выжил бы, сдох от работы. Зато теперь может одеть-обуть спектакли и своего театра (на свои деньги, не на заводские!), и театральному братству помочь транспортом, бензином… Потому что люди редкие!

И правда, здесь много удивительного. В Тарноге, например, собрался зал на премьеру «Самоубийцы», а исполнителя главной роли, заслуженного врача Сергея Костюченко, неожиданно вызвали на операцию. И зал сидел целый час и ждал! И никто не ушел! Верцинская спрашивала: «Перенесем?» — нет, ждали. Костюченко сделал кесарево и вышел на сцену…

Это неведомая, тихая и неизвестная жизнь дальних муравейников. Становится почему-то стыдно за свою.

…В деревне Пожарище Нюксенского района восстановили подлинный обряд северной свадьбы. Восьмидесятилетние старухи вытащили из сундуков костюмы, а из сознания — воспоминания, и вместе с детьми, внуками, правнуками и тридцатилетним руководителем коллектива, отцом троих детей, играют фрагменты. Но — у себя дома. Съездив однажды в Москву, сказали: «Нет, больше не поедем, там страшно». И играют дома, чаще всего для туристов, а на Троицу Пожарище становится местом фестивалей, перед которыми всей деревней прибирают село, пекут-парят-жарят угощение… Судя по рассказам, это не напоминает пьесу М. Дурненкова «Экспонаты» (видели бы вы домишки этой деревни!), это — антиглобалистские настроения Вологодчины, давшей, кстати сказать, России самое большое число святых и недаром названной Северной Фиваидой.

Нет, я не в пику «Рассказам Шукшина», это копошится в голове театральный муравейник, и ничто ни с чем не смыкается… Пора отдыхать.

Июнь 2009 г.

admin

Пресса

Заграничные режиссёры в Питере ставят редко, французские — почти никогда, и внимание «французскому» проекту ТЮЗа было обеспечено. После долгих (и, по слухам, мучительных) колебаний определились и с пьесой, и с постановщиком. Те, кто в современном французском театре не разбирается, объявленное имя режиссёра — Кристина Жоли — восприняли без интереса.

Те, кто разбирается, — с интересом: они этого имени не слышали. После недолгих изысканий выяснилось: самый известный спектакль Жоли — «Я была в доме и ждала, чтоб дождь пришёл» по пьесе Жана¬-Люка Лагарса. В Челябинском театре драмы. В самой же Франции Жоли прежде всего известна как актриса: мольеровская Мадлен Бежар из популярного фильма Веры Бельмон «Маркиза» и Медея из одноимённого спектакля Анны Пиккьярини в парижском театре Коллен (есть такой). И всё это, разумеется, ни о чём ещё не свидетельствует. Мало ли что. Хотя занявшаяся режиссурой актриса, которая двух своих самых главных успехов добилась в постановках женщин-режиссёров (которые обе тоже, в свою очередь, не из «первачей»)… это, для здравого взгляда, чревато либо маргинальностью, либо банальностью. На поверку вышло второе.

Почему выбор остановился именно на «Пыли в глаза», понять затруднительно. Неужто к столетию первой — она же, кажется, последняя — российской постановки (в Михайловском театре)?.. Милая, умелая, однако не самая, прямо сказать, сильная пьеса Лабиша, которую во Франции — преимуще¬ственно в окраинных театриках — ставят регулярно, но неслышно: на правах обще¬доступной и необременительной классики. Две добропорядочные буржуазные пары крепкого, но весьма среднего достатка хотят поженить своих детей, дети только «за», — но, обуреваемые заносчивостью и тщеславием, родители изо всех сил пытаются выставить себя друг перед другом как можно более богатыми, именитыми и высокосветскими. Хорошие шутки, ладный ритм, нехитрая мораль. Прекрасный досуг для рабочих кварталов. При чём тут международный проект с солидным бюджетом, понятно плохо. С тем же успехом какая-¬нибудь актриса из театра, скажем, на Малой Бронной может отправиться в Париж ставить комедию Грибоедова «Студент». То-то культурные связи окрепнут.

Результат, однако же, любопытен. С сугубо культурологической точки зрения — другую тут предлагать смысла нет. Кристина Жоли — неплохая актриса, каких во Франции много, но плохих — то есть «никаких» — режиссёров во Франции едва ли меньше, и в их число Жоли тоже входит. Привезённый ею с собой сценограф Лоранс Брюлле отработал так, как и положено работать в окраинных театрах на 270 мест: цвета пастельные, стулья надёжные, декорация удобна в обращении и для актёров, и для монтировщиков. Гали Абайдулов поставил актёрам очень симпатичные проходы (особенно в первом акте), однако, увы, тем не ограничился и сделал ещё несколько танцев, которые прекрасно смотрелись бы в любой программе Ленконцерта. А хуже всех проявили себя (это именно так называется) местные музыкальные оформители, скомпилировавшие нечто совершенно несусветное из танго, Верди и шансона; можно только догадываться, с какой вековой вежливостью Кристина Жоли, актриса всё¬-таки французская, подивилась местным музыкальным обычаям, когда ей гордо включили фонограмму. Что же до актёров, то ни об одном из них ничего нового не скажешь. Народные артисты сработали, как и положено народным, большинство остальных — как народным не положено, а Лилиан Наврозашвили ещё раз показала, что хорошая характерная инженю в городе есть и что делать ей абсолютно нечего.

Это всё неинтересно; интересно другое. Банальность режиссуры Жоли — сугубо французского происхождения, и на французских актёрах она, вероятно, даже может дать приемлемый результат, ибо подходит к ним, как ключ к «родному» замкý. Все её приёмы (хорошо видные в первой половине первого акта, где работа над спектаклем ещё только начиналась и хватало сил, интереса и времени) ориентированы на тамошнюю — в том числе её же собственную — актёрскую выучку: с самостоятельно освоенными амплуа, специфически французским темпоритмом речи и специфически галльской лёгкостью темперамента в проживании реплики и реакции. Но в российском театре система амплуа размыта, речь тяжёлая и шипящая, — на сонорах сквозь реплику не перелетишь, — а уж темперамент и вовсе такой сибирский, что любые лабишевы «три ряда воланов» кажутся пришитыми к добротному заячьему тулупчику, одетому как нижнее бельё. Это не хорошо и не плохо — это иначе. Готовые, испытанные схемы тут не работают, слишком уж они у режиссёра с актёрами разные; на их скрещивание требуется изрядное время, на изготовление новых — какой-никакой талант.

В том и урок. Нет никакого резона приглашать на постановку иностранных мастеров (пусть даже взаправду мастеров) поточной продукции: не сработает, не срастётся. Система игры, которую актёрам предлагают режиссёры¬-авторы, как правило, штучна по определению, и если речь не о собственной, под уникальный авторский стиль вымуштрованной труппе, — то более-менее безразлично, из какой национальной традиции брать актёров, чтобы затем их тщательно и терпеливо переучивать под собственное видение мира и театра. Бывают и иные случаи — например, когда эта туземная традиция становится для заезжего автора толчком для фантазии и вдохновения. Но если речь не об авторстве, а о чистом ремесле, — игра проиграна заранее. Мысль в переводе не нуждается. Профессия ему — не поддаётся.

Тропп Евгения

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

М. Мюллюахо. «Паника. Мужчины на грани нервного срыва».
Литературно-мемориальный музей Ф. М. Достоевского.
Создатели спектакля: Александр Баргман, Вера Бирон, Виталий Коваленко, Александр Новиков и Тино Светозарев. Режиссер Александр Баргман, сценография Тино Светозарева (Македония)

Этот спектакль мог бы одержать убедительную победу в конкурсе на самый живой спектакль в Петербурге, если бы такой был объявлен в нашем театральном городе. Увы, критерии, по которым возможно отделить «живое» от «не очень», пока точно не сформулированы. Тут все решается на уровне ощущений. Можно ли ловко парировать обвинения в легковесности этого зрелища — дескать, ерунда это, пустячок, да и вообще не спектакль, а тусовка… Не знаю. По моему мнению, «Паника» — именно спектакль, а как это доказать? Тоже не знаю. Уверена, что не халтура. Команда собралась не по долгу службы, а по доброй воле. Три супервостребованных артиста, Александр Баргман, Виталий Коваленко и Александр Новиков, изыскали в своих загруженных графиках возможность встречаться и репетировать; при этом материальный фактор явно не играл никакой роли: чтобы надеяться заработать с помощью спектакля, который за вечер могут посмотреть семьдесят зрителей, надо быть идиотами, а создатели постановки таковыми не являются. Значит — собрались не для заработка, а из интереса. Да в «Белом театре» иначе и не бывает! И удовольствие — даже не от игры, а от процесса поиска и необходимости импровизировать, которое испытывают на площадке артисты, настолько явное и искреннее, что сомневаться в их творческом состоянии невозможно.

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни). Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни).
Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни). Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни).
Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни). Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни).
Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни). Фото С. Князева

А. Новиков (Лео), В. Коваленко (Макс), А. Баргман (Йонни).
Фото С. Князева

В одном фильме героиня Джулии Робертс, кинозвезда, говорит, что ее новая картина — это только «Talk, talk, talk!». Она учит роль и репетирует эту «говорильню», тренируясь произносить текст очень быстро, но четко, не захлебываясь и не глотая звуки вместе с содержанием. Нечто подобное происходит в «Панике». Этот стиль можно назвать болтовней, но не в уничижительном смысле. Мнимая легкость, скорость и упругость такой болтовни достигается упорным трудом. Сходство с трепотней каких-нибудь ди-джеев и телерадиоболтунов — только внешнее, потому что у тех главное — моторная динамичность, принципиально обессмысливающая речь, а тут актеры и сами крепко держат нить, и публике не дают ее потерять. На самом деле спады и нарастания скорости «болтовни» хитроумно рассчитаны, и каждый персонаж наделен своей речевой характеристикой. У Йонни — А. Баргмана то и дело включается его привычка телеведущего: он начинает быстро заполнять словами любую паузу, потому что думать в прямом эфире он может, только пока говорит, а говорит он, не успевая предварительно сообразить, что именно собирается сказать. Так что для Йонни словопроизнесение — это возможность сориентироваться в трудном жизненном вопросе, с помощью интонации убедить всех в том, что он знает, как быть (а это уже почти то же самое, что убедить самого себя). Конечно, интересна перемена, которая начинает происходить с Йонни, когда его ток-шоу закрывают и он оказывается в не свойственной ему позиции лузера. Привычный темп речи замедляется, появляются даже отдельные человеческие интонации, хотя иногда вновь включается автомат, выстреливающий словами. Йонни словно спотыкается и прихрамывает там, где раньше гарцевал.

У Макса — В. Коваленко скороговорка иного рода. В отличие от брата, Макс не притворяется уверенным в себе. Он постоянно в нервном напряжении и поэтому решительно не может говорить спокойно и медленно. Ему надо выплеснуться сразу и бурно — на любую тему. Макс страстно обсуждает фильм Альмодовара «Поговори с ней», яростно защищает свои представления о том, как надо «проходить внутренний путь», экстатически — не отрешенно и сосредоточенно, а с каким-то комическим надрывом — совершает упражнения гимнастики цигун… Словоизлияния Макса похожи на горные реки. Но у него есть и короткие, царапающие реплики: «За секунду можно в бога поверить!» — Макс произносит эту фразу обиженно, по-детски надув губы и наморщив лоб, а тонкая ирония Коваленко в этот момент помогает снять пафос, сделать эти слова и смешными, и трогательными.

Лео — А. Новиков, из-за которого и начинается вся эта «паника», вроде бы и должен буквально извергать слова, рассказывая друзьям о своих проблемах. Но в том-то и дело, что специалист по лифтам не умеет выговариваться, объяснять, что с ним происходит. Ему трудно даются непривычные темы, он долго подбирает слова, еще дольше — пытается их понять. (Новиков делает своего героя чуть более «тормознутым», чем задумал автор, но это у него получается естественно, забавно и не грубо.) Красноречивым Лео становится только в гневе, а в такое состояние он впадает не часто. Но картина Альмодовара, а еще больше — мнение о ней Макса заставили бедного инженера буквально взбеситься и начать орать. Монолог о том, насколько грубо снят этот фильм, производит удивительное действие: Лео постепенно заводится и злится все больше и больше, а зрительный зал лежит вповалку от смеха. Уважение вызывает то, что вповалку на сцене не лежат партнеры Новикова, ведь каждый раз этот монолог обрастает все новыми подробностями (например: «фильм снят грубо, как будто телефоном снимали» и т. д.).

Я не хочу сказать, что актеры неуважительно относятся к тексту пьесы, но обращаются они с ним достаточно свободно, понимая, что это, прежде всего, современный, сегодняшний текст, который должен звучать натурально, узнаваемо. Но «натурально» не значит «натуралистично» (хотя несколько матерных слов содержится-таки в пьесе М. Мюллюахо и произносится со сцены). Условная сценография — надувная прозрачная мебель, полиэтиленовые подушки, висящие над головами героев (видимо, вместо Дамоклова меча), пластиковые шторы, экран с видеопроекциями — все это задает стиль спектакля и способ существования в нем актеров. В начале Йонни—Баргман появляется на площадке и вместо текста из телепрограммы начинает говорить о том спектакле, который мы будем смотреть. После первой сцены с участием Лео и Макса он даже предлагает публике выбрать, чья манера игры ей больше по душе — «раскованная, капустная игра актера театра им. Ленсовета Новикова или холодное, рациональное исполнение звезды Александринского театра Коваленко». О себе же Йонни, а вернее, Баргман советует «читать прессу». По ходу дела он еще несколько раз отпускает равнодушно-иронические комментарии, таким нехитрым, но уместным приемом не давая зрителям слишком глубоко погрузиться в сценические перипетии. И артисты не ныряют с головой в своих персонажей, а балансируют между ролью и выходом из нее, «насвистывают роли» — так в одном из интервью задолго до «Паники» сформулировал Александр Новиков свой идеал актерской игры. Идеал почти достигнут!.. Хотя именно Новиков в «Панике» демонстрирует какие-то если не новые, то редко используемые на сцене родного театра качества — например, взрывной темперамент.

Пожалуй, если бы трое не просто талантливых, но и умных, содержательных артиста всерьез и по Станиславскому стали бы изображать финских мужчин, спасающихся от нервного срыва доморощенной психотерапией, на это было бы до невозможности стыдно смотреть. Пьеса М. Мюллюахо, что бы он сам о ней ни думал, предполагает возможность иронического отстранения, юмористического взгляда на события и персонажей. Создатели спектакля эту возможность не упустили. При этом, сколь бы лихо актеры ни играли, можно в их исполнении разглядеть объем, неоднозначность: персонажи и их действия не только смешны и нелепы, но и по-человечески понятны, достойны сочувствия. И если это в спектакле останется, если не выйдет на первый план нарочитое комикование, «Паника» будет и впредь самым живым спектаклем города!

P. S. На самом деле об этом спектакле нужно писать критику-мужчине, который может оценить, как мужские истории в «Панике» соотносятся с реальностью. Мы же не знаем, как они ведут себя в своей чисто мужской компании, как переживают кризисы, как обсуждают личные проблемы. Что касается виртуальных женских образов в пьесе — тех женщин, о которых герои говорят, — Боже, если мужчины действительно такими нас видят и так нас слышат, неудивительно, что взаимопонимания нет и не может быть…

Август 2008 г.

Димант Марианна

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

М. Мюллюахо. «Паника. Мужчины на грани нервного срыва».
Литературно-мемориальный музей Ф. М. Достоевского.
Создатели спектакля: Александр Баргман, Вера Бирон, Виталий Коваленко, Александр Новиков и Тино Светозарев. Режиссер Александр Баргман, сценография Тино Светозарева (Македония)

Йонни, по мобильнику. …Да, я тебя понимаю, но нельзя же плакать два месяца из-за какого-то коккер-спаниэля. Да, это тяжелая утрата, но пора уже свыкнуться с мыслью, что Бобо нас покинул. Теперь мы должны идти дальше, делать наше шоу…

М. Мюллюахо. Паника

Почему-то сложилась так, что Финляндия, будучи одной из самых театральных европейских стран — и в смысле количества площадок на душу населения, и в смысле разнообразия практикуемых на них сценических форм, — таковой нам не кажется. Финский театр? Мерещится что-то вяловатое, хотя и добросовестное (вроде «Молодой хозяйки Нискавуори», которую они на протяжении последних восьмидесяти лет все ставят, и ставят, и ставят).

Еще нам мерещится финский национальный характер. Если спросить на улице, какой он, — н-ну, скажут, знаете ли… как бы флегматический. Без порывов.

Это все стереотипы. И финны о них знают. И борются с ними. Потому что досадно же, если о тебе думают как о какой-то румяной, вежливой и рассудительной устрице. По правде говоря, такое может просто взбесить. Главное, что это совершеннейшая неправда. Они-то себя изучили, и им отлично известно, что у них там, внутри.

И вот как раз театр-то финский и занимается в первую голову тем, что выворачивает и выворачивает наизнанку финскую же потаенную душу, дабы выпустить изнуряющих ее тайных демонов и как-то с ними совладать…

…Такие примерно тезисы шевелились во мне, когда я, будучи недавно в Хельсинки, общалась с тамошними театральными людьми.

Поводом для поездки стала тогда готовившаяся (а теперь уже и состоявшаяся) в Белом театре музея Достоевского премьера пьесы с коротким названием «Паника» и с длинным (полуцитирующим угрюмого испанца Альмодовара) подзаголовком — «Мужчины на грани нервного срыва». В Финляндии спектакль по этой пьесе, шедший в маленьком, на 300 мест, хельсинском «Рюхьмятеаттери», посетили 16 тыс. человек. Я тот спектакль не застала, он уже не идет. Зато на автора пьесы посмотреть удалось. И даже поговорить.

Автор — Мика Мюллюахо, известный финский режиссер и начинающий драматург. Впрочем, не очень начинающий: сочиненная в 2005-м «Паника» уже успешно перекинулась из Финляндии на Данию и Люксембург (Испании приготовиться!). Кроме того, только что Мика выдал «Хаос», «Панике» симметричный: «Паника» трактует неврастению мужскую, а «Хаос» — женскую, и уже, можно сказать, «за гранью» (свежеприготовленный «Хаос» я в Хельсинки видела).

«Мне захотелось написать о своих ровесниках, — сказал мне Мика, — людях сорокалетних, в жизни которых наступил такой момент, когда надо остановиться и задуматься, как жить дальше, — переломный момент.

Я знаю, как бывает трудно выбраться из депрессии, как сложно избавляться от фобий. Жизненный режим очень ужесточился, особенно за последние десять лет. Люди ни в чем не уверены — ведь теперь все больше работают по краткосрочным контрактам, и в любой момент человек может потерять место. Он загнан, но боится остановиться. Все время пытается кого-то обскакать, заработать как можно больше денег. Это теперь вместо религии. Я думаю, что и в России сейчас происходит то же самое».

Я подтвердила.

«У меня подобное тоже бывало, — продолжал Мика, — и не однажды. Я из рабочей семьи и пошел по стопам отца — занимался ремонтом техники. И вдруг в 24 года началась депрессия, потянуло к чему-то совершенно иному. Я стал почему-то думать об искусстве, о театре, — хотя в театре-то я был к тому моменту всего лишь раз-другой. Ну, взял да и поступил в Театральную академию, стал учиться на режиссера».

Короче говоря, с помощью театра Мика свою депрессию на тот момент усмирил. И решил помочь другим. Но не всем же становиться режиссерами. Надо кому-то быть и зрителями. И вот этим самым зрителям, тоже страдающим от психологических неурядиц, он свою «Панику» и адресовал.

Устроена она как будто довольно просто. Сходятся вместе три джентльмена, вполне в жизни успевающих, — дизайнер, инженер по лифтам, популярный телешоумен, — и открывается, что каждый из них тайно несчастен, каждый «по-своему лошадь». Это можно было бы сравнить с завязкой старого доброго джеромджеромовского романа, но там Джордж, Гаррис и Джей подозревали наличие в себе заболеваний соматических, а эти — Макс, Лео и Йонни — один за другим обнаруживают у себя и предъявляют друг другу язвы душевные. Один только что убежал от жены, от другого год назад жена убежала сама. У третьего, слава богу, жены нет, но мечется он как заведенный, безостановочно — за девушками, от девушек… — бурный вариант «осеннего марафона» (Йонни и буквально увлекается «бегом трусцой», весь Манхэттен обтрусил, будучи в Нью-Йорке).

А теперь они сидят и жалуются друг другу на жизнь. Как какие-нибудь «дяди вани». Только у Чехова сплошь подтексты да недомолвки, а тут болтают, болтают, болтают — о детских психотравмах, о клаустрофобии, о пагубном влиянии растворимого кофе на (цитирую) «структуру какашек» — аккурат по заветам дедушки Фрейда, который обещал, что если все как следует вербализовать, то полегчает. Но ни венский чародей их что-то не спасает, ни кинорежиссер с трудноусвояемой испанской фамилией… — этот… как его… Альмодовар? Альмодовар?.. — чей фильм «Поговори с ней» истерически провозглашается одним из собеседников «библией современного мужчины». И даже «фэн-шуй» с «цигуном» оказываются бессильны.

«Когда я прочитал пьесу в Мадриде, — рассказывал Мика, — там удивились: будто про испанцев, говорят, написано. В Копенгагене из нее сделали комедию: играли они здорово, зал смеялся, но главное у них, на мой взгляд, ушло. А в Хельсинки люди плакали, и это верная реакция: у меня панические атаки случались — я знаю, как это страшно… Когда я ставил у нас „Панику“, то очень много разговаривал с актерами. Просил и требовал: чувствуйте, переживайте, существуйте правдиво.

Я и вашим актерам то же самое хотел бы сказать: шутите, прикидывайтесь, прикалывайтесь, — пусть публика похохочет, пусть подумает, что пришла на комедию, но пусть за всем этим трепом почувствуется вдруг подлинный трепет. И человечность — они ведь все любят друг друга, эти дурацкие сорокалетние мужики, и пытаются друг дружке помочь…».

Пока мы с Микой там, в Хельсинки, теоретизировали, здесь, в Белом театре, заканчивалась подготовка к премьере. Вернувшись в Петербург, я увидела предпремьерный анонсик: в спектакле занят Александр Новиков, «один из самых позитивных артистов города». Звание, конечно, совершенно фэн-шуйское, долженствующее убедить потенциального зрителя, что «паника» это как бы понарошку, что «грузить» его никто не собирается и «париться» на спектакле ему не придется, что он там снова встретит своего дорогого, славного, пухлого «опера Федю» из «Тайн следствия».

Другого исполнителя, Виталия Коваленко, исходя, видимо, из тех же жизнерадостных соображений, «самым негативным» называть не стали (хотя могли бы — есть в нем, в полусонном его взгляде из-под припухших век и искривленной улыбке что-то такое циническое, пугающее).

Ну, а третий актер (он же и режиссер спектакля) — Александр Баргман — в рекламных эпитетах не нуждается вообще, все и так знают: он в нашем городе самый мужественный, самый сексуальный, самый из актеров «мачистый».

Сцена из спектакля. Фото Ч. Абботта

Сцена из спектакля.
Фото Ч. Абботта

…Зал Белого театра в музее Достоевского одели по случаю спектакля в черное, а поверх — в блестящий и прозрачный пластик, из которого были изготовлены и предметы обстановки: наполненные воздухом кресла, какие-то прозрачные воздушные подушки, нависающие над площадкой, — внятные знаки иллюзорности комфорта (иллюзорности бытия, если угодно), талантливо сочиненные македонским сценографом Тино Светозаревым. В этой черно-серебряной (слегка кладбищенской по колориту) среде задвигались фигуры: Йонни (А. Баргман) принялся с узнаваемой развязностью шоуменствовать, дизайнер Макс (В. Коваленко) — каменеть роковым своим бледным ликом, а Лео, специалист по лифтам (А. Новиков), — мыкаться между тем и другим с ворохом несчастий, непонятных ни им, ни ему самому. В расстановке персонажей стали вдруг проступать черты «комедии масок», и, несомненно, Лео был здесь Пьеро, ну а те двое — арлекины, бригеллы… Если бы эта финская «commedia dell’arte» была еще и пантомимической!

Но, к сожалению, герои наши попали в пьесу мало сказать «разговорную» — гипертрофированно, гиперболически вербальную. В такую пьесу, где процесс внятного выговаривания слов — это, сверх обычного, еще и рефлексия над стереотипом финской обстоятельности, и пародирование психоаналитической процедуры, и, может быть, прорывы в действительную исповедальность.

В увиденном мною хельсинкском «Хаосе» слов тоже было очень много, но три актрисы превосходно их проартикулировали, что не помешало им остаться совершенно живыми — на сцене все время пульсировала настоящая, сильная эмоция.

А наших красивых мужчин перспектива долгоговорения, кажется, так напугала, что они понеслись сквозь текст, как сквозь кусты, не разбирая дороги и знаков препинания. Будто привиделось всем троим самое страшное: вот они подзадержались на каких-то фразах, призадумались чуток, а публика в этот самый момент со свистом из зала вся и вылетела — как воздух из лопнувшего прозрачного кресла.

«Паника» в Копенгагене длилась около трех часов, питерские же рекордсмены управились с нею за полтора. Или она с ними — в этом публичном сеансе глотания непрожеванных слов в самом деле было нечто паническое. Прикрываемое, однако, эффектно поданными незначительностями. Сольным, например, номером Макса, дающего несчастному Лео урок гимнастики по системе «цигун», — большой блестящий дивертисмент Виталия Коваленко.

Жалко. Актеры-то все хорошие, и по временам с их выразительных лиц считывались даже, кажется, отрывки не донесенных ими речей.

***

Еще из монологов Мики: «Театр — место опасных превращений. Ты артист, ты все время хочешь всем нравиться, — и превращаешься в нарцисс. Или ты режиссер, все более и более опытный, ты точно знаешь, что и как делать, и не замечаешь, как из художника превращаешься в крепкого ремесленника. Я даже думаю порой, стоит ли продолжать…

Мой брат ремонтирует самолеты, и мой дядя ремонтирует самолеты. И я, когда проходил военную службу, тоже ремонтировал самолеты. Тогда мне было 22, теперь — 42-й. Не вернуться ли, однако…»

Июнь 2008 г.
Хельсинки — Санкт-Петербург

Филатова Людмила

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

«И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится», — задумчиво говорил герой известного романа. Вспомнилось…

Не пауки — тараканы, но тоже в тесной дощатой комнатке, то ли деревянной коробке, то ли баньке с шаткими стенами и неустойчивым полом. Необозримые просторы очумевшей от крови страны, где бушуют войны и воют ветры в «безотрадный октябрьский вечер с дождем и снегом», сжались, сузились волею художника Владимира Фирера до размеров струганого песочно-серого душного свидригайловского ада. Здесь дрожат свечи, мечутся длинные тени, шевелится густая масса людей в холщовых, почти монашеских одеждах… Градус напряжения, заданный сценографом, столь высок, что кажется — вот-вот начнется кошмар, потянется череда видений, мучительно сменяющих друг друга, вспыхнут зеленые, похожие на глаза чудовищ фонари, зажужжит и засветится игла и «Святителю Отче Николае, моли Бога о нас…» перебьет жутковатое бормотание сломленного генерала Хлудова: «Да. Да. Да…». Недаром же сохранен жанровый подзаголовок («восемь снов»)…

Но — нет. Весь объем инфернального исчерпывается смыслами сценографии, остальное — даже роскошные актерские работы (Сергей Барковский, Инна Волгина, Владимир Матвеев) — в рамках простого, аккуратного режиссерского сочинения на заданную тему. Чуть-чуть дыма в нужном месте, немного красного света во время важного монолога, периодически открывающийся коридорчик в левой кулисе (что-то вроде «нездешней зоны»), здесь артисты покричат, — и ни тебе назойливых призраков, ни сдвинутой реальности, ни чувственной иррациональной стихии… Только жирная сладость узнаваемой бытовой картинки (сцена игры в карты, решенная как бодрый «лохотрон») да несколько остроумных мизансцен, и то лишь во втором акте, — вот все, что сохранится в памяти через месяц после премьеры…

Судя по названию — «Рыцарь Серафимы» — композиционным центром спектакля, организующим зрительское восприятие, должна была стать мадам Корзухина, как объяснили нам в программке, «олицетворение образа России». Но в трактовке Юлии Нижельской мы видим просто свежую хорошенькую девушку с кокетливым изгибом шейки — не более и не менее, ее «рыцарями» могли бы быть сосед по даче, студент, бывший одноклассник, но уж никак не белые генералы… Не получилось что-то и у Сергея Дьячкова: странный контраст его хрупкого, моложавого внешнего облика и мощного актерского темперамента на этот раз не сработал, актер от первого до последнего эпизода играет чистую психопатологию, болезнь — и только; его аутичному герою, окаменевшему, с неподвижным распахнутым взглядом, абсолютно все равно, что происходит вокруг. Какое уж тут рыцарство — тут просто человек дождя, погруженный в собственные страхи и ритуалы. Это тем более обидно, если вспомнить подробную булгаковскую ремарку, где автор дает описание Хлудова, — но говорят же, что роли, «словно созданные для…», удаются реже всего. К сожалению, на первых показах еще не удалось найти верного тона и Андрею Астраханцеву в трудной роли приват-доцента Голубкова: то истеричные конвульсии, то какие-то фальшивые повышения голосового тембра (известный штамп — так плохие юмористы изображают «интеллигента»)…

Надо отдать должное смелости Юрия Цуркану — не каждый отважится сегодня взяться за «Бег». Старшее поколение обязательно будет сравнивать с фильмом Алова и Наумова (и непременно не в пользу Цуркану, ведь раньше, как известно, и трава была зеленее…), младшие, если не читали пьесу, заскучают (что за война? почему эмигранты?). Хитрый эстет Булгаков с его вечной «дьяволиадой» — не ясный, как летнее небо, Островский, здесь нужно всегда быть начеку, «не мудрствуя лукаво» не поставишь, даже имея в своем распоряжении лучшие актерские силы города.