Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Розанова Ольга

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Напрасно вы будете искать имя Давида Авдыша в балетных справочниках и энциклопедиях. Его там нет. Одна из причин — отсутствие почетных званий, служащих «пропуском» в подобные издания. Но главное — 56-летний хореограф практически не известен балетному миру Петербурга. Так уж сложилась его судьба — слишком сложная даже в сравнении с непростыми судьбами его коллег.

Д. Авдыш. Фото из архива Д. Авдыша

Д. Авдыш.
Фото из архива Д. Авдыша

Начало было многообещающим: еще на четвертом курсе балетмейстерской кафедры Консерватории — собственная версия «Петрушки» Стравинского. Спустя два года — полнометражный детский балет «Муха-Цокотуха» в театре Консерватории и там же — опера «Огниво». Вскоре — приглашение в новый музыкальный театр Омска, постановка «Тщетной предосторожности» и «Легенды о Тиле». Но следом — настоящий обвал. Если не считать «Мухи-Цокотухи» в Перми, то в течение почти четверти века Авдыш не имел ни одной балетной премьеры. Для натуры послабей это была бы катастрофа, но Авдыш без дела не остался, брался за все, что требовало фантазии и уменья, — эстрада, мюзик-холл, варьете, спорт (фигурное катание). А параллельно — балетмейстерская работа «в стол»: сочинение сценариев, режиссерских решений, выбор музыки. И вот нежданная удача — место главного хореографа в Пермском театре оперы и балета.

Первая акция в долгожданном качестве — постановка «Мастера и Маргариты». Сенсационный успех, критические баталии, но — главное — творческий подъем труппы, для которой эта премьера стала событием. Наконец-то Авдыш держал в руках непокорную птицу счастья. Но, как видно, стабильность и профессиональное благополучие — не для нашего героя. Не будем разбираться, почему он покинул пермскую труппу. Наверняка причины были вескими. Как бы то ни было, Авдыш вернулся в Петербург и погрузился в поденщину на целых пять лет. Затем ему вновь улыбнулась удача: из Киева пришел заказ на «Мастера и Маргариту» и тут же — назначение на пост хореографа балетной труппы петербургской Консерватории.

Сезон 2007/08 года был, как никогда, насыщен: сразу две премьеры — «Мастер» в Киеве и «Щелкунчик» в Консерватории. В обоих случаях — шумный успех, разноречивые мнения, увлеченность труппы, при том что спектакли полярны по художественным принципам. В «Мастере» — точное попадание в суть и поэтику булгаковского романа, мастерские драматургия и режиссура при достаточно традиционной хореографии. В «Щелкунчике», напротив, бесконечно изобретательная танцевальная материя, порой даже излишне усложненная, и явные драматургические просчеты, режиссерская невнятица, затемняющие придуманный оригинальный сюжет.

Что же можно сказать сегодня о хореографе Давиде Авдыше? С определенностью — что в будущих балетных справочниках его имя появится. Залог того — осуществленная на петербургской сцене дерзкая версия «Щелкунчика», не похожая ни на одну прежнюю. Достаточно этой работы, чтобы убедиться: Авдыш — человек талантливый, смелый, самостоятельно мыслящий, с собственными представлениями о современном искусстве. Как сложится его карьера дальше, известно одному Богу, поскольку Авдыш — человек непредсказуемый. Он действует не по расчету, не по логике или здравому смыслу, но только по велению сердца. Не потому ли его любят все, с кем он работает? С ним интересно, его необычность интригует. Правда, заставить Авдыша говорить о себе не так-то просто. И все же кое-что удалось выяснить.

«Мастер и Маргарита». Пермский театр оперы и балета. 2003. Фото из архива Д. Авдыша

«Мастер и Маргарита». Пермский театр оперы и балета. 2003.
Фото из архива Д. Авдыша

«Я никогда не был балетным мальчиком», — говорит Авдыш. Странно слышать такое из уст выпускника Киевского хореографического училища, получившего академическое образование. Однако с виду Авдыш действительно не вполне «балетен». Стандарту он отвечает разве что отсутствием лишнего веса, но в остальном — сплошное нарушение классических норм: рост ниже среднего, коротковатые ноги, узкий торс и крупная голова. Однако стоит ему начать двигаться (а движение — его обычное состояние), как вмиг все меняется. Ноги становятся на диво проворными, торс — гибким, да и голова уже не кажется слишком большой. Пышная грива волос, вся в мелких завитках, взлетает черно-серебристым облаком, открывая лицо. Оно поразительно! В профиль — грек с античной вазы, но анфас — смесь Мефистофеля с библейским пророком. А самое удивительное — глаза — светло-карие с прозеленью, редкого разреза, как на древневавилонских стелах, а над ними двумя правильными полукружиями густые черные брови. Словом, облик балетмейстера весьма экзотичен. Недаром в нем течет, вернее, бушует кровь одной из самых древних народностей.

«Я — ассириец», — с гордостью говорит Авдыш и поясняет: прадеды бежали из Ирака от погромов, чинимых курдами, в Россию. Осели в Житомире, где и родился Давид. В семье говорили на родном языке и на украинском. Русским Давид овладел много поздней, уже будучи воспитанником Киевского хореографического училища. К танцу мальчик из провинции оказался весьма способным — ловким, музыкальным, стремительным. По заведенному порядку участвовал в детских сценах театральных спектаклей. Однако характер — непростой («ассирийский»?) — тоже не замедлил сказаться. Ершистый, непоседливый ученик терпеть не мог «классику», предпочитая характерный танец, притом не элегантный «салон», а тот, где можно выплеснуть неуемную энергию, дать волю южному темпераменту. Таким был Индусский в «Баядерке», исполненный на выпускном концерте (сольная партия Барабанщика). Здесь Авдыш чувствовал себя в родной стихии, ему даже грима не требовалось. Дьяволенок-индус с горящими глазами носился по сцене с бешеной скоростью, неистово бил в барабан, лихо запускал его в поднебесье, чтобы подхватить у самой земли, резко оборвав вихрь пируэтов. Бесноватый дикарь в экстазе ритуальной пляски заряжал энергией весь ансамбль, оставаясь до финальной точки его протагонистом.

Достаточно было одной этой партии, чтобы предсказать талантливому выпускнику, обладавшему к тому же высоким прыжком и природным вращением, карьеру солиста гротескового плана. Однако…

«Я не хотел быть танцовщиком», — заявляет Авдыш. В раннем детстве мечтал стать борцом, чтобы быть сильнее всех. В балетную школу его, слукавив, отвела мать: здесь его должны были подготовить к спортивной карьере, сделать выносливым, гибким, физически крепким. Но в старших классах узнал искус сочинительства, когда пришлось сделать номера для любительских представлений однокашников. Получив диплом артиста балета, Авдыш не захотел работать в театре, не замечая в себе склонности к амплуа танцовщика-гротеск. Вместо театра устроился в танцевальный ансамбль при филармонии в Черновцах, где числился скорее номинально, отдавая свободное время спорту — любимой борьбе. Но и мысль о балетмейстерском творчестве уже крепко засела в мозгу. При первой возможности приехал в Ленинград поступать в Консерваторию (1971). Приемную комиссию возглавлял сам Федор Лопухов. Авдыш выдержал испытание, но зачислен не был — срезался на сочинении (подвел русский язык). Вместо Консерватории абитуриент оказался в рядах Советской армии, но, по счастью, не где-нибудь в холодной Сибири или на Севере, а в родном Житомире. К тому же здесь дипломированный артист смог с головой погрузиться не в армейскую муштру, а в армейскую самодеятельность — танцевать, сочинять, руководить. Миновали три года службы, и летом 1974-го перед экзаменаторами Консерватории вновь стоял Авдыш. На этот раз удача ему улыбнулась: двери заветного храма искусства распахнулись.

Р. Геер (Мастер), Е. Кулагина (Маргарита). Фото из архива Д. Авдыша

Р. Геер (Мастер), Е. Кулагина (Маргарита).
Фото из архива Д. Авдыша

Р. Геер (Мастер), Е. Кулагина (Маргарита). Фото из архива Д. Авдыша

Р. Геер (Мастер), Е. Кулагина (Маргарита).
Фото из архива Д. Авдыша

«Я был как чистый лист бумаги, — вспоминает Авдыш. — Все, что делал раньше, было беспомощно. Я не понимал сути процесса». Познать суть помогли преподаватели профилирующей дисциплины: на первом курсе — Минтай Тлеубаев, а со второго — Александр Полубенцев, которому сразу после выпуска доверили преподавательскую должность. Двадцатидвухлетний мэтр курса, ровесник Авдыша, чтобы выглядеть солидней, даже отрастил бороду. Можно представить, какими своеобразными оказались взаимоотношения «наставника» и подопечных. К тому же в числе сокурсников Авдыша, занимавшихся с Игорем Дмитриевичем Бельским, были сплошь солисты балета: Вадим Бударин, Константин Рассадин, Виктор Федоров (Кировский театр), Владимир Серый («Хореографические миниатюры») и самый знаменитый и старший по возрасту — Никита Долгушин, в те годы — премьер Малого (Михайловского) театра. Поскольку молодые солисты были плотно заняты в театрах, лекции в основном посещали Авдыш с Долгушиным, а зачастую Авдыш оставался в одиночестве. Учился запоем, все было интересно. Атмосфера на кафедре была дружеской, семейной. Устраивали капустники, чаепития, отмечали премьеры в Оперной студии. Старшие товарищи помогали младшим. Огромным авторитетом пользовался Леонид Лебедев — одержимый пластической новизной, тяготеющий к философичности хореографии. Для Авдыша он стал старшим другом и главным учителем, заразил формотворчеством.

За давностью времени Авдыш подзабыл первые балетмейстерские пробы, в числе которых были такие разные опусы, как инструментальный «Второй концерт Рахманинова» (средняя часть); «Тени Кобыстана», навеянные наскальной живописью Азербайджана, и уже помянутый балет «Петрушка». После успеха этой сложной работы Авдыш был уверен, что «перед ним лежит весь мир». В голове теснились замыслы. Однако реальность оказалась куда скромней.

«Еще в Консерватории я понял, что никому не нужен». Вслед за Авдышем это могли бы повторить почти все выпускники балетмейстерского факультета. Единственным местом, где можно было заниматься творчеством, оставалась эстрада — Ленконцерт, Мюзик-холл, гостиницы и рестораны, имевшие варьете. Там и начал свою профессиональную деятельность Авдыш, как и многие его коллеги. Сегодня на его счету несметное количество эстрадных номеров, несколько спектаклей Мюзик-холла. «Знак качества» — сотрудничество с мегазвездами шоу-бизнеса — Филиппом Киркоровым, Валерием Леонтьевым, Машей Распутиной. Но главной площадкой уже три десятилетия остается варьете ресторана «Тройка».

Это была титаническая работа, принесшая Авдышу репутацию мэтра эстрадного жанра. Здесь нелишне заметить, что сочинить по-настоящему интересный концертный номер ничуть не легче, чем целый балет. Ведь оригинальный по замыслу, мастерски осуществленный номер по сути является балетом в миниатюре, его образной квинтэссенцией. Он требует безошибочной конструкции, предельной смысловой насыщенности и непременно — какой-либо «изюминки». Тут нужен не просто талант, но еще и особое мастерство, отвечающее специфике жанра. Много ли мы знаем таких мастеров? Первым вспоминается Леонид Якобсон — непревзойденный «миниатюрист», работавший с равным успехом во всех концертных жанрах и стилях. Мастеров такого масштаба больше, пожалуй, не было и нет, но многие именитые хореографы — от Петипа и Фокина до Голейзовского, Вайнонена, Бельского — превосходно владели малыми формами. А сколько блестящих номеров было создано на эстраде! Имена хореографов — пионеров жанра живут в устных преданиях, в мемуарной и специальной литературе. В капитальном труде Натальи Шереметьевской «Танец на эстраде» (1985) среди лучших хореографов-«миниатюристов» нового поколения названы выпускники Консерватории Валентин Елизарьев, Георгий Ковтун, Борис Эйфман. Продолжить список должны имена Леонида Лебедева, Евгения Сережникова, Эдвальда Смирнова и непременно — Авдыша.

«Я немного динамизировал варьете, в котором преобладало хождение». Так оценивает свою работу хореограф — по обыкновению более чем скромно. Но стоит посмотреть его программу в варьете ресторана «Тройка», чтобы убедиться: Авдыш не просто «динамизировал» эстрадное шоу, он поднял его на уровень искусства. Главная примета его стиля — экспрессия, при том экспрессия и внешняя и внутренняя. Внешняя — это предельная плотность движений на единицу музыкального времени. Внутренняя — неуклонное варьирование композиционных приемов. Но все это не цель, а средство сотворения увлекательного, эффектного зрелища, которое вынуждает посетителей ресторана на время предпочесть гастрономическим радостям эстетические. Оставаясь в границах жанра, подразумевающего броскую подачу, мажорный тон и толику пикантности, Авдыш умудряется превратить каждый номер в законченную миниатюру с оригинальным художественным решением. Какая же нужна изобретательность, чтобы располагая скромной труппой (семь женщин и трое мужчин) выстроить два концертных отделения с множеством разноплановых номеров! Какое требуется мастерство, чтобы на крошечной сцене ресторана создать иллюзию блестящего шоу! На помощь Авдышу-хореографу здесь приходит еще и Авдыш-художник, моделирующий великолепные костюмы, организующий настоящую световую феерию. Однако…

«Варьете мне не нравится, но нравится ставить. Из двух зол выбираю меньшее», — признается Авдыш. Ставить он готов всегда и везде. Особая страница биографии — работа с фигуристами и прежде всего завязавшийся в конце 1990-х годов творческий союз с Евгением Плющенко. Артистические задатки спортсмена, его особая пластичность проявились в полной мере в композициях, сочиненных для него Авдышем, так что к мировой славе фигуриста причастен и наш хореограф. Правда, это не принесло ему ни званий, ни правительственных наград, ни известности, но Авдыш о том не особенно тужит. От житейской суетности он защищен непрошибаемой броней — высоко развитым чувством собственного достоинства (спины не гнул ни перед кем), верой в себя, свое призвание и надежным тылом — домом, семьей. Жена — Ирина Соломенюк (выпускница вагановской Академии, танцовщица, педагог-репетитор) — помощница во всех делах, хозяйка дома и, конечно же, Муза. Дочери — Дарья и Ольга — красавицы, умницы, труженицы. Старшая, окончив Политехнический университет, работает. Младшая — учится в Театральной академии. Это — днем, а вечером обе превращаются в артисток варьете «Тройка». Дарья — солистка балета, Ольга — певица, восходящая звезда, ее звонкое и нежное сопрано звучит после каждого танцевального номера. Словом, в том, что называют личной жизнью, Авдыш по-настоящему счастлив. Опасаясь сглазить, скажем все же, что счастлив он и в профессии. Работы — хоть отбавляй. Репетирует с Плющенко, курирует «Тройку» и, наконец, сегодня в его руках — балетная труппа. Надолго ли? Какой очередной вираж готовит ему судьба?

Январь 2009 г.

Розанова Ольга

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

П. Чайковский. «Щелкунчик». Театр оперы и балета консерватории им. Н. А. Римского-Корсакова.
Хореограф Давид Авдыш, художник Иван Совлачков

Не секрет, что энергией автора наполняется и его творение. Экспрессия балетмейстера Давида Авдыша бьет ключом в его «Щелкунчике». Прежнего сюжета ему оказалось маловато. Драматургическим стержнем балета стала сентиментальная сказка Андерсена «Девочка со спичками» — история о бедной девочке, замерзшей в предновогоднюю ночь на улице. Одинокая балетная Маша бродит с коробкой спичек среди спешащих на праздник гостей, робко предлагает свой товар, но никому нет до нее дела. Несчастную девочку жалеет Дроссельмейер и приглашает на праздник, имея на то и собственный интерес: облачившись в нарядное платье, девочка должна заменить украденную мальчишками куклу. В дальнейшем действие развивается в русле традиционного сценария «Щелкунчика» (вырастающая елка, битва с мышами, превращение Щелкунчика в Принца, праздник в Конфитюренбурге), после чего сказка подходит к концу и героиня возвращается в реальность. Обессиленная девочка, по-прежнему никого не интересующая, угасает в углу сцены. Под занавес Маша и Принц возносятся к небесам на волшебном велосипеде, по-видимому уже пребывая в царстве вечной гармонии.

Обновив традиционный сюжет, балетмейстер сделал смелый ход, однако «андерсеновскую линию» лишь наметил пунктиром. Фигура Маши почти теряется в калейдоскопе танцевально-бытовых зарисовок первой картины и в пантомиме последней.

Неожиданна для рождественского спектакля и картина подводного царства, открывающая второй акт. На фоне движущихся по сцене бутафорских волн с ныряющими дельфинами скромно резвятся рыбки-танцовщики. По волнам на волшебном велосипеде «приплывают» Маша и Принц. Возможно, этот эпизод — отголосок замысла Петипа, где герои путешествуют по водам розовой реки «на колеснице из раковины, влекомой золотыми дельфинами». Театр Консерватории для подобной роскоши не располагает материальными ресурсами, да и фантазия балетмейстера здесь явно решила передохнуть.

Если драматургия спектакля не во всем убедительна, то хореография искупает просчеты с лихвой. Уже в первой сцене у Авдыша затанцевали даже елки, предварив круговерть рождественского праздника. Особенно эффектным получился Гросфатер, построенный на акробатических манипуляциях подвыпивших родителей со стульями.

Необычен образ Дроссельмейера. Окутанный жутковатой тайной, он может и пошутить — заворожить зрителей танцем-игрой с зонтом, то исчезая за ним, то заставляя без помощи рук зависать в воздухе.

Фейерверком разгорается фантазия Авдыша в дивертисменте второго акта, где каждый танец — блестящая концертная миниатюра. Экзотикой Востока пленяет прекрасный юноша-павлин с огромным, переливающимся в лучах софитов «хвостом». Китаец, как заведенный, кружится по сцене, тщетно пытаясь поймать бабочку. Неуловимая летунья прикреплена невидимой проволокой к шапочке танцовщика и беспрестанно меняет траекторию полета. Иванушка и Конек-горбунок состязаются в ловкости в безудержном плясе. Барашек забавно ревнует пастушку к пастуху (танцовщица-травести) во французской пасторали, но в финале, осушив слезы, позволяет паре соединиться. А главный сюрприз преподносят мыши. Некогда агрессивные, орудовавшие ружьями, огромными столовыми приборами и устрашающим капканом в виде зубастой челюсти крокодила, теперь они демонстрируют совершенную покорность. Повинуясь бичу Дроссельмейера-укротителя, мыши, как на арене цирка, старательно и даже лихо отплясывают нечто похожее на танец маленьких лебедей под дружный хохот зрительного зала.

Удались и «серьезные» номера. Прежде всего — разнообразный по композиции вальс снежных хлопьев. Бесконечно изобретательны у Авдыша дуэты — эмоциональные кульминации балета. Различные по настроению, они впечатляют изощренностью танцевального языка. В первом Дроссельмейер увлекает Машу в таинственный и небезопасный сказочный мир. Второй дуэт героини с Принцем утверждает счастливую гармонию, а большое финальное адажио — трагическое расставание героев — исполнено душевной муки.

О. Гапиенко (Маша). Фото В. Зензинова

О. Гапиенко (Маша).
Фото В. Зензинова

Сцена из спектакля. Фото В. Зензинова

Сцена из спектакля.
Фото В. Зензинова

Хореография Авдыша, переливаясь красками юмора, лирики, драмы, обладает эмоциональной заразительностью, что делает нового «Щелкунчика» интересным и для зрителей и для исполнителей. Труппа, фактически сформированная заново, достойно справляется с непростыми задачами, предложенными балетмейстером. Кордебалет радует слаженностью исполнения, солисты — выразительностью и техникой. В спектакле немало актерских удач: Юрий Калинин (Щелкунчик), Олег Сидоров (Мышиный генерал), Камиль Нурлыгаянов (Чертик), Константин Грачев (Солдатик), Сергей Головин и Ян Омельницкий (Китайский танец), Екатерина Коваль и Камиль Нурлыгаянов (Русский танец). Елена Алексеева, Эвелина Гржибовская и Яро. слав Никифоров (Пастушки), Юлия Рункина и Константин Грачев (Испанский танец). Шквал аплодисментов сорвал Денис Алиев — обольстительный Павлин (Восточный танец). Виртуозно станцевал партию Щелкунчика Игорь Шалаев. Александр Мищенко мастерски вылепил образ Дроссельмейера: его чудаковатый незнакомец вырастает до символа неумолимой судьбы. А главными героями по праву стали Олеся Гапиенко — по-детски искренняя, чистая душой Маша и Илья Заботин — пластичный танцовщик, проявивший себя и как надежный партнер. Уверенно вошел в спектакль и второй исполнитель роли Принца Андрей Бесов. Убедительно заявила о себе в партии Маши и юная Оксана Мельниченко, составившая дуэт с более опытным Юрием Калининым.

Своеобразие нового «Щелкунчика» оттенили сказочно-причудливые и в то же время лаконичные декорации художника Ивана Совлачкова. Успеху спектакля способствовал оркестр под управлением Сергея Федосеева.

Премьера продемонстрировала стремительный профессиональный рост молодой труппы, ее готовность к новым свершениям. Располагая таким талантливым и энергичным руководителем, как Давид Авдыш, балет Консерватории вновь может стать одним из очагов творчества, едва теплящегося в нашем городе сегодня.

Ноябрь 2008 г.

Третьякова Елена

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

В. А. Моцарт. «Идоменей, царь Критский». Мариинский театр.
Дирижер Валерий Гергиев, режиссер Михаэль Штурмингер, художники Ренате Мартин, Андреас Донхаузер

На сцене диагональный помост-причал на толстых колоннах, к нему ведет лестница. Это дальний план. На первом — зал ожидания морского вокзала. Небо, то голубое, то облачное, то грозовое, представляет собой задник. Здесь происходят события мифа, положенного либреттистом Джамбаттистой Вареско в основу оперы Моцарта. Миф об Идоменее, царе критском, одном из полководцев Троянской войны. Суть его в том, что Идоменей, попав в шторм и сумев спастись, пообещал Нептуну принести в жертву первого человека, которого встретит на берегу. Им оказался сын Идоменея Идамант. Отец пытается уберечь сына от смерти, отослать его с острова. Дело осложняется тем, что в сына влюблены две женщины — дочь приамского царя Илия и дочь царя Агамемнона Электра. По античным законам — от судьбы не уйдешь. Попытка уйти удается только тогда, когда Идамант убивает чудовище и заслуживает благодарность богов. Ему сохраняют жизнь, а заодно соединяют с той из принцесс, что ему по сердцу, — Илией, к отчаянию Электры.

Н. Евстафьева (Идамант), А. Калагина (Илия). Фото Н. Разиной

Н. Евстафьева (Идамант), А. Калагина (Илия).
Фото Н. Разиной

Главный положительный момент постановки «Идоменея» Моцарта — в самом факте обращения к произведению, которое на отечественной сцене не шло. В европейском же театре опера весьма популярна. Сценическая вариация Михаэля Штурмингера (сценография Ренате Мартин и Андреаса Донхаузера) свидетельствует о постановочном европейском опыте. Там «Идоменея» прокрутили через самые невероятные версии, времена, аллюзии, аналоги, переиначивания и т. д. Для «них» это уже в сотый раз и надо опять как-то по-новому. Для нас — впервые. Наш слушатель и сюжета толком не знает, и первоисточник никак себе не представляет (если только он не тот продвинутый слушатель, что ездит по оперным фестивалям и отслеживает по видео новинки). И дело не в том, чтобы под кого-то подстраиваться, что-то адаптировать, снижать уровень сложности прочтения. Нет. Дело в контексте. «Их» в «Идоменее» волнует то, что у нас либо утратило актуальность, либо эксплуатировано так, что не трогает. Для нас это обычный европейский среднестатистический спектакль про войны, пленных, заложников, террористов и проч. — темы, от которых все устали. А главное, это темы, не особенно резонирующие с произведением, которое в отечественном культурном сознании не стало мифом (хотя на мифе основано). Отсюда и смешки в зале, когда Электра стреляет в Идоменея, а его спасает бронежилет. Или когда выползают в дымах люди в камуфляже как видения больного сознания бравого вояки. Все эти по сюжету серьезные моменты драму не усиливают, а снижают — чуть ли не до пародии. Подтверждает пародийность и трактовка Электры, то шествующей с чемоданами на колесах, то готовой перерезать горло любому, кто ей мешает. Сценическое решение выглядит наивным и примитивным одновременно. Особенно небо, которое прямо иллюстрирует то, что живописует музыка. Оркестр Валерия Гергиева в этом грузном действе как раз этой грузности и соответствует — маэстро всегда чутко реагирует на особенности сценического ряда: там нет моцартовской прозрачности и чистоты — и здесь, в оркестре, нет. Там про войну по-вагнеровски — и в оркестре почти так.

Постановщики предложили собственную версию событий, которая затронула лишь малую долю того, что заложено в авторском тексте. Если в спектакле и есть чему порадоваться, то это исполнителям, способным сегодня освоить партитуру, о которой лет двадцать назад и мечтать в голову не приходило. Сделать это на высоком уровне. Качественно. С этой точки зрения спектакль как раз не среднестатистический — не так много театров в Европе, которые без приглашенных солистов, только силами собственной труппы, могут сыграть и спеть практически что угодно. Такому потенциалу труппы должна, просто обязана соответствовать сцена — уровень театрального мышления постановщиков. Увы, раз за разом сталкиваемся с обратным…

Март 2009 г.

Рудица Роман

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Г. Доницетти. «Лючия ди Ламмермур». Мариинский театр.
Дирижер Керри-Линн Уилсон, режиссер Джонатан Дойл, художник Лиз Эшкрофт

Анна Нетребко вновь на сцене — это, конечно, событие. А вот обстановка, в которой она явилась на мариинских подмостках после отсутствия, вызывает ряд вопросов.

«Лючия ди Ламмермур» исключительно выигрышна именно как материал для знакового выхода оперной примы. Дело не в техническом блеске, с которым написана партия заглавной героини, не в психологической нюансировке, даже не в превосходной мелодике, обилии интересных арий и реплик — подобные достоинства свойственны многим операм. В Италии со времен Вивальди вызревала идея оперы (или сюжетной оратории), в которой героиня дистанцирована от происходящего: вовлеченная в трагические перипетии, она, однако, парит над ними либо существует в некоем обособленном, параллельном мире. В «Лючии» Доницетти доводит эту идею до логического завершения. Как стройно, как отчетливо это сделано: в прологе — предыстории трагедии — Лючия участвует в действии «на общих основаниях»; в излияниях наперснице, в разговорах с возлюбленным и братом она персонаж, испытывающий страх, любовь, страдания. В уникальных ансамблях первого акта голос Лючии воспаряет над сплетением мужских голосов: над персонажами, скрученными в клубок страстей и интересов. Наконец, сцена безумия: здесь аффектация детализирована, однако героиня окончательно обособляется во внутреннем мире; кажется, не только действие, но и течение музыкального времени останавливается.

Сцена из спектакля. Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля.
Фото Н. Разиной

И стадии жизни героини замечательно удается сценически воплотить Нетребко. Точнее, в Нетребко есть нечто необыденное, необычайное, что и делает ее героиней. Манера певицы сдержанна — но отнюдь не холодна; нет прямого натиска, ни эмоционального, ни вокального, — есть воздействие внутренней теплоты, силы. Нет отстраненности — есть погруженность. Характерно, что, без резких эффектов, крайностей экспрессии, возникает весьма тонкая и действенная смысловая трансляция. Крик, восклицания, шепот, игра на «психологизме», на декламации — все это немыслимо в манере Нетребко. Но смена чувств, неспешная пластика интонаций магнетичны, порою вызывают трепет. Всегда интересно, что делает певицу примадонной, дает ей славу исключительную среди многих певиц с превосходными голосами и техникой. Конечно же, необычайность. В случае Нетребко необычайное — это некая особая значимость в голосе, в интонациях. Весомость, которая, воздействуя сама по себе, позволяет привлекать сердца, передавать чувства без ухищрений, без помощи средств слишком резких и внешних. В партии Лючии свойственная Нетребко «сила присутствия» всего заметнее в ансамблевых сценах. Без форсажа, интонируя с простотой почти задушевной, певица величава, именно воспаряет над звуковой массой, насыщенной смятением и агрессией действующих лиц.

Но вот обрамление… История несчастной сестры узурпатора разворачивается в шотландском замке, у его стен, на кладбище. Никто никого не обязывает изображать замок и кладбище. На сцене — лестница и две какие-то ширмы, вызывающие ассоциации с мастерской по изготовлению гипрочных стен. И это чудо декорационного искусства публике предлагается созерцать в продолжение всего спектакля. Никто никого не принуждает к смене декораций. И на заднике вечно пасмурное небо — должно быть, суровое небо Шотландии. Мизансцена сводится к тому, что хористы либо фронтально толпятся, либо следуют гуськом справа налево, слева направо. Иногда со свечами, иногда с палками в руках. Да, в сцене брачного договора разворачивают белую простыню, знаменующую собою что-то сакральное. Поскольку закона, по которому оперный спектакль должен иметь пластико-колористическую драматургию, никто не издавал, эта простыня в контексте тотальной серости зрелища — прямо-таки жест доброй воли режиссера и художника. Опять же, согласно какому пакту диалогические сцены должны быть как-то «поставлены»? Посему следует быть признательными Джонатану Дойлу за то, что Лючию время от времени швыряют на пол — то брат, то возлюбленный. Ну и, конечно, бесценный подарок петербуржцам и гостям города — финал. Вообразите, Равенсвуд закалывается. Закалывается! То есть тычет в себя ножом, после чего падает замертво. В наши дни — зрелище раритетное. Ибо на заре миллениума всем ясно: если в либретто сказано «закалывается», то герой должен застрелиться, ввести себе смертельную дозу героина или (в особенности если он шотландский аристократ) пасть жертвой натовской бомбардировки. Никто ни к чему никого не обязывает; но вроде бы работа оперного режиссера и сценографа — это если не творчество, то, как минимум, работа, и, следовательно, она должна быть хоть как-то проделана?

Современная оперная режиссура подобна Златопусту из «Гарри Поттера» в том отношении, что безукоризненно владеет единственным умением. Если Златопуст, в целом шарлатан, владел в совершенстве заклинаниями забвения, то оперная режиссура умеет заставить думать о себе. Так, Дойл и Эшкрофт со своей «Лючией» принуждают к размышлению: что лучше — спектакль глупый, нелепый, безграмотный или вовсе никакой? И еще: почему оперы, требующие предельно аккуратной, толерантной постановки, ставятся с разнузданным произволом, оперы же, написанные специально «под постановочную фантазию», сценически реализуются анемично, блекло? Ведь «Лючия», как любая опера Доницетти, в высшей степени предполагает постановочную фантазию, эффектность — автор отводит в ней много музыки специально под зрелище.

Интересный случай: постановка жалкая. Изысканное, фантастическое звучание гергиевского оркестра развалила дирижер Кери-Линн Уилсон, в работе которой понимание итальянского оркестрового стиля эпохи бельканто никак не проявилось. Все держалось на ансамбле солистов. Не только певцов — но и оркестрантов. Тенор Сергей Скороходов в партии Равенсвуда — настоящее открытие. Отличный артист, отличный музыкант. Способность к вживанию в образ, искренность, чистота и яркость интонации — вещи ценнейшие. Во второй по значимости роли «Лючии ди Ламмермур» он оказался достойным партнером Анны Нетребко.

Февраль 2009 г.

Рудица Роман

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Н. Римский-Корсаков. «Ночь перед Рождеством». Мариинский театр (Концертный зал).
Дирижер Михаил Татарников, режиссер Ольга Маликова, художник Ксения Киселева

Бывает, что дело, задуманное хорошо и даже блестяще, не вполне удается. Яркий пример тому — постановка «Ночи перед Рождеством» в Концертном зале Мариинского театра. Премьера — 31 декабря, затем ряд спектаклей, идущих почти подряд в канун Рождества. Как факт это замечательно, как идея — в высшей степени удачно, умно. Ведь из всех гениев мировой музыки Римский-Корсаков наиболее связан с Петербургом, для Мариинки с исторической точки зрения он вообще главный автор. Логично и даже изящно отмечать постановкой его рождественской оперы Новый год и Рождество. В дни зимних праздников «Ночь перед Рождеством» в нашей главной оперно-балетной антрепризе уместнее даже, чем традиционный новогодний «Щелкунчик».

Кроме того, продолжилась — опять-таки логично — линия новогодних «спектаклей для детей и взрослых», начатая в прошлом году «Волшебной флейтой». В обоих случаях — это сказки с метафизическим подтекстом. В обеих операх много веселья, игры, есть и скрытый, возвышенный смысл. Много приключений, чудес — от сказочно-забавных до таинственных, величественных. «Ночь перед Рождеством», пожалуй, самое веселое, самое экстравертное произведение Римского-Корсакова. И в обстановке Концертного зала на Декабристов, где действие легко, органично перетекает в зрительный зал, эта опера в особенности уместна.

Сцена из спектакля. Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля.
Фото Н. Разиной

Что же касается спектакля… Хотя мир этой оперы в редкостной для Римского-Корсакова мере открыт слушателю, он весьма непрост. Как в большинстве оперных, симфонических вещей Николая Андреевича, здесь — картина бытия, монументальная и вместе с тем проработанная в тонких деталях. Напомним: чтобы воздвигнуть это сооружение, композитору не хватило материала гоголевской повести, он многое добавил от себя, причем не только в обрядово-мифологической области (о чем часто упоминают), но и в идеологическом плане (о чем почти не говорится). Над курьезным и прелестным мирком Рудого Панька воздвигнут небесный свод со всеми его светилами. Мы обозреваем его с земли, из малороссийской деревни, затем устремляемся в его выси в сцене полета Вакулы… Небеса то ясны, то затмеваются, то видны сквозь толщу атмосферы, то из разряженных ее слоев. И в каких мерцаниях, в каком торжественном сиянии звуков все это воплощено! Под небом движутся космические идолы, знаменуя ход времени. Мечется нечисть — и отнюдь не гоголевская фольклорная. Наконец, наступает миг Рождества — и наваждения исчезают, все заполняется светом.

Музыка и действие разворачиваются в двух регистрах. В верхнем все грандиозно, просторно, в нижнем — все обыденно, стеснено на крохотной площади деревушки, в клетушках хаток. Но верхний регистр просвечивает сквозь потешные разговоры жителей Диканьки, придавая им порою особенные, не самые потешные оттенки…

Сцена из спектакля. Фото Н. Разиной

Сцена из спектакля.
Фото Н. Разиной

Не стану вдаваться в подробности спектакля. Ну да, приметы малороссийского быта прошлых времен: тулупы овчиной наружу, бумажные цветы и косынки, завязанные на лбу (не знаю, каким-то специальным термином, видимо, они обозначаются), штофы, опять же хатки… Мельтешит группа чертиков, кстати и некстати выскакивая на сцену. Взад-вперед катается печка. Бутафория и костюмы какие-то невзрачные, виданые-перевиданые — как тусклое воспоминание о реалистических спектаклях былой поры. И дивчины с парубками в обрядовых сценах ходят с шестами и лентами, как в фольклорной композиции, напоминая этнографический факультет какого-нибудь института культуры. Не очень, скажем, все это свежо и зрелищно. Но есть находка — и еще какая! Согласно постановочному замыслу, Вакула вовсе не летал в столицу — это его односельчане разыграли, создав видимость воздушного путешествия и посещения императорского двора. Что отсюда следует? Что высей и просторов нет — нет целого мира, где могут совершаться чудеса.

В итоге жанровые сцены поставлены обыденно a priori, полет в небесах выполнен как световая инсталляция, не далеко отстоящая от световых эффектов, принятых в барах и танцевальных клубах. И здесь, правда, есть придумка: под музыку звезд девочки в белом перекидываются с публикой шариками. Публика то ли веселится, то ли недоумевает. Что всего неприятнее, балет скачет с жутким грохотом, декорации, перемещаясь, гремят так, что музыки почти не слышно. Как назло, переезды сценического убранства и скачки чертей происходят именно в моменты, когда звучит звездная музыка и совершаются гармонические чудеса.

Очевидно, авторам хотелось создать некое новогоднее развлечение — живенький спектакль с элементами капустника. Такой, чтобы публика не заскучала, слушая длинную и довольно трудную оперу. Получается, музыка, а в особенности самое великое, что в ней есть, препятствует слушательским радостям, как они видятся постановщикам. Живость и развлекательность необходимы в такой опере, как «Ночь перед Рождеством», содержащей одни из самых уморительных сцен на свете. Но едва ли не важнее в этой опере другое — те грандиозные красоты, от которых в спектакле отмахиваются, как от чего-то досадного. Что ж, может, в наши дни люди не хотят величия. А может, постановщики — вне соприкосновения с ним? Во всяком случае, не умеют сделать так, чтобы музыка была услышана и доставила радость.

Январь 2009 г.

Димант Марианна

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Александр Орлов, художник. Были три красавицы-художницы, волновавшие театральный Ленинград: Татьяна Бруни, красавица, имевшая корни итальянские, Наталия Иванова, русская красавица-дворянка, и Софья Юнович, еврейская красавица. С Софьей Марковной мне бывало дико интересно, но страшновато: будучи дамой несколько демонической, она могла в любой момент выкинуть любую штуку и послать своего собеседника… в самое невероятное путешествие. Наталия Николаевна была мне как-то ближе, по-человечески ближе…

Н. Н. Иванова. 1940 г.

Н. Н. Иванова. 1940 г.

Марина Азизян, художник. Она была очень хорошо, я бы сказала, нарисована. Красиво нарисованный череп, красивый изгиб линии, идущей от лба к носу, красивый выступающий подбородок, маленький рот — что-то от облика дамы пушкинских времен, от тех портретов, которые висели в дворянских домах. В молодости она, наверное, была прекрасна.

Мне кажется, что вся она вышла из мира русской гравюры, русской акварели, — и это сказалось в ее облике и в ее работах.

Наталия Кудрявцева, актриса. Я помню ее облик: забранные назад русые волосы, высокий лоб… Как у Кедрина: «эти гордые лбы винчианских мадонн». Одежды (хочется даже сказать — «хламиды») всегда носила темные и оттого казалась величественной, хоть была не очень высокого роста. Держалась как-то по-ахматовски — обособленно. От артистов обособленно. Может, мне так казалось — я была молоденькая…

В спектакле, ею оформленном, я сыграла свою первую роль — Василису в «Двух кленах» Шварца. Это 1954 год. На Василисе был красный сарафан — знак материнской тревоги. Наталия Николаевна любила негромкие, матовые тона, но иногда проставляла звучные акценты. В финале «Накануне», когда Инсаров умирает, моя героиня появлялась вдруг в красном платье с черным крестиком. А в комнате у меня висит эскиз другого костюма Елены, я выпросила его у Наталии Николаевны: платье нежно-зеленое, черные змейки пояса и ленточек на шляпе… И как будто бы мое лицо.

Александр Орлов. Я познакомился с ней, по-видимому, в макетной ТЮЗа на Загородном. К ней туда приходили театральные художники всех поколений и калибров, и я тоже бегал — еще в студенческие годы, на практику. Она сидела с папироской и, слегка иронически улыбаясь, неторопливо беседовала. Ирка Чередникова, жена моя, тоже в юности курила папиросы, привычно при этом сминая мундштук. Помню, Наталия Николаевна как-то ей сказала: «Ирочка, дамы не должны сминать мундштук. Так делают только мужики». Сказано это было без тени высокомерия, просто и доброжелательно.

Марина Азизян. Когда я познакомилась с Наталией Николаевной, точно не помню, — во всяком случае, еще студенткой постановочного факультета ЛГИТМиКа. Она была дружна с моим учителем, Николаем Павловичем Акимовым, он к ней очень нежно относился. Вот он, пожалуй, нас и познакомил.

Я заходила к ней — она пускала. У нее была в ТЮЗе чудесная мастерская, с большим окном, глядевшим на Моховую, на главное институтское здание. Я бы, может, не смогла просто постучать и войти, но она была так приветлива, так к себе располагала, что я решалась — приходила, допустим, с какими-то своими неприятностями, и она охотно выслушивала, и говорила, что бы сделала на моем месте.

Обычно она сидела за макетом или же рисовала эскиз, вечно с папироской в редковатых зубах… Была полна обаяния, рассказывала о своих бесчисленных победах у мужчин, тут же посмеивалась над собой, и все это было выдержано в хорошем тоне, не создавало неловкости, какая порой возникает, когда немолодые особы повествуют о своих былых любовных успехах.

Николай Иванов, актер. Комнатка у нее была на 3-м этаже, рядом с нашим репетиционным помещением. Мы заглядывали — она там сидела, непременно с дымящейся «звездочкой», и рисовала. На нас, молодых, внимательно посматривала, улыбалась, продолжала работать. Иногда говорила: «Коля, ты куда бежишь? Зайди на секундочку, посиди со мной…». И вот, мы о чем-нибудь разговаривали, и становилось хорошо.

Н. Н. Иванова с макетчиком М. Николаевым (слева) и художником А. Фрейбергсом

Н. Н. Иванова с макетчиком М. Николаевым (слева) и художником А. Фрейбергсом

Михаил Николаев, макетчик. Я в ТЮЗе с 1963-го. Прежде чем стать макетчиком, я учился в студии у Корогодского, на актера. Мой школьный товарищ, известный теперь Алеша Порай-Кошиц, работал здесь тогда обивщиком-декоратором, и я ему помогал, — так что познакомился и с тюзовскими художниками, с Гдалем Ильичем Берманом и с Наталией Николаевной. Алеша считает ее своей творческой крестной матерью. И меня в профессию тоже направила она.

Окончив студию, я стал скитаться по периферийным театрам. В 1972-м, вернувшись в Ленинград, сунулся в ТЮЗ — в надежде, что Корогодский возьмет меня актером. Он сказал: «Да, Миша, да… может быть… в дальнейшем… Но сейчас у меня нет мест». И тут встретилась мне Наталия Николаевна: «Будешь ты, Миша, актером, не будешь, — сказала она, — неизвестно. Давай-ка, иди к нам в постановочную часть. Я же знаю, как ты умеешь руками работать».

Так я и осел в макетной. И потом, до последних дней Наталии Николаевны, мы тут с ней общались, курили, выпивали, у нас была прекрасная жизнь…

Александр Орлов. Был эпизод, который поразил меня до глубины души. Я был студентом, сидел в макетной и делал эскиз, вернее, даже не эскиз, а просто наброски, «почеркушки», — к первому своему спектаклю, «Бумбараш», который я оформлял в Рижском ТЮЗе. Рисовалось все на обрывках коричневой крафт-бумаги, а затем мялось и выкидывалось… И вот, спустя какое-то количество лет, Наталия Николаевна вдруг говорит: «Саша, а у меня есть ваш эскиз к „Бумбарашу“…». Я ничего не понимаю — никакого эскиза я ей не дарил… «Вы тогда были в таком нервном состоянии, — продолжала она, — выкинули его в мусорную корзину, а я его оттуда достала, разгладила и сберегла. Прекрасный эскиз». Ну, казалось бы: пацан, 22 года, самолюбивый, стеснительный, — а она не поленилась слазать в ту корзинку…

Нелли Полякова, художник. Когда мы встретились, Наталии Николаевне было 47, а мне — 17. В 1955-м я приехала в Ленинград из Уфы, чтобы поступать в Мухинское. Но опоздала. До следующего года надо было как-то перекантоваться, и я отправилась в училище, готовившее художников-педагогов. Там меня встретила Марианна Александровна Зернина, прекрасный художник и замечательный человек. Она посмотрела мои работы и говорит: «К нам поступать вам поздно, вам будет здесь скучно. Давайте, я познакомлю вас с главным художником ТЮЗа, там хорошо относятся к молодежи». Позвонила на Моховую, и, хотя театр уже был в отпуске, Наталия Николаевна, к моему счастью, оказалась на месте.

Я пришла к ней с большой куклой, для которой у меня было приготовлено штук триста разных исторических костюмов, как бы театральных. Наталия Николаевна взглянула на них и попросила: «Ну-ка, рассортируйте ваши костюмы по достоинству: хорошие, средние и плохие. Мне не говорите — я сама попытаюсь угадать, что вы цените больше, что меньше». Я все выполнила, она мои предпочтения четко отгадала, а потом кое-что из «плохого» переложила в «среднее», а из «среднего» — в «лучшее»: «Вы судите себя слишком строго. Но это хорошо». Пошла к Н. П. Акимову и сказала: посмотрите девочку.

В общем, благодаря ее участию, меня взяли на постановочный факультет Театрального. Я оказалась совсем по соседству с ТЮЗом и в любой свободный момент устремлялась к Наталии Николаевне, в ее мастерскую. Сидела у нее буквально с утра до поздней ночи, смотрела, как она работает. И диплом готовила под ее строгим взглядом. Акимов знал, что я от него бегаю к ней, но не ревновал. Всегда спрашивал: «Ну, как Ваша Наталия Николаевна?»

Она была, можно сказать, моя творческая мама или светлый ангел всей моей жизни.

Для меня «художник — Наталия Иванова» — это были слова из тюзовской программки. Принесенные со спектакля домой программки ни в коем случае не выбрасывались, аккуратно складывались, одна к другой. Почему, собственно? В смутном, может быть, предчувствии: пройдет время, и там, на другом его краю, будет что поворошить, поперебирать…

Время прошло, и довольно быстро. От рождения Наталии Николаевны — полный век. Вот, выходит, какого дожидался я повода.

Я достал из комода стопку вдвое-втрое согнутых старых глянцевитых листочков с названиями, фамилиями, датами и отобрал те из них, на которых проставлено ее имя. Некоторые — сине-белые, единообразные, с официальной монограммой ТЮЗа в правом верхнем углу — запечатлели брянцевские десятилетия, эпоху Моховой. А разноцветные, разноформатные, с резвыми рисованными шрифтами и формулировками («Придумал и поставил З. Я. Корогодский, с ним были заодно Лев Додин и Вениамин Фильштинский…») — уже с Пионерской пл. (впрочем, прежняя сине-белая форменная одежка параллельно сохранялась там тоже).

На самой ранней — к инсценированному «Острову сокровищ» Р. Стивенсона — напечатано: «XXXVI сезон». Стало быть, это 1958-й, это еще Моховая. Приведенный на спектакль третьеклассником или четвероклассником, я не запомнил оттуда ровно ничего. А вот шварцевские «Два клена», увиденные в то же примерно время, откуда-то из глубины проступают — сплошные травяные, моховые дебри (как бы продолжавшиеся и в названии улицы, на которой происходило дело).

Остальное смотрел я уже в открывшемся в 1962-м новом здании. Многое по нескольку раз — когда дежурил на спектаклях. Дело в том, что в 1963-м я стал членом тюзовского Делегатского собрания и прибился к театру вплотную. Кажется, видел там и Наталию Николаевну. Видел, конечно: вот она, рядом, — стоит в проходе амфитеатра и с кем-то разговаривает… но голос тонет в гомоне антракта.

Ближе познакомился я с ней только сейчас, когда мы с Машей Димант оказались в ее доме. Пришли, сели за стол, включили магнитофон. Две женщины — дочь и внучка Наталии Николаевны — разложили перед нами бумаги из семейного архива.

«ВЫПИСЬ ИЗ МЕТРИЧЕСКОЙ КНИГИ,
выдана причтом Екатерининской Василеостровской, в С-Петербурге церкви.
О родившихся за 1908 год.
…№ 184.
Месяц и день рождения: марта тридцатого (30)
Месяц и день крещения: апреля второго (2)
Родители: потомственный дворянин, окончивший С-Петербургский Университет,
Николай Александров Иванов и законная жена его Ксения Порфириева; оба православные».

Тут надо уточнить: 30 марта 1908-го — дата рождения Наталии Николаевны по старому стилю, по новому же это 12 апреля (через 53 года взовьется в космос Гагарин). И еще: в разговоре сразу разъяснилось — не Иванoва она была (как всегда произносили вокруг), а — Ивaнова. Что, конечно, лучше отвечает и дворянскому ее происхождению, и принадлежности к миру художественному, где однофамильцами ее были всем памятные лица.

Ксения Анатольевна Любомирова, дочь Наталии Николаевны. Мои дедушка и бабушка, то есть Ксения Порфирьевна, мама Наталии Николаевны, и Николай Александрович, ее отец, — двоюродные брат и сестра, и сперва им разрешение на венчание не давали. Интересовались: что, мол, уже?.. «Да нет, — отвечал дедушка, — просто, вот, хотим…». Все-таки в 1903-м они поженились.

Наташа с бабушкой Александрой Ефимовной, дедушкой Александром Васильевичем, родителями и братом Колей. Старая Русса. 1913 г.

Наташа с бабушкой Александрой Ефимовной, дедушкой Александром Васильевичем, родителями и братом Колей. Старая Русса. 1913 г.

Мама родилась в 1908-м, а в 1910-м семья поселилась в Старой Руссе — Николая Александровича направили туда преподавать физику и математику в реальном училище. Еще он любил музыку — играл на рояле, пел с домашними по клавиру «Пиковую Даму».

Жили весьма стесненно. Однажды у них случился пожар: разорвало стеклянный резервуар керосиновой лампы, загорелся матерчатый абажур, и дом запылал. Стоял январь. Выскочили на мороз, в чем были, — муж только крикнул: «Заверни детей!» Сгорело все.

В 1919-м девятилетнего брата Наталии Николаевны унесла скарлатина. Спустя год, в мае 1920-го, не стало Николая Александровича. Ему было 39. Ксения Порфирьевна, оставшись с двенадцатилетней дочерью, должна была пойти работать — устроилась в Старорусский исполком бухгалтером.

Сохранилась вырезка — статья из старорусской газеты 1921 года, подписанная «Н. Рубец»: «Светлой памяти Николая Александровича Иванова. К годовщине со дня смерти». Там говорится об очень рано проявившихся его тяготениях к музыке и к математике. О том, как, будучи студентом физико-математического факультета Петербургского университета, он увлекся философией и посещал лекции А. Введенского и Н. Лосского. О политических убеждениях этого потомственного дворянина — левых, марксистских. О том, что в феврале 1917-го он организовал в Старой Руссе Совет рабочих депутатов, стал его председателем и в том же году был избран уездным комиссаром Временного правительства…

После Октября он уже постов не занимал, музыка же продолжалась — до конца: «Он первым поставил в Старой Руссе оперу, дирижировал ею, — сообщает автор статьи, — и как раз во время дирижерства заболел какой-то непонятной и ужасной болезнью, унесшею его в могилу».

Что осталось дочери в наследство? Его трудоспособность и ответственность. Любовь к искусству, любовь к театру. И, наверное, математические задатки тоже нужно учесть — они потом очень помогали Наталии Николаевне справляться с расчетами сложных сценических конструкций.

Что касается задатков и склонностей собственно художнических, изобразительных, то тут, видимо, действовала генетика по линии материнской.

Ксения Любомирова. Художником был отец Ксении Порфирьевны, Порфирий Ефимович Никитин. Родной ее брат, Всеволод Порфирьевич, тоже — он окончил Академию Художеств, и картинки его можно найти в старых изданиях (в «Ниве», кажется, или в «Новом времени»). Хорошо рисовала и Ксения Порфирьевна. Поэтому не так уж удивительно, что в пять лет Наташа заявила: «Я буду художником».

Н. Н. Иванова — Е. В. Сидориной*
б/д, 1970-е <?>

…Я вспомнила, как моя мама пошла со мной к учителю рисования, узнать у него, стоит ли мне после школы поступать в Академию Художеств, и услышала: «Она живая, очень способная девочка, учится легко, без труда, а труд художника — тяжелый труд. Стоит ли ей идти этим путем, хватит ли у нее на это терпения?..» И мама моя решила, что надо проверить меня, и пригласила на лето к нам своего брата-художника…

Дядя Воля (Всеволод Порфирьевич) приехал к нам в Старую Руссу и в первый же день поставил мне очень сложный натюрморт (картонка для шляп, клетчатый плед, раскрытый на меня черный зонт и снятые с рук черные кожаные перчатки, сохранившие форму рук), вооружил меня углем и белый лист бумаги натянул на папину чертежную доску, поставив ее на свой складной мольберт… И, пока дядя Воля гулял, я целый день рисовала. А когда мама вернулась со службы, а дядя с прогулки, он при мне сказал ей: «С Наташей мне делать ничего не надо, к экзамену она готова — я уверен в этом»…

* Елена Викторовна Сидорина — московская подруга Н. Н. Ивановой, искусствовед.

Н. Н. Иванова. Из «Автобиографии»

…По окончании школы в 1925 году я имела командировку в Академию Художеств, но, считая себя неподготовленной к Академии, от командировки отказалась и поступила в Лен. Гос. Худ. Пром. техникум (Г. Х. П. Т.), который в 1929 г. кончила по живописно-декоративной мастерской проф. Бобышова М. П.

Эту служебную автобиографию она написала в 1942-м, будучи на Урале, в Березниках, куда эвакуировалась с Ленинградским ТЮЗом. Назвала даты, назвала имя своего главного наставника в будущей профессии, театрального художника Михаила Павловича Бобышова (1885–1964), последователя «мирискусников», профессора Академии Художеств, куда сама она была кем-то «командирована», но почему-то поступать не стала. Мотивировка «считая себя неподготовленной» выглядит немножко странно, особенно в свете вынесенного дядей Волей совершенно одобрительного вердикта. Ситуацию проясняет все то же письмо к Е. В. Сидориной:

В Академию я сдала на «5», но из-за «дворянства» принята не была, сдала в Г. Х. П. Т. тоже на «5», и туда меня приняли. Но т. к. я «дворянка» и не была комсомолкой по той же причине — стипендии мне не давали. Я очень бедствовала, главное, что на материалы — бумагу, холст, краски — денег надо было много, а их не было. И мы трое, я, Мара и Женя, организовали бригаду, которую назвали сами «На-Же-Ма-й», и «халтурили», т. к. все были без отцов, и все одного происхождения — «дворянского». Делали стенгазеты, диаграммы, «карты электрификации страны» и т. п., и учились неплохо…

Теперь о том, что было после техникума.

Н. Н. Иванова. Из «Автобиографии»

…Летний сезон 1929 г. работала в г. Старая Русса в курортном театре под руководством худ. Якуниной Е. П. <…> С 1930 г. по рекомендации той же Якуниной я начала работать в Лен. Обл. Драм. Театре под руководством Борисоглебского А. Н. Проработав в этом театре три сезона, прошла большую школу, выполняя одновременно и творческую и исполнительскую работу, работая с разными режиссерами. За короткий срок мне пришлось оформить более 30-ти постановок.

Тридцать спектаклей за три года — действительно «большая школа», ничего не скажешь. Но ведь и момент какой: 1-я пятилетка, «время, вперед!».

И в этой вот захлестнувшей Наташу Иванову «сплошной лихорадке буден» уместилась еще и любовь. Звали избранника Анатолий Любомиров, и он тоже был связан со Старой Руссой. У отца его, Виктора Ивановича, был там когда-то роскошный дом, где вечно шумели молодые компании, — зал в шесть окон, зеркала, французская мебель… До революции Виктор Иванович был купец первой гильдии. Потом пошли несчастья. В советское время его арестовывали девять раз. Из семи сыновей шестеро рано умерли. Оставался Анатолий, который выучился в Консерватории, стал пианистом.

Анатолий Любомиров

Анатолий Любомиров

Ксения Любомирова. Мама говорила, что у отца были васильково-синие глаза, очень красивый рот… Работал он заведующим музыкальной частью в ленинградском Молодом театре С. Радлова. Те, кто его слышали, говорили, что он играл, как Софроницкий, — очень сильная рука…

Официально они с мамой зарегистрированы не были, но есть бумажка, где он пишет, что является отцом ребенка.

Он умер от туберкулеза в 1936-м, 29-ти лет. Мне тогда было три года.

Девочка, названная в честь бабушки Ксенией, появилась на свет в Старой Руссе. Наталия Николаевна специально приехала туда к матери в мае 1933-го, «чтобы там родить и выкормить свою дочь», — объясняет она в письме. Из того же письма видно, что происходило все это фактически «без отрыва от производства».

Н. Н. Иванова — Ф. Я. Сыркиной*
22/I-80

…Когда дочке было 2 месяца, ко мне приходит «некто». Я встречаю его с младенцем на руках, он меня спрашивает: «Вы Наталия Иванова?» «Да», — отвечаю я. «А я Н. С. Касаткин, будущий директор Старорусского ТЮЗа. Мне сказали, что вы сможете в этом мне помочь». — «Буду рада быть Вам полезной». «А Ваш младенец не помешает Вам работать?» — спросил он. «Нет, не помешает». <…>

В первые же дни своей работы я была представлена начальнику Гороно, который должен был принять от меня проект перестройки зала в Доме Культуры (строившемся по проекту моего отца в первые годы после революции как здание Единой трудовой школы). <…>

К назначенному сроку все было готово. И, когда на открытие ТЮЗа в Старой Руссе приехал А. А. Брянцев, он спросил: «Кто так умно и красиво все это соорудил?» Ему показали меня. Он удивился и сказал: «Эта девочка?» Этой девочке было тогда 25 лет.

* Флора Яковлевна Сыркина (1920–2000), театровед, историк русского декорационного искусства. Жена А. Г. Тышлера.

Н. Н. Иванова. Из «Автобиографии»

Сезон 1933-34 г. я работала в Старорусском ТЮЗе (худрук Пергамент А. В.). Здесь я впервые столкнулась с детской аудиторией и поняла, что и дальше расставаться с Юным Зрителем я не хочу. Поэтому когда в 1934 г. (оставив ребенка у матери) я вернулась в Ленинград — моей задачей было поступить на работу в ЛенГосТЮЗ. 10 сентября 1934 г. я была зачислена туда на должность маляра.

Н. Иванова. Экслибрис Анатолия Любомирова

Н. Иванова. Экслибрис Анатолия Любомирова

…Сказка про Золушку, излюбленный сюжет детской сцены. В списке декорационных работ Наталии Николаевны сюжета такого нет, она сама в тюзовской своей судьбе — от маляра до главного художника — как бы разыграла вариацию на эту старинную тему.

А. А. Брянцев. Четверть века в ТЮЗе*

Осенью 1934 года на дверях Театра юных зрителей появилось объявление: «Требуется театральный маляр».

И вот перед заведующим постановочной частью театра предстала миловидная молодая девушка, как выяснилось из последующей беседы, — художник-декоратор со специальным образованием и со стажем работы в ряде некрупных театров.

Заведующий предположил, что она хочет кого-нибудь рекомендовать на должность маляра, но каково же было его изумление, когда он услышал:

— Это я сама хочу у вас работать маляром.

— Что же вас побуждает поступать на эту работу? <…>

— Мне нравятся ваши зрители, я хочу работать для них, мне вообще нравится ваш театр. <…>

— Предположим. Но ведь для вас, познавшей уже радость самостоятельной творческой работы, вряд ли будет интересно разводить краски и быть «подсобницей».

— И все-таки я хочу работать в вашем, милом мне театре…

* Художники Ленинграда. Л,. 1960. С. 36–37. (Статья к 25-летию работы Н. Н. Ивановой в ТЮЗе).

Явившись наниматься в маляры, она, заметим, обратилась не к А. А. Брянцеву, похвалившему ее в 1933-м за обустройство Старорусского ТЮЗа, а — строго по инстанции — к завпосту. Но Александр Александрович, конечно, держал ее в поле зрения, и все у нее пошло в его театре довольно быстро.

Н. Н. Иванова. Из «Автобиографии»

В 1935 г. я была из маляров переведена на должность художника-исполнителя, одновременно с этим с помощью А. А. Брянцева мне удалось перевезти из Старой Руссы в Ленинград дочь и мать на постоянное жительство. В 1937 г., оставаясь на должности художника-исполнителя, я получила первую самостоятельную работу в ЛенГосТЮЗе (по договору): спектакль-концерт, посвященный 100-летию со дня смерти А. С. Пушкина.

Наталия Иванова. 1938 г.

Наталия Иванова. 1938 г.

То, что дебютом ее на тюзовской сцене стало оформление вечера памяти Пушкина, бросает несколько провиденциальный отблеск на самое ее имя — Наталия Николаевна. Режиссером был Леонид Федорович Макарьев (1892–1975), ровно через двадцать лет они вместе подготовят еще одну пушкинскую постановку, «В садах Лицея», и там тоже, как и здесь, действие развернется меж ампирных колонн и драпировок. А 10 февраля 1962-го, в день 125-й годовщины гибели поэта, состоится премьера «Сказок Пушкина». Поставит спектакль Павел Карлович Вейсбрем (1899–1963) — ее режиссер, самый для нее главный. Это будет одиннадцатая их общая работа, последняя.

Первой же, в 1938-м, стал «Кот в сапогах». Вейсбрем, имевший особенный вкус к сказкам, изобретал для их постановок много занятного. Вместе с художником. В «Коте», например, была сцена «королевской охоты»: придворные выезжали верхом на страусах, причем и верх всадника, и страусиные ноги изображались одним актером.

Ксения Любомирова. У нас была 19-метровая комната, на Рылеева. За шкафом стояла кровать, где мы с бабушкой спали. А по другую сторону шкафа, за столом, работали мама с Вейсбремом. Оба курили, она всю жизнь только «Красную звезду». У них были две пепельницы, которые не вытряхивались, пока не вырастут горы окурков. Прикуривали папиросу от папиросы. И это в комнате, где ребенок. А куда деться? Они иначе творить не могли.

Нелли Полякова. Они так друг друга понимали! —  это было как бы единое творческое существо. Я много раз была свидетелем того, как они трудились над макетом, — как они, скажу грубо, «насиловали» свою сценическую площадку! Площадка ведь им досталась очень специфическая — тюзовский амфитеатр на Моховой. И полуамфитеатр ТЮЗа на Загородном — тоже очень сложная площадка, просматривающаяся со всех сторон. Но для Наталии Николаевны сложных площадок не существовало — любыми она владела превосходно. Она была не только тонкий художник, но и отличный конструктор. Все у нее работало, от трюма до самого верха.

После смерти Павла Карловича Наталия Николаевна стала набрасывать заметки об их общей работе.

Н. Н. Иванова. О Вейсбреме

«Сказку в театре надо делать так: сначала долго-долго думать, а потом быстро-быстро ставить», — говорил Павел Карлович Вейсбрем.

Н. Иванова. Эскиз декорации к спектаклю «Кот в сапогах». 1938 г.

Н. Иванова. Эскиз декорации к спектаклю «Кот в сапогах». 1938 г.

Н. Иванова. Змей Горыныч. Эскиз к спектаклю «Сказка об Иванушке и Василисе Прекрасной». 1939 г.

Н. Иванова. Змей Горыныч. Эскиз к спектаклю «Сказка об Иванушке и Василисе Прекрасной». 1939 г.

К своим «долгим думам» он сразу же подключал художника — думали вместе. Колорит, пластику, стилистику будущего спектакля мы находили быстро, а вот на поиск его конструктивного решения уходила большая часть времени. Но это было неизбежно в условиях особой сценической площадки ТЮЗа на Моховой. Здесь отсутствовали традиционная коробка с «карманами» для декораций, рампа, подъемный занавес, кулисы. К неглубокой нише примыкал открытый разборный просцениум, отделенный от амфитеатра зрительного зала полукруглой «орхестрой». Действие развертывалось в разных направлениях: по кругу, по диагонали и даже по вертикали, так как наверху зеркало сцены пересекала балка, которую использовали иногда как дополнительную игровую площадку. Павел Карлович сцену эту очень любил и часто говорил: «Чем труднее, тем интересней».

Роли распределяли тоже вместе, и только когда возникало образное видение спектакля в целом, он начинал работу с актерами.

Весь репетиционный период проходил в комнате, где на расчерченном полу с перенумерованными ступенями воображаемых лестниц двигались актеры: «Ты правой ногой стоишь на 8-й ступени, а левой на 7-й, Саша».

Он репетировал, а я занималась математическими расчетами и выверкой задуманного нами оформления. Иногда он присылал за мной во время репетиции. «Что-нибудь придумал новое, хочет показать», — думала я по пути в репетиционную. Тихонечко входила, садилась рядом с ним, смотрела. После репетиции П. К. спрашивал меня: «Так лучше? Это не рушит нашего замысла?»

Время шло, близилась премьера. Выходили на сцену. В течение 4–5 дней надо было все наработанное выстроить в одно целое. Павел Карлович умел это делать как никто другой, не зря долго думал…

Ксения Любомирова. Жили мы на одну мамину тюзовскую зарплату, крошечную. Бабушке она сказала: «Ты сиди с ребенком, работать буду я…».

В 1939-м был объявлен конкурс в Ленинградском Доме моделей. Работы подавались в конвертах, под номерами — никто не знал, что чье. И она выиграла: получила первое место за модель детского платьица и за вечернее женское. После этого ее пригласили в Дом моделей главным художником. Намечалась поездка в Париж. Денег она, наверное, должна была получать в три раза больше, чем в театре. Но из ТЮЗа не ушла, вкладывалась в него целиком.

В «Сказке об Иванушке и Василисе Прекрасной», поставленной А. Брянцевым и Г. Кагановым, она первой в стране применила люминесцентные краски. Там был Змей Горыныч, который светился в темноте. И серебряный меч у Ивана тоже светился, и его алый плащ со звездами.

Я видела премьеру, мне было тогда пять лет. Брянцев пускать дошкольников на спектакли не разрешал, но мама меня все-таки привела и посадила в первом ряду. Когда появился этот светящийся Змей Горыныч и двинулся прямо на меня, мне стало так страшно, что я закричала, зарыдала, и меня пришлось вывести…

До войны ею были оформлены подряд три сказки: в 1938-м — «Кот в сапогах», в 1939-м — «Сказка об Иванушке и Василисе Прекрасной», в 1941-м — «В гостях у Кащея».

Н. Иванова. Макет декорации к спектаклю «В гостях у Кащея». 1941 г.

Н. Иванова. Макет декорации к спектаклю «В гостях у Кащея». 1941 г.

«В гостях у Кащея» — это была пьеса злободневная, антифашистская. «Кащеево царство» прочитывалось как сказочный псевдоним гитлеровской Германии. Двадцать с лишним лет спустя, уже в 60-х, Наталии Николаевне случилось править работу (возможно, дипломную, за подписью «С. Бирман»), посвященную ее тюзовскому творчеству. К тому месту машинописи, где шла речь о «Кащее», она сделала приписку, дающую представление о придуманных ею с Вейсбремом для этого спектакля выразительных ходах:

«Очень интересно был решен в спектакле „самый длинный в мире забор“, вдоль которого шел мальчик Митя в Кащеево царство выручать сестру. Забор — вереница актеров, одетых в черные комбинезоны с накрепленными „досочками“ по рукам, ногам и туловищу. Актеры шагали слева направо на фоне черной бархатной завесы, обходя ее непрерывной цепочкой. Движения их менялись в зависимости от появлявшихся за спиной Мити посланцев Кащея — то Змеи, то Летучей мыши, то Жабы и др., — которые уговаривали Митю оглянуться, а Звезды и Луна, размещенные на верхней сцене, выглядывая в прорези бархатного занавеса, напоминали: „Не оглядывайся, Митя“».

Премьера «Кащея» прошла 22 марта 1941-го.

Н. Н. Иванова. Из «Автобиографии»

16 декабря 1941 г. я, моя мать и дочь вылетели с ЛенГосТЮЗом из Ленинграда, и в январе 1942 г. в городе Березники ТЮЗ начал свой 20 по счету сезон «Котом в сапогах».

Ксения Любомирова. Когда уезжали в эвакуацию, с собой разрешалось брать только по 20 килограммов багажа на человека. Наталия Николаевна включила в этот лимит краски и кисти. Кроме того, она добилась у Брянцева, чтобы вывезли весь имеющийся бархат, все белые ткани, одежду сцены…

Наталия Иванова с дочкой Ксенией. Май 1941 г.

Наталия Иванова с дочкой Ксенией. Май 1941 г.

Я приехала с ТЮЗом в Березники из блокадного Ленинграда совершенно уже умирающая — у бабушки украли карточки, и есть было нечего. Врач сказала: 99 процентов вероятности, что ребенок умрет. И тогда мама написала письмо Брянцеву. Вскользь там звучит намек на то, что шаг этот для нее непрост, но она вынуждена его сделать — что-то вроде: «Я не стала бы к Вам обращаться, но я знаю Вашу любовь к детям — помогите, спасите моего ребенка!» И он помог — прикрепил маму к «литерной» столовой, где питались одни заслуженные. Весной 1942-го я стала вставать…

Вейсбрем в 1941-м тоже оказался в эвакуации, но с другим театром — с БДТ (где служила актрисой его жена, М. А. Призван-Соколова) и в другом месте — в городе Кирове. В домашнем архиве Наталии Николаевны сохранились письма Павла Карловича к ней и черновики ее писем к нему. Из переписки этой (которая приводится здесь только в выдержках) видно, что идиллическими ни ее, ни его отношения с ТЮЗом и с его руководителем не были, — незадолго до войны Вейсбрем вообще ушел от Брянцева в Большой драматический.

Н. Н. Иванова — П. К. Вейсбрему
<июнь 1942. Березники>

Дорогой мой, забывший меня, но по-прежнему любимый мной режиссер — мой друг, мой учитель, а иногда и мучитель, если б Вы знали, с каким чувством вспоминаю я те времена, когда Вы рычали над моей головой: «черт, дьявол — ничего не делаешь…». Думаю, что никто из тюзян так часто не вспоминает Вас, как я! Уж очень мне Вас не хватает, и очень я творчески одинока (да и не только творчески, а всячески, но это слишком грустное признание, и, очевидно, не по адресу). Я, которая привыкла иметь множество друзей, всегда окрыленная ими, — теперь осталась одна.

За это время много страшного пришлось пережить, и знаете, что самое страшное за время войны?.. — не бомбы, не холод, не смерть даже, — а люди, живые люди, но не просто люди, а озверевшие люди, обезумевшие, потерявшие образ человеческий. Это самое страшное из всего, что мне пришлось видеть за это время, и вот почему я одна. Нет в ТЮЗе людей, которые имели бы право быть названными Человек с большой буквы. И это ужасно! <…>

Работаем мы очень много, но, главным образом, по возобновлению старого репертуара. На мою долю выпала честь — открытие театра «Котом», который был сделан из 2-х мешков и 8-ми листов картона. К счастью, несмотря на короткие сборы в Л-де, и сборы не простые, а с частыми «отдыхами» в бомбоубежище, — «осенил меня господь» настоять на том, чтобы взяли с собой черный бархат и белый сатин (московский). <…>

2/VII. Здесь письмо было прервано, и пролежало даже не знаю, сколько времени…

Сейчас наши (т. е. ТЮЗ) плавают — обслуживают Камлесосплав. Я осталась в Березниках, работаю над новой пьесой и отдыхаю от тюзян. Настроение в связи с этим бодрое. Солнце, грибы, ягоды, порозовевшая дочка!

Как живете Вы, расскажите о себе и о работе своей. У меня все чаще и чаще является желание бежать из ТЮЗа («Никто меня не понимает, и молча гибнуть я должна…»). Уж очень трудно мне «выть по-волчьи». <…>

«Кончаю, страшно перечесть…»

Большой привет Марии Александровне.

Вас рискну поцеловать.

Ваша
Н. Иванова

П. К. Вейсбрем — Н. Н. Ивановой
16.VII.42

Дорогая Наталья Николаевна!

Я с радостью получил и с наслаждением прочел Ваше письмо в 2-х частях — фиолетовыми, а потом зелеными чернилами. Хоть в нем и много многоточий, но, кажется, я правильно представляю себе атмосферу ТЮЗ’а на новом этапе его многотрудной жизни. По-видимому, то, что существовало в потенции в прежнее время, теперь расцвело более или менее пышным цветом. Надо сказать, что это, вероятно, общая судьба в «эвакуации». Вам отсюда вытекает нижеследующий совет (я ведь многоопытный, старый ребе!): потерпеть и дождаться конца войны. Тем более что дочка розовеет, а это пока самое главное. <…>

За этот сезон я сделал 4 постановки и начал пятую. Завтра у нас кончается сезон, и театр разъезжается в разные стороны, разделившись на 3 группы. Одна группа с нашумевшим у нас спектаклем «Дорога в Нью-Йорк»* выезжает в Москву, где будет играть в Театре Кр. Армии, обслуживая части Московского гарнизона. С этой группой едет моя Маша. Две другие группы выезжают бригадами на фронт. Худруком одной из этих бригад еду я. Мы везем «Слугу двух господ», и я не только худручу, что для меня не так уж занимательно, но и «играю» роль «услужающего», предварительно заменив в тексте все слова, в которых имеются буквы Ж, Ш, Ф, Л и пр. Эта затея очень меня увлекает. Едем через Москву всем театром, а там уж разделимся. <…>

Жму руку.

Ваш
П. Вейсбрем.

* Пьеса Л. Малюгина.

Надобно пояснить: операция по удалению слов «в которых имеются буквы Ж, Ш, Ф, Л и пр.» вынуждена была особенностями дикции Павла Карловича (не вполне, скажем так, актерской).

В черновике письма, отправленного ему Наталией Николаевной в сентябре 1942-го, перечисляются новости: кто из тюзян, не попавших в Березники с основной частью коллектива, добрался туда в последнее время самостоятельно. Ответа на это свое письмо она не дождалась и написала Вейсбрему снова.

Н. Н. Иванова — П. К. Вейсбрему
<конец ноября 1942>

Дорогой Павел Карлович!

Рискну Ваше упорное молчание приписать тому, что Вы не получили моего письма в ответ на Ваше. <…>

Вы чудный и очень драгоценный для меня, и если бы знали Вы, как я люблю вспоминать те дни, когда мы работали с Вами. И даже те минуты, когда я ревела от обиды на самое себя, когда мне казалось, что мое «я» растворялось в четкости и ясности Вашего замысла того или иного куска спектакля. И когда я говорила Вам: «Еще немного научиться рисовать, и тогда Вам не нужен художник — ведь я нужна Вам только для того, чтобы рисовать „картинки“ под вашу диктовку» — даже эти минуты, горькие в прошлом, я вспоминаю как самые счастливые минуты в моей творческой жизни. Я знаю, что Вы всего этого не помните, знаю, что Вы не испытываете такого творческого одиночества, как я. Знаю, что не работать с Ивановой для Вас не трагедия… А вот для меня не работать с Вами это трагедия. Я знаю, что даже с теми же ресурсами и в те же сжатые сроки работа над тем же лит. материалом была бы во много раз интенсивнее и в процессе работы, и в результате. Ну, хватит «изливаться». Но я хочу, чтобы Вы и даже Мария Александровна знали, что Вы для меня — это очень много! И потерять Вас как творческого спутника это потерять очень много.

На днях сюда к нам в Березники должен из Молотова приехать Каверин. Встреча с ним меня заранее волнует — это кусочек той счастливой жизни — это Ленинград, это «Кащей», это Вы. Каверин приезжает сюда в связи с тем, что театр работает сейчас над его пьесой «Я ленинградец, или Большие надежды». <…>

В сентябре закончилось трехмесячное плаванье ТЮЗа по Каме, и в начале октября начали свой второй сезон в Березниках. К 25 октября выпустили «Русские люди» Симонова. Постановка Макарьева, он же сам играет Сафонова, — играет, с моей точки зрения, плохо. Думаю, что Вы были бы того же мнения. Спектакль от этого много потерял.

Только что, 21/XI, выпустили «Сказку о Василисе и Иванушке»*. Этот спектакль получился здесь, против всех ожиданий, неплохой и пользуется большим успехом. Мне пришлось вложить в него немало труда, т. к. основного козыря я была лишена, люминесценция осталась в Л-де. Но здесь выручил черный бархат, и получилось забавно, в стиле Палеха.

Сейчас работаю с Лепковской над «Счастьем»**, которое рождается в муках. Очень бы хотелось, чтобы эти муки не прошли даром. Хочется хорошего спектакля. <…> Мне же предстоит «Слуга двух господ» с Кагановым***. Кроме того, параллельно репетируется «Женитьба» Гоголя, «Далекий край» Шварца. <…>

Пока меня на все хватает, но времени для личной жизни нет совсем. Хотя, может быть, это и к лучшему.

Целую Вас дружески.

Н. Иванова

* Речь идет о переносе спектакля 1939 г. на березниковскую сцену.
** Евгения Константиновна Лепковская (1901–1989), актриса, режиссер; «Счастье» — пьеса-сказка, написанная драматургом Павлом Маляревским (1904–1961) на основе бурятско-монгольского фольклора.
*** Режиссер Григорий Наумович Каганов.

Обилие премьер, выпускавшихся в эвакуации, обусловливалось, понятно, тем, что ТЮЗ должен был работать в режиме театра провинциального, — перед войной в молодом промышленном городе Березники проживало около 80 тысяч человек; почти 12 тысяч мужчин ушли оттуда на фронт.

Павел Карлович Вейсбрем

Павел Карлович Вейсбрем

П. К. Вейсбрем — Н. Н. Ивановой
28.I.43

…Письма пришли в момент, когда делалась последняя работа, когда, как обычно, казалось, что всякая личная жизнь, переписка, даже бритье, словом, всякое нормальное существование должно быть отложено на «после премьеры». 20 лет я работаю в театре и за 20 лет не отвык относиться к каждой новой постановке как к «борьбе не на живот, а на смерть»! А к чему? Проходит премьера, — и назавтра становится ясным, что, в сущности, не из чего было кипятиться!

Итак, письма все были отложены на «после премьеры», сама же премьера все откладывалась по разным причинам, и тут на нее наехало новое событие, которое надолго смутило мой душевный покой, предельно помешало выпуску премьеры и вообще опрокинуло все вверх дном. Речь идет о возвращении нашего театра в Ленинград. Но об этом потом.

Ставил я «Давным-давно», героическую комедию в стихах*. Я эту постановку обдумал еще весною, и обдумал крепко. Поездка на фронт оборвала работу в самом начале, но замысел от этого еще несколько развился. На фронте я хорошо отдохнул, получил массу впечатлений, не имеющих никакого отношения к моей постановке, и именно поэтому оказавшихся весьма полезными. С осени пришлось посторониться и уступить дорогу «Фронту», который благополучно был осуществлен Рудником к Октябрьской годовщине**. Наконец, только 10 ноября я натянул паруса и пустился в плаванье. 2-го дек. состоялась премьера. Все прошло хорошо, был большой успех у публики. Сам я остыл к этой работе уже 3-го дек., т. к. убедился, что все лучшие части замысла не удались и публике нравится в спектакле не то, что нравится мне самому…

* Пьеса А. К. Гладкова.
** Лев Сергеевич Рудник (1906–1987) — режиссер, в 1940–1944 гг. — директор и художественный руководитель БДТ; «Фронт» — пьеса А. Е. Корнейчука.

Здесь хочется вклиниться в текст письма, чтобы обратить внимание читателя на своеобразный эпистолярный тон Павла Карловича: «На фронте я хорошо отдохнул…» и т. д., — это, конечно, пишет денди, парадоксалист, привычно балансирующий на грани бравады и самоиронии. Сын ростовского банкира, он был европеец по вкусам и склонностям, успел даже поучиться в Сорбонне (видимо, недолго) — когда перед приходом красных семья бежала во Францию. Потом вернулся в Ростов-на-Дону, в свою «Театральную мастерскую», где играли братья Шварцы, Антон и Евгений. В конце 1921-го студия перебралась в Петроград. Тут началось большое режиссерское кочевье Павла Карловича: четырежды в разные годы служил он в БДТ, трижды — в ТЮЗе, а еще в его послужном списке значатся и театр Комедии, и театр Ленсовета, и театр Комиссаржевской… Но вернемся к январскому письму.

…Вот и кончаются почти 1½ года в Кирове. Странный этап в жизни. Никаких особенных забот и огорчений, никаких горестей, ни настоящего голода, ни сколько-нибудь серьезных лишений, — а состарились все лет на 5, а то и больше. Окидываю взглядом этот период, — и на душе ничего, кроме гнетущего ощущения умственной бедности, творческого застоя и у себя, и у всех окружающих. Глупый, бесполезный период жизни.

Как-то встретит нас Ленинград? Что скажут сердцу родные улицы и дома? Людей родных в Ленинграде уже нет. Мы будем жить в театре, как живем в Кирове, мерзким актерским стадом. Неужели мы будем ходить по Ленинграду чужими и «посторонними»? Думая об этом, я чувствую волнение, которого давно уже не испытывал. Я раз посетил родной город, в котором не был свыше 15 лет (Ростов н/Д.). Я там прожил день без дела в гостинице. Я узнал все дома и не встретил ни одного знакомого. Город показался мне немым. Неужели то же ждет меня в Ленинграде? <…>

Ваш
П. Вейсбрем

Н. Н. Иванова — П. К. Вейсбрему
<1943>

Дорогой Павел Карлович,

слухами земля полнится, и вот и до нас в Березники дошел слух, что Вы уже в Ленинграде. Как встретил Вас родной город? Имели ли основания Ваши опасения, о которых Вы писали в последнем письме?

Так хочется получить от Вас письмо уже из Ленинграда. Напишите побольше о нем. Ведь мы, ленинградцы, все больные люди, больные любовью к своему дорогому родному городу.

Вчера смотрели фильм «Непобедимые»*. Очень хорошо сделан. Сильно (видели ли Вы?). Еще и сейчас не могу придти в себя, все внутри стянуло жестким обручем…

О Вас часто думаю, а вчера, после этой картины, думала больше, чем обычно. Дорогой мой друг, ведь Вы опять там, Вы ходите по Невскому, по Фонтанке, где столько было исхожено всеми нами с разными чувствами…

* «Непобедимые», 1942 г. Режиссеры: С. Герасимов, М. Калатозов. Сценарий: М. Блейман, М. Калатозов. В ролях: Б. Бабочкин, Н. Черкасов, Б. Блинов, Т. Макарова и др.

Последнее из сохранившихся в архиве Наталии Николаевны писем военных лет обращено к знакомой москвичке, тоже проведшей некоторое время в Березниках и уже вернувшейся домой. На конверте написано просто: «Москва. Рахили Абрамовне»*, — очевидно, письмо должно было отправиться с оказией. Уверенности в том, что оно достигло адресата, нет, — кажется, дома остался беловик.

* Ксения Анатольевна, дочь художницы, убеждена, что это была Рахиль Абрамовна Кремер, — та, о которой рассказывает в своих воспоминаниях Игорь Кваша: «…самую-самую свою первую роль я сыграл лет в 8 в интернате в Ленинске-Кузнецком, куда во время войны эвакуировали наш детский сад. Наш замечательный педагог Рахиль Абрамовна Кремер поставила сказку „Морозко“ и, несмотря на мой юный возраст, роль Морозки доверила мне. Она моя „крестная театральная мама“». http://www.mirnov.ru/arhiv/mn738/mn/26-1.php. Возможно, Р. А. Кремер была сперва эвакуирована в Ленинск-Кузнецкий, а потом оказалась в Березниках.

7/I 1944

«Подруга дней моих суровых…», забыли Вы меня совсем, а ведь я все еще существую в снежных сугробах далекого севера, в № 17 все той же роскошной Березниковской гостиницы. В том самом №, где некогда коротали Вы свои дни изгнания.

Как теперь течет Ваша московская жизнь? Вы, как всегда полны кипучей деятельности… Как хочется знать что-нибудь о Вас, дорогая.

О судьбе ТЮЗа, и, в частности, о моей, предположить что-либо трудно сейчас. Почему-то упорно говорят о том, что здесь мы до апреля. Куда дальше, — пока тоже неясно. Работы, как всегда, больше, чем хотелось бы, а творческих сил все меньше и меньше, да и с физическими не очень-то благополучно. Вот уже две недели я больна — нехорошо с легкими и сердцем.

Несмотря на предписанный врачами полный покой, я все-таки три раза за эти две недели побывала в театре, и каждый день у меня бывают из театра все, кому не лень, за теми или другими разъяснениями. Очень я не вовремя захворала, т. к. сейчас в театре готовится очень большой и интересный спектакль — чеховский. Работает над этим спектаклем наш новый, молодой (еще очень молодой) и очень талантливый режиссер. С ним мне работать так же приятно и интересно, как когда-то было с Вейсбремом. 15-го премьера, еще очень многое не сделано, все хочется сделать самой, чтобы это было, насколько возможно (в наших условиях), лучше.

Всем, чем могу, стараюсь быть полезной этому спектаклю и нашему, еще «безбородому», но на много голов выше других режиссеров стоящему, новому режиссеру. В начале работы, еще не зная, как он работает, и на что способен, я задалась целью сделать с ним спектакль такой, который бы показал нашим «маститым», как надо работать. Утереть носы нашим, несколько более, чем они заслуживают, возомнившим о себе «мастерам». Теперь же мне уже все равно, что они будут думать и чувствовать, — главное, что я почувствовала, что человек, вновь пришедший, — это большое, настояще умеющее по-настоящему творчески работать. То, что он делает, это по-настоящему хорошо. И теперь я просто хочу, чтобы этот спектакль был по-настоящему хороший, независимо ни от чего.

Между строк Вы, должно быть, прочли кое-что, — да, Вы не ошиблись, это моя нежнейшая привязанность. Но стараюсь быть благоразумным старшим товарищем, и только. А он умница и страшно трогательный мальчик. Вот, какие новости. <…>

Целую Вас крепко.

Ваша
Нат. Иванова.

С. Димант и Н. Иванова. Березники. Лето 1944 г. Рисунок художника Алексея Соколова

С. Димант и Н. Иванова. Березники. Лето 1944 г.
Рисунок художника Алексея Соколова

Этот «страшно трогательный мальчик» — режиссер Семен Ефимович Димант (1915–1975), тогда 29-летний. Первая их совместная работа в Березниках — «Свадебное путешествие», комедия В. Дыховичного. А «большой и интересный спектакль», о котором говорится в письме, — «Мелюзга», инсценировка рассказов Чехова. В нашей с М. Димант комнате висит на стенке эскиз к «Тоске»: синяя ночь, снег в конусе света, сани, кобыла в попоне, склоненная мордой к скрючившемуся у передних ее ног Ионе.

Потом Наталия Николаевна с Семеном Ефимовичем еще много чего сделали вместе, на «моховой» сцене и на «пионерской», — «Двенадцать месяцев» С. Маршака и «Волынщик из Стракониц» И. К. Тыла, «Накануне» (по роману И. Тургенева) и «Если что, я — Серега!» А. Корина… — общим счетом тринадцать спектаклей.

Лирического же продолжения история их отношений не получила.

Ксения Любомирова. Когда мы вернулись в Ленинград, оказалось, что у нас в комнате на пятом этаже обрушился потолок, штукатурка вместе с дранкой огромными кусками лежала на рояле, все протекало. Не было ни дров, ни одежды — полная нищета. Но при всем этом я занималась музыкой и английским, на последние ее деньги.

Помню, мама тогда написала отчаянное письмо, — кажется, в местком театра. Но отдала ли его по назначению, неизвестно. Она была очень гордая — абсолютно мужской характер.

В собственный дом, на Моховую, 35, ТЮЗ возвратился из эвакуации летом 1944-го. Тут театр вошел в свой обычный режим, гнать премьеру за премьерой, как это происходило в Березниках, необходимости уже не было. В ТЮЗ снова пришел П. Вейсбрем. В 1945-м они с Наталией Николаевной выпустили «Победителя львов» (по «Тартарену» А. Доде), в 1947-м вышел их спектакль «Девочка ищет отца» по пьесе Е. Рысса.

Анатолий Шведерский, профессор СПбГАТИ. Мы познакомились в 1946-м, когда я попал в ТЮЗ. Наталии Николаевне было тогда 38, мне — 22. Я только окончил институт и актером был совсем еще неопытным, но она отнеслась ко мне с симпатией.

Она была насмешлива, иронична, умела на всякие внутритеатральные обстоятельства взглянуть с юмором, как бы несколько со стороны. Но от актеров, как это порой случается с театральными художниками, стенами своей мастерской не отгораживалась. И мы ее любили.

Иногда она без особого дела, занимаясь чем-нибудь своим, звала меня заглянуть к ней в мастерскую: «Толечка, ну посидите рядом, расскажите что-нибудь, Вы так хорошо умеете сказать…».

Ей нравилось, как я ношу театральный костюм. Причем не только того или иного из моих героев, — она очень любила попросить, чтобы я надел костюм чужого персонажа, считала, что он на мне «играет». А уж в костюмах ее, придуманных непосредственно для меня (Тибальда, например, в вейсбремовской постановке «Ромео и Джульетты»), я чувствовал себя совершенно превосходно — это была как бы моя вторая кожа.

Вейсбрем говаривал: «Площадка должна быть чревата мизансценами». Так у них с Наталией Николаевной и получалось — сценографические формы, ею создававшиеся, всегда бывали визуально-изысканны, гармоничны, радостны для глаза. И при этом — внутренне динамичны, готовы к действию.

Это случилось летом 1948-го: Ленинград увидел «Ромео и Джульетту» с Ниной Мамаевой и Владимиром Сошальским. Исполнителю заглавной роли только что исполнилось 19. Женское население города — все, поголовно — сошло с ума.

А Управление культуры Ленгорисполкома устроило обсуждение. Присутствовали и выступали А. А. Брянцев, П. К. Вейсбрем, другие тюзовские люди. И, разумеется, начальники из Управления. И сам Н. П. Акимов. И даже одна дама из Горкома партии. Все они, один за другим, трактовали проблему сценического воплощения Шекспира, кто как мог.

Велась официальная стенограмма, но и Наталия Николаевна, тоже происходящее фиксировала, по возможности подробно (в ее архиве сохранились исписанные торопливой рукой листочки).

Открывая обсуждение, тов. Сонин произнес фразу, которую можно было истолковать как угодно — и как предвестие разноса, и как добродушное начальственное похлопыванье по плечу: «Как дошли вы до жизни такой? — как решились на постановку Шекспира?».

Брянцев и Вейсбрем сказали то, что в таких случаях говорить было положено.

Н. Иванова. Эскиз костюма Тибальда («Ромео и Джульетта». 1948 г.)

Н. Иванова. Эскиз костюма Тибальда («Ромео и Джульетта». 1948 г.)

Ромео — В. Сошальский, Лоренцо — Н. Карамышев, Джульетта — Н. Мамаева

Ромео — В. Сошальский, Лоренцо — Н. Карамышев, Джульетта — Н. Мамаева

Тов. Снопкову из Управления «в целом спектакль понравился», но он счел необходимым отметить, что «не уловил там борьбы двух миров, не ощутил победу новых мировоззрений», тогда как в пьесе «идет борьба двух начал — прогрессивно мыслящей молодежи и гнета феодализма». Высказался тов. Снопков и о Сошальском: «Данный исполнитель, несомненно, талантливый юноша и подкупает своей неподдельной молодостью, но, к сожалению, мастерство с молодостью не уживаются». О работе художника (что, конечно, Наталию Николаевну волновало) было сказано: «Оформление излишне громоздко, если бы оно было легче, оно бы дало больше эпоху Ренессанса».

Тов. Александрову (тоже из Управления), наоборот, работа Наталии Николаевны пришлась по душе: «Оформление спектакля очень хорошее — просто, легко, стильно». Одобрил он в целом и Сошальского: «Приветствую смелый поступок театра — дать роль Ромео столь юному исполнителю. Пока он внутренне скован своей молодостью… Но это безусловно талантливый человек… Он будет учиться, расти, и он будет актером» (как в воду глядел).

И Николай Павлович Акимов художницу похвалил: «Особенно хочу отметить конструктивную сторону оформления, очень удачную и остроумную. В области костюмов есть просто блестящие находки». А насчет Ромео рассудил так: «Театр сделал очень правильно, поручив эту роль ровеснику героя… Это верный метод выдвижения молодых актерских сил: дать сначала сыграть такую роль, а потом давать „поднос“ и „топот копыт“».

Завершала обсуждение, как положено было по субординации, тов. Шувалова из Горкома. Рассмотрела она, главным образом, работу Вейсбрема и отнеслась к ней весьма жизнерадостно, слегка даже на шекспировские темы покаламбурив: «Работа режиссера в данном случае является укрощением Шекспира… Нам, взрослым, хочется других страстей, но для юного зрителя, видимо, это правильно». А дальше сказала вообще потрясающую (для 1948 года) вещь: «Укрощая Шекспира, Вейсбрем занимался и укрощением самого себя, и показал себя как умного, вдумчивого большого художника. И я считаю, что пора оградить этого режиссера от все еще по инерции навешивающихся на него ярлыков формалиста».

…Н. Н. Иванова ликующе дописывала на огрызке листка: «…Сонин торопливо заключился. Крыть ему было нечем. Все. Целую. Наташа».

Для кого был предназначен этот ее стенографический труд? Кого она спешила окрылить?

Ксения Любомирова. Уверена, что записи по «Ромео» адресованы Варваре Владимировне, маме Володи Сошальского («Ваве», как ее называла Наталия Николаевна) — они были знакомы с конца 1920-х, когда В. В. Сошальская, так же как и Толя Любомиров, работала в театре Радлова.

После «Ромео», осенью 1948-го, Н. Иванова работала над спектаклем «Страна чудес» (пьеса Ю. Принцева и Ю. Хочинского), но уже не с Вейсбремом, а с куда менее ей интересным Кагановым. В октябрьском письме к Павлу Карловичу она чуть-чуть поиграла в Джульетту, насильственно отданную Парису.

Н. Н. Иванова — П. К. Вейсбрему
<окт. 1948>

Дорогой мой, самый любимый режиссер!

Как до конца это стало ясно, когда «судьба меня бросила в объятия нелюбимого…». Уверена, что, если б Вы делали «Страну чудес», то это действительно могло бы быть чудесно! Но Вы продались Еврейскому театру, и отсюда целый ряд бед, посыпавшихся на мою бедную голову.

Если б знали вы, как друзья Ваши ждут Вас, и как часто им бывает трудно без Вас. Лиля* мне сказала, что к 1/XI Вы будете в Ленинграде. Жду не дождусь Вашего возвращения, мой друг, заступник и учитель…

* Помреж ТЮЗа Лидия Борисовна Китерман.

Вейсбрем был в этот момент в Москве. Насколько можно понять, он что-то ставил (или собирался ставить) в ГОСЕТе, переживавшем плохое время, — «несчастный случай» с С. Михоэлсом уже произвели, и дни самого Еврейского театра были сочтены.

Наталия Николаевна писала, чтобы Вейсбрем воспользовался случаем и заглянул, будучи в Москве, в Академию Архитектуры СССР, — там есть такой Мальцин*, который проектирует детские театры и предложил очень интересный вариант, представленный Брянцеву. Очевидно, уже в 1948-м Александр Александрович всерьез озаботился задачей расширения тюзовской «жилплощади».

Дальше следовала небольшая просьба частного порядка:

* Иезекиель Ефимович Мальцин (1895–1966) — инженер-конструктор театральной сцены.

…Объясните Мальцину, что Вы — режиссер-постановщик «Ромео и Джульетты» П. К. Вейсбрем, который звонит по поручению худ. ТЮЗа Н. Н. Ивановой и может взять на себя труд отвезти для нее пакетик в Ленинград.

А пакетик — это обещанные мне кисти, карандаши, акварель и бумага. Обещаю поделиться с Вами бумагой и карандашами, в кистях и красках Вы, по-моему, заинтересованы меньше.

Причем учтите, что на этот подарок я сама не напрашивалась. Об этом он заговорил сам, желая вознаградить меня за удовольствие, доставленное спектаклем «Ромео»…

Наташа.

В 1949-м Наталию Николаевну назначили главным художником ТЮЗа.

А для Павла Карловича настал, наоборот, момент зыбкий — он снова уходил из детского театра, и, кажется, вынужденно. Связано это было с бушевавшей тогда кампанией против «космополитов»: свидетели вспоминают, что начальство потребовало от Александра Александровича подсократить в театре количество евреев, и он должен был выбирать, кого оставить, Вейсбрема или Каганова. Выбрал Каганова — Вейсбрем, мол, как-нибудь устроится сам, он талантливей.

В летнем письме Павла Карловича звучат, вероятно, какие-то отзвуки этих коллизий.

П. К. Вейсбрем — Н. Н. Ивановой
26.VII.49

Дорогая Наташенька! <…>

С А. А. разговор состоялся в тот же день, как я получил письмо. Оригинального было мало, криков много. Я, однако, мужественно вынес все, решив, что чем сильнее он меня обидит, тем старательнее будет потом заглаживать свою вину. Нечто в этом роде и произошло. Мы с ним потом встретились еще раз, а перед отъездом он даже сам меня позвал к себе, чтобы рассказать, как идут дела. <…>

Судьба Вейсбрема Наталию Николаевну, конечно, беспокоила. Но не меньше волновала ее в то время судьба Володи Сошальского, которого после головокружительного дебюта его в «Ромео» театры стали зазывать наперебой, и он уже думал из ТЮЗа уходить. А она сомневалась, — и советовалась по этому поводу с мудрым Павлом Карловичем. И тот, несмотря на собственные неприятности, обстоятельно ей отвечал.

…Я очень внимательно продумал Володины дела и поставил перед собой вопрос, как поступил бы я сам, если бы оказался на его месте. И я решил, что, если бы даже мне представился случай перейти в другой театр, я бы все-таки, несмотря ни на что, остался в ТЮЗе. В пользу этого решения говорят два веских соображения.

Первое: многие думают, что Володина сила и преимущество перед другими — в молодости. Если бы это было так, я никогда не допустил бы его играть Ромео. На одной молодости решительно никуда не доедешь. <…> Он еще только попробовал, а не начал всерьез играть Ромео. Именно это ему предстоит в будущем сезоне, когда позади будет страх, волнение и прочие спутники первого дебюта. Как заметно он вырастет в течение одного года, если серьезно, вдумчиво и требовательно к себе сыграет раз 10–15 эту роль! О такой учебе можно только мечтать. Ни в одном театре он не получит такой замечательной возможности вырасти и возмужать как актер. <…>

Второе: если Володя сможет перейти в другой театр и сыграет там две-три не очень значительные роли, то по истечении будущего сезона о нем будут судить по этим ролям — и только. То, что он однажды в жизни сыграл Ромео, будет расцениваться как студийная работа и не будет давать ему ни малейшего права претендовать на аналогичные роли в театре. <…>

Вот мои соображения. Пусть Володя решает этот вопрос сам. Передай ему, что какое бы решение он ни принял, меня он им не обидит и моей дружбы не потеряет. Если же он решит остаться (что меня несказанно обрадует), пусть отнесется спокойно и выдержанно ко всем тем мелким уколам и огорчениям, без которых театр не был бы театром. <…>

П. Вейсбрем

Павел Карлович отсутствовал в ТЮЗе три года. В 1954-м они там с Наталией Николаевной встретились снова — в работе над спектаклем «Два клена», по пьесе его старинного приятеля Е. Шварца.

Н. Иванова. Эскиз декорации к спектаклю «Два клена». 1954 г.

Н. Иванова. Эскиз декорации к спектаклю «Два клена». 1954 г.

Нелли Полякова. «Два клена» — лучшая сказка, которую я когда-либо видела на сцене. Сценическая среда была вроде бы совершено традиционной: живописный задник, лес, поляна с травкой (я еще застала тот момент, когда мастерицы делали из тряпочек травяные ковры), — все было правдиво. И все было так фантастично, что просто диву даешься.

…В густой мохнатой траве были лазы внутрь планшета, и из них в любой момент и в любом месте могла выскочить Баба-яга (ее играл Николай Карамышев). Избушка ее была живая, пританцовывающая на своих курьих ножках, ворота оживали тоже… И два кленика, два заколдованных мальчика, трепетали своею листвой, склонялись к матери своей, Василисе, и говорили: «Мы здесь! Это мы, мама!» (оживил эти клены художник-кукольник Соломон Рубанович, большой друг Наталии Николаевны). Клены стояли у пруда, и в некоторые моменты в его воде проступали зыбкие отражения — лица этих мальчиков…

П. К. Вейсбрем, А. А. Брянцев и Н. Н. Иванова с участниками спектакля «Два клена»

П. К. Вейсбрем, А. А. Брянцев и Н. Н. Иванова с участниками спектакля «Два клена»

Первая половина 1950-х была для советского искусства (для театрально-декорационного, в частности) временем самым, наверное, консервативным — всякого рода игровая условность, лаконизм и метафоризм тогда не приветствовались*. Так что «традиционная» обстоятельность оформления «Кленов», о которой говорит тут Нелли Ивановна, представляется несколько вынужденной. Но вовсе не отменяющей, как она вспоминает, фантастику и волшебные трюки — беседующие деревья, пританцовывающую избушку…

Конечно, здесь это впрямую исходило от Шварца, крупного специалиста по «обыкновенным чудесам», — диктовалось его сюжетом, репликами и ремарками его текста: «Баба-яга: Эй вы, мешки, ступайте в амбар! (Мешки с мукой убегают, как живые)».

С другой стороны, самодвижущихся и анимированных вещей много и в других, не шварцевских, постановках Вейсбрема и Ивановой. Уже в предвоенном их «Кащее» успешно перемещался на актерских ногах «самый длинный в мире забор», и там же глядели на Митю человеческими лицами и разговаривали с ним Луна и Звезды. В «Сказке о девочке-неудаче» 1961 года одетые в черную униформу актеры обращались в деревья, изображали, по мере необходимости, окна, двери. В «Сказках Пушкина», выпущенных годом позднее, такого было еще больше: в «Сказке о рыбаке и рыбке» сами выходили и пристраивались к избе тесовые ворота, сама вскакивала на крышу печная труба и море говорило со стариком, то тихо, то грозно, языком актерской пластики; в «Золотом петушке», когда Дадон триумфально въезжал в свою столицу, актеры-кони били копытами на месте, а сторожевая будка — надетая на плечи часовому и полосатой треуголкой венчавшая его голову — плыла мимо них.

Они, конечно, придумывали все это вместе, Вейсбрем и Наталия Николаевна, — таким был их общий сказочный почерк. Что-то в этой открытой, даже демонстративной театральности подсказывалось, может быть, детскими воспоминаниями: в его модерных 1910-х забегали по русской сцене итальянские «дзанни», в ее конструктивистских 1920-х замаршировали униформисты-«синеблузники»…

И еще один мерещится источник — спутник детства многих, «Синяя птица». Когда Вейсбрем со Шварцем в Ростове только начинали (в 1918-м, что ли, году), они у себя в «Театральной мастерской» Метерлинка, надо сказать, поставили — только другое, камерное: «Смерть Тентажиля». Но человекоподобная подвижность вещей в сказочных постановках Вейсбрема как будто бы санкционирована большой метерлинковской мистерией, где среди множества одушевленных драматургом предметов тоже есть и говорящие деревья, и в мокром платье капризная Вода… Тут и «Клены» шварцевские уже, кажется, недалеко, с добродушным псом и своенравным котом, с убежавшими из дому и околдованными детьми, Федором и Егорушкой, переговаривающимися спросонья, — почти как Тильтиль и Митиль в первых репликах «Синей птицы».

* «Предпочтение иллюзорной живописной декорации всем другим формам сценической выразительности стало догмой времени», — писала в монографическом очерке о Н. Н. Ивановой (как раз по поводу стиля оформления «Кленов») С. А. Онуфриева (см. Ленинградские художники театра. Л., 1971. С. 159).

«Два клена». Василиса — Н. Кудрявцева, Иванушка — Л. Жукова

«Два клена». Василиса — Н. Кудрявцева, Иванушка — Л. Жукова

Наталия Кудрявцева. Василисе у Шварца 40, а мне, когда я получила эту роль, был 21 год всего. С помощью гримера меня вдвое старили: в уложенных косою вокруг головы волосах — седина, решительно насупленные брови… Я надевала сконструированный Наталией Николаевной красный сарафан, прицепляла на пояс длинный меч и становилась похожа на монумент Матери-Родине.

Работать с Вейсбремом было хорошо — он все продумывал заранее. Я старалась действовать, как учили, — по мхатовской школе, «по правде». Вейсбрем же шел от формы, которую замечательно чувствовал и не боялся откровенно обнаружить. Помню, репетировали встречу матери с Иванушкой (его играла Люся Жукова) и вовсю отдавались переживаниям — примерно как если бы это была сцена свидания Анны Карениной с Сережей. Павел Карлович, как-то немножко переваливаясь, подходил и, прижимая ручки к груди, произносил со своей немыслимой дикцией: «Вот здесь ты сыграй алгебраисески, а тут мы дадим такой сенсимент-сенсимент…».

Он был маленький, смешной, с детской улыбкой — необыкновенного обаяния человек.

Еще запомнила, как летом наши звери — Шарик, Котофей, медведь — обливались потом в своих меховых натуралистических шкурах. А в антракте сидели, приспустив эти шкуры до пояса, и отдувались.

В 1957-м Л. Макарьев выпустил спектакль «В садах Лицея» по пьесе Д. Дэля. В пору подготовки Наталия Николаевна пожила на даче в Царском Селе — проникалась поэзией места. Подружилась там с Марией Петровной Руденской, лицейской хранительницей. Спектакль получился стильный, ампирный — мрамор и бронза, «строгий, стройный вид». Корректируя упоминавшуюся выше работу С. Бирмана, Наталия Николаевна переписала «лицейский» кусок практически полностью:

«Места действия обозначены одной-двумя деталями.

Аккуратно застланная лицейская кровать, конторка, гусиное перо в „келье“ Пушкина. Кресло, полуколонна со свечами на первом плане, а в глубине, за арками лицейский бал, ярко освещенный. Хитро размещенные зеркала умножают танцующие пары.

Смещаются драпировки, перекрывая арки, обнажая в центре фрагмент ажурно-графической завесы „садов Лицея“.

Осенью — бархатисто-темные стволы деревьев, на голых ветвях чуть держатся несколько прозрачных желтых листов.

Зимой — белые заснеженные деревья.

Весной те же деревья, но с только что распустившейся листвой.

На фоне садов во все времена года все та же чугунная скамья, совсем как та, на которой сидит бронзовый Пушкин-лицеист».

Премьера была дана 10 июня 1957-го, поблизости от пушкинского дня рождения. А 19 июня — состоялась торжественная закладка нового тюзовского здания. Есть фотография: Брянцев кладет первый кирпич. До открытия он не дожил — умер 1 октября 1961-го.

10 февраля 1962-го вышли «Сказки Пушкина» — еще на Моховой. В записках о Вейсбреме Наталия Николаевна немножко рассказала о том, как они работали с композитором, 26-летним тогда Юрием Фаликом:

Н. Иванова. Эскиз декораций к «Сказке о рыбаке и рыбке» («Сказки Пушкина». 1962 г.)

Н. Иванова. Эскиз декораций к «Сказке о рыбаке и рыбке» («Сказки Пушкина». 1962 г.)

Н. Иванова. Эскиз костюма Молодой Чертовки к «Сказке о попе...» («Сказки Пушкина». 1962 г.)

Н. Иванова. Эскиз костюма Молодой Чертовки к «Сказке о попе...» («Сказки Пушкина». 1962 г.)

«…Павел Карлович показывал ему кусок репетиции, а потом приводил ко мне, и мы вместе рассказывали покартинно весь ход будущего спектакля. Вейсбрем знал, сколько тактов нужно на переход от одного эпизода к другому, музыкальные куски заказывались композитору, точно рассчитанные в минутах и даже в секундах. Так, например, в „Сказке о рыбаке и рыбке“ Старик идет к морю от Старухи, каждый раз преодолевая одно и то же количество ступеней. Но каждый раз в новом состоянии — и Старик, и море».

Марина Азизян. Эскизы к «Сказкам Пушкина» она делала на моих глазах. А потом я была на премьере.

…Спектакль оказался совершенно непохожим на все, что я когда-либо видела. Когда в «Сказке о рыбаке и рыбке» актрисы в одинаковых сарафанах делали единообразные движения платками, это не становилось похоже на ансамбль «Березка» — медленное очарование этих мизансцен скорее напоминало старинный японский театр. Это не было только лишь хореографическим изображением волн — это было воплощением ритма самого пушкинского стиха.

Наталия Кудрявцева. Мы появлялись из-за черного бархата — шестнадцать девушек, все в синих париках, с набеленными лицами, на которых сияли ярко-синие очи… На нас были синие сарафаны, голубые блузки, а от запястий шли куски свободной материи, которые, когда мы поднимали руки, разворачивались в крылья, трепетали и вздымались, то слегка, то сильней, а то и совсем неистово, — когда, по пушкинскому слову, на море поднималась «черная буря»…

Николай Иванов. Как-то мы с Володькой Запасником шатались по Моховой, Вейсбрем отловил нас и сказал, что ему бы хотелось, чтобы мы придумали Сивую кобылу для «Балды». И мы занялись изготовлением этой Сивой кобылы. Чего она только у нас не делала! Сидела на попе, как собака, чесала ногой за ухом… Вейсбрем с Наталией Николаевной умирали со смеху… Конструкцию и одежду для этой кобылы мы сочиняли вместе с ней.

Е. Неверовская — Шамаханская царица

Е. Неверовская — Шамаханская царица

Елена Неверовская, актриса. В «Сказке о рыбаке и рыбке» я с другими девушками воплощала морскую стихию. В «Балде» я занята не была и имела время подготовиться, чтобы в третьем акте, в «Золотом петушке», выйти Шамаханской царицей. Я появлялась в восточном халате, потом его сбрасывала и оставалась полуголой, прекрасной и обольстительной: тело выкрашено морилкой, лиф бирюзового цвета, весь украшенный искусственным жемчугом, шальвары, а на голове чалма с полумесяцем и с красным навершием… Совершенно балетный костюм. Кроме того, я вклеивала гуммозом в пупок фальшивый бриллиант — чтобы приманить в первые ряды тюзовского амфитеатра побольше генералов, которые, по моему расчету, должны были быть сражены наповал.

Вейсбрем назначил меня на эту роль, исходя из предшествующего опыта: в «Вороне» Гоцци я у него в таком же голом костюме играла рабыню, потом там же Армиллу, и получалось, что Шамаханская — это мое прямое дело. Я была такая вот костюмная артистка, от которой требовалась только пластика, красота и ничего больше. Так и осталась ею…

Коснувшись оформления этого спектакля, С. Бирман написал, что там «блестяще претворились заветы А. А. Брянцева художникам, работающим на тюзовской, открытой с трех сторон сцене…» и т. д. и т. п. Наталия Николаевна весь абзац перечеркнула. И прибавила (с ощутимым раздражением):

«Все требования Брянцева я исполнила в первой же своей работе, и говорить об этом в связи со „Сказками Пушкина“ поздно. Это 1962 год. Я уже зрелый мастер к тому времени, и ЗДИ».

«ЗДИ» (то есть «Заслуженного деятеля искусств») она получила в 1956-м и с тех пор не забывала в соответствующих бумагах звание свое проставлять.

Елена Любомирова, внучка Наталии Николаевны. Она очень любила юбилеи, свои и чужие, и придумывала всякие поводы, чтобы что-то отпраздновать. Например, «25 лет с Пушкиным». В нарисованном ею пригласительном билете значилось:

10 февраля 1937 год — на сцене ТЮЗа
А. С. Пушкин
«Скупой рыцарь»
художник Нат. Иванова

через 25 лет

10 февраля 1962 год — на той же сцене
«Сказки Пушкина»
художник — тот же

В честь этого даю «Салют»
из 25 орудий
Нат. Иванова

…Это был настоящий спектакль, полностью ею придуманный и срежиссированный. Бутафорский цех сделал 25 пушечных лафетов, на них возложили бутылки шампанского, в качестве ядер возле каждой пушки были выложены пирамидки из апельсинов. Бутылку, приуроченную к тому или иному году, выходил открывать режиссер либо ведущий актер спектакля, в тот год выпущенного. А бутылку 1962-го года откупорил архитектор Александр Жук, автор проекта нового тюзовского здания.

Спустя двенадцать дней, 22 февраля 1962 года, главным режиссером ТЮЗа стал 35-летний Зиновий Яковлевич Корогодский. Имелись и другие кандидатуры — Л. Ф. Макарьев, например. Но Наталия Николаевна пошла в Смольный и, как стало известно тюзянам, произнесла там решающую фразу: «Театр устал от старости».

Новый руководитель театра отсмотрел репертуар, собрал труппу и об увиденном высказался. «Обругал он чуть ли не все, — вспоминает артистка Вера Журавлева, — в том числе и то, что мы считали лучшим — „В садах Лицея“, „Сказки Пушкина“. Говорил очень аргументированно, спорить с ним было трудно. Мы сидели словно побитые, чувствовали себя ничтожествами».

Шли репетиции первого тюзовского спектакля Корогодского «Коллеги», по повести В. Аксенова, недавно напечатанной в «Юности», — театр старался повернуться лицом к современности.

А Наталию Николаевну одолели вдруг сомнения.

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
28/IV 62

Дорогой мой друг!

Очень много мыслей, неотделимых от Вас. Думаю много и не знаю, что придумать… Театр, которому отдала жизнь, перестала любить… Пришли в театр Вы, и с Вами пришла надежда на спасение театра.

Ситуация сложная. Театр творчески не на высоте. Многое надо преодолеть: разноголосицу, равнодушие, «педагогичность», несоответствие назначению «некоторых» и многое другое. А наряду с этим — прекрасное новое здание, и новая жизнь в нем (со многими неизвестными).

Трудно!

Я это понимаю и искренне хотела бы помочь Вам, но уверенности в том, что смогу полноценно работать, — нет.

Устала, умучена неустроенностью жизни, страшусь неведомой сцены (упаднические настроения, как правило, приходят ко мне по весне с некоторых пор…). Где взять силы, смелость, дерзость, без которых по-молодому работать не выйдет.

Пишу потому, что трудно думать и говорить. В такие дни избегаю Вас, чтобы своим состоянием не усугублять Ваших сложностей.

Заманчиво было очень (несмотря на старость) рука об руку с Вами «рвануть» с полной отдачей, вместе. И вдруг испугалась своей усталости и решила «подпереть» Вас Доррером, рассчитывая на его талант и молодость, — видимо, совершила ошибку. Теперь не знаю, чем помочь, как спасать спектакль?..

Что не устроило ее (и, кажется, Корогодского) в работе Валерия Доррера, мы не знаем. Аксеновские «Коллеги» вышли в его оформлении, и было оно немногословным, графически-жестким — совершенно в тон той мужественной простоте («хемингуэевской»), которой увлеклась тогда наша молодая литература.

Середину этого наброска письма к Корогодскому Наталия Николаевна резко, наискось перечеркнула, а заканчивалось оно надеждой:

…В сказке Золотым ключиком открывают путь к светлому и приходят в сказочный театр. Я поверила в то, что Вы — ключ к спасению ТЮЗа, и когда я на синей стене Вашего кабинета увидела «Золотой ключик», мне на минуточку стало страшно, как в сказке…

Но всякая сказка хорошо кончается, доброе вознаграждается, правда торжествует.

Пусть хватит Вам сил пройти через все трудности.

Ваша
Н. Иванова

19 мая 1962-го, в праздничный пионерский день, здание на Пионерской площади было открыто. 2 июля, в конце сезона, там показали «Коллег» — дали первую, очень успешную, премьеру на новой сцене.

Но так все в этот момент жизни ТЮЗа сложилось и наложилось — новое здание, новый руководитель, новая художественная программа, — что Наталия Николаевна уже не выдерживала. Были, очевидно, какие-то трудные разговоры с Корогодским, а потом, когда начался очередной сезон, она ему написала решительно:

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
25/IX 1962

Я себя растратила не на Вейсбрема. Но израсходована предельно. Чувствую свою полную несостоятельность. Все, что мне «удалось» в течение 25-летней творческой жизни в ТЮЗе на Моховой, исчерпало меня полностью. И поэтому было бы честно и не пытаться из выжатого тюбика продолжать выжимать, не имея на это сил. Нет у меня их, и даже тех «остатков», на которые я робко рассчитывала, я не имею. Словом, надо кончать работу.

В условиях нового театра, новой сцены, новых установок, новых ритмов, новых человеческих отношений, нового «стиля» работы и нового «планирования» — работать я не могу.

Я это поняла сегодня до конца…

Дальше Наталия Николаевна излагает подробности: о том, как ничего не получается с монтировкой старого спектакля «Именем революции» на неосвоенной сцене, как никто ни за что не хочет отвечать и она остается «у разбитого корыта» (прямо как Старуха из любимого ею спектакля).

…Пусть я виновата в том, что недодумала, недопоняла возможностей сцены нового здания, но ведь тогда, когда делался этот вариант оформления, сцена еще была в лесах. И по строительным чертежам пыталась решать задачу со всеми неизвестными. Решали все: я, Димант, Корогодский, Мальцин*. Голланд** вовремя захворал.

* См. октябрьское 1948 г. письмо П. Вейсбрему.
** Евсей Исаевич Голланд — зав. постановочной частью ТЮЗа.

Очень жалею теперь, что я не захворала вовремя. Так теперь хоть, может быть, еще не поздно «захворать». Я действительно больна, только болезнь моя не имеет медицинского диагноза.

Мое состояние я могу квалифицировать
    полной несостоятельностью,
        предельной изношенностью,
            наступившей старостью,
                большой усталостью
от того, как приходится жить и работать.

Об одном прошу: отпустите меня, — считайте, что я смертельно больна и хочу умереть без лишних мук и искусственного продления жизни творческими впрыскиваниями.

Это, напоминаем, черновик. Дошла ли челобитная до Корогодского, неизвестно. Через пять дней Наталия Николаевна стала сочинять снова — короче и, пожалуй, резче:

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
30/IX 1962

Чем хуже — тем лучше.

Видимо, это закономерно.

Знаю, виновата во всем сама, слишком хорошо к Вам относилась — пыталась всем, чем могла, помогать Вам в работе, ради театра, который люблю и которому отдала все силы.

А Вы неверно пользуетесь моим к Вам отношением, и это уже начинает идти во вред работе. Все важно, все безотлагательно, а Н. Н. подождет…

Я требую уважения к своему труду, но это уже невозможно, уже не те отношения, уже какая-то грань стерта, и самое для меня драгоценное утрачено — работать творчески с Вами я не смогу.

Прошу, не препятствуйте моему уходу из театра, так будет лучше.

Нат. Иванова

В ситуацию была посвящена ее добрая знакомая, Мария Петровна Руденская из Лицея, приславшая ей увещевательное письмо, трогательное и длинное. Вот фрагменты.

М. П. Руденская — Н. Н. Ивановой
<сентябрь> 1962
г. Пушкин

Дорогая, самая хорошая на свете Наталия Николаевна! <…>

У Вас за спиной крылья, с которыми вы родились, складывать их так рано НЕЛЬЗЯ. У Вас даже нет на это права. <…> Вы должны беречь себя. Но бросать работу в театре Вы не должны. <…> Вы должны создать себе такие условия (вернее, поставить условия), не превозмогая свои силы, но работать в театре. Ведь без него Вы не сможете жить!

Ну, скажите, разве вам театр стал чужим? Конечно, нет! Новые люди? Ну, так что ж! Это естественно, как сама жизнь. Люди рождаются, приходят и уходят… Факт, с которым приходится мириться. <…>

Целую крепко

Ваша
Мар. Петр.

В общем, из ТЮЗа Наталия Николаевна не ушла. И с Зиновием Яковлевичем отношения как будто наладились — они стали вместе готовить спектакль «Волшебное стеклышко» по сказкам Карела Чапека, вместе съездили тогда в Чехословакию. К первой годовщине его назначения она сочинила приветственный текст — открытку? телеграмму?

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
22.II 1963

Сегодня ровно год, как Вы стали главным.

С чем я Вас и поздравляю!

Долгий год и сложный путь пройден рядом, если начать вспоминать все, что проделано за это время, то может показаться, что прошел не один год, а много лет.

Так будьте же главным на многие годы, пусть Вам хватит творческих и физических сил вернуть ТЮЗу его былую славу и возвыситься с ним вместе на небывалые высоты.

ЗДИ, гл. худ. ТЮЗа
НИ

Программка к спектаклю «Волшебное стеклышко»

Программка к спектаклю «Волшебное стеклышко»

Н. Иванова. Эскиз декораций к спектаклю «Волшебное стеклышко». 1963 г.

Н. Иванова. Эскиз декораций к спектаклю «Волшебное стеклышко». 1963 г.

«Волшебное стеклышко», сцена из спектакля. Фото Л. Дубшана, 1963 г.

«Волшебное стеклышко», сцена из спектакля.
Фото Л. Дубшана, 1963 г.

1 июля 1963 года зрители впервые увидели их «Волшебное стеклышко».

5 августа умер Павел Вейсбрем. «Одиннадцать спектаклей сделали мы вместе, — записала Наталия Николаевна. — Начали „Котом в сапогах“ в 1938-м, кончили „Сказками Пушкина“ в 1962-м году».

В «Волшебном стеклышке» актеры снова становились деревьями — как это бывало у них с Павлом Карловичем.

Николай Иванов. Мы, здоровенные мужики, — Володя Ставрогин, Коля Муравьев, Володя Тодоров — с удовольствием исполняли там эти небольшие роли — таскали деревья, изображая смену времен года. Начинали с осени, потом входили в зиму, потом наступала весна… Это был один из самых любимых спектаклей. Потом я там играл еще Францека, жениха…

Михаил Николаев. Спектакль был фантастически красивый, причем по-иному, нежели прежние ее работы. Театр тогда только год, как переехал с Моховой в нынешнее здание, появилась огромная площадка, огромная кубатура, и все это требовало новых решений. Будучи еще студийцем, я с другими ребятами носил там силуэты деревьев, которые в зависимости от сезона меняли цвет…

Нелли Полякова. Стиль ее работ бывал разный — в зависимости от предмета, от времени и места. «Волшебное стеклышко» — это просторная сцена, большие цветовые плоскости, сиреневатые и зеленоватые, простая и изысканная геометрия линий…

Елена Неверовская. Я в «Стеклышке» была одной из дам, стилизованных под 20-е годы: шляпка, светло-фиолетовая блузка и узкая фиолетовая юбка-плиссе, надевавшаяся поверх трико. Корогодский предложил нам с юбками как-то поиграть — накинуть их, например, на шею, в виде шарфа или боа. Я придумала вот что: подняла подол вверх, перехватила его подмышками резинкой и превратилась в живой тюльпан.

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
б/д <1-я пол. 1960-х>

Дорогой мой друг!

Время летит… Дождь идет, лето кончается, а жаль! О зиме не хочется думать — трудная она будет. Набирайтесь сил, здоровья и еще обретите недостающее Вам качество.

Вот об этом «еще» я давно хочу Вам сказать… Это трудно, но попробую… В то, что я хочу Вам только хорошего, мне кажется, Вы поверили. То, что Вы человек умный и талантливый, для меня ясно. Вам много дано, и Вы многое можете. Могли бы еще больше, но для этого рядом с горячностью нужна терпеливость.

«Подхлестнуть» это двигает, но изнуряет, и не всякая «лошадь» потянет, а вот обласкать, подбодрить, заметить усердие тех, кто «тянет» вместе с Вами, Вы не умеете. А это очень нужно. Вы любите дело свое, но не любите людей, которые вместе с Вами его делают. Любить надо людей и верить им надо. И еще надо понять, что, если обидел зря, то попроси прощения за обиду. Это не унизит Вас, а, наоборот, сделает еще сильнее, и этим не надо пренебрегать. <…>

Говорит ли она здесь о себе? Заступается ли за кого-то другого? В любом случае понятно, что тревоги возвращались. Временами даже — готовность сделать шаг самый решительный, о чем свидетельствует следующее дальше письмо к Корогодскому. Заметим, однако, что дело тут было не только в нем. «Страсть к разрывам» (воспользуемся пастернаковской формулой) овладевала Наталией Николаевной и прежде: «У меня все чаще и чаще является желание бежать из ТЮЗа…» — признавалась она, как мы помним, Вейсбрему еще в июне 1942-го. А Павла Карловича уже не было, и кто теперь мог бы спокойно напомнить ей (как он в давнем письме насчет Сошальского), что без «мелких уколов и огорчений» «театр не был бы театром»?

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
5/X 65

Хочется уйти, уйти совсем, и забыть, что есть такой театр!

Это желание возникает каждый раз после «дежурства» на спектакле. Так плохо в ТЮЗе еще не бывало!

В чем корень зла?

Если в моей неполноценности (старость, отсутствие организаторских способностей), то это легко устранимо — освободить меня от должности главного художника, — заменить молодым и всемогущим.

Может быть, в этом спасение? Или неверно расставлены силы? Или мы неверно планируем и неточно рассчитываем? Мы все время торопимся и все время не успеваем…

А качество наших спектаклей все ухудшается по всем его составным частям.

За спектакли, созданные Корогодским, у меня душа не болит — он их сбережет. А вот спектакли, которые осиротели: «Два клена», «Сказки Пушкина», «В садах Лицея». Что делать с ними? Их некому спасать.

НИ

1967-й, опять общая с Корогодским работа — «Глоток свободы», по декабристской пьесе Булата Окуджавы. И опять она набрасывает письмо, на сей раз по тону уравновешенно-деловое, хотя и критическое. Интересно оно, среди прочего, тем, что здесь Наталия Николаевна говорит о статусе художника спектакля — статусе, в ее представлении, соавторском, равном режиссерскому.

Н. Н. Иванова — З. Я. Корогодскому
б/д <начало 1967 г.>

Создать нужную атмосферу, задать верный ритм и обеспечить динамику развития спектакля — задача художника.

З. Я. Корогодский, М. О. Кнебель, Н. Н. Иванова, И. Д. Сегеди

З. Я. Корогодский, М. О. Кнебель, Н. Н. Иванова, И. Д. Сегеди

На этот раз я чувствую себя отдельно от спектакля (так бывало очень редко). <…> Я привыкла быть неотъемлемой частью целого, а на этот раз что-то не завязалось, как-то все дробно. Спектакль холодный, бестрепетный. А тема-то какая! — большая, благородная.

Петербург, «декабрь», все вроде бы есть, а чего-то самого ГЛАВНОГО не возникает…

Я смотрю спектакль за спектаклем, вижу каждый раз НОВОЕ, значит, и Вы не удовлетворены и продолжаете поиск — что-то меняете, что-то пробуете. И во мне возникает чувство незавершенности (выстрел в пустоту).

Вот у Скрябина в звучании бывает какая-то недоговоренность, незавершенность — финальный аккорд вдруг, как-то неожиданно, вопросительно «повисает», — я за такую недосказанность, она наполненная, а наша — пустая, и это очень досадно.

Тамара Уржумова, актриса. В «Глотке свободы» я впервые вышла на сцену ТЮЗа. Наталия Николаевна сочинила мне роскошное платье, увенчанное шарфом, который надлежало особым образом накидывать. Не доверяя костюмерам, она лично приходила ко мне в гримуборную и занималась этим самым шарфом так тщательно, как будто без него просто не будет спектакля.

Делала она это неуклонно, каждый раз. Кончилось тем, что мы подружились и я удостоилась чести быть приглашенной к ней домой. Как живут художники, я к тому времени примерно знала, но, придя к ней, попала в совершенно иное, непонятное пространство. Там не то что было мало имущества — там не было ничего. Совершенно аскетическое жилище, единственным украшением которого были сухие букеты. Она показывала мне свои работы — огромные листы, которых в то время не видел никто.

Мне нравилось с ней беседовать, мне нравилось ее лицезреть. Мне нравилось ее лицо — сегодня нет таких лиц…

15/IV 1969
Л-д
Главному режиссеру Л. Г. ТЮЗа
З. Я. Корогодскому
от гл. худ. т-ра Ивановой Н. Н.
Заявление

Считаю бессмысленным мое пребывание в Москве в период гастролей, т. к. отвечать за состояние декорационного оформления спектаклей и монтировку их на сцене т-ра Сатиры не смогу, по причине недопустимого отношения к моим требованиям со стороны Зав. Пост. Частью Смирнова Р. А.

Мои деловые требования (как пример: выпороть полотнище из занавеса к спектаклю «Если что, я — Серега») не выполняются и квалифицируются, как «каприз».

Все мои записи по спектаклям игнорируются. Разговоры ведутся в недопустимом, неуважительном тоне. Мои распоряжения всерьез не принимаются — требуется распоряжение вышестоящих, т. е. гл. режиссера, а то, что я главный художник театра, это игнорируется.

Нат. Иванова

В 1970-м она главным художником быть перестала — ушла на пенсию. В ТЮЗе продолжала бывать, ее звали туда для консультации, на худсоветы. В 1972-м она там оформила еще один, последний, спектакль.

Марина Азизян. Похоже все-таки, что в ТЮЗе на Пионерской Наталия Николаевна оказалась нужна меньше, чем прежде, — что ею там несколько тяготились.

Но впечатления, что ситуация эта подействовала на нее трагически, не возникало — она оставалась художником. Я видела ее поздние рисунки — она рисовала на темной бумаге очень нежно составленные букетики из каких-то травинок, цветочков… Помню, Софья Марковна Юнович спрашивала: «Говорят, Наталья цветочки рисует — совсем с ума сошла?». Я отвечала: «А мне нравится».

Александр Орлов. Однажды, уже в последние годы Наталии Николаевны, мы с Ирой Чередниковой оказались у нее в гостях, и я поразился: оказалось, что, несмотря на проблемы с руками, человек ежедневно рисует. В основном цветы. Это не было просто дамским рисованием цветочков — мы увидели рисунок энергичный и проникновенный, такой, что ты ощущал надежность хрупкой конструкции цветка. Манере этой есть объяснение: Наталия Николаевна всю жизнь проработала в театре, а он требует от женщины, если уж она стала там художницей, особенной энергии, особой конструктивности мышления.

Нелли Полякова. Я человек по природе быстрый, резкий, а Наталия Николаевна была спокойной, неторопливой, несуетной — никаких резких движений. Всегда подтянутая, немножко строгая… нет, не строгая — серьезная. Что-то учительское даже в ней было. Но при этом — женский шарм и необыкновенная, искрящаяся внутренняя энергия. В одежде она была почти аскетична — ничего лишнего. Два-три украшения, косыночка какого-то особого цвета… Практически не употребляла косметику. Не помню, чтобы у нее были крашеные губы, да и не шло ей это. В лице очень чувствовалась порода — в этой строгой, прямой линии, совершенно греческой, ото лба к носу. А глаза — веселые, озорные, всегда привлекавшие детей.

Как дивно у нее в доме справляли Новый год! Елку, не очень высокую, ставили на рояль, гасили свет, зажигали свечки… Как чудесно у нее дома готовили! «Ивановский» суп или вегетарианские щи, затем мясо по-французски с сыром и майонезом, слоями, которое ее научили делать какие-то московские критики. Мясо это потом распространилось по всем тюзовским домам. А еще был потрясающий черный пирог. И сырные палочки, длинненькие, аккуратненькие, — как их делать, никто и не помнит уже.

Н. Н. Иванова — И. Д. Сегеди*
<Январь 1980>

Дорогая моя Сегединька!

<…> Начало Нового года обрушило на меня много дел. Это трудно, но радостно, что я и мое творчество все еще нужны и ТЮЗу, и ЛОСХу.

Наша Теа-кино-секция затеяла (впервые) выставку в ЛОСХе: «Натюрморт художников театра и кино». Интересно, что из этого получится.

Я рискнула показать два своих «Букета». Они большие, один из них написан на обоях, другой на тонированной бумаге, оба гуашью — капризная фактура! Они требовали окантовки. С помощью друзей удалось достать оргстекло. Тюзовский макетчик чудесно их окантовал. <…>

Теперь, когда я осталась без Театра, стала старой, с искалеченными руками, я переключилась на «Букеты», т. к. цветы я очень люблю, и всю жизнь у меня даже зимой, раньше в театре, теперь дома, были живые цветы.

Прошедший 1979 год порадовал меня тоже! И на «Весенней выставке художников Л-да», и на «Осенней» — в нашем Ленинградском Манеже я выставляла старые свои работы, сделанные давно, молодыми и здоровыми руками.

Это очень дорогие для меня работы. Они сделаны мной для себя, после смерти моего любимого режиссера П. К. Вейсбрема и посвящены его памяти — к двум моим любимым спектаклям ТЮЗа 1) «Девочка ищет отца» и 2) «Ромео и Джульетта».

Выставляла я их впервые, и их «покупали» и ленинградская, и московская закупочные комиссии. Объясняли: «Это нужно для истории…». Но я не продала, чем очень удивила.

Моих работ много и в Бахрушинском, и в нашем ленинградском Театральном музее. В Пушкинском Лицее мой макет к «Садам Лицея» и эскизы к «Сказкам Пушкина» — я им подарила. И даже лицейские форменные сюртучные и фрачные костюмы по моей инициативе были переданы ТЮЗом в Лицей (после того, как спектакль был снят с репертуара).

А эти, пока я жива, — мои.

* Ирина Давидовна Сегеди, сотрудник кабинета детских театров ВТО.

Н. Н. Иванова — Ф. Я. Сыркиной
22/I-80

…В 1978 году, к моему 70-летию, в ЛенТЮЗе была организована выставка моих работ. И занималась организацией этой выставки моя внучка Елена Феликсовна Любомирова, которая работает хранителем музея ТЮЗа. И когда после моей смерти Вам понадобятся еще какие-нибудь сведения о моей работе — обращайтесь к ней по моему адресу. Она работает в ТЮЗе, а живет со мной.

Елена Любомирова. Она сгорела за полгода. Заболела в сентябре 1980-го, и 17 марта 1981-го ее не стало.

Александр Орлов. Боюсь, что сейчас она забыта. Сейчас вообще невнимательное время. Всем некогда — надо успевать зарабатывать. Молодые художники занимаются и театром, и кино, и интерьером, чем угодно, спокойно и без напряга. «Не парятся», как они говорят. Зато мы в свое время «не парились» по поводу денег. Ну, были проблемы. Жили коряво, небогато. Зато больше ценили своих близких, коллег и друзей. Наверное, в человеческом плане время было теплее, как ни странно. Терлись, как пингвины, прижимались друг к другу и согревались…

Цена жизненных мелочей была повыше. Таких, скажем, как «мясо по-французски», которое Наталия Николаевна научила меня когда-то готовить. С тех пор, как только у нас с Ирой собираются гости и мне приходится заниматься горячим, в ход идет это самое «мясо по-французски», с сыром. Это же был рецепт художника — человека, который не имеет много времени на то, чтобы готовить, но хочет чем-то порадовать друзей…

Букет. Рисунок Н. Ивановой. 1973 г.

Букет.
Рисунок Н. Ивановой. 1973 г.

Анатолий Шведерский. У нее было замечательное колористическое чутье, позволявшее всякий раз счастливо разрешать некую художническую дилемму, возникающую перед художником детского театра. С одной стороны, театр для детей требовал яркости, требовал зрелища. С другой стороны, это зрелище не должно было пересекать некий край — край цветовой пошлости (чего сегодня так много). Она очень хорошо держала этот тонкий край.

Марина Азизян. На старости лет мы начинаем понимать, что самое главное — тот пир, который существует вокруг нас из цветов, облаков, воздуха, ветра, дождя… Она обратила свой взор в эту сторону. Хотя и всегда спектакли ее были наполнены очарованием природы, частью которой она себя ощущала. Поэтому она и Пушкина так любила и понимала. В Пушкине ведь много вещей как бы незаметных, мимо которых можно пройти. Она их умела угадывать.

У Шекспира в «Двенадцатой ночи» Шут произносит такую фразу: «Да поможет тебе бог меланхолии». Наталии Николаевне он помогал — не сделать ничего лишнего.

Фото из архива авторов

Зайцева Наталия

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

«Большое путешествие маленькой Елочки». Фантазия по мотивам сказки Г.-Х. Андерсена «Ель».
Большой театр кукол.
Режиссер Руслан Кудашов, художники Андрей Запорожский и Алевтина Торик

«Ель». Молодежный центр театрального и киноискусства.
Инсценировка и постановка Екатерины Гороховской, Дмитрия Егорова, художник Фемистокл Атмадзас

Праздничные новогодние представления чаще всего именуются халтурой. Так вот, пусть отныне станет стыдно всем деятелям театра, кто позволяет себе относиться к новогодней елке недобросовестно! В Петербурге под Новый, 2009-й год вышли две премьеры по рождественской сказке Г.-Х. Андерсена «Ель».

Спектакль БТК, как и «положено» на новогоднем утреннике, предваряет интермедия в фойе, но у Руслана Кудашова она неразрывно связана со спектаклем. «Большое путешествие маленькой Елочки» на сцене разыграют зайцы, водившие хоровод со зрителями до входа в зал.

Разве можно удивить зайцами современного зрителя? Оказывается, можно. Зайцы — артисты. Точнее, две конкурирующие труппы. «Странствующий театр Магических превращений» — четыре ушастых зверя. У каждого оригинальное имя: Голова, Нострадамус, Щасвсебудет и Затык. И неповторимый характер. У каждого на шее элегантный черно-белый шарфик, а на ногах — светлые кеды (художники Андрей Запорожский и Алевтина Торик) (но при этом зайцы, конечно, настоящие — с ушками торчком и белым пушистым хвостиком). Они — подлинное искусство, молодое, энергичное. Им противостоят две «приглашенные звезды», напоминающие стареющих поп-идолов нашей эстрады, решенные в пародийном ключе, однако с тонким вкусом и прекрасным чувством юмора.

В конце интермедии актеры магического театра решают показать ребятам сказку про Елочку, а ей, в свою очередь, — про то, к чему приводит неуемное желание ускорить время. Такой вот театр в кубе.

Зайцы открывают занавес, и зритель видит елочное семейство в зимнем лесу: присутствуют все поколения — от прадедушки до правнучки, заглавной героини. Елочка Ольги Гапоненко — не совсем андерсеновская. В сказке «ни солнышко, ни пение птичек, ни розовые утренние и вечерние облака не доставляли ей ни малейшего удовольствия». В спектакле Елочка радуется: «Как хорошо в лесу! Жаль, что этого никто не видит». Она озорная, ей все интересно — и звезды на небе, и снег на ветках, и что будет дальше, и что такое море. А родные вокруг только ссорятся, ничего вокруг не замечая, и боятся слова «дровосеки» (а она даже не знает, кто это!) — оттого и скучно ей жить в лесу. Зайцы тоже ссорятся, но все умеют превратить в игру.

Н. Тарновская (Нострадамус), О. Гапоненко (Елочка). «Большое путешествие маленькой Елочки». Фото В. Постнова

Н. Тарновская (Нострадамус), О. Гапоненко (Елочка). «Большое путешествие маленькой Елочки».
Фото В. Постнова

Заяц по имени Голова дает команду, и на сцену нарочито театрально выдвигаются дополнительные кулисы и белый задник. Леса больше не видно, Елочка остается в центре на протяжении всего действия, а вокруг нее все быстрей и быстрей будет меняться пестрый ряд разнообразных плоских деревянных кукол, предметов, декораций. Какой этот «магический театр»? Условный, наивный и смешной. Все действие поделено на сцены («ход времени», «бег времени», «праздник» и т. д.), о которых громко объявляет один из зайцев. Он сообщает зрителям: «Наступила весна» — и попутно объясняет своему товарищу, что «наступать ни на кого не надо». И если «лето пробежало», то от исполнителя с круглым солнышком на голове (словно с детских рисунков) требуется только промчаться по сцене. Театр действительно магический. На заднике возникают разнообразные двигающиеся проекции: сияет солнышко или ездят туда-сюда разноцветные машины. Или сменяют друг друга живописные шедевры великих мастеров, посвященные таинству рождения Иисуса: пещера, Иосиф с Марией, волы, поклонение волхвов, Ангел и звезда (лирическое высказывание режиссера — рождественские стихи Иосифа Бродского, которые читает заяц Нострадамус, — услышат, конечно, взрослые зрители, но и дети, может быть, запомнят: обязательно настанет момент, когда «смотришь в небо и видишь — звезда»).

Кудашов, ставя сказки, часто придумывает второстепенных героев. В «Елочке» таким придуманным оказывается целое общество — «Общество забытых вещей». На чердаке, куда попадает героиня после праздника, вместо мышей, которые приходили к ней в сказке, чтобы послушать интересные истории, в спектакле — целая свалка забытых вещей: самовар Иван Иваныч, простодушная стремянка «простая, русская», изысканный граф Граммофон и т. д. Одушевленные вещи, имеющие свой характер и свою нелегкую судьбу, — придумано в духе Андерсена. И, конечно, то, что все вещи играются теми же актерами, что и семья Елочки, — не случайно. Именно в «ОЗВ» героине предлагают вспомнить то время, когда она была счастлива (такова цена вступления в общество). Разумеется, она вспоминает свою семью.

Сцена из спектакля «Большое путешествие маленькой Елочки». Фото В. Постнова

Сцена из спектакля «Большое путешествие маленькой Елочки».
Фото В. Постнова

Когда Елочку отправляют в мусорный контейнер и поджигают, на сцене возникает настоящее пиротехническое шоу. Кулисы магического театра исчезают, возвращая героиню домой. После пережитого она готова простить все своим родным.

Магическое представление — настоящее испытание, искушение души маленькой Елочки. Поскольку вся постановка — своеобразный сон, театральная реальность, целиком и полностью созданная Зайцами, то Елочке в конце предоставляется право выбора. Он — в пользу вечных ценностей, любви, дома, которые все-таки важнее короткого ослепительного мига. Финальная музыка, в которой слышны хоралы (музыкальное оформление Владимира Бычковского), возвещает: «Душа спасена».

В постановке Дмитрия Егорова и Екатерины Гороховской действие сказки перенесено в современный мир с его реалиями: наглыми милиционерами и пьяными дедами морозами с покосившейся бородой, с фейерверками, взрыв которых напоминает разрыв снаряда на войне, с салатом оливье, без которого праздник не состоится.

Название спектакля содержит суровое, совершенно не праздничное уточнение: «Ель (не елка)». Место действия — городская помойка. Малая сцена театра Ленсовета завалена разноцветными мусорными мешками. Рядом с ними ютятся пластмассовые бачки, а в центре стоит уличный фонарь (художник-постановщик Фемистокл Атмадзас). В такую обстановку попадают герои разных сказок Андерсена: Стойкий оловянный солдатик (Сергей Агафонов), Танцовщица (Ольга Семенова), Девочка со спичками (Анна Карпова), Оле Лукойе (Олег Абалян). В их костюмах есть какие-то намеки на прежнюю, сказочную, жизнь (художник по костюмам Ольга Атмадзас). Только Девочка со спичками одета в современные черные широкие штаны и кофту и ничем не напоминает сказочный персонаж. В начале все герои сжимаются в тесный круг, чтобы спастись от царящего вокруг звукового хаоса: звонки мобильных телефонов, гул машин… Герои эти (видимо, за ненадобностью) находят приют на помойке. Здесь они собираются скромно встретить Новый год, открыв бутылку молока. Но тут в их мир неожиданно врывается новый персонаж.

Это Девочка-восьмиклассница с внешностью типичного эмо: черные обтягивающие джинсы, громоздкие кроссовки, жирные черные полосы макияжа. Как и полагается в этой субкультуре — у нее истерика. В руках девочка держит мягкую игрушку — белку из мультика «Ледниковый период». Из ее гневных речей по мобильному телефону мы понимаем, что героиня Алены Бондарчук считает себя уже выросшей из таких подарков и в обиде на родителей, которые все еще считают ее маленькой. Именно она и станет Елочкой в спектакле, который решит разыграть для нее Оле Лукойе.

Сказку будут лепить, как говорится, из того, что есть. Из мусорного пакета появятся зеленые ошметки, которые станут нарядом для Елочки. В качестве праздничных украшений — кусочки фольги. Кто-то даже хотел повесить на нее старую компьютерную клавиатуру, но это некрасиво.

Сцена из спектакля «Ель». Фото Е. Беликова

Сцена из спектакля «Ель».
Фото Е. Беликова

Актеры из подручных материалов создают целые истории. Скажем, еще в начале Елочка говорит, что не знает, что такое море. И рождается интермедия на тему «море». Голубой полиэтилен вздувается парусом и тут же простирается «водной гладью» на всю сцену. Сквозь прорези появляются несколько рук в перчатках — это и рыбы, и чайки, хватающие пищу острыми клювами. Белый бумажный кораблик проплывает по волнам. С одного конца появляется голова, которая в рапиде изображает, что тонет. С другого конца появляется капитан с бутылкой — подзорной трубой и бросает утопающему бублик — спасательный круг. Тот хватает его зубами. И все это под музыку, напоминающую шотландский рожок (музыкальное оформление Дмитрия Егорова, Андрея Титова). Жаль, что таких сцен, остроумных и изобретательных, в спектакле немного. В «Ели» избыток суеты, и порой авторы спектакля слишком настойчивы в желании окунуть зрителя с головой в аллюзию на сегодняшний мир. Неужели история Елочки актуальна только для девочек эмо?

В процессе перевоспитания капризной девушки сказочная труппа Оле Лукойе успела поссориться и помириться: Девочка со спичками согласилась с тем, что главная роль досталась не ей, нагрянувший Милиционер не сразу, но втянулся в общую игру. В финале сказочные герои уходят вместе с Оле Лукойе в неведомое далеко, и прибежавшая с едой (чтобы устроить настоящий Новый год) Елочка застает только притомившегося костюмированного Деда Мороза. Не детский, но, несомненно, новогодний финал: она кормит его салатом оливье.

Казалось бы, что может быть общего между кукольным спектаклем Руслана Кудашова в БТК и драматическим Екатерины Гороховской и Дмитрия Егорова на малой сцене Ленсовета? Роднит режиссеров Мастерская Г. М. Козлова и то, что их по-прежнему относят к «молодым», хотя за плечами у них ряд серьезных постановок. Сближает спектакли и внутренняя драматургия, и задача поставить новогодний утренник как «художественно полноценный спектакль» — понятия нынче почти несовместимые. В обоих случаях инсценировщики додумали сказку Андерсена, воспользовавшись ею как поучительной историей. В центре внимания обеих постановок — героиня, взрослеющая не в абстрактном лесу, а в собственной семье, настоящей или сложившейся при определенных, непростых обстоятельствах. И сюжет сказки разыгрывается для нее, дабы изменить ее отношение к родным и научить ценить каждое мгновение жизни. Трагизм андерсеновского финала снят приемом театр в театре, зато зрители остаются вместе с героиней, живой и невредимой, понявшей и принявшей своих близких такими, какие они есть. Ведь любовь в семье — гораздо важнее, чем неизбежное несовпадение привычек и характеров, наших несовершенств и разногласий. Это и есть настоящая ценность.

Февраль 2009 г.

Тихоновец Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Обратили ли вы внимание, как много в последние годы появилось фестивалей детских спектаклей? Театры спохватились, почуяли что-то неладное. Действительно, нынешние дети не так реагируют на спектаклях, как прежние поколения. Смеются там, где не смешно. Совсем не переживают за героев. Поднимают шум, как только на сцене начинают разговаривать о чем-то важном.

Театр, например, стараясь угодить времени, ставит пьесу про наркоманов. А подростки, вместо того чтобы, затаив дыхание, смотреть про свою жизнь, играют на мобильниках, хихикают, выбегают из зала покурить и… не возвращаются.

Тема эта больная не только для детских театров. Ведь благодаря тому, что на спектаклях для детей царит вечный Конфетенбург, подрастая, они требуют бесконечных развлечений и от «взрослого театра». Все хотят смотреть комедии. Понятно, что в этом виноват не только театр. Но… каждый спасается, как может. И театры, мне кажется, поняли: если потребность в театральном искусстве не сформировать с детства, взрослый человек туда уж точно не придет никогда.

И вот на фестивалях изо всех сих работают группы критиков. Анализируют спектакли, раздают призы. Но никто и никогда не попытался выяснить: а как сами дети и подростки воспринимают спектакль? Что они-то видят? И нужно ли вообще прислушиваться к их мнению? Распространенная фраза: да детям все нравится, что ни покажи. Не уверена. Во всяком случае, когда на некоторых фестивалях (в Рязани, в Кемерово на «Сибирском коте») работает детское жюри, мнение детей никогда не совпадает с мнением критиков. Как-то надо с этим разбираться.

Несколько лет назад в Перми проходила модная акция «Театр против наркотиков». На спектакле знакомый подросток рядом со мной сказал:

— Ни одному слову не верю!

— Почему? — изумилась я.

— Да они старые все. Что они прикидываются?

Играли спектакль, на мой взгляд, вполне молодые артисты. Лет двадцати трех — двадцати пяти. А для пятнадцатилетнего — они непоправимо стары. А вот на «Панночке» в театре «У моста» много лет были аншлаги. Подростки считали, сколько раз им удалось посмотреть любимый спектакль, завидовали девочке, которая смотрела его около двадцати раз. Почему? Что им Гекуба?

С детьми младших возрастов более-менее все ясно. Ставь сказки Андерсена, или русские народные, или мировую детскую классику. А что делать с теми, у кого по лицу прыщики, а в душе конфликт со всем миром?

И вот в Перми решили провести фестиваль, названия у которого еще нет. Не придумалось пока. Финансирования тоже почти нет. Есть только девиз: «…И нам сочувствие дается, как нам дается благодать». Строки Тютчева, весьма, кстати сказать, неактуальные по нынешним меркам, но для автора концепции — очень важные.

Известно, что фестиваль всегда создается волей одного человека. Этот был давно задуман заместителем председателя пермского отделения СТД Софьей Ляпустиной. Помимо работы в СТД она много лет занимается детьми, размышляет с ними о театре, о жизни, учит их этике отношений (не этикету!) и бесконечно «прочесывает» все спектакли пермских театров с точки зрения детей, а не взрослых.

У нее накопилось огромное количество детских сочинений, заметок, комментариев к спектаклям. Иногда они просто поразительны. Лет десять назад девочка-подросток написала ей в сочинении о спектакле «Стеклянный зверинец» (Пермский ТЮЗ, режиссер Дмитрий Заболотских): «Я очень понимаю Лауру. Я ведь тоже бесприданница». Старшеклассник: «Если бы не американские имена, я бы подумал, что это про нас. Меня ждет будущее как у Тома. Я не хочу работать в магазине. А другой перспективы у меня нет».

Когда эти записи попадают в руки режиссеров, они либо раздражаются, либо теряются. Потому что ставили «спектакль не про это». Подросткам же очень важно понять что-то о своей жизни, поговорить, «поразмышлять и высказаться», как сказала одна старшеклассница. Но это почти никого не волнует в театральном производстве, что тоже вполне понятно.

А вот фестиваль, который затеяла Софья Ляпустина, был построен исключительно на том, что и как думают дети всех возрастов о спектаклях, которые им показывают. Театры города откликнулись на эту идею не то чтобы с интересом, но и не отказались. Каждый представил по спектаклю, а ТЮЗ — два.

Спектакли твердой рукой отбирала та же Ляпустина. Именно она настояла на том, чтобы театр «Театр» (бывший академический театр драмы) показал не детские «нетленки», а «Лирическую хронику боевых действий расчета гвардейского миномета ПМ-38». Название ни выговорить, ни запомнить невозможно, но на самом деле это инсценировка Бориса Цейтлина по повести Окуджавы «Будь здоров, школяр!» в его же постановке.

И у государственного театра кукол был взят далеко не новый спектакль «Сказки из чемодана» А. Зеленина в постановке Александра Югова, адресованный трехлеткам. И в ТЮЗе она отобрала «Трех сестер» (режиссер Татьяна Жаркова), потому что на него «водят» старшеклассников, и старый-престарый «Блин.2» А. Слаповского в постановке Дмитрия Заболотских. На мой взгляд, «Блин-2» (и как пьеса, и как спектакль) категорически устарел, но, оказывается, он пользуется огромным успехом у этих самых подростков.

В фестивале приняли участие и два частных театра кукол: «Молодежный» и «Карабаска». Академический театр оперы и балета показал «Новогодние приключения в опере», потому что с недавнего времени театр тоже понял, что с детьми надо работать по особой программе, чтобы вырастить своего зрителя.

Читку пьесы Жоэля Помра «Этот ребенок» предложил Молодежный театр «Новая драма». Лысьвенский театр драмы привез спектакль «Про того, который ходил страху учиться» М. Бартенева в постановке Тимура Насирова.

Обсуждение спектакля. Фото из архива автора

Обсуждение спектакля.
Фото из архива автора

На приглашение театров «со стороны» денег не было. Да и цель такая не ставилась. Хотелось разобраться со своими театрами, понять, что миллионный город показывает детям. Поэтому был приглашен только один спектакль. Но зато это было «Иваново сердце» Петра Зубарева из Мариинска. Получилось, что были «охвачены» все возрасты от трех до шестнадцати-семнадцати лет.

На фестивале не было жюри и критиков. Спектакли обсуждали дети. И для этого была приглашена уникальный специалист, театровед, кандидат искусствоведения, автор многих детских фестивалей и проектов, связанных с театрами для детей, Александра Никитина. Она уже приезжала в Пермь года два назад и работала по своей методике безоценочного анализа спектакля, обучая учителей и режиссеров детских студий разговаривать с детьми о театре.

Собственно, именно разговоры зрителей и стали на фестивале главным событием, хотя какие-то театры, например «Театр», даже не поинтересовались — а что происходит на этих встречах. И зря.

Хороший спектакль Цейтлина о войне театр собирается списывать. Публика на него не идет. Поэтому играют его исключительно для ветеранов войны и труда в дни празднования Победы. Ветераны уходят недовольные. Их можно понять, потому что это не их память о войне. Им чужд условный, поэтический язык спектакля. Их раздражает странный инфантильный герой Женя Колышкин (Дмитрий Захаров), они не понимают, что означают три женские фигуры, которые то снимают с земли снежный саван, то аккуратно складывают в стопочки солдатское белье, то тянут саночки, на которых маленькие домики с уютными желтыми огоньками…

Но если бы хоть кто-то из театра поинтересовался тем, что говорили подростки, он бы понял, что адресат спектакля определен абсолютно неверно. Его надо показывать молодым и совсем юным. Как они рисовали, ползая на коленках, картины о спектакле! Как они говорили, трудно и мучительно подбирая слова! За два с лишним часа сценического времени они поняли и «прожили» войну эмоционально.

А самая остроумная, прекрасно придуманная и сыгранная (на взгляд всех критиков, смотревших спектакль) сцена, где, перебирая куски киноленты, бойцы банно-прачечного отряда и минометчики пересказывают и поют фильм «Цирк», абсолютно не была принята. «Головой можно понять, но сердцу непонятно. И длинно очень». И осознаешь — действительно, распалась связь времен… Ведь никто из них не видел кинофильм «Цирк». Зато они заметили вроде бы незаметные и тонкие вещи: как девушки говорят о нарядах «какой-то актрисы» (это про Любовь Орлову!) в фильме. И как их жалко, потому что им так хочется надеть красивое платье. Какой был взгляд у бойца, которому не пришла весточка из дома. Как долго готовился к смерти старшина (Валентин Белоусов): «Это наша неспособность поверить в то, что он умер. Мы не хотим с ним расставаться».

Никитина задавала им самые простые и неожиданные вопросы: когда хотелось оказаться рядом, что было смешно, где сочувствовали герою, хорошо ли, что сцена пустая? И выяснилось, что самое острое переживание было, когда герой лежал под простыней раненый. И когда они поняли, что он еще десятого класса не закончил, и каждый ощутил себя на его месте. (Ей-богу, на взрослый взгляд ничего особенного в этой сцене нет.)

Пустое пространство они одобрили: «это хорошо, потому что делает мечту о тепле, о доме почти недостижимой», «это увеличивает ощущение разрыва между нашими буднями и их вечностью», «можно не отвлекаться на мир вещей и разглядеть человека. В военных фильмах танки всякие, техника, а человека не видно». А вот ветераны, сидевшие передо мной на том же самом спектакле, сердились: «Даже декорации не могли сделать». В завершение разговора ребятам предлагали определить главное слово, которое остается после спектакля. Слышнее всех прозвучали: «Жизнь. Смерть. Ветер».

И вот такой спектакль (пожалуй, единственный в городе), на котором можно объяснить подростку, что такое поэтический театр, что такое условность, метафора, показать ему на его уровне восприятия, чем была война для его ровесников, может уйти в небытие…

Спектакль для самых маленьких «Сказки из чемодана» зрители, конечно, не обсуждали, поскольку они и говорить-то только начинают. Но зато Никитина очень высоко оценила то, что маленькие дети оказываются в уютном, соразмерном им пространстве. Что театр не обрушивается на них всей своей громадой, всеми своими выразительными средствами, которые малышу не объять ни взглядом, ни душой.

Одетая в забавные рогожки старушка-сказочница (Лариса Нагогина) рассказывает и разыгрывает с перчаточными куклами очень простые истории про забытого в лесу тигренка, про зайчишку, которого учат быть вежливым и благодарным. Куклы — незатейливые. А такую лесную полянку с плоскими елочками и цветочками можно сделать дома. Все, за что поругивали спектакль критики, и я в том числе (нам казалось, что все уж очень простенько), с точки зрения педагога, работающего с детьми, оказалось правильным и полезным для малышей.

Среди детских спектаклей, конечно, самое сильное впечатление произвели два: «Иваново сердце» П. Зубарева (но после него не удалось поговорить с детьми по организационным причинам) и «Страх» Т. Насирова. Дети поняли и приняли сам принцип спектакля: «Мы же понимаем, что это они с нами играют». Девочки хотели бы понять, где и как учатся принцессы. Вообще как-то пообщаться и набраться опыта. Хотели бы поговорить с королем и понять, почему он такой грустный. А один мальчик заметил, что он левша и плохо пишет, но два старших брата его бы, наверное, поняли, потому что у них носки разные и все наоборот, как у него. Ни черти, ни повешенные детей не напугали (они «придуриваются»). Хотя взрослые и в Перми и в Лысьве иной раз возмущаются: «Зачем они пугают детей?» Надо сказать, что на этом азартном спектакле-игре взрослые вообще не понимают, как себя вести, потому что не могут контролировать своих чад. Ребятишки сидят на подушках и ведут себя как хотят, но при этом прекрасно смотрят спектакль и абсолютно точно реагируют. На фестивальном показе артисты уж очень разыгрались и «рассиделись» на тексте, и некоторые ребята признались, что им было интересно, но они ОЧЕНЬ устали. (Кто и когда в театрах об этом думает?)

После спектакля театра оперы и балета первоклассники беседовали под руководством музыковеда Екатерины Баталиной-Корневой. В основном разговор шел о том, что такое музыкальный спектакль. Дети проявили большую осведомленность в том, что такое дуэт и трио, кто такой дирижер, зачем нужна музыка. Но понять, как они восприняли спектакль, было невозможно. Это был скорее урок, на котором они охотно работали, но «проговориться» никто не посмел.

А я все-таки выловила знакомого первоклассника, который побывал и на оперном спектакле, и на «Ивановом сердце». Про «Иваново сердце» он вспоминал с упоением и даже снисходительно объяснил, чем театр отличается от кино и от книжек. (Спасибо Петру Зубареву, который за пять минут объясняет детям родовые признаки театра.) А вот про оперный сказал уклончиво: «Да, понравилось. Я вот только не понял, что там вообще произошло». А я про себя подумала: «Да и я не очень-то поняла» (вот так иногда мнение критика и ребенка совпадают!).

Совершенно необычное обсуждение произошло после моноспектакля «Ты — кто?» по прозе А. Платонова, который был поставлен Александром Володеевым для артиста Сергея Кудимова много лет назад. Кудимов ушел из государственного театра кукол и создал Молодежный театр из своих студентов, которые отправились вслед за ним в свободное плавание. В спектакле очень выразительные маленькие планшетные куклы и пространство с деревенскими домиками, церковкой, колодцем, выстроенное на небольшом крутящемся круге художником Александром Казначеевым. В центре — артист, который рассказывает о старике Юшке («Юшка») и о маленьком мальчике Егоре («Железная старуха»).

Спектакль тихий, глубокий, требующий сосредоточенности и почти медитативного внимания. В зале сидели подростки, в основном — кадеты. Молодой мужчина перед началом выстроил их в шеренгу (я случайно проходила мимо) и отрывисто командовал: «Всем сидеть смирно. Не позорить наш класс. После спектакля примете участие в обсуждении. Отвечать активно. Не подводить! Все поняли? Сдать мобильники. Кругом!»

Я поняла, что обсуждение провалится. Между тем Александра Борисовна усадила всех на пол. Да и сама села вместе с ними. Она вообще никогда не нависала над детьми. Садилась перед ними на корточки, становилась на коленки, смотрела снизу, а не сверху. Дети сначала стеснялись, а потом начинали разговаривать «глаза в глаза». В дверях стоял строгий молодой человек. Я подошла и потихоньку попросила его сесть вместе с нами. Он объяснил, что должен следить за поведением кадетов. «Тогда вы сорвете обсуждение. По методике положено, чтобы все сидели на одном уровне. А вы над ними маячите. Смотрите, не опозорьтесь!» Представьте, подействовало! Молодой человек немедленно сел. Кадеты опасливо озирались, маялись в своих полувоенных кителях. Я спросила руководителя: «Вы их учитель? Или командир?» — «Нет, я работаю в другом месте». — «А это что, хобби?» — «Нет, — оскорбленно ответил юноша. — Это цель моей жизни — спасать этих ребят. Они все из неблагополучных семей». Вот так! В каких разных формах, однако, проявляется благородство!

Кадеты постепенно освоились среди других подростков. Они рисовали афиши к спектаклю, объясняли разницу между героями: «Актер — он здесь как Бог, Егор — центр мироздания. А Юшка — козел отпущения», придумали массу замечательных фраз, которые должны позвать на спектакль других ребят: «Есть два мира: счастье и горе. Приходите, чтобы сделать мир единым», «Это — Актер. Это Егор. Это — Юшка. Приди! И узнаешь, кто — ты!», «Метафора. Философия. Смысл жизни».

Все ребята выбрали эту последнюю фразу как лучшую. Потому что в ней речь идет, как они считают, о самом главном. О смысле жизни. Оказалось, что спектакль понятен и интересен детям разного возраста. Второклассник написал: «У жучка доброе лицо. А с червячком можно разговаривать. И тот, кто не понимает этого, накапливает в себе зло и может легко обидеть других…», а подростки испытали непривычную боль: «Я почувствовала весь спектакль и попробовала встать на место Юшки. Но не получилось…». «Мне иногда кажется, что Юшка не умер. Что он живет и сейчас в каком-нибудь домишке. И он счастлив».

В ТЮЗе было столпотворение старшеклассников на обсуждениях. И поскольку тюзовские артисты и режиссеры всегда очень неравнодушны к тому, что происходит у них в театре, то они получили немало сильных впечатлений. Например, выяснилось, что десятиклассники имеют весьма смутное представление о Чехове.

Ребят спросили, какой первый образ у них возникает, когда они слышат о Чехове: «При имени Чехова у меня всплывает мультфильм „Каштанка“. Больше ничего не всплывает». «С Чеховым у меня связаны неприятные ощущения. Все как-то грустно. И неприятно. И юмор его мне не нравится». «С Чеховым у меня ничего не связано, потому что я математик». «С Чеховым у меня связан его портрет — мужчина неглупого ума и что-то он в жизни понимает». Расстроенные учителя шепотом объясняли: «Это у нас десятые классы. Мы еще Чехова не изучали». Артисты и режиссер Татьяна Жаркова хватались за сердце. Для них, как мне показалось, такая неподготовленность публики была большим откровением.

Разговор шел мучительно. Было понятно, что юноши и девушки 16–17 лет совершенно не готовы к такому спектаклю. При том, что никаких особенных режиссерских ребусов в нем нет. Он вполне ясный, внятный, связанный с Пермью. На панорамных фотографиях, плывущих по верху сцены, — старинные виды нашего города (художник Юрий Жарков). Действие происходит как бы в офицерском клубе. Правда, никто этого не понял. Не поняли и многих героев, особенно мужчин, — а все непонятное они отторгают. Интересно, когда их попросили сделать парные рисунки: что такое в восприятии героев Пермь и Москва, в которую они так стремятся, то вот что получилось: Пермь — запертая железная дверь в стене, серый покосившийся сарай в грязи, серая улица с лиловым солнцем. А Москва — храм в теплой дымке. Птицы, летящие к небу. Солнце над белыми облаками, распускающиеся цветы. Стало ясно, что тоску трех сестер они понимают. А главные слова, которые остались после спектакля, — безнадежность, безысходность, грусть, холод, душевность. Честно говоря, по тому, что они говорили о спектакле, я бы сделала вывод: «Трех сестер» старшеклассникам показывать не стоит. Но не уверена, сделает ли такой вывод сам театр.

Интересно, что на «Блине-2» подростки реагировали бурно, но иногда не по сути спектакля. А обсуждение показало, что и история и герои вызывают у них отторжение. Моменты двусмысленные и щекотливые провоцируют их, вызывают желание как-то отделить себя от происходящего. Один мальчик честно признался: «Мне было неловко смотреть, когда девушка раздевалась. Я учусь в восьмом классе. Наверное, я рано пришел». Представляю, чего ему стоило это сказать. Я сидела недалеко и слышала насмешки сверстников в его адрес. На вопрос, когда им стало дискомфортно, так что захотелось подвигаться, поерзать, были получены беспощадные ответы: «С самого начала действия», «К концу первого акта, потому что устали», «Когда они закурили, потому что я не выношу дыма, задыхаюсь», «Когда они „любили“ друг друга — некрасиво, стыдно».

Ребята с трудом пробивались к смыслу истории, хихикали, пожимали плечами. Но несколько человек вышли хоть на какие-то размышления. Об одиночестве героев. О том, что хоть им это не близко, все эти наркоманы, бомжи, но жалко всех, потому что они люди. Бойкая девочка в бриджах сказала: «Я их очень хорошо понимаю. Они ушли и живут там по каким-то своим законам. Мне иногда тоже хочется так сделать. У меня есть мама, сестры, я их очень люблю. Но каждый день одно и то же. И это их пространство. А у меня своего нет. И хочется что-то поменять».

По всем оговоркам и полупризнаниям, по совершенно неожиданным реакциям подростков можно было бы точно определить, что в спектаклях получилось, а что нет, где возникают провалы в действии, где смещены или совершенно утеряны смыслы…

На круглом столе, прошедшем после фестиваля, все говорили о том, каким он оказался нужным. Надо же, наконец, понять, кто сидит в зале. И на каком театральном языке разговаривать с детьми, которые в пять лет владеют компьютером лучше, чем иные взрослые, к пятнадцати смотрят на нас снисходительно, а к окончанию школы вообще перестают общаться со своими родителями.

Но душой их не занимается никто. И не понимаем мы их душу, правда, не понимаем. Никогда не забуду, как тяжело пережил когда-то один семилетний мальчик прекрасный (на мой взгляд) спектакль Игоря Игнатьева, работавшего тогда в Перми. В сказке «Горящие паруса» шла речь о герое, который предал свою родину, и мать прокляла его. Каждый раз, когда его корабль подплывал к родным берегам, паруса загорались. Мальчик спросил свою маму поздно вечером, тихо плача в подушку: если он сделает что-нибудь плохое, она его тоже проклянет? И маме пришлось объяснить, что это просто плохая мама была. Потому что настоящая мама никогда своего ребенка не оставит. Пришлось ей выбирать между воспитанием преданности отчизне и пошатнувшейся верой семилетнего ребенка в самого главного человека.

Наверное, в детских театрах нужны психологи. Их в городе много — два университета выпускают целые группы безработных. Конечно, они ничего не понимают в театре. Но если бы их привлечь с первых курсов, то, глядишь, к концу учебы театры и получили бы полезных для себя специалистов. Но это никому не приходит в голову. Наверное, нужны тесные контакты с учителями, замотанными жизнью, которые только и водят детей на спектакли (а если они перестанут это делать, то театры можно будет закрыть). Одна такая учительница встала и объяснила всем режиссерам, для каких возрастов в Перми вообще ничего нет, что этот провал потом трудно преодолеть. Сказала она и том, что теперь будет сначала смотреть спектакль сама, чтобы понять, какой возраст вести и как потом с ними разговаривать. На месте театров я бы таких учителей отлавливала, записывала бы телефоны, и кланялась им в пояс, и приглашала бы бесплатно на премьеры. Но нет, никто не кинулся и не записал.

На эмблеме фестиваля, созданной прекрасными пермскими художницами-керамистками Инной Роговой и Натальей Корчемкиной, двое ребятишек пытаются заглянуть за открывающийся театральный занавес. Там — волшебство. Там — другой мир, который все мы полюбили с детства. А вот полюбят ли этот мир нынешние дети, будет зависеть о тех, кто скрывается за этим занавесом.

Декабрь 2008 г.

Аношкин Владимир

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

А. Сент-Экзюпери. «Маленький Принц». Театр-студия «Alter ego» (Уфа).
Режиссер и автор инсценировки Светлана Аюпова

Театр-студия «Alter ego» основан в 1997 году, художественный руководитель коллектива — Светлана Аюпова. Состав актеров постоянно меняется — в разное время в студии занимались как любители, так и студенты Уфимской государственной академии искусств имени З. Исмагилова, выпускницей и преподавателем которой является С. Аюпова. За 12 лет театр выпустил спектакли «Пир во время чумы» А. Пушкина, «Сказочки» по прозе М. Горького, «Мышеловка» (композиция по пьесам Шекспира), «Любовь дона Пирлимплина» Ф. Г. Лорки, «Осадное положение» по А. Камю, «Зима» Е. Гришковца, «Ежик в тумане» (по мотивам м/ф Ю. Норштейна и стихам И. Бродского, А. Тарковского), «Портрет» Н. Гоголя и другие.

Наверное, сегодня трудно поставить спектакль по «Маленькому Принцу» Экзюпери близко к первоисточнику: истины, о которых негромко говорил Принц с другими героями произведения, давно стали громкими, тянется за ними умильно-морализаторский шлейф. Попытка высказать любую из этих истин так открыто, как о них написано в знаменитой сказке, делает говорящего уязвимым, разоблачает его эскапизм, страх перед миром современных людей, ценности которых размыты. Наверное, оттого так бесстрашно безответны многие произведения современного искусства: разрешение той или иной нравственной проблемы лишило бы ее остроты. Убить героя, не разрешив его внутренних вопросов, современнее и проще, чем привести его к ответу, в который немногие поверят.

11 ноября 2008 года в подвале подросткового клуба «Дружба» своего «Маленького Принца» показали актеры театра-студии «Alter ego».

…Летчиков было пятеро. Все они сидели спиной к залу, и их напряженное молчание передавалось каждому вошедшему: зрители обрывали свои разговоры и рассаживались — кто на стулья, кто на пол, а некоторым пришлось смотреть спектакль стоя.

Летчики оказались в той же ситуации, что и Повествователь из сказки Экзюпери: самолет разбит, рация не работает, на много миль вокруг раскинулась пустыня, фляга почти пуста. Сил хватает лишь на попытки починить рацию и предположения по поводу своих географических координат: бессмысленность этих действий они сознают, но упорно не поддаются отчаянию и истерике.

С самого начала спектакля я (наверное, как и все в зале) ждал появления Маленького Принца — но его не было, о первоисточнике напоминали лишь фрагменты текста сказки, проскальзывавшие в речи героев. Вот самый молодой член экипажа оказался на грани срыва — он сворачивает из географических карт самолетики и бросает их во все стороны…

— Нарисуй мне барашка, — внезапно обращается к нему один из летчиков.

— И мне!.. И мне!.. — поддерживает команда этот игровой порыв, чтобы хоть как-то защититься от подступающей безысходности.

Изможденные зноем и жаждой полуголые летчики в потертых военных штанах, курящие одну сигарету на пятерых, выцветший парашют, затянувший стены, свет фонарей и ручных ламп — все это поначалу делало текст Экзюпери нарочитым, лишним, разоблачало его.

Но постепенно связь между текстом сказки и героями становилась все более ощутимой. Вот промелькнула Роза, точнее — Розы, так, ребячески стеснительно, летчики говорили о женщинах, которых, возможно, больше не увидят, и подступающее отчаяние парадоксальным образом не позволяло им плакать — члены экипажа, привалившись друг к другу спинами, ласково шутили о своих любимых.

Я узнал о Лисе — судя по всему, учителе летчиков: он рассказал им о баобабах, которые необходимо ежедневно выпалывать из своей души, он учил их по-детски искреннему отношению к жизни, насмешливо повторяя «взрослые не поверят», он внушил им: «вы в ответе за тех, кого приручили»… И как со всем этим быть теперь, в пустыне?

Вера в то, чему учил Лис, стала для летчиков внутренним ориентиром, и теперь мучит их не столько жажда, сколько сознание того, что ради выживания, ради глотка воды они способны изменить убеждениям, могут предать, могут оставить умирающего — воздух спектакля пропитан этим духовным сомнением. Герои, стараясь сохранить свою веру, цитируют Лиса, подбадривают друг друга историями из их общей летной жизни, насвистывают любимое всеми ими Болеро Равеля — но укрыться от собственного смятения не удается…

И вот, словно желая забыться, они крутанули невидимые пропеллеры, такт за тактом стало набирать силу Болеро, еще секунда — и, издавая самолетный рев, летчики оторвались от земли: руки и ноги их зависли в воздухе, тела балансировали на точках, именуемых пятыми. Вскочили на ноги, лица закрыли летные шлемы-ладони, пошли перелеты, виражи, фигуры…

В полет летчики играли упоительно, жизнь фонтанировала, захлестывая зрителей каким-то невероятным восторгом, — но сцена намеренно затянулась, иссяк азарт, и неизбежно возникла картина аварии: самолет подбит, все пятеро вновь лежат на песке… И кажется — уже невозможно подняться, взлететь.

Но, играя, члены экипажа открыли для себя другую реальность: там было возможно все, этот мир словно прорастал из того, чему учил летчиков Лис, и хранил его заветы. Достаточно было просто поверить. Только эта вера не оставляла никакой надежды на выживание.

Пожалуй, лишь с этого момента я начал вглядываться в героев спектакля более пристально. В программке их имена не были указаны, и я назвал летчиков, исходя из собственных ощущений: Молодой, Верный, Старый, Главный и Другой.

В фигуре и голосе Молодого (Сергей Першин) ощущалась ломкость, он единственный из всех не мог сдержать истерику. Жизнь его была столь короткой, страх погибнуть был так велик, что он не успел понять, что происходит, не успел выбрать между реальностью и игрой… Выпорхнуло из темноты оголтелое танго, в котором воплотилось самое важное, самое больное из того, что он успел пережить, — его неумелое соперничество с Главным: так случилось, что у них оказалась одна Роза на двоих.

Они по очереди танцуют с невидимой партнершей, уводя ее друг у друга. Главный (Николай Хамов) спокоен, уверен, легок, прекрасно танцует. Лицо Молодого сведено судорогой, он старается двигаться грациозно, не выдать собственной дрожи, взвинченности, понравиться Розе… Хрипит, валится на песок. Тихо, темно, жарко.

Прорезается сквозь душную тишину легкая флейта, зыбкий свет выхватывает Молодого, который стоит и улыбается так, как может улыбаться лишь Маленький Принц. «Береги свою Розу», — негромко, по-доброму говорит он застывшему сопернику, совершая свой выбор там, где, казалось бы, выбирать уже не из чего и незачем, — и уходит за парашют, в небо, к своей планете.

Обреченно глядит ему вослед Главный, сознавая, что должен будет проводить каждого, прежде чем уйдет сам. Зажигают фонари оставшиеся летчики — никто из них еще не знает, как понять, как поверить в то, что друг их бесследно исчез.

Сцена из спектакля. Фото А. Королева

Сцена из спектакля.
Фото А. Королева

Способность поверить в невероятное, открыть себя фантастическому миру в спектакле тесно связана со способностью оставаться человеком нравственным. Любая заповедь в пустыне кажется миражом, выдумкой, и лишь верность этой выдумке отличает человека от животного.

Следующим ушел Верный: герой Олега Фазылова, несмотря на смертельный укус змеи, остался преданным тому, чему научил его Лис. Вот он легко поднялся навстречу Молодому, который пришел забрать товарища: два Принца идут, улыбаясь, подшучивая друг над другом, — и скрываются за парашютной тканью.

Старый (Александр Калиниченко) наиболее близок к Повествователю из сказки Экзюпери: чувствуется в нем глубокая созерцательность, ведь он многое пережил, сменил массу профессий, прежде чем стал летчиком; верность учению Лиса — его свободный выбор. В нем нет упорства Верного, он доверяется происходящему и ждет, когда придет его черед.

…Жажда стала невыносимой, но Старый оттолкнул флягу, протянутую Другим (Владимир Шошин), пытающимся противостоять охватившему экипаж безумию. Старый взял пустое ведро и начал жадно пить, а напившись — вылил прохладную пустоту себе на голову, змейками заструилась она по его телу. Летчик тихонько ахнул и ослеп: ни к чему теперь ему видеть окружающую пустыню, потому что она не имеет никакого значения. «У меня есть для вас подарок», — широко улыбаясь, говорит он Главному и Другому: из рации, которую Старый никак не мог починить, вдруг вырывается «падам-падам-падам» Эдит Пиаф, и, напевая, слепой уверенно бредет к своей планете.

Смерть была вытеснена не только самим ходом спектакля, его композицией, образным решением, но и удивительным мужеством, с которым актеры исполняли свои роли: сцены ухода были свободны от сентиментальности и мелодраматизма, проступающая сказка — от умиления; творческая самоотверженность артистов связывала их с летчиками, которые самоотверженно и мучительно сохраняли в себе человеческое.

Если рождению первого Принца предшествовала агония, то последующие уходили по проторенному пути, их перевоплощения происходили невероятно легко — будто телесность утрачивала свою силу, а с ней отступала и смерть.

Для всех, кроме Другого: этот невысокий человек, словно вросший в землю, с самого начала делал все, чтобы заставить идти своих сникших, а после — обезумевших товарищей. Другой никого не собирался предавать, ведь не меньше прочих он был верен заветам Лиса — но разве эта преданность обязывает летчиков погибнуть, ничего не предпринимая? Много раз он устраивал различные, граничащие с подлостью, провокации, чтобы пробудить в товарищах элементарную тягу к жизни; много раз он застывал с рюкзаком на плечах, не в силах бросить экипаж, но и не желая принять его безумие, которое с исчезновением Молодого, Верного и Старого стало казаться таким опасно реальным.

«Иди», — говорит Другому Главный. Когда-то он презирал себя за то, что не может спасти экипаж, но теперь, после того как он увидел рождение трех Принцев, он совершенно спокоен и готов: бессильное тело стало совсем воздушным, обрело какую-то физическую прозрачность, жажда словно высушила Главного изнутри, и он так легок, что вот-вот оторвется от песка. Единственное, что печалит его, — муки Другого. «Иди», — повторяет он.

Соблазн уйти велик: как бы ни было тяжело одному выбираться из пустыни, но есть шанс выжить, спастись — Другому достаточно просто зашагать к горизонту, ведь кармане лежит письмо от его Розы, которая пишет об их сыне, золотоволосом мальчике, которого он увидит, вернувшись домой.

Другой собирает оставшуюся поклажу, прячет в карман флягу с остатками воды… И вдруг из темноты выкатывается потертый футбольный мяч. За ним выскакивают Молодой, Верный и Старый.

Сцена игры в футбол возвратила в спектакль чувство дружбы, затерявшееся, исчезнувшее во время перерождения героев. Но теперь они снова вместе: все происходило лишь для того, чтобы сохранилась связь между этими людьми, их дружба.

«Жил был на свете Маленький Принц», — уходя, обращается Главный и к застывшему Другому, и к зрителям. Он рассказывает одну из самых прекрасных сказок, которая есть у людей: в эту сказку четверым летчикам удалось поверить.

Постановке Светланы Аюповой, несмотря на путаность некоторых сцен и несколько лишних финалов, удалось донести главное — веру в то, что человек может сохранить в себе человеческое даже в самой суровой ситуации. Текст Экзюпери, поначалу казавшийся навязанным совершенно другой истории, был внутренним камертоном режиссера и актеров: они будто вслушивались в сказку, шли за ней, искали в ней то, что могло бы помочь, спасти не только героев спектакля.

…Гудят пролетающие над Другим самолеты. Герой хохочет, и в смехе его выплескиваются пережитые ужас и мучения, безумие, в которое ему все же пришлось поверить, радость от невероятного спасения… Четыре Принца, выскочив на сцену, подхватывают пятого и несут его над пустыней, над Землей, несут-несут-несут, пока не скрываются из виду, оставив зрителям раскрытый парашют, под которым мы легко и неторопливо опускаемся на нашу планету.

Декабрь 2008 г.

Тух Борис

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

В начале 2008 года таллинский Русский театр остался без руля и без ветрил. Причин тому было несколько.

Реконструкция театрального здания затянулась, и вместо мая 2006 года оно вступило в строй только к началу октября. На доделки ушло еще полгода. По этой причине несколько раз приходилось отменять спектакли или переносить на более поздний срок премьеры. Новый художественный руководитель театра Михаил Чумаченко, заново строя репертуар и занимаясь проблемами профессионального мастерства хорошей, но неверно укомплектованной и растренированной труппы, вынужден был приглашать на постановки режиссеров из России. На гастролеров нужны были деньги… В итоге у театра накопилось долгов на 5 миллионов крон (около 400 000 долларов).

Весной 2007 года подал в отставку директор театра Маpек Демьянов. Его ненадолго сменила жена местного олигарха Ирина Осиновская, дама с железнодорожным образованием, блестяще доказавшая ошибочность ленинского тезиса о кухарке, способной управлять государством. Чумаченко вынудили уйти. За один год без худрука театр вернулся к тому катастрофическому с художественной точки зрения состоянию, в котором он находился до прихода Чумаченко.

Конечно, нельзя сказать, что все до единой премьеры были провальными. Из десяти постановок за три краснеть не приходится: это «Остров сокровищ», азартно и весело поставленный Натальей Лапиной, «Горе от ума» — спорная, далеко не каждому зрителю понятная, но очень интересная работа Юрия Еремина, и трогательный, нежный «Старший сын» в постановке Александра Кладько.

Но с Ереминым у театра была давняя договоренность, Кладько пригласила Лапина, которая с марта 2009 года должна вступить в должность худрука, а приглашение самой Лапиной было удачным исключением в бессмысленных ходах новых руководителей — председателя совета целевого учреждения «Русский театр» Айвара Мяэ и директора Яануса Кукка, понятия не имеющих, кто есть кто в современном российском театре.

Эта преамбула необходима, чтобы читатель почувствовал ситуацию, в которой на постановки были приглашены два питерца: Алексей Утеганов и Борис Павлович, которого таллинской публике представили как петербургского режиссера из Кировского театра на Спасской (что-то напоминающее «Одесскую бубличную артель „Московские баранки“»).

Утеганов в Таллине оказался по чистой случайности. В репертуарном плане была заявлена драма Ибсена «Привидения», ставить ее должен был московский режиссер Михаил Фейгин. (Те из питерских театралов, которые были на «Встречах в России» в апреле 2007 года, не могли не запомнить поставленные им в таллинском Русском театре «Танцы на празднике урожая» Б. Фрила, буквально потрясшие публику изящной прихотливой вязью характеров и отношений.) Но Фейгин в знак солидарности с Чумаченко наотрез отказался работать в театре, так неэтично расставшемся с худруком, и начались спешные поиски режиссера под пьесу. В конце концов нашли Утеганова, известного своим кредо: «Режиссером быть очень легко: я предлагаю актерам интересные роли, а они мне предлагают, как это сыграть».

ОТКУДА ВЗЯТЬ ПРИВИДЕНИЯ?

К Ибсену Утеганов подошел творчески. Определил жанр пьесы как мистическую мелодраму (раз привидения, значит, мистика). Наверное, если какой-нибудь театр по легкомыслию пригласит Утеганова ставить «Священных чудовищ» Кокто, бедовый режиссер решит их в жанре «мистического ужастика».

«Привидения» считаются могучей, глубокой и… скучноватой драмой (слишком многие постановки подтверждают такую репутацию пьесы), и г-н Утеганов старательно освободил ибсеновский текст от длиннот. А заодно и от глубины. И отчасти — от смысла.

Сцена из спектакля «Привидения». Фото Е. Руди

Сцена из спектакля «Привидения».
Фото Е. Руди

Что такое «мистическая мелодрама», вряд ли четко представлял себе сам Утеганов. Наверно, что-то вроде «Праматери» Франца Грильпарцера. Если бы режиссер соблюдал им самим выбранные законы, в тот момент, когда Освальд говорит, что собирается жениться на горничной Регине, должна была бы возникнуть тень камергера Алвинга и громовым голосом запретить сыну вступать в кровосмесительную связь с его единокровной сестрой. Но так далеко Утеганов не зашел. Он всего-навсего свел проблематику пьесы к расплате за грехи отцов, а чтобы сделать свою мысль совсем уж наглядной, соединил театр с кино. Все прошлое должно было протекать на экране.

Отношения закадровых персонажей — камергера Алвинга (Артем Гареев) и горничной Иоханны (Ксения Агаркова), а также Иоханны с навязанным ей мужем Энгстраном (Олег Рогачев) свелись к гениальной фразе Ильфа и Петрова: «Граф повалил графиню на сундук и начал от нее добиваться». Тайны, которым положено раскрываться постепенно, вываливались перед зрителем немедленно. Самое лучшее — кадры, в которых Алвинг заставляет малолетнего сына курить трубку. Они повторяются дважды, как в детективе, и оказывается, что сын нечаянно стал свидетелем флирта (?) отца с горничной. Но на поведении сценического Освальда (Илья Нартов) это не отражается никак: подлинное лицо отца открывается ему в последнем акте. К тому же видеокадры, вторгаясь в ход спектакля, явно мешают актерам: останавливают действие, разрывают сцену, сбивают ее эмоциональную наполненность.

Утеганов и художник Фемистокл Атмадзас очевидно решили, что эффектная картинка — залог успеха. Почти все зеркало сцены занимает огромная позолоченная рама, внутри которой черная пустота. Это та самая великая картина, не написанная Освальдом: наследственная болезнь уничтожила талантливого художника, за грехи отца расплатился сын. Перед очередным кадром на экране возникают картины — то Ван Гог, то Мунк. Зачем? Режиссер хочет сообщить зрителю, что эти полотна написаны Освальдом? Или что, если бы не болезнь, из молодого живописца вырос бы как минимум Ван Гог? А в финале на экране появляется известная скульптурная группа «Пиета» — и мизансцена (теряющий сознание Освальд на руках у матери) в точности повторяет ее композицию.

Очевидно, господа Утеганов и Атмадзас хотят показать, что они хорошо знают историю изобразительного искусства. Что ж, похвально. Но что это дало спектаклю? Драма Ибсена в их трактовке кажется телесериалом по роману Людвига Гангхофера «Грехи отцов», которым накануне Первой мировой войны зачитывались полуобразованные мещанки и горничные. Но при чем тут Ибсен?

Утеганов явно надеялся на то, что хорошие актеры предложат режиссеру, что ему делать с пьесой. Они старались, но… на что тогда режиссер? Актерам пришлось выезжать на своем опыте и обаянии.

По инициативе господ Мяэ и Кукка, думавших таким образом привлечь эстонскую публику, роль пастора Мандерса предназначалась эстонскому актеру. Минимум два хороших артиста (о других случаях я не знаю) отказались от этого предложения, и роль досталась известному шоумену Юри Аарма. Когда-то он был хорошим актером, но не играл в театре лет 12, если не больше, к тому же пастор Мандерс — не его хлеб! Аарма изобразил какого-то застенчивого Тартюфа, ханжу и труса. В результате обессмыслился спор пастора с Освальдом (нравственен ли свободный брак). Смысл его в том, что когда-то пастор не дал волю своей страсти, не позволил себе стать любовником фру Алвинг, которая собиралась бежать от невыносимого в своем пьянстве и грубости мужа. Фру Алвинг (Лариса Саванкова) до сих пор неравнодушна к пастору, а он — в присутствии Освальда — пытается доказать ей, что все-таки был прав. Но глубокий и драматичный подтекст спора в спектакле утерян. Если пастор — размазня, слизняк, мелкий человек, то от этого проигрывает и роль фру Алвинг. Саванкова прекрасно умеет играть сильных и волевых женщин, но что ей делать, когда воля ее героини не встречает сопротивления, не ударяется о другую сильную волю, чтобы, найдя в противнике опору, еще жестче заявить о себе, а увязает в какой-то аморфной каше? Актриса берет реванш в сцене застолья с Освальдом и Региной. Ее «Регина, шампанского!» звучит то как удар хлыста, то как звук погребального колокола.

И. Нартов в роли Освальда сыграл неврастеника, который на людях держится тверже, чем это позволяет его натура: его герой долго носит в себе знание о свершившейся с ним катастрофе — и это позволяет ему в какие-то моменты быть эгоистом. Освальд оправдывает себя тем, что весь мир эгоистичен, даже матери он, сын, не очень-то нужен.

Роль Регины была сведена к оживляжу. В начале спектакля бойкая горничная, которая в исполнении прелестной и сексапильной Натальи Дымченко больше похожа на субретку из французской салонной комедии, предпринимает откровенную сексуальную атаку на пастора Мандерса, затем демонстрирует абсолютную забитость, а свой последний «антибуржуазный» монолог произносит, лихо вскочив на стол. В 1913 году эту Регину пригласили бы выступать в кабаре, а в 1917-м избрали бы в совет рабочих и солдатских депутатов…

Русские символисты (в том числе Блок) считали Ибсена своим предтечей. А сцена пожара и слова Освальда о труде, который должен быть в радость, своеобразно откликнулись в «Трех сестрах» (образ Тузенбаха и пожар). Сильные люди, обнаженные страсти, афористическая ницшеанская стилистика пьес Ибсена действовали на русских людей как наркотик.

В постановке А. Утеганова и люди не сильны, и страсти не убедительны. И пустая рама на черном фоне в конце концов воспринимается как «Черный квадрат» Малевича: пустота, ничто, выдаваемое за новое слово в искусстве.

НАГЛОСТЬ — ВТОРОЕ СЧАСТЬЕ

Другой приглашенный птенец гнезда ЛГИТМиКова, Борис Павлович, должен был поставить документальный спектакль о событиях «Бронзовой ночи» 27 апреля 2007 года, когда демонстрация протеста против оскорбительно тайного переноса памятника Воину-освободителю из центра Таллина на солдатское кладбище переросла в столкновения с полицией и погромы.

Сам факт приглашения вызывал ряд вопросов. Каким образом человек со стороны, не живший в Таллине, не понимающий сложности эстонской ситуации, не разбирающийся в хитросплетениях, вызвавших «Бронзовую ночь», сумеет не только разобраться в противоречивых свидетельствах, но и придать им художественную форму?

В принципе спектакль о «Бронзовой ночи» и ее последствиях возможен. Может быть, даже необходим. Но сделать такой спектакль можно, только если ты сам испытываешь боль и стыд за свое государство (а истинному патриоту всегда больно и стыдно, когда правительство совершает преступные ошибки, которые вся страна потом будет десятилетиями расхлебывать!). Самое тяжкое последствие — не в переносе сакрального объекта, хотя такие вещи сами по себе делать не следует (а вдруг Бог все-таки есть?), и не в разгромленных витринах. А в том, что общество оказалось окончательно расколотым по национальному признаку, все усилия предыдущих 15 лет по налаживанию какого-никакого гражданского мира пошли псу под хвост, и когда удастся хотя бы замазать эту трещину (я уже не говорю — заделать) — неизвестно.

Пока мы можем только догадываться, что тут имела место двусторонняя провокация, типа кооперативного мата в шахматах; обе стороны хотели эксцессов, каждая в своих целях. Проиграли, разумеется, те, кто глупее…

Чтобы сделать такой спектакль, требуется быть в материале не только умом, но и сердцем. А тут приезжает бойкий молодой человек, о режиссерских достижениях которого ничего не известно, и работает по принципу, освоенному еще тов. Моментальниковым (см. «Баню» Маяковского): «Эччеленца, прикажите, аппетит наш невелик. Лишь заданье нам дадите, все исполним в один миг!»

«Пьеса называется „Памятник“, и она связана больше с темой человека и памяти, человека и общества, человека и наследия. Спектакль будет посвящен жизни русской общины в Эстонии», — заявлял Павлович в октябре.

В декабре, когда состоялась премьера, выяснилось, что спектакль сменил название (он называется «Соль»), форму, текст и все прочее. Получилось как у Пушкина! В неоконченной повести «История села Горюхина» Иван Петрович Белкин рассказывает о том, как его занесло в литераторы. Он захотел написать эпическую поэму о Рюрике. Не получилось. Начал трагедию. Бросил, поняв: не по его скромным силам! Взялся за балладу, но и баллада не вышла. Все закончилось двустишием к портрету Рюрика.

Так вот, «Соль» — это двустишие.

Перед премьерой российское ИА «Регнум» уверяло, будто ему сообщили на условиях анонимности члены актерской труппы театра: первоначально планировалось, что в «Памятнике» будут задействованы 12 актеров, а сам спектакль станет своеобразным документальным исследованием эмоций и переживаний русской общины Эстонии на фоне демонтажа «Бронзового солдата».

Однако в сентябре после ознакомления директора Русского театра Яануса Кукка с идеями режиссера-постановщика Павловича и консультаций в Министерстве культуры Эстонии концепция спектакля была изменена: из нее убраны все действующие лица и все действия, сохранены две женские роли.

«Регнум» — одно из самых лживых российских СМИ, не тот источник, которому следует верить. Но если он в порядке исключения не врет, то сам факт консультаций в министерстве культуры — скандален. Выходит, мы живем не в свободной стране и у нас существует цензура? Но в таком случае уважающий себя художник обязан плюнуть на евроденьги, выделенные на эту постановку, и уехать. Так то уважающий!

В итоге в спектакле остались две актрисы: Любовь Агапова и Татьяна Маневская. По инициативе Агаповой репетировали они порознь и увидели друг друга лишь в заключительной фазе работы.

Спектакль распадается на две неравные части: одну можно назвать «Жизнь и мнения актрисы А.», другую — «Сольный концерт актрисы М. в жанре кабаре».

Сцена из спектакля «Соль». Фото Е. Руди

Сцена из спектакля «Соль».
Фото Е. Руди

Текст тоже рождался в ходе репетиций. Как положено в театре.doc. То, что произносит актриса Агапова, придумано самой Агаповой. И в этом — один из самых катастрофических провалов спектакля. Агапова — актриса специфическая. Она может сыграть очень хорошо, если твердая режиссерская рука держит ее в узде. И очень плохо, когда появляется возможность «тянуть одеяло на себя». Актриса отчего-то решила, что истории из ее жизни настолько типичны для всех представителей русской диаспоры в Эстонии, что их следует поведать всему свету. Но непосредственно к теме «Бронзовой ночи» они имеют косвенное отношение. Еще хуже, что Агапова рисует свою героиню униженной маргиналкой, которая благодарна любой власти. Эстонской — за то, что живет в Эстонии. Атташе по культуре посольства РФ — за то, что встретил ее вежливо и выдал нужную справку… А так как «лирическая героиня актрисы А.» как бы представительствует от имени всей «русской диаспоры» Эстонии, то спектакль очень многим показался оскорбительным.

«Соль» состоит из 12 «песен» — эпизодов, соединенных как бы по принципу ассоциативного монтажа, а на самом деле — по принципу «вали кулем — потом разберем!». Режиссеру явно присуще клиповое, раздробленное мышление, при этом даже внутри «клипов» мысль редко доводится до конца.

Отмазывается от возможной критики г-н Павлович изобретательно. То заявляет, будто «Соль» — спектакль не для всех. То всовывает в текст цитаты из «обсуждения» еще не поставленного спектакля на портале «Дельфи». Логика убийственная: если в этой помойке меня ругают, значит, я хороший! То гордо именует себя постмодернистом, а театр.doc, в приемах которого поставлена «Соль», «самым продвинутым театром». Но постмодернизм давно вышел из моды, а приемами вербатима Мерле Карусоо пользовалась уже 25 лет назад. Ну как тут не вспомнить эпиграмму большого русского поэта Вячеслава Иванова, посвященную (ровно 100 лет назад!) таким вот «модернистам»: «Новаторы до Вержболова — что ново здесь, то там не ново». (Вержболово было тогда последней пограничной станцией Российской империи.)

Cценография под стать режиссуре. Художник Александр Мохов воздвиг посреди площадки пластиковый куб, а к нему добавил несколько муляжей, с которыми таскаются рабочие сцены. Они то усаживают безжизненные фигуры в кресла, то кладут на пол. В финале усыпанная бутафорскими цветами пластмассовая плита опускается на эти фигуры.

Что должны изображать муляжи? Народ, который безмолвствует? Или тех, кто похоронен в братской могиле?

Вместо того чтобы поставить честный спектакль о боли и безысходности, о тупике, в котором страна оказалась после «Бронзовой ночи», Павлович полгода вешал потенциальному зрителю лапшу на уши. Вокруг спектакля было взбито много пены. Когда пенa сдулась, стало ясно: результат равен нулю.

Выходит, на этот раз мы получили из Питера двух режиссеров, которые в городе на Неве не пригодились. Но они и нам не нужны!

Апрель—декабрь 2008 г.

Савиковская Юлия

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Софокл. «OEDIPUS» (английская версия Франка МакГиннеса).
Лондонский Королевский Национальный театр.
Режиссер Джонатан Кент, художник Пол Браун

В конце ноября 2008 г. в числе других пятидесяти счастливчиков из Оксфордского Драматического Общества мне удалось побывать на встрече с голливудским актером Кевином Спейси. Речь почти не шла о кино, студенты спрашивали только о театре, и Спейси, художественный руководитель и режиссер лондонского театра Old Vic, вдохновенно рассказывал о проектах, ориентированных на беднейшие социальные прослойки Лондона. Американец Спейси выглядел начинающим, верящим в успех своего дела английским режиссером небольшого театра, никак не мировой знаменитостью. Опыт этой встречи заставил задуматься о том, почему некоторые голливудские актеры считают необходимым для себя появляться на сцене, вопреки традиции разделения «полей деятельности» театра и кино? В Англии говорить об этом явлении как о тенденции, подразумевая некий «исход Голливуда на большую сцену», не приходится. Речь идет скорее об исключениях из правил.

Одно из таких исключений — британский актер Ральф Файнс («Английский пациент», «Список Шиндлера», «Красный Дракон», «Онегин»), который регулярно выходит на театральные подмостки. В 1995 и 1997 годах актер играл в спектаклях «Гамлет» и «Иванов» театра «Алмейда», получая за выходы на сцену сумму, не сравнимую с его гонорарами в кино. Режиссером обеих постановок был Джонатан Кент. В 2006 году Файнс работал с ним же в Дублине (спектакль «Знахарь»). В 2008 году плодотворное сотрудничество режиссера и актера продолжилось: Файнс исполнил роль Эдипа в спектакле «OEDIPUS» по пьесе Софокла, шедшем с 15 октября по 4 января 2009 года в Королевском Национальном Театре.

Королевский Национальный отличается от частных театров Вест-Энда тем, что один из немногих получает государственные дотации. Это позволяет ему в меньшей степени ориентироваться на коммерческий успех. Многоуровневый комплекс с неоновой подсветкой, состоящий из трех театров — Коттлсло, Литтлтон и Оливье, не похож на классическое театральное здание. Спектакли Национального всегда инновационны, в репертуаре непременно есть пьесы современных драматургов. Каждая постановка сопровождается событиями-сателлитами — встречами с актерами и режиссером, обсуждениями тем и идей спектакля. По устоявшейся традиции приглашают театральных звезд — в предыдущих постановках были заняты Ванесса Редгрейв, Майкл Шин, Майкл Гэмбон. Цены остаются демократичными вне зависимости от известности участников — это тоже историческая традиция Национального Театра.

Ральф Файнс очень требовательно подходит к выбору ролей как в кино, так и в театре, соглашаясь, только если роль значима для него лично. Во всех сыгранных им героях ощутимы внутренняя противоречивость и болезненность. Роль Эдипа кажется созданной специально для Файнса, разлад этого персонажа с собой достигает уровня разлада со Вселенной.

Первое, что видит зритель еще до начала спектакля, — круг, напоминающий огромную перевернутую тарелку. На пологой вершине — высокие медные ворота, створки которых закрыты. В течение спектакля ворота медленно вращаются и открываются, пропуская в круг очередного героя. Каждая сцена начинается с нового положения ворот, но их движение неуловимо. Так сценически воплощена античная идея: судьбы решаются здесь и сейчас. Пространство круга и ворота покрыты бирюзово-золотыми разводами — как знак болезни, поразившей металл и землю. Больше всего золота сохранилось на воротах — символе власти, но и на них уже проступают пятна. Разъеденная медь — символ незримого присутствия зла, червоточины во всем. Слева, по диагонали прорезая пространство между концом круга и золотыми воротами, находится дубовый стол с двумя скамьями. Такое минималистское решение дает возможность ощутить величественность происходящего. В этом и соразмерность античной идее: пространство в греческой трагедии предоставлено Богам и судьбе.

…Ворота в центре круга внезапно открываются, и на сцену быстро выходит человек в черном костюме, белой рубашке и красном галстуке. Логика подсказывает, что этот некто — бизнесмен или политик — и есть заглавный герой. Эдип в исполнении Файнса как бы играет в античный сюжет. Ощущение игры усиливается, когда он вызывает фиванских старейшин прямо из первых рядов зрительного зала. Одетые, подобно своему лидеру, в черные костюмы, старейшины заполняют сценическое пространство, вступая на пятнистый круг с двух сторон. Актеры двигаются как одно целое и речитативом, похожим на оперное разноголосье, произносят свои слова.

А. Ховард (Тиресий), Р. Файнс (Эдип). Фото К. Эшмор

А. Ховард (Тиресий), Р. Файнс (Эдип).
Фото К. Эшмор

Сцена из спектакля. Фото К. Эшмор

Сцена из спектакля.
Фото К. Эшмор

Р. Файнс (Эдип), К. Хиггинс (Иокаста). Фото К. Эшмор

Р. Файнс (Эдип), К. Хиггинс (Иокаста).
Фото К. Эшмор

Происходящее на сцене похоже на собрание главных акционеров большой компании. Эдип среди них — первый среди равных, он уверен в себе и своих силах. Но, сняв пиджак, он незаметно для себя и всех становится «белой вороной» среди «черного» хора. Это решение не позволяет забыть, что Эдип здесь чужой. Герой Файнса брит наголо, рукава его белой рубашки закатаны, его движения резки, есть в них что-то животное. Рождается ощущение, что с этим самоуверенным человеком, играющим в Эдипа, — что-то не так.

Для выхода на сцену пророка Тиресия (Алан Ховард) разъезжаются боковые стены в задней части круга, открывая два дерева — на их ветках без листьев сидят огромные черные птицы — символ прорицания. Сопровождаемый мальчиком-поводырем пророк, босой, в светлой одежде, кажется чем-то чужеродным в черной толпе. Его физическая ущербность, его осторожные движения здесь неуместны. Кажется, Эдип вполне готов выслушать пророка — он изображает сильного и великодушного правителя, но, услышав «бредни» из его уст, вдруг начинает корчиться — его как будто что-то выкручивает изнутри. Тиресий же подходит к нему вплотную, сдвигая его на край сцены, вниз, в полное одиночество. Эдип сопротивляется, его аргументы — сила, рациональность, правота победившего, он — разозлен. Кто, иронически спрашивает Эдип, победил Сфинкса, спас город? Прорицания не поддаются никакой логике и оттого кажутся ему нелепыми. Глядя на двигающегося скачками Эдипа, действительно невозможно поверить, что он может стать таким, как предвещает пророк, — слепым, босым, всеми брошенным. Только когда Тиресий вспоминает о его родителях, царь вдруг сникает, становится послушным, склоняется к нему на грудь. Но этот момент проходит — и перед нами опять политик, уверенный в собственной правоте и поддерживаемый окружением. «Я что, должен это выслушивать? Умри, и сделай это по-быстрому», — наслаждается собственным остроумием Эдип. Пророк не оправдал его надежд на рациональное решение проблемы мора, он — лишь марионетка в руках борющихся за власть. Так со всей присущей ему логикой рассуждает Эдип.

Эдип вызывает Креонта (Джаспер Бриттон). Тот тоже снимает пиджак, остается в белом, их словесная борьба с Эдипом напоминает борьбу на ринге. Казалось бы, это поединок двух людей, мыслящих рационально, логично. Однако дистанция между по-животному передвигающимся Эдипом, корчащимся от разъедающего его страха, и Креонтом, с достоинством отстаивающим свою правоту, огромна. Эдип потерял уверенность и выказывает признаки истерии и слабости. Все больше проявляется в нем то животное начало, которое сквозило в движениях и речах «бизнесмена», он все больше отдается во власть иррациональной стихии.

Безвозвратно перешагнувший границу между уверенностью в своей правоте и нарастающим ощущением вины, Эдип становится неуправляемым. В исполнении Файнса он — выставленная напоказ, расчлененная душа человека, борющегося с теми силами в себе, о которых он раньше не подозревал. Эдип падает, стонет, извивается. Напрасно Иокаста (Клэр Хиггинс) пытается его успокоить, исцелить от нарастающего безумия, усмирить в нем корчащееся животное. Присутствие хора кажется неуместным и даже непристойным — настолько страшна и интимна эта сцена. Здесь уже не место верным соратникам в черных пиджаках. Нарастающую истерию Эдипа временно обрывает появление Вестника, в спектакле — странника из Коринфа (Малькольм Сторри). Иокаста хватается за радостную весть — ей важно сохранить рассудок того, кто еще недавно был уверенным в себе лидером. И Эдип, кажется, тоже готов поверить, что вины его нет, — он вдруг на мгновение становится таким, как раньше, и начинает танец со старейшинами. Он еще может руководить ими, но уже в последний раз.

Этот танец — пир во время чумы. Дальнейшие слова странника из Коринфа открывают Иокасте, кто Эдип. Иокаста рвет на себе волосы, отговаривая Эдипа от дальнейших поисков. Он отказывается, и теперь уже она корчится на полу, а он пытается ее остановить. Иокаста покидает круг, но на нем остается Эдип. Он злорадствует, он еще улыбается хору — быть сыном раба для человека, добившегося всего своим разумом и решениями, — не проблема. Но окончательный приговор, вынесенный Пастухом (Альфред Берк), бывшим рабом Лая, соединяет все нити. Рок торжествует. Игра в Эдипа переиграла главного игрока. И здесь наступает кульминационный момент спектакля. Эдип Файнса, осознав, что наступил конец игры, разражается животным криком, который выходит из него рваными кусками. Затыкая себе рот кулаками, чтобы остановить его, Эдип продолжает сотрясаться от этого крика, и минуты кажутся вечностью. Он больше не бизнесмен и не политик, он — некто неизвестный. Некто «приобщившийся». Это приобщение выглядит как болезнь, но оно освобождает Эдипа от всего — от рациональности, от страха перед неизвестностью, перед собой. Оболочка разума прорвалась, оказавшись слишком тонкой. Властитель в белой рубашке, равный среди равных, превратился в чужого, изгоя, изверга, монстра. Из открывшихся ворот льется широкой полосой свет — символ раскрытой, полной правды. Сквозь них выбегает Эдип — он видит этот свет в последний раз.

Прелюдией к появлению изменившегося Эдипа служит сцена с Домочадцем, в спектакле Вестником (Гвилим Ли). Вестник до удивления похож на прежнего царя — так же брит, одет в брюки и белую рубашку. Как будто это разумная оболочка прежнего Эдипа созерцает то, что происходит с новым существом. И вот на сцене Эдип — он все в той же белой рубашке поверх брюк, но только теперь по ней текут реки крови, а глаза его — два черных пятна. По достоверности и детальности это напоминает качественный хоррор. Монстр, ужас, больное видение, воплощенный мрак кошмаров нашего подсознания. Но для Эдипа кошмарный сон стал явью, его искалеченное сознание кровоточит. Новая встреча с Креонтом уже мало похожа на поединок — она скорее напоминает первую встречу Эдипа с Тиресием, в которой калека — сам Эдип, как и было предсказано. Нанесенные себе самому физические увечья, однако, не приносят освобождения от чувства вины. Эдип продолжает корчиться на сцене, принимая символическую позу эмбриона и осуждая Богов за сам факт его рождения. Теперь он уже напрямую разговаривает с Богами, так как он — их сосуд, несущий все то, что отвергалось другим, разумным Эдипом. «Я — мразь!», «Я — корень зла!» — восклицает он, до конца не принимая своей судьбы.

Эдип окончательно покидает круг, покрытый разъеденной медью. Может быть, теперь к ней вернется прежний здоровый блеск — этого мы не знаем. Жители Фив в это верят, а зритель — вряд ли. Возможно, отсюда вывели, как раньше Тиресия, еще одного прозревшего в физической слепоте, «приобщившегося» в самоотрицании, сильного в физическом увечье. А в круге остались «черные пиджаки», которыми теперь руководит разумный Креонт. Возможно, там пройдут новые собрания, новые игры в античность, появятся новые, уверенные в себе лидеры. Пока некие высшие силы не выберут себе следующий объект для мести за излишнюю людскую самоуверенность. А сейчас, без Эдипа, с его животной, все переворачивающей силой, все замерло. На этом круге, а значит, и в этом мире не повернется ни один камень — и вращавшиеся до этого ворота застывают в самом центре.

Ральф Файнс каждый вечер подвергает себя некому ритуалу очищения. Очищения путем самобичевания. Борьба с собой и самоотрицание настолько искренни и мощны, настолько сильно воздействуют, что рождается мысль о сублимированных на сцене личностных внутренних процессах актера, который в реальной жизни остается одиночкой и загадкой для многих. Самоизгнание из Фив выглядит символом отказа от причастности идеалам и правилам современного мира — мира прессы, шоу-бизнеса, коммерции и голливудских воротил. Коверкать себя на глазах у зрителей и создавать при этом произведение искусства в течение нескольких десятков вечеров способен не каждый — так Файнс проходит подлинную проверку на прочность. На нее не влияют доходы от фильмов и успех у прессы. Гораздо важнее «что-то другое», рождающееся в живом театре, а не на экране. Рождающееся каждый вечер в спектакле «OEDIPUS».

Декабрь 2008 г.

Третьякова Елена

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Режиссер Ален Маратра поставил в Петербурге три спектакля («Путешествие в Реймс», «Волшебная флейта» и «Любовь к трем апельсинам» в Мариинском театре). В апреле в ТЮЗе начнутся репетиции его спектакля «Пер Гюнт».

Как тут было не пригласить режиссера для беседы в «ПТЖ»?

Откуда родом Маратра? Из театра Питера Брука, где он работал актером с 1974 года и принимал участие практически во всех постановках «Международного центра»: «Кармен» (1980, работал также с певцами в качестве педагога), «Махабхарата» (1984, исполнял обязанности инструктора по боевым искусствам), «Буря» (1987) и др. В 1997 году в Гималаях и Непале несколько месяцев работал с тибетскими актерами перед съемками фильма Эрика Вали «L’Enfance d’un chef».

Став режиссером, Маратра продолжает играть: в 2004 году он сыграл Тригорина в «Чайке» Чехова (Théâtre du Châtelet Vidy, Лозанна), в 2003 году снимался в полнометражном фильме Алена Берберьяна «L’Enquete», принимал участие во многих телевизионных проектах.

Он очень живой, нервный, импульсивный — как будто реальное воплощение «живого театра». На фразу он реагирует так, как хочет чтобы реагировали на любое обстоятельство актеры — до кончиков пальцев… Собственно, поразило меня в процессе разговора одно мгновение. Я спросила, много ли взял Маратра от Брука. Глаза его наполнились слезами, которые он вообще-то хотел скрыть, наступила пауза… И потом тихо он произнес только одну фразу: «Я же с ним двадцать лет… Двадцать!» И все. Стало понятно: Брук «родил» его.

Елена Третьякова. Мой первый вопрос очень традиционен, но он связан с последующими. Вы начинали как актер театра и кино, но пришли к режиссуре. Почему?

Ален Маратра. Я долго работал как актер с Питером Бруком. В те времена мы играли знаменитые его спектакли, но я часто задавал себе вопрос: почему я всегда должен полагаться на кого-то, даже если этот «кто-то» — Брук. Мне не хватало личной ответственности. Я объяснил все это Бруку, он понял меня, и с этого момента я начал ставить музыкальные спектакли.

Е. Т. Почему именно музыкальные?

А. М. На самом деле это получилось случайно, а может, это удача, которая время от времени сопутствует нашей жизни.

А. Маратра. Фото В. Постнова

А. Маратра.
Фото В. Постнова

Однажды, при содействии друга режиссера, я отправился на встречу с тогдашними директорами лионской оперы Жаном-Пьером Броссманом и Луи Эрло. Хотел предложить им постановку мюзикла по «Лилиому» Ференца Мольнара. Эта идея заинтересовала их, и они поручили мне найти композитора, а дальше будет видно… Однако самое важное произошло не в директорском кабинете, а на лестнице: Эрло обмолвился моему другу о том, что ищет ассистента на постановку «Любви к трем апельсинам» Прокофьева. Я сказал Эрло, что совершенно ничего не понимаю в опере и не знаю музыки, но было бы грандиозно, если бы я мог стать его ассистентом на постановке — приобщиться к этому миру.

В ту пору я регулярно играл в спектаклях Питера Брука, и мне приходилось много ездить из Парижа в Лион. После двух дней репетиций Эрло сказал: «Ален, слушай, у меня столько директорской работы! Порепетируй пока без меня, а я время от времени буду захаживать». Так я остался один на один с музыкой, буквально кипятящей воображение. И с певцами.

Я вслушивался в музыку и постепенно улавливал заложенное в ней психологическое движение персонажей, а певцы заражались этим движением, начинали играть увлеченно: музыка и воображение сливались в одно. Я так благодарен Прокофьеву — он привел меня к музыке.

Потом Питер Брук ставил «Кармен». Репетируя, он столкнулся с тем, что певцам очень плохо даются импровизация и подлинная психологическая игра. Питер стал расспрашивать меня о том, как я ставил «Апельсины» в Лионе. Я сказал, что просто вслушивался в музыку, проживал ее за каждого персонажа, показывал певцам, а они сначала имитировали меня, а потом стали находить собственную органику. На следующий день Питер велел мне играть за Дона Хозе, другой наш актер играл за Кармен; мы сымпровизировали всю сцену, а певцы повторяли нашу игру. Вот таким способом мы поставили всю оперу. Я тогда сделал массу открытий о природе актерской игры, почувствовал полноценную актерскую свободу во взаимодействии с текстом, с эмоциями — это был колоссальный урок для актера. Потом я продолжал ставить музыкальные спектакли один за другим и теперь совсем не могу обойтись без музыки даже в драме.

Валерий Гергиев тоже многому меня научил, к примеру, внутренней тишине, из которой рождается подлинное искусство, неотделимое от человеческой природы. А работа с певцами Мариинки свела меня с потрясающими актерами и чудными людьми.

Е. Т. А теперь вы музыку знаете?

А. М. Конечно.

Е. Т. Вы специально работали над этим, изучали? Потому что у нас в отечестве считается, что если режиссер не имеет консерваторского образования и не умеет читать партитуру — он не может поставить музыкальный спектакль.

А. М. Я потом научился читать ноты. Но самое необходимое — это уметь чувствовать музыку. И не просто чувствовать. Музыка — совершенна, она способна открыть в слушателе то, что не проявляется в обыденной жизни. Музыка Моцарта, например, может затрагивать очень глубокие слои человеческого сознания, обычно блокированные нашим интеллектом. Голова, как правило, воспроизводит уже знакомые вещи из прошлого, а музыка взаимодействует с глубинами напрямую, минуя разум. А потом уже просыпается сознание — и наш разум входит в гармонию с глубинной эмоцией (например, православное пение по природе своей таково, что приносит покой). Если режиссер чувствует эту глубинную эмоцию, он может отдать себя на волю музыки и через нее понять, как актер — человеческое существо — должен двигаться. А что дает знание нот? Оно помогает режиссеру не позволять певцу растягивать четверти до половинок и так далее. Певцы, как правило, работают на поверхностной эмоции, а композитор прописывает очень точные мысли. Скажем, в «Волшебной флейте» все самые эмоциональные моменты написаны andante, например ария Памины. Темп andante — это умеренный темп, соответствующий спокойному шагу. Слушая большое количество записей, мы не обнаружим этого andante: арию Памины, которой кажется, что возлюбленный разлюбил ее, принято исполнять в очень медленном темпе, ползком, а не шагом. Мы слышим общую, поверхностную эмоцию — некое расплывчатое стереотипное представление о грусти и тоске, вполне типичное для оперного театра в его не лучших проявлениях. А эмоция — это всего лишь мысль, и не нужно ее дублировать плохой актерской игрой, достаточно следовать этой мысли и чутко подчинять свое тело музыкальным импульсам, иначе получается повидло.

Е. Т. Не сталкивается ли ваше понимание того, что есть в музыке, с дирижерским? Ведь и об арии Памины надо договориться с дирижером, чтобы он это движение повел. Как складываются эти отношения?

А. М. Я хочу сказать, что в Мариинском театре они превосходны. Здесь высокий музыкальный уровень, у меня ни разу не было проблем, споров не возникало. Гергиев целиком в музыке, и, когда слушаешь его музицирование, не кажется, что что-то слишком быстро или медленно, просто понимаешь — оно вот так. А Никлаус Арнонкур, например, зачастую хочет обратить внимание на музицирование как таковое: «смотрите, как это здорово, я то заметил, я это выделил!». В «Дон Жуане» он получает такое удовольствие от замедления арии Оттавио! Но все это — сугубо интеллектуальные экзерсисы, в то время как темп — понятие человеческое.

Большинство певцов Мариинского театра — хорошо чувствующие люди, и, когда мы достигаем правильного ритма, возникает правильный импульс, а за ним мысль. Вы спросите: мысль или чувство? Мысль. Ее прописывает композитор, но прописывает чувством. Оркестр поддерживает эту мысль — и рождается внутренняя, глубинная эмоция. Одновременно срабатывают три вещи: ритм, проявляющийся в телесных импульсах, эмоция и мысль, то есть слова. И все это благодаря тому, что мы изначально взяли правильный темп.

Е. Т. Как музыкальный ритм соотносится с ритмом сценическим? Напрямую или опосредованно? Это гармония или драматический конфликт?

А. М. Все заложено в музыке. Других идей быть не может. Когда читаешь Пушкина, не нужно дополнительных фраз вокруг его текстов. Когда вы слышите Прокофьева — в нем тоже все уже есть. Если, конечно, вы верите в человеческую историю, которая там рассказана. Когда мы говорим: «Давайте делать театр как в эпоху Мейерхольда», — это некая идея, при помощи которой мы тут же начинаем иллюстрировать другие идеи. Я же люблю просто рассказывать истории.

Е. Т. И получается спектакль, в котором отражено то, что чувствуете в этой музыке именно вы. А потом приходят музыковеды и говорят: Моцарт написал по-другому. Они — наместники Моцарта на земле и охраняют его прах.

А. М. Я понимаю, о чем вы. Когда я стал работать над «Волшебной флейтой» Моцарта в Мариинке, на меня смотрели так, как будто я намереваюсь попрать святыню. Мы договорились, что переведем разговорный текст либретто на русский язык, но я предложил перевести и все музыкальные номера, потому что слова очень важны для зрителя и спектакля, тем более что даже немцы не понимают, что там происходит. Они слышат слова, но не понимают, что за этими словами стоит. И когда я сказал Гергиеву — переведем, он согласился. Однако все дирижеры стали возражать — «это невозможно!», певцы отказывались петь. Но Гергиев держал слово, мы отстаивали эту идею и в результате добились того, что певцы точно знали, как театральные актеры, что им надо играть. Потому что они понимали слова! Однажды я сказал, что должен сократить 20 минут музыки. Вот это была почти революция. Как так?! Отрезать от Моцарта?! Но я все же вырезал три испытания, вместо них хотелось привнести ощущение тишины, а не показывать всем: вот испытание огнем, вот — водой… Мне хотелось избежать иллюстративности.

Е. Т. Но ведь Моцарт это написал? Значит, он что-то хотел?

А. М. Я сохранил партию флейты, убрав только оркестровый аккомпанемент. В эпоху Моцарта все было иначе, публика не была так невежественна, она воспринимала символический ряд, 80% зрителей знали, о чем идет речь. Например, в театре Шиканедера незадолго до «Флейты» был поставлен спектакль под названием «Философский камень» о серьезных мистических вещах — люди этим интересовались. Современных людей в глубине души это по-прежнему интересует, но «Гарри Поттер» или «Властелин колец» — это не мистика.

Е. Т. А удалось ли вам в Петербурге почувствовать себя режиссером, который отвечает за все? Вы чувствовали себя полноправным автором спектакля? Ведь мысль о конечном режиссерском авторстве в России до сих пор требует обоснований и доказательств.

Марина Дмитревская. Это иронический вопрос…

А. М. Вопрос не так уж ироничен, он конкретен! Когда мы рассказываем историю, очень важно, чтобы все происходило здесь и сейчас. Можно рассказать ее для развлечения — и мы расстанемся с ощущением: что-то не удалось, что-то пропало. Например, когда слушаешь Чайковского, очень сложно понять, как написанное им взаимодействует с сегодняшним днем. Дело даже не в режиссере, а в том, что нужно полностью и целиком войти, погрузиться в музыку автора, поверить в каждое слово, а потом посмотреть на окружающий мир и задать себе вопрос: как я расскажу эту историю сегодня миру так, чтобы мир воспринял ее как реальную историю о сегодняшних людях.

Е. Т. Режиссер — посредник между композитором и современностью?

А. М. Да.

Е. Т. Почему в Петербурге вы отдаете предпочтение комическому жанру? Вы так же работаете и над трагическим материалом?

М. Д. Петербург город-то не комический…

А. М. Окружающий мир ужасает настолько, что можно зарыдать и больше не успокоиться. Мало что приносит радость. Наша обязанность, когда мы занимаемся искусством, — давать людям что-то другое: радость и надежду, которые двумя путями ведут нас к невероятному третьему — любви. Люди, как правило, хотят получить от любви какой-то результат. Но любовь только процесс, она заключается в том, чтобы как можно глубже погрузиться в человека, находить в нем свободу и радость. Поэтому я не склонен работать с материалом, который приносит огорчение, нагоняет тоску…

М. Д. Например, «Пер Гюнт», которого вы собираетесь ставить…

А. М. В «Пер Гюнте» речь идет о человеке, который, как и мы, не знает, что есть правда. И в самом конце жизни он вдруг осознает, что эта правда существует. В этом — надежда.

М. Д. Только очень жалко Сольвейг. Пока он к концу жизни осознал — ее жизнь прошла…

А. М. Сольвейг — это персонаж сказочный, это настоящая русская женщина, которых больше не существует.

М. Д. Существуют или нет — это предмет для отдельной дискуссии…

А. М. Она светится, в ней абсолютно нет ни единого собственного желания, она поняла Пера, и в ней колоссальное сочувствие ему, она дает ему быть самим собой и делать то, что он хочет. И, как говорит Пер Гюнт, она смогла сохранить любовь, которая позволяет ему в конце увидеть свет. В него как будто молния ударяет. Сольвейг появляется ниоткуда, и первое, что Пер произносит в начале: «Я никогда не видел такого света». Он с самого начала видит ее источающей свет, то есть на какой-то момент он наполняется этим необыкновенным чувством-светом, а потом забывает о нем. Это как Иисус говорит апостолу Петру: «Петух прокричит три раза — и ты отречешься от меня». Потом кричит петух и Петр говорит: «Действительно, я отрекся». И так три раза: каждый раз он забывает, что отрекся, и отрекается снова. Христос дал ему все, Петр получил самый «светлый свет». Но это удивительное людское свойство — забывать, люди все время забывают и забываются.

М. Д. Да, наверное, Сольвейг настоящая русская женщина. Я видела таких в старшем поколении. Но свет им давало то обстоятельство, что они делали должное, а не что хочется. Это вопрос долга и самоволия. И у Ибсена, конечно, об этом речь тоже.

А. М. Вы забываете одну вещь. Сольвейг держит в руках завернутый в белую ткань молитвослов, то есть ее что-то ведет. Вероятно, те женщины, о которых вы говорите, или их бабушки тоже держали в руках молитвослов.

М. Д. Конечно. Но я хочу еще раз вернуться к цепочке, которую вы выстроили. Композитор возбуждает наше чувство, а затем пробуждается мысль, ум. Но так ли важен вообще ум? Я очень люблю слова А. Битова о том, что ум нужен только для отражения реальности в миг реальности. Ум — пустота, ноль, отсутствие запрограммированности. На самом деле ум — это импровизация. Нет?

А. Маратра, Е. Третьякова. Переводит М. Левина. Фото М. Дмитревской

А. Маратра, Е. Третьякова. Переводит М. Левина.
Фото М. Дмитревской

А. М. Чтобы почувствовать реальность, надо остановить мысли, да. Остановить импульсы. Иначе невозможно, иначе мы остаемся в плену старых ассоциаций. Для возникновения новой реальности не нужен ум, но нужно сознание — единое с космосом и с человеком, который рядом. Надо остановить личностное хотение — и тогда родится другая реальность. Когда человек входит в такое состояние, он может передать его окружающим. Франциск Ассизский понимал пение птиц, потому что был совершенно открыт для восприятия окружающего мира. Для меня в этом суть Сольвейг. Она настолько прозрачна! А вот мать Пера, беспокойная, суетная женщина, не может дать Перу то, что ему нужно. Поэтому он любит оставаться наедине с собой, природа успокаивает его, и в его голове формируется идеальный мир, в котором он хотел бы существовать.

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала». Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала».
Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала». Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала».
Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала». Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала».
Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала». Фото М. Дмитревской

А. Маратра в редакции «Петербургского театрального журнала».
Фото М. Дмитревской

М. Д. С одной стороны, как я читала, вы много занимаетесь импровизацией, с другой — часто не по одному разу ставите одно и то же название. Как это соотносится?

А. М. В некоторых произведениях есть содержание, которое я в первый раз не увидел, совершенно не увидел. Много раз мне казалось, что я понял, но нет. Это удивительно. А в «Пер Гюнте» отражена уйма аспектов человеческого существования, которые мы не хотим и даже боимся видеть. Поэтому иногда из Пера Гюнта делают героя.

М. Д. Меня очень интересует все, что касается импровизации. Есть ли разница в импровизации у драматического актера и оперного, у которого существует строгая партитура?

А. М. В музыке заложены все импульсы, и актер-певец их чувствует.

М. Д. Но у драматического может быть пауза, а у оперного есть следующая нота!

А. М. Когда хороший актер драмы импровизирует, он делает паузы именно там, где хороший композитор прописал бы паузы в музыке.

М. Д. Я имею в виду не это. Когда импровизируют два драматических актера — там есть часть словесной импровизации и есть часть бессловесной. У хороших импровизаторов она идет столько, сколько должна. Но оперный актер не может остановить оркестр!

А. М. Вы говорите о двух разных вещах. Вы говорите о спектакле, к моменту рождения которого импровизационная работа уже прошла. А репетируем мы для того, чтобы режиссер шел за темпом. У не очень хороших дирижеров видно, как актер хочет ретиво идти вперед, а дирижер проваливает темп. Но когда в процессе работы мы импровизируем с певцом без музыки — это другое. А потом приходит текст. Когда играет драматический актер, он должен держаться в верном ритме, если ритм неверный или если вдруг актер ставит себя впереди роли и демонстрирует свою игру, а не собственно играет, — он теряет ритм.

М. Д. То есть вы говорите об импровизации как о способе репетирования, а я — о драматической импровизации как способе существования на сцене.

А. М. На самом деле это одно и то же. У актера нет выбора. Ему нужно играть правду. Он должен быть правдой, переживать, как шаман, жить в реальном ритме. Если нет этого ритма — в сцене не будет жизни. Импровизация — это попытка актера привнести в роль эту жизнь. И когда, например, импровизируют два актера, они должны быть невероятно чувствительными, чтобы вдвоем эту жизнь рождать. Есть очень красивая история о Гротовском. Он ставил «Стойкого принца» и пытался добиться, чтобы жизнь была в каждом мгновении. На репетиции были запрещены телевизионщики, журналисты, фотографы. Но какой-то человек тайком сделал дырочку в стене и маленькой камерой снял спектакль. Весь. На черно-белую пленку. Видно, что снято через дырочку, без звука. Через восемь лет этот человек не выдержал и признался Гротовскому. Показал запись. «Сейчас сделаем звук», — сказал Гротовский. «Но нужна студия звукозаписи?» «Нет, — ответил Гротовский — мы отрепетируем спектакль и запишем звук». Они отрепетировали и записали звук. Не видя записи. И когда совместили картинку и звук — легло абсолютно идеально.

М. Д. И что это означает?

А. М. Это означает, что жизнь в этом спектакле существовала в такой степени, что был только один возможный и адекватный ей ритм. Гротовский создал невидимый ритм, и этот ритм становится ощутимым. Когда композитор пишет музыку, он пользуется этим невидимым, но ощутимым ритмом, он создает жизнь, подчиняясь ему. Поэтому, когда мы имеем дело с музыкой, нам легче найти этот ритм — он уже прописан. Возьмите кусок музыки с пятью разными дирижерами. Вы столкнетесь с огромным количеством исполнительских школ и с тем, что исполнители не соблюдают авторские ремарки. Хорошо, когда актер ищет этот единственно возможный ритм. Когда мы смотрим на картину Айвазовского — в ней невероятный ритм, композитор мог бы написать музыку на этот невидимый ритм. Мы попадаем тут в другую форму реальности. Попасть в эти ритмы чрезвычайно сложно, трудно заставить актера почувствовать и сам ритм, и его перемены, чтобы он ощутил телесный ритм. Если это удалось — режиссеру остается сделать совсем немного.

М. Д. Со всем этим я абсолютно согласна, но пример с Гротовским убеждает меня скорее в другом. В том, что это было не живое, а мертвое, затверженное искусство. Все было так закреплено, что смогли повторить секунда в секунду через столько лет.

А. М. Живой человек не может делать такое сугубо технически, не может повторить точно что-то через много лет. Настоящий человеческий ритм непредсказуем, человек не одноритмичен. На репетициях для меня праздник смотреть, как люди просыпаются, смеются, открываются. Когда человек понимает свою роль, он сам и мизансцену найдет. Вопрос, который вы задаете о ритме, — один из самых важных. Но о каком ритме мы говорим сейчас? В современном мире необходимы усилия, если мы действительно хотим что-то выстроить, мы должны отыскать в себе иной ритм. А ритмический обмен дает возможность другому войти в меня, а мне — в него. Тут мы опять возвращаемся к вашей цитате из Битова. Этот обмен ритмами и есть актерская игра, когда актер может поглотить партнера и абсолютно измениться через связь с партнером, реагируя на него сиюминутно.

М. Д. В хорошие времена в нашей актерской школе говорили: «Играй партнера».

А. М. В то же время в Библии говорится: «Возлюби ближнего, как самого себя», то есть — «восприми». Настоящая трагедия в том, что Бог создал человека по своему образу и подобию и человек считает, что он здесь, а Бог там. Но образ и подобие — вот они, тут, а человек об этом забывает.

М. Д. Работа в импровизационном режиме — это метод или шаманство?

А. М. Шаманство — это настоящая технология. Без колоссальной техники шамана не бывает, но не каждый может овладеть ею, как не всякий может быть актером и человеком искусства.

М. Д. То есть это метод. И этот метод в самой первой, исходной точке вы брали от Брука или от кого-то еще? В том, что вы говорите, много бруковских мотивов.

А. М. Я же двадцать лет с ним работал. Двадцать! (Большая, очень большая пауза.) Я всему научился. Научился быть перед публикой ребенком, который говорит: «Я король». Научился рушить все барьеры между моим воображением и зрителем. Пер Гюнт — он такой, он говорит: «Я дьявола загнал в орех, он бесился внутри ореха, а я его не выпускал». И все верят ему, потому что он сам в это верит, и зритель пугается, когда Пер показывает ему этот орех. Конечно, есть метод. О Станиславском существует на французском языке много книг, я сейчас перечитываю некоторые, одна фраза меня очень удивила: «Необходимо, чтобы актер убрал из души все, что ему мешает быть свободным». А это и есть импровизация. И это то же самое, что ищет Брук.

М. Д. Еще Станиславский говорил: «Легче, выше, веселее!»

А. М. Есть актеры, которые все время валяют дурака, а вы останавливаете его — и в нем появляется что-то более глубокое. Правил здесь нет… Упражнение — это сиюминутный способ освободить актерское тело, которое, как правило, очень напряжено. У них энергия не доходит до кончиков пальцев, а должна доходить при каждом движении. Работая у Брука, мы занимались с настоящими мастерами в Японии, занимались кун-фу, тай-чи. Благодаря подобным техникам просыпается тело, на их основе мы потом импровизируем, создаем новые упражнения для освобождения тела. Другие упражнения — чтобы высвободить воображение. А следующие — чтобы стали живыми наши слова. На все есть техника. Это как воспитание ребенка. Есть правила, но каждую минуту импровизируешь: ребенок — такое животное… Моему сыну 23 года, но если его притащить в эту комнату — это как притащить необъезженного жеребца. Вот такое общение и есть импровизация, его желания абсолютно не соответствуют реальности и моим желаниям. Это режиссура: у меня есть тайные предчувствия, актер что-то ищет… Брук называет это «тайной пьесой». И когда мы играем, тайная пьеса выходит наружу. Это и есть настоящая цель. Для этой цели надо пожертвовать всем: идеями, эго, желаниями сценографа, придумавшего какую-нибудь колонну… Но когда вдруг появляются правда и точность — все присутствующие это чувствуют. До этого все могут говорить: «Это интересно!» — но когда рождается правда, ни у кого не возникает сомнений: это оно.

М. Д. Мне очень близко все, что вы говорите. Для меня театр — это тоже путешествие в свободу. В жизни этой свободы нет, и театральные люди совершают путешествие туда во второй реальности… А театр для вас — занятие в высоком смысле дилетантское или сугубо профессиональное?

А. М. И то и другое. Нужно, чтобы это сочеталось. Главное — быть открытым и не засушивать свободу техникой. Это как на горных лыжах: техника помогает колоссальной свободе.

Октябрь 2008 г. — январь 2009 г.

Графопыльчик Евгений

РУССКIЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ ИНВАЛИДЪ № 7

Й. Рот. «Иов». Пьеса Л. Шехтмана по одноименному роману.
Молодежный театр на Фонтанке. Режиссер Лев Шехтман, художник Семен Пастух

Молодежный театр и приехавший из Америки режиссер спектакля «Иов» Лев Шехтман добились невозможного: они сделали из меня антисемита.

Этого я боялся с детства, и вот уже старость подходит, а никому никогда это не удавалось.

Более того, в антисемита на моих глазах по ходу спектакля превращались только что приехавшие погостить из Израиля его коренные жители, петербургские критики еврейского, русского, армянского и грузинского происхождения, а также актер академического театра, много играющий положительных евреев.

Как же театру удалось невозможное?

Что нужно, чтобы вызвать резкую неприязнь к происходящему на сцене?

Сначала нужно взять что-то многозначительное, библейское и переосмыслить, как делает это сначала Йозеф Рот, а потом Шехтман. Например, книгу Иова.

Для того чтобы переосмыслить, нужны образцы («Смотрели бы, как делают отцы, учились бы, на старших глядя…»).

Не знаю, брал ли Рот за образец Шолом-Алейхема, но точно — соревновался с ним. Увы, Рот не Шолом-Алейхем, его осетрина — второй свежести…

Очень несвежа и режиссура. Шехтман точно делает кальку «Поминальной молитвы», как будто никто не видел, не помнит и не скажет…

Вот вам Тевье-молочник — а вот вам, гости дорогие, Мендель Зингер — В. Кухарешин…

Вот вам жена Тевье Голда — а вот дородная и несчастная жена Менделя, звать Дебора (А. Одинг). И честить мужа за безденежье она будет точно так же, и стенать, и музыкально умирать с воспоминаниями о Марке Захарове…

Фото В. Васильева

Фото В. Васильева

А вот и их многочисленные дети. У Тевье были девочки, у Менделя в основном мальчики… Правда, абсолютные шлемазлы. Немолодые А. Куликов и Р. Рольбин играют упитанных неумытых подростков с глупыми лоснящимися лицами. Еще есть дочь Мирьям (прелестная Е. Радевич), становящаяся в танце с солдатами шлюхой и немотивированно сходящая с ума много лет спустя и тоже в танце…

Кого не хватает в коллективном портрете дореволюционного местечка? Русского соседа Степана, влюбленного в Голду? А вот вам Семешкин, на телеге которого Дебора ездит в город, а он к ней клеится…

То же, что у Шолом-Алейхема, время, те же, не побоюсь сказать, песни, только спетые как-то фальшиво и нестройно…

Сам Шехтман мечется между «Поминальной молитвой» и «Мариенбадом», никак не определившись: то ли довериться претенциозной хореографии С. Грицая, занимающей четверть сценического времени, то ли попросту сплясать «7.40» в лучших традициях Молодежки…

В результате, когда он украдкой не тырит сцены из «Поминалки», герои или танцуют, или поют.

Эстрадные страдания еврейского народа длятся почти четыре часа. Моисей скорее вывел евреев из пустыни, чем Шехтман нас к каким-то смыслам.

Семья бросает маленького больного ребенка (хоть и говорил ребе Деборе — не бросай, он выздоровеет и будет гением!), уезжает в Америку за счастьем, старшие сыновья погибают в мировых войнах, о поведении дочери и ее скорбном хореографическом конце я уже сообщал.

Что хотят нам сказать, показывая, какие несимпатичные, я бы сказал, поганые эти еврейские люди? Мол, с утра до ночи Мендель молится Богу, а ребеночка-то бросил…

А с чего у него, бросившего ребенка, возникает бунт против Создателя? Больного Менухима не Бог оставил, а папа родной, долго радующийся комфорту заморской жизни.

И с какой стати в финале этот брошенный когда-то Менухим является весь в белом костюме и ставший гениальным музыкантом?..

Может, это, не побоюсь сказать, Иегуди Менухин (даты рождения практически совпадают, сын выходца из Белоруссии…)?

А раз так — бросайте, люди добрые, своих детей, они обязательно станут музыкантами и приедут забрать вас из Америки в Германию на концерт! Господь все управит. Глупая была Дебора, которая считала, что надо сопротивляться обстоятельствам.

В. Кухарешин играет прижизненное собрание своих сценических сочинений. Все это он с успехом демонстрировал в разных спектаклях, теперь сложили кусочки прежних ролей, залудили в калейдоскоп и крутят так, что рябит в глазах…

Чего категорически нельзя делать в спектакле про евреев? Серьезно играть колорит.

Именно и только колорит долго и неприятно играют в «Иове». Почти четыре часа нам излагают сюжет, путая эпос с эстрадой, а Кухарешина с Леоновым, голося то по-русски, то по-еврейски и все время призывая помнить Иова. Я буду помнить!

Я буду помнить Тевье — «русского человека еврейского происхождения иудейского вероисповедания», которого гениально играл русский трагический актер Евгений Павлович Леонов. И не позволял себе никакого колорита, акцента, никаких пальцев за жилетку…

В «Иове» все длинно, все так необаятельны, что начинаешь не любить всех мучающих тебя сразу (и персонажей, и режиссера…) и становишься антисемитом…

Яду мне, яду.

Есть в спектакле один положительный персонаж. Некто во фраке — человек с бородой — в исполнении зав. монтировочным цехом А. Скумана. Он прекрасно молчит весь спектакль.

Может, осуществить спектакль силами постановочной части театра?

Иов — по-еврейски «удрученный, гонимый».

Мое удручение было столь велико, а гонимость так сильна, что после спектакля я практически мог называться Иовом и обо мне, о моих муках и долготерпении можно было ставить спектакль. Я отдал театру много времени и сил. Но пока не вознагражден. Вот жду.

Выйдя со спектакля, мы зашли в рюмочную со столь же удрученным коренным жителем Израиля и выпили по 100 г, вспоминая бутафорских козлов, стоявших на сцене и что-то олицетворявших. Видимо, зрителей, пришедших на заклание.

Уважаемая редакция!

Пишет вам ученик 10 «В» класса школы № 1863 Иван Сергеев. Я вам пишу на спор, потому что моя учительница Тамара Степановна сказала, что мое сочинение — полная чушь. А я думаю, что не чушь, а вполне прикольно. И если я пошлю в театральный журнал, то они скажут, что я молодой талант, и захотят со мной познакомиться. Я учусь в гуманитарном классе, у нас есть разные предметы — культурология, история искусства. Есть даже театральная критика. Ну не то что мы такие критики — всех критикуем… Просто наша Тамара Степановна водит нас в театр, и мы потом целый урок о постановке говорим. А если мы в театре плохо себя ведем, она нам на дом задает сочинение писать. Это, конечно, хуже, чем просто в классе потрепаться. Вот на прошлой неделе мы ходили в один театр и посмотрели «Отцы и дети». Мы с моим другом Пашкой вообще-то хорошо себя вели, сидели тихо, но наши девочки в одном месте стали громко хихикать, у Полинки началась аллергия, и она все время чихала, а Белов вообще доставал из-под сиденья свою банку с колой. Ну, короче, Тамара Степановна рассердилась на нас, и пришлось писать сочинение, хотя я Тургенева не очень люблю, особенно про Муму.

Все сочинение я не буду переписывать, расскажу самое основное.

Название я не сразу придумал. Но пока думал, посмотрел на полку (у нас много книг, бабушка с дедушкой много за жизнь купили), а там на одной книжке написано: «Собака на сене». Кажется, такой фильм иногда по телевизору показывают, хотя он не про собак. Вот я и решил так назвать, хотя в спектакле не было Муму, но зато целая куча сена.

В романе Тургенева «Отцы и дети» люди много говорят, а я люблю читать разговоры, это похоже на телевизор. Описания там тоже есть, но я их иногда пропускал.

В театре я не все понял, наверное, потому, что описания все-таки надо было читать. Декорации были немного странные: такие деревянные домики, сколоченные из досок. У нас в садоводстве на некоторых участках еще такие остались, но на нашем уже давно другой, он прямо в доме, теплый и био. Но, может, я что-то неправильно подумал. Вокруг домиков по всей сцене разбросано очень много сена (оно пыльное, и у Полинки на него аллергия). Не помню, что у Тургенева написано про дом, в котором жили Николай Петрович и Павел Петрович, но на уроках литературы учительница все время повторяла: «дворянские гнезда, дворянские гнезда». Я знаю, что это она не в прямом смысле и дворяне все-таки жили не в гнездах, а в красивых домах с колоннами. Поэтому я решил, что сеновал и домики — это тоже аллегория, как у Крылова. Ведь герои все время думают о народе, хотят его понять. Поэтому летом, когда тепло, а все крестьяне в поле, они спят в сарае и на сеновале, чтобы быть ближе к народу.

Художник, который придумал эти декорации, я считаю — он очень современный. Я даже думаю, он работает в магазине ИКЕЯ, там ему должны здорово платить. В этой ИКЕЕ вся мебель для малогабаритных квартир, поэтому в детской комнате кровать — это второй этаж над письменным столом (вот и мне такое купили, когда я был мелкий), в кухне стол и даже табуретки складываются и к стенке приставляются, телевизор на потолке крепится… Вот и этот художник все свои домики сделал раскладными и раздвижными: привез такой домик на дачу, рядом с огородом поставил, в одну сторону стол с сиденьями выдвигается, в другую — дверь открывается или лежанка откидывается. Недостатки, конечно, есть. Сцена в театре большая, хоть на велосипеде катайся, а герои за узкими столиками теснятся — поесть нормально не могут, потому что еда не помещается, локтями толкаются все время, а Базарову места не хватило, он спиной сидел. Его даже слышно не было, нам Тамара Степановна потом пересказывала, что он говорил. Оказалось — важные вещи, про нигилизм, ну и вообще. А в самом конце Базаров на этот стол лег и типа умер, так у него ноги свисали и сам он, по-моему, упасть боялся. Так что можно было длиннее и пошире сколотить.

Еще я не понял, почему эти люди — дворяне то есть — все время сами домики по сцене таскали, толкали, разбирали и собирали. Разве у них там слуг не было? В спектакле один был слуга, Петр, но потом он на балу танцевал, и все почему-то сказали, что это губернатор. Тамара Степановна нам объяснила, что сейчас финансовый кризис и актеры должны вместо работников декорации двигать — им за это больше денег платят. Но я все-таки сомневаюсь.

Фото Д. Пичугиной

Фото Д. Пичугиной

Мне понравилось, что Базаров и Аркадий — такие молодые и суперские (да, у нас на литературе не разрешают так писать, а Тамара Степановна говорит, что надо вырабатывать свой стиль, и не ругает). В книге они много говорят о всяких идеях, в спектакле, конечно, кое-что из этого осталось, но можно не обращать внимания. Потому что они домики катают, или на сене валяются, или туда-сюда ходят. Нашим девчонкам понравилось, что актеры много сыграли про любовь. Мне тоже это как бы понравилось, но иногда хотелось, чтобы Базаров был сильным и нормальным, а он не всегда таким был. С Одинцовой он совсем неправильно общался. Ну да, она красивая, худая, но верить ей было нельзя. Она ему долго строила глазки и намекала, а когда он уже совсем не мог терпеть и залез ей под юбку, она вдруг сказала: «Нет, вы меня не так поняли!» Я знаю, что раньше про таких говорили «динамо», я в «Стилягах» видел, но сейчас мы не так говорим. Тамаре Степановне эта сцена очень не понравилась, а когда девчонки стали хихикать, она на них так посмотрела! Но под юбкой у Одинцовой ничего не было видно, так что она зря беспокоилась. Потом, почему Одинцова так странно приседала и даже ногу немного волочила — может, артистка упала и ушиблась? Я это потому думаю, что перед театром каток залит, наверное, актерам там можно бесплатно кататься. А сестра Одинцовой Катя — еще хуже, такая хитрая и злая! Вот это совсем не как в книге, но мы на наших уроках по театральной критике уже выучили, что точно по литературе сейчас никто спектаклей не делает, только если писатель еще живой. Но и ему можно заплатить, и он разрешит.

Еще мне не понравилась дуэль. Это было очень глупо. Выстрел из-за кулис был плохо слышен, и Павел Петрович упал не вовремя. Но я его все равно жалел: как ему было жарко в его длинном черном халате (кажется, он называется сюртук)!

Другие герои мне понравились. Они говорили громко и по очереди, все было слышно, а родители Базарова были симпатичные.

Вот так я написал, а Тамара Степановна сказала, что это плохое сочинение.

Неужели настоящий критик лучше напишет про «Отцы и дети»? Не верю. Я, конечно, не всю жизнь собираюсь этим заниматься, а в гуманитарный класс пошел вместе с Пашкой, потому что в математический — совсем в лом было… Но если другой статьи не найдете, напечатайте меня. И даже денег можете не платить, потому что у вас все равно мало платят, а так просто круто будет. И я спор выиграю.

Г. Горин. «Забыть Герострата!». Молодежный театр на Фонтанке.
Режиссер Владимир Маслаков, художественный руководитель постановки Семен Спивак, художник Наталья Зубович

Предупреждение: фельетон. Грубый и безжалостный. Слабонервных просят не читать.

Дряблой, старческой рукой смахиваю слезы со своих уже немолодых щек, читая газетный листок с проникновенным интервью художественного руководителя Молодежного театра на Фонтанке о строительстве новой сцены. Экспериментальной! Семен Яковлевич — честный и добрый человек. Он верит в то, что говорит и делает. Это я без иронии и сарказма пишу. Вот только с экспериментами — беда у Семена Яковлевича. Только он подумает: а не пригласить ли очередного талантливого режиссера для эксперимента, как в кабинет приходит актер. Валится на колени, возводит очи к небу, рвет рубашку, пошитую в театральных мастерских, и молвит: не могу больше, Отче, страсть сжигает меня, горит все внутри, полыхает — Гамлета хочу играть, Гамлета! И добавляет для верности: а то запью. И добрый художественный руководитель поднимает его с колен, утирает слезы и говорит: миленький, иди, иди, играй своего Гамлета, а мы поможем, подправим если что. И вот тут на сцене Молодежного театра начинается «пирдуха».

Если бы термина «пирдуха» не существовало, его стоило бы выдумать — для театральных критиков он один — утешение и поддержка в дни сомнений и тягостных раздумий. Термин этот, обозначающий «пир духа», пришел к нам из записных книжек Довлатова.

Так вот. Другое определение к спектаклю «Забыть Герострата!» режиссера В. Маслакова подобрать сложно.

Фото В. Постнова

Фото В. Постнова

Все начиналось как обычно: на день рождения актеру В. Маслакову подарили сборник пьес Григория Горина. Имя того, кто обрек нас на мучительную гибель, к сожалению, неизвестно. Но факт: полюбилась актеру Маслакову одна пьеса — сил нет. Актер В. Маслаков — актер хороший. Разнообразного диапазона, хотя, конечно, конек его — романтический герой с легкой слезой в глазах и чуть заметной игрой желваков, хороший такой, позитивный герой с интонацией неоперившегося неврастеника. И вот первая загадка: чем могла привлечь актера Маслакова пьеса «Забыть Герострата!»? Одномерная философская притча с зашифрованными для советских интеллигентов аллюзиями на власть? Зачем надо было доставать эту пьесу времен диссидентских 1970-х и играть Герострата на разрыв аорты сегодня, когда вокруг уже не милые интеллигентские забавы «покажи кукиш власти», а смерть, вырождение, катастрофа? Понятно, если актер берет себе главную роль в своей постановке, в этом должен быть ответ на вопрос. Ну что же там увидел актер Маслаков в своем Герострате?

Мне потом сказали, что в этом странном по отношению к тексту прочтении — когда актер стартует с верхней точки диапазона, чтобы все поверили, что это гибель взаправду и всерьез, — во всем этом была внутренняя реплика актера, обращенная к Хлопуше Высоцкого. То-то я удивлялась, зачем актер первые сорок минут что-то неразборчиво, но очень трагически рычит, хрипит и бьется в темнице на грязном полу, судорожно выкатив глаза, и с улыбкой адепта новой религии шепчет «я сделал это?». Неужели так мало романтических ролей в мировом репертуаре, чтобы если провалиться, то с треском? Например, «Разбойники» Шиллера. Что мешало актеру так же, валяясь на полу и рискуя сорвать голос, бросать небу полный отчаяния вызов, что-нибудь вроде: «Я один отвержен, один изгнан из среды праведных! Сладостное имя „дитя“ — мне его не услышать! Никогда, никогда не почувствовать томного взгляда любимой, объятий верного друга! Никогда! Никогда!» Какой текст, Боже мой! Какой слог! Здесь слезы, овации, восторженные поклонницы штурмуют гримерку гордого Моора.

Но нет! Почему-то актер В. Маслаков решил, что Герострат — это романтический герой, падший ангел и именно так надо играть падших — падая на пол и захлебываясь слюной и словами. Словами, которые забываются при выходе из зала, не оставляя в душе ни мысли, ни страсти, ни сладостных сердцу романтических созвучий. Помнится одно: с французским прононсом произнесенное актрисой Е. Дроновой слово «параша».

Именно так. Игра актрисы Е. Дроновой, которая изображала самую прекрасную женщину побережья, несмотря на свои не совсем совпадающие с искомыми амплуа и возраст, вызывает сначала искреннее недоумение, а потом — восторг. Так, наверное, играли примадонны провинциальных сцен — ярко, наотмашь, эксцентрично. О, эта пошлость и развязность, за которую у нас раз и навсегда приняли сексуальность и женское обаяние, эта комичная женская загадочность с потугой на обольстительность! И внезапно прорывающаяся интонация уркагановской Соньки Золотой Ручки, с которой античная царица командует: на нары! Вы только представьте себе эту врезавшуюся мне в память эротическую сцену (лучший поцелуй в десятке MTV — детский сад!): царица проникает в темницу к Герострату, и там вам показывают все, что вы хотели знать о сексе в театре. Это когда на бабе, простите, царице платье из черного прозрачного шелка с кружевами и вырезом по самое не могу, и вот бабу эту за две руки канатами привязывают к стене и заставляют ее кончать от одного лишь высокого слога. И рук не надо. Женщины любят ушами. «Да, да, да», — извивается и виснет женщина на канатах, связывающих ее запястья. Это не отрывок из легкого немецкого порно. Нет. Всего лишь прелюдия к акту, когда актер В. Маслаков, блеснув слезой, скажет что-то про любовь и выгнется над телом обезумевшей от ответных чувств царицы, застыв в позе а-ля Роден… И дадут занавес, и зритель отправится разговляться коньячком, переживая случившееся.

Для того чтобы над сценой зажглись неоновые огоньки в слове «пошлость», постарались все. Тут и художник Михаил Воробейчик, который вместо того, чтобы задать стиль «бедного» площадного театра, единственно подходящего этому материалу, превратил спектакль в демонстрацию своей коллекции очень красивых, богатых платьев. И это во время мирового финансового кризиса! Красиво, конечно, но зачем? И о чем? Еще большее недоумение вызывает признание художника в том, что он использовал в коллекции стиль итальянских мафиози тридцатых голов прошлого века. Зачем в спектакле о Герострате стиль мафиози тридцатых годов?

Еще много удивительных вещей хотелось бы пересказать. Например, как во втором акте актер В. Маслаков начинает давить из своего персонажа натурального урку. Сложно все у актера Маслакова с внутренней логикой персонажа. В первом акте он не знает, что играть, — играет Высоцкого. Во втором акте, обрадовавшись, хватается за характерность одесского урки и наслаждается этими поистине безграничными возможностями. Хотя понятно, что момент истины для его героя — это ода о бойцовском петушке. Актер Маслаков затевал всю эту комедию, чтоб рассказать, как купил бедный Герострат петуха и пошел на бои. И как подло обманул его хозяин другого петуха, и как умер его петушок — золотой гребешок. Трагическая гибель петуха навсегда оставила зарубку и в моем сердце, правда. Только вопросов меньше не становится.

На моей старческой памяти всего лишь два удачных перехода человека из ипостаси актер в ипостась режиссер: Иван Латышев и Александр Баргман. Но постепенно, от спектакля к спектаклю, из соучастников в полноценные авторы спектакля. И все, пожалуй. Потому что режиссер — это профессия. А вместе с тем город стороной обходят молодые и не очень талантливые режиссеры. Они ведь только зайдут с черного входа в Молодежный театр, как Семен Яковлевич им скажет: простите, миленькие, вчера актер захотел Гамлета сыграть, сегодня троюродный дядя из Израиля приехал, ему про тяжелую судьбу еврейского народа надо рассказать. А вы, миленький, приходите завтра, может и у вас пирдуха получится.

Каммари Ольга

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Резко гаснет свет! Что случилось? А, наверное, неполадки с электричеством — обычное дело. Тем более здесь, в бастионе Петропавловской крепости. Смотрите, как сыро! Проводка-то, поди, старая, с советских времен не меняли…

Но свет вдруг выхватывает из недоуменно переговаривающейся толпы две фигуры, и шум разом смолкает. Спектакль начинается прямо здесь, в фойе.

В «Театре Поколений» — собственная неповторимая атмосфера. Кирпичные стены, низкие потолки, тюремная сырость, полумрак…

Две молодые женщины. Красивые. Сильные. Примерно одного роста, темноволосые. Классические серые брюки с облегающей майкой — у одной, длинное серое платье — у другой. Это древнегреческие сестры, Антигона (Светлана Смирнова) и Исмена (Анна Дунаева). Идет спектакль по трагедии Софокла «Антигона» (режиссер Эберхард Келер).

А. Дунаева. Фото И. Устиновича

А. Дунаева.
Фото И. Устиновича

Антигона настроена воинственно, в ее образе подчеркнуто мужское начало (неслучайно она в брюках), но ее безрассудному протесту противопоставлен здравый смысл ее сестры. Исмена не менее решительна, чем Антигона, но отстаивает закон. Она хочет жить и призывает сестру «не делать того, что им не по силам», не идти наперекор воле царя.

«О дерзкая, наперекор Креонту?»

Сегодня эти слова несут не тот смысл, что вкладывался в них раньше. В нашу эпоху отсутствия четких нравственных норм человек, отстаивающий закон, — явление непривычное. Привычно и знакомо другое: эпатаж, состояние смятения, неуверенность ни в чем, даже психопатия. Но вот ровная выдержанная логика, психологический покой и здоровье — это что-то из прошлого века, нынче такое «здоровье» не в моде. Природа же созданных Анной Дунаевой образов именно такова: это цельные и уравновешенные личности с внутренним императивом, сопротивляющиеся окружающему хаосу. У Исмены есть четкое понимание правды, идеалы, однако обстоятельства заставят ее отступиться от них, признать себя причастной к противозаконным действиям сестры.

Такая судьба вообще характерна для героинь Дунаевой. Наиболее значительной ролью актрисы на сегодняшний день можно назвать Мари в спектакле Адриана Джурджиа «Болезни молодости» (по пьесе Ф. Брукнера).

О. Белинская (Дезире), А. Дунаева (Мари). «Болезни молодости». Фото М. Скорлупкиной

О. Белинская (Дезире), А. Дунаева (Мари). «Болезни молодости».
Фото М. Скорлупкиной

В пьесе впрямую противопоставляются «болезнь» и «здоровье». Высокая, худощавая, с манерами графини, плавно-ленивыми, вальяжными движениями и какими-то уставшими глазами Дезире в исполнении Ольги Белинской и быстрая, ловкая, деловитая Мари настолько разнятся с первой минуты, что их сближение сразу представляется взрывоопасным. Они словно олицетворяют собой заложенный в пьесе конфликт порядка и хаоса (здоровья и болезни). Мари постоянно активна, собранна. Но с развитием сюжета ее деловитая подвижность переходит в истерику, она словно инфицируется болезнью своего времени (действие происходит в Вене в 1923 году: время рухнувших идеалов и искалеченных судеб).

В сущности, история Мари о том, как здоровый человек заражается и умирает.

А поначалу Мари кажется самой благополучной из всех героев. Она передвигается широкими размашистыми прыжками, пересекает сцену по диагонали, громко шлепая босыми ногами по холодному полу. Мари готовит комнату для вечеринки в честь получения ею ученой степени. По полу разбросаны подушки, в диагональную цепочку выстроен пока еще ровный ряд стульев. Другие персонажи будут периодически нарушать эту линию, а Мари вновь и вновь поправлять ее, пока сама же не разнесет все к чертям.

А. Дунаева играет сильную натуру, умеющую любить, причем любить деятельно. Мари не способна просто плыть по течению, ее природа воинственна, она страстно стремится упорядочить свою жизнь, оградить себя от нестабильности пошатнувшегося мира. И даже когда все вдруг перевернется, извратится, встанет с ног на голову, она будет пытаться выстроить ровную линию, словно кому-то что-то доказывая. Мать по природе, опекающая всех, Мари в то же время хочет быть и ребенком, окруженным вниманием и заботой. Она умеет ценить эту жизнь и целиком отдается тому, чему служит, не усложняя и не рефлексируя. Мари способна на очень многое, но, такая сильная и уверенная, самая как будто приспособленная к этой жизни, из всех героев спектакля она меньше всего готова к предательству. Смотрит прямо и вызывает на такую же прямоту, не желая смириться с тем, что люди другие: они придумывают простым вещам какие-то сложные объяснения и скрываются под разными масками. Мари же упрямо, как ребенок, стремится к простоте и ясности. Сила характера усугубляет это упрямство, порою преображая его в бескомпромиссность и властность.

Постепенно рушится мир ее ценностей. В финале Мари становится такой же опустошенной, как другие персонажи. А. Дунаева играет сопротивление и слом.

Ее роли складываются в определенный человеческий тип. Это сильные и цельные личности, им свойственно присутствие некой внутренней нормы, которой нет во внешнем мире. Так рождается вполне романтический конфликт сильной личности и пошатнувшегося мира, в котором последней не место. В итоге внутренний стержень героини ломается.

Еще один спектакль Адриана Джурджиа «Blackbird» (по пьесе Дэвида Хэрроуэра). Пространство в спектакле решено в раздражающе ярких, до рези в глазах, тонах. «Мертвые» пластмассовые красные стулья, стол и белая комната — это вся декорация. Место действия не меняется. Большие плоские лампы дают яркий, неестественный, холодный свет. Все это делает атмосферу психологически напряженной.

На сцене только двое: молодая красивая женщина Уна (Анна Дунаева) в стильном, но строгом коричневом платье и стареющий мужчина — Рэй (Николай Иванов) в светлой рубашке и брюках, рабочем костюме рядового сотрудника какой-то фирмы. И еще мусор… вокруг много мусора: на столе, на полу и в ведрах…

Уна пришла на работу к Рэю без предупреждения. Она появляется эффектная, но холодная и закрытая. В сером плаще, больших черных очках, волосы спрятаны под шалью. Постепенно Уна начинает все это снимать, и физическое «раздевание» идет параллельно психологическому.

А. Дунаева (Уна). «Blackbird». Фото М. Скорлупкиной

А. Дунаева (Уна). «Blackbird».
Фото М. Скорлупкиной

Это история встречи двух людей с искалеченными судьбами. Пятнадцать лет они не виделись, и вот сейчас выясняется, что, вопреки фактам, отношения двенадцатилетней девочки и взрослого мужчины не были отношениями жертвы и насильника, не были извращением. И хоть это вопиющее нарушение каких бы то ни было законов, они по-настоящему любили друг друга. Детская любовь, смелость обернулась трагедией. Пятнадцать лет Уна была объектом для бичевания, общественная мораль осудила ее, в глазах людей она стала преступницей. Теперь перед нами женщина, пережившая глубочайшую психологическую травму. Она прошла через бездну унижений; лишенная периода взросления, брошенная из счастливого детства в непрекращающийся кошмар, Уна научилась быть циничной. Чем больше мы узнаем героиню, тем сильнее чувствуем ее глубокую внутреннюю усталость. Она явилась сюда разорвать эту цепь, услышать от Рэя ответы на свои вопросы, пришла презирающей и надменной. Но в финале мы видим, что детское чувство еще живо в ней: двенадцатилетней девочкой она полюбила случайно, но самоотверженно и честно, как возможно полюбить только в первый раз. И от их преступного прошлого им никуда уже не спрятаться — оно не позволяет жить настоящим, не позволяет быть счастливыми. А будущего у Уны нет, это понятно буквально с первых минут ее появления на сцене.

Актера во многом формирует театр, в котором он играет. «Поколения» — совершенно оригинальное, стоящее несколько особняком явление в петербургском театральном мире. Его актеры — преданные ученики и последователи З. Я. Корогодского, учившего ревностному служению театру (актер — это высокая профессия, требующая полной самоотдачи, постоянного самосовершенствования). Такой подход к актерской профессии нынче стремительно вытесняется, в век скоростей и денег все поставлено на поток: актеры задействованы во множестве проектов сразу. Театр Поколений в этом смысле «отстал от времени»: ученики Корогодского никогда не открывают рта, если им нечего сказать.

А. Дунаева (Снегурочка). «Опыт Снегурочки». Фото М. Скорлупкиной

А. Дунаева (Снегурочка). «Опыт Снегурочки».
Фото М. Скорлупкиной

В выборе тем «Поколения» придерживаются определенной политики, стремясь создать своеобразную «хронику времени». В репертуаре — пьесы драматургов, впервые представленные на русской сцене. И, конечно, театр с таким названием не мог пройти мимо темы поколений. В спектакле Валентина Левицкого «Опыт Снегурочки» по пьесе А. Н. Островского Дунаева в заглавной роли напоминает подростка: упрямая, эгоистичная, обидчивая. Этот спектакль нельзя назвать удачным, но если и остается что-то в памяти, так это Снегурочка Дунаевой. Актриса продолжает здесь свою тему. Брошенными в жизнь без поддержки, без руководства старших были и Антигона, и Мари. Вот и Снегурочке, как нашему поколению, свойственна оторванность от традиции, ей приходится самой выбирать, во что верить и какой быть: она заброшена в этот мир без знания о нем, без понимания его. Но это не тихая беззащитная Снегурочка, она настойчива и упряма, ее пластика выдает сильного человека, способного дать отпор. Движения Снегурочки—Дунаевой уверенные, резкие, она как будто твердо стоит на ногах. Но и эта история закончится поражением — Снегурочке, как известно, суждено растаять.

Природа героинь А. Дунаевой едина, но каждый раз это новый характер. В актерских этюдах на тему животных (спектакль «Далеко на озере Чад. Пространство инстинкта», ТЮЗ им. А. Брянцева) она со студенческим запалом перевоплощается в четвероногих. Спектакль создан по мотивам давней работы З. Корогодского (в 1992 году из программного студенческого упражнения — изображение животных — возник своеобразный, актерски подробный спектакль. Корогодский соединил студенческие этюды, используя мотивы знаменитых рассказов о животных Лондона, Даррелла, Тургенева, Толстого, Куприна и т. д.). Современный спектакль Данилы Корогодского посвящен памяти З. Я. и также представляет собой рассказы о животных. В стае волков, например, где у каждого серого свой характер, Дунаева изображает волчонка. Он подвижен, задирист, ни на секунду не упускает происходящее из виду. Еще одно животное — только что родившийся верблюжонок: он учится ходить, сопит от напряжения, падает, переворачивается. Ножки трясутся, подкашиваются, но в глазах у него абсолютный восторг и восхищение умелыми родителями. Он прижимается к ним, тыкается мордочкой и всем своим видом выражает, что называется, «щенячью радость». Актриса очень пластична, органична в ролях детенышей, в ней самой есть что-то детское: небольшого роста, худенькая, ее большие серые глаза буквально излучают энергию. Дунаева много улыбается на сцене — широко, лучисто… Правда, улыбка эта редко бывает беспечной и радостной.

В спектакле «Лампочка» — тоже, в сущности, скорее театральном концерте, состоящем из ряда пластических номеров, объединенных цепочкой лейтмотивов, — Анна Дунаева — итальянский клоун. Она появляется в ярком гриме, энергичная, прыгучая, заразительная. Реплик в этой роли почти нет, только мимика, взгляд, жест, по-клоунски утрирированные эмоции. Дунаева включает зрителя в игру, но, как у любого настоящего клоуна, комизм у нее граничит с глубоким трагизмом.

А. Дунаева (Тиресий). «Антигона». Фото М. Скорлупкиной

А. Дунаева (Тиресий). «Антигона».
Фото М. Скорлупкиной

Диапазон? Лирические героини, нелепые подростки или женщина-вамп, в которую превратилась Уна в спектакле «Blackbird»… В «Антигоне» А. Дунаева играет не только Исмену. Она и Вестник, принесший Креонту «недобрую весть» о совершении ритуальных обрядов над трупом Полиника, смешной и жалкий (полная противоположность Исмене, женственной и выдержанной). Она и трусливый мальчишка в мужском пиджаке, больших нелепых ботинках, с убранными под шапку волосами (Исмена же — «высокий» персонаж, у нее прямая осанка, гордо поднятая голова, вызывающий взгляд). Она и слепой провидец, сгорбленный, трясущийся старик (одетая в лохмотья, съежившаяся, Дунаева здесь едва узнаваема).

Даже ее голос, довольно низкий и слегка сипловатый, может звучать женственно, мягко, соблазняюще, а может казаться по-мужски грубым и хриплым. Но никогда Анна Дунаева не выходит в роли, абсолютно неблизкой ей.

Эта актриса играет необычную для нашего времени мелодию. Ухо уже привыкло к диссонансам, к неразрешенным аккордам, рваному ритму. А она, хоть и совсем молода, — словно мелодия другого поколения. Ее тема звучит уверенно, чисто, вверх по устойчивым ступеням гаммы. Она могла бы быть идеальной героиней, скажем, советской драматургии. Но каждому явлению свое место и время. Так Анна Дунаева строит драматургию своих ролей. Жизнь диктует свои правила, и ее героини ломаются, разрушаются, гибнут.

Резко гаснет свет! Что случилось? А, наверное, неполадки с электричеством — обычное дело…

Февраль 2009 г.

Кушляева Оксана

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

О. Белинская. Фото Т. Артимович

О. Белинская.
Фото Т. Артимович

Cреднего роста, худощавая. Если движется угловато и порывисто, Ольгу Белинскую можно принять за подростка. Но когда на лице появляется немного косметики, а пластика изменяется на спокойно-плывущую — перед нами уже роковая красавица. Взгляд актрисы кажется печальным и усталым. И даже когда она улыбается, смеется, глаза все не перестают о чем-то грустить. А иногда их меланхоличное выражение словно переходит на все лицо, тонкие черты которого очень легко и точно передают изменения внутреннего состояния. Кажется, о таких людях говорят — «тонкокожие»: любой внутренний сдвиг тут же отражается на внешности. Голосу, его интонационному строю тоже присущи постоянные перемены, изломы. Иногда он чересчур высокий и плоский, словно беспомощный, интонации мягкие, детские, уже через секунду — низкий, грудной, объемный, властный. Постоянно изменяясь, перерождаясь, голос точно отражает внутреннюю жизнь. Актер на амплуа неврастеника сейчас встречается крайне редко. Еще реже на сцене можно увидеть актрису с такой артистической природой…

Ольга Белинская училась у З. Я. Корогодского в тот период, когда он уже покинул ленинградский ТЮЗ и преподавал в Университете Профсоюзов. На курс к Корогодскому студентка Белинская пришла, по ее словам, с очень скудным багажом. Из-за крайней непластичности и проблемного голоса ее не захотели взять другие мастера. Но Зиновию Яковлевичу был очень симпатичен тип актера с подвижной психикой, это особенно привлекало его в студентке Белинской, и он всячески способствовал развитию этой внутренней актерской подвижности. Корогодский любил говорить, что существует «гений от бога» и «гений от себя». Такого своеобразного «гения от себя» он и предлагал вылепить своим студентам, восполняя изначальное несовершенство непрекращающимся самосовершенствованием.

Выпускным спектаклем курса была «Кровавая свадьба» Ф. Г. Лорки. Ольга Белинская играла в нем Невесту. Невеста все время ходила босиком, и, чтобы почувствовать, как это, актриса ходила босиком в метро и на улице. На первый взгляд — это чудачество. На самом деле — та степень увлеченности работой и погружения в предлагаемые обстоятельства роли, которая присуща актеру школы Корогодского.

Действие спектакля «Болезни молодости» (Театр Поколений) происходит в Вене 20-х годов прошлого века. Герои — студенты-медики, поколение послевоенной поверженной Австрии, молодость которого пришлась на закат империи, на закат целой исторической эпохи.

О. Белинская (Дезире). «Болезни молодости». Фото М. Скорлупкиной

О. Белинская (Дезире). «Болезни молодости».
Фото М. Скорлупкиной

…В сером шелковом кимоно, босая, с мундштуком в одной руке и книгой по медицине в другой — появлялась Ольга Белинская, нет, не Белинская, а Дезире, и не появлялась, а особым образом вплывала. Легкая и эфемерная, окутанная наркотической дымкой, хрупкая, притягательная и опасная одновременно, она походила на заморскую бабочку. Что бы ни делала Дезире, она приковывала внимание и погружала в какой-то опасный дурман. Рядом с ней носилась, протирая тряпкой стоящие в ряд стулья, маленькая энергичная Мари (Анна Дунаева), дочь строителя из Пассао…

Дезире — графиня, студентка медицинского университета. Она красива, умна, талантлива, у нее все получается легко и изящно. Но она страдает от неизлечимой болезни — аллергии на жизнь, страдает сама и заставляет страдать других. Дезире и жертва и убийца одновременно. Мари — здоровая, правильная, гармоничная — становится ее призрачной надеждой на спасение. Но своим хаосом героиня Ольги Белинской разрушает гармонию Мари. Лишив ее стержня, оси существования, Дезире превращает Мари в бледную тень самой себя.

Дезире. Рис. О. Белинской

Дезире.
Рис. О. Белинской

Вначале Дезире говорит с придыханием и как-то особенно произносит слова, смягчая больше, чем нужно, согласные и растягивая гласные. Движения ленивые и расслабленные, но не лишенные особого небрежного изящества. Потом в ее голосе то и дело будут звучать металлические нотки, а в пластике проскальзывать быстрые энергичные жесты. И когда она улыбается, затягивается сигаретой, говорит — по лицу вдруг пробегает судорога. Глаза в обрамлении черных наклеенных ресниц то как будто окутаны холодным туманом, то вдруг блеснут сумасшедшим, лихорадочным огоньком. В пластике, голосе, в мимике уживается несовместимое. Хрупкость, беззащитность, инфантильность соседствуют с резкостью, стремительностью хищной птицы. Такой пластический рисунок — отражение насыщенного и контрастного психологического рисунка роли. Апатия и истерика, смех и слезы, боль и сон, озлобленность и нежность к окружающим, сменяя друг друга, превращаются в лихорадку, предсмертную горячку.

Актриса Ольга Белинская не отстраняется, не выглядывает из-за маски Дезире и не грозит пальцем, но каким-то образом дает понять свое отношение к гибели этой героини. В сцене, когда, приняв смертельную дозу веронала, одурманенная Дезире вяло разговаривает с Мари, глаза уже не героини, а актрисы наполнены мучительным переживанием происходящего.

В театре «Экспериментальная сцена под руководством Анатолия Праудина» работает много актеров школы З. Я. Корогодского. Дело не в общности режиссерских методов, а, скорее, в подходе к театральному процессу. Актерам Праудина присуще особое театральное рыцарство, своего рода миссионерство — то самое отношение к театру, какое воспитывал в своих студентах Корогодский. Они готовы экспериментировать, постоянно «испытывать» себя разными театральными системами. При этом на Экспериментальной сцене другой способ работы с материалом. По словам самой Ольги Белинской, после школы Корогодского был особенно непривычен репетиционный процесс у Праудина: долгий период размышления над ролью, обсуждения, подробный анализ и минимум спонтанной импровизации, бесконтрольного «актерствования». В труппе Праудина артисты — как инструменты в оркестре, но камертон для всех один. Праудин включает, вписывает, встраивает нервную сущность Ольги Белинской в общий актерский ансамбль, словно ограняет ее.

О. Белинская (Крошка Ру). «Дом на Пуховой опушке». Фото из архива театра

О. Белинская (Крошка Ру). «Дом на Пуховой опушке».
Фото из архива театра

…В начале спектакля «Дом на Пуховой опушке» (по А. Милну) некая Сашка-Букашка сообщает, что Кристофер Робин умер. Перед нами фактически мир, в котором умер Бог. Ольга Белинская в этом спектакле — Крошка Ру, то есть ребенок, родившийся в неблагополучном мире без гармонии, мире без Бога. И невольно проводишь параллель между Дезире и Крошкой Ру, между двумя этими мирами: австрийским декадансом и миром обездоленных, брошенных зверей-игрушек. Старые игрушки (Винни-Пух, Пятачок, Кролик) стараются жить как раньше. Молодое поколение (Тигра, Крошка Ру), родившееся в мире без Кристофера Робина, — совсем другое, это поколение не согласно играть в старые игры.

Когда Кенга (Алла Еминцева) впервые выкатывает садовую тележку, закрытую синтепоновым покрывалом, оттуда низким голосом, очень серьезно кто-то вдруг говорит: «Мама, можно я покажу им, как умею прыгать?» — и из тележки вылезает девочка в бордовом бархатном платьице с длинным и тяжелым игрушечным хвостом за спиной. Хвост не помогает ей, наоборот, мешает прыгать, поэтому она тут же просит его отстегнуть. Эта Ру похожа на внезапно повзрослевшего ребенка, которого вдруг начал раздражать его умилительный наряд. Весь спектакль она стремится расстаться с ним, видоизменить, украсить на новый лад… Вот Ру избавилась от хвоста, все звери ждут, что же будет, но ничего не происходит — ей расхотелось прыгать, расхотелось делать то, чего от нее ждут, действовать по сценарию.

Из маленькой и капризной зверушки она вырастает во властную и деспотичную барышню. В первой части спектакля Ру энергична, азартна — это еще ребенок с детскими повадками, с детской непосредственностью, весело и живо подхватывающий игру в «искпедицию» и «похищение». Во втором акте она стремительно меняется. Появляется Тигра — и Крошка Ру уже молодая влюбленная кокетка. Она крутит в руке кончик собственного хвоста, кокетливо разговаривает. А через некоторое время перед нами — роковая красотка, женщина-вамп. Скучающие повелительные интонации, в голосе слышен надлом. Тигре, который несет Крошку Ру на руках, она лениво говорит «Ну!» — и он торопливо исполняет ее приказания. В следующей же сцене, надевшая на себя цилиндр Кролика, как победный трофей, держащая хвост, будто изящный мундштук, «покуривающая» и напевающая что-то французское, она и вовсе шутливое подобие кабаретных актрис 1930-х годов. Метаморфозы, происходящие с героиней, смешны и страшны одновременно. Да, все это игры игрушечных зверей, плюшевых мишек, «пятачков», «крошек Ру» с отстегивающимися хвостами, но сценарии для игр взяты у неплюшевых прототипов. И потому в образе игрушечной Ру у Ольги Белинской то и дело проглядывает неигрушечная Дезире.

О. Белинская (Ахматова), К. Маркин (Мейерхольд). «Поющие призраки». Фото из архива театра

О. Белинская (Ахматова), К. Маркин (Мейерхольд). «Поющие призраки».
Фото из архива театра

Еще недавно на Экспериментальной сцене шел спектакль «Поющие призраки» по мотивам «Поэмы без героя» А. Ахматовой. В этом спектакле к Ахматовой (Ирина Соколова), работающей над поэмой, приходили «тени прошлого»: Блок, Глебова-Судейкина, Ман. дельштам, Маяковский, Мейерхольд, Кузмин и самая страшная, загадочная тень — ее самой, молодой Ахматовой. Тень из прошлого играла Ольга Белинская. Это был шаржевый образ «дочери века», с приклеенной на нос горбинкой и длинной челкой: облегающее черное платье, изогнутая «поза», столь свойственная ушедшей эпохе. Движения, взгляд, весь облик — словно ожившая картинка. «Гостья из прошлого», ненастоящая, призрачная, она разительно отличалась от героини из настоящего. Между ними — пропасть смертей, войн, революций. Старая Ахматова укоряла своего молодого двойника за легкомыслие, позу, за «узкую юбку», но на самом деле это тень из прошлого становилась совестью, молчаливым укором поэтессе, которая готова отказаться от своего творения.

Сначала персонаж Белинской — изящная незнакомка в вуали, призрак. Но из «ожившей картинки», шаржевого образа героиня постепенно превращается в образ драматический. Ольга Белинская и Ирина Соколова разыграют трагедию Серебряного века, отгремевшего, отбушевавшего, перемоловшего всех гениальных «бражников-блудниц», оставившего после себя лишь горстку обездоленных, и Ахматова самая обездоленная из них. Та часть Ахматовой, которая умерла во время ареста сына и мужа, во время голода и репрессий, теперь только тень, привидевшаяся поэтессе. И лишь глаза «тени» светятся живой болью, укором настоящему, которое перечеркнуло прошлое, как неудачный черновик.

Еще в двух спектаклях Экспериментальной сцены Ольга Белинская играет в очередь с другими актрисами. На роль Девочки-судьбы в спектакль «Царь Pjotr» актриса была введена (первая исполнительница — Маргарита Лоскутникова). Лоскутникова и Белинская совершенно непохожи: разный темперамент, разные фактуры, разный ритм существования. И естественно, что персонифицированный образ судьбы царя Петра, постепенно превращающейся из девочки в уродливую мстительную старуху, даже в рамках заданного режиссерского рисунка воплощается актрисами по-разному. Судьба в исполнении Лоскутниковой все же судьба, шутки с которой плохи. У Белинской это прежде всего девочка. Ей искренне жалко Петю, но он сам все портит и обрушивает на свою голову наказание за наказанием.

В спектакле «До свидания, Золушка!» огромное пространство для актерской импровизации. Роли двух сводных сестер Золушки играли несколько актрис, в их числе Белинская (Марианна).

…Вот мачеха с дочками пришли на бал и с помощью министра танцев разыгрывают для принца истории из сказок, которые заканчивались счастливым замужеством. Марианна лежит на сцене с томиком Конфуция, демонстративно читает из него вслух, общается с насекомыми на траве, расколдовывает принца, превращенного в дедушку, больного бубонной чумой, да еще и знает балетный язык. В общем, воплощает образ идеальной принцессы… И в этом эпизоде, режиссерски выстроенном очень выигрышно, Ольга Белинская существует особенно свободно. Ее Марианна сильно переигрывает и с любовью к насекомым, и в общении с воображаемым Конфуцием (на потолке в левом углу), и со спасением «заколдованного принца». Она старательно представляет тщательно отрепетированный этюд, но, не сорвав аплодисментов, оказывается в еще более комичной ситуации. Героиня Белинской привыкла, что все идет по сценарию ее матушки, и когда из-за какой-то «Прекрасной Незнакомки» все начинает внезапно рушиться, она теряет свою прежнюю уверенность. Являясь персонажем «отрицательным», комическим, Марианна переживает свою маленькую драму.

Недавняя роль актрисы — моноспектакль по мотивам «Фро» А. Платонова (режиссер Татьяна Артимович).

…Маленькая, растрепанная, жалкая, в одной ночной рубашке, с всклокоченными волосами носится по сцене Фро. Потом оседает, затихает и через некоторое время снова бежит, раскидывает вещи, крутится… Плачет, смеется, танцует. Фро одна.

«Он уехал далеко, надолго, почти безвозвратно». «Он», который был ее миром, ее вселенной, уехал. Осталась только хрупкая конструкция, иллюзия присутствия Федора. И героиня Белинской то в истерическом припадке восстает против этого иллюзорного мира и разрушает его (стирает рубашку, пахнущую мужем, разбрасывает его чертежи), то, словно опомнившись, вновь восстанавливает все из руин, реконструируя вид письменного стола так, будто муж вот-вот сядет за него поработать. Она — как выброшенная на улицу собака: хотя и злится на своего хозяина, но позови он ее — тут же бросится лизать руки.

О. Белинская (Фро). «Фро». Фото Е. Метла

О. Белинская (Фро). «Фро».
Фото Е. Метла

В этой истории одна героиня, но она в постоянном диалоге — с ним, виновником ее полусумасшедшего состояния. Сначала это кажется забавным, этакий «праздник непослушания». Фро ест торт руками, кокетливо меряет паричок — «да, я мещанка», надевает красную косынку и курит смятую беломорину, представляя, как холодно примет «блудного» мужа. Но все это невинные шалости только со стороны, для героини Белинской такое поведение не просто дерзость, каждая подобная выходка разрушительна для нее. Фро выбивает у себя почву из-под ног. Федор является центром, богом ее мира, а она в эти моменты уподобляется обиженному, наивному богоборцу. И тут же изо всех сил просит прощения у покинувшего ее божества.

Фро, конечно, не роза (попроще цветок), а Федор не Маленький принц, но она совершено не в состоянии жить без того, кто ее приручил. И в этом контексте письмо Фро, в котором она пишет, что умирает, не такая уж неправда. Первая часть спектакля — это и есть лихорадка, болезнь, умирание человека, вдруг ни с того ни с сего лишившегося смысла своего существования. Во второй части, уже после повторного отъезда Федора, казалось бы, смысл существования для Фро потерян навсегда. Но стол мужа опрокидывается, на него набрасывается белая простыня — и перед нами уже детская колыбелька. Ее маленькая вселенная вновь получила свое солнце. Это простая женщина, и смысл ее жизни прост, но в этом ее сила и спасение.

А еще есть дипломная работа выпускницы Университета кино и телевидения Марины Дриневской — двадцатиминутный черно-белый фильм «Три на четыре» по рассказу Милорада Павича «Комната, в которой исчезают шаги». В маленькой черно-белой комнате несколько черно-белых людей, среди которых легко можно узнать Мэрилин Монро и Марлен Дитрих, смотрят цветной фильм и не могут понять, что в нем их так привлекает. Это перевертыш: «кино» смотрит «жизнь». Кинофантомы делают одно и то же, говорят одно и то же, снова и снова смотрят живую жизнь на экране. Комната, в которой находятся герои фильма, — это одна из ячеек ноосферы, это ожившая черно-белая фотография формата три на четыре. Не саму Дитрих, а только запечатлевшийся в мировом сознании образ воплощает Ольга Белинская. Главная задача — попадание в стереотип, идентичность позы, выражения глаз, голоса. Все это удивительно точно найдено. Перед нами словно сошедшая с канонического изображения Марлен — излом руки с мундштуком в длинных пальцах, металл во взгляде. И когда эта картинка начинает двигаться, курить, разговаривать, она все равно остается неживой картинкой, болезненно осознающей, что не живая, что жизнь там, по другую сторону экрана, где идет дождь и цветут розы.

Иногда кажется, будто бы из роли в роль, сквозь все образы растет и развивается одна героиня. Легко представить, что в детстве она — Крошка Ру, а в молодости — Дезире или, может быть, — Фро, а Молодая Ахматова, Марлен Дитрих — словно призраки ее, ушедшей из жизни так рано. Болезненность, дисгармония сопутствуют этой героине во всех ипостасях. Химический состав ее настолько реактивен, его компоненты так плохо сочетаются друг с другом, что это приводит к окончательному распаду, если… если только не найдется что-нибудь, что предотвратит эту реакцию. В одном случае находится стержень, «ось земли», в другом — героиня обречена, но героиня всегда одна и та же, только она меняется, развивается, «растет» вместе с Ольгой Белинской.

«Времена не выбирают», кто-то выбирает их за нас и порой ошибается в выборе или, шутки ради, меняет всех местами. Вот и получается, что один опоздал родиться, а другой родился слишком рано…

Эпоха декаданса, Серебряный век — оттуда родом большинство персонажей Белинской, и актерская природа ее, кажется, уходит корнями в то время, когда на сцене царили Комиссаржевская и Дузе, а в поэзии — Ахматова и Цветаева. «Поза» сочетается в ней с удивительной «оголенностью», психической податливостью, с необходимостью постоянно «бередить» себя, снова и снова ударять по нервным струнам.

Ольга Белинская позволяет себе роскошь, какую позволяет редкая современная актриса, — она играет только те роли, с которыми у нее «общий болевой центр». Такая профессиональная аскеза — и этический и эстетический принцип актрисы. Белинская не надевает чужих масок, она ищет совпадения в главном, и когда это совпадение происходит — тогда и только тогда возможна роль. А дальше актриса буквально погружается в своих героинь: стремится понять, как они ощущают себя физически, как двигаются, как поворачивают голову, что едят, как пахнут, какая у них мимика. Иногда, чтобы лучше увидеть своих персонажей, Белинская зарисовывает их на бумаге. Крошка Ру, Дезире, Фро — из набросков к этим ролям потом возникали пластика, мизансцены, характеры. Белинская словно прививает себе этих героинь, впускает в себя их «код», а дальше бережно вынашивает, выращивает.

Для Ольги Белинской недопустимо, чтобы актер выглядел на сцене нелепо, недопустима осознанная, рациональная халтура в профессии. Речь идет об очень высокой этической планке для себя и для других. В наше время, когда даже доктора то и дело нарушают клятву Гиппократа, Белинская живет, соотносясь с той профессиональной вертикалью, которую редко встретишь даже у старого артиста из академического театра. Не зараженная болезнью современного актера, испорченного различного вида «индустриями», «массмедиа», «проектами», она в этом смысле — актриса глубоко несовременная.

Февраль 2009 г.

В театре «Балтийский дом» у Экспериментальной сцены под руководством Анатолия Праудина есть своя репетиционная комната. Перед ней — портретный коридор (лучше сказать — галерея карикатур на актеров труппы). Там висит один странный портрет — женщина с большими розовыми ушами. Без подписи трудно угадать, кто это, и дело не в мастерстве художницы Ксении Бурланковой. Просто бывают такие лица, которые сложно нарисовать, сфотографировать или снять в кино так, чтобы не исчезло их обаяние. Именно такое лицо у актрисы Аллы Еминцевой.

Значит, для портрета не подойдут карандаш, уголь, пастель, масло, акварель, цветные мелки, фотопленка. Остается только взять белую бумагу и черные чернила.

ЭТЮДЫ

Одной из последних ролей актрисы стала Эмилия в «Работе актера над собой». Это учебная работа Экспериментальной сцены, тем не менее ее можно рассматривать как спектакль: здесь есть режиссерская трактовка, согласно которой Яго — талантливый художник, которому не дают рисовать с детства, Эмилия — карьеристка, а Отелло — обыватель в душе. Актеры выстраивали роли в соответствии с этими характеристиками, сочиняли биографии персонажей и, согласно системе К. С. Станиславского, примеряли их жизнь на свою собственную, искали общие болевые точки. Воспользуюсь и я этюдным методом для создания портрета актрисы.

ЮНОСТЬ

Студентка Нижегородского театрального училища А. Еминцева, показавшая на фестивале «Веселая коза» капустный номер «Ванна», с призом — живой козой. Середина 1990-х. Фото из архива «ПТЖ»

Студентка Нижегородского театрального училища А. Еминцева, показавшая на фестивале «Веселая коза» капустный номер «Ванна», с призом — живой козой. Середина 1990-х.
Фото из архива «ПТЖ»

Алла Еминцева училась в Нижегородском театральном училище у Василия Федоровича Богомазова, ученика Товстоногова. В выпускном спектакле «Чудаки» по Горькому она играла две роли — Елены, жены главного героя, и Ольги, его любовницы. После выпуска у Еминцевой было много возможностей: могла остаться в Нижегородском драматическом театре, А. Н. Леонтьев звал на третий курс Школы-студии МХАТ доучиваться, а в Тобольском драматическом театре давали роль Жанны д’Арк. Но как раз в то время из Санкт-Петербургского ТЮЗа им. А. А. Брянцева ушла Мария Лаврова, и Андрею Андрееву срочно нужна была актриса на роль Купавы. У Еминцевой была схожая с Лавровой фактура, и она поехала в Петербург попытать счастья…

…Эмилия с детства не могла заменить реальность фантазией: в детском саду у нее не получалось съесть морскую капусту, даже представив ее пирожным, а себя принцессой. Однажды она, уже взрослая, чистила рыбу и услышала, как по радио передавали «Алые паруса». Мухи кружили вокруг нее, а голос обещал сказочное счастье… Грея в этой деревушке точно не дождешься, нужно действовать самой. И она сбежала из дома с одной-единственной мечтой в багаже: в Венецию! В Венецию!

В райцентре Венеции она смогла устроиться только официанткой-посудомойкой в рюмочную. Никуда больше не брали без опыта работы.

ВСТРЕЧА

Андреев принял Аллу Еминцеву в театр, дал роль Купавы в «Снегурочке». Правда, скоро разочаровался в своем выборе и даже предложил ей уволиться… но оказался сам снят с должности.

Первым спектаклем нового худрука, Анатолия Праудина, стал «Покойный бес». Актриса не была в нем занята. Что же она делала в это время? Играла Макдуфа в спектакле Владимира Каминского «Макбет». Такое парадоксальное назначение женщины на мужскую роль объясняется просто: «Праудин репетировал „Покойного беса“. К нему подошел режиссер Каминский и попросил дать актеров для постановки „Макбета“. Но вся труппа за исключением девяти женщин, в том числе меня, и одного мужчины была занята. „Отлично, мне подходит“, — сказал Каминский и назначил актрис на мужские роли».

После второго спектакля («Конек-Горбунок», где уже была занята Еминцева) Праудина со скандалом сместили: концепция «театра детской скорби» не совпала со вкусами Комитета по культуре. Труппа хотела вернуть режиссера, бастовала, писала письма, в результате Комитет дал десять актерских ставок для нового театра. Актеров было больше, но ставок — только десять…

Театр приютил «Балтийский дом», предоставив Малую сцену для спектаклей и небольшую комнату для репетиций. Так родилась Экспериментальная сцена п/р А. Праудина, открывшаяся в 1999 году спектаклем «Крокодил» (А. Еминцева — Фрося).

Еминцева пошла за Праудиным без раздумий: «Я увидела спектакль „Покойный бес“ и сразу поняла, какого уровня режиссер передо мной. Знаете, это было как любовь: идешь за человеком куда угодно и не думаешь, что это может продлиться недолго; не боишься неизвестности, чтобы потом в старости не жалеть, что пропустила самое важное и интересное в жизни».

…Как-то раз в венецианскую рюмочную зашел офицер военно-морского флота Яго. Он оказался на военной службе по роковой случайности: с детства мечтал стать художником, но в венецианском военном училище из него буквально палками выбивали страсть к живописи. Его внимание привлекли тонкие, красивые руки официантки. Он набросал ее портрет, показал… Эмилии нужно решить, это ли ее судьба, ее Грей или нет. Он молод, еще может добиться высокого положения, хотя… Вдруг ему плевать на карьеру? Но больше нет сил ждать.

Из кафе они ушли вместе. Но Эмилия просчиталась, семейная жизнь превратилась в ад. Яго только и нужно, что ее рисовать, а ей бы стать Первой леди Венецианского флота. И она становится любовницей Отелло, убегая от этой домашней войны к своему счастью, где власть, слава, богатство…

У Аллы Еминцевой — другие цели.

А. Кабанов, А. Еминцева. «Работа актера над собой». Фото Ю. Богатырева

А. Кабанов, А. Еминцева. «Работа актера над собой».
Фото Ю. Богатырева

А. Еминцева (Эмилия). «Работа актера над собой». Фото Ю. Богатырева

А. Еминцева (Эмилия). «Работа актера над собой».
Фото Ю. Богатырева

Экспериментальная сцена — театр-лаборатория, где важнее процесс работы над собой и над ролью, чем результат. Праудинский театр не заботит вкус широкой публики: он скорее претендует на его формирование. Разумеется, никакой всенародной или хотя бы городской славы этот театр своим актерам не приносит, но, с другой стороны, признание критиков и коллег дорогого стоит.

Последняя работа «Работа актера над собой. Часть 1. Этюд „Сжигание денег“» дает возможность проследить, как актеры последовательно, начиная с описания воображаемой квартиры, переходят к переживанию сильного эмоционального потрясения, кульминации этюда (ребенок захлебывается в ванне, и его необходимо спасти). А. Праудин усложнил задачу: ребенок и квартира воображаемые, остались только белый куб и разметка планшета сцены белыми полосами, как на планах квартир (у Станиславского Названов играл в декорациях, с настоящей мебелью, а вместо ребенка использовали закутанный в тряпки чурбанчик). По мысли режиссера, это упражнение должно быть ежедневным тренингом для драматического актера, как для балетных — утренний класс: они появляются в прозодежде (синих спецовках), пришивают белые подворотнички, как было принято в военных частях СССР. Театр-армия, где могут есть сырую печень (ее ест Александр Кабанов в роли Отелло) или ходить босиком по улице, если это нужно, чтобы понять роль. Солдаты от искусства, немного фанатики — из тех, которыми держится театр.

ПОРТРЕТ. ПЕРСЕФОНА В АИДЕ

Второй спектакль праудинского театра «Сизиф и камень» (2000) определил «амплуа» двух его ведущих актрис: Маргарита Лоскутникова впервые явилась там «женщиной-звездой» (Меропой), а Алла Еминцева — «несчастной простой царицей» (Персефоной).

В этом спектакле-притче не только Сизиф обречен вечно поднимать камень на вершину горы — в Аиде для каждого найдется пытка. Персефона, богиня плодородия, оказывается в царстве мертвых, медленно убивающем в ней жизнь. Здесь не с кем поговорить, а белый тополь, подаренный нелюбимым мужем Гадесом (разве бог, владыка царства смерти может позволить обмануть себя смертному, да еще дважды!), не заменит красок мира. Отсюда и вечная усталость, и ирония, и язвительность, и истерики, грозящие превратиться в вечные. Она могла бы сиять своей красотой, как звезда, как Меропа, только это никому не нужно, никто даже не заметит. Крылья, на которых она могла бы взлететь, до дыр проела моль. Вечный конфликт жизни и смерти, Персефоны и Аида, но друг без друга они не могут существовать.

Алла Еминцева прежде всего — земная женщина, в ней нет спокойствия, отстраненности Маргариты Лоскутниковой. Высокая, стройная, она ступает уверенно, с пятки, движения крупны, резки, но не угловаты, в скульптурных позах нет покоя, в них уже заложена динамика движения. Плечи всегда чуть приподняты, она будто бы сутулится под грузом забот, хотя легко может держать царственную осанку. Лицо ее часто искажается привычной саркастической усмешкой…

Богиня Персефона неожиданно для себя оказывается всего лишь наградой для победителя, Гадеса, Тезея ли, неважно. Суперприз, дорогая вещь. Эта тема, только намеченная в «Сизифе…», разовьется в «Бесприданнице» (2002).

А. Еминцева (Лариса). «Бесприданница». Фото из архива театра

А. Еминцева (Лариса). «Бесприданница».
Фото из архива театра

По трактовке А. Праудина, все, что было живого в Ларисе Огудаловой, умерло. Лоскутникова играет эту роль в очередь с Еминцевой: если ее Лариса — женщина с другой планеты, странное существо, и бегство за Волгу — неудавшаяся попытка мертвой ожить, то Лариса Еминцевой — своеобразная Персефона, очаровательная, эффектная, в последний раз безуспешно пытающаяся вырваться из царства мертвых. И в финале ей уже все равно, что ее разыграли в орлянку купцы, она не протестует: ее превращают в «прожженную» блондинку (надевают парик на темные волосы), красят губы и щеки красным, вручают яблоко, в рот запихивают пучок петрушки — она вещь в «красивой» обертке, не больше.

Дают микрофон, ставят на высокие каблуки, предлагают заучить нелепые жесты, нелепые интонации…

…Постойте, это не Ларису Огудалову превращают в «идеал». Это Алла Еминцева репетирует роль Евы в «Одиночестве в сети» по роману Я. Вишневского (режиссер Генрих Барановский, 2009)…

Ю. Елагин (Царь Петр), А. Еминцева (Лягушка). «Царь Pjotr». Фото из архива театра

Ю. Елагин (Царь Петр), А. Еминцева (Лягушка). «Царь Pjotr».
Фото из архива театра

Но пока, в 2002 году, ничто не предвещает такого развития событий. Следующим спектаклем Экспериментальной сцены стал «Царь Pjotr» (2003), сделанный в лубочном стиле. Еминцева здесь и царица Екатерина, и Лягушка: переход между ролями обозначается сменой костюма (персонажи существуют по законам лубка). Ни характер, ни немецкий акцент Екатерины в Лягушке не исчезают, это один персонаж — Царевна-лягушка. В императрице есть много от простой обозной прачки Марты Скавронской: практичность, цинизм, она этакая «простая царица», которая пьет водку наравне с Петром.

А в «Поющих призраках» (2004, по мотивам «Поэмы без героя» А. Ахматовой) у Еминцевой была роль со сложной структурой: она играла актрису Глебову-Судейкину, изображающую маску Коломбины. Призраки, пришедшие к Ахматовой, были обречены на театральные роли: в этом их наказание и пытка за то, что в жизни «заигрались», позировали, фиглярствовали. Только дважды Глебова-Судейкина «снимает маску», и первое, что бросается в глаза, — усталость от этого вечного театра, та усталость, которая была и у Персефоны. Ее можно условно назвать «тоской Персефоны» в царстве мертвых — о жизни.

В одной роли Алла Еминцева улыбается чаще, чем в других, — в Мачехе («До свидания, Золушка!», 2004). Но вот только какая эта улыбка…

…На поклонах, пока карета Золушки уезжает, улетает в небо, Мачеха с дочками застывают за столом в позах мыслителей. Но, едва заслышав аплодисменты зрителей, Мачеха надевает на себя роскошную, победную, очаровательную… фальшивую улыбку. Она заключает со зрителями молчаливое соглашение: «Ну, вы-то меня понимаете: я во всем права, вы мне аплодируете». Ее поражение случилось только потому, что в сказочном королевстве еще существует справедливость. Она в конце концов получит королевство, и не одно, разгуляется там, «перестреляет всех коллаборационистов», введет свои порядки. На это недвусмысленно намекает режиссер, короновав ее в последней сцене: прислонившись к стене и скрестив руки, она внимательно следит из-за угла за отъездом Золушки, красуясь в шляпе короля сказочного королевства.

А впервые Мачеха появляется самолетом-истребителем, с раскинутыми крыльями-руками: ее выносит Лесничий, чтобы она неосторожным движением не повредила свеженанесенный на ногти рук и ног лак. В лечебной маске, полиэтиленовой шапочке и белом переднике она выглядит монстром (действительно, красота — страшная сила, что ни говори, а гламур в особенности). Именно Мачеха принесла в сказочное королевство и алкоголь (гонит самогон и спаивает гонца, чтоб отобрать хрустальную туфельку), и взяточничество (подкупает министра танцев, чтобы записать дочек в книгу первых красавиц королевства). Ее дочки такие же, как она, но несамостоятельные, они — ее пешки, повторяющие за ней, если нужно, каждое движение: Мачеха то учит их пластике писаных красавиц, то заставляет повторять танец «стирка» (этюд на память физических действий), вошедший в моду благодаря Золушке. Она выстраивает стратегию, выбирает те образы, которые вызывают большее доверие людей и помогают ей добиться успеха. Они — провозвестницы новой эпохи, наступающей в сказочном королевстве, «новые люди».

Эта Мачеха стремится к власти любыми средствами, как в сказке о золотой рыбке, требует все больше, но в результате остается ни с чем — «несчастная простая царица». В ней «тоска Персефоны» мутировала: ее бы вполне устроило место царицы даже в подземном царстве…

О. Белинская (Крошка Ру), А. Еминцева (Кенга). «Дом на Пуховой опушке». Фото из архива театра

О. Белинская (Крошка Ру), А. Еминцева (Кенга). «Дом на Пуховой опушке».
Фото из архива театра

В спектакле «Дом на Пуховой опушке» по А. Милну (А. Еминцева — Кенга, мама Крошки Ру) тема «тоски Персефоны» зазвучала по-иному. «Кристофер Робин умер», — так начинается спектакль. Кристофер Робин — бог игрушечного царства. А как жить, когда Бога больше нет? У Кенги — ребенок, и непонятно, в какой стране они будут жить завтра, по каким законами (в какой детской, с каким новым богом)…

А пока игрушечные звери под предводительством Винни-Пуха играют, стараясь выйти из депрессии, пачкают чистые полотенца Крошки Ру, невыносимо шумят в гостиной, и Кенге все время приходится наводить порядок. У нее страшно болит голова, и она не собирается играть ни во что, кроме «дочки-матери», пока Крошка Ру маленькая. И снова возникает та самая вечная усталость, не исчезающая даже во время «искпедиции» на Северный полюс в поисках оси земли, смысла жизни.

В финале первого акта игрушки замирают на стремянке в позах святых (Кенга и Крошка Ру — Богоматерь с младенцем). Вера — вот настоящая ось земли?

А во втором акте наступает новое время: игрушки повзрослели (или начинают играть во взрослых). Крошка Ру уже подросток, Винни-Пух пьет пиво, Пятачок превращается в храброго Моряка «Пятака» с громадной папиросой. Кенга сначала не может привыкнуть к переменам в дочке, которая разыгрывает роль роковой красавицы, снисходительно повелевающей своим поклонником Тигрой. Но потом и она бросает игру в «дочки-матери», увлекшись романом с Пятачком: то и дело впадает в мечтательное настроение, позирует перед зеркалом, складывая руки, как кошка лапки, щуря близорукие глаза. Наступает весна в «зачарованном лесу», Персефона возвращается на землю…

В «Работе актера над собой. Часть 1. Этюд „Сжигание денег“» дело происходит как раз на этой самой земле. Еминцева играет себя, «Аллу», насколько это возможно в театре. Вечный конфликт жизни и смерти существует здесь не на притчевом уровне, как в «Сизифе и камне», а на бытовом. У «Аллы», как у Персефоны, нелюбимый муж (как и Гадеса, его играет Александр Кабанов), и беды у них не вечные, а домашние, что, впрочем, такая же пытка, как в Аиде. Квартира ничем не лучше подземного царства: ванна протекает, на стенах плесень из-за вечной сырости, наличник у двери отваливается. Каждая мелочь в описании воображаемой ванны иллюстрирует отношения «Аллы» с «Александром Анатольевичем»: он слишком сильно закручивает кран, не вытирает натекшую воду из-под ванны. Он может заслушаться скрипом дореволюционной двери, а ее раздражает, что петли не смазаны… Тоска «Аллы» не столько о полете, сколько о нормальной ванной без плесени на стенах, но она не менее глубока, чем у Персефоны, и усталость ее не менее вечна.

Кроме того, здесь существует другой конфликт, чисто профессиональный. Анатолий Праудин: «Еминцевой все равно, есть „гвоздичек на левом наличничке“ двери или нет. Кабанов, как ученик Корогодского, верит, что это лучшее упражнение на развитие внимания, выработки чувства правды, и хочет доказать это Еминцевой. А она не верит: от существования гвоздика ее игра не изменится. И вообще: увидеть гвоздик может всякий, а вот сыграть на сцене — нет».

Премьера! Актриса театра-лаборатории играет в коммерческом спектакле!

Аллу Еминцеву пригласили на роль Евы в «Одиночестве в сети».

А. Еминцева (Ева), В. Соловьев (Якуб). Фото Ю. Богатырева

А. Еминцева (Ева), В. Соловьев (Якуб).
Фото Ю. Богатырева

Генрих Барановский явно ставил своей задачей пересказать культовый роман Я. Вишневского, максимально сохранив текст, и был озабочен только формой спектакля. К тому же он решил, видимо, что разбирать роли с актерами — лишнее, а нужные интонации они либо найдут сами, либо скопируют с него, и дал очень жесткий пластический рисунок, где зафиксировано каждое движение рук и ног. Некоторые актеры, в их числе Алла Еминцева, как-то «присвоили» нелепые взмахи руками по направлению к колосникам, другие же просто не справились с такой задачей — и это не их вина.

Татьяна Кузнецова в очередь с Еминцевой играет роль Евы: если у нее это сорокалетняя женщина со всеми признаками сексуально неудовлетворенной самки, то у Еминцевой — тридцатилетняя, чуть разочарованная в жизни, держащаяся по возможности отдельно от своих подруг хорошенькая дурочка. Нет-нет, да и сверкнет из-под маски дуры саркастическая усмешка Аллы (судя по всему, это находка самой актрисы). Практически лишенная индивидуальности в первых сценах, ее Ева постепенно обретает свое лицо и в финале, с рождением ребенка, словно сбрасывает с себя все фальшивое, наносное. Возникает нормальная человеческая интонация, обычная женщина, живая, особенно по контрасту с остальными персонажами…

P. S. В ноябре исполняется десять лет Экспериментальной сцене. Анатолий Праудин ставит «Вишневый сад» А. П. Чехова «по М. Чехову» (теперь они разбирают книгу «О технике актера», примеряя метод племянника к комедии дяди), и премьера состоится в этом сезоне. Алла Еминцева играет роль Вари. Очередная «Персефона»?

Земная женщина, она все отлично понимает про жизнь. А крылья, на которых она могла бы улететь из этого царства мертвых, до дыр проела моль…

Февраль 2009 г.

Дмитревская Марина

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

В. Сигарев. «Лерка». Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Режиссер Андрей Прикотенко, сценическое пространство — Олег Головко, Глеб Фильштинский

Василий Сигарев пишет пьесы, в которых жизнь похожа на саму себя до слез (значит — до мелодрамы).

Но каждая история у него — одна, особенная, потому что он жалеет каждого своего героя в отдельности до слез (значит — до мелодрамы), не путая его, бедного, с другими. Так учит сострадательная школа Н. Коляды (Николай Владимирович, только не плачьте, я же не в укор!). Вырастить маленькую историю до большой — значит утереть слезы, не констатировать и не ужасаться, а обобщить, проанализировать. Этого наша «новая драма» пока никак не может, потому она и не драма, а все еще «драмочка»: никак не дорастет до большой пьесы.

Андрей Прикотенко, утерев слезы по своему поколению, которые капали в его прежних спектаклях про «отцов и детей» («Эдип-царь», «Антигона», «Слуга двух господ»), сделал дело за драматургов: написал «новой драме» ее большую пьесу, составив из трех одноактовок — трехактную драму с сюжетом, сквозными героями, линиями, судьбами и, не побоюсь сказать, конфликтом. «Вообще, если бы он не переименовывал героев, а просто разных персонажей играли одни и те же актеры и Уля Фомичева была бы в первой части Леркой, во второй Шурой, в третьей Ольгой, но это все время была бы она, Фомичева, — обобщение стало бы шире, судеб больше, но при этом одна судьба на всех», — сказал мне один Леркин ровесник. Может быть. Тем не менее спектакль получился, хотя и есть в нем несогласованность в способе актерского существования (кто играет шаржево, хоть и лихо, кто лихо, но бытово).

Но не мое дело сейчас писать о спектакле в целом, есть другие авторы. А я хочу — об актерском дебюте Ульяны Фомичевой, соединяющей это шаржевое, бытовое, психологическое и лирическое в тех самых пропорциях, когда в итоге рождаются другие категории: подлинность, искренность и театральность.

Яркие актерские дебюты нечасты в нашем уездном городе. И, если вспомнить, все они связаны с учениками Вениамина Михайловича Фильштинского (на этих словах встают К. Раппопорт, Е. Калинина, Т. Бибич, С. Горелик, А. Кудренко, Н. Высочанская, А. Передков… К. Хабенский, М. Пореченков, М. Трухин могут уже сидеть. Нет, нет, я имею в виду только возраст и звание «заслуженный» у первых двух…).

Я видела У. Фомичеву в учебном «Ревизоре» того же Прикотенко два года назад (Анна Андреевна). Раньше студентов с Моховой выпускали с указанием амплуа, так вот Фомичева была «характерной», ей грозили возрастные и комедийные роли. Теперь и комедийность, и характерность при ней, но есть в роли Лерки что-то плюс к этому.

Кажется, что она, родом из Уренгоя, по-сибирски ширококостная, с крупной лепкой лица, точно знает этих Лерок — своих однокашниц. Знает, как они, «некрасивые и негордые», ставят ногу, откидывают голову, тянут интонацию, нелепо кокетничают и смешно смущаются в восемнадцать. Какими хабалками делаются в двадцать пять, напяливая на себя турецкие шмотки. Пока что хуже (естественно!) она знает, как они сходят с ума в тридцать пять, поэтому больше узнается ее Лерка первых двух частей.

А. Кудренко (Левка), У. Фомичева (Лерка). Фото Ю. Богатырева

А. Кудренко (Левка), У. Фомичева (Лерка).
Фото Ю. Богатырева

Ульяне Фомичевой в спектакле надо пройти путь от шаржированности «Божьих коровок» (дура-дурой, эта добрая Лерка отдается Аркаше так же, как готова отдаться лохотрону) до некого просветления, поумнения и драмы в не слишком талантливо переписанных «Фантомных болях» (ей почти нечего играть, за нее все рассказывает в длинном монологе обходчик Глеб — А. Передков). Путь опасный. И, думаю, здесь настоящим помощником Фомичевой стал наш друг МакДонах, которого Прикотенко ставил в Риге, а она играла. И вошла в драматургию Сигарева как к себе домой, но в то же время — как на территорию ирландской провинции. Будто МакДонах научил остранению, запретил рыдать и жалеть, велел одновременно смеяться, понимать, не прятаться за бытом, а бесстрашно театрализовать знакомое и пугающее до слез. Этакая красавица из Линена-Уренгоя, каждый раз преображающаяся и при этом досадно знакомая, Ульяна Фомичева тащит на себе трехчасовой спектакль, как тащат по платформам бабы-челночницы клетчатые сумки: надрываясь и смеясь, не щадя животов и — к цели.

И не про поколение это. Про страну с полустанками.

…Я знала ее еще в детстве, «последней пионеркой» в одном из приволжских городов. Насмотревшись телевизора, она хотела только красивой жизни, гламура и бабла («Деньги будут — детей рожу») и требовала с родителей денег. А они не могли дать. В ее жизни не случилось Левчика, а случился Славик, на второй год брака умерший от этих самых наркотиков, которыми он балуется в пьесе, а потом еще и еще кто-то («круче — только вареные яйца», как говорит одна знакомая — не персонаж Сигарева). Недавно ее убили, перерезав на пустыре горло леской… …Я видела ее, торгующую пирожками на станции Агрыз (это странная станция, здесь все время рассказывают про какие-то самоубийства пассажиров). И в Заволжске у хозяйственного магазина. Она торговала турецкими шмотками «от хозяина». Ее пятнадцатилетняя дочка, точь-в-точь Лерка, только в джинсах со стразами и футболке с люрексом, лузгала семечки и требовала с матери деньги, в коляске был еще один, рядом бегал третий (все — от разных мужей). Отечественная жизнь продолжается в неизменных формах. «Лерка» — не про поколение, не надо чувствовать себя избранными, она — про поколениЯ. Первое из них — ровесники Лерки, а дальше…

…Я видела ее, снова молодую, буквально вчера на углу Зосимовской и Козленской. Она шла от Советского проспекта, и за ней все так же топал Димон, собирающийся этой весной в армию, в горячие точки (наши провинциальные мальчики не поумнели, как, впрочем, и девочки). Они ничуть не изменились, только, перейдя на зеленый свет старый Советский проспект, теперь они идут смотреть другие, более крутые, мультики, впереди им светит канал «2×2» и никаких песен про «куда уходит детство»… Телевизор больше не передает ни про смену власти, ни про убийство адвоката Маркелова. Все хорошо, все кончилось.

Куда они идут?

Март 2009 г.

Стоева Надежда

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

В. Сигарев. «Лерка». Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Режиссер Андрей Прикотенко, сценическое пространство — Олег Головко, Глеб Фильштинский

Она читала мир как роман,
а он оказался повестью.

Из популярной в конце 1980-х песни

А. Прикотенко сделал главным персонажем — Лерку, героиню одной пьесы Сигарева. Но рассказал не только о ней. Наше внимание от Лерки (Ульяна Фомичева), верящей в «лохотрон» так же истово, как и в Бога, смещается к Димке (Антон Багров), идущему в армию, потому что он не знает, что еще здесь делать, и к Славику (Дмитрий Паламарчук), от нечего делать «севшему» на иглу, переключается на Левку (Александр Кудренко), ушлого продавца тостеров, и возвращается к Димке и Лерке.

В «Божьих коровках» Димка душил своего отца-пропойцу за исковерканное детство, а Лерка — прикрывала голову, когда ее пинал ногами в живот новоиспеченный жених после быстрого секса на кухне. В спектакле Димка только кусает губы и мягко просит отца: «Уйди», Лерка, правда, пытается закрыть голову кастрюлей, но «жених» Аркадий всего лишь топчется на месте и потрясает кулаком. В результате этих перемен ушло то, что делало пьесы Сигарева остросовременными: герои, мстя за собственное унижение, коверкали жизнь друзей, близких, родных и оставались в проигрыше. Всегда в проигрыше. От их решений ничего не зависело. И в этом были родовые признаки времени. Прикотенко размыл их, затер конкретным указанием годов. Упразднив внутреннюю индивидуальную характеристику времени, режиссер предложил взамен внешние проявления эпохи. Телевизионные голоса Горбачева и Ельцина со словами, разделившими жизнь на перестроечный и постперестроечный периоды. Какая-то одежда 90-х, потом конца 90-х. Фотки из журналов: Брюс Ли, Виктор Цой и Жан-Поль Бельмондо, хрестоматийный набор персонажей того времени.

Левка — барыга с душой и Лерка — нагловатая оторва прекрасно друг друга дополняют. Их общность выглядит диковато, они переругиваются, отплевываются, но Левка прикрывает собой Лерку от ружья деревенского сумасшедшего. Герои все время оказываются лучше, чем нам кажется в начале. И Люська (Наталья Индейкина), буфетчица, приторговывающая разведенным спиртом, из хамки вокзальной превращается в суетливую, заботливую акушерку. Иногда слишком карикатурно топчется на месте, вызывая смех в тот момент, когда явно не смешно. Левка ей подыгрывает, «болея» за роженицу как на футбольном матче: «Лерка, давай! Ле-ра! Ле-ра!», лихо отхлебывает из бутылки спирт. Вся эта клоунада заставляет нас увидеть за грубостью и ожесточением — людей. Именно заставляет. Режиссер все точно выстраивает — мизансцену, ритм, смех. Спектакль «крупной лепки» и ярких красок. Полутонов — нет. Как и подтекста.

Заразительные песни и пляски выглядят танцами на собственных похоронах — рефрен «Куда уходит детство» придает всей истории трагическое звучание. Но повторенная множество раз, эта песня раздражает, как песок в кедах. Расставание с детством всегда трагично, особенно если оно затягивается на долгие годы. И уже не вспомнить, как на самом деле смеялся Кермит из «Маппет-шоу».

Обретение мечты, попытка ее воплощения и гибель мечты на фоне исторических передряг — не специфика рожденных в 70-х и повзрослевших к 90-м. Особенность того времени режиссером подчеркнута в открытой смене места действия. Лерка, Димка и Славик еще доигрывают сцену: какие-то последние слова, вздохи, смешки, а деловые монтировщики уже вытаскивают из-под них ковер и разбирают сервант по частям. Левка еще не ушел с ребенком к поезду, прощальным взглядом смотрит на Лерку, а монтер уже вкручивает лампу у них над головой для следующей сцены. Здесь больше драматизма, чем в вязнущем в ушах мотиве «Куда уходит детство».

Главные герои не участвуют в этих переменах. Кто-то другой расставляет предметы их жизни. А они пытаются доиграть, дожить.

В каком-то смысле Прикотенко пошел дальше драматурга. Он даровал Лерке воплощение ее представления о счастье и почти сразу разрушил все. Драматург же настаивает, что воплощение невозможно в принципе. Там, где у Сигарева — страшно и безысходно, у Прикотенко светится надежда. А там, где драматург «дарит» читателю намек на относительно благополучный финал, пусть и в другом мире, режиссер «обрубает» любую возможность счастья.

В последней части, в сцене с отставшим от поезда Димой и путевым обходчиком Глебом, прорывается невыносимая тяжесть бытия. Демобилизованный Дима, слушая нагловатый «базар» обходчика, вскакивает при малейшем намеке на «наезд» или шутку в свой адрес. Он на «взводе». Тут же ответит, даже не на удар, на намек удара. А Глеб (Александр Передков) будет бесконечно повторять свое тошнотворное оправдание: «А что делать, жить-то как-то надо». Пугающая достоверность слышится в этом разговоре. Достоверными выглядят предметы и одежда. У Люськи под платьем трусы в цветок почти по колено, х/б чулки с резинками сверху. У Левки «пропитка» из 90-х и барсетка. У Лерки отошли воды — штаны в положенном месте мокрые. Впрочем, «достоверное» здесь выглядит как оправдание «прилизанности» персонажей и погрешностей против «правды жизни».

В финале режиссер пытается подвести итог неудавшейся жизни Лерки, все трагические события которой остались за сценой — о них долго нудит Глеб, сбиваясь и перескакивая с темы на тему. Но это все совершенно неважно, потому что в голове остается риторический вопрос «Куда уходит детство?», а не более насущный — «Как с этим жить? Возможно ли?». Вообще-то, режиссер дает ответ как раз на последний — «нет, невозможно», наглядно объясняя, что быть сукой жизненно необходимо, иначе сойдешь с ума и не будешь осознавать, что этот мир тебя «имеет».

Сцена из спектакля. Фото Ю. Богатырева

Сцена из спектакля.
Фото Ю. Богатырева

Режиссер усреднил не только пьесы, лишив их метафизических и богоборческих мотивов, но и все поколение лишил права на трагедию. Хотя и сами герои Сигарева — те из них, кто выжил, — сейчас живут припеваючи. Они давно наелись «чернухи» и «бытовухи», публично осудили мат на сцене, прилюдно верят и крестятся. Размышления об этом поколении потонули в «мыльных операх» и рефлексии возрастных режиссеров о его нелегкой судьбе. А куда действительно ушло детство Лерки, Димки и таких, как они, вернее, было ли оно и почему надежды не оправдались? Режиссер Прикотенко, ставя Сигарева, делает заявку на этот разговор, но сам оказывается способен только посюсюкаться с трагическим героем поколения. «Рваные», взъерошенные персонажи Сигарева предстали ухоженными, нет, не гламурными, но все же аккуратными и чистыми. В спектакле они придуманные — трогательные, милые, их бесконечно жалко, они стремятся к новой жизни, не зная, что обречены. Но мы знаем, нам сказали об этом еще в начале спектакля. Режиссер даровал им устойчивую веру в воплощение мечты, в то время как у Сигарева — постоянный реквием по мечте. Растерянность подменена ожиданием счастья.

P. S. Этот текст был написан после премьеры в январе. В конце февраля пересмотрела спектакль и увидела некоторые изменения. Лерка стала трагической героиней — принимающей решение, делающей выбор и в итоге гибнущей. Но сентиментально-ностальгический взгляд на то время, используемый как возможность отстраниться и со вздохом сказать: «Да, это было действительно так», — никуда не делся. А чтобы воспринимать это с легкой грустью песни «Куда уходит детство», нужно было родиться в другое время.

После пьес Сигарева страшным сном накрывает перестроечная действительность в северном городе, откуда после окончания школы сбежали все мои одноклассники и я в том числе. Те, у кого родители пили, отягощенные наследственностью, не могли не пить, песен не пели, говорили с трудом. Кому-то косноязычие и ощущение собственной ненужности, как уголовная статья, мешали селиться в больших городах. Кого-то жизнь на задворках стимулировала к «завоеваниям» и «свершениям». И они ногтями выцарапывали свое счастливое будущее… Теперь лишь иногда, напевая, тянут медленное: «…к ребятам по соседству, таким же, как и я», забыв строчки: «…я испытывал время собой. Время стерлось и стало другим…».

Февраль 2009 г.