Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

admin

Пресса

Петербургский Театр имени Комиссаржевской показал премьеру «Доходного места». Пьесу Александра Островского режиссер Игорь Коняев поставил как современную сатиру.

В Театре Комиссаржевской действие «Доходного места» перенесли в современную Россию. Достаточно сказать, что Аристарх Владимирович Вышневский (Иван Краско) по утрам ходит в домашнем олимпийском костюме Bosco Sport, а уже в присутственных местах носит на лацкане значок с российским флагом. Как и у Островского, срез общества в спектакле представлен довольно узкий. Но, как говорили раньше, типический.

На сцене выстроен классический портик, увенчанный золотой надписью «Restaurant Островский». Пространство между колоннами узнаваемо обезображено железными жалюзи, уже замаранными черными каракулями, выдавленными из баллончика с краской для граффити (спектакль оформили художники Петр Окунев и Ольга Шаишмелашвили). Этот железный занавес вполне натуралистично, пригнувшись к полу, официанты отпирают ключиком. Перед входом, конечно же, стоят пирамидальные туи в кадках. На стенах обязательные в таких случаях экраны с фэшн-трансляциями и клипами MTV. В зале ресторана — барная стойка, черно-белые столы и стулья и танцующие с ними кордебалет официанты. Классическая культура и традиционная мораль здесь не то чтобы попраны — просто в расчет не принимаются.

Не стоит думать, что Вышневский низведен во владельцы заведения общепита. Он, как и у Островского, высокопоставленный чиновник, о крахе его карьеры будет сообщено на первой полосе крупной газеты. Канву сюжета «Доходного места» запомнить легко. Племянник Вышневского Жадов, благородный молодой человек, своего рода Чацкий, воспитан в университете, презирает нравы растленного взятками мира. Начинающий чиновник Белогубов малообразован, но прислуживать рад и быстро получает доходное место. Молодые люди женятся на сестрах Полиньке и Юлиньке. Год прожив в бедности и под страхом ухода молодой жены, Жадов идет-таки на поклон — простить места, но уже поздно.

Спектакль Игоря Коняева, при всем сочувствии режиссера к симпатичному герою, поставлен не про терзания молодого Жадова (Владимир Крылов), пытавшегося научить жену гордиться честной бедностью. Это современный лубок про хозяев жизни, сделанный четко, смешно и безжалостно — как и положено сатирическому обозрению. Белогубов (Родион Приходько) замечательно прыгает перед начальством зайчиком, у него и карнавальная шапочка с белыми ушами всегда при себе. Модельной внешности Вышневская (Татьяна Бондаренко) хоть и позволяет себе выпады в адрес старого мужа, но роли жертвы не ищет, жестко разыгрывает свою историю брака как взаимовыгодной взятки. Виртуозно пристраивающая дочерей вдова чиновника Кукушкина (Елена Симонова) умеет обольщать нужных людей. Юрист Досужев (Евгений Иванов) — откровенный шарж на живущих на допинге и не пойми с чего стригущих купоны вроде как богатых и знаменитых, но вынужденных работать на еще более богатых и знаменитых. Юсов в виртуозном исполнении Владимира Богданова умудряется сочетать с гротеском купеческого разгула аккуратные манеры чиновника в сером костюме.

В этом мире карьера фактически равна жизни: конец карьеры для Вышневского означает смерть. А все общество собирается вокруг покойника в сплоченную группу. Немая сцена становится финальной точкой спектакля, который оказывается историей не о людях, не о сытых и голодных и даже не о власти денег. Это памфлет о сервильном обществе, где чуть ли не каждый, словно половой в ресторане «Островский», готов сказать «чего изволите».

admin

Пресса

Постановка, поданная как беспрецедентно оригинальный репертуарный ход, должна была стать козырной картой в игре, которую затеял театр со всем оперным сообществом России. Но стала еще одним свидетельством рискованной и не всегда оправданной художественной политики, проводимой директором Владимиром Кехманом.

…У глухой бетонной стены рядком выстроились мужчины в черном. Они неловко переступали ногами, спины их смешно подрагивали. На миг даже показалось — пардон! — что они справляют естественные надобности. Потом вспыхнула догадка: серый бетонный забор (такими у нас обносят секретные объекты) — это Стена Плача. А мужчины в черном — правоверные евреи. Заминка с узнаванием вышла оттого, что бетонный забор на Стену Плача ну никак не походил: ни тебе выщербленных поверхностей, ни записочек, засунутых между кирпичами, ни надписей.

Оркестр заиграл громче и живей: под бодрый мажор на сцену — кто бы сомневался! — высыпали военизированные молодчики в пилотках, «краснорубашечники» (оцените тонкий намек — не «коричневые», не «чернорубашечники», но некий микст наци и коммунистов). Молодчики, проявляя беспричинную агрессию, принялись избивать дубинками и пинать ногами евреев.

В общем-то, все было предсказуемо: деликатная тема, требующая повышенной политкорректности, — тема гонений евреев — из глуби веков была перенесена в ХХ век, по всей видимости, во времена Третьего рейха. История любви главных героев — дочери ювелира Рахили и до поры скрывающего свое имя, происхождение и вероисповедание христианина Леопольда (Самуила) — развивается на фоне еврейских погромов и мракобесных митингов. А заканчивается, как и следовало ожидать, газовой камерой (вместо костра, на который, по либретто, восходит Рахиль).

Массовые сцены, коих в опере много, были, впрочем, придуманы весьма изобретательно и выполнялись хором четко и сноровисто, с некоторой даже истовостью и старательной готовностью. Сложные водовороты и спирали, в которые закручивалась толпа, затейливое «броуновское движение» отдельных хористов, на деле искусно рассчитанное до микрона по сложным траекториям, — и ведь никто не столкнулся лбами, ни разу не перепутал рисунок! Тут режиссер постановки Арно Бернар продемонстрировал искусство «разводки» высшего пилотажа: чувствовалась рука мастера. Довольно стройно звучащий, прилично сбалансированный оркестр под руководством главного дирижера театра Петера Феранца выказывал небывалую, вовсе несвойственную дирижерской манере Феранца горячность. То было не пламя живого огня — вздувающееся и опадающее, искрящееся, изменчивое, трепетное, капризное, но ровное и однообразное горение газовой конфорки: обобщенная длинная волна нарочитого, искусственно стимулируемого драматизма, который в конце концов прискучивал, потому что не сменялся ничем другим.

Однако не стоит возлагать всю вину на дирижера и солистов: в новой постановке Михайловского театра они выдали вполне приемлемый среднестатистический европейский уровень вокала и оркестровой игры. Несомненно, театр сделал заметный шаг вперед на пути к высотам культурного исполнительства, да и, собственно, к постановочной культуре. Тут еще нужно разобраться с самой музыкой: самая популярная опера Фроманталя Галеви «Жидовка» (стыдливо переименованная театром в «Иудейку» во избежание неполиткорректных коннотаций) — отнюдь не шедевр, чтобы там ни писали в буклете о ее непревзойденных достоинствах. Да, это достойный образчик «большой французской оперы» — длинной, с бестолковым, ходульным сюжетом и вполне банальной интонационной сферой. При всей мелодичности языка и драматизме изложения вы не напоете по окончании спектакля ни единой мелодии: все они стерты и как-то чрезмерно клишированы. Точно так же, как и сами сценические образы главных героев, выведенные на сцену Бернаром Арно. Вот вроде бы и поют страстно, и двигаются ладно, и даже дерутся убедительно: воинственная Рахиль (Мария Хосе Сири) успешно отпихивает от папаши разбушевавшуюся толпу, а щуплый Элиазар (Вальтер Борин) с неожиданной прытью, в порыве отцовского гнева заваливает на стол корпулентного Леопольда (Джан Лука Пазолини). А характеры все равно не прорисовываются: ну нет в спектакле выпуклых, объемных, запоминающихся образов, со своими повадками, привычками, своим видением мира. Так, бледные тени, отвлеченные персонажи, без характерных примет. И страсти их не сопереживаешь, и слезам не веришь. Они технично показывают, но не проживают ситуацию: оттого к героям не проникаешься ни сочувствием, ни симпатией. Даже странно, до чего они все несимпатичные: что Рахиль, что ее незадачливый любовник-врун, что папаша, по возрасту годящийся девице в братья. Поэтому страдания Рахили, ее самопожертвование во имя спасения от плахи любимого не трогают и не потрясают: гораздо больше занимает то, что делается за ее спиной. А за спиной несчастной Рахили, прикованной наручниками к стулу, кипит документально достоверная жизнь рейхсканцелярии (или генштаба?). Деловито стучат по клавишам машинистки в белых блузах, офицеры вычерчивают план сражения на карте военных действий, разворачивают рулоны важных чертежей, отдают приказы, снуют по комнате клерки… Вот в этом Арно Бернар, безусловно, силен: в воссоздании жизнеподобного фона, полного верно подмеченных деталей.

Но полноценного спектакля на общих планах, на массовке, на виртуозно работающем и хорошо звучащем хоре не выстроишь. В эпицентре обязательно должны находиться личная драма, крупные, яркие характеры и логика развития их взаимоотношений. То, что Рахиль в спектакле предстает не кроткой голубицей, а прямо-таки дерзкой хулиганкой, способной дать отпор гонителям отца и устроить публичный скандал на пиру, ситуацию не исправляет. Напротив, лишает логики ее последнее решение: снять обвинения с любимого, стать единственной жертвой жестокого суда. Буйная Рахиль, выведенная в спектакле, скорее должна быть неукротимой мстительницей, жаждущей наказать вероломного обидчика.

В этом смысле столетней давности петербургская постановка «La Juire» на сцене императорского театра явно была ближе к замыслу Галеви. Критик Юркевич в дореволюционной рецензии пишет, что «Сара тиха и добра, как горлица». Из этой же рецензии мы узнаем, что главными достоинствами давнишней постановки были пышные шествия, красочные картины празднеств, красивые декорации и балет. Всего этого нет в нынешней постановке Михайловского театра. Между тем именно репрезентативная пышность и картинность во многом определяют жизнеспособность «большой оперы» как жанра и стиля: иначе ее многословие выносить трудно.

Мы же получили типичный европейский спектакль: стены — серые, знамена — красные, имперские орлы — белые, а мужчины — все поголовно одеты в черные долгополые пальто и шляпы. Даже Кардинал — статный Гарри Питерс, единственный, в ком чувствовалась порода, — и тот появляется в первом акте в черном пальто. Если учесть, что двое из трех мужчин — тенора, ты поначалу путаешься в персонажах, не в силах понять, кто есть кто, кто кому враг или друг.

Такое вот зрелище слепили из «большой оперы» Фроманталя Галеви в Михайловском театре: довольно сумбурное по драматургии, предсказуемое по видеоряду, среднее — по вокалу и весьма, весьма занимательное по части массовых сцен. Что ж, эта работа, по крайней мере, заслуживает серьезного, профессионального разговора в отличие от предыдущей, «Русалки», от кричащей вампучной роскоши которой, помнится, глаза на лоб вылезали. Прогресс, как говорится, налицо.

admin

2009/2010

Центральным событием фестиваля «Встречи в России» стал спектакль, о котором пойдет речь ниже. Кто бы из авторов ни пытался усердно описать весь фестиваль — получались куцые заметки обо всей остальной программе, а потом… сплошной восклицательный знак о спектакле «Золотой человек».

В конце концов мы решили не быть Пименами, не выдавливать, как из тюбика, из сознания авторов «неохотные впечатления» о других постановках, а сосредоточиться на нем, на золотом…Тем более что спектакль прошел ТОЛЬКО ОДИН РАЗ, совсем как в Древней Греции, где играли для богов и потому ничего не повторяли дважды.

ФРОНТ ПАМЯТИ

Однажды в чудном городе Флоренция, сидя за чашкой кофе (возможно, что и за рюмочкой граппы), генеральный директор «Балтийского дома» Сергей Шуб и руководитель флорентийского театра Occupazioni Farsesche Риккардо Соттили договорились осуществить совместный проект «Италия — Россия. Фронт памяти» — о судьбе итальянского экспедиционного корпуса в России во время Второй мировой войны.

Послать итальянцев в Россию придумал Муссолини. Говорят, Гитлер руками и ногами отбивался от этой «братской помощи»: в том, какие итальянцы вояки, он убедился еще во время военных действий в Греции. Сами итальянцы воевать не хотели; в Греции потомки римлян нашли с дочерьми потомков эллинов общий язык — в результате «оккупируемые» прозвали «оккупантов» солдатами любви, а плоды этой любви составили довольно заметный процент прироста греческого населения.

В России такой идиллии не было, но не было и ненависти — ни между итальянскими и советскими солдатами, ни между итальянскими солдатами и гражданским населением.

В искусстве эта тема отражена не так уж подробно. В стихотворении Михаила Светлова лирический герой сожалеет о судьбе итальянского парня, убитого где-то в донских степях, но не забывает упомянуть, что получил-то итальянец поделом:

Но ведь я не пришел с пистолетом
Отнимать итальянское лето.
Но ведь пули мои не свистели
Над великой страной Рафаэля.

И финальные строки:

…я стреляю — и нет справедливости
Справедливее пули моей!

(Написано-то во время войны. Советский поэт тогда не мог думать иначе.)

Был еще итальянский фильм «Подсолнухи». Тоже давно.

Большинство солдат 200-тысячной ARMIR, Итальянской армии в России, погибли не от пуль, а от морозов, при отступлении сквозь российские снега и вьюги.

Риккардо Соттили организовал киноэкспедицию в Россию. Документалисты проехали по пути ARMIR, сделали интервью с теми, кто еще помнит веселых чернявых парней, которые так охотно говорили комплименты местным крестьянкам и так обреченно шли воевать. А потом по заказу Риккардо Соттили журналистка Алессандра Бедино написала пьесу «Золотой человек. История одного отца и тысячи сыновей».

В основу ее положена история, которая со временем обросла такими подробностями, что не скажешь: то ли было, то ли нет, то ли правда, то ли миф.

Жил-был в городе Ареццо сапожник Джузеппе Сантини. Его сын Микеле, солдат батальона альпийских стрелков, пропал в России без вести. Отец не верил в смерть сына. Много лет подряд он приходил на вокзал к поездам, надеясь, что однажды на перрон сойдет его Микеле. Боясь, что сын не узнает его, постаревшего, Джузеппе выкрасил свой пиджак золотистой краской — чтобы, выйдя из вагона, Микель сразу обратил свой взгляд на золотого человека и узнал в нем отца.

30 ШАГОВ В БОТИНКАХ ОТ ДЖУЗЕППЕ САНТИНИ

Пьеса сделана в условной манере. Отталкиваясь от профессии Джузеппе, Алессандра Бедино выстроила образный ряд на разветвлении понятий, связанных с обувью, ногами, путем. Композиционно «Золотой человек» состоит из 30 картин — тридцати символических шагов. Пространство пьесы и спектакля обозначено стенами мастерской Джузеппе, но так как действие протекает в двух измерениях: реальном и в воображении старика, — то пространство разомкнуто; воображение Джузеппе управляет происходящим, и в его мастерской возникают картины далекой России.

Риккардо Соттили и его актеры безошибочно находят способ существования, нужный именно в этом спектакле. Гремучую смесь самого подробного неореализма с фантасмагорией. Узкую нейтральную полосу между Де Филиппо и Феллини.

А. Галлигани (Лейтенант Бьянко), Л. Спадаро (Джузеппе). Фото из архива фестиваля

А. Галлигани (Лейтенант Бьянко), Л. Спадаро (Джузеппе).
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля. Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

Л. Спадаро (Джузеппе), В. Яковлев (Петр). Фото из архива фестиваля

Л. Спадаро (Джузеппе), В. Яковлев (Петр).
Фото из архива фестиваля

В спектакле заняты пять итальянских актеров и трое русских, из «Балтдома»: народный артист РФ Вадим Яковлев, не то чтобы сыгравший, а проживший судьбу русского крестьянина Петра, и совсем юные Андрей В. Панин и Дарья Степанова.

У итальянцев, как известно, актерство в крови. Потрясающая интуиция позволяет им дерзко сочетать в своей игре несочетаемые вроде бы элементы. Спектакль начинается с того, что старик Джузеппе (Лино Спадаро) неуклюже вываливается из каморки на сцену, вызывая то ли смешок, то ли легкое замешательство — уж не споткнулся ли артист: больно натурально он повалился на бок. Нет, это уже игра!

Потом идет длинный и быстрый монолог, и комичный, и трогательный. Интонация — узнаваемая по итальянскому кинематографу.

Образный ряд пьесы был отлично придуман, но еще важнее, что в спектакле он реализован с редкостной точностью и выразительностью. Джузеппе — сапожник. Его сын Микеле (Даниэль Дуэррихаус) мерзнет в России без теплой обуви, вместе с другом Нуто (Алессио Тарджиони) он покупает на базаре у солдатской жены Маши ботинки ее пропавшего без вести мужа. С натурального товарообмена начинаются отношения итальянца и русской женщины, переходящие в… Любовь? Может быть, это слишком сильно сказано. Скорее: когда идет война, выигрывают или проигрывают державы; простые люди, вовлеченные в ее безумие, всегда оказываются в трагическом положении, и им — чтобы как-то выжить — необходимы ощущение того, что они не одиноки, возможность поделиться теплом своей души с другим человеком и почувствовать его тепло…

В следующей сцене в мастерской Джузеппе появляется бежавший из плена молодой русский солдат — он бос, и старик дарит ему ботинки… Потом эта тема неожиданно преломляется в воспоминаниях Микеле: обморозив ноги, несчастный альпийский стрелок вспоминает, как отец читал ему сказку о Пиноккио. Деревянному человечку злодеи сожгли ноги, и Папа Карло обещал ему смастерить новые… Так в образный ряд входит память о беспечальном детстве, противостоящая военному сегодня.

И это противопоставление услугубляется монологом Микеле, не только тревожным и трагичным для отца, но и ставящим под сомнение его профессиональную гордость:

«Дорогой отец, пишет вам сын ваш, Микеле. Не знаю, получите ли вы это письмо, потому что здесь поговаривают, что дела наши совсем плохи. Холод ужасный. Русские совсем близко, и кто-то говорит, что они перешли по льду через замерзший Дон. Но даже если это так, нас никто ни о чем не предупредил. Мы на месте и ждем решения своей судьбы. О России я бы хотел рассказать вам многое, но не умею описывать. И все же, если б не война, я бы не увидел света: мы, солдаты, прошли долгий путь. Пешком через всю Украину. Дело было летом, и мелкая степная пыль проникала повсюду, разъедала кожу ботинок. Когда мы дошли до места, те уже никуда не годились. Потом наступила пора дождей, а сейчас стоят морозы. Вы знаете, что в подошву наших ботинок забиты гвозди, и сквозь эти отверстия просачивается вода. Тогда ноги коченеют. Некоторые смастерили себе новые подошвы из резины брошенных русскими грузовиков… А у меня на ногах, прямо сейчас, когда пишу… русские ботинки… Они лучше наших. Не в обиду вам будет сказано, папа».

И русский юноша Коля вторит итальянскому солдату:

«Знаешь, почему твой сын не возвращается? Если ты действительно это хочешь знать, я объясню: у него нет нужных для этого ботинок, вот почему! Ты сшил миллионы пар обуви, а вот о сыне не позаботился. Нужны вот такие сапоги, как у меня. Видишь? (Показывает Джузеппе валенки на ногах.) Присмотрись, как они сделаны. Ты таких сапог в жизни своей не видел! Называются они валенки. И сделаны они не из кожи, понимаешь ли, а из толстой валяной шерсти, без швов. Внутри ноге просторно, даже если ноги опухли от ходьбы. А еще в них тепло, даже без носков, которых у вас, итальянцев, попросту нет. Конечно, если снег мокрый, валенки промокают, но в сорокоградусный мороз сухо. Вот такие валенки ты и должен сделать для сына, если действительно хочешь, чтобы он вернулся домой. Иначе ты можешь ждать его до конца дней своих, но он не вернется».

Через «обувную» специфику проводится мысль: человек должен существовать там, где его бытие естественно и органично. Если твои ноги привыкли к изящным легким ботинкам, тебе нечего делать с оружием в донской степи. (Но если твоя исконная обувь валенки — не суйся в Лондон, Монте-Карло и Куршевель!)

Но кроме этого, земного, бытового, образного ряда в спектакле есть и другой, высокий, основанный на абсолютной ценности итальянского национального самосознания — «Божественной комедии». Лейтенант Бьянко, рефлектирующий интеллигент-гуманист, признающийся, что не любит ни немцев, ни итальянских фашистов, вспоминает строки Данте: «Вы созданы не для животной доли, но к доблести и знанью рождены».

И из его монолога вырастает леденящий душу финал: выбиваясь из сил, шагают по заснеженному аду (Дантову аду!) последние уцелевшие альпийцы; на тележку, которую они волокут, навалены раненые, деревянная лошадка (напоминание и о детстве, и о мулах, которые замерзли здесь) и черный деревянный крест (мотив Голгофы)…

Точный и эмоциональный режиссерский ход, говорящий: война — это всеобщее несчастье. И только для того, чтобы осознать это, есть смысл вспоминать о минувшей войне.

Июль 2008 г.

Дмитревская Марина

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Нынешний фестиваль «Пять вечеров» был растянут во времени: 10 февраля, 4 апреля, 15 мая, 6–7 июня…

Центральным его событием стал спектакль Г. Бызгу «Я скучаю по тебе», сыгранный Розой Хайруллиной и Сергеем Бызгу. Это совместная продукция Володинского фестиваля и СамАрта, где работает Роза. Вообще — первый спектакль, сделанный фестивалем. Он прошел 15 мая. Многие не знали, что Володин написал монологи Офелии и Агафьи Тихоновны, спрашивали, что это за тексты. Да кто сейчас вообще что-то знает…

Все с ума посходивши, все с ума посходивши. Все посходивши с ума. Проба пера.

А. Володин

6 мая в петербургской «Комсомольской правде» на 14 полосе вышла публикация журналистов Игоря Карасева и Елены Ливси, в которой кинодокументалист (документалист, вот что поразительно!) Николай Боронин сообщал: «Эта история произошла в самом начале войны, но о ней мне поведал не отец (а он был одним из главных ее участников), а два знаменитых ленфильмовских режиссера — Николай Розанцев и Григорий Никулин. Так вот, отец каким-то образом в то время работал в спецотделе по мобилизации. Однажды в его кабинет заходит щупленький, в круглых очках, интеллигентного вида человек. Взглянув на него, отец сразу понял: в первом же бою его ждет неминуемая смерть. Невоенный это был человек. И понимая, что может быть серьезно наказан за такой проступок, мой отец сделал все возможное, чтобы стоящий перед ним мужчина не попал на передовую. Так он спас жизнь будущему великому драматургу Александру Володину».

А. М. Володин. Фото из архива редакции

А. М. Володин.
Фото из архива редакции

Бред публикации был очевиден. Александр Моисеевич москвич, в Ленинград переехал только после окончания ВГИКа (самый конец 1940-х). Какой спецотдел по мобилизации, когда в армию он добровольно ушел еще в 1939 году и, как известно, много писал о том, как радостно они, дураки, приветствовали 22 июня, думая, что это будет короткая победоносная война. Володин сразу попал на передовую, в окопы, был дважды ранен, всю жизнь прожил с осколком в легком, имел медаль «За отвагу». Он окопник, прошел почти всю войну в пехоте, чудом остался жив. Это все есть в его воспоминаниях, записках, пьесах, телепередачах. Особая дружба связывала его с фронтовиком Окуджавой…

Есть еще подробности. Володин не был щупленьким, был крепко скроен, занимался спортом (достаточно посмотреть на послевоенные фотографии). И, что характерно, до старости имел прекрасное зрение. Не носил он очков! В том числе и круглых.

Публикация была фальшивкой.

Первым позвонил в «Комсомолку» журналист Лев Сидоровский с просьбой опубликовать его опровержение на страницах издания. Ему отказали. Не взяла публикацию ни одна петербургская газета (нынче они сбиты в концерн и не имеют права полемизировать друг с другом, куда там советская цензурная несвобода — эта покруче!). Материал Сидоровского опубликовала только «Литературная газета».

Я тоже позвонила главному редактору «Комсомолки» Светлане Камека и предложила: либо газета сама публикует опровержение, либо придется обращаться в другие СМИ. Ясное дело, через пару дней она заявила мне, что опровергать ничего не будет, а если я позвоню еще раз, то она «кинет на меня иск».

Пришлось выступать по радио, на сайте Lenizdat.ru… А дальше — бессмысленный интернетный диалог, в котором очень некрасиво повели себя и сам документалист Боронин, и журналист Карасев, доказывая, что черное — это белое, а белое — зеленое: «Я считаю, что у каждого человека есть свои скелеты в шкафу. К примеру, сейчас проходит фестиваль документальных фильмов, в рамках которого вчера был представлен фильм, посвященный иконе театра — Всеволоду Мейерхольду. Выяснилось, что он в 30-х годах прошлого столетия писал в НКВД доносы на своих учеников. Документалисты случайно нашли дочь человека, который был посажен в тюрьму по доносу Мейерхольда. Повторюсь, у всех есть скелеты в шкафу. Вполне возможно, что такой случай, о котором мы написали в газете, произошел в жизни Александра Володина. Может, он его не афишировал, скрывал. Этой публикацией мы его не опорочили. Он ветеран, у него есть боевые награды… Но был и один-единственный эпизод в жизни этого великого писателя, о котором он старался не рассказывать».

Я выступала по радио, отвечала в прессе — все бесполезно и безрезультатно. Мы живем в эпоху, когда черное можно выдать за зеленое, а вообще все — за желтое.

Жаль людей, которые уверены: у каждого в шкафу — скелет…

Как будто мы жители разных планет.

На вашей планете я не проживаю…

Я скучаю по тебе, то время, когда не было тотального (и ложного) представления о мире как о собрании шкафов со скелетами… Я скучаю по тебе!

По статистике многие женщины
От усталости сходят с ума…

А. Володин

Она нервно вбегает в зал с чемоданом. Увидев зрителей, резко и довольно агрессивно произносит: «Боюсь, что мой вариант вас не устроит», — и так же стремительно убегает. Вообще, это первая строчка монолога «Перегородка», с ним приходит к Кате и Мите Женщина, разменивающая комнату, но тут-то другое, тут может не устроить ее, Розы Хайруллиной, вариант чтения Володина, ее гротеск, острота, юродство.

Да, да, в монологах Офелии, Агафьи Тихоновны, Женщины актриса играет истории русского женского трагического юродства. Покинутые, одинокие, нелепые, они сходят с ума. И ждут, ждут… Сигналят флажками, как Агафья Тихоновна: я здесь, я здесь, не проезжай мимо! Сигналят Подколесину, так и не поняв, почему он сбежал (а как понять? Это понять нельзя). А ведь она любила его! Любила. Смех да и только. Сквозь слезы.

И живут на окраине города
в корпусах за глухими оградами,
некрасивые и негордые,
непричесанные, ненарядные…

Р. Хайруллина в спектакле. Фото из архива фестиваля

Р. Хайруллина в спектакле.
Фото из архива фестиваля

Хайруллина странным образом похожа на Володина. Он ведь и в женщинах писал про себя, про свое изгойство, юродство, абсурд жизни, жажду любви. Глядя на нее в спектакле, вспоминаешь его угловатые движения, взмахи рук, асимметричные черты лица, нервические гримасы боли. А еще думаешь, что, может быть, такой, как Офелия, перевязанной серым платком крест-накрест, была Ксения Петербургская, похоронившая любимого мужа… И что Роза может сыграть ее жестко, трепетно и без сладкого псевдоиконописного привкуса. Собственно, и играет. Нашу, петербургскую, простую святую, великомученицу — смешную русскую женщину.

А вся лирика, мягкость, понимание отданы в спектакле Ему — Сергею Бызгу. Без слов. Смотрит. Хочет встретиться. Не встречается. Два человека, которые разминулись когда-то и никак не могут найти друг друга. До самого последнего монолога Кати из «С любимыми не расставайтесь»…

На фестивальный спектакль пришел Сергей Дрейден. Клянусь, за всю свою жизнь я не видела такого партнерства зрителя и актера. Хайруллина видела его, чувствовала моментальные реакции, смех и слезы — и ее реакции, смех и слезы становились еще моментальнее. Они словно бежали наперегонки, импровизируя, сочиняя, «ведясь» друг на друга. А я, честно сказать, не знала, куда смотреть. Всю жизнь знаешь, что зритель определяет спектакль, но вот так воочию убедиться!..

Потом в Интернете кто-то поместил их совместную фотографию с подписью: «Чуды встречаются». И это очень правильные слова.

Роза Хайруллина останавливает мгновение времени и импровизирует в нем. Такой способностью обладают немногие, из немногих — Дрейден.

Спектакль играли два раза подряд — и это были два разных спектакля.

Хочется верить, «Я скучаю по тебе» пропишется сразу в двух городах — Самаре и Петербурге. Сюда будет приезжать Роза Хайруллина, туда — Сергей Бызгу. Главное — чтобы они «осторожно по улице шли! И чтоб нервы свои берегли!..».

Сентябрь 2008 г.

Скороход Наталья

ДОМАШНИЙ КИНОТЕАТР

Алиса Фрейндлих и Сергей Юрский играют родителей Бродского. В реальной жизни натурального Иосифа Александровича его мама и папа едва ли занимали столь высокие посты. Но жизнь поэта мифологизируется на наших глазах, и вот — можем друг друга поздравить — вчера был создан еще один миф. Теперь, проходя мимо дома Мурузи, всякий раз отгоняешь от себя мысль, что где-то в недрах дома есть заветная комната и там у стола, напротив телевизора, сидят они. Женщина с измученными руками и смеющимся лицом и ее муж — морской офицер, исполненный внутреннего благородства, смешанного со вселенской растерянностью… Я не знаю, был ли в этом какой-то специальный замысел Андрея Хржановского или это получилось случайно, но именно в родителях Бродского, а не в его анимационных видениях, девушках или образах города живет элемент высокой поэзии. Конечно, трудно удержаться от мелодраматизма, когда у тебя получается история о том, как плохая страна разъединила хорошего Иосифа с его горячо любимыми мамой и папой, но Фрейндлих и Юрский своей интеллектуальной игрой отвергают всякий мелодраматизм. Сцена, где мертвые родители принимают у себя в гостях взрослого сына, мягко объясняя ему, что он тоже уже умер, вызывает не слезы — горький смех самого высокого образца. Смех над собой, своей слепотой, своей участью, над человеком вообще, будь он нобелевский лауреат или советский пенсионер. Очень сильная сцена.

И еще. Алиса Фрейндлих и Сергей Юрский играют пару. Здесь даже не любовь, не судьба, а что-то большее, спаянность, слитность, которая единственная может сделать существование — жизнью. На этом фоне — вопиет одиночество их сына, великого поэта. Опять-таки не знаю, в плюс это замыслу или в минус. Ясно одно. Фрейндлих и Юрский играют маму и папу Бродского на грани гениальности.

Скороход Наталья

ДОМАШНИЙ КИНОТЕАТР

«Морфий». Режиссер Алексей Балабанов. Сценарий: Сергей Бодров-младший, Михаил Булгаков.
В ролях: Леонид Бичевин, Ингеборга Дапкунайте, Светлана Письмиченко, Андрей Панин, Сергей Гармаш и др.
Кинокомпания СТВ, 2008.

«Дикое поле». Режиссер Михаил Калатозишвили. Сценарий: Петр Луцик, Алексей Саморядов. Композитор Алексей Айги. Оператор Петр Духовской.
В ролях: Олег Долин, Александр Ильин-старший, Александр Ильин-младший, Роман Мадянов и др.
Студия «Бармалей», Фонд Михаила Калатозова, 2008

Эти фильмы, помимо профессии главного героя, объединяет многое. К примеру, то, что их сценаристы уже мертвы. Алексей Саморядов сорвался с балкона гостиницы «Ялта», Петр Луцик умер от сердечного приступа, Сергея Бодрова-младшего накрыла лавина. Все трое были в 1990-е «надеждой российского кино», «революционерами», «культовыми фигурами», отчаянно талантливыми людьми. Настолько, что оказались способными «говорить» после смерти. Когда-то Чехов писал о тени отца Гамлета, что она недаром приходила и тревожила воображение. Думаю, что тени Бодрова-младшего, Луцика и Саморядова вместе пришли недаром. Вышедшие в один год и увиденные один за другим «Морфий» и «Дикое поле» провоцируют задуматься над тем, что наш кинематограф, казалось бы, утерял безвозвратно. Верьте не верьте, но сюжеты этих картин наделены смыслами. А раз так — и к нам, читателям кинотекстов, возвращается старомодная, давно забытая надобность — смыслы эти разгадывать, толковать…

Оригинальный сценарий «Дикого поля» и «Морфий», «сшитый» из ранней прозы М. Булгакова, используют одну и ту же сюжетную формулу: человека, «как шапку в рукав», запихали во внутренности огромной страны — бессмысленной и беспощадной. Человек этот мыслящий, породистый, молодой. Доктор Поляков (Леонид Бичевин) — худощавый высокий тихоня в круглых очках — образован, не чужд пороков своего времени — эдакий петербургский мальчик из профессорской семьи. Доктор Дима (Олег Долин) — проще, естественней, но тоже не крикун, неспешный в движениях и в решениях, типичный интеллигент из небогатой семьи московской. Именно этих мальчиков оставили один на один с врагом, матёрее и сильнее которого нельзя придумать. Враг этот — смерть. Кроме самой смерти, молодой доктор и там и там сталкивается с одиночеством, женщиной, диким пейзажем, частью которого является дикий народ. В одном варианте — холодная снежная равнина, где ветер, волки и мужики с топорами; в другом выжженная земля, холмы, нечеловеческая жара и вечно пьяные пастухи. Поединок доктора со смертью становится главной интригой в обоих фильмах.

В их сюжетах профессия героя имеет решающий смысл. Поэт в России больше, чем поэт. Доктор и в «Морфии», и в «Диком поле» — больше, чем доктор. Формально герой занимает место, которое не может пустовать ни при каком режиме: в этом многомильном пространстве он — единственный дипломированный врач. А фактически эта должность наделяется сущностным, почти что онтологическим смыслом. Принципиально, что оба сценария обыгрывают один и тот же событийный факт: как доктор Дима и доктор Поляков спасают от смерти юных, прекрасных девушек. В «Морфии» врач оперирует, казалось бы, безнадежно искалеченную крестьянку, которая больше напоминает кровавое месиво, завернутое в тулуп. Невзирая на протесты фельдшера, герой приказывает положить умирающую на операционный стол и отпиливает ей развороченную ногу. Сцена эта решена как будто шоково, буквально: с отвратительным воем пилы, кровавыми потоками, льющимися из разорванных вен. А в результате возникает надбытовая, почти что героическая картина: бунтуя против смерти молодого красивого тела, Поляков вопреки жизненной логике и медицинским законам возвращает его к жизни. В этой сцене он — победитель, романтический герой-одиночка. В «Диком поле» доктор Дима извлекает пулю из живота раненной ревнивцем-пастухом местной красавицы, это долгая мучительная операция при свете качающегося фонаря и светящихся диких глаз толпящихся вдоль забора родственников. Сцена решена без анатомических подробностей, но, как ни странно, в более страшном, реалистичном ключе: засыпающий от напряжения Дима долго и изнурительно ищет застрявшую во внутренностях пулю и лишь к утру завершает свою работу. Парадокс — не женщина дает здесь жизнь человеку, а доктор, герой, мужчина. Не случайно дебют Полякова в сельской больнице — родовспоможение. А первый пациент доктора Димы — допившийся до остановки сердца местный громила. При помощи раскаленного лома доктор Дима возвращает алкаша к жизни, и слухи о том, что новый доктор лечит и мертвых и живых, расползаются по округе…

Так на смену «лишнему» человеку — вору, бандиту, олигарху или вернувшемуся в мирную жизнь воину — в наш кинематограф приходит — Человек необходимый. Неотменимый. В скобках заметим, что герой-доктор промелькнул и в «Простых вещах», и в «Бумажном солдате». Однако в нашем случае высоту жанра предвещает неразрешимость коллизий. Как долго в одиночку можно бороться со смертью? Сколько продержится доктор на этом рубеже? Оба сюжета не предполагают счастливой развязки. «Морфий» уже самим своим названием определяет финал. Болезнь и смерть, окружающие телесность доктора, как бы случайно «подсаживают» его на иглу шприца добросердечной и соблазнительной медсестры (Ингеборга Дапкунайте). Один укол морфия — чтобы не заразиться, чтобы снять боль и страх, чтобы взять паузу, забыться, уснуть. Один укол — и, приехав сюда убийцей смерти, Поляков начинает работать ее агентом, проводником, сеятелем. Счастливую мысль сценариста — соединить булгаковскую историю становления личности с историей ее распада — органично воплощает режиссер. Распад, гниение, смерть — это стихия Балабанова, на этом поле мастер сегодня не знает равных и способен самым естественным образом использовать, казалось бы, «запрещенные» средства. В «Грузе-200» шок вызывало откровенное сосуществование живого и мертвого, полного сил и гниющего тел, в «Морфии» в молодом и здоровом теле красочно явлено гниение души. Пристрастие к наркотику подобно заражению «вирусом смерти». Повинуясь инстинкту — самоистребления, самоустранения — герой поначалу ворует морфий где придется, подменяя его в склянках в собственной аптеке, отнимает тем самым у искалеченных пациентов последний шанс выжить. Инстинкт истребления себя и себе подобного сопровождает последние часы доктора Полякова. Как трудно когда-то доставалась герою человеческая жизнь, какая это была героическая работа. Как просто теперь Полякову отнять чужую жизнь, он стреляет в людей органично и легкомысленно, направо и налево, как будто отмахиваясь от надоедливых мух. Дар Балабанова проявляется в умении снять процесс разложения именно так, чтобы были видны концы и начала — как и что разлагается, какое качество уходит из жизни. В «Морфии» из жизни уходит уникальность личности, индивидуальность. Уходит животворность. Остается массовидность, а это и есть для режиссера — гниение, распад. Последний кадр «Морфия» демонстрирует это буквально: вот герою наконец-то удается скрыться от погони в темном зале кинотеатра и сделать последний укол. Конечно, Балабанов не был бы Балабановым, если бы «не проиграл» мотив мертвого и живого на материи кино. Мертвое кино на экране. Зал, гогочущий над пошлейшими гэгами коммерческого фильма. Лицо героя, в котором странно обнажаются обезьяньи черты, лица его соседей, искаженные полузвериными гримасами смеха. Поляков хохочет вместе с толпой, он и они — гогочущая страшная плазма, уже «зараженная» и несущая смерть всему живому людская масса. Откуда-то из прошлого звучит совершенно ненужный выстрел. Герой совершает самоубийство. Но оно — чисто формально. Последний выстрел в «Морфии» не «обезвредил» вирус смерти и фактически никого уже не убил. Собственно финал «Морфия» — не фабульный, а образный финал. Смерть животворного, победа мертвого — и вовсе не в социальном — приход революционного быдла, — а в онтологическом смысле. Уничтожается человеческая индивидуальность — и гибнет мир. Революционные события в этой картине — образный аккомпанемент главной темы — гибели души.

Иначе расправляются с коллизией «доктор и смерть» авторы «Дикого поля». Дикое поле на то и дикое, что в поле том законы цивилизации, классической логики и даже здравого смысла работают не всегда. От самого начала в поэтике фильма растворен здоровый и яростный мистицизм. Доктор Дима ежедневно видит на вершине соседнего холма свою тень, двойника, которого принимает за ангела-хранителя. А местный участковый — удивительно тонкая, глубокая и драматичная работа Романа Мадянова — чует в раскаленном воздухе нечто неладное, смертоносное. И страж порядка окажется прав: ангел-хранитель обернется в финале ангелом смерти — спустившийся с холма умалишенный без гнева и без понятия ткнет канцелярским ножом в живот доктору Диме. Слепая судьба — дикое существо, почти что животное, не ведающее, что творит, отнимет у него жизнь тем же орудием, с которым Дима честно стоял на страже чужой жизни. Но фишка в том, что физическая смерть в этих краях — чистая условность. В сущности, смерть — не помеха жизни. И если по шею закопать сожженного молнией пастуха в землю, он, возможно, «очухается» к утру. Земля «подумает» и снова вдохнет жизнь в человека.

Впрочем, это лишь одна черта этой местности и населяющего ее народа. Есть и другие. В начальных эпизодах «Дикого поля» доктора вызывают «на перестрелку» — местные пастухи «выкуривают» из сарая чужаков — пришедших неизвестно откуда грабителей. Те, не желая сдаваться, отчаянно отстреливаются, и лишь брошенная в окно сарая граната обрывает жизни пришлых робингудов. Один из самых диких в этом фильме диалогов происходит именно здесь, над еще неостывшими телами: местный «богатырь» желает срубить лопатой их головы, чтобы унести домой как военный трофей. Никто из пастухов не выражает протеста, напротив, люди сочувственно молчат. Хитростью, криком и угрозами участковому удается не допустить надругательства над трупами. Тела бандитов нехотя закапывают в дикую землю… «Я тут на пятьсот километров один милиционер, — в отчаянье признается участковый доктору. — А без меня — вообще не будет никакой власти»… Не понимая законов среды, дитя цивилизации доктор Дима вслушивается и всматривается, вживается в эту «дикость», однако не сливается с нею. Один из повторяющихся мотивов — ритуал чтения и ритуал стирки: ежедневно во дворе вывешиваются пара выцветших джинсов, футболка и флаг. Заброшенная среди холмов степная больница — это территория жизни, над которой вьется застиранный голубой флаг. Время здесь вязкое, тянется мучительно, а события набегают стремительно, с ревом врываются на территорию больницы разболтанные уазики, мотоциклы, телеги, грузовики. Приезжают не столько больные, сколько увечные своей же дикостью, которая время от времени перехлестывает через край. Лечит Дима в основном от запоев да пулевых ран. Актеру удается сыграть особый вид толерантности — он приемлет этот дикий мир, учится у него многому, но не поддается, не растворяется, не дает себя поглотить. По ходу событий нити бытовой логики становятся все тоньше и тоньше, подчас пациенты вызывают доктора Диму вовсе не для того, чтобы он лечил, а просто… чтобы он был. В среде и социуме «Дикого поля» молодой доктор постепенно становится важнейшей, ключевой фигурой.

Если Полякову не дано взглянуть на себя со стороны, то к Диме приезжает вдруг любимая девушка, писем от которой он безнадежно и упорно ждал. Глазами пришлого человека камера рассматривает убогий быт доктора, его одиночество и обреченность в присутствии женщины становятся особенно очевидными. С самого появления девушки «с того света» мы не верим в реальность их союза — на этом свете немыслимо нормальное семейное счастье, тихий уютный быт: дикое поле — царство ненормального, торжество сверхбытового. Внезапно, как и возникла, девушка уезжает, она явилась только попрощаться, чтобы исчезнуть из жизни доктора навсегда. Здесь тоже возникает странная рифма — если доктор Поляков все больше погружается в земную стихию и даже в медвежьей дыре отыскиваются молодые и красивые женщины, готовые отдать ему свои души и тела, то герой «Дикого поля» все больше отрешается от телесного и земного. Михаил Калатозошвили мастерски сочетает бытовое и бытийное, прием, конечно, не новый и не им найденный (традицию заложил Тарковский, подхватил Сокуров, а уж эпигонов…), однако в «Диком поле» этот прием использован с «кошачьей» органикой. Ритуал служения складывается постепенно и убедительно, когда в финале истекающего кровью доктора несут по полю дикие пациенты, заклиная его: «только не умирай, доктор, только не умирай», у нас, читателей этого кинотекста, естественно возникает уверенность в том, что дикая земля вернет инфантильным богатырям их пастыря, поскольку бытовая логика фильма уже давно переросла в былинную. Эта природная и человеческая стихия должна воскресить Диму, поскольку она не может прожить без доктора, останься она одна — она поглотит сама себя, захлебнувшись своей же дикостью. Так, став частью пейзажа, доктор Дима «перебарывает» смерть. Теперь в этих краях два апостола — участковый с пистолетом и доктор с авторитетом, но исчезни они — мир «Дикого поля» сам себя уничтожит.

Внешняя среда обеих картин как будто далека от нашего времени: «Морфий» дотошно воспроизводит переход от века модерна к эпохе военного коммунизма; судя по немногочисленным внешним атрибутам, время «Дикого поля» — лихие девяностые. Однако и тот и другой фильм при внешнем стремлении к линейности, нарративности чрезвычайно сложны по своей проблематике. Тени их сценаристов недаром пришли и тревожат наше воображение в 2008 году. Оба эти фильма о вхождении цивилизованного мыслящего человека в нецивилизованный мир. О невозможности отрешиться от дикого мира. Об ответственности за этот мир. Это, вне сомнения, фильмы о Родине, которая, заглянув в оба зеркала, как всегда, себя не узнала.

Март 2009 г.

Дмитревская Марина

ДОМАШНИЙ КИНОТЕАТР

«Стиляги». Режиссер В. Тодоровский. Автор сценария Ю. Коротков.
В ролях: Антон Шагин, Оксана Акиньшина, Максим Матвеев, Игорь Войнаровский, Евгения Хиривская, Екатерина Вилкова, Сергей Гармаш, Олег Янковский, Леонид Ярмольник, Ирина Розанова и др.
Кинокомпания «Красная стрела», 2008.

«Дочь стиляги» — пьеса В. Славкина, ставшая великим спектаклем А. Васильева «Взрослая дочь молодого человека», что называется, «закрывшим тему». А киноверсия спектакля начиналась фильмом, в котором открытый автомобиль возил по Москве пожилых людей — бывших стиляг и они выдавали монологи о затеях и приметах своей молодости. Так что и кино было…

К новому фильму В. Тодоровского априори был только один вопрос — в какой диалог вступит он с Васильевым? Потому что не вступить, казалось, нельзя. А он взял и не вступил, глазом не повел в сторону культового произведения.

Потому что сделал кино не про стиляг, безо всякой ностальгии по времени, гимн которому в стиле джаза пропели когда-то Славкин и Васильев.

Я не ходила в рок-клуб, не стояла на шухере подпольных концертов, не носила джинсов, продававшихся у фарцовщиков, потому что брезговала фарцовщиками, торговавшим по немыслимым ценам, и потому что презирала шмотки. Я вообще прошла мимо всей альтернативной культуры, считая, что сопротивление может быть только личным, внутренним, не вписанным ни в какую группу. В «Стилягах» поют не мои хиты (моими были Окуджава и Высоцкий, даже не Галич), я знаю песни Цоя и «Наутилуса» культурным знанием, а не сердцем, поэтому в новых аранжировках меня ничего не ранит, как ранит тех, для кого эти песни — о главном — перепеты и кто считает «Стиляг» продажными.

А мне очень нравится фильм В. Тодоровского! Не только потому, что сделан мастером, а потому, что это протестное кино, упакованное так, чтобы зритель проглотил этот протест, как конфету, не осознав поначалу, что в него попало. Я знаю одного человека, который, будучи альтернативщиком, не шел на «Стиляг» из-за попсовой рекламы. Я уговорила его посмотреть — и он в восторге увидел свое, родное! А фильм сделан для тех, кто может смотреть только раскрашенные «Семнадцать мгновений весны»:

Мы в новом мире очутились.
В нем полноправно правит цвет.
Раскрашенный Исаев-Штирлиц
спасает крашеную Кэт.
Страна, от старца до плейбоя,
глядит, махнув на все рукой:
Какое небо голубое! А Мюллер
розовый какой! (Д. Быков)

Черно-белое кино серая масса не воспринимает на уровне рецепторов. Так что Тодоровский обязан был снять фильм, раскрашенный до предела. До такого предела, что всю первую половину фильма я чувствовала себя Ивченко — не Валерием Ивченко, а нехорошим «пиджачным» героем «Взрослой дочери». Мне были противны эти раскрашенные раздражающие уроды (Тодоровский же делает их чистым гротеском!), и, думаю, такая реакция режиссерски тоже спланирована. Чтобы еще страшнее оказалась сцена серого комсомольского собрания монстров — и мы все-таки выбрали, с кем мы связаны одной цепью.

Смущает продюсерство К. Эрнста, делающего всё только на продажу. Тут зарыта какая-то дохлая кошка…

Коллеги обвиняют картину в плагиате: это украденная «Плакса» Дж. Уотерса с Джонни Деппом (да, там мальчик и девочка из разной среды), это «Волосы» Милоша Формана (да, там хиппи, тут стиляги)… Но, мне кажется, прав А. Троицкий, когда говорит, что у стиляг не было своей музыки — все было заимствовано из американского свинга. Это был стиляжий закон. В этом законе — «все мое» — и сделано кино с «наглыми» цитатами из американских мюзиклов и «голливудскими» любовными объяснениями на фоне нереального восхода солнца. Это же иронические цитаты, а не плагиат, в фильме зарыты эстетические вещи более глубокие, это кино хорошо образованного взрослого сына молодого человека, который хочет сказать молодым людям про СЕЙЧАС, сказать серой сегодняшней массе: ребята, завтра, если не проснетесь, вам будут брить чубы, а вы не чувствуете этого. Он хочет сказать, что никакого протестного движения у нас нет: последними среди всех «стиляг» — альтернативщиков в финале идут поза-поза-позавчерашние панки… А по сути в финале фильма Антон Шагин, дебютировавший на нашем Володинском фестивале Митей в спектакле «С любимыми не расставайтесь», идет по Тверской практически один: раз никого из альтернативщиков нет, в раскрашенной (а по сути серой) толпе, в пустом городе, на пустой улице нам осталось только индивидуальное сопротивление. В котором, дай Бог, чтобы за каждым пошла хоть одна подруга — пусть и с негритенком на руках… С любимыми не расставайтесь!

Марина ДМИТРЕВСКАЯ, дочь стиляги

У меня ком встал в горле, когда я увидел эпизод «Стиляг», в котором убирают мальчика, купившего пластинку у иностранца… Потому что я помню (и есть другие свидетели), как тащили волоком в жуткий желтый воронок фарцовщика, продававшего пластинки, — и одна упала. Когда они уехали, мы с приятелем подошли и подняли, это была фирма «Colambia». Мы несли ее, как найденный бриллиант, дрожали: треснула? нет, не треснула, — они ведь были хрупкие. Принесли, открыли два конверта… а там был сам Луи. И ко мне в дом приходили смотреть на пластинку, а когда у кого-то образовывалась свободная хата, я нес туда эту пластинку в чемоданчике и говорил: «Смените иголку!» У всех были кости, почки, коленные и локтевые суставы, кисти, а тут — настоящая, 78 оборотов, пластинка в двух конвертах! Один был эластичный, тонкий, другой картонный, с фотографией…

Когда говорят, что все мы были стилягами, — это неправда, все стилягами не были. Мы просто тянулись к чему-то… Надо было быть сильным человеком, чтобы выйти на улицу в дудках.

Свои дудки я переделал из обычных штанов, а пиджак взял у дяди: большой, клетчатый, присланный по линии американского Красного креста. Я долго его выпрашивал. И как-то дома, шутя, не понимая, мне его отдали. Я пошел к портному. Мы ведь знали мастеров! Один замечательный человечек, который даже не называл свою фамилию, делал потом девочкам «тарзанки» (подметка и кожаные ленточки), а его приятель в этом же доме делал подметку «манная каша». Отлично делал! Я долго уговаривал папу разрешить мне переделать ботинки, потом московская фабрика выпустила ботинки на «манной каше», но это было не то.

Я пошел в стиляги потому, что это — интересно и недоступно. Ничего ж не было, а тут — среда: разговоры, темы, люди читали. Ведь что такое книжные магазины того времени? Стояли Шпанов «Поджигатели», Павленко «Счастье» и почему-то Теодор Драйзер, которым страна была забита (почему этого американца перевели раньше всех?..). Но мы (не забывайте — плохо владевшие иностранными языками) понимали: Драйзер — не про тех американцев.

Тяжело было? Было. Опасно было? Было. У старшего поколения существовал страх, что за нами следят, что напишут в партийные организации, что ребенка изувечат, но и у нас был страх: в определенные районы нельзя было попадать, там стиляг били молча, просто, в лицо и сильно. В Марьиной роще могли и убить, и ни у кого нельзя было попросить поддержки. Когда как-то у ресторана я достал десятку, чтобы дать швейцару и пройти, — меня ударил в подбородок старший лейтенант морского флота. Стоявшая очередь завопила: «Правильно!» Орали жуткие слова типа «космополит», «выродок», «западник», «ничтожество»… Ударил он меня сильно, был разбит подбородок, я хотел драться, но мой приятель (на два года старше) сказал: «Не лезь, они нас уничтожат», — и мы ушли. И пошли через двор. С разбитым подбородком, но в ресторан! В ресторане всегда был представлен джентльменский набор: шашлык, который почему-то давали с рисом и малосольным огурцом, бутылка сухого вина… Укладывались в 50 рублей, уже знали официантов… Неделю собирали эти 50 рублей из того, что родители давали на обед. За шесть-семь дней, которые мы не обедали, собиралась эта сумма. Идем — и у каждого полтинник лежит в кармане…

Иногда ужасно хотелось пива и «пирожок с ногтями» (были такие в пивных, потом, москвичи помнят, они долго продавались в Елисеевском), хотелось в пивнушки к шпане (что-то было в этих заведениях притягательно страшное), но стиляге зайти туда было нельзя. Ленинград отличался — там существовали рюмочные. А нам оставался ресторан. Ресторанов было — с гулькин нос, в них сидело много офицеров старшего чина. Почему-то там нас призывали танцевать падеспань — тоже что-то импортное. Почему падеспань?!! Или краковяк. Кто это придумал?!

Кок, вызывавший ненависть населения, я ничем не мазал, а ходил стричься на Петровку, угол Столешникова (потом долгие годы это место знали как магазин «Ванда»), там был мастер, полагалось три рубля в кассу и рубль в карман (это было очень дорого!). Еще один мэтр-парикмахер Фима работал в Гранд-отеле на Охотном ряду: черный, прилизанный бриолином (это тоже было предметом зависти). И он выкладывал кок… А мой приятель, кажется, укладывал вазелином, и, проходя мимо, его интеллигентный папа как-то сказал: «У меня в кладовке столярный клей есть!..» Приятель покраснел от ненависти к отцу…

Мы все время гладили. Постоянно возникала проблема утюга, потому что дудки должны были стоять!

…Дудки мне разрезали на Калужской (тогда Октябрьской) площади, где стоит громадный памятник вождю. Там были ларечки с надписью «Скупка», ходили спекулянты, продававшие, кстати, и пластинки — уже нашего завода «Апрель» (там я купил пластинку джазиста Якова Скоморовского). Продавали иголки для патефона (а у меня уже был даже проигрыватель, а потом и приставка для магнитофона!).

На Калужской продавали многое, в том числе галстуки: пальмы и обезьяны, были и роскошные шелковые — в полоску, в цветы. Очень хотелось пальму. Обезьяну я бы не купил — рискованно, но называли нас именно обезьянами, очевидно за коки. Так вот, купили мы галстуки — и тут на нас, счастливых, вышли три милиционера и две дружинницы. Напротив Калужской площади был храм (к своему стыду, не помню его названия) без креста, и в нем — отделение милиции. Акт. Выселение из города. Стиляги. Тунеядцы. У меня не оказалось с собой паспорта, и я, конечно, начал хамить. Тогда они подошли, завернули мне руку назад и разрезали все до воротника. У меня был очаровательный коричневый пиджак в клетку и дудки, их разрезали зигзагообразно. Мне было 16 лет… Никакого сочувствия к детям не предполагалось. Мы вышли, вошли в транспорт — и толпа еще усугубила эту боль. Хотелось плебейски смеяться им в глаза, но это было физически трудно, а они орали: «Уроды! На деревья вам! Противно смотреть! Выходи…». Они были предельно обозлены…

Кто-то сказал, что в фильме Тодоровский плохо относится к народу, делая его серой массой. Нет, в фильме нет никакого преувеличения — правда все были в сером! Курили «Беломорканал», по улицам ездили серо-зеленые грузовики и бежевые «Победы», черные ЗИСы (люди вытягивались в страхе: кто едет в этом черном?), даже «Волги» были черные и водка — «черная головка», «белая головка»… А мы же уже читали про кальвадос, Ремарк пошел, хотелось кальвадосить, но не кальвадосилось, в магазине стояли водка и яблочный портвешок, которым травили человечество… Только фестиваль молодежи позволил покрасить грузовики молотовского завода в розовые цветочки, поскольку на них возили студентов из Занзибара. И тогда же я первый раз увидел, как на улице и в метро целуются!

И возникал протест: я не хочу портвейн «Яблочный», я не хочу «777», я не хочу с большинством! Сцена исключения из комсомола в фильме — блистательна! Говорят, актриса Евгения Брик зажата. Нет, она блистательна — все общество было зажато, все! Они, зажатые, цедили слова, выученные наизусть, не было ничего от себя. Милиционер сразу искал статью по книжке с барельефом Ленина. Я даже не знаю, откуда человек моложе меня, Валерий Тодоровский, все так ощущает, но это покорило меня в фильме.

А мы ходили в Библиотеку им. Ленина и просили зарубежные технические журналы. Библиотекарши смотрели с недоумением, но в журналах-то были фотографии: инженер у станка… но в дудках и на платформе! Как-то я увидел у приятеля журнал, а там — человек в шляпе и пальто, но хлястик пальто опущен ниже, чем у нас. Я пошел к знакомой портнихе и опустил хлястик. Мне было 17 лет, и я помню это точно! Мой приятель Леша Волчков учился в Бауманском и снабжал всех этими журналами. Девочки из этих журналов до сих пор в памяти…

Время было бедное, послевоенное, но переделывали, перелицовывали, вырывали ватин из трофейных пальто, потому что под ватином — нужная фактура. Мою знакомую забрали из-за этого пальто в милицию…

Слово «стиляги» — от слова «стиль». Мы хотели стиля в той бесстильной жизни!

Гармаш прекрасно сыграл отца — бывшего солдата, старшину, чуть-чуть прикоснувшегося к Европе. Если бы он этого не увидел — он по-другому относился бы к стилягам. А он уже видел. Условно говоря, унитаз. И как точно проведена параллель с Янковским — другим отцом, который тоже видел все, но всего боится…

Тодоровский сделал остросоциальный фильм, чувствуя тот резус-фактор, который существовал и существует в обществе. Это очень сегодняшнее кино. Он — человек с удивительным вкусом. Его два раза не принимали во ВГИК на режиссерский, он окончил сценарный, а теперь не просто талантливо строит кадр, но выявляет живого человека-артиста, вытаскивает его на крупный план.

Что стало со стилягами? Славкин — драматург, Козлов — великий музыкант, но многие сделались фарцовщиками, дельцами и незаметно переодели костюмы, маски. Я встретил одного — он стал директором базы, надел клетчатую ковбойку, кепку-восьмиклинку (стиляги таких не носили) и, конечно, нормальные брюки. Многие спрятались, многие опустились, стали модниками. А интеллектуальная масса стала пробиваться куда-то…

Сейчас масса — такая же одинаковая, как та, на собрании. Другие книги на полках, но стереотип. У всех одинаково проколоты пупы, редко среди них встречается стильный человек, я знаю одного — весь в черном…

Арсений САГАЛЬЧИК, стиляга

Не гони нас дядя из подъезда.
Мы не будем больше громко петь.
Мы не будем больше пить, материться и курить…

Именно это — последняя песня фильма. Вообще-то, правда. Почти все питерские дворы-колодцы закрыты на решетки с кодами. Парадняки — на домофонах. Окна — на решетках. Подвалы — на замках. И по крышам уже особо не погуляешь — высотность у всех домов стала разная. «Нарастили».

Сначала были пластинки Высоцкого. Из-за Высоцкого, кстати, чуть не исключили из октябрят (я прочитал на школьном конкурсе военных стихов «Братские могилы» и «Песню о госпитале»). Потом была пластинка Цоя «Ночь». Примерно тогда же вышел фильм «Игла». «Асса» опять-таки. Потом Цой погиб. Говорят, что на Просвете была массовая драка киноманов и алисоманов — кто-то тогда сказал, что смерть Цоя подстроил Кинчев. С телевизоров мы писали на аудиокассеты концерты Шевчука. Потом стало проще. Затаривались всяким музыкальным стаффом на Пушкинской и рядом, в «Костыле». Что-то хорошее пел тогда еще не такой жирный Чиж. Потом Бутусов закрыл «Наутилус», Кинчев запел про Христа, а «Агата Кристи» выпустила альбом ремиксов — тогда ремиксы считались позорным делом, честно говоря.

Последний всплеск того, о чем по-своему идет речь в «Стилягах», я застал краем на фактически последних концертах. «ТаМтаМ» на Ваське закрывали, народ переместился в «Полигон» и «Гору» на Лиговский. Рэпперов по городу сильно гоняли алисоманы — майка «Алисы» тогда была у каждого гопника. Они тогда еще хотели хоть как-то выделяться из толпы. Старшеклассницу Ксюшу Собчак задержали с наркотой то ли в «Планетарии», то ли в «Тоннеле». Город Петербург вообще тогда плотно накрывало наркотиками. И постоянно всех доставали скины, которые шлялись по центру и докапывались до населения. Периодически они приходили к «Горе» бить альтернативщиков. Драки были зверские. Потом повесился Эдик Старков из «Химеры». И умер от передоза Женя Назаров из «Кирпичей». Вообще, из этой волны много кто сторчался. А потом…

Где-то на этом, наверное, ну, может, года через три-четыре, история русских неформалов в Питере и закончилась. Закончилась она и в Москве, и в Екатеринбурге, и в Сибири. Парадокс — но в Омске, на родине Егора Летова, очень трудно достать футболку «Гражданской обороны».

Началась новая эра — эра денег. И все ушли их зарабатывать. Бутылка хорошего коньяка на собственной хате победила бутылку плохого портвейна в парадняке. И концерт на стадионе приносит гораздо больше денег, чем концерт в рок-клубе. На стенках вместо названий групп уже в основном лозунги партий и надписи типа «Смерть хачам».

Поэтому для меня «Стиляги» стали своеобразной эпитафией тем, кто хотел быть непохожим на других, тем, для кого «неформатность бытия» была целью и истиной.

«Стиляг», на самом деле, очень удобно раздолбать. Схема сюжетная — история о том, как «правильный» член общества попадает в компанию «неправильных», — не нова. «Волосы» те же, только там хиппи, а не стиляги. Да и МакДермота у нас нет, который бы что ни песню к фильму написал — то хит.

Но главный вопрос — может ли быть коммерческим фильм про андерграунд? Ведь после премьеры авторы фильма очень тщательно следили за тем, чтобы человек, посмотревший их детище, обязательно заплатил за него деньги. По телевизору катались пугающие репортажи об арестах видеопиратов, которые барыжили «Стилягами». Показывали сильно возмущенного Тодоровского. Это смутило. Твой фильм вся страна смотрит и радуется, как в советские времена, и почти всем нравится — что переживаешь-то? Радуйся. Стоил бы билет, как раньше, тридцать советских копеек — был бы лом в кинотеатры, кассу бы не сорвали, но зрительский рейтинг бы побили… А вместо этого вылавливают видеопиратов. Как менты фарцовщиков в тех же «Стилягах».

А с другой стороны, «Стиляги» действительно очень хороший развлекательный фильм. И что очень радостно, далеко не бессмысленный, в отличие от какого-нибудь тупейшего «Дня Д» или откровенно стыдного «Гитлер, капут!».

Тодоровский вообще никогда не снимал бессмысленного кино. Что «Любовь», что «Любовник», что «Мой брат Франкенштейн» — фильмы, которые заставляют шевелить извилинами и при этом переживать. И «Стиляги» — не исключение. На афишах — улыбающиеся девушки и радужная жизнь. А фильм-то как раз ни фига не радужный. И это, конечно, очень классный продюсерский обман. Под маской коммерческого кино дать зрителю серьезную историю.

Жизнь-то ни фига не такая, как на афише. Вокруг — серые рубашки, серые лица, мир как будто лишен цвета. Но в кадре появляются стиляги, и мир расцветает наглыми яркими красками. Попугайские прически, цветастые галстуки, платформы, туфельки, чулочки, ярко накрашенные губы… Активные, бодрые, живые люди. И этим увлекаешься, попадаешь под очарование этой легкой жизни… А жизнь-то оказывается все равно тяжелой и серой. И с небес надо спускаться на землю. Сидеть на кухне, растить чужого ребенка-негритенка, ссориться с женой, уже сильно напоминающей свою истеричку-мать. Взрослеть. И нигде этой хорошей жизни нет. И в финале Фред, приехавший в серую и унылую Москву, в таком же сером мышином американском костюме, сообщает привычно цветастому Мелсу: «Знаешь… там таких нет»…

Честно говоря, и плевать, что нет. Зато есть свои. Вернее, тоже уже были. «Свои» в фильме — это песни, хоть и с переписанными текстами, но песни известные, песни уважаемые. Федор Чистяков, «Чайф», «Наутилус Помпилиус», «Браво» — это части того, нашего, самобытного, ни на кого не похожего, советско-русского андеграунда. Культуры по-своему дикой, но очень «нашей». Чем и воспользовался Михаил Козырев, создав именно «НАШЕ радио», сделав из наших рокеров — «звезд», а из их песен — «продукт». И когда на радио появилось слово «формат», все вообще рухнуло. В одночасье все наши русские рок-н-рольщики стали той серой массой студентов из фильма, «скованных одной цепью», — «Нашим радио» и хит-парадом «Чартова дюжина». Можете представить себе любую из песен Башлачева или Янки Дягилевой в каком-нибудь хит-параде? Лично я — нет. Для меня они — вне хит-парадов.

Может быть, поэтому мне и кажется, что «Стиляги» — это такие пышные похороны русского неформала. В финале фильма бывший комсомолец, а ныне убежденный стиляга Мелс идет по улице, окруженный современными альтернативщиками (ну, там неформалов настоящих, конечно, процентов 10, ну, скажем, «молодежью»), ну, «типа неформалами». Скоро и их уже окончательно повылавливают менты, которых на улицах стало гораздо больше со времен «Стиляг». И все закончится окончательно. «Так до свиданья, милый друг» — последние слова фильма.

И в Питере — никто уже не играет на гитарах в «теплой трубе» около Гостиного — менты всех разгоняют. На Невском там, где был «Сайгон», — ныне отель для богатых. Пушкинская, 10, получив официальный статус, в момент растеряла всю творческую энергию. Бутусов делает кавер-версии песен «Наутилуса» и выступает с пюпитром, чтобы тексты не забыть. Дядя Федор Чистяков из «Ноля» открестился от всего старого творчества и агитирует за свидетелей Иеговы. А «Агата Кристи» вообще объявила о своем закрытии. А вместо них-то кто? Неужели все закончилось?

Дмитрий ЕГОРОВ, внук стиляги

Третьякова Елена

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Венский лес есть на самом деле. Но тем, кто стал участником поездки деятелей музыкального театра в Вену на рубеже марта-апреля, венского леса увидеть не удалось. Программа театрального пребывания в Вене сложилась в высшей степени плотно и насыщенно — не до праздного шатания. За шесть дней удалось охватить весь спектр видовых и жанровых направлений, из которых состоит современный музыкальный театр: в поле зрения оказались две оперы, два мюзикла, две оперетты. За составление театральных маршрутов отдельное спасибо кабинету музыкальных театров СТД РФ, вернее, спасибо не кабинету, а Ларисе Долгачевой, отвечающей в кабинете за оперетту и мюзикл.

Дело не дошло до посещения леса еще и потому, что днем были организованы встречи с руководителями некоторых театров — например, Раймунд-театра и Театра оперетты в Бадене. Кроме того, хотелось и в музеи, и просто побродить по «узким улочкам» Вены. Впрочем, это для красного словца. В Вене улочки не узкие, нормальные. И производит она, Вена, впечатление нормы во всем. Норма в том, что ощущаешь себя комфортно. Норма в добротности всего, что видишь, начиная с витрин магазинов и кончая кафе, музеями, в дамских комнатах которых играет музыка. Музыка венских классиков, разумеется. Я уже не говорю о том, чем насыщены экспозиции этих музеев. Сильнейшее впечатление, особенно… Нет, все особенно — от древности до наших дней: Альбертин, Леопольд музей, МУМОК и т. д. Не цитировать же путеводитель… Вена позволяет себя ощутить. По ней нельзя бегать высунув язык. Надо ходить неспешно, тщательно выбирать кафе, где можно выпить чашечку кофе, который подадут на маленьком подносике и обязательно со стаканом холодной воды. Вену надо вкушать — она до мозга костей добротна, дорога и буржуазна в самом лучшем смысле этого, заново понимаемого слова. В ней есть укорененность, давняя привычка к высокому качеству жизни и быта. Она — традиция в менталитете.

Сцена из спектакля «Арабелла». Штаатсопер. Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Арабелла». Штаатсопер.
Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Мессия». Театр Ан дер Вин. Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Мессия». Театр Ан дер Вин.
Фото из архива театра

Возвращаюсь к цели поездки — к театрам. Сначала об опере (это по старшинству в иерархии видов театра — именно в Вене так все давно сложилось).

Штаатсопер была представлена спектаклем «Арабелла» по опере Р. Штрауса (в России сценической истории она практически не имеет, как это часто случается у нас с музыкой XX века). Для венцев же спектакль режиссера Свена-Эрика Бехтольфа (дирижер Ульф Ширмер) — в ряду длинного перечня. И не удивительно — действие (либретто Г. фон Гофмансталя, постоянного либреттиста Штрауса) происходит в Вене, правда, в 1860 году, а не в XX веке, как принято играть сейчас. В Штаатсопер играют «сейчас». При этом спектакль по режиссуре не радикальный: меняются костюмы, но не герои и их отношения. Перемена мест действия идет как положено: номер отеля (первый акт), бал, точнее в данном раскладе вечеринка в ресторане (второй акт) и уличный подземный переход, в котором влюбленные сходятся и расходятся, выясняя отношения (третий акт). Все дело в том, как играются сюжетные перипетии, в чем, собственно, главный интерес произведения и спектакля. Здесь — психологически точно, необыкновенно искренне и со здоровым чувством юмора. Все культурно сыграно и спето — общий высокий уровень музыкального и театрального исполнения ощутим сразу. В спектакле было шесть вводов, его явно подновляли (шло четырнадцатое представление данной версии), вливая свежую кровь. Он так и шел — на подъеме, к удовольствию публики.

Посещение Театра Ан дер Вин, который входит своей оперной составляющей в союз трех площадок (еще это театры Раймунд и Ронахер — они имеют общую дирекцию, но и собственное руководство и разделяются по репертуарным направлениям — опера, преимущественно барочная, оперетта, мюзикл), подарило наиболее сильное художественное впечатление. Это «Мессия» Г. Генделя — оратория на либретто Е. Дженненса по библейскому тексту (премьера в 1742 году в Дублине). Название не сулило сильных театральных впечатлений, скорее ожидались впечатления музыкальные. Но оказалось, что если сопоставить генделевский текст и придуманный авторами театральной версии (весьма востребованный, знаменитый режиссер Клаус Гут, сценограф Христиан Шмидт и драматург Конрад Кун) современный сверхсюжет, то получится замечательный по силе воздействия спектакль. Именно спектакль, в котором рассказана, казалось бы, банальная история: муж, замученный делами, жена, изменяющая ему с лучшим другом, самоубийство мужа… На поворотном круге сцены коридоры и комнаты — серые стены, расчлененные дверями, пол квадратиками. Это и церковь, где крестят и отпевают, и отель, и офис, и ресторан, где родственники и бывшие друзья поминают усопшего. Он сам — фигура безмолвная, текст у него только сценический, и видит и понимает его один персонаж — немая горничная. Иногда она лишь одна из многих, из толпы, и отличают ее только жесты глухонемой. Иногда она солирует. В любом случае она — ключевая фигура, носитель языка. Она существует, чтобы люди понимали друг друга. Спектакль выстроен на смысловых, пластических и мизансценических лейттемах, на повторяемости этапов жизни, на ритуале, который для каждого конкретен.

Музыка Генделя обычное превращает в значимое. И тогда просто крестины ребенка воспринимаются как Рождение, измена как Предательство, смерть как Смерть, а память об ушедшем как Воскрешение. В финале Он, покинувший сей мир, оказывается в гостиничном номере, где совершил самоубийство, в постели с Ней, изменившей, но помнящей всегда. Возвращение невозвратимого оказывается возможным. В мечтах, в реальности, в других измерениях… Неважно. Спектакль подробен, повседневная жизнь человека, его сознание и его бессознательное современно зафиксированы и узнаваемы, и эта столь объемная жизнь — Путь.

Сцена из спектакля «Рудольф». Раймунд-театр. Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Рудольф». Раймунд-театр.
Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Пробуждение весны». Ронахер-театр. Фото из архива театра

Сцена из спектакля «Пробуждение весны». Ронахер-театр.
Фото из архива театра

Порадовали в Вене и мюзиклы — оба премьерные. В Раймунд-театре — «Рудольф» на музыку Франка Вилдорна, режиссер Дэвид Лево (вспомните популярный фильм «Майерлинг» о трагической любви сына кайзера Франца-Иосифа кронпринца Рудольфа). В Ронахер-театре — «Пробуждение весны» по пьесе Ф. Ведекинда, рок-мюзикл Дункана Шейка в режиссуре Михаэля Мауера. Первый впечатлил тем, как решено сценическое пространство, как оно преобразуется, мгновенно и бесшумно, как техника работает на создание образа и, при всей возможности взять внимание на себя, не превращается в самоцель, служит созданию художественной целостности. Здесь крупно и характерно поданы персонажи, и в итоге разыгрывается настоящая любовная драма без всяких скидок на жанр, с трагическим финалом, способным породить катарсис. Именно так воспринимается встреча влюбленных после разлуки и перед смертью — как вечная встреча, как освобождение от земных пут. Звучит пафосно, сценически сделано еще более пафосно: ложе на подиуме, свечи, распростертые тела. Но градус эмоций поднят высоко, и это пафос трагедии.

Второй спектакль адресован молодежи, и задействовано в нем самое молодое артистическое поколение. Затронута весьма рискованная для реализации на театре тема — пробуждение эротического интереса у юных героев как главной составляющей бытия тех, кто только начинает вхождение во взрослую жизнь. Спектакль построен на крупных планах и в противоположность «Рудольфу» играется на почти пустой площадке. Мир взрослых представляют два исполнителя старшего поколения, на которых возложено по нескольку ролей. Они — учителя и родители, а в целом они — враждебный мир. Сюжет (если не помнится пьеса Ведекинда, весьма популярная в начале века) — самые разнообразные истории и историйки «про это» вокруг главной истории любви, которая заканчивается самоубийством друга главного героя и нелепой, от подпольного аборта, смертью юной возлюбленной. Очень откровенно, без прикрытия «искусством», без всякого рода условности. Почти прямым текстом. Половой акт, так половой акт. И это действует. Поразительно, но публика не чувствует неловкости, нет смешков и неприятия. Все очень серьезно и трагично.

По двум примерам можно заключить, что австрийский мюзикл весьма отличается от бродвейского — меньше танцев, больше драмы (об этом говорили и руководители театров). Музыка имеет внятные опоры на традиции эстрады и рока и столь же внятный адрес, а шлягеры здесь не самоцель.

Менее всего повезло в Вене классической оперетте. Ей вообще не очень везет в наше время. Спектакль Фольксопер «Страна улыбок» по Ф. Легару (история любви дочери европейского банкира к китайскому принцу, которая заканчивается расставанием героев, представителей разных культур) мог бы поразить декоративностью в передаче китайского колорита, но не поразил. И озвучен был полноценно только исполнителем главной партии. «Веселая вдова» того же Ф. Легара в театре Бадена вообще поставлена в лучших традициях наших небогатых провинциальных театров — ширмочки, стеночки, лесенки и люстры. Герои дефилируют вдоль рампы и не ломают голову над мизансценами. И здесь лидировал исполнитель партии Данилы. Абсолютно лидировал. По всем спектаклям наблюдение одно — героини уступают героям (речь об исполнителях, естественно). По всем данным уступают — по внешности, актерской и вокальной подготовке, да просто обаянию. У нас же скорее дефицит мужчин…

Таков краткий отчет. Выстроился он по нисходящей и завершается невеселым по опереточным меркам аккордом — в миноре. Правда, светлых впечатлений от Вены все равно больше, и даже то, что опереточные спектакли и у венцев кажутся кризисными, чуть ли не утешает — наша отечественная продукция вливается в этот общий поток. И даже, пожалуй, посильнее будет…

Июнь 2009 г.

Гориченский Алексей

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Свое прощание он сделал произведением искусства. Свое прощание он поставил как длинный, но, увы, не бесконечный танец. Точнее, как десятки танцев, исполненных сотнями артистов, собравшихся со всей страны. Прилетели, приехали, пришли ученики, ученики учеников, вышли на сцену и совсем маленькие дети. И все танцевали ему, все с ним так прощались. Танцевали классику и модерн, пасадобль и румбу, фольклор и авангард, смех и слезы. Танцевали соло — отчаянно, исповедально, страстно; танцевали вместе — лихо, насмешливо, эротично. Танцевали все, чему он их научил, и все, чему он хотел бы, чтобы они научились сами.

Юрий Громов — профессор, основатель кафедры хореографии петербургского Гуманитарного университета профсоюзов, народный артист России (что он не очень ценит: «это звание сейчас получают такие люди, что в их ряду не хочется оказаться»), заслуженный деятель искусств Бурятии (что он ценит значительно больше, говоря о себе тогдашнем в третьем лице: «мальчик действительно заслужил») — объявил об окончании работы. Он уходит из университета, уходит с кафедры, он подвел итог делу, которому отдал сорок восемь лет. Заключительным аккордом стал фестиваль-конкурс «Пари-Гранд» на приз профессора Юрия Громова — событие действительно масштабное. Он длился четыре дня в трех городских концертных залах. Кульминацией стал многочасовой концерт «Юрий Громов прощается…» в Мюзик-холле.

Агриппина Яковлевна Ваганова подшучивала над его юношеской артистической самоуверенностью, Галина Сергеевна Уланова приглашала его, еще мальчишку, на свой прощальный спектакль, великий Леонид Вениаминович Якобсон занимал его в своих постановках и оценивал его первые самостоятельные опыты в хореографии. Юрий Громов родом оттуда — из золотого века русского балета. Многие из его однокашников сделали блистательную карьеру, прославили свои имена, заняли высокие посты. А он вроде как оказался на периферии высокого искусства: несколько лет отдал становлению балета далекой Бурятии, сочинял балетные спектакли в Петрозаводске, потом ставил хореографические номера для ленинградских драматических театров. Пусть и с Георгием Александровичем Товстоноговым, но — в подмастерьях. А затем, почти случайно — возглавил кафедру в Высшей профсоюзной школе. Мэтры качали головами: низкий жанр, настоящим балетным нельзя до этого опускаться. Но он решил иначе, и вот, спустя почти полвека, пришло время прощаться с главным делом жизни и оценивать сделанный когда-то выбор.

На итоговом концерте стало очевидно, что очень многие люди в России танцуют так, как учил Громов. Оказалось, что в самых разных городах танцы ставят, отталкиваясь от его понимания хореографии. Открылось вдруг, что в каком-нибудь областном ДК из Сибири танцоры держат руки так, как когда-то Громова научили держать руки в Вагановском училище. «От школы на Росси — к школе на Фучика» — так назвал он одну из своих книг, имея в виду знаменитое балетное училище и скромную кафедру профсоюзного вуза в районе ленинградских новостроек. И хотя во фразе этой ощутима самоирония, прощальный концерт в Мюзик-холле показал, что эта школа действительно состоялась, она необычна, она развивается, она жива. Вот только ее основатель решил с ней проститься. А под занавес станцевал со студентами несколько необычных сцен.

«Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…». В отличие от классика, он очутился в лесу, прожив три четверти века. Свой «Лес» он поставил как умную хореографическую шутку. Два десятка студентов в странных костюмах в причудливых позах совершали простые однообразные танцевальные па — каждый свои. Образы разных животных, разных растений вместе составляли танец — препарированный, разъятый на элементарные движения, на атомы хореографии. Танец словно рассыпался кадрами по сцене, и между ними ходил он сам, маленький человечек с огромным сачком — одновременно и нелепый паганель в лесу своих фантазий, и автор тонкой метафоры, и творец нового фантастического мира.

«Живет, как танцует» — в этом журналистском штампе, призванном отразить яркость балетной судьбы, часто не хватает понимания трагизма в противоречии быта и искусства. Стремление строить жизнь по законам художественной формы не лучшим образом сказывается на благополучии исполнителя. Это, безусловно, и о нем, о Громове, можно сказать. Он один из последних представителей эпохи Большого Стиля — того уходящего способа жить, в котором каждый жест значителен, в каждом слове — символический подтекст, каждый поступок становится способом диалога с миром. Чтобы это почувствовать, достаточно прочесть недавно вышедшую книгу воспоминаний Громова, в которой сценическая жизнь персонажей балетных постановок занимает в сердце автора не меньшее место, нежели реальные впечатления. Герои этой книги — знаменитые режиссеры, писатели, танцоры, художники, крупные администраторы, политики, с которыми довелось встречаться Громову на протяжении многих десятилетий, — говорят афоризмами, мыслят притчами, укладывают поступки в четкую драматургическую канву. Так вроде бы не должно быть в жизни, но при этом сомнений в искренности автора не возникает — просто он пишет оттуда, из эпохи Большого Стиля. Стиля, который вошел в непримиримое противоречие с суетливым сегодняшним днем.

Когда Галина Уланова призналась совсем еще молодому Громову, что спектакль, на который она его приглашала накануне, был для нее последним, опешивший юноша только и смог спросить: «Как же так, что же тогда останется?» И Уланова спокойно, нисколько не рисуясь, ответила: «Останется легенда». Оставлять о себе пусть негромкую, но легенду — редкая нынче способность, дающаяся тем, кто многие годы огромным сачком ловит на сцене редкие мгновения красоты. Ловит, копит, хранит эти мгновения, чтобы легко отдать их тем мальчикам и девочкам, которые придут в хореографический класс завтра.

Май 2009 г.

Скляревская Инна

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

А. Ратманский. Фото из архива театра

А. Ратманский.
Фото из архива театра

Алексей Ратманский — художник легкий, светлый и беспечный. Сумрачное наследство агрессивных художественных мировоззрений ХХ века, кажется, не имеет над ним никакой власти — ни темные стороны человеческой души, ни грубый диктат самодовлеющей художественной формы, ни эстетика внеморального не становятся его темой. Зато Ратманский с удовольствием ставит сказки: здесь открывается широкий простор для его веселой иронии, здесь он органично выстраивает мир своего смешного и нестрашного гротеска, и здесь его современный, вполне модернистский художественный язык реализуется легко и непринужденно.

Вообще-то сказка — это традиционная балетная тематика: все старинные сюжетные балеты (и значительная часть более новых) так или иначе основаны на сказочном сюжете. Однако то, что предлагает Ратманский, для балета не совсем традиционно: он сказку не использует, а интерпретирует, и это подход уже иной. Остраняет ли он сюжет, как в «Золушке», где знаменитая сказочная история очищена до первоосновы, до мифа, и помещена в некую вневременную, но с множеством современных черт среду; или же он радостно сказку воплощает, сохраняя и обыгрывая лубочную стилистику, как в новом, недавно поставленном «Коньке-Горбунке», — хореография везде наложена у него на режиссуру, и в танце воплощено решение именно режиссерское. Однако это ничуть не похоже на то, что называется «драмбалетом», — мышление Ратманского стопроцентно танцевально. И от больших сюжетных балетов «после-драмбалетной» эпохи, от танцевальных драм Макмиллана, Кранко или Ноймайера, или, скажем, метафорических вариаций Боярчикова, или, скажем, бурных фантазий Эйфмана то, что он делает, отличается в корне: в основе сказок Ратманского все-таки не сложные литературные разработки, а — по более старой традиции — вполне непритязательное балетное либретто. Говоря же о нетрадиционном подходе, мы имеем в виду, что интерпретации Ратманского затрагивают не только сюжет, но — и очень определенно, с отчетливой наглядностью — характеры героев и мотивы их действий, как раз то, что обычно входит в сферу режиссерских, а не балетмейстерских интересов. И делает он это иронично и весело, всегда неожиданно и всегда с неожиданным для балета проницательным психологизмом, а в персонажах классических сказок у него явственно проглядывают типажи не сказочные: конечно же, все они узнаваемые молодые люди нынешнего века. И в этом тоже его ирония: там, где есть психологический натурализм, происходит остранение сказочных героев. А также остранение канонических балетных положений. Например, Золушка на балу, как известно, оказывается лучше всех, что по балетной логике должно, конечно, выразиться в блистательной вариации и мимическом восхищении остальных героев. Однако не тут-то было: у Ратманского Золушка и танцам-то не обучена — она мыла полы, когда к сестрам приходили учителя, так что вместо вариации она с очаровательной непосредственностью выдает нечто простенькое и невразумительное. Восхищение, правда, следует, но восхищение фальшивое, льстивое: как же, принцева избранница! А настоящий, виртуозный танец появляется не по сюжету, но тогда, когда выражает жизнь души. Так что сюжет и танец связаны и соотнесены у Ратманского не совсем так, как в классических балетах, где и танец-метафора, и танцы персонажей на балах решаются в одинаковом художественном регистре и виртуозность их никоим образом не связана ни с какой психологической подоплекой.

В больших балетах Ратманского, балетах-сказках, поставленных в Мариинском театре (я буду говорить только о «Золушке» и «Коньке-Горбунке», «Поцелуй феи» я в свое время пропустила, не видела), важную роль играет оформление — оба спектакля сделаны в тесном сотрудничестве с художниками, как в драматическом театре: в «Золушке», например, мизансцена плотно соотнесена со сценической конструкцией, а в «Коньке» художественным или, если хотите, дизайнерским решением вообще во многом определяются образный строй спектакля и его художественная суть. При этом оформление обоих балетов, концептуальное и рациональное, вступает, казалось бы, в противоречие с самим Ратманским — с его теплотой и обаятельным юмором. Мир, созданный сценографами «Золушки» (Илья Уткин и Евгений Монахов), как раз холоден и безжизнен: знак Золушкиного дома — две симметричные конструкции с лестницами, похожие на строительные леса и одновременно на клетки; а дворец представлен по-чертежному сухим задником-гравюрой: дворец без плоти, дворец без сердца — вообще не дворец, а широкоформатная дизайнерская наклейка. Но не так-то все просто: на самом деле где, как не в таком пространстве, могла появиться неожиданная и гротескная фея-крестная — эксцентрическая тетка в штанах, шарфе и кепке, с соответствующей пластикой и с авоськой, полной ярко-оранжевых апельсинов? И в каком еще пространстве был бы так органичен тревожный финал, финал открытый, соответствующий не сказочному хэппи-энду со свадьбой, а драматичной музыке Прокофьева? Золушка у Ратманского уходит с Принцем вдаль, но все время беспокойно оглядывается, растерянно и почти смятенно.

А. Иванов (Царь), В. Терешкина (Царь-девица). «Конек-Горбунок». Фото Н. Разиной

А. Иванов (Царь), В. Терешкина (Царь-девица). «Конек-Горбунок».
Фото Н. Разиной

Если «Золушка» своими сценическими конструкциями опосредованно намекает на 1920-е годы с их мейерхольдовскими станками, то художник-постановщик «Конька-Горбунка» Максим Исаев (один из отцов-основателей театра «АХЕ») делает эстетику примерно того же времени, а именно русский авангард первой четверти ХХ века, главным брендом спектакля. Отец и Братья одеты у него не как-нибудь, а крестьянами Малевича, да и сам Иван — с малевичевскими полосками на штанах и красным квадратом на груди; в оформлении сцены тоже вовсю используются элементы известных картин, а необходимая сценическая мебель — не что иное, как разноцветные супрематические детали. Однако здесь мы имеем дело не с цитатами, а именно с использованием — все эти предметы принципиально другой фактуры, сделаны, как говорится, «из современных материалов».

Так что все-таки не столько постмодернизм, сколько дизайн.

Или же та точка, где постмодернизм незаметно становится дизайном.

Вообще Исаев, как всегда, изобретателен чрезвычайно. И нетривиален: так, «Жители морские» у него имеют купальные шапочки и отражение от собственной же головы, изображенное на костюме (веселый Ратманский и делает их пловцами: стиль кроль — вот их пластическая тема); царский костюм с большой аппликацией кремлевской башни на животе неуловимо похож на детский слюнявчик (Царь в спектакле — дитя балованное), а "народ«-кордебалет одет в зеленые костюмы с мотивом березовой рощи (читай — Россия-матушка), однако, поскольку мотив этот предполагает светлые и темные вертикальные полосы, тут, хочешь не хочешь, возникает и еще одна, неожиданная и, увы, тоже вполне отечественная ассоциация.

Ратманский тоже изобретателен, но изобретательность его другого свойства — она затейлива, но не претенциозна. Ратманский тут непринужден и беззаботен, и персонажи его такие же — балет увлекателен, но не драматичен. Возьмем хоть ту же Царь-девицу: она претерпела ироническую метаморфозу — не Царь-девица, а «Царь-девчонка». И коса до колен, символ женственности русских сказок, оказывается знаком совсем другим: стоит кому-нибудь ее за эту косу схватить, как девица тут же начнет проявлять признаки влюбленности (балерина Виктория Терешкина с удовольствием включилась в эту игру, не боялась гротескно снижать образ, нарочито неизящно усаживаться и болтать ногами, а балерина Алина Сомова постеснялась, и жаль).

Сцена из спектакля «Конек-Горбунок». Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля «Конек-Горбунок».
Фото Н. Разиной

Еще одна особенность «Конька», непривычная для балетного театра, — спектакль очень смешной: зал Мариинского театра хохочет. Смешит и художник, но балетмейстер — еще больше. Ратманский это умеет — он вообще большой выдумщик, даже эксцентрик: чего стоит хотя бы мини-балет «Взбитые сливки», который он поставил лет пятнадцать назад в Виннипеге, где тогда работал. Там действовали четыре персонажа, квартет, из которого возникали в разных комбинациях дуэты: дама с сыном приходила в кафе, и официант привозил им на тележке персонифицированный десерт (да-да, Взбитые сливки тоже оказывались персонажем!); дама вожделела официанта, ребенок вожделел Взбитые сливки. При этом у мамаши желанный дуэт не складывался — мачо-официант на ее призывы не отвечал, — а в дуэте сына со Сливками была полная гармония. Пикантность же состояла в том, что мальчика играла танцовщица-травести, а заглавная партия была мужской (и исполнял ее, кстати, сам Ратманский). И этот необычайный персонаж, томный, эротичный, весь в розовых лепестках и рюшах, оказывался ироническим намеком не на что-нибудь, а на фокинский «Призрак розы».

Но есть и другой Ратманский, совсем другой. Веселость тут уступает место утонченности, беспечность — серьезности, вкус к развернутому сюжетосложению уходит за пределы балетмейстерского интереса, а изощренно и легко поставленный танец, тонкая фактура которого в спектаклях-сказках иногда как бы немного тонет в действенном, здесь выходит на первый план.

Сцена из спектакля «Игра в карты». Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля «Игра в карты».
Фото Н. Разиной

Речь идет о балетах без фабулы.

Как правило, балетмейстеры, работающие с большими сюжетными спектаклями, за маленькие бессюжетные не берутся, и наоборот: слишком разная природа у двух жанров. Ратманский же занимается как одним, так и другим, и эта эстетическая двуплановость — особый его дар. Даже сразу не скажешь, в котором из двух планов он реализуется полнее и что ему ближе. Уж, казалось бы, кого, как не его, «Игра в карты» Стравинского должна была провоцировать на остро-характерное, гротескное сочинение — но нет, Ратманский выбирает абстрактную форму, решительно отказавшись от присутствующих в замысле Стравинского карточных персонажей, которых использовал даже Баланчин, главный абстракционист века, ставя этот балет, для него Стравинским и написанный. Ратманский оказался радикальнее самого Баланчина: никаких дам с королями, никаких джокеров и десяток, на сцене — танцовщики, и только, зато сам балет, полный легких реминисценций и мимолетных цитат, становится «homage’ем» (посвящением) Баланчину. Он весь этими косвенными цитатами пронизан, они возникают и исчезают, вспыхивают и гаснут: здесь и женская рука из «Вальса», и веселый, совершенно не балетный бег из «Рубинов», и синхронный ход пары танцовщиц из «Аполлона», здесь и фигуры «Агона», и даже «Блудный сын». Все эти баланчинские мотивы перетасованы легко и свободно и вплавлены в произвольную и пластичную хореографическую ткань. Лейтмотив же балета — бег, а дух балета — агоновский, состязательный и даже отчасти спортивный. А еще — репетиционный: то, что мы видим на сцене, неуловимо напоминает балетный класс, только не идеальный, как у Ландера, и не возведенный в степень структуры мира, как у Баланчина, а вполне реальный, причем скорее не класс экзерсиса, а именно класс репетиции, где танцовщики проходят каждый свой кусок. Разносоставные ансамбли произвольно сменяют на сцене друг друга, один танец идет на фоне другого, а в определенный момент появляются и фигуры танцовщиков-зрителей, живописной фронтальной группой расположившихся сзади у стены и наблюдающих за танцем, — картина, хорошо знакомая тем, кто бывает в репетиционных залах; только Ратманский делает ее не бытовой, а метафизической, играя на простом, но выверенном графическом ритме своей мизансцены и на ее фотографичной неподвижности. А завершается балет совершенно внезапно выстраивающейся многоярусной акробатической пирамидой в духе Фореггера — и это тоже изящный поклон Баланчину, его юности, его петроградским двадцатым.

В балетах без фабулы Ратманский все так же остроумен, но здесь это остроумие чисто хореографическое, оно не смешит, а захватывает; это остроумие не сюжетных положений, но хореографических. А подлинной сюжетной линией становится музыка — именно ее развитие выражено в пластических образах, и именно за нею следует танец.

Сцена из спектакля «Игра в карты». Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля «Игра в карты».
Фото Н. Разиной

Что же касается мотива балетной репетиции, то он, в том виде, в каком введен Ратманским в поэтику бессюжетной хореографии, совершенно нов, отличен и от Баланчина, открывшего художественный потенциал балетного экзерсиса, и тем более от Ноймайера, впрямую интерпретировавшего подобную тему («Павлова и Чеккети»). У Ратманского то, что мы назвали мотивом репетиции, поворачивает под другим углом сам образ танцовщика (танцовщицы) — как единицы балета и его героя. Это отчетливо видно в «Среднем дуэте», девятиминутном шедевре — позволю себе так сказать! — Ратманского. Но сначала о самом произведении.

М. Ковроски, И. Баймурадов. «Средний дуэт». Фото Н. Разиной

М. Ковроски, И. Баймурадов. «Средний дуэт».
Фото Н. Разиной

Фабулы нет, но психологический сюжет прочерчен со всей убедительной определенностью. И если уж искать тему, то «Средний дуэт» — о человеческих отношениях: о привязанности, узах и еще кое о чем; весь мятущийся, широкий танец балерины проходит на одном месте и в руках партнера, причем это не обычные балетные поддержки, просто он все время властно держит ее, не выпускает из рук. Музыка сомнамбулическая, а танец динамичный, с большими позами и даже прыжками, и все это не сходя с одной точки, что делает его эмоционально напряженным, и тем больше, чем меньше отвечает этому порыву остраненный партнер: дуэт как зависимость, дуэт как несвобода, но не насильственная, а вполне добровольная и не вполне осознаваемая. Здесь есть тонкие нюансы: властность партнера не то чтобы груба и даже не то чтобы бесцеремонна, но он в какие-то моменты обращается с балериной как с чем-то безраздельно ему принадлежащим или даже вообще как с предметом, двигая или вдруг дергая ее, и это очень остро как в эмоциональном, так и в эстетическом плане.

Здесь есть несколько пластов, и один из них — неожиданно поданная телесность: она остранена; не только движение или рисунок, но и само тело балерины становится материалом, из которого творится метафора. А еще остранена сама классическая поза — она вдруг тоже становится почти предметом: не балерину в арабеске, но сам Арабеск опускает партнер на землю прерывистыми толчками. Остранено и балетное па, точнее, па балетного экзерсиса: в первой части «Среднего дуэта», той, где балерину не выпускают из рук, образ экзерсиса вплавлен в танец. Вот строго фронтальный, классичный силуэт танцовщицы у балетного станка, а вот и такой момент, когда виртуозно работают ноги, а руки безвольно опущены или взмывают в мгновенном изломе; в этом образе тоже есть несвобода — жесткая форма бесстрастного экзерсиса при внутренних страстях. Еще один мотив связан именно с тем, что мы условно назвали «репетиционной» темой. На самом деле это та же тема, которую мы упоминали в связи с «Золушкой»: танец как жизнь души, а вне этого — бытовая сниженность. Оторвавшись от рук партнера, балерина тут же перестает танцевать: идет шагом, оглядывается, как на непрошеных соглядатаев, в зал, поправляет волосы — выходит из танца, как выходят из роли и как из состояния завороженности и страсти выходят в житейскую ситуацию, из метафорического и бытийного — в простой повседневный пласт. Однако у Ратманского в этих выходах не только потеря, но и обретение — обретение подлинного, реального человеческого облика. Именно так танцовщики, заканчивая па, выходят из танца на репетициях. Вот это и есть новый взгляд, не слишком явный, не слишком декларируемый, но дающий тот самый новый поворот в образе Танцовщика: парадоксально, но в бессюжетных балетах Ратманского возникает танцовщик как человек, причем обычный человек, приятель, коллега, тот, с кем он ежедневно работает, кого каждый день видит в балетном классе. Да это и вообще его тема: причем не только танцовщик как человек, но и человек как танцовщик. Не случайно рабочий костюм его Золушки не передничек с заплатками, но рабочая одежда балерины: гамаши и короткая кофта поверх трико с юбочкой, то, что танцовщицы надевают для своей ежедневной и изнурительной работы в классе.

Пластическая, психологическая, хореографическая темы в «Среднем дуэте» предстают в развитии совершенно музыкальном, и ведет оно от несвободы к свободе, от экзерсиса к необузданной пластике, от зависимости к невозможности быть друг без друга и от танца, запертого в одной точке, к танцу, охватывающему сцену.

В заключение скажем еще об одном балете — «Лунном Пьеро» на музыку одноименного опуса Шенберга, входящем в сольную программу Дианы Вишневой.

«Лунного Пьеро» танцуют четверо — трое мужчин и женщина, три «Пьеро» и «Луна», одетая в короткое черное платье. Здесь можно увидеть свободную хореографическую иллюстрацию к стихам А. Жиро, на которые Шенберг написал свое произведение, а в трех Пьеро можно, в общем-то, увидеть трех персонажей, однако больше они похожи на воплощение трех граней одной личности, а со стихами балет связан только не слишком настойчивым контрапунктом. Иногда три Пьеро на сцене все вместе, иногда по одному или же по двое; иногда они танцуют в унисон, иногда между ними возникают сложные хореографические отношения. И психологические тоже — повторим: бесфабульные произведения Ратманского все равно психологичны — в том смысле, что и условный, вполне абстрактный танец все равно отчетливо выражает движения человеческой души и перипетии человеческих отношений. И снова в этот условный и вполне абстрактный танец органично вплавлен реалистичный, живой, подкупающий своей естественностью жест.

Что же касается самого танца, то по ощущению, по завораживающей отрешенности, по сочетанию классического, неоклассического и неклассического рисунка бесфабульные балеты Ратманского больше других напоминают, пожалуй, Ханса Ван Манена, но язык у Ратманского другой, свой, и энергия в них другая — Ван Манен все-таки меланхолик, а Ратманский — нет.

Май 2009 г.

admin

2009/2010

  • Эпическая фантазия по мотивам мифов Древней Греции
  • Автор пьесы,
    режиссер, художник
    Владимир Абрамов
  • Художник по костюмамЕвдокия Смирнова-Несвицкая
  • ХореографОлег Зимин
  • Художник по светуЮрий Капелюш
  • Действующие лица и исполнители
  • Зевс, Атлант, МинотаврДмитрий Глухов
  • ГермесВладимир Шабельников
  • ГераклИван Байкалов
  • ТесейМаксим Крупский
  • ЯсонАндрей Гульнев
    Александр Шпынёв
  • Парис, ЭгейДенис Елисеев
  • Эврисфей, Эет, МиносАнатолий Молотов
  • Гера, МедеяСнежана Лосева
    Анастасия Резункова
  • Афина, АриаднаЮлия Шахмуратова
    Марина Конюшко
  • АфродитаДарья Шиханова
    Любовь Гродовских
  • Эрот, ИпполитаОксана Сырцова
    Олеся Ромашова
  • admin

    2009/2010

    admin

    2009/2010

  • Александр Островский
  • Доходное место
    Комедия в 2-х действиях
  • РежиссерИгорь Коняев
    лауреат Государственной премии РФ
  • ХудожникиПетр Окунев
    Ольга Шаишмелашвили
  • Художник по светуДенис Солнцев
  • Музыкальное оформлениеВладлен Неплох
    заслуженный работник культуры
  • ХореографМария Кораблева
  • Действующие лица и исполнители
  • Вышневский Аристарх Владимирыч,
    высокопоставленный чиновник
    Иван Краско
    народный артист России
  • Вышневская Анна Павловна,
    жена его
    Татьяна Бондаренко
    Кристина Кузьмина
  • Жадов Василий Николаич,
    племянник его
    Владимир Крылов
  • Юсов Аким Акимыч, чиновник
    под начальством Вышневского
    Владимир Богданов
    заслуженный артист России
  • Белогубов Онисим Панфилыч,
    чиновник, подчиненный Юсову
    Родион Приходько
  • Кукушкина Фелисата Герасимовна,
    вдова чиновника
    Елена Симонова
    заслуженная артистка России
  • Юлинька, ее дочьАлександра Сыдорук
  • Полина, ее дочьОльга Арикова
  • Мыкин, приятель Жадова, учительИван Васильев
    Егор Бакулин
  • Подружки МыкинаЕлизавета Нилова
    Елена Андреева
  • Досужев, юристЕвгений Иванов
    заслуженный артист России
  • 1-й чиновникКонстантин Демидов
  • 2-й чиновникЕгор Бакулин
    Иван Васильев
  • Высокопоставленный чиновникАлександр Вонтов
    заслуженный работник культуры
  • Григорий, официантАлександр Макин
  • Василий, официантЮрий Ершов
  • Антон, администратор в ресторанеАлександр Анисимов
  • admin

    2009/2010

  • Руджеро Леонкавалло
  • Паяцы
    Фарс-опера с одним антрактом
    Либретто — Р. Леонкавалло
  • ПостановкаЮрий Александров
    народный артист России
  • Дирижер-постановщикАлександр Гойхман
  • ДирижерЕвгений Хохлов
  • Художник-постановщикВячеслав Окунев
    заслуженный художник России
  • ХормейстерМария Гергель
  • Художник по светуВера Лысьева
  • БалетмейстерВладимир Романовский
  • Ответственный концертмейстерНаталья Дудик
    лауреат Международных конкурсов
  • КонцертмейстерыБулат Казанский
    Нина Солдатенкова
    заслуженная артистка России
  • Действующие лица и исполнители
  • Канио, он же Паяц Всеволод Калмыков
    Виктор Алешков
    заслуженный артист России
    Сергей Мунтян
  • Недда, она же Коломбина Елена Тихонова
    лауреат Международного
    и Всероссийского конкурсов

    Юлия Птицына
    лауреат Международного
    и Всероссийского конкурсов

    Татьяна Мазур
    лауреат Всероссийского конкурса
    Жанна Афанасьева
    лауреат Международных конкурсов
  • Тонио, он же Таддео Сергей Белоусов
    Евгений Баев
    Никита Захаров
  • Сильвио Алексей Пашиев
    Дмитрий Лавров
    лауреат Международных конкурсов
    Андрей Воронин
    дипломант Международного конкурса
    Сергей Калинов
    лауреат Всероссийского конкурса
  • Беппо, он же Арлекин Сергей Алещенко
    Евгений Наговицын
    лауреат Международного конкурса
    Владислав Мазанкин
  • В массовых сценахартисты хора
  • Смирнова-Несвицкая Мария

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ

    Овэс Л. Театр Ольги Саваренской / Сост. Л. Овэс, Л. Жукова. СПб., 2008. 266 с.: ил.

    Потому ли, что я знала Ольгу, потому ли, что за ее судьбой встают тени похожих судеб художников, творческая юность которых пришлась на расцвет советского застоя, или потому, что между строчек проступает горечь потери, — но только над этой книгой несколько раз я принималась плакать. Даже не плакать — а рыдать, в голос, от всего сердца. Ольга трудилась в театре много и плодотворно, делала декорации и костюмы к спектаклям Товстоногова, Эфроса, Фоменко, Додина, Яновской, Голикова, Фильштинского, Праудина, Козлова. Лучшие художники-постановщики приглашали ее в свои спектакли как художника по костюмам. Произведения ее приобретались коллекционерами и государственными собраниями: Санкт-Петербургским музеем театрального и музыкального искусства, Санкт-Петербургской театральной библиотекой, Центральным театральным музеем им. А. А. Бахрушина, Щелыковским музеем-заповедником А. Н. Островского (книга содержит каталог этих работ).

    И однако — «Когда Саваренской не стало, выяснилось, как много она сделала, как глубоко и серьезно работала». Ольга оставила после себя не только театральные эскизы костюмов и сценографии, исключительно насыщенные по мысли и степени «сделанности», но и серии графики, живописи, прикладных вещей. Когда не было работы в театре, писала «для себя». Многие помнят ее живописную выставку «Все будет хорошо», иронично-интеллектуальную, философскую и очень декоративную, серию «перерисованных» мировых шедевров, разукрашенных под «наив» народного искусства.

    То трагическое, что прячется в божественном и простодушном заклинании «все будет хорошо», пронизывает жизнь и творчество Ольги и — вслед за ними — книгу Любови Овэс. Авторская интонация не академически-искусствоведческая — скорее сестринская, дружеская. В книге Любови Овэс, одного из самых серьезных специалистов по сценографии и художественной культуре, есть обстоятельный анализ, подробный профессиональный разбор работ, и все же главным оказывается образ живого человека, художницы и петербургской красавицы Ольги Саваренской, сохраненный для нас автором книги. Какое тихое, сосредоточенное проникновение в процесс творчества, придумывания, делания — как будто вместе с автором следим из-за плеча художницы за волшебством появления тонкой линии на бумаге… затаив дыхание, ждем — что получится? Что сейчас нарисуется? Что родится на таком чистом листе? Так бывает в детстве, когда еще не знаешь, не думаешь о том, что такое техника, стиль, форма, фактура. А просто предчувствуешь чудо рождения. И внезапно понимаешь — ты можешь создать, сотворить, нарисовать — хоть человечка, хоть дом или вот собаку, о которой мечтаешь.

    Мечты же были очень близкие и понятные — состояться, работать, иметь семью, не унывать и поделиться тем, чем одарил Господь, — талантом, своим видением и умением, своим мастерством. Какая-то часть творческой личности художницы оставалась невостребованной… Что она испытывала, когда, например, писала замечательный, лаконичный, щемяще-выразительный натюрморт под названием «Половина яичницы»? Театральная природа ее дарования преображала обыденность, превращала простую вещь — в поэзию, и Любовь Овэс очень тонко подмечает все особенности восприятия, все нюансы характера своей героини, исследует ее творчество с тактом и любовью. «Бог — в деталях», — сказал один знаменитых архитектор, и ни одна мелочь, ни одна деталь не остается за кадром внимания автора книги. Так постепенно, с цитатами из интервью и критических статей за портретом Ольги на страницах возникает портрет эпохи, портрет поколения. Вообще материал собран колоссальный. Кстати, Ассоциация книгоиздателей признала «Театр Ольги Саваренской» лучшей книгой 2008 года.

    Рассматривать альбом с работами Саваренской — наслаждение. Но есть в книге еще один визуальный ряд — документальный, это фотографии, разные — и любительские, и высокохудожественные, исполненные знаменитыми фотографами. Подбор этих снимков и их монтаж на разворотах меток и содержателен, в них — дыхание времени. Вот — труппа Красноярского ТЮЗа, только что, осенью 1972 года, прогремевшего на гастролях в Ленинграде спектаклями Гинкаса и Яновской. Смеющиеся, счастливые лица, а выше всех стоит кудрявый Вадик Жук с сигаретой во рту и придерживает за плечо улыбающуюся Ольгу. Вот — премьера «Мизантропа» в театре Комедии, 1975 год, Петр Фоменко выводит на поклоны художницу, и невольно отмечаешь, как невероятно красива и обаятельна она была.

    Книгу эту стоило бы прочитать людям всех театральных профессий. Не только подержать в руках, восхитившись изданием, и посмотреть чудные картинки, зацепив взглядом отдельные абзацы текста. А прочитать не торопясь, она полезна. Здесь можно отыскать множество технологических советов, секретов ремесла и тонкостей творческих взаимоотношений. Не говоря уж о том, что она увлекательна, как роман, вдохновляет, побуждает к творчеству и вселяет надежду: все будет хорошо!

    Май 2009 г.

    Вестергольм Лена

    ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

    * Продолжение. Начало см.: Петербургский театральный журнал. 2007. № 50. С. 134–141; 2008. № 51. С. 139–146; № 53. С. 155–162; № 54. С. 141–148.

    Леонид Попов (1966–1999) — петербургский журналист, театральный критик, на протяжении 1990-х годов театральный обозреватель «Вечерки», один из основателей, учредителей, позже — зам. главного редактора «Петербургского театрального журнала». В № 50—54 мы начали публикацию писем Лёни. Продолжаем ее.

    М. МАТУСЕВИЧ — Л. ПОПОВУ
    01.01.1986

    С Новым годом, Лёня!

    Желаю всего, что обычно желают, и кроме того, пусть этот год пролетит для тебя незаметно и быстро. Время, правда, торопить — грех, но, думаю, ты со мной согласишься.

    Этой ночью было очень много добрых и пьяных людей. На улицах все поздравляли друг друга, а наиболее смелые пили шампанское. Вообще, была настоящая новогодняя ночь, и те, кто хотел, могли вдоволь валяться в снегу.

    Жму твою руку.
    Максим

    И. НИКИТИН — Л. ПОПОВУ
    05.01.1986

    Бомжируся, родной, здравствуй!

    Привет тебе от доблестного связиста Военно-транспортной авиации.

    Как живешь? Чем дышишь? Воздухом, наверное. А мне вот вздохнуть не дают. Наряды на кухню и «походы» на тумбочку мне уже надоели. Да, присяга — это праздник. <…>

    Чем ты там занимаешься? Театр твой, наверное, погас. Если так, то очень печально. У меня здесь тоже обстановочка, песню спеть некогда (разве что строевую). В общем, тоска. Библиотеки здесь тоже не видно. Как там у тебя с этим делом? Часто ли ходишь в увольнения? <…> Скорее бы пролетели эти полгода, и уехать бы отсюда куда-нибудь подальше. <…> Кого увидишь, передай, что здоровье мое нормальное, лапы не ломит, хвост не отваливается. Присылай мне твои новые вещички (это я насчет твоего таланта сочинять разные забавные хохмочки). Не только новые, но и старые, а то у меня жизнь пошла очень уж скучная (можно в стихах). Я буду тебе очень благодарен.

    Илюха

    Редакция журнала «Представление». Слева направо: Л. Попов, И. Бойкова, И. Маликова, М. Дмитревская, О. Каракаручкина, Н. Маркарян. 1989. Фото из архива М. Дмитревской

    Редакция журнала «Представление». Слева направо: Л. Попов, И. Бойкова, И. Маликова, М. Дмитревская, О. Каракаручкина, Н. Маркарян. 1989.
    Фото из архива М. Дмитревской

    К. ЗАКС — Л. ПОПОВУ
    07.01.1986

    Здравствуй, Лёнька!

    <…> Написали свои курсовики. Катька — Боярского. Забавно. К вопросу о Боярском: позавчера посмотрели «Овода». Лёнька, это феерия! «Сирано» бледнеет по сравнению с этим шедевром. Основная тема, которую повторяют раз 7, — «Бейте его, бейте! Бейте, не жалейте!» В этот момент бьют молодого Овода (их 2). «Зеркало разбейте на куски! Ищут вас по свету двойники!» Видишь, какая философия. Причем ее тут же иллюстрируют — появляется «двойник», какой-то горбун (зачем он? Кто???).

    Убили меня совсем куплеты: «В магазине макароны, а на улице шпионы. Ах, папа, папа, папа Монтанелли!» (это Б. поет под гитару). Или Б.-Овод в момент ареста запевает: «В знойной Аргентине…» на мотив «Где среди пампасов…».

    Две Джеммы. Обе одного возраста, но разного роста. Обе жуткие.

    Одна поет: «Бабочки летают, солнышко сияет!»

    Апофеоз — «Молодая Италия». 4 идиота поют.

    1-ый: «Убить его, убить! Пришить его, пришить!»

    2-ой: «Послушайте, придумал он хитро!»

    3-ий: «Нож под десятое ребро!»

    4-ый: «Старо, старо, старо-о-о-о…»

    Словом, нет слов. И главное, не пародия все это, это все серьезно. Но что любопытно — Миша ничего. Он что-то пытается сыграть. Во всяком случае, выкладывается.

    А музыка! А пляшущие люди в красном! А Монтанелли — Громадский! О-о-о!

    «Зинулю» не видела, «Крестики-нолики», говорят, ужасны. Нам предстоит зачет по Лапкиной. Вернешься — поймешь страшный смысл этих слов.

    Я была на Комеди Франсез. Я, конечно, глупая, но мне было жутко скучно. Ужас, как скучно. Хотя педагоги уверяли, что там современный пласт. Одна отрада — «Спартак». Там и «8,5», и «Гражданин Кейн», и «400 ударов». Как-то легче живется. <…> Кацманята делают «Сестер». Вершинина — Юлик, Ларионова — Наташа, Косовненко — Кулыгин, Тузенбах — Латышев, Бирман. Остальные — те же. Говорят, что он все делает по разработке Немировича-Данченко. Следующий спектакль будет, вероятно, «Молодая гвардия». <…>

    Ходят слухи, что Додин вот-вот примется за «Мастера и Маргариту» (как Рязанов). По-смот-рим!

    Вот, собственно, и все. Веселого, как видишь, мало. <…>

    Карина

    Л. ПОПОВ — М. ЭПШТЕЙНУ
    16.01.1986

    Привет, Мишка!

    <…> О Добротворском. Мишка, ты видел этого человека?! Ну так что тут говорить? Говорить ли о том, какое счастье с ним работать, общаться с ним и вообще?.. Если он далеко не бездарный актер, гениальный организатор (это половина режиссерского успеха), великий педагог, непревзойденный рассказчик, собеседник и собутыльник, большой знаток современного искусства, философии, музыки — ну что там перечислять все его достоинства? После встречи с ним мы встречались с Трофименковым где-нибудь около полугода и не могли говорить ни о чем, кроме как о нем. Посторонние, слышавшие нас, усмехались и т. д. Добротворский создал студию, где мы — неотъемлемая часть, вплоть до того, что я, отрезанный от студии на долгий срок, не считаю себя менее полноправным членом и лишь находящимся в командировке и лишенным возможности дышать атмосферой студийности! Мы одержимы и восторженны, о, эти сладкие муки творчества! Нет, это необъяснимо. Это нечто. Я не могу без трепета, хотя (ты ж знаешь) я отнюдь не сентиментален. Если я напишу когда-нибудь «О студиях и студийности», это будет выстрадано и на основе личного опыта. Мы с Трофименковым в последний раз с удивлением обнаружили, что мы уже старшее поколение студии. Мы уже год в ней (по-армейски — «сержанты»). А ведь есть еще и «молодые», и «духи» — действительно, каждые полгода происходит стихийный призыв, прилив народа. <…> У них сейчас там куча проблем, творческих и нетворческих (мелкие склоки), без которых невозможно, и в которых своя неоценимая прелесть. Ей-богу, мне легче здесь оттого, что я частично там. Немного меня незримо витает среди них.

    Может, я не смог тебе выразить буквально все, но постарался передать эмоционально. Думаю, мы друг друга поняли.

    Всего хорошего!

    С приветом —
    Л. Попов

    Л. Попов, И. Бойкова, И. Маликова, М. Дмитревская. 1989. Фото из архива М. Дмитревской

    Л. Попов, И. Бойкова, И. Маликова, М. Дмитревская. 1989.
    Фото из архива М. Дмитревской

    Л. ПОПОВ — Е. ЕФРЕМОВОЙ
    23.01.1986

    Здравствуй, дорогая Катюша!

    <…> В поисках фактов культурной жизни наткнулся на «Ленинградскую правду», где на полстраницы все об «Оводе». Невиданный случай — такой интерес вдруг к театру. С чего бы вдруг? <…> От первого музыковедческого трактата впечатление, конечно, удручающее. Вот всегда было загадкой: кто и зачем хвалит заведомую гадость? Не верю, что этой музыковедке действительно все так и показалось: про урок нравственности для молодежи и все прочее! Остается предположить одно: Г. Егоров или кто-то из его компании нанимает воспевателей. Реально? Увы, да. Смешно и грустно. Почему бы и нет.

    Что-то «Ленинградская правда» расщедрилась в последнее время на театральную критику. Вот даже взяла моду от «Смены» дискуссии заводить. И до этого — нынешний V курс там взял слово. Три статьи — это выпускникам большой куш привалил. Только они этим не лучшим образом воспользовались. И абсолютно бесцветные, малосодержательные статьи у всех. Обидно. А еще ниспровергателями авторитетов себя мнили. Нет, ей-богу, лучше вообще молчать, чем заниматься конъюнктурой.

    А Егоров себе ажиотаж сделал. Подлым и неблагодарным делом он занимается. И горестно за ныне покойного Опоркова. Талантливый мужик всю жизнь имел полупустой зал. Потому что репутация у театра, возникшая не очень известно отчего, не соответствовала его порывам. А халтурщик и рвач Егоров сделает себе имя и репутацию… Запросто.

    Вот интересно выглядит. Чем мы занимаемся?! Театр ужасен, театр противен, искусства в забвении. Чего мы все в этом нашли? Ну за что мы его любим и почему, почему, несмотря на все усилия Егорова и К°, мы не разлюбим его никак? Непостижимо.

    С приветом
    Л. Попов

    Л. ПОПОВ — М. ЭПШТЕЙНУ
    02.02.1986

    Привет, Мишка!

    Замечательно, Мишка, что наша переписка не носит, к счастью, характер обмена новостями. То есть это здорово, что мы можем вообще не писать о службе и нам есть о чем сказать — на совершенно отвлеченные темы…

    Окончив институт, я получу специальность «театровед», то есть историк театра, театральный критик или (это экзотическая часть нашего дела, практически отсутствующая) теоретик искусства театра. Я буду иметь право заниматься исследованиями, писать о театре или сотрудничать в редакциях или театрах на грани стыкующего звена между театром, литературой и их потребителями. Заниматься искусством первично мне не будет позволено (рецензии все-таки искусство вторичное после объекта их внимания. Хотя были Белинский, Добролюбов, Павел Марков, есть Рудницкий, Аннинский, Щербаков и другие, но их вспоминают только после Щепкина, Ермоловой, Станиславского и Товстоногова). Заниматься самому актерским, и режиссерским в особенности, делом — это не просто «руки чешутся», это мечта. Театроведы — это во многом режиссеры, только без театра, режиссеры мысленно. Но результат режиссера виден, театроведа — почти нет, и редкий театровед не мечтает что-нибудь поставить. Я не исключение. Иным дается такая возможность (есть Смирнов-Несвицкий, кандидат наук, руководитель театра-студии «Суббота», есть Жаковская, завлит Театра им. Ленсовета, которая ставит в студии «У окошка»). Марк Розовский, журналист из МГУ, вообще получил Малую сцену БДТ, где выпустил «Бедную Лизу» и «Историю лошади» (позже перенесенную Товстоноговым на большую сцену и забравшую все лавры). Сейчас Розовский признан широко, поставил во МХАТе «Амадеуса» с Табаковым—Сальери и руководит студией «У Никитских ворот» — одной из первых среди студий Москвы. Уступает только разве «Юго-Западу».

    А не театровед ли Добротворский?

    Короче, всякому мыслящему человеку всегда есть что сказать. И когда он получает эту возможность (а театровед в силу профессиональной подготовки еще и готов к использованию этих возможностей), то получается нечто весьма хорошее.

    Конкретно о себе и Добротворском. Он человек просто-напросто образованнее и умнее меня (это без вариантов), и его эстетическая программа просто более цельная. Кроме того, его личные качества и жизненный опыт, и умение руководить, и все-все это вместе взятое — это и есть основа нашей студии. Мы все только располагаемся на этом фундаменте. Мои режиссерские попытки (пока не осуществленные) не состыковываются с направлением Добротворского, но боже упаси меня отпочковываться или идти в оппозицию. Лучший вариант — по принципу профессионального театра, с художественным руководителем и внештатным режиссером или актером, получающим возможность поставить спектакль. Таких актеров немного: А. Равикович и О. Леваков в Ленсовета, В. Тыкке в Ленкоме, В. Эренберг в Пушкинском, Л. Лемке в Комедии — это только по Ленинграду.

    У меня бездна планов, что-то даже на грани экспликаций, когда я могу рассказать, как я представляю себе поставленный мною спектакль — весь, мизансцену за мизансценой, но как это сделать — именно режиссерам — я умею плохо. Имей я возможность сыграть за всех, я бы это сделал (не говорю о таланте), но научить тех, с кем работаю, делать то, что я как режиссер хочу, — не могу. Добротворский может. Будем учиться. <…>

    Да здравствует театр!

    Бомжир

    М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ
    07.02.1986

    Привет, Лёня! <…>

    28 января идем с Д-м на «Иди и смотри». Я иду с ним. Потому что боюсь идти один. Он — со мной, потому что испытывает те же чувства. Ругаемся нехорошими словами. Все это имеет отношение не столько к войне, сколько к больной психике Климова. Он садист, который упивается зверствами, демонстрирует то, что он делал бы, будь он на месте этих парней в зеленой форме. Уже не страшно, а только противно. Открытые раны и ожоги во весь экран — не средство проявлять свой протест против войны. Причем Климов претендует на документальность: снимает убитых и обрабатывает потом пленку под кинохронику. А при этом делает потрясающие ляпы в элементарных деталях, раскрывающие всю бутафорию и липовость его притязаний. Володькин тоже посмотрел. «Вешать таких надо», говорит.

    5 февраля — еще один исторический день. Начали ощупывать ту театральную эстетику, о которой мечтает Д-й.

    Сначала: музыка, свет одного прожектора на середину зала. Каждый играет сам по себе. Д-й задает темп и тему игры. Это в большей мере игра воображения, создание общего энергетического поля. Представьте, что ваша правая рука — это человек с зонтиком. Представьте себе, что к нему подходит ваша левая рука. Представьте, что зонтик (настоящий, их было 3 штуки) — это угроза. Как ни странно, но это требовало колоссального напряжения. И главный результат — мистика какая-то! — все действовали в едином ритме. Может быть, я чересчур оптимистичен и преувеличиваю то, что происходит, и все обломается, и случится скандал, и придет разочарование, но произошло вот что (хотел написать «што»). Когда Д-й зажег свет и велел отдохнуть, все продолжали играть, не могли остановиться. Если бы мы делали это на публике!

    Понимаешь, все двигаются по залу, и кто — что. Маратович останавливается рядом со мной. Я подхожу и вдруг начинаю высекать, лепить из него статую. Подходит Зубинский и молча присоединяется ко мне. Макс неподвижен, как будто все действуют по уговору. Подходит Андрей. Мы несем Макса и ставим на постамент. Подходит еще кто-то. Мы накидываем на статую воображаемые веревки и тянем вниз. И все это возникает само собой, без единого слова.

    С каких-то пор к нам стали ходить графоманы. Сначала та мужеподобная дама с пьесой о Троянской войне. Теперь новый шизофреник. Кто-то там его свел с Д-м. Свидание назначено. Он появляется в момент апогея игры. Д-й, спрятавшись на подоконнике за занавеской, велит мне напугать этого человека. Он высокий, усатый, аккуратный, с волосами умеренной длины. Д-й окрестил его внешность, пардон, очень извиняюсь, педерастической.

    Но его ничем не напугать. Я встречаю его в маске свиньи с раскрытым зонтиком и умоляю задуматься над цифрой «шесть». Мирон требует от него продать ему глаз. Он невозмутим. Наконец мы подводим к нему Д-го, именуя начальника «ваше высокопреосвященство». Тот (звать его Юра) становится на колени под благословение. Я кричу, что тот — масон и карбонарий. Тот просит отпустить его к Гарибальди. Д-й плюнул, махнул рукой и приглашает того устраиваться. Гость приступает к деловой части разговора. Он борется за охрану природы в рядах некой таинственной организации, рискует жизнью и желает написать об этом пьесу. Д-й согласен на пьесу на эту тему, если ее можно будет играть на опушке леса, сидя на деревьях… <…>

    Занялся наконец наукой. А то горит моя курсовая. Пишу о «Портрете Мейерхольда» Кончаловского. Поеду в Москву, попробую Наталью Кончаловскую проинтервьюировать. Вот так-то. В ЦГАЛИ пойду.

    Хожу в кино часто. Видел «Парад планет». Гениальный фильм. Но раз он тебе не понравился, это тоже тема для обмена мнениями, а не для письма. Идет замечательный американский фильм «Пропавший без вести», о перевороте в Чили. Урок Климову — никакого натурализма, очень простые съемки, но так страшно. Кажется, второй или третий фильм в моей жизни, который меня подавил и растрогал (не очень удачное слово, но ты понимаешь). В Москве поставили «Что тот солдат, что этот» с раздеванием на сцене, с пулеметчиками в проходах и с окопами в фойе. Все как надо. Буду в Москве — пойду обязательно.

    Чего-то меня в последнее время на советские фильмы потянуло. <…>

    До скорого.

    Думаешь, только ты считаешь, сколько тебе осталось служить? Я тоже считаю.

    Л. ПОПОВ — М. ТРОФИМЕНКОВУ
    10.02.1986

    Здравствуй, Мишка!

    <…> Твое письмо смело просто кучу камней с души, которые негодяй Сизиф закатил туда вопреки исторической достоверности.

    <…> В последнее время мне стало очень тяжело. Создалась совершенно невыносимая атмосфера в нашем ремонтном малочисленном взводе. Собственно, такая она только для меня — остальные сочувствуют или равнодушны. Дело в том, что очень тяжело постоянное присутствие рядом с тобой человека, который тебя ненавидит или презирает, желает тебе зла, с которым ты боишься заговорить, чтобы не услышать в ответ неудержимого потока мерзкой ругани в твой адрес и чтобы не сорваться самому. Нас всего-то 10 человек в нашем узком кругу, и когда из десяти двое питают друг к другу такие чувства (впрочем, я более терпим, хотя и считаю его подонком, ничтожеством моральным и т. п., но я никогда этого не выкажу ни словом, ни жестом, ни поведением, в отличие от него) — словом, и все остальные либо склоняются к этим полюсам, либо удаляются во избежание влияния обоих потоков. Сюжет этой ситуации я не буду излагать… Просто очень тяжело стало постоянно жить в таком напряжении. Я был дома вчера часа три — позже объясню, что и как, и, пытаясь расслабиться, обнаружил, что нервы у меня расшатаны. Неприятно. Такие дела.

    Чувствую себя Штирлицем, который только один раз в год позволял себе чувствовать себя русским человеком. Очень хорошо его понимаю. Но до финала еще далеко. Сейчас где-то идет серия шестая… Штирлицу некому открыться, не с кем обмолвиться словечком, связи нет, Мюллер, собака, подозревает… Свистят они, как пули у виска…

    Н-да. <…>

    — Что вы сейчас читаете?

    — Вопрос, конечно, интересный. (Фраза подхвачена из какого-то телеконцерта типа «Вокруг юмора» или что-то такое и гуляет уже с месяц по всей части.) В последнее время я открыл двух оказавшихся интересными писателей: один — закономерно (Артур Кларк, ранее читаемый), второй — неожиданно (Сергей Залыгин, написавший любопытную вещь «Соленая Падь» и, говорят, не только это). Еще я читал последний сборник прозы Шефнера, очень действовавший на мою расшатанную Центральную Нервную Систему. Там лучшее — старые вещи («Лачуга должника», «Дворец на троих»), а весь он называется «Сказки для умных». Кстати, его отобрал большой начальник, найдя не по моей вине в неположенном месте (в цеху), чтобы «слишком много не читали во время работы», а книгу-то надо возвращать в библиотеку! Такие дела. <…>

    Про «Иди и смотри». Я не видел (хотя в один приезд почти уже пошел), не сужу. Слышал до твоего письма, впрочем, только хорошее — якобы сильно, потрясающе, впечатляет и др., но от людей некомпетентных. А мы во главе с Д-ским — искусствоведы, поэтому верю вам. Но лишь отчасти. То есть верю фактам, а от оценок воздержусь. Это не мой любимый режиссер. «Агония» и «Спорт, спорт, спорт» — претенциозны. Или явились с опозданием лет эдак на дцать (как оно и есть). <…>

    «Парад планет». Впечатления сумбурные. До гениальности недотягивает, видимо, потому что результат далек от замысла. Почему я так решил — не знаю. Но фильм не произвел впечатления, какое всегда производят гениальные вещи — как «Рублев», «Сталкер», «Осенний марафон», что еще? «Обломов» — то, что сразу в голову пришло. Да, действительно, такие вещи тоже обсуждаются визуально. Ты был прав. Письму достаются только факты. Обидно. Но будем искать выход.

    Немного фактов тогда. У Абдрашитова до «Парада планет» был «Остановился поезд» с гениальным Солоницыным (последняя его роль), и тот фильм был настолько социален, это был апофеоз поисков Абдрашитова (читай: тетралогия с финишем «Остановился поезд»), что такой осколок от острой идеологии в кино в противоположность я не воспринял.

    Ладно. Оставим и это тоже.

    «Человек как человек» в театре Моссовета — это то, о чем ты пишешь, по Брехту. Ставил Марк Вайль (если не вру). Он вроде бы не немец. Во всяком случае, он наш режиссер, что-то ставил на периферии и в Москве тоже. Баррикады в фойе — не находка (вспомним наш Молодежный на Фонтанке — «Сотников», «100 братьев Бестужевых» и еще много что. У них это сплошь и рядом. Весь театр был в спектакль введен. Благо что маленький театрик…). <…>

    До скорого!

    Помню всех!

    Л. Попов

    М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ
    16.02.1986

    Привет!

    <…> Театр. Мясорубка, в которую попал сумасшедший драматург Юра, на него совершенно не подействовала. К нам он, к счастью, больше не лезет, но плавает в эйфории и всем рассказывает, как мы его хорошо приняли (?!?), как он нас убедил и как его народ (то бишь мы) полюбил. Трах-тарарах. На смену ему пришел новый претендент на благословение со стороны Д-го. Зовут его Илья Кучеров. В августе он вместе с Д-м копал ямы для каких-то почвоведческих экспериментов (он, как все наши сумасшедшие знакомые, занимается естественными науками — или как все гениальные, если вспомнить Володькина). А ямы Д-й согласился копать, чтобы таким образом отдохнуть от порочной городской цивилизации. <…> Придя к нам в театр, Илья сказал, что напишет пьесу и объяснит, как ее надо ставить. И изложил теорию хэппенинга. Как придуманную им самим, совершенно новую и оригинальную. И сказал правду. Ничего человек о театре не знает, ничего о нем не читал. И за полгода придумал хэппенинг. Для этого кое-что, да надо иметь. <…> Пьесу его ненаписанную решили принять, и дай-то Бог, поставить к лету следующему, то бишь к твоему возвращению. Пьеса, собственно, не его, но монтажи текстов авторов, из которых я читал только Хлебникова и раннего Заболоцкого. Да еще Киплинга. Правда, Киплинга он включает две последние главы «Маугли», опубликованные на русском языке только раз, в 1914 году. Маугли, кажется, там вешается. А еще там Браунинг, Элиот, Лоренс, которых мы не читали. Ссылки на издания он давал Д-му примерно так: Пастернак, такое-то стихотворение, Ленинград, 1933 год. Д-й: «А зачем старые издания брать, если есть новые?» Илья: «А там шрифт лучше». <…>

    Я уезжаю на неделю в Москву. Мне надо пойти в фонды Третьяковской галереи, в ее рукописный отдел и в ЦГАЛИ. <…> А еще я должен пойти там в редакцию журнала «Советский фильм» и забрать там для Д-го номер с его статьей. А еще я должен по просьбе одних знакомых отвезти книгу Плятту. А еще я получил от Марины рекомендации к ее московским знакомым и указания московских тусовок. Кстати, слово «тусовка» напечатали в «Литературной газете». Может, включат в словарь новых слов.

    <…> Везде снимают кино. На Дворцовой площади — фильм о дуэли Пушкина. Милиция охраняет площадь, в связи с чем я, чтобы пройти через нее, должен был выдавать себя за сотрудника Эрмитажа. Перед Русским музеем Виноградову для его нового фильма надо было собрать толпу ленинградцев интеллигентного вида. Его сотрудники приглашали всех своих знакомых, позвали и мою маму со мной.

    По телевизору выступал Долинин. Он снял тот фильм, на который пробовали меня, Илью Андрецова, да всех знакомых Насти. Он обошелся без них (нас), взяв сына Янковского.

    В Петропавловке — выставка в честь Хлебникова. Интересная, но, в общем, все уже известное. Ну, до скорого!

    М.

    Л. ПОПОВ — Е. ЕФРЕМОВОЙ
    25.02.1986

    Здравствуй, дорогая Катюша!

    Как поживаешь? Как здоровье? Последнее стало довольно актуальным вопросом, в городе, слышал, свирепствуют всяческие вирусы. Докатились они и до нашего проклятого Богом Сертолово. Санчасть переполнена — при моем посильном участии. У меня, к сожалению, всего лишь ОРЗ, к тому же за один день уничтожаемое порошками и таблетками, так что завтра, очевидно, выпишут. Жаль. Валяться здесь — одно удовольствие, отдыхаешь от бессмыслицы, от нервотрепки, от всякой дурости. Для тяжелобольных здесь, конечно, неважно — холодно, голодно, и вообще, атмосфера не на выздоровление, а на изгнание. А если все это не мешает спокойно болеть — тому хорошо. Круглые сутки предоставлен самому себе. Ей-богу, недельку бы такой жизни — нет, пожалуй, две — на акклиматизацию, при такой жизни наверняка бы что-нибудь бы написал приличное. Я все-таки графоман неизлечимый.

    Вот сутки пролежал, и если бы завтра не выписывали, то осталось бы только спать да спать. Притащил с собой свежие «Театр» и «Новый мир», и вот с ними уже нечего делать. <…> Это все, праздники, конечно, виноваты — устроили нам праздничный сюрприз. Всего-то у нас единственное ответственное место — котельная водомаслогрейка — и именно в ночь перед праздником котел дал течь. Просто износился от времени. Это бывает. <…> Легли мы под утро — разбирали печь, расчищали, заваривали трещину, разжигали заново и т. п. Утром оглушительная взбучка: кто велел ночью работать? Почему с утра не вышли на работу? Естественно, если бы чинить начали с утра, крику было бы не меньше: почему не починили за ночь? Это давно уже должно перестать удивлять, такая норма отношений, но каждый раз это обламывает. Какие уж после этого праздники!

    А вечером 23-го было построение, час на морозе на плацу и торжественный марш, и результат — ОРЗ, столь быстро, увы, сдавшийся медикам.

    Такие вот дела. Размышляя о всяком, нашел довольно бредовое сопоставление, в котором (как и во всякой бредовой вещи) есть, думается, зерно смысла. Если ты еще не покончила с героиней А. Гельмана и если она тебе еще не опротивела, советую на будущее пересмотреть ее взаимоотношения с Антигоной и, не отказываясь от них, принять и мой вариант Зинулиного родственника, которого зовут Кандид. <…>

    Я еще не надоел своим преступным нытьем?

    Катюша, дорогая, пиши. Ради Бога. Очень тебя прошу. Если ты не хочешь еще через год и еще немножко встретить одичавшее, отупевшее, издерганное существо — пиши.

    С надеждой —
    Л. Попов

    Л. ПОПОВ — Е. ЕФРЕМОВОЙ
    10.03.1986

    Здравствуй, дорогая Катюша! <…>

    Возвращаюсь к нашему разговору — «Повзрослели ли мы, поумнели ли мы?» На собственной шее в этом смысле у меня, честно говоря, довольно пессимистические соображения. Вооруженные силы не идут на пользу моим мыслительным способностям. Попробовав мыслить по-научному, я делю данную проблему на моральную и физиологическую. В плане моральном я просто «встал на тормоз» на два года и просто отстал в развитии от сверстников. Физиологически же все это просто пагубно сказывается. Самое же смешное, что это почти правда. Грустно? К этому, как и ко всему прочему, я отношусь, как ты меня учишь, спокойно. Так что не только тебя все учат — мы все друг друга учим, в чем и прелесть существования.

    Надвигается 27 марта. Когда-то, как порядочный человек, я (мы все как один), (как весь советский народ), (ненужное зачеркнуть), отмечал этот день как День Театра, отпуская неуместные шуточки в адрес именинника и не ведая, что существует другая ипостась этого дня — опять же в качестве праздника, — который отмечается всеми военнослужащими срочной службы. 27 марта министр обороны издает ежегодно указ о весенней демобилизации и очередном призыве. Это для кого-то возвращение, для большинства — новая точка отсчета, новый срок службы. Формально — это для меня половина, год прошел — год остался, фактически же прошло 9 месяцев, осталось 14. Тем не менее я буду «отслуживать год».

    Говорить о том, что мне плохо, настроение плохое, — это неверно: настроение не может быть плохим два года, а в остальном это то же самое, естественная жизнь, только лишенная смысла, ну не так ли на гражданке, если б не иметь своего места, своего дела? Те же люди, работают там же, в этом ничего особенного нет — во всяком случае, в том, что меня окружает. Работа как работа, офицер, прапорщик, кто бы ты ни был — те же люди, но это все не твое, ты здесь чужой, лишний, ненужный, не на месте. Вот это и грустно. А в общем — ситуация-то сугубо армейская. И на гражданке, и рядом.

    Вот подумал: к чему я это все?

    Может, это шизофрения? <…>

    Л. Попов

    Л. ПОПОВ — М. ТРОФИМЕНКОВУ
    07.03.1986

    Здравствуй, Мишка!

    <…> Москва.

    Мне не везло с этим городом катастрофически. Во-первых, почти все поездки зимой. Снегу по пояс, холод, неудобства, постоянно тяготит — что ты должен успеть, не опоздать — это висит на тебе все, ужас. Хоть бы раз быть менее зависимым от всех этих условностей — нет. Последний (нет, предпоследний) раз вообще остался без жилья. Тут уж не до прочих проблем, а — где бы заночевать?! На Рижском вокзале приходилось одну ночь. Как приключение, о котором вспоминаешь и с аппетитом рассказываешь, — да. Но еще — чувство неудовлетворения, неустроенности, из-за которой так Москвой и не проникся, а ведь есть, очевидно, что-то, если Чехов, Булгаков, Окуджава, да еще многие столь уважаемые люди, как один, — ах, Москва!

    И, конечно, это прежде всего оттого, что мне в Москву не к кому приезжать. Я приезжал туда сам по себе, один в огромный город, и неделями не видел ни одного знакомого лица, не слышал ни одного знакомого голоса (исключая телефонные разговоры с Питером) — тоскливо и одиноко. <…>

    А Ленинград действительно остается, как ни растет численно и территориально, маленьким городом — это великолепно! Надолго ли это? Меня очень обламывают бесконечные новостройки Юго-Запада, Веселого Поселка, Ржевки, Шувалова — разве это Ленинград? Это уже начинается подобие Москвы — большой деревни. К счастью, это еще не хроническая болезнь и морального состояния не достигло. И центр по-прежнему центр, к которому большинство стремится.

    Ну чего тебя понесло на «Мистерию-буфф»? Неужели больше никуда нельзя было попасть? Ну, на Таганку или во МХАТ — понятно, нет, в Ленком к Захарову — тоже, но ведь есть добротный «Современник», театр Моссовета, На Малой Бронной, им. Маяковского — неужели из всего этого ты избрал «Мистерию»? Ну и на здоровье. С чем тебя и поздравляю. На что позарился? На Маяковского? На Арбат? Получите и распишитесь.

    Это ведь из идиотских фантазий Евг. Симонова, что он великий последователь Вахтангова и своего отца Рубена Николаевича Симонова и что он умеет ставить поэтический театр. На самом деле он представления о нем не имеет, хотя упорствует. После безобразной и пустой «Мистерии-буфф» были нуднейшая тягомотина, невесть о чем — «Роза и крест» Блока, а недавно «Три возраста Казановы» Цветаевой, еще не виденная мной — но представляю себе это. Казанова в юности — ? — какой-то молодой, в зрелости — В. Лановой, в старости — Ю. Яковлев. Очевидно, это стоит «Мистерии» и «Розы с крестом». Бред исключительный. Из области советов театроведа: в театре Вахтангова можно смотреть только на Михаила Ульянова, да в качестве истории — «Принцессу Турандот». Больше ничего. «Анна Каренина» — под вопросом. Говорят разное, сам не видел. Все остальное просто не заслуживает внимания. Я не сноб?

    Всем, всем привет огромный. <…>

    До встречи!
    Л. Попов

    М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ
    10.03.1986

    Привет! <…>

    Ну, не только мы театром занимаемся. В Техноложку позвали меня на спектакль. Ну. Спектакль. Театр у них не простой, а Народный. Программки и афиши отпечатаны, режиссер настоящий, все в ажуре, только тоска, пустота и болото. Лягушки и мокрицы. Ежели их актеры умные люди, то, увидев наш спектакль, сбегут к нам. А существует их театр 50 лет. Ду ю спик инглиш? Йес, а толку? «Театр на Юго-Западе» существует 9 лет. За это время можно чему-то научиться. И научились. «Театр Аллы Пугачевой». Двигаются очень хорошо. Герои: двигаться полтора часа, как они, — сдохнуть можно, а толку? Честно говоря, я чего-то у них не понял. Что это — массовая культура? Поп-арт? Вроде бы идея та же, что была у Кацмана в «Ах, эти звезды!». Но там все было не просто так. Была и злость, и ирония, и грусть, и уважение, и издевательство. А здесь: этот спектакль вполне может идти как сопровождение настоящего концерта настоящей Пугачевой… <…>

    «Лапшин» мне очень понравился атмосферой всеобщего тихого помешательства и жестким ритмом внешне бессвязных какофонических сцен. «Торпедоносцы» Арановича — очень сильно. Лучший вариант военного фильма по сравнению с имеющимися тремя вариантами: 1) Озеров; 2) Климов; романтическая лажа, впрочем, симпатичная («В бой идут одни „старики“»). Видел два фильма Сокурова. Знаешь такого? Очень здорово.

    Читаю сейчас странную очень смесь: Платонов, Ницше, Гофман, немецкий миннезингер XII века, Вальтер фон дер Фогельвейде.

    И прошел февраль.

    И убили Пельше.

    И уже март.

    Что это, Бэрримор?

    М.

    Л. ПОПОВ — М. ЭПШТЕЙНУ
    06.03.1986

    Здравствуй, Мишка! <…>

    Мне очень не хочется писать о службе. Просто очень скучно описывать свое существование, что за смысл: «Сегодня, допустим, наряд, завтра работа такая-то, делали то-то»… и т. д. Бред! Я такие письма получаю чаще, чем достаточно, от тех, с кем полгода служил в учебке. Обидно то, что таких писем становится больше, чем тех, которых действительно ждешь, которые тебе что-то скажут большее, чем содержание, на которые хочется отвечать, а не потому что надо что-то ответить. <…>

    Теперь к вопросу о «театроведе». «Что такое театроведение и как с ним бороться». Кто такой критик и зачем он существует? Я сначала скажу одну свою точку зрения, вернее, то, каким я себе представляю критика (хотя не считаю, что мой вариант единственно возможный). Это человек из зрительного зала, т. е. высказывающий точку зрения рядового зрителя, только образованного, просвещенного во всех вопросах театра. Критик такой не будет брать в расчет закулисных сторон театра. Он, как зритель, видит спектакль — и более ничего. Он может знать все — как создано, почему и т. д., но он не обязан учитывать это и вообще на что-то делать скидку. Он прав, как покупатель, как потребитель, поскольку театр-то вообще существует для зрителя. Значит, каждый зритель имеет право высказывать свое недовольство, критику это право предоставлено прессой. И еще: критика, рецензия не должна восприниматься приговором, истиной в последней инстанции. Это просто мнение (одно из сотен) компетентного зрителя — это мое мнение, которое я не стану высказывать компетентным людям, поскольку сам считаю себя еще совершенно некомпетентным и малообразованным. Кроме того, это — только касаемо рецензентов. А еще есть театроведы-историки, теоретики и вообще, кто занимается, чем хочет. Исследуют процесс создания спектакля (тоже дело чрезвычайно занятное), деятельность одного актера, режиссера, художника — градаций четких нет и не будет. И не надо. Свободу слова, свободу печати, свободу совести, свободу собрания! Ура! Вся власть а) Советам! б) Учредительному собранию!

    Критик может поддерживать «своих». Но «свои» — разные, те, кого просто любишь, ценишь — или «свои» по совершенно нетворческим мотивам. Сколько у нас «дежурных» критиков при выдающемся театре, держащих монополию на то, что об этом театре (актере, режиссере) пишется, словно он на ставке в этом театре. Критик должен быть внештатным! И не быть приписанным к БДТ, МХАТу или еще к чему-нибудь. Одно дело — любовь и симпатия, другое дело — «ты мне, я тебе». А это, увы, сплошь и рядом. <…>

    В литературе есть всякие дяди и тети. Аннинский, бесспорно, интересен своей безапелляционностью и некомплиментарностью. Хватает и тут хвалящих заведомое ничто, просто непорядочных. Или убежденных, но совсем не в том, в чем хочется поддерживать. Тут о каждом герое 8-й полосы можно много рассказать — Вишневская, Велехова, Щербаков, Рудницкий, Свободин — фамилий много, нет возможностей поведать о каждом. А каждый — фигура интереснейшая и не похожая на прочих. Так что до встречи это отложим.

    А поучать я никого не собираюсь. Просто их дело — ставить и играть. А нас — смотреть и высказывать свое мнение. Никого ни к чему не призывающее. Зачем тогда оно? Если я (ты, он) талантлив, то мое мнение, отраженное письменно, имеет значение само по себе, вне отношения к тому, о чем оно. Белинский, Амфитеатров, Кугель, Марков — и еще, и еще — интереснее подчас гораздо более тех, о ком они писали. Героев их статей помнят только в связи с ними. Но это редкость, понятно. Хотя не исключительная. Просто редкость.

    Есть социальная значимость. Марков, защищавший МХАТ и при этом приветствовавший и Таирова, и Вахтангова. Рудницкий, вытащивший из забвения Мейерхольда, восстановивший его имя. Свободин, почти в одиночку противостоявший хулителям «Современника» и Таганки… Есть и другие. Так что вот.

    Теперь о другом. Если ко мне придет небольшая толпа (человек 6–9) и скажет: «Будьте нашим режиссером», я посажу их вокруг себя, и, пока они после многочасового тесного знакомства не повторят своего предложения, узнав обо мне и поведав о себе, я не возьму на себя этой ответственности. Пока еще не чувствую в себе достаточно сил, умения, знания, чтобы иметь на это право. Если же они готовы будут видеть своего режиссера таким, какой он (то есть я) есть — то я возражать не стану, очень напугаются — страшно обрадуюсь. <…>

    Скорейшего дембеля!

    Сколько там до приказа?

    Л. Попов

    КОММЕНТАРИИ

    Е. Ефремова — Екатерина Ефремова. В одно время с Л. Поповым училась в театральном институте (тогда — ЛГИТМиК им. Н. К. Черкасова, ныне — СПбГАТИ), в настоящее время — журналист, театровед, театральный и музыкальный критик, в 2001—2002 гг. была главным редактором журнала «Театральный Петербург».

    К. Закс — Карина Закс (в замужестве — Добротворская), однокурсница Л. Попова (до его ухода в армию) по театральному институту. Работала в кино- и театральной критике и журналистике. В середине 1990-х переехала в Москву. С 2008-го года — президент Издательского Дома Condé Nast (Россия).

    «Овод» — спектакль Г. Егорова по повести Э.-Л. Войнич в Ленинградском театре им. Ленинского комсомола. Главную роль в спектакль исполнял М. Боярский.

    «Сирано» — «Сирано де Бержерак», спектакль Е. Падве по пьесе Э. Ростана в Молодежном театре на Фонтанке.

    «Зинуля» — спектакль И. Владимирова по пьесе А. Гельмана в театре им. Ленсовета.

    «Крестики-нолики» — спектакль Ю. Аксенова по пьесе А. Червинского в Ленинградском театре Комедии.

    Кацманята делают «Сестер». Вершинина — Юлик, Ларионова — Наташа, Косовненко — Кулыгин, Тузенбах — Латышев, Бирман. Речь идет о дипломном спектакле актерского курса А. Кацмана (выпуск 1987-го года) «Три сестры». Автором письма упомянуты Юлиан Журин (впоследствии Юлиан Макаров), Елена Ларионова, Олег Косовненко, Иван Латышев, Борис Бирман (Вишневский).

    Зинулиного родственника… — имеется в виду героиня пьесы А. Гельмана.

    Материал подготовили к публикации Е. Вестергольм, И. Бойкова

    1

    В литературе, как и в любой творческой деятельности, есть две стороны — видимая и невидимая, осознанная и интуитивная. Как заметил когда-то Лев Николаевич Толстой, «какие-то высшие силы шли через меня, мой дух только придавал им форму, и это были счастливейшие минуты моей жизни». Увы, природа творчества остается по-прежнему загадкой. Высшие силы — и все.

    После очередной поездки в родные края у меня возникло искушение написать небольшую, почти документальную повесть о нашей деревне, о нашей семье, о нашей жизни. Никакого пафоса, никакого соцреализма. Отбросив все показное, поведать саму суть нашего бытия. Живой, горячий сюжет не давал покоя, но изложить его на бумаге не удавалось.

    Метался я с замыслом «Последнего месяца осени» по всему бывшему Союзу. Начал писать в Гаграх, на берегу Черного моря. В Кишиневе вдруг повествовательная ткань начала рассыпаться, сюжет погибал на глазах, и тогда я с семьей уехал в Карпаты. В крутых, незыблемых горах Яремче все стало на свои места, и, вернувшись в Кишинев, переписал набело и поставил точку.

    И все-таки была какая-то загадка в той работе. Хотя повесть была легкая, светлая, даже веселая, к концу все стало печалиться, и с главным героем, у которого даже имени не было, просто он назывался Отец, я как будто прощался надолго, может быть, навсегда. Это было тем более удивительно, что в те годы мой отец, Пантелеймон Михайлович, был еще жив, полон жизни, полон юмора, и, стало быть, о каком прощании могла идти речь?!

    Напечатанная в «Новом мире» повесть вызвала некоторое оживление среди читателей. Материалом заинтересовался известный оператор и кинорежиссер киностудии Молдова-фильм Вадим Дербенев. Он незадолго перед тем похоронил отца и увидел в моей повести некий сыновний реквием, некое прощание со старшим поколением, которому мы были столь многим обязаны.

    Работа на молодой тогда кишиневской киностудии закипела, что называется, с ходу. Мучительно долги были поиски Отца, исполнителя главной роли. Нужен был актер универсального дарования, актер, который понял бы и меня, и Дербенева, и все наше поколение, весь наш мир. Под национальной оболочкой, как правило, лежит общечеловеческое, но до него нужно добраться, дотянуться, докопаться.

    Не могу забыть встречу со знаменитым актером МХАТа Юрием Эрнестовичем Кольцовым, только что вернувшимся из лагерей. Дербенев позвонил мне из Кишинева и попросил встретиться с ним. Это был замечательный человек с иконописным лицом, на котором запечатлелась жестокость прожитого им века. Он прочитал повесть, ему очень хотелось сыграть Отца, но у него, после лагерей, слегка дрожали руки. Боже, как он старался скрыть от меня дрожь своих рук, как мне хотелось отдать ему эту роль, но в кино решает, разумеется, режиссер.

    Е. Лебедев. 1950-е гг. Фото из архива редакции

    Е. Лебедев. 1950-е гг.
    Фото из архива редакции

    Выбор пал на Евгения Лебедева, актера знаменитого в те годы Ленинградского Большого драматического театра. К стыду своему, до той нашей первой встречи в Кишиневе я ни разу Евгения Алексеевича не видел на сцене и ничего не знал о его громкой славе. В гостинице Интурист, где нас познакомили, мне даже показалось, что слишком велико расстояние между этим блистательным ленинградским актером и тем, что было в моей повести, что у меня болело, что мне хотелось выразить…

    Впрочем, самого Евгения Алексеевича мало заботило, какое впечатление производит он на окружающих. Едва проснувшись на следующий день, он уже включился в работу. Проходив с полдня по Кишиневу, заглянув на базар и потолкавшись с простым людом у привокзальной площади, он вдруг позвонил мне и спросил, нет ли у меня настоящей кушмы, молдавской крестьянской шапки. Была, но она ему не подошла. Слишком ухоженная. Ему нужна была простецкая, поношенная, самая простецкая, самая поношенная молдавская кушма.

    — Без кушмы я даже пробоваться не буду.

    Был перевернут весь реквизит молодой киностудии, ассистенты объездили весь город, но подходящей шапки достать не удалось. В критическую минуту поисков Леонид Григорьевич Мурса, бывший в ту пору директором киностудии, хорошо понимавший творческую природу актеров, вдруг сказал:

    — А почему бы вам самим не проехать по Молдавии, не поискать подходящей шапки? Садитесь в машину и вперед. Любая точка республики — полдня езды. Найдете нужную вам шапку, сторгуйте, а студия оплатит.

    Боже, что это была за поездка! Мы проездили почти сутки, с рассвета до глубокой ночи, и где мы только за тот день не перебывали, с кем только не встречались! Евгений Алексеевич вошел в раж, все ему было не то. А обнаружили мы искомую кушму за триста верст от Кишинева, в какой-то деревушке под Окницей, у местного тракториста, у которого дом был полон гостей. Подвыпивший хозяин дома, узнав, в чем дело, тут же вынес свою поношенную шапку, запросив за нее как за две новые.

    Ни фасона, ни вида особого та шапка не имела, но была хорошо обжита. Она явно на голову Евгения Алексеевича не налезала, но, выпив стаканчик свекольного самогона в доме хозяина, уже успев подружиться с трактористом, Лебедев заявил, что это та самая шапка, которая ему нужна.

    Потом долгую, дождливую осень шли съемки в Буковине. К моему великому удивлению, когда Евгений Алексеевич выходил на съемочную площадку в дешевом, хлопчатобумажном костюме, стоптанных сапогах и с серой шапкой на макушке, крестьяне из массовки окружали его и начинали с ним длинный, свойский разговор. Поначалу Евгений Алексеевич, приличия ради, кивал, поддакивал, но, когда начинали доминировать вопросительные интонации, отсаживался от массовки подальше, ждал, пока осветители заменят перегоревшую лампу.

    Эти неожиданные демарши озадачивали, обижали мужиков из массовки, они шли ко мне за разъяснениями такого странного поведения этого человека. В конце концов мне пришлось открыть им, что их новый приятель на самом деле никакой не колхозник, а знаменитый, народный артист СССР, Евгений Алексеевич Лебедев из Ленинграда. Приехал он к нам нарочно для этих съемок, а отсаживается по той простой причине, что, хоть он человек широко образованный, молдавского языка, увы…

    — Да при чем тут Ленинград! — кричали мне мои земляки. — Как будто мы его не знаем! Он родом из соседнего села, мы не одну бочку вина распили, гуляя друг у друга, но такой смурной, заносчивый характер у него — вдруг, ни с того ни с сего, на полуслове умолкает, отсаживается и думу свою великую думает…

    Е. Лебедев (Отец) в фильме «Последний месяц осени»

    Е. Лебедев (Отец) в фильме «Последний месяц осени»

    При озвучивании ленты возникла проблема. Дело в том, что одно из действующих лиц фильма, один из сыновей Отца, который ни разу не показывается в кадре, комментирует происходящее на экране. Он как бы создает свой образ, рассказом, своим голосом. В кино это называется «текст от автора». Поначалу вызвался прочитать текст от автора сам Георгий Александрович Товстоногов, хозяин и руководитель знаменитого театра на Фонтанке, но Дербенев, надо отдать ему должное, мягко отказал. У Товстоногова был мощный, кавказский, рыкающий бас, а для фильма нужен был скромный, мягкий, степной баритон.

    Выбрали Иннокентия Смоктуновского, гремевшего тогда на весь мир после сыгранного им князя Мышкина в спектакле «Идиот» по Достоевскому. Не могу забыть пасмурный, весенний день в Ленинграде, когда шло озвучивание нашего фильма. Иннокентий Михайлович был полубольной, давление 90 на 50, пришел с большим термосом черного кофе, залез в будку наверху и две или три смены за один день отмахали. Мы его больше не видели, один голос да бесконечные дискуссии по рации.

    У Смоктуновского был очень тонкий литературный вкус. Вдруг в реплике сына об Отце «…и в этом было его горе, и в этом была его суть» Вадиму Дербеневу почему-то не понравилось слово «суть», и он просил чем-нибудь его заменить.

    — Ни за что не отдам это слово!! — гремел с высоты своей кабинки Смоктуновский. — Это глубокое, мудрое, расчудесное слово!

    Сохранилась в газетах фотография премьеры фильма в Кишиневе, в кинотеатре «Патрия». Трое растерянных авторов. Я что-то объясняю Дербеневу, а Евгений Алексеевич смотрит куда-то в потолок, делая вид, что происходящее его не касается…

    А дело было в том, что накануне грянул гром. Фильм вызвал бурное негодование у руководства республики, он был объявлен кулацким, вражеским и Бог знает еще каким. Но премьеру отменить было невозможно. К тому же последнее слово в кинематографии принадлежало Москве, это была ее вотчина, она заказывала музыку, то есть финансировала. Голос руководства Молдавии мог быть только совещательным.

    Переполненный зал сидел окаменевший. Бешенство нашего незыблемого марксиста было всем известно. Судя по всему, фильм зрителям понравился, лирическая, трогательно-печальная история разлетевшейся, распадающейся семьи, но, с другой стороны, пренебречь позицией всемогущего партийного босса было смерти подобно…

    — Гоша был прав, — вдруг прошептал мне Евгений Алексеевич.

    Гошей он называл Георгия Александровича Товстоногова, с которым состоял в близком родстве.

    — В чем был прав? — так же тихо спросил я.

    — Перед поездкой в Кишинев я пришел к нему за напутствиями. Как сделать, чтобы получилось хорошо. И знаете, что он мне сказал? Чем лучше сделаете, тем хуже будет. Как в воду глядел.

    Окаменевший зал терпеливо ждал, что скажут авторы в свое оправдание. Чтобы как-то разрядить обстановку, я принялся им рассказывать, какое это большое и редкое дарование, Евгений Алексеевич Лебедев, и какое это счастье для всей нашей культуры, что он согласился приехать к нам и сыграть роль Отца.

    Меня слушали благожелательно, изредка похлопывали, но не верили. Не может быть, читалось на их лицах, чтобы этот избалованный славой россиянин, знаменитый актер, лауреат Ленинской премии, переодетый в хлопчатобумажный костюм, в поношенной серой шапке на затылке и истоптанных сапогах, сыграл роль нашего Отца, Отца семьи, Отца народа, если хотите…

    Мне думается, национальная гордость не позволяла им признать в нем исполнителя роли Отца. Не может же, в самом деле, сын священника, родившийся на Волге, не знающий ни нашей истории, ни нашего языка, живущий в Ленинграде, приехать в Кишинев, походить по базару, купить под Окницей поношенную шапку и с ходу проникнуть в наше святая святых!!

    Работники киностудии долго гадали, что бы такое подарить Евгению Алексеевичу на память. Прослышав об их муках, Евгений Алексеевич попросил ту неказистую шапку, в которой он сыграл главную роль. Должно быть, она и теперь валяется где-то там, в Санкт-Петербурге, если только моль ее не доконала.

    Карьера той крестьянской шапки из-под Окницы была воистину ошеломительной. После года съемок она объехала вместе с пленкой почти весь мир. Запретить фильм Кишиневу не удалось. Москва стала на защиту «Последнего месяца осени». Фильм получил несколько международных премий, один из членов швейцарского парламента пытался даже провести законопроект, обязывающий все молодое поколение просмотреть эту ленту, дабы они знали, сколь многим они обязаны своим старикам. Законопроект не был принят по той причине, что просмотр фильмов есть дело сугубо добровольное. Хочет человек — смотрит, не хочет — не смотрит.

    И все-таки было что-то таинственное, что-то загадочное, что-то провидческое, если хотите, в той нашей работе. Почти полвека минуло с тех пор. Распад семьи как ячейки общества охватил сегодня не только Молдавию. Это проблема мировая. Сама наша культура, театр, кинематограф в глубочайшем кризисе. Пора великих актеров, кажется, канула в лету.

    Нет более Евгения Алексеевича. Общепризнано, что «Последний месяц осени» — это его лучшая роль в кино. Слава Богу, пленка сохранилась. Изредка, когда на экране возникает до боли знакомая, сутулая фигура, полная достоинства, я замираю. Меня завораживает усталая поступь человека, немало потрудившегося на своем веку, медленный поворот головы крестьянина, знающего, что в мире нету вещей, ради которых стоит быстро, резко оглядываться, и в каждом движении этого человека я узнаю своего покойного отца.

    Это тем более удивительно, что я их не знакомил. Фильм снимался в одном краю, моя родная деревня находилась в другом, но, не видя Отца, Евгений Алексеевич угадал его через сына, и это самое великое, самое загадочное, что есть в человеческой жизни. И, разумеется, в искусстве.

    2

    Портрет этого великого актера будет неполным, если не сказать хотя бы несколько слов о его сценических работах. Репертуар Евгения Алексеевича был чрезвычайно широк и разнообразен. Им сыграно около 400 ролей мужских, около десяти женских, несколько сказочных, в числе которых знаменитая Баба-яга. Но всего этого было мало для его бурной натуры. Из лесных коряг он создал огромную галерею сказочных персонажей, а к концу жизни написал и несколько интересных книг.

    Е. Лебедев (Рогожин). «Идиот». БДТ им. Горького. Фото из архива редакции

    Е. Лебедев (Рогожин). «Идиот». БДТ им. Горького.
    Фото из архива редакции

    Е. Лебедев (Бессеменов). «Мещане». БДТ им. Горького. Фото из архива редакции

    Е. Лебедев (Бессеменов). «Мещане». БДТ им. Горького.
    Фото из архива редакции

    Говорить о сценических образах, созданных Лебедевым, нет никакой возможности, тем более что я, в силу разных обстоятельств, не смог увидеть даже главнейшие из них, включая ставшую уже классикой роль Бессеменова в «Мещанах» Горького.

    Но об одной из последних работ Евгения Алексеевича невозможно не сказать. Речь идет, разумеется, об «Истории лошади», спектакле, поставленном по рассказу Толстого «Холстомер». Это была вершина творческой жизни Лебедева, спектакль бесконечно глубокий, смелый, я бы даже сказал — дерзкий.

    Для того чтобы оценить всю сложность этой работы театра на Фонтанке, как обычно называли театр Товстоногова, заглянем ненадолго к яснополянскому старцу. За прозой Толстого давно установилась слава герметически закрытой прозы. Ершистый, настоянный на внутренней полемике, усложненный ритм толстовских повествований, придя в соприкосновение с научно-техническими реалиями нашего века, оказывает яростное сопротивление.

    Задумчивые, красочные толстовские пейзажи не дают себя втиснуть в рамки кино и тем более телеэкрана. Грубая холщовая ткань толстовской прозы топорщится на тонких талиях современных актрис. Может, поэтому, при всех относительных удачах, истинного Толстого все еще ждут и в театре, и в кино, и на телевидении. А если зритель ждет, если в этом все еще есть потребность, не следует удивляться, что изредка то тот, то другой коллектив начинает робко посматривать в ту сторону России, где расположена Тульская область.

    Воинственный по своей натуре, вечно ищущий новые пути, театр на Фонтанке предпринял на редкость смелую и, я бы сказал, парадоксальную попытку проникнуть в мир Толстого. Театр решил идти от обратного. Из всего толстовского наследия было выбрано самое не театральное произведение — повесть о лошади по кличке Холстомер.

    Идея принадлежала молодому тогда режиссеру Марку Розовскому. Это он принес в театр инсценировку и с благословения Товстоногова принялся организовать на сцене необычный для театра мир. Художник Эдуард Кочергин создал на сцене удивительно уютную, похожую на морскую раковину, несущую в себе все элементы земной округлости конюшню.

    Все действие спектакля в этой самой конюшне и происходит. Стены ее сделаны из натянутого холста, и сами лошади тоже в холст одеты. В длинных холщовых рубахах ходят конюшие. И халат, и мундир князя из того же холста.

    Грубоватая, холщовая ткань несла еще и ту мысль, что мир един и неделим — от князя до последней клячи. Вот с этого холста, думается, началось истинное проникновение театра в мир Толстого.

    Самое сложное, конечно, было достижение единства. Нужно было эту массу людей и лошадей организовать в единый ансамбль, в единое зрелище. И это театру удалось. «История лошади», думается мне, одна из лучших работ Георгия Александровича Товстоногова. Глубоко чувствуя социальную потребность застоявшегося общества, то, что, как говорится, висело в воздухе, он создал зрелищный, убедительный, прочный спектакль.

    От первого появления Холстомера, от его первой жалобы на невыносимую чесотку, и до красной шелковой ленты, символизировавшей кровь убитой лошади, зрительный зал сидел не шелохнувшись, окутанный сиянием толстовского мира и толстовских истин.

    В странной, необычной роли пришлось мне увидеть в тот вечер Отца из «Последнего месяца осени». Евгений Алексеевич стал лошадью. Он играл не просто образ какой-то там лошади — играл конкретную судьбу одной из многих миллионов кляч, проживших свой век на этой грешной земле. Они шли вереницами поколений на протяжении многих веков — пахали землю, возили груз, носили всадников в походах и боях, затем, отжив свое, обессилев, тихо погибали. Но вот одну из этих кляч заприметил глаз великого художника, ее судьба взволновала его, и стала та кляча звездой, блуждая по всему миру под именем Холстомер.

    Играл Евгений Алексеевич взапой. То он жеребенок, готовый подружиться со всем миром, то он раздираем чувством любви к своей единственной. Лошадиная судьба, как и вся иная жизнь, шла полосами — когда лучше, когда хуже. Но вот он, свет в конце тоннеля! Горизонты расширяются, ярко светит солнце, и Евгений Алексеевич прямо сияет от счастья.

    — Меня продали молодому гусару, князю! Два года прожил я у него — и ах, что это была за жизнь! У него была любовница, и по вечерам мы ее навещали…

    Надо было слышать как Евгений Алексеевич, неутомимый поклонник женских чар, мечтательно-сладко произносил это фразу — по вечерам мы ее навещали… Собственно, навещал князь, а пегий мерин по кличке Холстомер терпеливо дожидался у ворот. И все-таки он был счастлив! Увы, счастье его длилось только два года, пока его не загнали.

    А знаете ли вы, что означает «загнать лошадь»? Это значит, что однажды ее гоняли долго, бесконечно долго, сверх всяких лошадиных сил, без отдыха, без зерна, без воды. Но лошади, увы, послушные, как никто в этом мире, идут даже тогда, когда уже и сил нет. Им пить хочется, всем своим существом они просят воды, и самое главное в уходе за ними, пока лошадь стоит мокрая, измотанная и трясется, не давать ей пить, пока не остынет.

    Увы, ему не повезло. Измотанному, трясущемуся Холстомеру дали пить, и после того рокового ведра воды его жизнь пошла по совершенно другому кругу. Его гоняли по ярмаркам, продавая все дешевле и дешевле. Пахал он и в поле у мужиков, возил мусор, кочевал с цыганами, пока однажды, по иронии судьбы, не оказался снова в той же барской конюшне, в которой довелось увидеть свет. Вернулся уже старым, униженным, и было обидно, что так быстро, так нелепо прошла вся его жизнь…

    — А главное, — исповедовался Евгений Алексеевич перед зрительным залом, — главное, все время чешется. Сил моих нет, как чешется!

    Е. Лебедев (Холстомер). «История лошади». БДТ им. Горького. Фото из архива редакции

    Е. Лебедев (Холстомер). «История лошади». БДТ им. Горького.
    Фото из архива редакции

    Помимо небольшого количества реплик, потому что лошади, как известно, не очень разговорчивы, и длинного бутафорского хвоста, висящего на столбе, которым Евгений Алексеевич обмахивался, когда очень уж нетерпимо чесалось, у него был еще один ударный номер. Небольшая такая лошадиная песенка. Без текста, без особой мелодии, потому что, в самом деле, какая у лошади может быть мелодия! В критические минуты своего существования, сетуя не то на судьбу, а может, на окружающий мир, Холстомер как бы ронял свое знаменитое — оуэа-а-уа-уа…

    Марк Розовский, вложивший душу в этот спектакль, рассказывает на страницах «Нового мира», что уже готовый спектакль Товстоногов долго не выпускал. Песенка лошади его не устраивала. Он считал, что она не завершена. Чего-то там не хватало. Но что еще можно добавить к печальному лошадиному ржанию?! Измученный бесконечными прогонами, на одной из репетиций Евгений Алексеевич взвыл каким-то немыслимым, непостижимым воплем, так что стены театра содрогнулись.

    — Вот это и есть то самое! — изрек Георгий Товстоногов. — Можно назначать премьеру.

    Что происходило в тот вечер в театре, когда мы с женой смотрели «Историю лошади», трудно передать. Полчаса, стоя, переполненный зал без устали вызывал актеров на поклоны. Лучшего, кажется, театр Страны Советов не создал, выше не взлетал.

    После спектакля нас пригласили в гости. Евгений Алексеевич жил вместе с Товстоноговым в одной сдвоенной квартире. В наших ушах еще гремел гул оваций, а Евгения Алексеевича, сидевшего за рулем своей Волги, занимал совсем другой шум. Он вез какую-то корягу в багажнике, корягу из которой собирался утром что-то смастерить, и всю дорогу та коряга не давала ему покоя.

    — Скажите, Евгений Алексеевич, а тот ваш вопль… Правду ли говорят, что так вопили бурлаки на Волге, тащившие на себе тяжелые баржи?

    — Правда. Это вопль бурлаков, но я его немного переделал.

    — Как можно переделать вопль?!

    — Путем сложения.

    — То есть?

    — Страдания Холстомера я покрыл бурлацкой болью, туда же пошла боль матушки-Волги, к ним присоединил боль матушки-России. Вот и получилась молитва. Молитва века. Но что там, бля, без конца стучит в моем багажнике?!

    Весь вечер за гостеприимным столом мы говорили о Толстом. Да нет, не так уж он герметически закрыт, говорил хозяин дома, Георгий Александрович. Просто не с теми руками, не с теми помыслами, не с той болью шли к нему… Толстой был не просто гением, он был бесконечно смелым гражданином мира, и если кто с оглядкой приближается к нему, уйдет с пустыми руками…

    И в самом деле. Художественный мир толстовских творений открыт, войти туда можно запросто, и главная новость, которая нас там дожидается, это та, что Толстой все еще жив.

    А пока он жив, вместе ним живы и мы.

    Москва, 2008 г.

    Р. S. Год спустя, после гастролей Большого драматического театра в Великобритании, «Таймс» писала: «…вопль отчаяния Холстомера вновь напоминает нам о том, что человеческий голос — это чудо из чудес…».

    Это чудо сотворил сын священника, расстрелянного атеистами. Побродив по лабиринтам нашего грешного мира, в конце жизни он отправил на небеса великую немую молитву. Воистину, как сказано в Писании: «…Услышь, Господи, молитву мою, внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой, ибо я к Тебе молюсь…».

    admin

    Пресса

    На Малой сцене БДТ выпускают водевиль «Квадратура круга» — едва ли не единственное советское произведение в этом жанре, сохранившееся в памяти народной. Автор «Квадратуры» Валентин Катаев — фигура, мягко говоря, неоднозначная. Человек, написавший «Сына полка» и «Белеет парус одинокий» и, в общем-то, не сильно выделявшийся среди коллег по соцреалистическому цеху, он только дважды стал знаменитым на весь мир. Один раз — в конце жизни, в 1978 году, когда в «Новом мире» был опубликован катаевский, условно говоря, «литературный роман» (по аналогии с «Театральным романом» Булгакова) «Алмазный мой венец». Поэты и писатели 1920-х выведены там под вымышленными, но очень образными именами (Маяковский — Командор, Зощенко — Штабс-капитан, Мандельштам — Щелкунчик, Пастернак — Мулат etc.), язык отличается удивительной свежестью, а истории — правдивостью. И это один из тех немногих текстов, по которым можно изучать атмосферу времени. Второй (а точнее, первый) текст, принесший автору славу и признание, написан как раз в 1920-е: водевиль «Квадратура круга» еще тепленьким поставили в главном театре страны, МХАТе, а потом и по всему миру, включая Америку. Еще бы: комната в коммунальной квартире, а в ней — две пары молодых людей, которые никак не могут разобраться в своих чувствах, отчего возникают бесконечные путаницы и смешные положения. Водевиль этот — одна из последних страниц легкости и безыдейности в истории советской литературы. Впрочем, именно тут режиссер Иван Стависский и разглядел драматизм. Для него это — легкость на грани национальной катастрофы. Он как минимум предлагает задуматься, что будет с этими молодыми дурачками, уверенными, что родились в самой свободной стране мира, десять-двадцать лет спустя. В спектакле занята молодежная команда БДТ — Юлия Дейнега, весьма убедительно сыгравшая Верочку в спектакле «Месяц в деревне» на Большой сцене, Мария Сандлер (экстравагантная «пиковая дама» в спектакле самого Стависского), Семен Мендельсон, Андрей Аршинников, Руслан Барабанов (номинированный на нынешнюю «Золотую маску» за роль Беляева в том же «Месяце в деревне»). Режиссерско-педагогическая работа с молодежью — конек Стависского, он грамотный и четкий постановщик, хотя большинству его спектаклей явно не хватает остроты как на уровне формы, так и на уровне идеи. Это всегда больше игра, чем высказывание о наболевшем. Тем интереснее задача, поставленная им себе при работе над «Квадратурой», — заглянуть в близкое будущее страны.

    Гороховская Екатерина

    ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

    Марина Дмитревская, театральный критик

    Город зияет дырами и блестит «вставными зубами». Когда мы начинали журнал, был раздел «Театральные адреса»: мы находили и рассматривали дома, в которых когда-то что-то было… Теперь настало время рубрики «Город, который мы потеряли». И теряем каждый день. Недавно в Эрмитаже, выглянув в одно из центральных окон (от Рембрандта, что ли?), увидела, как надстраивают три этажа какого-то дома. Это в центре, центрее которого не бывает! И почти сразу же на университетской конференции о феноменологии Петербурга прослушала доклад с показом десятков слайдов… Ребята, это катастрофа, размеров которой мы не представляем, город взрывают изнутри, и когда мы что-то начинаем видеть — оно уже построено…

    Или снесено. Как ДК Первой пятилетки — когда-то самое «натопленное» гастрольное место Ленинграда… С него и начинаем.

    Когда-нибудь, проводя группу мимо полупустой Новой сцены Мариинского театра, понадобившейся известно кому, но неизвестно зачем (ведь не каждый вечер полон и главный зал! Правда, Гергиев стоит к нему спиной, может, не видит?..), особо образованный экскурсовод скажет: «В ХХ веке здесь был самый любимый театральный зал ленинградцев и москвичей. Первые гастроли „Современника“, Таганки, эфросовской Малой Бронной… Он не сгорел, не рухнул, его преступно снесли в начале ХХI века. Весь великий театр прошел через это здание.

    Однажды лом на какие-то гастроли был такой, что драматурга Александра Володина затолкали, не пропустили к окошку администратора, он не попал на спектакль и, вырвавшись из толпы, уже в трамвае, написал свое знаменитое:

    Простите, простите, простите меня.
    И я вас прощаю, и я вас прощаю.
    Я зла не держу, это вам обещаю.
    Но только вы тоже простите меня…».

    Последние годы мне очень хочется, чтобы Валерий Гергиев встал у многолетнего котлована и обратился к городу: «Простите, простите, простите меня…».

    Самые счастливые мои театральные дни 1970-х связаны с Пятилеткой. «Гамлет» и «Деревянные кони» Таганки, «Брат Алеша», «Ромео и Джульетта», «Дон Жуан» Эфроса, «Двое на качелях» «Современника»… Почему самые счастливые? Потому что радость оттого, что попал, прорвался, умножала восторг от искусства. В другие театры можно было пойти в другой день, а тут — шанс, единственный и неповторимый!

    Чтобы прорваться сквозь заслон бабулек-контролерш, нами, студентами, было разработано несколько способов. Самый грубый — таран: собраться в кучку, сцепиться и, не глядя, вобрав головы в плечи, рвануть сквозь толпу в дверь. И сразу — врассыпную! Бабушки начинают ловить поодиночке, кто-то попадался, но остальные успевали скрыться в туалете… Способ второй (не наверняка): один человек с билетом на другое число и на другой спектакль долго разбирался с контролершей по поводу накладки, в это время остальные проскакивали за его спиной… Если бабулька отвлекалась на них — проходил «фальшивобилетчик». Ну и так далее: мы подтирали числа, подделывали штампы, в контрамарке на 2 человека приписывали «1»… Потому что пройти просто так было невозможно, а пропустить гастроли — тоже.

    Эти стены помнили такие шорохи, такую тишину и такие громовые аплодисменты! Теплый (в отличие от ДК Ленсовета), уютный, гостеприимный дом, сюда любили приезжать и приезжали. Мои первые свидания с московскими театрами прошли именно здесь — в зале с полукруглыми ложами из карельской березы…

    Потом, когда большая сцена стала хиреть, «отапливался» маленький черный зал «бедного» любительского театра «Перекресток» В. Фильштинского. Это уже 80-е. Я ходила туда на спектакли самого Вениамина Михайловича и режиссера Михаила Груздова, помню, встречалась с труппой, что-то обсуждали…

    Котлован, который не хочет принимать новые сваи, проект, который никак не могут утвердить, и до сих пор неясно, какой стекляшкой будет искажен облик Театральной площади, — вся эта история как будто мистический знак Гергиеву… Пятилетку — в три года не удалось. Не удастся и вообще.

    Мария Смирнова-Несвицкая, художник, театральный критик

    С Первой пятилеткой связаны такие мощные пласты памяти — ну прежде всего самое яркое, то, что было открытием, прозрением, — гастроли Таганки 1972 года, летом — июнь или июль, жара, год поступления в институт, страшная всеобщая возбужденность, город гудел — за километр стояли толпы, и ощущение такое — что вот если пропустишь, то все, необратимая потеря — надо попадать. Спектакли знаменитые — «Добрый человек», «Антимиры» по Вознесенскому, «10 дней, которые потрясли мир». Лезли кто как мог, и вот мой бывший одноклассник, уже первокурсник, актер, к Эмме Поповой на курс поступивший, Серега Воробьев, нашел лаз — форточку в женский туалет. Туда, через эту форточку пролезли все, а сам Серега — по комплекции настоящий шкаф — застрял. И закупорил форточку, зараза. Мы с этой стороны, из туалета его тянем, а с той стороны его толкают — очередь ведь, а он только ногами и руками болтает, и тут уже тетки-билетеры гулкими шагами с криками приближаются, скандал! Форточка трещала, но выдержала. В тридцатые строили-то на совесть. Но вот попал он на спектакль или нет, я не помню — замели его вроде билетерши. Вообще в Пятилетке ведь все хорошие гастроли проходили — еще был случай, когда приезжал Жан-Луи Барро, после спектакля его попросили встретиться со студентами театрального института — и он согласился! И в фойе собрались студенты, вышел Жан-Луи Барро, такой немыслимый, в черном бархатном пиджаке, и, чтобы было видно, выдвинули на середину стол, канцелярский какой-то. Он взлетел на этот стол и попросил задавать вопросы через переводчицу. Только приготовился говорить — тут пришла уборщица, классическая, в синем халате, с ведром и вонючей шваброй, и стала орать — тоже классический текст, типа ходют тут всякие, пошли вон, дураки. Никакая толпа возмущенных студентов, никакая переводчица ей оказались не преграда, так она великого француза шваброй со стола и согнала. А может, он бы чего-то такое нам сказал…

    Потом там, в Пятилетке, был «Перекресток» Фильштинского, чудный маленький театрик — комнатный, последние годы там была «С’Танция». Жаль этого здания, оно бы еще века простояло. Вообще это одно из немногих достижений советской власти — дворцы культуры по всей стране. Многие знаменитые актеры и художники начинали в детстве или юности с драматических кружков и студий рисовальных. И потом действительно этот ДК — это же советский конструктивизм, Николай Митурич архитектор.

    Вадим Каспаров, директор танцевальной школы «Каннон Данс»

    Само здание ДК Первой пятилетки (оно было построено в 1929 году) — образец конструктивизма. После войны его перестраивал тот же архитектор, что и строил, но уже были другие задачи, и из конструктивистского здание стало более помпезным — появились колонны, портик. И все-таки важно, что переделывала здание та же рука, что его создала изначально. Это был один из лучших театральных залов. Менеджмент в советское время у ДК Первой пятилетки был достаточно сильный. Там же было огромное количество коллективов! В 70-е, 80-е годы дети, около трех тысяч взрослых занимались в различных кружках. И театр — большой, на тысячу мест, — был, к примеру, любимой гастрольной площадкой Аркадия Райкина. Там выступала тьма звезд! Пространство было намоленное. И еще малая сцена, театр Фильштинского «Перекресток». Когда мы разбирали завалы, то нашли программку «В ожидании Годо», а там фамилии — Хабенский, Трухин, Пореченков, они тогда только еще начинали.

    А мы взяли это пространство в 1997 году. Моя жена училась современному танцу в Австрии, вернулась, и мы решили организовать танцевальную школу — пригласить ее учителя, который долгие годы выступал на Бродвее, преподавать джаз-танец, степ и т. д. И начали искать по всему городу организации, где мы могли бы проводить мастер-классы. И куда бы я ни пришел, все смотрели свысока — какой джаз, какой Бродвей? У нас все хорошо и без этого. А ДК Первой пятилетки я хорошо знал, так как учился через дорогу, в Лесгафта и мы туда постоянно бегали в буфет. Там был очень хороший буфет в свое время, лучшие бутерброды в округе, лучший кофе, лучшие пирожные, потому что ДК принадлежал профсоюзу работников торговли. И когда я пришел туда, мне показали зал. Темный, но огромный, какие-то страшные потолки, страшные стены. Я говорю — давайте, мы возьмем этот зал, сделаем все сами и проведем мастер-класс. Мы его провели, а потом решили организовать любительскую группу для взрослых. Так началась школа. Потом постепенно мы стали вскрывать заколоченные двери, и это стоило кошмарных трудов! В течение года мы открывали помещение за помещением, отдирали смолу, чистили.

    Летом 1998 года я беру две тысячи долларов в долг, успеваю купить стройматериалы для ремонта, и тут разражается этот сумасшедший кризис. Это был кошмар. Потому что мы с работниками договорились на одну сумму, а тут они поняли, что деньги, на которые они рассчитывали, уже совсем не те деньги. Но они оказались порядочными людьми, не запросили больше. Мы сделали ремонт и в 1998 году открыли школу. И началось. Если в 1997 году у нас занималось человек сорок, то с 1998-го пошел сумасшедший вал народа, потому что это было совершенно новое для города направление. У нас занимались около двухсот взрослых и ста детей, то есть мы резко поднялись на другой уровень, и по количеству народа, и по качеству происходящих событий. Потом у нас появилась детская группа, из которой мы сделали свою первую танцевальную компанию «Каннон Данс». Детям было по 13—14 лет, но они настолько активно занимались! Я видел результаты и начал ходить по ДК и смотреть, что у них еще там есть. Как-то иду я по третьему этажу и вижу — какие-то двери серьезно закрыты. Я начал их дергать. Мне говорят — там зал. Прошу. Открывают. Темнота — глаз выколи. Я захожу и просто обалдеваю, как Буратино в каморке папы Карло. Потому что вижу — театр. Я походил по сцене. Она, конечно, вся была кривая, вся чем-то завалена, в ужасающем состоянии. Кроме того, когда большой театральный зал профсоюзы отдали под бильярд, они все кресла из карельской березы — тысячи кресел! — пустили под топор, оставили штук сто двадцать, а остальные сожгли. Что-то продали, может быть. Из этого зала сделали просто мебельный склад, со всего ДК собирали и складывали туда мусор. Я начал просить — отдайте, тут просто будут дети выступать! Отдали. Мы все раскидали, помыли. И начали сами сначала делать какие-то проекты, потом я туда пригласил Сашу Кукина и Игуан Данс Театр. И тут пришел к нам брать интервью Паша Перец, который тогда, кажется, был редактором Гаудеамуса, и сказал — слушай, а вот есть «Комик-Трест», они тоже все время говорят про театр, может, вас познакомить? Когда мы с ними познакомились, у нас сразу появилось уважение и доверие друг к другу. Мне кажется, это очень важно. Люди пришли и начали пахать, работать на пространство. У них был большой опыт, имя, а у меня ничего этого не было, в мои задачи входило большей частью организовать процесс, я все делал на ощупь. Начали выпускать свои премьеры, много народу стало приходить.

    Мы придумали название (надо было как-то отделиться от ресторана и себя позиционировать) — альтернативная сцена «С’Танция», от слова «танцы», «с» — современные. Название как-то легло на это пространство. Проблема была в том, что попорчено было очень много, много унесено оборудования и все каналы были нарушены. Там были жуткие старинные диммера. Через какое-то время мне удалось получить денег, и мы оснастили театр техникой — закупили свет, звук нормальный. И все это развивалось достаточно неплохо, могло бы и дальше развиваться. Все шло с такой скоростью, что просто пар валил. Потому что был замкнутый цикл — школа, группа, театр, зрители, которые потом шли в школу. Почти восемь лет мы в таком режиме работали, последние пять лет — с театром. И конечно, сейчас я понимаю, что это был рай. Могло быть еще лучше. Если бы не возникла история с Гергиевым. Давно шли разговоры, и конечно, все это нас держало в постоянном напряжении. В 1998 году я вложил свои личные деньги, потом, когда начали делать театр, ребята из «Комик-Треста» нашли инвесторов, которые готовы были вложиться. Но руководство ДК… У нас же как — сам не могу и другим не дам, чтобы дураком себя не чувствовать. И это в данном случае сыграло злую шутку с ДК. Директор была не стратег. Да и не нужно ей это было. Она тянула деньги за аренду, а о развитии не думала. Мне кажется, случись полная активность ДК — его, может быть, и не сломали бы. А так, какие аргументы у них были? Что они сносили? Бильярдный клуб, бани, гостиницу. А мы… Ну, школа, а кому дело есть до школы? Ну, театр…

    В 2005 году мы провели последний фестиваль и в течение трех дней съехали. Десять грузовиков оборудования я увозил. Часть до сих пор гниет по подвалам, я не знаю, что с ним сделать. Арендой мы не занимаемся, вот, лежит до лучших времен. Мебель. Это был кошмар. У Фиссонов все-таки была база, а у нас все было в Пятилетке — и офис, и костюмерные, и аппаратура, и линолеум. Все это можно было бы отстаивать, но на уровне огромного здания, а не одного маленького театра. Хотя прессинг был кошмарный. Шесть проверок за полгода… Приходит к нам налоговая полиция, которой дана команда «фас!»… Я не стал даже бунта поднимать. И с другой стороны, я думал — наверное, городу нужен более современный театр, эта гергиевская идея обновления — я всегда был за. Но на несчастье других свое счастье не построишь… Здания до сих пор нет, хотя оно должно было уже полным ходом функционировать.

    Смысл в том, что государство разрушило практически первый успешный негосударственный проект, который работал и не зависел от его денег. С 1997 по 2005 год, пока мы были в Пятилетке, я ни копейки не получил от города. При этом проводились фестивали джаз-танца и музыки, молодых хореографов, куча мастер-классов, мы разные компании привозили. Это все было сделано либо на наши собственные средства, либо на привлеченные, которые я добывал на Западе. «Комик-Трест» тоже из-за низкой аренды мог спокойно выпускать свои спектакли, играть блоками. Когда они не выступали, пространство использовалось под другие проекты, у нас была достаточно согласованная политика. Но все это осложнялось тем, что мы не знали, как будет завтра.

    Эксперимент оправдал себя. Это не надо даже сильно доказывать. Было пространство — убогое, душное. Но это как храм — намоленное место, туда ходили люди с хорошей душой. Мы очень жестко, кстати, отсекали сомнительные коллективы. Все это наполняло пространство определенным смыслом и энергетикой. Это был на самом деле один из самых энергетически приятных залов. Мы обеднили город, потеряв его. Если бы вложить в это пространство денег, это было бы настолько правильно, просто идиллия — Мариинка, Консерватория, тут же современное искусство. Соединить их виртуальным мостиком. Такая связь времен… В России привыкли мириться с потерями, и это страшная вещь. У нас нет уважения к частной собственности и к чужой деятельности. У нас в любую секунду, если надо, уничтожат кого угодно, что угодно — и плевать. Это было всегда. Мы просто пришли и сделали дело. Своими руками, как могли, и это работало. И по живому организму топором — хрясь! Переломили хребет.

    Вадим Фиссон, художественный руководитель театра «Комик-Трест»

    Идея появилась оттого, что нужно было как-то выживать. И мы, и «Каннон Данс» много ездили по Европе и наблюдали, как там все происходит. В каждом уважающем себя городе существует культурный центр, в котором за условную арендную плату молодые коллективы могут выступить, проявить себя. Например, «Белую историю» мы делали в таком культурном центре в Ганновере. Благодаря этим центрам, которые дотируются правительством города, создается среда, где есть пространство для эксперимента, а если там еще оказываются рядом театральные люди, музыканты, художники, то это дает городу хороший импульс, новую энергию. Вот что-то такое мы пытались два года тащить на своих плечах в Питере. Пятилетка ведь была очень известным театральным местом в свое время. Но когда мы туда пришли, там был боулинг, это был ДК Боулинга. Народ туда поначалу зазвать было очень сложно. Это потом у нас там уже ломали двери, пытаясь попасть на спектакли… Но в какой-то прекрасный момент пришли большие дяденьки из больших театров и сказали: здесь у нас будет вторая сцена. Никто никого не спросил и не подумал о том, что здесь уже есть сцена, что люди как-то работают и делают это, в общем, неплохо, заполняют ту нишу в городе, которая не заполнена. Вадик Каспаров там проводил свои фестивали «Open look» и фестивали современной хореографии. И вот в одночасье всего этого не стало. Мы сделали фестиваль «Прощание с Пятилеткой», на котором сыграли все свои спектакли, и вышли оттуда. Такая грустная история.

    С этим много связано сентиментальных моментов. Там, если помните, стены были кирпичные. Сначала мы думали как-то их облагородить, потом решили — нет, так классно, такой особый колорит присутствует. Один кирпич был вынут из стены, и там зияла пустота. И мы туда поставили табличку: «Кирпич находится на реставрации». Однажды, когда мы проезжали мимо Пятилетки — там уже была снесена одна стена, — на высоте третьего этажа мы увидели эту надпись. Полуразрушенное здание и эта надпись как воспоминание о прошлой жизни… Это было очень… сентиментально. Потом, когда Вадик проводил десятилетие «Каннон Данса» в Учебном театре (они на тот момент оказались бездомными), мы принесли ему в подарок кирпич и сказали: «Это тот самый кирпич, мы его все-таки отреставрировали. Осталось найти здание, куда мы его все-таки сможем вставить».

    Я не буду сейчас говорить, как я к этому отношусь. Потому что было снесено, во-первых, уникальное архитектурное сооружение, а во-вторых, там шла жизнь. Там, кроме боулинга, еще что-то происходило. Не замечать этого было нельзя. Была перспектива, конкретная перспектива. Ощущение, что есть такое место, которое мы можем содержать и куда ходит зритель. Был энтузиазм, мы верили в театр, мы в него до сих пор вроде бы верим, но… Когда тебе двадцать пять, у тебя один энтузиазм, а когда сорок шесть… Шутки кончаются.

    Оксана Токранова, пресс-атташе Мариинского театра

    Не новая, в общем, история, за мной никакого первооткрывательства: как корабль назовешь, так он и поплывет, как аукнется, так и откликнется, сколько волка ни корми, он в лес смотрит… Когда-то был на площади, где нынче памятник А. С. Грибоедову и тракторообразное здание ТЮЗа, Семеновский плац — там секли солдат, пропуская сквозь строй, там состоялась гражданская казнь петрашевцев… А потом построили здание для Театра юного зрителя, переехал театр на площадь, которую назвали Пионерской, жил-поживал, радовал, но место свое взяло, утащило театр в черную дыру громких скандалов, художественных пшиков и редких, но памятных удач… Это я к чему? На месте ДК Первой пятилетки нынче яма, котлован, огромный, зияющий своей серостью и потихоньку подъедающий окрестные переулки и дворики. Заметьте, как расползается грязь от этой дыры по окрестностям, как перегораживают дороги, как шум строительства, шум борьбы с подземными водами поглощает все другие, жилые, житейские шумы. А ведь на короткой памяти ленинградцев-петербуржцев сколько всего в ДК случилось, сколько всего с ним было связано… Мы, да к чему обобщать, я помню ДК странным, неуютным, брошенным пространством с коридорами в никуда, комнатами, лестницами, помню крохотную дэкашную сцену и неудобные, как в кинотеатрах, кресла, в которые как ни сядь — сползаешь в гладенький, полированный не одной сотней поп зев. Помню вахтершу за стеклом.

    Помню театр Фильштинского. Сколько раз мы смотрели «В ожидании Годо»? А сколько раз шел, столько и посмотрели. Мы поступали в Академию, а курс Фильштинского с Хабенским, Зибровым, Пореченковым, Трухиным и другими яркими, интересными, энергетически сногсшибательными молодыми актерами выпускался, уходил. А выпускник другого мастера — Малочевской — режиссер Бутусов поставил дипломный спектакль «В ожидании Годо». На него мы и бегали в «Перекресток» или «Театр на Крюковом канале». А ведь это был манифест, настоящее поколенческое высказывание — когда сбивается дыхание от желания сказать, сделать, доказать, когда зрители в набитом под завязку зале в унисон с артистами переживают и проживают происходящее, когда нет зрителей и артистов, а есть одна бесшабашная, нахальная, дерзкая, хохочущая, паясничающая, плачущая компания единомышленников, когда вообще забываешь, что это — театр. Ни до, ни после не было такой вовлеченности в спектакль. Ни до, ни после. Потом спектакль перенесли на другую сцену, казалось бы, и место более приспособленное, оснащенное, удобное, и пожил спектакль в театре при абсолютных аншлагах много, но ведь, эх, да другой уже был расклад… А ведь не случайно все настоящие театральные реформаторы создавали, выбирали себе не стандартное, принятое пространство, а что-то специальное, духу их исканий отвечающее. Этот неуютный, облезлый зал в ДК Первой пятилетки сам по себе был манифестом «живого», молодого и горячего театра. Потом театр кончился. Потом снесли здание. Теперь на месте ДК — котлован. А на месте некогда знаменитого театра Комиссаржевской на Офицерской, недалеко от угла Крюкова и Декабристов, где стоял ДК, давно уже стадион им. Лесгафта. А «Перекресток» и стал перекрестком: кто-то пошел налево и перебрался в Москву, кто-то направо, а точку, в которой все пересеклись, сравняли с землей. Пока.

    Материал подготовила Е. Гороховская
    Фото Р. Лашкова
    Февраль—март 2009 г.