Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Горфункель Елена

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

«ЖЕНИТЬБА ФИГАРО»

Представьте себе чудную игрушку. Любопытный мальчик ее разобрал, и у него хватило ума собрать обратно. Все получилось, игрушка работает, все там крутится, поет и танцует. Почти все — внутри что-то все-таки испортилось, поэтому есть сбой, моторчик «прихрамывает», очарование потускнело. Так и с «Женитьбой Фигаро». Не выходит быть резвее и умнее Бомарше — напротив, аффтор в этом изложении определенно поглупел. Увлекся рококо. Если бы в XVIII веке был кич, он выглядел бы именно так — со всей неуклюжей дизайнерской фантазией, особенно по части укромного кабинета, на месте которого во втором акте возникает фонтан. То есть шутки с «содержимым» из первого акта переходят во второй.

Режиссерские презенты в виде балетов, охоты, футбола (приоритетов Альмавивы), щедро раскиданные по всему спектаклю, принимать не хочется. Это рококо-кич. В некоторых местах — никакого рококо, зато есть актеры и непосредственность. Простая и вечная, как сам театр. Это знаменитый диалог Фигаро и Альмавивы об Англии и английском языке и романс «Тоска» в исполнении Бориса Плотникова. Романс вроде бы затыкает технологическую дырку, на самом деле он органичен и трогателен — в уютном полумраке, на авансцене, с душевной гитарой.

Гастроли Табакерки топографически построены так, что малые звезды выступают на сцене Малого драматического театра, а большие — на сцене Большого драматического. «Женитьба Фигаро» для публики — несравненна как раз по количеству больших звезд. Они вызывают восторг, независимо от сути дела. Звезды охотно откликаются на петербургскую чувствительность. Фигаро — наверное, самый кокетливый жиголо из сценической истории комедии. Явившись на подмостки, он первым делом посылает в зал воздушный поцелуй (ответом был всеобщий глубокий вздох) и выкладывает карты — произносит половину своего финального монолога. Видимо, потому, что этот Фигаро никуда не идет, он крутится на месте. Альмавиву не покидает респектабельная и глуповатая важность — когда-то так же комически важен был его незабываемый Мальволио в «Двенадцатой ночи» «Современника». Разве что веселье било из него ключом, а степенный Альмавива едва заметно подтрунивает над собой — «Мы все обмануты». Мимолетная реплика звучит многозначительно. Я бы сказала, исторически многозначительно.

Январь 2010 г.

«ВОЛКИ И ОВЦЫ»

Такого саркастического накала в своей архисатирической пьесе Островский, может, и не предполагал. «Волки и овцы» у Богомолова — мастерская по выращиванию сатиризмов и домашних животных (собак, лошадей). По пьесе ясно, что Аполлону, как и Тамерлану, ничего, кроме собачьей жизни, не грозит. На сцене жизнь животных в яви, здесь ведь играны оскалы и совершены противоестественные свадьбы (во сне Мурзавецкой). Здесь бесцеремонное раз-воплощение ханжества, сделки и переговоры идут вкупе с обязательным сексом — впрочем, лишенным сколько-нибудь эротического начала, но зато в форме акробатических танцев. Здесь все короче и прямее. Оклады (без икон) из спинок венских стульев, в качестве музыки — немецкий эстрадный фон (в финале с плохо пробивающимися сквозь него церковными хорами), и непередаваемая реплика пьяницы Аполлона Мурзавецого, прикуривающего от якобы лампады, — «Господи, дай огня». А главные новости («без-островщина») — поголовная демократия и Пасха. Праздник, так сказать, духа и возрождения. Язык очищен от ветхозаветных архаизмов, все равны и все на «ты». Пасха же символизирует обновление не столько христианское и моральное, сколько политическое. Публицистика снует между изгибами сюжета «Волков и овец». Ее, может, и не особенно приглашали, она сама вошла. Поддевки и длинные юбки связывают спектакль с пьесой так же условно, как и остатки текста. Но это все же Островский. Во-первых. Во-вторых, это сатирический скетч, где актеры не обделены актерством. Достаточно вспомнить два дуэта — Лыняева с Глафирой и Беркутова с Купавиной. Пародийно-любовные по сути, они безупречны по психологии — коротенькой, но не сокращенной. Мурзавецкая в бархатной шляпке (шедевр костюмировки — шляпка в виде благообразного узла волос, надеваемая на коротко стриженную голову! Причем с разворотом на 180 градусов!) — суха до изящества и похотлива до остервенения, но как достоверно трепещет ужас в ее голосе, когда Беркутов припирает (буквально!) ее к стенке угрозой суда.

Смешно и горько смотреть этих волков и овец. По крайней мере, твои гражданское и эстетическое чувства успокоены — вот, театр выворачивает и выворачивается, чудом избегая пошлости, которой заражена современная «самовыражающаяся» (определение Товстоногова) режиссура.

Январь 2010 г.

«СТАРШИЙ СЫН»

Крайний восторг нашей публики от этого спектакля объясняется не в последнюю очередь тем, что уже мало кто знает пьесу. Сменились поколения зрителей. И прекрасно, что ее заново открывают (в Питере шедших, идущих и планируемых — четыре!). Пьеса сериальная, а семейные кризисы — обычное дело. То, что спектакль реконструирует эпоху «Старшего сына», — тоже греет душу. Все эти серванты, эмалированные чайники, графинчики с пробкой-рюмкой, халатики и бигуди, неправедным путем добытые афишки (ныне постеры) какого-нибудь культового фильма вроде «Начальника Чукотки», напевы из кино и любимые песни о главном обустраивают семейное жилье Сарафановых. Если я не ошибаюсь, то вся тонкость решения этой старой пьесы в том, что изнутри семейное жилье Сарафановых не только не обустроено, а просто в развале. Ни любви, ни дружбы. И ученого юноши Бусыгина там не хватало, чтобы спасти сразу всех. У Пазолини есть фильм «Теорема», где похожий юноша на евангельско-историческом уровне спасает целое семейство (правда, заодно и губит). Сравнивать житейскую мораль у Вампилова с трансцендентной у Пазолини, может, и через край. В «Старшем сыне» Бусыгин выступает божком домашнего очага. В его спасительную миссию поверили сразу и безоговорочно. Поэтому ли так скомкано завершение? Со всеми вампиловскими человеческими разговорами, прощаниями и прощениями? Как только Бусыгин признался, что он не настоящий, биологический сын, так все помчалось к концу — то ли наспех, то ли на смех. Старшего Сарафанова в общем шуме почти не слышно, не слышно и того, что он зовет старшего сына к себе жить; Васенька наконец-то кидается на Макарскую со страстными поцелуями, перешагнув подростковые комплексы; любовь Нины и Бусыгина (игра на грани с дозволенным) тут же обретает все права… Этот «Старший сын» — спектакль такого рода, что без оговорок «если я правильно поняла, то…» не обойтись. Так вот, если я правильно поняла, то ускорение финала — вызов семейной истории. Потому что студент с такой уродливой фамилией — Бусыгин — призван повелевать человеческими сердцами, и в этом смысле не важно, насколько он сын Сарафановых или каких-то других. Сын человеческий. Замах сильный — и в намеренно бытовом спектакле — явно недовыявленный.

Отец Сарафанов очень хорош в контрасте между скукой, замкнутостью начальных сцен и возбуждением, волнением, энтузиазмом после встречи со старшим сыном. Актер играет объект жалости, он настраивает на нее, ее ждут, хотя режиссер не дает ей, этой индульгенции наших дней, взять верх.

Февраль 2010 г.

Дмитревская Марина

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

БОГОМОЛОВ В «ТАБАКЕРКЕ»

На большие гастроли в Петербург приехала «Табакерка». Три спектакля Миндаугаса Карбаускиса, работавшего в этом театре. Три — Константина Богомолова, работающего там нынче. То есть «Три + три»…

Спектакли Карбаускиса всегда производили на меня сильное впечатление не только абсолютной точностью и выверенностью, но и внятным высказыванием. Он думал в них о смерти — и ставил о том, как думает о смерти. Он думал о «повешенных и помешанных» — и ставил про истовых людей, ослепленных идеями и страстями… Его спектакли всегда были спектаклями одного человека, их ни с чем нельзя было перепутать.

Гастрольный «Рассказ о счастливой Москве» (о прежнем варианте см. «ПТЖ» № 55), с введенным на роль Сарториуса Иваном Шибановым, мало сказать разочаровал: половины спектакля не было вовсе. Вместо лунного Сарториуса — Александра Яценко, столкнувшегося с Солнцем — Ириной Пеговой, по сцене ходил обычный человек, которому на роду было написано прожить обыкновенную жизнь и стать инженером Груняевым. Собственно, гений Сарториус— Шибанов с самого начала был Груняевым, и история падения светил на бытовое дно советской несбывшейся жизни теряла всякий драматизм.

Спектакли Константина Богомолова оказались совершенно разными, словно лишенными единого автора.

«Старший сын» (см. № 55), сыгранный в намеренно архаичной, но ненамеренно плохо скомпанованной декорации Ларисы Ломакиной, был попыткой серьезного психологического спектакля. Отличные актерские работы, прекрасные куски Юрия Чурсина — злого Бусыгина, мстящего Сарафанову за свою безотцовщину… Но во втором акте режиссер словно бросает весь разбор, ему явно становится неинтересно — и спектакль катится к финалу, залитый слезами Сергея Сосновского — Сарафанова, неожиданно обрываясь сценой пожара, во время которого, под ликующие звуки «Белла, чао!», Васечка целует Макарскую и все достигают счастья на фоне всполохов огня…

«Волки и овцы», решенные в черно-белой гамме (Л. Ломакина) с редкими вкраплениями красного, — экспрессивная «собачья» история: здесь и шавки, и гончие, и любовь Аполлона Мурзавецкого к своему псу Тамерлану (Яна Сексте), который (которая) человечнее и сострадательнее его тетки, «овчарки» Мурзавецкой (Роза Хайруллина). Эти «Волки и овцы» едут из Москвы в Кострому через Вену: венские стулья, немецкие «нацистские» шлягеры, подчеркивающие жестокость этого мира, — игра на сей раз в экспрессионистский театр. А прибывший из Петербурга Беркутов, берущий староукладную развратную жизнь «за рога», сворачивающий руки кому надо с помощью молодчиков «из органов», — недвусмысленная отсылка к Путину и силовикам. Ходы прямые, энергичные, достаточно внешние, никаких сантиментов и психологических нюансов, кроме одной сцены Лыняева и Глафиры.

«Фигаро» — безвкусно оформленный той же Ломакиной, пышный постановочный спектакль как бы «большого стиля», ни про что. Вернее, про то, что Олег Табаков еще вполне резво взбегает по лестнице, Сергей Безруков не растренировал мышцы лица, отвечающие за улыбку = оскал, а Ирина Пегова прелестна и играет драматизм в любой ситуации. Но «Фигаро» не выверен по ритму и рыхл.

Возникал вопрос: что объединяет три эти постановки? О чем хочет сказать молодой режиссер, чье имя взошло на московском небосклоне? Мы встретились с Константином Богомоловым.

«А СКАЗАТЬ Я МОГУ ОДНО — ЧТО ЧЕЛОВЕК ОДИН»

Марина Дмитревская. Костя, идея поговорить с вами пришла мне вчера, когда закончился третий из трех ваших спектаклей, сыгранных на гастролях (до этого я видела только «Palimpsestum» в Самаре, мне он очень нравился). Но если бы даже меня подвесили за ноги и наставили пушку — под угрозой смерти я бы никогда не сказала, что эти спектакли поставил один человек. И захотелось спросить: что вы хотели протранслировать вашими спектаклями? Какова сверхзадача того, что вы делаете — в первом, втором, третьем случае?

Константин Богомолов. Задача у меня есть только по отношению к себе. Я понимаю, что эти спектакли производят абсолютно разное впечатление, и если бы вы видели мои спектакли до Табакерки — это было бы тоже совсем другое. Везде — локальные, ситуативные профессиональные задачи, которые я решаю. Я так цинично об этом говорю потому, что я еще такое малое количество лет в профессии! Я все равно на этом языке разговариваю как на иностранном.

М. Д. Но ведь язык нам дан, чтобы что-то сказать, а не для того, чтобы этот язык показывать…

К. Б. Но разговаривать на нем надо не косноязычно. А я театральный язык пока что в полной мере не чувствую.

М. Д. А для чего вы учите этот язык?

К. Б. Я пришел в театр не потому, что хотел театром что-то сказать. Я учился на филологии, пришел после аспирантуры и по одной причине: я был человек очень закрытый, и мне надо было радикально сменить сферу деятельности. Я пишу стихи, словом владею, как я считаю, хорошо, и словесность — это мой язык. Но это мир очень замкнутый — и надо было что-то делать с собой, иначе не знаю, как бы я существовал дальше. И я поступил в ГИТИС, поступил достаточно легко, к А. А. Гончарову (было сказано — «взят за фантазию»), плюс в тот момент посмотрел «Гамлета» Някрошюса, ученика Гончарова, — и подумал: «Гамлет» — это так прекрасно, и если бы когда-нибудь сделать что-то подобное… До сих пор Някрошюс остался для меня каким-то чудом, хотя появилось несколько имен типа Марталера и несколько спектаклей (скажем, «Чайка» Люка Бонди и театр Юрия Погребничко). В общем, я стал учиться, общаться, и я сегодняшний сильно отличаюсь от меня периода университета. Профессия дала выход характеру — поганому, властному, тираничному…

М. Д. Это все психотерапевтические задачи.

К. Б. Да, психотерапевтические.

М. Д. И вот человек вылечивается, вы вылечились… И что?

К. Б. А дальше могу сказать: наверное, я для театра идеальный человек, потому что кроме работы мне ничего не надо. Я без работы не могу, и театр для меня — идеальная форма моего личностного существования, общения, формирования своей реальности, удовлетворения амбиций менеджерского толка, одновременного общения и одиночества, которое я люблю и которое предполагает режиссерская профессия.

М. Д. Ни одна профессия не дает такой быстрой и полной власти над людьми, как режиссура…

К. Б. Да, но никакая профессия и не требует таких сильных психических затрат и такого формирования концентрированной воли. Гончаровская школа для меня грандиозна, он учил нас всего три года, но был с нами по полной программе — как редкий худрук. И, на мой взгляд, это была Мастерская, которая давала реальную школу в смысле характера, потому что режиссерская профессия все-таки состоит не только из таланта как обязательного условия. Без характера, определенной воли ничего не случится.

Более всего Андрей Александрович Гончаров учил вкусу в театре. Потому что при всей безвкусности, как мне кажется, его личного театра, в процессе обучения он формировал поразительный вкус к актерскому существованию. То есть Гончаров репетиционный или в работе со студентами — это совсем не тот Гончаров… кричащий на актеров, режиссер страстей, пошлости и прочего. Тончайший человек с тончайшим вкусом, основной присказкой которого было: «дыши, дыши, родной, не надо орать, дыши». Это поразительно. С ним случалась истерика на выпуске спектакля или перед экзаменом, он начинал забивать гвозди, но в процессе работы он адекватно воспринимал все, а поскольку я много изгалялся формально, он, с одной стороны, кричал: «Не надо мне литовского театра!» — а с другой, терпеливо объяснял очень простые вещи. И все видел, и внушал: вы являетесь ценностью, уникальным генетическим продуктом, будьте собой и все. Этот человек страстей говорил такие простые слова. И репетировать с ним было одно удовольствие, весь экстаз уходил. Он был удивительно ласковый диктатор. Не разговаривал категориями действия вообще, но грандиозно, феноменально показывал. Его властный характер закалял. Мы учились в Маяковке, я уходил на верхний ярус рыдать, в сотый раз возвращался и снова репетировал. Это были абсолютно иные, не тепличные условия.

КОНСТАНТИН БОГОМОЛОВ

И мощные мастера, создававшие театр, вырастали из мощных характеров. Эта энергия характера позволяет вырасти в Някрошюса, Товстоногова, Гончарова… Страсть к диктаторству (не самодурству!) и способность выживать, терпеть, тупо идти вперед — вот те вещи, которым он учил. А что касается меня, то я (это может звучать дико) работаю, чтобы работать: я человек неверующий, по-своему одинокий, у меня в принципе нет ощущения смысла жизни, вообще (и это не кокетство, я человек очень жизнерадостный).

Ю. Чурсин (Бусыгин), С. Сосновский (Сарафанов). «Старший сын».
Фото из архива театра

Ю. Чурсин (Бусыгин), С. Сосновский (Сарафанов). «Старший сын». Фото из архива театра

М. Д. Но это же тема!

К. Б. Где-то она проявляется, я об этом не думаю. Мне нравится осваивать театральный язык, играться с ним. В этом кайф — шаг за шагом достигать убедительности в этой игре. Наверное, что-то свое в это время проявляется, но, по моему глубокому убеждению, проявляется помимо тебя.

М. Д. Что-то помимо вас может проявляться, но ведь почему-то вы ставите именно Вампилова, именно Островского, именно Бомарше. Они же не помимо вас? Чем обусловлен ваш выбор?

К. Б. Все это отчасти вынужденные названия. Скажем так: плод компромисса в поиске приемлемого для театра репертуара. А Вампилов был мне предложен потому, что артисты съели режиссера, и я делал его в почти готовом пространстве, которое пришлось существенно поменять. Я переформировал состав, оставшиеся актеры были в полной депрессии, ненавидели пьесу… Табакову хотелось, чтобы в репертуаре был Вампилов, которого я не воспринимал никогда в жизни, пьеса для меня сомнительна, как ни дико это звучит…

М. Д. Поэтому вы отрезали финал?

К. Б. Я циничный человек и не могу всерьез относиться к таким финалам. «Волки и овцы» в гораздо большей степени мой спектакль, чем «Старший сын». Было еще «Много шуму из ничего» на Малой Бронной и самый мой любимый спектакль — «Бескорыстный убийца» в РАМТе.

М. Д. Это вы ставили по собственному желанию?

К. Б. «Много шуму» был не мой выбор, мне было просто интересно поработать с Шекспиром. А «Бескорыстный убийца» — мой выбор.

М. Д. А если бы вам сказали: «Костя, выбирайте что хотите», — что бы вы выбрали?

К. Б. Я начал делать в Табакерке «Лира» с Розой Хайруллиной, но это мы репетируем самостоятельно, ночью. «Лир» — это надолго, без конкретного срока и очень личное. А «официально» я делаю «Заповедник» Довлатова, потому что в «Лире» Табаков не уверен. «Заповедник» — это материал, на котором мы оба сошлись. А что еще — Бог знает. Я так много читал, что легко могу подключаться к любому материалу. В литературе любимого много.

М. Д. А что любите?

К. Б. Слишком много! Люблю Стерна, люблю Джона Донна. Вообще — западноевропейскую литературу, еще уже — английскую. Из русской поэзии жалую из ХХ века только Мандельштама и Введенского с Заболоцким.

М. Д. Но ведь если ставить только про то, про что велят, — можно сойти с ума. Чего-то ведь хочется?

К. Б. Я же делаю «Лира», я пишу до сих пор и бесконечно долго работаю над одним текстом. В театре я немножко иностранец и только учусь, а коль скоро учусь, то трезво отношусь к своим возможностям, пока осваиваю гаммы. Да, у меня есть вещи, которые я хочу сказать, есть — в которые хочу поиграться…

М. Д. И какие вещи вы хотите сказать? И в какие поиграться?

К. Б. Мне интересна сама игра. «Старший сын» сделан с холодным умом и сердцем. Что может быть более издевательским, чем песня «Что так сердце растревожилось», в то время как Бусыгин—Чурсин метет пол и идут проекции фотографий артистов в молодые годы?

М. Д. Вам кажется, что это издевательство, а мне кажется, что вы хотите выбить из меня слезу.

К. Б. Но из вас же ее не выбить, вы же умный человек.

М. Д. В театре, на спектакле ум отменяется: я люблю старые фотографии, с удовольствием их смотрю, вспоминаю свои, и про иронию вашу я понимаю через пару эпизодов, когда во всех фотографиях проявляется радостно вмонтированный Чурсин—Бусыгин.

К. Б. Я не верю в истории про хороших и добрых людей, про любовь, про то, что где-то там можно согреться. Я не верю в это.

М. Д. Я-то, выросшая среди реальных людей, сочинявших симфонию «Все люди братья», не просто в это верю, я знала адреса этих «предместий». Это все так прекрасно, так во благо жизни… Сейчас думаю: может, я и сама пыталась эту идеалистическую симфонию сочинять всю жизнь вопреки предательствам, уходам, всякому такому… Поэтому ирония здесь для меня не абсолютна. Но если вы такой жесткий человек, вам должна быть близка так называемая новая драмочка?

К. Б. Я не люблю эту драматургию: они, как правило, не умеют делать историй. Хотя к какой-то иной честности они стремятся. Вот почему новая киношная стилистика, Тарантино так попали в мое поколение? Не из-за стеба. Количество крови, которое легко проливается в этих картинах, — это честное отношение к жизни, кровь является повседневной реальностью. Тарантино задал новый уровень честности, не отменяющий стремления к чему-то замечательному в человеке.

В современной литературе я обожаю Сорокина. Потому что он очень злой, он великолепно играет со стилем и при этом умный, тонкий, чувствующий человек. Цинизм, как известно, находится рядом с высокой религиозностью. Где человек циничен, а где он религиозен больше других и непримирим — это вопрос. А Сорокин, на мой взгляд, сверхрелигиозный автор, один из яростных авторов, продолжающих достоевскую традицию. Таких авторов почти нет сегодня. Я мечтаю поставить «Настю», но никто ж не дает! И это, уж если говорить, отвечает моему мироощущению. Это совершенно тургеневское письмо: усадьба, Саблины, замечательные интеллигенты, день рождения их дочери Насти. И они ее зажаривают, кладут в русскую печку и подают на стол. Съезжаются гости, священник, все садятся за стол и едят эту девочку, говоря о Ницше, о хлебе, о религии, политике, Толстом. Как если бы персонажи «Неоконченной пьесы» сидели бы за столом и ели человека. С милыми, умными, тонкими, нежными отношениями. Грандиозная в своей ярости и непримиримости метафора всего русского общества, русской интеллигенции, пожирающей своих детей за разговорами о прекрасном. Я говорил с Сорокиным — и он, заикаясь, сказал: «Понимаете, Костя, русская литература XIX века — она как пленкой покрывает дерьмо». Мы забываем — вся русская культура всего 200 лет как от рабства, это юная, подростковая культура. И прекрасная русская интеллигенция продавала людей друг другу, там искаженные вещи. Так что по поводу «Старшего сына» — я не могу относиться к этому серьезно с тем количеством знаний про человеческие отношения, которые я имею. Я к этому действительно не подключаюсь. Я страстный человек в ощущении одиночества, в ощущении бессмысленности жизни, ее фальши. Более того, я искренне не люблю веру, искренне антихристианский человек.

М. Д. А как насчет нас возвышающего обмана?

К. Б. Вот с этим надо заканчивать! Абсолютно убежден, что европейская культура так шизофренична благодаря христианской религии, когда две тысячи лет люди поклоняются мертвому телу на кресте, покойнику, смерти. К Джойсу, Кафке и к нацизму привели две тысячи лет активного подавления проявлений жизни. Я готов с пеной у рта проповедовать, что христианство должно закончиться, скажу жуткую вещь: нацизм является вершиной христианства. Я люблю Ницше, который очень верно говорил: христианство воспитало ненависть к жизни. Количество жестокости в ХХ веке превысило все нормы, это конец христианской эпохи… Человек с моим сознанием, берущий «Старшего сына», естественно, во все это тотально играет. Мне это весело, потому что я искренне люблю актерство.

М. Д. Ну, если Бог умер — отчего же не поиграть во все игрушки? В этой модели, в отсутствие вертикали, как правило, и возникает постмодернизм. Но постмодернизм, игра во все, предполагает (или влечет) некую разнонаправленность, разностильность элементов спектакля. Тотальная игра со всем не предполагает стилистического единообразия. А в ваших спектаклях, при том, что в них есть именно языковые сбои (в условных, на танцах построенных «Волках и овцах» лучшая сцена Глафиры с Лыняевым решена в традициях психологического театра), есть стремление к стильности, к достижению определенного типа театра. Вы не соединяете элементы разных театров, а словно стремитесь к аутентичности. «Старший сын» решен в стилистике «театр жизненных соответствий», как это называл Рудницкий, это имитация стилистики театра 1960-х годов. «Волки и овцы» решены через венские стулья и немецкие шлягеры. В «Фигаро» вы играете с «большим стилем» и мхатовской традицией 30-х годов (имея в виду спектакль 1927 года). То есть при декларируемом постмодернистском сознании (вне вертикали) вы стремитесь к стилистической чистоте приема. Если вы игрун, то с чем в основном играете?

К. Б. Я играю в разные возможности театра, я могу сделать спектакль в форме «Старшего сына», могу — в форме «Волков и овец», могу в форме «Фигаро». Они не получаются совершенными в плане игры в стиль (я и этому учусь), но я, конечно, играю в ретрушно-сентиментальный театр в «Старшем сыне», отдавая себе отчет, на что я давлю, с собственными мелкими радостями, но и с осознанием собственной пошлости. Я вообще очень трезво отношусь к своей работе, понимаю, где не сделано, где пошлятина, где дешевость… Да, я тоже люблю сцену Глафиры и Лыняева. Умная сцена, хорошо сделанная, изысканная, там замечательно играют актеры Чиповская и Ильин. Мне вообще искреннюю радость доставляет работа с артистами. Я люблю педагогическую работу, люблю вкладываться (может быть, это тоже от ощущения одиночества). И я счастлив, что Аня Чиповская, которая пришла в театр в прошлом году из училища и еще весной пучила глаза, после работы над «Волками» заговорила, процесс наладился… С кем-то что-то удалось. Я хорошо понимаю про психику и про то, что происходит с актером.

М. Д. Какие ваши любимые спектакли в жизни?

К. Б. В детстве — телевизионная запись «Ханумы» была счастьем, плучековский «Фигаро». Но до конца университета я мало ходил в театр. Наверное, «Волки и овцы» Фоменко, Някрошюс, «Чайка» Бонди дали счастье и сформировали. Я новый человек в театре.

Р. Хайруллина (Мурзавецкая). «Волки и овцы».
Фото из архива театра

Р. Хайруллина (Мурзавецкая). «Волки и овцы». Фото из архива театра

М. Д. А откуда вы тогда понимаете, что хорошо, что плохо? Ведь очень многое идет из детства.

К. Б. Мне много дал Гончаров, есть и свое собственное представление о том, что такое русский актер. Я не переношу то, что называется нашим стилем игры. Я не переношу, когда артист потеет, ненавижу крик, жим, пахоту («мы работаем, пашем!»). Я по капле вливаю им в мозг, что не надо потеть, кричать, пахать, — и это адов труд.

М. Д. Но любому пионеру понятно, что художественный образ — это не количество затраченной физической энергии, это нечто идеальное, то, что по планшету не ходит…

К. Б. Я смотрю на западных артистов и думаю: почему они так хороши и почему наши не могут так сейчас играть? Потому что наш артист — из крепостного театра, он вырастает с ощущением, что, выходя на сцену, он должен что-то доказывать. Так же, как наш человек (гоголевский ли, достоевский ли, наш ли современник) всю жизнь доказывает этой стране, что имеет право жить. Артисты — часть страны, где человек всю жизнь ощущает себя недостойным дышать воздухом и должен сделать что-то, чтобы доказать свое право. А ты есть, ты никому ничего не должен доказывать, ты уникален (это то, что говорил Гончаров). Но и в зал приходят люди, ощущающие себя барами (давай, выдай что-то нам за наши билеты!), им неинтересна индивидуальность того, кто выходит на сцену. Сколько раз я слышал: «Этот артист работает, а этот нет». Они считывают результат по физической трате. И артист потеет и плюется, потому что должен что-то выдать. Приходится долго им объяснять: просто выходите и дышите, вы никому ничего не должны. Но психологический момент тотального рабства, существующего в обществе, воспринят и артистами.

М. Д. Между тем, когда я смотрю на Багдонаса, у меня есть ощущение, что он совершает работу…

К. Б. Он работает для себя.

М. Д. Не думаю. Не для себя. В спектаклях Някрошюса многое держится вертикалью, верой, идет работа-диалог не с залом, а с верхними слоями атмосферы, но это не значит, что они выходят «для себя»… А вы видели в отечественном театре свободные спектакли? Спектакли свободных людей?

К. Б. Реально хорошие артисты всегда свободны. И Евстигнеев, и Ефремов были по-своему свободны. Я считаю, что и сейчас есть гениальные артисты: Роза Хайруллина, Сергей Колтаков (то, что он ничего не играет в театре, — это наша проблема, не его, он гениальный!), Сергей Дрейден.

М. Д. Вы назвали артистов, умеющих импровизировать. Это связано?

К. Б. Свобода порождает владение собой, телом, ситуацией, она порождает массу замечательных вещей, так необходимых в театре.

М. Д. А вы свободный человек?

К. Б. Достаточно. Не всегда и не во всем, но достаточно. И я борюсь за свободу. Но прекрасно понимаю, что театр, в отличие от писательства, дело коллективистское. Это там ты командуешь буквами, а здесь эти буквы надо убедить в чем-то, и не только артистов, но и руководство театра, в котором ты работаешь. Театр — это дикое количество компромиссов, и для себя я ставлю очень простую цель: я просто работаю, овладеваю профессией, пробую и одновременно отвоевываю себе пространство, чтобы не идти на компромисс.

М. Д. Но ведь логика такая: подлец, кто не был идеалистом в юности, дурак, кто им остался в зрелости. Компромиссы, вообще-то, дело возрастное, человек, который начинает, все-таки борется за право: дайте мне делать то, что я хочу! Какое-то тут у вас противоречие…

К. Б. У меня достаточно жесткий и цельный характер, чтобы не быть подростково глупым в этом деле. Меня спасают две вещи: во-первых, я еще действительно не владею этим языком, поэтому с моей стороны глупо и неадекватно заявлять: дайте делать то, что я хочу. Я не чувствую себя вправе. Но чем больше я чувствую себя вправе поставить вопрос: не мешайте мне, я сам буду решать все, — тем больше я так действую. И сейчас мои возможности в этом значительно больше, чем два года назад.

М. Д. Так или иначе вы подходите к моменту, когда права будут завоеваны и вы сможете говорить то, что хотите. А вы говорите, что не знаете, что говорить. Для чего тогда права?

К. Б. Да, я не знаю, что будет, я действительно не знаю, про что хочу говорить. Но я люблю актеров, и самое большое удовольствие для меня — вытаскивать их на другой профессиональный уровень. К спектаклю я отношусь как к ткани, которая существует так изменчиво и продолжительно… Не проявилось — проявится позже, через полгода, и я что-то пойму про профессию: чего не сделал. За два года в Табакерке в актерском смысле мне удалось что-то сделать. Я вытащил, хотя и со скандалом, в Москву Розу Хайруллину. Думаю, что сделал правильно и для нее, и для себя. Я со многими актерами поработал и себе и, надеюсь, им на пользу. Меня нельзя обвинить в том, что я преследую карьерные цели: я не ставлю в МХТ, у меня случаются сильные депрессии, в том числе и от работы в моем театре, у меня много недоброжелателей, и я очень конфликтен, зачастую только симпатия ко мне Табакова позволяет чего-то добиваться. Никакого карьеризма у меня нет, сейчас буду репетировать «Турандот» в совсем другом театре — в театре Пушкина.

М. Д. Вы делали «Турандот» в Самаре с Розой. Сейчас тоже на нее?

К. Б. Нет, я не могу вырывать ее из Табакерки: она должна адаптироваться в Москве, начать сниматься, зарабатывать деньги, играть в своем театре, спокойно себя чувствовать.

М. Д. В Табакерке хорошая труппа, в актерах и спектаклях нет хамства.

К. Б. В том, что мы привезли на гастроли, хамства нет. А вообще бывает.

М. Д. Я очень люблю в Табакерке спектакли Карбаускиса и очень расстроилась, пересмотрев «Счастливую Москву»: без А. Яценко—Сарториуса осталась половина спектакля. Ввод невозможный…

К. Б. Вообще театр не имеет права вводить без согласия режиссера, но и режиссер обязан понимать, что если артист пьет и регулярно срывает спектакли, то ввод нужен. И театр вправе его потребовать. Я к пьянству отношусь с предельной яростью, и аргументов против снятия артиста тут у меня не было. Карбаускис отказался делать ввод. Хотя я не думаю, что нельзя по Москве найти артиста. Вот привозили выпускной курс Григория Козлова, играли «Идиота», грандиозный парень играл Мышкина, я просто обалдел.

М. Д. Шумейко? Да, он замечательный! Но ввод — дело очень сложное. Несколько лет назад, когда в БДТ не смог играть в «Аркадии» Петр Семак и Темур Чхеидзе предложил ввести на Септимуса Михаила Морозова, на что режиссер Эльмо Нюганен (я знаю это точно) никогда бы не пошел, — Катя Гороховская, игравшая Томасину, отказалась играть с предполагаемым партнером и БДТ порвал с нею отношения. Думаю, в конкретном случае она была права.

К. Б. Я глубоко убежден, что артист не должен высказываться по поводу режиссера, спектакля, распределения. Артист работает. Если артисты начинают высказываться — это катастрофа. Всю ответственность на себя должен брать режиссер, артист отвечает только за свой аппарат.

М. Д. А как артисту содержать в порядке свой аппарат при нынешней их безумной суетливой жизни? Они прибегают неизвестно откуда и неизвестно куда бегут…

К. Б. Это вопрос авторитетности режиссеров и работы реж. управления. И вопрос к артисту. Вот мы репетировали с Юрой Чурсиным Бусыгина, и я ему сказал: три месяца никаких съемок, забудь. И он все перенес. Это был его выбор.

М. Д. Так же, как в РАМТе актеры отменили все на период «Берега утопии» и читали книжки.

К. Б. Значит ему, им это было интересно. Я, например, думаю, что Чурсину не стоило участвовать в шоу «Чета Пиночетов» и похабить впустую свой актерский аппарат. Но Чурсин не актер театра, где я работаю, и я не считаю себя вправе вмешиваться в дела другого театра — МХТ. Кроме того, это его обстоятельства. Мой интерес в театре — решение профессиональных задач. Локальных. Например, в «Фигаро » я старался по возможности успокоить труппу, не сделать актерскую разлюли-малину и дать театру возможность зарабатывать деньги. Что и происходит. Спектакль собирает кассу.

М. Д. Получается, что вы относитесь к режиссуре не как к идеологии, а как к технологии.

К. Б. Да, сейчас именно так. Я на самом деле слишком ответственно отношусь к художественному высказыванию, чтобы позволить себе, не имея сил, высказаться на том уровне, на котором мне бы хотелось. Поэтому я осваиваю технологию режиссерского ремесла, параллельно для себя проверяя отдельными фрагментами любого спектакля какие-то вещи. Вот сцена Глафиры и Лыняева в «Волках и овцах». На нее была серьезная актерская и человеческая затрата. А на какие-то другие сцены затрат не было, но они набивают руку. Мне было интересно большую сцену продержать только на диалоге, я люблю проверять возможности пауз. В «Старшем сыне» Бусыгин долго чистит картошку — это наглая пауза.

М. Д. Во «Взрослой дочери» А. Васильева Савченко долго чистила картошку — и было не оторваться. Но это не пауза. Пауза — это когда идет только внутреннее действие. А тут — просто сцена без слов.

К. Б. В общем, я учусь технологии. Смотрю спектакли. Правда, в России нет театра, который взрывал бы мне мозг, а когда приезжает Някрошюс с «Фаустом» — ради второго акта я многое отдам…

М. Д. А Лепаж?

К. Б. Его не люблю, именно у него я вижу просто технологию, но я знаю, что это мне в копилку. Я многого еще не могу сформулировать в театре, разговариваю театральными клише. Но ведь пройдет время, я же только начинаю…

М. Д. По-прежнему много читаете? А откуда вообще подкормка?

К. Б. Читаю много, подкормка автономная. Пройдусь, в депрессию впаду — уже подкормка. А поскольку депрессия случается практически постоянно — и подкармливаюсь постоянно. Лекарство — только работа, репетирую по восемь-девять часов. В кино я не иду: я не умею, этому надо учиться. Я осознаю: то, что я сейчас делаю в театре, для меня самого — детский лепет, и спокойно к этому отношусь. Если бы не было откровений Някрошюса — я бы никогда не пошел в это дело.

М. Д. Кино много смотрите? Что любите тут?

К. Б. Висконти, Фассбиндера, Тарантино, фон Триера обожаю.

М. Д. Небось «Антихриста»?

К. Б. «Антихриста» обожаю.

И. Пегова

И. Пегова (Сюзанна), О. Табаков (граф Альмавива). «Безумный день, или Женитьба Фигаро». Фото из архива театра

М. Д. Но это же та самая игра: вот вам женщина ангел («Догвилль»), а вот — дьявол («Антихрист»). И какая модель истинна — не сказать, игра. И явный стеб: окровавленный волк, говорящий о том, что миром правит дьявол….

К. Б. Да, это игра, но у Триера есть подростковость в ощущении мира — и это мне страшно нравится. А определенно сказать что-то я тоже не могу. Определенно знаю что-то только про артистов, отличаю плохую игру от хорошей и могу вытащить из артиста человека.

М. Д. Вытащить артиста на что-то ради рисования собой в пространстве сцены, а не ради…

К. Б. Собственного высказывания? Да, мне просто нравится, когда артист дышит, хорошо играет, когда они легкие, живые. Я всеяден, обожаю, например, оперетту, с удовольствием сделал бы ее, хотя, наверное, не умею. Мне нравится товстоноговская способность сделать «Хануму» и «Мещан».

М. Д. Костя, вы ощущаете свою связь с поколением 90-х, которое считают самым потерянным из всех потерянных?

К. Б. Я никак не отождествляю себя с поколением. Всегда был один — и в школе, и в университете, не входил в компании, не попробовал ни одного наркотика, не выкурил ни одной сигареты, ни разу не напился.

М. Д. А напиться, чтоб наутро стыдно было?..

К. Б. Не хотелось, не было соблазна.

М. Д. Я знаю молодых людей, которые очень разумно попробовали все, чтобы почувствовать природу явления…

К. Б. Я с уважением отношусь к своему мозгу, зачем мне его стимулировать?

М. Д. А опыт?

К. Б. Опыт по изменению химического состава? Зачем? Мне интересно самому влиять на свой организм, это классно.

М. Д. А свободное течение жизни, ее поток? Вот работаю я сейчас, вдруг войдет кто-то и скажет: посидим, поговорим? Я не хочу, но брошу дела, включусь в его поток, и, вполне вероятно, до трех ночи мы будем обсуждать актуальные проблемы нашего театра за чаем или за «рюмкой-две»… Жизнь — поток, мы — вода. Я много дружила со старшими и видела: сколько они затрачиваются на жизнь — столько она им и возвращает в плане энергии. «Все, что спрятал, — то пропало, все, что отдал, — то твое».

К. Б. Форма отдачи ведь тоже бывает разная. Но мне искренне неинтересно пробовать то и то… Мне нравится в этой профессии, здесь наиболее свободные люди. Мне здесь наименее скучно. И если я чем-то занимаюсь — отдаюсь этому полностью.

А поток — да, я живу в потоке и завтра могу уйти из театра. А может, и нет.

М. Д. С чем связаны в театре минуты счастья?

К. Б. Хорошая репетиция, удачный спектакль… А по большому счету? Приехать на гастроли и ничего не делать. Еще я делаю с небольшой компанией капустники на церемонии «Гвоздь сезона»: это очень злые пародии на всех, кого награждают. В связи с этим я перессорился за два года почти со всеми! Были жесточайшие пародии на Фокина, фоменок, женовачей, Гинкаса и других.

М. Д. А если бы пародировали вас, вы бы обиделись?

К. Б. Нет. Когда я преподавал в ГИТИСе, ребята устраивали очень смешные пародии. Это же кайф! Даже если зло! И я не понимаю: наши знаменитые театральные ребята вроде уже должны быть расслаблены, а у них идет такая борьба за существование, такое напряжение!

М. Д. Вы ведомы? Кем (в отсутствие Бога)?

К. Б. Самой жизнью. Я — как ежик в тумане: лечь на спину — и кто-то меня подхватил, вынес на берег, и я пошел дальше… Я очень люблю дзен-буддистскую притчу про монаха. В соседнем с ним доме жила девушка, которая забеременела. И она сказала родителям, что ребенок от него. Они пришли к нему с этим ребенком, он сказал: неужели? И взял его на воспитание. Девушке стало стыдно, она призналась родителям, те пришли к монаху с подарками и объяснили ситуацию. Он сказал: неужели? И отдал ребенка. Живите с ощущением: неужели? Пришло — неужели? Ушло — неужели? Жизнь — огромный поток, я в нем какая-то молекула. Все разумно, но я не претендую это понять.

М. Д. То есть идея смирения вам близка?

К. Б. Я получаю от этого удовольствие, а не смиряюсь, само слово «смирение» мне не нравится. Должны уходить иллюзии сочувствия, сопереживания. Должно приходить понимание, что человек один, всегда один, в принципе один, что он отвечает сам за себя и что все попытки найти тепло (как в «Старшем сыне») — ложно-фальшивы. Ты один, и смерть неизбежна, и за ней ничего нет. И наступает момент, когда ты отказываешься от надежды, но продолжаешь жить и работать (при этом с четким пониманием, что это ни для чего). И это честно.

М. Д. Прямо лермонтовщина какая-то… Да вы романтик, Костя!

К. Б. Нет, я циник. Но лучшее, что могу сделать, — чтобы Андрюша Фомин все лучше играл Васечку или Аня Чиповская больше понимала в профессии…

М. Д. То есть как Корчак: прежде чем пойти с ними в печь, вы рассказываете им истории?

К. Б. Если пафосно — то да. И вся моя деятельность связана с этим. А сказать по большому счету я могу одно — что человек один.

Январь 2010 г.

P. S. …Я смотрела на Костю Богомолова (специально имитирую обороты володинской «Идеалистки»), а в голове вертелись володинские же строчки: «Он читает странные стихи, о самоубийстве говорит, у него глаза тихи, тихи, он немолод и небрит, небрит…» — тем более что накануне в богомоловском ЖЖ я про чла километры его стихов про смерть и одиночество…

Выходя из нашей редакции, Константин Богомолов столкнулся с Натальей Скороход: «Костя, что с тобой? Ты что такой бледный? Дома все здоровы?» Оказалось, они знакомы и были в двух совместных поездках. «Да ты что, про какую смерть и одиночество? Костя настоящий веселый московский балагур-затейник!» — уверенно констатировала Скороход, удивленная переменой в лице своего знакомца, то ли вошедшего в новую роль, то ли игравшего со мной все три часа нашей беседы, так же, как играет в ЖЖ. Или не игравшего? Но ведь сам сказал — любит игры… А я их не терплю.

В общем, жизнь покажет. Та, которая поток. И покажет новые спектакли Константина Богомолова.

Филатова Людмила

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

А. Вампилов. «Утиная охота». Камерный театр Владимира Малыщицкого.
Режиссер-постановщик Александр Кладько, сценография Бориса Шлямина

Обидно. Пьеса, по праву считающаяся классикой отечественной драматургии, ставшая знаковой для нескольких поколений режиссеров, думается, заслуживает серьезного к себе отношения. И зритель, который купил билет на «Утиную охоту» (пусть даже не видевший «Отпуска в сентябре» с О. Далем, незнакомый со сценической историей вампиловского шедевра и потому не приговоренный сравнивать), вправе рассчитывать на то, что с ним будут говорить на равных — а не примитивным языком «Сойдет-И-Так». Дело здесь не в скромных финансовых возможностях осиротевшего несколько лет назад крошечного театра. Голь-то как раз на выдумки хитра. Беда в том, что негласный закон этого спектакля — бесконечно долгого (около четырех часов с двумя антрактами!), невнятного (прежде всего в жанровом отношении), стилистически небрежного и раздражающе провинциального — приблизительность. Мера условности в нем продиктована лишь чередой допущений и компромиссов, об ответственности же, которую априори подразумевает работа в условиях камерной сцены, просто не идет речь. Такое впечатление, что режиссер либо наткнулся на пьесу случайно и ставил ее второпях, сам не поняв толком, о чем конкретно желает высказаться, — либо работал «из-под палки», руководствуясь навязанной кем-то директивой. Невозможно понять, что же волновало Александра Кладько — неизжитое советское прошлое, день сегодняшний, смена поколений, несбыточная мечта, любовь, смерть?! Всего понемножку?.. Заявляется и то, и другое, и третье… Начало — почти цитата из голливудского фильма ужасов «Пила»: тусклое мерцание голой лампочки, устрашающая музыка; потом — бодрый каскад эпизодов а-ля советская кинокомедия, дальше — еще что-то… Но в результате после финальных поклонов в памяти публики остаются лишь назойливо повторяющийся — будто пластинка заела — кусочек фонограммы с шумом дождя (отчетливо слышен каждый стык!) да пустая посуда, из которой бедные актеры в двух шагах от первого ряда старательно «едят» и «пьют»…

ЧТО МОЖНО СКАЗАТЬ ПРО ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ ИСПОРТИЛ МНЕ ЖИЗНЬ ХОРОШИМ ТЕАТРОМ? ТОЛЬКО ТО, ЧТО Я БУДУ МСТИТЬ ЕМУ ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ ТЕМ ЖЕ! ГРИГОРИЙ МИХАЛЫЧ — НАСТОЯЩИЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ ДОН КИХОТ! ГЕНИЙ С УСАМИ! ТЕПЛЫЙ ДОМАШНИЙ ОГОНЕК В ХОЛОДНОМ МОРЕ СОВРЕМЕННОГО ТЕАТРА! НА МОЙ ВЗГЛЯД, ТАКИХ НА РУСИ ОСТАЛОСЬ ТОЛЬКО ДВОЕ (И ОБА С УСАМИ): Г. М. КОЗЛОВ И П. Н. ФОМЕНКО. ДВА БЕССРЕБРЕНИКА, КОТОРЫЕ ПРОДОЛЖАЮТ ТРАДИЦИОННУЮ РУССКУЮ ШКОЛУ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ТЕАТРА. С ЖАДНОСТЬЮ ДЕТЕЙ, ПЫТАЮЩИХСЯ РАЗОБРАТЬСЯ, ЧТО ТАКОЕ ЭТОТ МИР И ЗАЧЕМ ЧЕЛОВЕК В НЕГО ПРИШЕЛ. РАЗОБРАТЬСЯ НЕТОРОПЛИВО, ПОДРОБНО — БЕЗ СУЕТЫ И ГОНКИ ЗА КРИЧАЩЕЙ ФОРМОЙ! ДЛЯ МЕНЯ ЭТО ОЧЕНЬ ДОРОГО! ДАЙ ИМ БОГ ЗДОРОВЬЯ!

АЛЕКСАНДР КЛАДЬКО

Оформление Б. Шлямина — именно оформление, а не сценография, ибо никакого образного смысла подобная организация пространства нести не может. Ремарки автора игнорируются, но чего ради? Основной декорацией служит длинная ширма, подвижные части которой оклеены блеклыми, несвежими обоями в мелкую неприятную клеточку. Дверь, пара обтерханных чемоданов — вот и «городская квартира в типовом доме». Правда, спит герой отчего-то не на тахте, а на пестрой китайской раскладушке, каких навалом сегодня на вещевых рынках, но вряд ли было много в СССР… Слева какой-то столик, несколько каких-то стульев — пожалуйста, кафе «Незабудка», а чтобы не оставалось сомнений, на стенке светится васильковыми огоньками гирлянда — такими украшают перед Новым годом витрины супермаркетов. Разъехались в стороны центральные секции ширмы — и вот два каких-то стола, стандартные серые жалюзи, папки, телефоны… дисковые, но что бы изменилось, сиди Зилов в офисном кресле и раскладывай на компьютере пасьянс «Косынка»? Допустим, режиссер намеренно лишает предметный мир спектакля бытовой конкретности, намекая на вне временной характер истории, — но зачем тогда сохранять непринципиальные детали, приметы «доперестроечной» поры? Да еще «оживляя» канонический текст шуточками вроде «Шеф объявил модернизацию»? Не выходит ни стилизации, ни полноценного «осовременивания», потому что нет ответа на главные вопросы…

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Чего только не намешано здесь — но язык не поворачивается назвать эту кашу эклектикой. Последняя — все-таки прием, рождающий новые смыслы, а что, скажите на милость, мы можем понять о пьесе и самих себе, когда нас бомбардируют бодрыми хитами 50–80-х, подобранными (точнее, надерганными) словно по принципу «дневной эфир радио Ретро-FM»?! Развеселое попурри из Юрия Антонова («Мечта сбыва-а-ется и не сбыва-а-ется!»), тут же почему-то и «Ландыши, светлого мая привет…», и Анна Герман… Есть прямые музыкальные иллюстрации, по-самодеятельному «в лоб»: например, для особо недогадливых при появлении милашки Ирины — «Королева красоты», а в кульминационной сцене — о, неожиданность! — Владимир Семенович Высоцкий («Эх, ребята, все не так…»). То же — в костюмах: серые пиджаки неопределенного фасона у мужчин, бесформенный темненький наряд Галины, и вдруг Вера — в дешевом черном платьестрейч и ботфортах, какие носили студентки техникумов в начале 90-х. Официант Дима — уверенный в себе коренастый молодой человек с лицом симпатичного маньяка — вообще одет, как Дмитрий Нагиев в бытность ведущим программы «Окна»…

Все это можно было бы простить и даже оправдать неким замыслом, будь в спектакле убедительный главный герой. В конце концов, разговор о любой «Утиной охоте» так или иначе сводится к этому. Увы. Зилов в исполнении Андрея Шимко — весьма заурядный, не очень молодой, не очень красивый, не очень умный дяденька, склонный к алкоголизму и утомительному дуракавалянию. Его основные занятия — глупые шутки и немотивированные беззвучные рыдания. Исчерпывающую характеристику Зилову—Шимко дает один из персонажей пьесы: «Сколько я тебя знаю, ты всегда был мелким шкодником!» (забавно, что в зале, состоящем преимущественно из старшеклассников, в этот момент прозвучал насмешливый шепот: «Да просто м…дак!»). Центральный монолог об охоте, ключевой для понимания образа, произносится, как и положено, перед дверью — правда, как мы выяснили ранее, ведущей не на лестничную площадку, а в туалет. Странная ирония, еще и потому, что интонация актера здесь на удивление «никакая» — ни искренности, ни ерничества, ни даже истерики…

Что в таком Зилове привлекает женщин — вопрос открытый, как, впрочем, и то, что, собственно, ему «не так»?! Симпатии постановщика явно на стороне антагониста — официанта Димы (Валентин Кузнецов), который знает, чего хочет от жизни, и принципиально не пьет на работе. Это становится ясно незадолго до конца спектакля, после эффектного пластического этюда — самого, пожалуй, удачного с точки зрения режиссуры. В отместку за неосторожный эпитет «Лакей!» официант не просто бьет Зилова в челюсть, а устраивает целый садистский ритуал. Экзекуция решена сценически как жутковатый, издевательский танец: невозмутимый Дима швыряет туда-сюда безвольно обмякшее тельце хнычущего, пьяного в стельку Зилова, присасывается к нему «поцелуем вампира», толкает, вертит… а потом укладывает на стол, как покойника, лихо завернув в скатерть-саван. Изуверский танец продолжается долго, и смотреть его было бы по-настоящему страшно, если бы… ну да, опять фонограмма. «И ни церковь, ни кабак, ничего не свято…».

Можно предположить метафору: новое поколение (а Дима — именно новое поколение, он гораздо моложе Зилова, физически и морально сильнее; да и в финале выскакивает, пережевывая жевачку, в ультрасовременном спортивном костюмчике, кроссовках и с плейером) «хоронит» таким образом поколение хилых и придурковатых советских инженеров… Но при чем тут утиная охота?!

Обидно. И даже более того.

Февраль 2010 г.

Дмитревская Марина

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

Роль овладевает актерской природой, мы знаем это, знаем…

Олег Еремин, сыгравший пару лет назад Треплева у К. Люпы, с тех пор примеряет на себя треплевские одежды.

В акустической трубе театра он поставил для немногих избранных авангардистскую «Муху», соединившую К. Чуковского с И. Бродским. Спектакль-манифест сообщал: мы пришли! Смерть александринским мухам и тараканам! Комарики спасут мир!

Теперь — «Вампилов. Пьесы». Ну неспроста же, думаешь, Константин Гаврилович взялся за маленькие, ни в чем не повинные юношеские одноактовки А. Вампилова! Когда в начале спектакля огромное лицо молодого актера Андрея Матюкова долго-долго проецируется на экран, несоразмерное нам, сидящим прямо перед его носом (зальчик крошечный), а потом худой, бритый, совсем не огромный Матюков, вглядевшийся в свое «великое» лицо, «входит» в него, рассекая черты, познавая собственное сознание, — думаешь: началось! Сейчас незамысловатые пьески Вампилова будут превращены в треплевский режиссерский текст, сейчас полетят в небо орлы и куропатки!.. Но никто никуда не летит, Матюков начинает играть провинциального парикмахера Наконечникова, беседовать с колоритнейшим Лоховым (Виктор Смирнов) — и на этом все кончается.

Наконечников решает быть драматургом, режиссер Еремин тоже решает им быть. Он сочиняет сюжет о Наконечникове, сочиняющем «Дом окнами в поле» и «Воронью рощу». Отождествление персонажа и автора — ход частый и, по определению, всегда неточный (автор — никогда не персонаж, но всегда Автор). Странно видеть, как в спектакле Наконечников сидит и смотрит на своих (?) героев, которые разыгрывают перед ним пьесы Александра Валентиновича… Прием банальный (всегда, когда не знают, как соединить куски, прибегают ровно к такой конструкции), но формально соединенные вещи целого не образуют. Незаконченный «Наконечников» становится только начатым (из него взят лишь первый акт), а неполноценную «Воронью рощу» играют как полноценную пьесу. Этот черновик «Истории с метранпажем» хранился, как известно, у завлита театра им. Ермоловой Е. Якушкиной, Вампилов в 1972 году хотел его порвать, но та не дала, сохранила для архива. Увидев спектакль, полагаю, драматург об архиве думать не стал — порвал бы обязательно…

Банальность режиссерского мышления молодого человека обескураживает. При этом в спектакле существуют явные «треплевские» потуги. Например, известная всем «полянка» — компания, поющая под окном учительницы Астафьевой в «Доме окнами в поле», — превращается в сборище каких-то монстров-вампиров-упырей… в общем, всякой нечисти за окном «в небытие» — и учитель Третьяков (Семен Сытник) долго и задумчиво глядит в даль, понимая, что попал в дом к ведьме, каковой зловещая учительница Астафьева (Елена Немзер), собственно, и является. Глаза ее поблескивают аномальным кровожадным блеском (буквально — «вот приближается мой могучий противник, дьявол»…), и раньше Третьякова мы понимаем: окнами в поле (а может, и в темный лес?) стоит избушка на курьих ножках, и пол у нее стараниями художника Мохова качается: теряет Третьяков почву под ногами, попав в вампирские сети сельской учительницы…

И все бы хорошо, да очень скучно. Даже если понимаешь про Бабу-ягу, не понимаешь, что подвигло Олега Еремина взять именно Вампилова. В чем природа его интереса к этой драматургии, что он хотел поведать?

Остается обратиться к Треплеву словами Аркадиной: «Не будем говорить ни о пьесах, ни об атомах. Вечер такой славный! Слышите, господа, поют?» — и пожалеть, что молодой человек так скучно проводит время, завернувшись в треплевскую роль… При этом возникает ощущение плохой режиссерской выучки и отсутствия плодовитой мысли.

А молчаливые рыбы плавают в других водоемах.

Февраль 2010 г.

Скороход Наталья

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

«Вампилов. Пьесы». По произведениям Александра Вампилова
«Несравненный Наконечников», «Дом окнами в поле», «Воронья роща».
Александринский театр.
Режиссер-постановщик и автор сценической композиции Олег Еремин,
сценография и костюмы Александра Мохова

Этот довольно скромный по своим художественным достоинствам спектакль все же провоцирует на некие размышления. Крупный план — неподвижное лицо (как потом выяснится, главного героя, парикмахера-драматурга Наконечникова), простоватое и даже какое-то нелепое выражение, большие рот и нос — вот первый кадр этой сценической композиции. Впрочем, прежде чем зритель увидит на белом экране, выполняющем здесь функцию занавеса, черно-белое укрупненное лицо актера Андрея Матюкова (несравненного Анучкина в «Женитьбе» Фокина), ему, зрителю, будет предложен пролог — на каждом кресле Малого зала Александринки лежит черный лист, где белым машинописным шрифтом набраны выдержки из горькой переписки легендарного московского завлита Елены Якушкиной и начинающего сибирского драматурга Александра Вампилова. Утешительные слова Якушкиной после очередной сорвавшейся попытки «продавить» пьесу сквозь советскую цензуру: «Ты очень талантливый драматург, родился драматургом и должен быть реализован и будешь, конечно, реализован. Весь вопрос — когда?» — вызвали, как мы помним из истории советского театра, отчаянную реакцию Вампилова: «Если „Старший сын“ не пойдет сейчас хоть где-нибудь, хоть в Перми, хоть у черта на куличках, мне придется в ближайшее время и самым решительным образом отказаться от сочинения пьес. Я не жалуюсь, я остервенел и просто-напросто брошу все это к чертовой матери!».

А. Матюков (Наконечников).
Фото О. Кутейникова

А. Матюков (Наконечников). Фото О. Кутейникова

После такого, прямо скажем, многообещающего, драматического пролога у зрителя создаются определенные ожидания, попросту говоря, нам представляется, что на материале первых, довольно мутных, черновых произведений будущего (вот не побоюсь этого слова!) гения отечественной драмы молодой режиссер выскажется на тему — становления ли, прорастания ли — таланта, который, «всем смертям назло», живет и работает в душе и теле главного героя. Справедливости ради отметим, что крупный план парикмахера в начале первого акта поддержан любопытным эпизодом в начале второго: уже сочинив и разыграв в своем воображении пару вещиц, Матюков—Наконечников опускает в плоский прозрачный аквариум большие белые листы, где постепенно проявляются черно-белые лица его героев — незадачливых влюбленных Астафьевой (Елена Немзер) и Третьякова (Семен Сытник) из «Дома окнами в поле». Лица становятся все резче и контрастней, пока не засветятся от включенной лампы. Собственно, вот и все, что хоть как-то отрабатывает в спектакле тему сочинительства и «брожения» таланта. В целом же, возникнув в парикмахерской (выдержанной одновременно и в бытовом и в художественном ключе), Наконечников практически исчезнет из спектакля, где на разных планах малюсенькой сцены будут по-ученически старательно разыграны еще два вампиловских драматических этюда.

Так что заявленный на сайте театра тезис: «Наконечников словно бы сочиняет эти сюжеты на глазах у зрителя — сначала легко, играя, а затем все больше и больше проникаясь собственным сочинением, включаясь в судьбы своих героев. И вот уже само произведение начинает жить и развиваться по собственным внутренним законам, подчиняя фантазию автора логике художественного творения», — остается не то чтобы чисто умозрительным, но как будто не проявленным в этом спектакле. Как драматург, режиссер лишил своего героя развития, не включив в спектакль второй акт незаконченной пьесы Вампилова «Несравненный Наконечников», где парикмахер, уже начавший сочинять, как-то соотносит свое новое состояние с миром. В спектакле же Наконечников появляется лишь в начале и в конце вампиловских этюдов в качестве своеобразной «рамы», единой же сквозной линии, делающей его существование необходимым, — так и не построено.

С. Сытник (Третьяков), Е. Немзер (Астафьева).
Фото О. Кутейникова

С. Сытник (Третьяков), Е. Немзер (Астафьева). Фото О. Кутейникова

Кстати, «Несравненный Наконечников» — интереснейшая пьеса, перечитав ее, я припомнила «Смерть Занда», также неоконченную пьесу Юрия Олеши о себе самом. Была ли это серьезная попытка автопортрета, как у Олеши, или же Вампилов пытался создать нечто вроде пародийного Белкина — как это сделал когда-то гений Пушкина? Жаль, что в спектакле Олега Еремина этот вопрос даже не ставится.

Что касается актерской игры, то здесь возникает любопытная коллизия: крохотная Малая сцена априори предполагает крупный план. Для труппы, привыкшей к огромным просторам основной сцены, это — серьезное испытание, тем более что малое пространство стало доступным для них относительно недавно. Лишенный острого формального рисунка, актерский ансамбль в целом проигрывает в выразительности, например, помещенным в те же условия актерам АБДТ. Тонкой или парадоксальной психологической партитуры ролей не выстроено, актеры добросовестно играют персонажей в форме «жизненных соответствий», скрупулезно соблюдая минимализм выразительных средств, часто впадая при этом в монотонность.

Как всегда, органичен и подавляет всех своей ярчайшей индивидуальностью Виктор Смирнов, сыгравший сквозную роль Лохова — по сути, наперсника главных героев — в первой и последней новелле. Огромный, неповоротливый, обнаженный художником до майки и трусов герой Смирнова медленно, как тюлень, переваривает любую информацию, поступающую извне. Но кажется, что за тяжелой умственной работой этого персонажа скрывается некая хорошо защищенная жизненная основа, возможно, именно поэтому режиссер отдает Лохову последнюю реплику в спектакле, герой Смирнова как будто остужает Наконечникова, когда тот впадает в эйфорию от сочиненных драматических сцен. Впрочем, непроявленность — отчасти свойство и этого персонажа, какая правда, какая жизненная основа живет внутри этого мощного тела — так и остается загадкой.

А. Волгин (Баохин), В. Смирнов (Лохов).
Фото О. Кутейникова

А. Волгин (Баохин), В. Смирнов (Лохов). Фото О. Кутейникова

Два слова о художественном решении Александра Мохова (вне сомнения, задуманного вместе с режиссером), которое, в сущности, радует глаз, правда, как-то отдельно от содержательного поля спектакля. Оппозиции черного и белого строго выдержаны от пролога до эпилога. Предметно-костюмный мир лишен четкой исторической принадлежности, пространство и время как-то зависают, что создает ощущение мира воображаемого или сна. Сцена от зеркала в глубину поделена на три зоны: первая часть играется почти на носу у зрителя, вторая новелла — по горизонтали на среднем плане, а хор якобы деревенских парубков и девок время от времени высвечивается на самом дальнем плане — в окне. Хор этот вовсе не деревенский, а какой-то зловещий, как будто напоминающий героям о скорой смерти. Последняя часть, где речь идет именно о смерти, правда, как выясняется, мнимой, — происходит в глубине, на третьем плане. В финале открывается четвертый — там, где раньше был хор, теперь сидит на полу сам парикмахер-драматург и неистово хлопает в ладоши. Если бы открылся еще один, пятый план — зритель увидел бы спину бога искусств Аполлона, управляющего квадригой, что венчает колоннаду Александринки.

Февраль 2010 г.

Дмитревская Марина

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

В. Золотарь. Фото Д. Пичугиной

В. Золотарь.
Фото Д. Пичугиной

Владимир Золотарь — редкий в новом поколении настоящий главный режиссер. Не просто постановщик, а именно главный, строитель. Когда-то попавший в Барнаул с легкой руки «ПТЖ» (попросили порекомендовать на постановку молодого режиссера — мы порекомендовали), он построил там театр. Заполненный зрителями, любимый ими, живой.

Позапрошлой весной перед лицом президентских и думских выборов, когда всем губернаторам на места были спущены жесткие разнарядки и знамя «Единой России» накрыло страну (кто не обеспечил процент — чуть позже лишился должности, это все хорошо известно), на «Войцека» Золотаря пошли гонения (см. «ПТЖ» № 51). Спустя месяцы (!) после премьеры журналистка Е. Рябова в лучших традициях советской критики 1930-х годов (когда за спектакль сажали) признавалась в «несвоевременных мыслях»: «невольно приходишь к мысли о том, что личностное и творческое мироощущение Владимира Золотаря — откровенно негативное!». Задавать вопросы о «позитивности» «Войцека» было бесполезно. Золотарь уехал из Барнаула в Нижний.

С прошлой весны, когда его «Войцек» получил «Золотую маску», в столицах вдруг проснулись: «А кто такой Золотарь?» (один питерский театр звонил в редакцию: «Кто такой Звонарь?» Коллеги! Читайте журнал!) Тут как раз Петербургский ТЮЗ и позвал петербуржца Золотаря повторить «Великодушного рогоносца» — вполне легендарный алтайский спектакль. Почему именно таков был репертуарный выбор А. Я. Шапиро и зачем повторять в столичном ТЮЗе достижение многолетней давности, было загадкой, но все радовались появлению в пространствах нашего ТЮЗа с его нитевидным творческим пульсом и явной деградацией в сторону провинциального театра детской радости — энергичного, творческого настоящего главного Володи Золотаря.

С осени стало уже не до вопросов по части чистого искусства: настало «великое противостояние» в Нижегородском ТЮЗе (см. № 57). Голодовка большой части труппы, конфликтная комиссия СТД, безответственно «поделившая» театр на две части («Я его спектакли не видел, фамилия у него Золотарь, говорят, и спектакли г…», — кричал мне в трубку один из взнервленных членов этой «комиссии», гордившийся «голубой каской» миротворца). Было понятно, что власть позиций не сдаст, но такого прессинга со стороны чиновников, блокады в нижегородских СМИ, невозможности театра отстоять свое право на нормальную жизнь, ежедневных провокаций не ждал никто. Бессилие центральных СМИ, поднявшихся на поддержку «группы Золотаря», тоже говорит о чем-то (наша собака лает, а их караван идет). История с Нижним — повод к глубочайшим социальным выводам.

Что же до Золотаря лично, то его зовут в другие театры, а он не может уйти: люди голодали за свое желание работать с ним…

Марина Дмитревская. Володя, начну не с Нижнего, за кошмарной историей которого с начала сезона следит все прогрессивное человечество, а с Петербурга. Какая была необходимость в клоне «Рогоносца»? Вот в нашей профессии я никогда спустя годы не буду повторять давно написанный текст. А режиссеры повторяют…

Владимир Золотарь. Я не назвал бы это клоном. Я хотел пройти новый путь… Понимаете, есть такие странные взаимоотношения с пьесами. Уже после того, как спектакль перестал идти на Алтае, у меня появилось ощущение, что я к этой пьесе никогда не вернусь. Ни в этом качестве, ни в новом. Но потом возникает какая-то тоска, спектакль — он же живой организм. И я по нему скучал. Поэтому и появляется, наверное, такое ощущение клона: от моей тоски по тому спектаклю.

М. Д. Но в том спектакле был безумный Дима Мальцев — Брюно, и если говорить об органике, то органика держалась на его природе, которая повториться не может. А если в организме возникает другой «орган», то меняется и целое. И, в отличие от тех, кто не видел алтайского спектакля и считает, что на уровне нашего бедственного ТЮЗа это очень хороший спектакль, — те, кто видел барнаульского «Рогоносца», говорят, что бедный Макс Фомин колдобится в чужом рисунке.

В. З. Все понятно. Тут два нюанса. Во-первых, бедный сумасшедший Дима Мальцев колдобился тоже в чужом рисунке. Моем. Роль в том спектакле была мною построена не как режиссером, а как балетмейстером, буквально.

М. Д. Но природа Фомина другая…

В. З. Да, Марина Юрьевна, и эта другая природа учитывается нами. Поймите меня, я не в защиту ни себя, ни Фомина, но мало кто видел того «Рогоносца», когда он только начинался, — а это была пытка для Димы. И я помню, как все говорили после первых спектаклей, что Мальцев бессмысленный — бегает, орет и все… И отчасти это было так. Максим находится в дикой стадии освоения всего этого. У него идет нормальный процесс освоения — и к весне это будет уже более радостный процесс. У того спектакля был такой же точно путь. Я до сих пор помню, как играли на «Сибирском транзите». Там Дима в первый и последний раз сыграл так, что его ко второму акту уже «не было». А потом, где-то через полгода, сказал: «Какие удивительные метаморфозы происходят в человеческом организме. Кода мы играли первые полгода, мне казалось, что я уже на поклонах не смогу уйти со сцены. А сейчас у меня ощущение, что могу сыграть еще один спектакль». Вот у Макса этот же путь. Он еще «не уходит» на поклонах. Это такие этапы, я очень надеялся, что мы при всем цейтноте выйдем на какой-то результат, но пока каждый спектакль — репетиция. На самом деле у меня-то от Максима Фомина ощущение совсем другой истории. Лучше, хуже — но я его никак не могу воспринять клоном.

М. Д. Володя, судьба распорядилась так, что вы из огня да в полымя. Ситуация с чиновниками на Алтае была более-менее понятна: дайте нам, заказчикам искусства, членам «Единой России», радостного и лучезарного в то время, как нам стало жить лучше и веселее. Ваш замечательный «Войцек» не отвечал этим требованиям и потребностям. Абсолютно советская ситуация.

Ситуация в Нижнем тоже вполне советская, в последнее время вас всех душат там буквально «в застенках КГБ» — с прослушками телефонов, клеветой, подставами и так далее. Если бы вы посмотрели на эту ситуацию со стороны, как на драматургию, то в чем была завязка, развитие… то есть каковы этапы действия? Как эту ситуацию представляю себе я? Я видела Нижегородский ТЮЗ во времена Виктора Симакина, и не раз. Это был ужас детской радости. Однозначно. Когда туда назначили Вячеслава Кокорина, я всем говорила, что Кокорин не строитель, он «…до основанья, а затем…». Действительно, рутину поломал, а строить позвал вас. Труппа так везде и говорила: пришел человек, с которым мы хотим строить театр. И впереди была мирная лучезарная жизнь, два фестиваля. Но в это время назначают директора, который вообще не может справиться с труппой, в ваше отсутствие начинаются его метания между Управой и труппой — и тут снова возникает Симакин, «ниспосланный свыше». И дальше все остальное: голодовка, комиссия СТД… Или была какая-то другая логика развития?

У МЕНЯ БЫЛО ДВА УЧИТЕЛЯ. ПЕРВЫЙ — МАР ВЛАДИМИРОВИЧ СУЛИМОВ, КОТОРЫЙ СОВСЕМ НЕДОЛГО ПРЕПОДАВАЛ НА НАШЕМ КУРСЕ, НО УСПЕЛ ВЛОЖИТЬ В НАС ОЧЕНЬ ВАЖНУЮ, ОЧЕНЬ ЛИЧНОСТНУЮ ВЕЩЬ: НРАВСТВЕННОЕ ПОНИМАНИЕ ПРОФЕССИИ И НРАВСТВЕННОЕ ОТНОШЕНИЕ К НЕЙ. ЭТИМ ОН ЗАРЯЖАЛ СРАЗУ. ВТОРЫМ МОИМ УЧИТЕЛЕМ БЫЛ ГЕННАДИЙ РАФАИЛОВИЧ ТРОСТЯНЕЦКИЙ. КОГДА Я РАССКАЗЫВАЮ, ЧЕМУ ОН МЕНЯ НАУЧИЛ, ВСЕ ОБЫЧНО СМЕЮТСЯ, ХОТЯ, МНЕ КАЖЕТСЯ, ЭТО ДВЕ ОЧЕНЬ ВАЖНЫЕ ВЕЩИ: ТЕАТР БЫВАЕТ РАЗНЫЙ. У ЭТИХ РАЗНЫХ ТЕАТРОВ ЕСТЬ КАКИЕ-ТО ОБЩИЕ ЗАКОНЫ, А ЕСТЬ РАЗНЫЕ. И ВТОРОЕ, ВЫТЕКАЮЩЕЕ ИЗ ПЕРВОГО И ПРЕДСТАВЛЯЮЩЕЕСЯ МНЕ ОЧЕНЬ ПРАВИЛЬНЫМ. ОН ГОВОРИЛ, ЧТО ЕСТЬ РЕМЕСЛЕННЫЕ НАВЫКИ, КОТОРЫЕ В КАКОЙ-ТО МОМЕНТ У ЛЮДЕЙ НАШЕЙ ПРОФЕССИИ НАЧИНАЮТ ЖИТЬ В ОРГАНИЗМЕ. И, КОГДА ОТКРЫВАЕШЬ ПЬЕСУ, НУЖНО ЗАБЫТЬ ВСЕ, ЧТО ТЫ ЗНАЕШЬ ПРО ТЕАТР (НАВЫКИ ВСЕ РАВНО СРАБОТАЮТ КАК РЕФЛЕКС), И ПО БУКОВКЕ ПОПЫТАТЬСЯ ПРОЧИТАТЬ, ОТКРЫТЬ ТЕАТР ЭТОЙ ПЬЕСЫ, ЭТОГО АВТОРА. ЭТО ДЛЯ МЕНЯ ПРАКТИЧЕСКИ ЗАКОН, ВАЖНЫЙ ОПОРНЫЙ ПУНКТ ОБЩЕНИЯ С ПЬЕСОЙ, КОГДА ОТКИДЫВАЕШЬ ЗНАНИЯ О ТОМ, КАКОВА ДОЛЖНА БЫТЬ ЕЕ СТРУКТУРА, ПОТОМУ ЧТО, МОЖЕТ БЫТЬ, ИМЕННО В НЕЙ ЗАКОНЫ БУДУТ ОПРОВЕРГНУТЫ И ЗНАНИЯ ПОМЕШАЮТ ТЕБЕ ОТКРЫТЬ ЕЕ ОСОБЫЙ ЗАКОН, ЗАМУТЯТ ВЗГЛЯД. ВОТ ЭТО ВАЖНЫЕ ДЛЯ МЕНЯ ВЕЩИ, КОТОРЫЕ ДАЛ ТРОСТЯНЕЦКИЙ. ВКУПЕ ЭТО ФОРМИРУЕТ МОЕ ОЩУЩЕНИЕ СЕБЯ В ТЕАТРЕ.

ВЛАДИМИР ЗОЛОТАРЬ

В. З. Ну, во-первых, внутри этой логики развития есть несколько базовых вещей. Все это начинается с более высоких назначений и переназначений, потому что приход Кокорина и директора Юры Милютина и оставшейся после его ухода на месте директора театра Тани Лукьяновой связан с тем, что начальником Департамента культуры был назначенный губернатором Шанцевым Сергей Щербаков. Щербаков — артист по образованию, который когда-то свою еще не политическую карьеру начинал в Нижегородском ТЮЗе, который вернулся из Москвы и связан с нижегородским театральным полем. Он понимал, что заниматься всем одновременно — это почти не заниматься ничем. И придумал Нижегородский ТЮЗ как некий пилотный проект. Вот попробуем здесь что-то построить, и, если это будет хорошо, можно продолжать. Отсюда приглашения всех со стороны — директора и главного режиссера. Но здесь я даже с вами не соглашусь: Кокорин в Нижегородском ТЮЗе что-то построил. Когда я туда пришел, театр не был «разрушенным до основанья», там был ряд спектаклей (и камерные, и вечерние, и МакДонах, и другие работы, и те же «Бременские музыканты» — плоды некоего строительства). Переформировалась труппа, Кокорин кого-то привел, кого-то притащил я, кого-то мы вместе приняли, кто-то лучше выучен, кто-то хуже, кто-то с большим опытом, а кто-то только начинает. Разношерстная компания молодежи, разноуровневое старшее поколение, очень мало, к сожалению, артистов среднего поколения, но возникали очертания внятной труппы, готовой к решению сложных задач и с очень человеческим подходом к тому, что они делают. Не отбывание детских утренников как обязательной тюзовской программы, а понимание или попытка понять, что такое детский театр. Возникало ясное будущее этой труппы — в связи с актерским курсом, который набирался при театре и на котором мы все должны были работать в той или иной мере.

Да, Вячеслав Всеволодович — жесткий, конфликтный человек, который готов говорить все, что он думает, и иногда даже резче, чем он думает. Задолго до моего приезда он успел поссориться со всеми и, на мой взгляд, не без оснований… И это, конечно, создает некий фон. К тому же какая-то группа артистов со званиями остаются сидеть (это именно те, кто сейчас составляет симакинскую компанию), и, хоть их не так много, они тоже создают фон.

Когда я приехал, я очень удивился некому несоответствию атак на ТЮЗ как на врагов народа — и того, что вижу внутри. Это уже беспокоило. Дальше история с «Собачьим сердцем», как и какая-то скандальность вокруг «Войцека» в Барнауле, возникла по определенной отмашке. Когда в алтайской версии «Собачьего сердца» фигурировал голый Шариков — ни у кого ничего и в мыслях не было, его журналистка Елена Рябова мне припомнила, когда нужно было «Войцека» облить соответствующими выделениями организма. Мне тогда очень хотелось положить перед ней ее же статью двухгодичной давности о «Собачьем сердце», где она пищит про самый ясный и самый точный мой спектакль и про работу Саши Хрякова, который был тем самым голым Шариковым — две минуты перед изумленными глазами общественности.

И вдруг в большом и, как мне казалось, цивилизованном городе НН — такой скандал вокруг голого артиста в двухминутном эпизоде… Когда теперь на вечерний спектакль по не очень детскому произведению Михаила Афанасьевича Булгакова кто-то (я в интернете прочитал) приводит свою восьмилетнюю сестру, а там голый мужик… мне хочется сказать: «Вы что, сумасшедший? Почему вы решили привести ребенка на „Собачье сердце“? Вы перепутали с детской сказкой?». А с психикой пятнадцатилетнего подростка от созерцания очень интимно и очень аккуратно подсвеченного Женей Ганзбургом голого мужского тела ничего уже произойти не может! В какой-то момент мы решили организовать встречу участников спектакля «Собачье сердце» со зрителями, на ней были и учителя школ, и мне задавали вопросы, и я ждал, когда же все это про голого Шарикова начнется. Пытался что-то объяснять (почему граненые стаканы или почему такой профессор Преображенский) и сказал: вот, например, голый Шариков… И меня прервали: а здесь вопросов нет, все понятно. Но «буча» была поднята на телеканале «Волга» — мол, это преступление, когда же наконец не будет голых Шариковых и так далее. И продолжается до сих пор. А спектаклю тем временем уже два года…

М. Д. То есть Нижний Новгород оказался большей глухоманью, чем Алтай…

В. З. Я, честно говоря, до сих пор не могу понять… Либо так, либо я попал в уже сформированное информационное поле вокруг ТЮЗа кокоринского разлива, скажем так… По первому ощущению Нижний оказался вдруг большей глухоманью — и очень неожиданно для меня. Кокорин пытался строить очень культурный театр, пытался «лечить» и актеров и зрителей от ТЮЗа в плохом понимании этой аббревиатуры. Мне этот его опыт нравился больше того, что он делал в Екатеринбурге. Может, просто потому, что он чувствовал, что этот театр, нижегородский, изначально более болен.

М. Д. Почему, когда Кокорин ушел, вы не перешли на должность худрука?

В. З. Да никто не подумал об этом! Ведь должность Кокорина «худрук» была чисто номинальной… мы это придумали…

М. Д. …изменили штатное расписание…

В. З. Присутствие Кокорина в театре для меня было обязательным условием. Меня устраивало, что там Кокорин, что там набирался курс, что Щербаков — директор департамента — меня лично зовет, мы разговариваем и до «Собачьего сердца», и после. Меня устраивала Лукьянова как директор. Кокорин пытался предложить даже формально смешную ситуацию: я главный режиссер, а он очередной. Мол, он все равно больше будет заниматься актерским курсом. Но это было уж как-то чересчур… И тогда Щербаков с Лукьяновой придумали такую комбинацию: номинальный худрук, не настоящий (настоящий ведь тот, у кого контракт с департаментом, у которого право первой подписи, у которого исполнительный директор, то есть он, по сути, директор и главный режиссер в одном флаконе) и главный режиссер. Придумали изменение в штатном расписании про две руководящие должности, все было на сговоре и на абсолютном доверии. Мы работали не первый год, и Кокорин звал меня прицельно, сначала в Екатеринбург, потом в Нижний. Ну, как-то у нас с ним получалось всегда. Один раз поцапались — выгонять одну девочку из труппы или нет, и то на пять минут, и это — единственный раз за пять или шесть лет. Когда Кокорин уходил, я немного поковырял в носу, раздумывая, а не надо ли и мне сейчас уйти. Проблемы с «худрукством», которая появилась, никто из нас не учел. Кокорин уходил не потому, что хотел уходить, а потому, что у него отняли то, чем он хотел заниматься, — курс. И потому, что отняли грубо, не пытаясь вступить в переговоры…

М. Д. Ну, тут вину надо разделить между Нижним и Москвой. Некорректно заключенные гитисовские договоры…

В. З. Я не спорю, но ведь не было бы этого некорректного договора, было бы что-нибудь другое…

М. Д. А почему Кокорин не остался только ради детей: вот просто сидеть и учить, чтоб они не писали потом истерические письма всем (в том числе и в наш журнал), что их бросили?

В. З. Он мог бы с ними возиться только как с частной студией, но уже никто не дал бы никаких корок, ни на каких основаниях…

М. Д. А сейчас они как учатся?

В. З. Их в результате оформили как обычный заочный гитисовский курс. Они должны ездить в Москву, и даже вроде бы были выделены какие-то деньги, но сейчас выяснилось, что этих денег ни на что не хватает. Можно было оставить курс при театре без каких-либо гарантий, но как платить приглашенным преподавателям, как успокоить родителей, взволнованных судьбой детей… И еще, поймите, Кокорин был оскорблен департаментом — все это, правда, исключительно по-хамски было сделано: ни одной встречи, ни малейшей попытки объясниться, просто извиниться… Вот почему я был в раздумьях, а не уйти ли. Кокорин был последним из тех условий, при наличии которых я соглашался работать в театре. Потому что уже ушел Щербаков. И на его место уже был назначен Михаил Михайлович Грошев, и он занялся курсом гораздо раньше, чем все поняли, что документы как-то неправильно составлены: они просто не перезаключили договор, когда его можно было перезаключить автоматически. С января перестали платить ГИТИСу. Мотивировали все время разным: надо изучить документы… идет проверка в самом ГИТИСе… дождемся результатов… А потом наконец-то выяснилось, что документы составлены неправильно. С третьей стороны, очень быстрой, легкой-легкой атакой департамента была вытравлена (я по-другому просто не могу сказать) директор Таня Лукьянова… И ее заместитель Сережа Разживин, человек в театральном мире совсем неопытный, стал исполняющим обязанности. Очень долгое время мы были в полном ощущении, что это ненадолго, день, два, три, а дальше департамент спустит… но кого — мы и понятия не имели. Но самое противное в этой ситуации, что бы Грошев сейчас ни рассказывал, — не было даже попытки вызвать не только меня, но и Кокорина, чтобы поговорить о будущем театра, о будущем курса.

Контакт с властью был потерян навсегда. Щербаков был человек, которому можно было позвонить и сказать: «Сергей Борисович, мне нужно поговорить». Он говорил: «Ну, ты будешь в 9 вечера в театре, я заеду на чашку кофе». И заезжал. Теперь, по-моему, единственный поход за полгода и. о. директора к Грошеву был по записи в приемные часы, которые один день в неделю, в четверг.

М. Д. Мне всегда казалось, что уйдет поколение настоящих крепких коммунистов — и что-то изменится в социальной генетике. Я буквально на днях с каким-то отчаяньем узнала, что Грошев практически мой ровесник. Значит, это мое поколение может быть таким чиновным! Хотя что я говорю — Путин ведь того же возраста… Но еще более поразительно, что назначенный директором функционер Крохин…

В. З. …на два года меня старше…

М. Д. То есть у нас нет социальных перспектив?

В. З. Нет. Это и пугает больше всего. Когда я смотрю в честные комсомольские глаза Максима Крохина, я понимаю, что все-таки это чудное понятие «совок» неистребимо. Мне казалось, что прошла уже целая эпоха. Дело даже не в свободе. Ведь не два, не три года прошло, а, извините, практически двадцать лет. Но нет. Вот оно, рядом. Абсолютно близко. Типаж тот же самый. Мне кажется, Максиму Владимировичу очень здорово было бы сниматься в каком-нибудь кино про 70-е, в роли партийного функционера. Ему все-таки 38 лет, он успел побыть комсомольцем. Я же тоже был комсомольцем… И все равно мне-то казалось, что у нашего поколения…

М. Д. Как в старые добрые времена, вам назначили директором человека, который не имеет к театру никакого отношения…

В. З. Логика была советская — он опытный управленец, а какая разница, чем управлять? Причем я пытался с ним спорить или мягко разговаривать: мол, театр — это нечто другое, не нефтяная компания, менталитет другой. А в театре менталитет очень важен. Вот сидели мы с ним в разгар событий в кабинете у Калягина, и при мне ему Влад Любый, директор РАМТа, говорил: «Максим Владимирович, вы поймите, в театре от атмосферы зависит если не все, то очень многое». Как об стенку горох…

Боже меня упаси, чтобы директор ходил ко мне советоваться по любому вопросу, ну нет у меня такого рода амбиций, но в каких-то вещах нужно прислушаться к режиссеру хотя бы потому, что он общается с коллективом, в его функции тоже входит управление, поэтому он может подсказать какие-то специфические, именно театральные инструменты. Нежелание господина Крохина поговорить с коллективом — это совсем антитеатральная вещь. Можешь собирать только труппу, можешь собирать часть коллектива, но ее надо собирать. Особенно в нынешней ситуации, когда все понимают, что я могу им что-то приказать, но я реально не управляю никакой частью театра. Я лишен в театре управленческих функций.

М. Д. Чего они хотят, чиновники? Чтобы вы ушли, Симакин укрепился и все стало как 15 лет назад? Их сверхзадача?

В. З. Да, хотят. Но есть еще сверх-сверхзадача. Зам. директора по спецпроектам взят Владимир Маркович Чернов, который является соучредителем, совладельцем прокатного агентства, привозящего в Нижний антрепризы. Ну, тогда политика театра ясна: больше аренды, хорошей и разной. Это, по сути, коррупционная вещь, и она противоречит уставу театра. Человек, который заинтересован в том, чтобы было побольше арендаторов, становится зам. директора. Но он же не ТЮЗ кормит, а себе в карман эти деньги кладет. Зачем он нужен? Ну зачем?!! Как только я говорю себе: «Нет, не затем, чтобы превратить театр в прокатную площадку», — я сразу лишаюсь любых других мотиваций — «зачем». Зачем этому человеку давать такую власть, чтобы он все время хамил и лишал должностных полномочий главного администратора театра с 13-летним опытом, который тащил на себе все продажи? Зачем приводить своего человека, назначать главой пресс-службы и тем самым выдавливать другого человека, который до этого делал всю рекламу? Теперь реклама выходит за день до премьеры. В программке «Щелкунчика» написано «пьессу для театра…» — с двумя «с», причем я это в макете исправлял. Сейчас это выглядит как диверсия. И эту программку вычитывал завлит! Когда осенью ко мне приходили кандидаты на должность завлита, я все выбирал, мучился, боялся промахнуться. Но вот пришел Симакин и привел за ручку барышню, которая и допустила «пьессу». Теперь она сидит в моем кабинете, я туда не захожу, потому что у меня ощущение, что меня все время подслушивают. И я ухожу в гримерку к артистам. А это дает право Крохину говорить, что он меня не видит в театре. Конечно, не видит, он же на сцену не ходит, только когда премьера.

М. Д. Володя, вы сейчас подали письмо в прокуратуру, только вот почему не написали, что в театре стали водку продавать? Я видела сюжет по телевизору.

В. З. Мы это обнаружили уже после письма.

М. Д. С моей точки зрения, комиссия, которая приехала от СТД, нанесла непоправимый вред. Делить театр было нельзя. Можно было не принимать условия этой комиссии в тот момент?

В. З. Понимаете, я до сих пор думаю, что ситуация была безвыходная. Объясню почему. Ну, бог с ней, с информационной блокадой. Ну, бог с какими-то еще обстоятельствами. Но в таких условиях голодовка чисто физически невозможна. Чтобы голодать, надо от всех запереться, обложиться подушками и пить воду по расписанию. Но я по себе понял: за день ведешь переговоры с теми, с этими — и ты с утра выпил воды, а дальше забыл и все… Когда скорая приезжала, нам говорили: «Ребята, а что мы можем сделать, этого человека надо просто кормить, если еще не поздно», — Ира Страхова уже падала в обморок, Вера Лаптева падала в обморок, дядю Женю Калабанова уже увезли… У Леонида Яковлевича Ремнева давление подскакивало 200 на 100, как только он начинал с кем-либо говорить о ситуации. А он голодал и закончил бы, когда закончат остальные, и убедить его остановиться было невозможно. Было понятно, что из голодовки надо выходить. Могли остаться самые крепкие ребята, те, которым по 20 лет. Но это теряло всякий смысл. По нашим ощущениям, все стало безнадежным, когда в прямом эфире кто-то дозвонился до губернатора и спросил: «Что вы думаете о ситуации в ТЮЗе?» — а тот ответил: «А что тут думать-то? В театре — кризис абсолютный, что тут голодать-то. Там же два детских спектакля всего, и голодают человек 10–12, которые коммерцией хотят заниматься, а остальные приняли приход Симакина с воодушевлением. Они же погрязли в коммерции, у них же сплошные коммерческие гастроли…» — и так далее. Когда настолько перевернутую информацию выдает первое лицо области, понятно, что на попятную они не пойдут. Это, как и позиция Грошева, чудовищно. Вот сидят 20 человек голодающих, включая пожилого артиста Ремнева и очень пожилого артиста Калабанова, у которых в этом городе есть имя, и когда кто-то, рыдая, говорит об этой безнадежной ситуации, а Грошев слушает два часа и потом говорит: «Назначение Симакина я считаю правильным решением, и другого быть не может. Весь вопрос в том, чтобы Золотарь с Симакиным договорились». Артисты опять: «Подождите, да пусть они хоть на брудершафт пьют, но мы, артисты, не видим возможности сотрудничать с этим человеком в театре, это уже пройденный этап, это уже было». — «Нет, надо, чтоб Золотарь с Симакиным договорился. А вот голодать или не голодать, — говорит Михаил Михайлович Грошев, — это ваше личное дело».

И стало понятно, что это положение должны разрешить откуда-то извне. Но приехавшая комиссия сказала: ребята, нет другого выхода.

М. Д. Но если бы комиссия сказала, что надо убрать Симакина, то все было бы по-другому…

В. З. Наверное, наверное. Но мы уже рассматривали эту ситуацию как поражение. Тем более, гарантами комиссия назначила тех, кто создал эту ситуацию… Мы надеялись и сейчас отчасти еще продолжаем надеяться, что порядочные люди, которые ситуацию контролируют, не дадут сотворить совсем уж чудовищное. Как бы ни дезинформировал всех тот же Крохин, который регулярно звонит и «сливает» свое виденье ситуации. Но даже фестиваль «Колесо», на который хотели созвать побольше критиков…

М. Д. Тот, на котором и Симакин и вы должны представить свою продукцию?

В. З. Да, даже этот фестиваль под сомнением. Потому Крохин давит на Любого: мол, у нас тут такой конфликт, зачем грязь выносить. А мы-то заинтересованы, чтобы этот фестиваль был.

М. Д. Это детский фестиваль?

В. З. Да, такая разновидность передвижного фестиваля-лаборатории, который приезжает в город и смотрит некую театральную ситуацию.

М. Д. Ваша группа выпустила два спектакля — «Щелкунчика» и «Операцию „Новый год“», почему же говорят, что вы не работаете для детей и вообще?

В. З. Это вообще уникальный вариант! Думаешь: отчего люди так делают — то ли от безысходности, то ли от безнаказанности. Мы отыграли 24 «Операции», Новый год прошел на нашем репертуаре, кроме того, большая часть репертуара театра проходит с 90% моих актеров. И это я еще льщу творческой группе Симакина, который должен выпустить 30 января «Золотой ключик». Администрация нам говорит, что мы должны оставить в репертуаре новогоднюю сказку, хотя она задумывалась как одноразовый проект. Нам за нашу работу в праздники дали 6 выходных, и именно в эти дни проходила пресс-конференция Симакина. И ситуацию подают так: «Вот видите, труппа Симакина в поте лица трудится над „Золотым ключиком“, а труппа Золотаря не работает, так как с Симакиным они работать отказываются, а у самого Золотаря нет времени на работу с ними, он, мол, сейчас с БДТ контракт подписал. И до этого все время в административных отпусках». А то, что мы выпустили два спектакля, и то, что Симакин половину рабочего времени вообще не присутствует в театре без всяких административных отпусков…

М. Д. Так было всегда, он так привык… Но еще есть общетеатральная проблема: наступление чиновников. Ситуация в Барнауле показала: не рой другому яму. Директор В. И. Мордвинов «сдал» начальникам ситуацию и вас (сужу по прессе), а потом те же начальники «сдали» его. Но есть еще ваша индивидуальная судьба, как режиссера. Понятно, что вы теперь кровью повязаны с людьми, которые за вас голодали. Просто не сняться и не уехать. Вы — заложник.

В. З. Мы все люди разумные, и у большинства есть ощущение некой фатальности ситуации. Ну, как она может измениться? Только полная смена власти (получилось, что с Нижегородским ТЮЗом успела повзаимодействовать вся власть, так что они уже будут защищать честь мундира). Или очень серьезное вторжение в ситуацию кого-то извне…

М. Д. Если бы ушли вы и артисты, им всем бы стало легче… баба с возу…

В. З. Расчет на это есть. Симакин приходит в нижегородское училище и говорит: «Ребята я весь курс возьму». Когда его спрашивают: «Да куда вы их возьмете, у вас же труппа», — он отвечает: «Их не будет уже к концу сезона». Там абсолютный расчет. И поэтому такая атака именно на меня. Звонят в БДТ, выясняют, подписан ли у меня контракт на постановку, и делают это орудием против меня — вот, мол, он бросает театр. И все это без разговора со мной. А я в это время «горблюсь» над сказкой, на которой они потом будут деньги зарабатывать. Меня же уже спровоцировали на заявление, которое не взяли, потому что оно было неправильно оформлено. И все знали, что я заявление не подал. Но через несколько дней они дают информацию в СМИ, что Золотарь подал заявление об уходе и ставит под угрозу «новогоднюю сказку». А я в это время вовсю ее репетирую… В любом случае надо дотянуть до лета, хотя бы потому, что там контракты у многих артистов истекают. Вот и все.

М. Д. Вот что еще меня ужасает — это отсутствие корпоративной этики.

В. З. Надо было видеть, как режиссер Мишин, председатель Нижегородского СТД, орал на Ремнева: «Как вы смели молодежь на это подбивать!»

М. Д. Получается, что лично с вами случились две ситуации, свидетельствующие о полной реставрации советской власти на местах.

В. З. В сущности, да. И я задаю себе вопрос: почему и во второй раз для подтверждения выбрали именно меня?..

Январь 2010 г.

P. S. Прошел месяц. Ситуация в Нижнем менялась каждый день. Отправляя интервью на правку, 27 февраля 2010 года я задала В. Золотарю последний вопрос.

М. Д. Володя, как?! В плане развития драматургии?

В. З. События развиваются стремительно. Нас начали «отстреливать» по одному. Уволены два молодых артиста, у которых истек срок договора. Естественно, против моей воли. Абсолютно вопреки интересам репертуара. Например, на следующий день после увольнения Ольги Солдатовой — иногородней актрисы с ребенком двух с половиной лет — в репертуаре стоял спектакль «Король Лир», где она — Корделия! Спектакль она сыграла-таки, но и это директора не убедило в том, что теперь она по закону — штатный работник театра.

Уведомление о сокращении получила з. а. России Елена Борисовна Фирстова — актриса, режиссер, педагог, дочь легендарного Бориса Наравцевича. В уведомлении ей предлагаются свободные ставки костюмера, осветителя или уборщицы.

Никому из иногородних (включая нас с женой) дирекция теперь не оплачивает жилье. Как выживать артистам, которые почти всю зарплату отдают квартирным хозяйкам, — непонятно.

А «Тома Сойера» я по-прежнему репетирую нелегально: нет ни приказов, ни контрактов с постановочной группой, не принят макет, не начато производство, не названы сроки…

Надежда, что дело сдвинется с мертвой точки, возникла, когда Александр Александрович Калягин опубликовал свое открытое письмо губернатору Шанцеву — письмо, достаточно внятно растолковывающее сегодняшнюю ситуацию в театре. Но прошло несколько дней, и надежда снова скрылась где-то за углом: губернатор ответил Калягину. Ответ потрясает: за три года уничтожен детский репертуар… как ребенок будет четыре часа смотреть «Короля Лира»?.. Вот пришел директор, и поставили «Золотой ключик», а Золотарь со своими бунтовщиками опять ничего не поставил…

У меня такое ощущение, что я со своими «бунтовщиками» сплю, и одиннадцать детских спектаклей последних трех лет нам приснились, и «Щелкунчика» мы ставили во сне, и двадцать четыре аншлага на «Операции „Новый год“» — это тоже сон… А бодрствует один лишь губернатор!

Март 2010 г.

Ряпосов Александр

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

Ф. Кроммелинк. «Великодушный рогоносец». ТЮЗ им. А. Брянцева.
Режиссер Владимир Золотарь, художник Олег Головко

Фарс Ф. Кроммелинка идет в переводе И. Аксенова и с сохранением излюбленного Вс. Мейерхольдом трехактного строения спектакля, что свидетельствует о режиссерской смелости В. Золотаря, не убоявшегося зрительского исхода в двух антрактах. Часть публики, конечно, уходит, но, с учетом трехчасовой продолжительности постановки и оригинальности и необычности сюжета предабсурдистской пьесы, часть эта столь незначительна, что является несомненным свидетельством режиссерской победы.

М. Фомин (Брюно), А. Ленин (Эстрюго).
Фото Д. Пичугиной

М. Фомин (Брюно), А. Ленин (Эстрюго). Фото Д. Пичугиной

Обойти сопоставление тюзовского спектакля с шедевром Вс. Мейерхольда невозможно. Постановщики не стали рабски подражать Мастеру, а пошли по пути стилизации. Особенно это относится к работе художника О. Головко, который осмыслил в своей сценографии конструктивистские решения двух мейерхольдовских спектаклей 1922 года — «Рогоносца» и «Смерти Тарелкина»: тут и основной многоярусный станок с четырьмя видами лестниц, и вращающееся колесо, и «аппараты для игры» — например, фурка-станок, которая обыгрывается и как корабль, на котором прибывает Петрюс (К. Дружинин), и как электрический стул, где корчится от страданий ревнивец Брюно (М. Фомин). Великолепна сочиненная Е. Ганзбургом световая партитура спектакля, особенно в сцене обнажения Стеллы (Н. Зыбенкова), где фигура героини оказывается деликатно обрисованной и вместе с тем целомудренно укутанной светотенью.

Режиссер удачно и изобретательно насытил действие аттракционами, трюками, лацци, игрой с вещами: стрельбой, акробатикой, ходьбой на ходулях, ударами ломающейся на две части дубины, полетами, манипуляциями с канатом, игрой на «аппаратах», метафорой «утопления» лежащей на сцене Стеллы, которую поливают настоящей водой, принесенной в ведрах, — всего и не перечислишь.

В. Золотарь сохранил заложенный в пьесе и реализованный в мейерхольдовском спектакле сюжет роковой власти страстей над человеком: безграничная любовь Брюно к своей жене Стелле оборачивается столь же мощной и ничем не мотивированной ревностью, натура Брюно оказывается не в силах одолеть овладевшее им иррациональное состояние любви-ненависти, а разум — рационально осмыслить сложившуюся ситуацию. Вместе с тем режиссер дополнил свой сюжет решенными в брейгелевски гротескном духе мотивами человеческого уродства и слепоты. (Кстати, большая часть костюмов и бутафории сделаны в манере Питера Брейгеля Старшего.) «Брейгелевская» слагаемая режиссерского сюжета представляется не слишком органичной для предабсурдистской поэтики пьесы Ф. Кроммелинка, но она позволила В. Золотарю организовать работу хора, выстроить мизансцены действующих лиц третьего плана, соответственно одеть их и задать общую атмосферу постановки.

Сцена из спектакля.
Фото Д. Пичугиной

Сцена из спектакля. Фото Д. Пичугиной

Проблемная сторона спектакля, как и ожидалось, заключена в актерском исполнении. Натужно звучит насыщенный монологами текст пьесы Ф. Кроммелинка, временами элементарно невозможно разобрать, что говорят герои. Хору (за исключением, может быть, исполнителя роли Погонщика волов И. Батарева), М. Фомину, А. Ленину (Эстрюго) и в меньшей степени Н. Зыбенковой трудно дается поставленный И. Ткаченко пластический рисунок (не хочется употреблять всуе термин «биомеханика»), актерская пластика воспринимается как внешне навязанное исполнителям задание, которое так и не стало для них органично необходимым для воплощения порученных им ролей. И как следствие — устойчивое ощущение тягучести темпоритма спектакля, желание добавить ему драйва, настоящего куража, выплеска актерской энергетики.

По-настоящему выручают тюзовскую постановку кроммелинковского «серьезного фарса» и компенсируют многие недочеты ее актерского исполнения несколько статичных и контрастно «тихих» по отношению к общей тональности спектакля сцен, в которых усвоенная в студенчестве школа берет верх и М. Фомин и Н. Зыбенкова пронзительно и с полной душевной отдачей проживают моменты подлинного страдания своих героев.

Январь 2010 г.

Мне трудно писать о новом «Великодушном рогоносце» Владимира Золотаря. Невозможно забыть первый вариант, сделанный им в Алтайской драме в 2002 году с Дмитрием Мальцевым в главной роли (см. «ПТЖ» № 32). Спустя несколько лет после премьеры произошла трагедия, молодого актера не стало. Спектакль, который мог бы еще жить на сцене, исчез. Наверное, можно понять режиссера, который получает предложение возобновить свой замысел в другом театре, осуществить вторую редакцию с другими артистами… Но видевшие барнаульскую постановку и Мальцева—Брюно не могут не сравнивать. И сравнение оказывается не в пользу петербургского варианта.

Когда я писала об алтайском «Рогоносце», главными характеристиками спектакля были — «самобытный», «непосредственный», «свежий», «живое событие, творящееся здесь и сейчас», «свободная актерская игра»… Именно эти качества по определению отсутствуют в нынешнем варианте, потому что это «перенос», а не рожденное сегодня, в новых условиях места и времени, решение. Повторение, оказавшееся бледной копией.

М. Фомин (Брюно), А. Золоткова (Стелла).
Фото Д. Пичугиной

М. Фомин (Брюно), А. Золоткова (Стелла). Фото Д. Пичугиной

Если воспроизведена форма первоначального спектакля, то вместе с ней неизбежно должно и содержание возникнуть, ведь форма любого художественного произведения — это не сосуд для смысла, она сама содержательна… Но загадка в том, что при идентичности сценографии, костюмов, музыки, мизансцен, пластики — всех внешних параметров постановки — содержание не воспроизводится. И нельзя сказать, что актеры ТЮЗа играют хуже, чем барнаульцы, — однако, по-моему, видно, что они с трудом осваиваются в ролях, сочиненных не для них. Выполняют сложный рисунок иногда героически и самоотверженно (как Максим Фомин), иногда формально. Но результат и в том, и в другом случае один. Вернее, результата — художественного — нет. Во всяком случае, не было на премьере.

Брюно Дмитрия Мальцева не только великолепно двигался, совершал акробатические трюки, демонстрировал легкость, ловкость и свободу владения своим телом. Он был поэтом, сочинителем, ежесекундно преображающим действительность. Безостановочно неслась и петляла мысль героя, прихотливо менялось его настроение, накатывали волны подозрений — все это сопровождалось движениями актера, отражалось в кульбитах, прыжках, кувырках, пробежках, подтягиваниях, отжиманиях от пола, зависаниях и балансировании на перекладинах и канатах… К сожалению, в петербургском спектакле движение персонажа оказалось не психофизическим, а исключительно физическим. В течение трех довольно продолжительных действий мы наблюдаем изнурительную акробатику Брюно—Фомина. Актер совершенно иной природы, ничем не похожий на первого исполнителя, тащит неподъемный груз роли, тратя все силы на присвоение чужого рисунка, на преодоление барьера между собой и трактовкой. Какая уж тут легкость, органичность, естественность… Перестав быть безумным фантазером и поэтом, Брюно превратился просто в безумца, в сумасшедшего, вызывающего смех и недоумение зрителей.

Вполне возможно, что тюзовцы постепенно разыграются, обретут свободу и найдут свои ходы к персонажам и коллизиям «Рогоносца». Чтобы спектакль задышал, его необходимо обкатывать на публике… Но в феврале «Рогоносца» почему-то не сыграли ни разу.

Февраль 2010 г.

Каммари Ольга

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

Ольга Каммари. Пан Анджей, польское театральное образование считается одним из лучших в Европе, скажите, почему вы поехали учиться в Россию?

Анджей Бубень. Действительно, наш варшавский университет — один из лучших университетов в Европе. И сперва я окончил его. Но потом подумал, что неплохо было бы поучиться у мастеров самого высокого уровня. Все-таки русская школа считается самой сильной в Европе. По крайней мере, считалась.

О. К.  То есть Санкт-Петербургская театральная академия — это уже второе ваше образование?

А. Б.  Да. Тогда вообще на режиссуру можно было поступить, только уже имея высшее образование. Я решил продолжить обучение в Петербурге еще и потому, что часть моих корней русская: бабушка бежала из России с белыми офицерами и так добралась до Польши, у нас дома всегда говорили на трех языках — на польском, русском и французском. Видимо, корни «взыграли » — и вот я уже второй раз живу в этом уникальном городе.

О. К. С генетическими корнями понятно. А каковы профессиональные? В ЛГИТМиКе вы учились на курсе Ю. М. Красовского, а вот про ваши польские «театральные корни» нам здесь почти ничего не известно. Расскажите о ваших учителях, ведь 1960–1970-е годы — время великой польской режиссуры…

А. Б.  Учителей в Польше у меня было немало. Например, в свое время я активно занимался школой Гротовского. Во многом этим своим интересом я обязан моему педагогу, профессору Збигневу Осиньскому — одному из самых крупных в мире знатоков Гротовского и его близкому другу. Вообще, я в этом плане счастливый человек: хотя с самим Ежи Гротовским я никогда не встречался, мне довелось поработать с его актерами (в лаборатории Гротовского во Вроцлаве).

Да, вы правы, 60–70-е (70-е особенно) считаются золотыми годами польской режиссуры. Польский театр был лучшим в Европе. Но когда появились все эти великие спектакли, я был еще, можно сказать, в детском саду. Во многом я тоже знаю все это только по рассказам.

О. К. Какие еще польские мастера для вас особенно значимы?

А. Б. Конрад Свинарский — режиссер, безусловно, мирового уровня. Прежде всего он известен своими выдающимися постановками в «Старом театре» в Кракове (вы могли о нем слышать еще и в связи с варшавским театром «Атенеум»). Потом — Ежи Яроцкий, тоже наш крупнейший мастер (его спектакли питерцы точно знают). И так далее. Было целое поколение великих режиссеров, у которых мы учились, подсматривали, подслушивали, читали их книжки. Но если вас интересует преемственность — выискивайте сами. Я практик и могу сказать, чем занимаюсь практически, а вы уж решайте: «А! Вот это отсюда, а это оттуда».

О. К. Тогда я так прямо и спрошу: чем вы занимаетесь практически? То есть как вы работаете?

А. Б. Я считаю, что театр — это актер. Не режиссер, не художник, не композитор. Именно актер является основным элементом театра и, соответственно, любого театрального метода. Поэтому мы как режиссеры должны уметь все пропускать через него. Если не умеем, то можно достигать любых технических совершенств, но внутри все равно всегда будет пустота. В общем, мой метод — глубокая и разная техника работы с актером. Здесь я использую и то, чему меня учили в ЛГИТМиКе, и школу Ежи Гротовского, Эудженио Барбы (с которым я тоже имел честь немножко поработать). Как почувствовать разницу между внешним и внутренним существованием артиста и как сделать так, чтобы две эти составляющие все время сохраняли напряжение в нем? Вот что меня занимает. То, что по-умному называется темпоритмическим контрапунктом актерского существования. Этим всю жизнь занимался и Гротовский, а у вас — великий Анатолий Васильев (перед отъездом во Францию). Это самое сложное и самое понастоящему интересное в работе с актером: когда можно снять все маски, все культурные слои, докопаться до нутра… ведь только на самом дне лежит то, что действительно трогает и пробивает.

О. К. Театр должен «пробивать»?

А. Б. Да! Я не люблю театр, который не трогает. Он может раздражать, вызывать тошноту, смешить — что угодно, но он должен вызывать чувства. Иначе театр неинтересен мне как зрителю и как режиссеру.

О. К. А артистов спектакль тоже должен «пробивать»?

А. Б. Конечно. Чтобы спектакль тронул зрителя, он непременно должен трогать самих артистов. Это обязательно и очень важно для меня.

О. К. И к чему вы стремитесь в работе с актерами?

А. Б. Мы ищем контакта со зрителем. Почему он требует игры? По-прежнему ради катарсиса. Пусть даже и такого странного, современного, но все равно: если уж не очиститься, то хотя бы немножко отмыться. К этому я и стремлюсь в работе с актерами. Но каждый раз по-новому. Мне скучно работать все время в одном и том же стиле. По-моему, и актерам это скучно. Интересно искать разные формы, пробовать разные жанры, использовать разную технику. Но самое главное — это разговор со зрителем. Благодаря разным подходам к постановке, на каждый из четырех наших спектаклей в Театре на Васильевском приходит свой зритель.

О. К. И вы адресуете спектакль какому-то конкретному зрителю?

А. Б. Мне нужен зритель, который думает. Театр для меня — это всегда серьезный разговор, это форма встречи. Потому что диалога, который несерьезен, я не люблю. Он может быть смешным, но по сути своей должен быть всегда серьезным. А иначе ради чего мы мучаемся с утра до ночи на площадке и за что зритель платит довольно большие деньги?

О. К. Вы определяли для себя какую-то сверхзадачу пребывания здесь?

А. Б. Нет, я как раз стараюсь не ставить себе никаких сверхзадач. Вы лучше меня знаете, что жизнь в России достаточно непредсказуема. В Европе, даже в моей маленькой Польше, можно более-менее прогнозировать, что будет через год и через два. Что будет через год в России — не знает никто. В этом экстриме есть, конечно, некий азарт. Это возбуждает кровь и иногда помогает работать. Но порою и очень мешает… Создавать театр, создавать актерскую труппу — это годы работы. Мы находимся в начале пути. Много и тяжело работая, мы поменяли стиль нашего театра. Удалось это сделать достаточно быстро. Но, повторюсь, это только начало. Все время появляются новые артисты, возникают испытания, через которые мы должны пройти…

О. К. Какие, например?

А. Б. Иногда очень простые. Ведь каждый спектакль, который мы придумываем, для нас внутренне еще сложнее, чем все предыдущие. Это не значит, что он станет самым лучшим. Мы можем совершать и ошибки. Никто, конечно, не дает гарантий, что новый спектакль будет событием для театральной жизни города, но для нас он должен быть всегда безупречен. Безупречен с точки зрения нашей искренности и честности работы. Это, кстати, и есть сверхзадача: работать безупречно, честно, искренне. Звучит, кажется, наивно, может быть, банально. Но ведь последнее время такое в искусстве случается крайне редко. Коммерция, пиар, деньги… — и мы начинаем сами себя обманывать, придумываем компромиссы. В современном мире быть бескомпромиссным в искусстве очень непросто. Мы, по крайней мере, пытаемся это делать, хотя бы для того, чтобы самим себя уважать. И на самом деле, я думаю, именно благодаря этому мы пока получаем полные залы: зритель чувствует, что мы его не обманываем. Для меня очень важно, что мы начинаем определять для себя некую планку профессионализма. Этому меня научила польская школа. Должна быть планка. И эту планку потом нельзя понижать.

О. К. Интересно, что вы обращаетесь к разному опыту: к тому, чему научились в Польше, и тому, чему научились в России. А как отразилась русская традиция на ваших польских постановках?

А. Б. В Польше я много занимался русской драматургией, русской классикой. И получал за эти постановки престижные призы. Все-таки я учился в Питере целых пять лет и во многом сформирован традицией именно русского театра. Но кроме того я еще работал во Франции, в Германии, в Испании. И везде, куда я приезжал, мне интересно было посмотреть, как там работают артисты, режиссеры. Человек же постоянно учится. Знаете, если я проснусь утром и пойму, что я уже знаю, как надо ставить спектакль, я, наверное, уйду из театра и займусь совершенно другими делами: куплю, например, дом, буду сажать картошку, а потом продавать ее. Пока же я каждый раз, приходя в театр, не понимаю, как здесь что-то делается. Как это поставить? Да как вообще здесь что-то получается? Загадка! Всегда. В любом случае. И именно поэтому мы развиваемся. Скажем, то, чем я занимался в театре лет восемь или десять назад, — совершенно непохоже на то, чем я занимаюсь сегодня. И, наверное, лет через десять, если я еще буду в театре, это опять будет уже что-то абсолютно другое. Театр вообще динамическое явление.

О. К. А какова динамика вашего режиссерского пути? Как изменялись репертуарные пристрастия? С чего начинали и к чему пришли?

А. Б. Достаточно долго я занимался классикой — русской, европейской, польской. В этот период меня вообще не интересовала современная драматургия, я ее читал, но волновала меня классика, с ее помощью я хотел разговаривать со зрителем на современные темы. Мне казалось, что это обучит меня ремеслу. Знаете, ведь чтобы научиться хорошо выстраивать спектакль, нужны именно классические пьесы. Они сделаны так, как не сделана уже ни одна современная пьеса. Они имеют свою конструкцию, которая учит работать с актером, с пространством, со зрителем. К тому же я был директором театра. Когда вы работаете и режиссером, и директором — у вас двойные обязательства. Есть такое понятие — репертуарная политика театра. Иногда нужно поставить спектакль, который ты, возможно, будучи свободным художником, и не взялся бы ставить. Но он нужен зрителю, нужен актерам, которых ты занимаешь. Ведь артисты должны развиваться. Так что такие спектакли тоже приходилось делать. Но я всегда находил для себя в этом удовольствие… А одно время серьезно занимался физиологией актера, психотехникой актера, проблемами формы. Тогда я любил ставить большие спектакли, на больших площадках. А сейчас наоборот. Вот даже Театр на Васильевском. Почему я сюда приехал? Здесь маленькое пространство. Сегодня мне интересно заниматься такой лабораторной работой. Конечно, я ставлю и большие спектакли за границей, иногда даже оперы. Это тоже меня привлекает, но больше всего мне хочется работать в маленьком пространстве. Потому что, если зритель смотрит спектакль с расстояния двух метров, нельзя врать. Это требует буквально ювелирной работы с артистом. Когда вы сидите в 15-м ряду в огромном театре, там много чего не видно, остается картинка, общее впечатление. А здесь, грубо говоря, «голые» артисты и прямой контакт со зрителем.

О. К. Вы, кажется, этим занимались в начале ваших режиссерских опытов?

А. Б. Да, а потом меня увлекла большая форма, постановочное ремесло. Сейчас мне снова хочется копать вглубь и искать какой-то новый способ актерской игры. Никакой революции мы, конечно, не делаем, но все же наш подход немножко иной, чем те, что я вижу в других театрах.

О. К. Вы меняетесь. А поменялось ли что-нибудь в самом театре?

А. Бубень.
Фото из архива театра

А. Бубень. Фото из архива театра

А. Б. Все меняется. Даже обучение артистов меняется. Меняется взгляд на мир, знания, с которыми люди приходят в театр, как артисты, так и зрители. Поэтому меняется и наша техника работы с актером. Единственное, что пока еще, слава Богу, не меняется, — это чувства. Ими мы и занимаемся.

О. К. Все ваши постановки в Театре на Васильевском — по современным произведениям. Что вас в них привлекает?

А. Б. Меня в современной драматургии занимает только одно: насколько она отражает нас, сегодня живущих людей. Если она меня трогает, я за нее берусь. К сожалению, таких пьес немного. Вот, например, мы поставили «Саранчу». Это действительно очень хорошая литература. И оказывается, что необязательно употреблять нецензурную лексику, обнажаться и заниматься любовью на сцене, чтобы это было современным театром. Таких текстов, конечно, немного, но они появляются.

О. К. А отличается ли русская современная драма от польской?

А. Б. Польской драматургии, например, гораздо мень ше, чем русской. Мы не пишем так много, как пишут в России (наверное, за счет объема страны). Но в чем отличие?.. По-моему, театр делится только на плохой и хороший, другого нет. Так и драматургия тоже есть только хорошая и плохая. Хотя особенности, конечно, везде свои. Современные польские пьесы, к сожалению, очень похожи друг на друга и похожи на наших классиков современности: Ружевич, Мрожек, Гроховяк, даже Ивашкевич… Очень много подражания. Наш театр последнее время увлекся Западной Европой, в частности немецкой традицией. И в польских пьесах появляются немецкие интонации. К сожалению, они очень хорошо слышны. В этом чувствуется какая-то неподлинность, фальшь. Но самая главная проблема польской драматургии — это отсутствие драматургической школы. У вас, например, есть места, где люди обучаются профессионально писать пьесы.

О. К. Боюсь, что нам здесь тоже нечем похвастаться.

А. Б. Нет, ну есть же драматургические школы в Москве, в Екатеринбурге. По крайней мере, их хотя бы пытаются создать. В этом смысле я бы даже сказал, что русская современная драматургия интереснее польской.

О. К. Может быть, русские пьесы и говорят о сегодняшнем дне. Однако ведь важно не только о чем они говорят, но и как…

А. Б. Да, с качеством литературы сегодня сложно. Я филолог по второму образованию, и для меня это особенно важно. Поэтому я и инсценировки всегда делаю сам. Мне даже сложно себе представить, что кто-нибудь может написать инсценировку для спектакля, который я вынашиваю внутри себя.

О. К. Вот вы сказали, что для вас важно качество литературы. А с чем связано обращение к роману «Курс лечения», художественно далеко не совершенному?

А. Б. Я отлично понимаю все недостатки этого романа. Но мне, во-первых, было важно, чтобы в репертуаре появилась современная польская литература. И выбор был абсолютно осознанным. Потом, знаете, я бы не сказал, что это такая уж плохая литература. Да, роман в какой-то степени повторяет темы, затронутые и в «Пролетая над гнездом кукушки», и в «Палате № 6», но анализ ситуации здесь совершенно другой. Разрешение темы современное. Мне интересно было придумывать нечто особенное для решения. В общем, я ставил разные задачи. Этот текст появился неслучайно. Сейчас мы работаем тоже над современным произведением. И это уже великая литература.

О. К. Вы имеете в виду «Салемских колдуний»?

А. Б. Да. Артур Миллер — один из великих авторов, уже даже классик, и в то же время — современный текст. Я хочу доказать, что в театре можно заниматься серьезной современной драматургией без лишнего скандала, без эпатажа. И это будет притягивать, а не отталкивать. Я хочу, чтобы наш зритель поверил, что драматургия не закончилась на Чехове.

О. К. Вы говорили, что каждый следующий спектакль для вас сложнее предыдущего. В чем сложность этой пьесы?

А. Б. «Салемские колдуньи» — для нас самый сложный материал по сравнению со всеми четырьмя предыдущими. Я не говорю, что в результате спектакль окажется лучшим. Но по задачам, которые мы ставим себе в работе над ролью, в работе с актером, с пространством, со зрителем в конце концов, он сложнее. Что в итоге получится — не знаю.

О. К. У вас огромный фестивальный опыт. Как по-вашему, зачем нужны фестивали?

А. Б. Точно, сегодня куда ни глянь — везде фестивали, но, по сути, это просто просмотр спектаклей. Мне тяжело судить, может быть, это тоже нужно. Но я считаю, что фестиваль только тогда имеет смысл, когда он обогащает город и артистов. Конечно, каждый театр и город, который придумывает себе фестиваль, имеет разные цели. Иногда это желание престижа, иногда — желание столкновения с чем-то принципиально другим, приобретения нового опыта. Есть и такие фестивали, которые я считаю просто тусовкой. Люди приехали, выпили, поели — разъехались. Это не перерастает ни в какое движение. Фестиваль «Контакт» в Торуни, которым я много лет занимался, создавал спектакли. На нем встречались режиссеры, которые потом делали совместные проекты, и так далее. Фестиваль должен становиться в итоге некой отправной точкой для рождения новых идей, новых спектаклей.

О. К. А этот огромный опыт фестивальной насмотренности помогает вам как постановщику или мешает?

А. Б. Да уж, насмотрелся я очень много. Был период, когда я смотрел по сто, по двести спектаклей в год. (Кстати, очень тяжелая работа, я вам, театроведам, вообще не завидую.) Но этот опыт мне не мешает. Здесь как раз наоборот: чем больше знаешь, тем лучше. По крайней мере, я могу утверждать, что не совершаю одной ошибки: не копирую. Конечно, с одной стороны, чем больше мы видим, чем больше читаем, узнаем, тем сложнее работать. Все, оказывается, уже было! Но каждый из нас работает в какой-то своей эстетике. Самое главное найти ее. Если не нашли — не надо ставить. А чтобы понять, что есть я в сравнении со всеми этими другими, первые десять лет нужно очень много ставить и очень много смотреть.

О. К. А есть ли у вас какая-то ведущая режиссерская тема, которую вы проводите из спектакля в спектакль?

А. Б. Ну, это опять же вам, театроведам, выявлять единые темы. Я не знаю. Меня интересуют подлинные чувства, подлинные истории. Даже за пьесой «Русское варенье» кроется подлинная история, которую мне рассказала Людмила Улицкая, когда мы с ней встречались. Я не люблю искусственно придуманных людей. Как отразить в театре подлинность — вот это, конечно, очень интересно. Еще интересно, когда это узнаваемо. Когда вы сидите в театре и понимаете: вот это про меня. А единая тема… Наверное, она где-то есть, как у любого человека, который занимается искусством. Но я ее пока не могу сформулировать.

О. К. Когда вы только вступили на пост главного режиссера, вы говорили о проектах совместной работы с европейскими театрами. Насколько оказались осуществимы эти планы?

А. Б. Чем отличается Россия от Европы? В России люди работают бесплатно. Иногда только чтобы получать удовольствие от того, что они работают. В Европе никто уже, к сожалению, не работает бесплатно. Мои планы не осуществились, грубо говоря, из-за бюджета. Из-за того, что правительство области считает, что артисты должны работать бесплатно. Денег не хватило. А жаль, потому что действительно есть группа интересных режиссеров, с которыми были придуманы проекты, очень любопытные для питерского театра и питерской театральной публики.

О. К. Скажите, а что для вас критик?

А. Б. Ну, отношение артистов к критикам, я думаю, все знают. Поскольку уровень критики, к сожалению, очень часто не отвечает уровню спектакля, который мы ставим. Если мы честно работаем, я жду, что со мной тоже будут честно общаться. Это не значит, что нас нужно хвалить. Но критик, который не уважает работу артистов, — это не критик. Нет артиста, который хотел бы плохо сыграть. Я читаю критику. Да все ее читают. Это лицемерие, если кто-то говорит, что он вообще не читает про себя. И если написано честно, тогда это тоже диалог. Сегодня, к сожалению, очень многих и критиками-то не назовешь. Перескажут коротко содержание пьесы (плохо даже изъясняясь, я как филолог могу сказать), и в конце две строчки: «ну, да, мне понравилось» или «мне не понравилось». Бывает и еще хуже, когда пишут вообще бестактно, грубым языком, оскорбляя. Этого я вообще не понимаю. Слава Богу, конечно, есть еще пишущие люди с умом, это все-таки обнадеживает. Та же самая проблема существует с критикой и в Польше. Но мы все равно читаем, что нам остается еще делать. Хотя по-настоящему спектакль оценивает зритель. Это только на Бродвее и в Лондоне, если один из критиков напишет, что постановка плохая, — на следующей день можно закрывать спектакль: зритель не пойдет. В России так не бывает. В Польше тоже уже (хотя был такой период в довоенное время). Сегодня таких авторитетов, к сожалению или к счастью, нет. Все-таки зритель все определяет, «ногами голосует».

О. К. Но, как известно, самый большой кассовый сбор — на антрепризных постановках невысокого художественного уровня. Зритель туда валом валит.

А. Б. Правда… Гламурные журналы и, прежде всего, телевидение сегодня опускают уровень вкуса до такой степени, что это уже очень сильно настораживает. Вот тут-то и задача критика — вырабатывать вкус у зрителя. Это очень важно.

О. К. Ну вот, гламурные журналы вспомнили. А я только хотела задать журналистский вопрос. Теперь как-то неловко.

А. Б. Задавайте.

О. К. Что вас интересует в жизни?

А. Б. Меня жизнь как таковая интересует. Я могу сказать, что я очень счастливый человек: я хожу на работу с удовольствием. Я занимаюсь тем, что я люблю. Мое хобби — это моя работа. Есть огромное количество людей, которые в восемь утра едут на работу и думают: «Зачем мне это нужно?» Или даже как встают — им уже противно при одной только мысли, что нужно ехать на работу, неважно куда, на завод или в бюро. Я делаю свою работу с огромным увлечением, это мой вкус жизни. Хотя я, конечно, занимаюсь и другими делами. Люблю путешествовать, например, преподаю, перевожу…

Декабрь 2009 г.

Дмитревская Марина

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

А. Миллер. «Салемские колдуньи». Театр на Васильевском.
Режиссер Анджей Бубень, художник Елена Дмитракова

Я не просто ждала «Салемских», я их предвкушала. Вот, думала я, какой молодец Анджей Бубень, учуявший в пьесе А. Миллера сверх-сверхсовременное содержание для страны, где — эпоха за эпохой, — прикрываясь одними причинами (например, экономическими), судят за другое (политическое) и охота на врагов усиливается с каждым днем. Единая салемская Россия все более выдает несуществующее за реальное, не изжитый за двадцать лет перестройки страх снова парализует людей, боящихся то свиного гриппа, то птичьего, то дефолта, то нападения Грузии, но пуще всего репрессий. Донос на соседа — неплательщика налогов — выдается за систему государственного контроля… да что говорить, молодец Анджей Бубень, решивший поставить пьесу, в которой, как из воздуха, из танца салемских девушек на лужайке возникает эпидемия взаимного уничтожения.

…В прологе спектакля на зеленой искусственной траве несколько белокурых прелестниц повторяют загадочные, ритуальные эвритимические движения, ведомые странной экзотической колдуньей Титубой (Татьяна Калашникова играет женщину, не отрекающуюся от «колдовства» даже перед лицом смерти)… Движения их завораживают, они — как языческие силы природы, юные белые цветки, распускающиеся с каждый движением… для чего? Распускается, как цветок, их скованная догмами плоть? Они учатся колдовать телом? Они действительно колдуньи и действительно из Салема, их можно опасаться.

Декоративная выразительность происходящего становится главной. В одежды XVII века Миллер обрядил историю не просто вечную, но «двадцативечную». Спектакль Бубеня, увы, совершенно «из прошлого», он наряден, пьеса превращается в экстатические нервозные поверхностные сцены, а группа «ведьм» — в хорошо срепетированную хореографическую стайку бестий-нимфеток.

Во главе с белокурой, кудрявой, какой-то сериальной потаскухой Абигайль (Светлана Щедрина) они представляют театрализованные сцены безумия, но их мотивы, страхи неясны, они просто подчинены гламурной злодейке Абигайль, как видно, хореографу по совместительству.

Сцена из спектакля.
Фото — Константин Синявский

Много экзотических костюмов, но утрачены психологические мотивы поступков. Увы, потерян «полномочный представитель губернатора Дэнфорт». Его бы дать играть Артему Цыпину (почему-то специализирующемуся в последнее время на ролях отрицательных клерикалов — сперва в «Штайне», потом тут), а не Юрию Ицкову. Ицков же играет в своей привычной манере «мелкого беса»: у него никаких «качелей» выбора, безвыходности, он полный «урод», и от него ничего не ждешь. В первую минуту понимаешь логику распределения (Ицков чем-то похож на Путина, и его герой точно приехал в Салем из КГБ), но дальше Дэнфорт отодвигается все дальше в глубь веков, теряя реальность всяких — и социальных, и психологических — черт. Навязчивая память подкидывает Дэнфорта — Олега Басилашвили, муки выбора которого были не меньшими, чем у Прокторов, а конец трагичнее: Дэнфорт отправлялся жить дальше…

Элизабет и Джона Прокторов играют (и хорошо играют) Елена Мартыненко и Дмитрий Воробьев, наследующий в этой роли Е. Урбанскому (тот когда-то играл в спектакле московского театра им. Станиславского, и можно представить как!) и А. Толубееву. Воробьев не богатырь, поэтому Елена Дмитракова наряжает его в колет, расширяющий плечи, а Бубень при первом появлении заставляет поднять руки, подперев балку: вот и могучий Проктор… На таких внешних приемах держится многое. Но выходит зритель из зала с ощущением, что посмотрел сказку про то, как плохо было жить в старину. А у нас ведьм нет, есть только бесчисленные шпионы из Грузии, враги с Украины и из Эстонии. И все опасны. Но это — не ведьмы, нет, те были белокуры и танцевали на лужайке, а наши враги невидимы, как бесы, «вселяющиеся» в любого, кто окажется неугоден идеологии.

…А какой хороший был когда-то спектакль Чхеидзе в БДТ…

Февраль 2010 г.

Джурова Татьяна

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

А. Миллер. «Салемские колдуньи». Театр на Васильевском.
Режиссер Анджей Бубень, художник Елена Дмитракова

Я всегда думала, что интеллектуальная драма, будь то Ануй, Дюрренматт или Миллер, требует от режиссера выверенных внутренних связей в спектакле. Эмоционального «оживляжа» положений, апелляции к чувствам, которые в ходу у русских режиссеров, несущие конструкции не выдерживают. Анджей Бубень, при всей склонности к рациональным построениям, в «Салемских колдуньях», наоборот, вроде бы следует русской «традиции».

Бубень ушел от прямых высказываний. Политические, социальные, наконец, исторические аллюзии возникают по следам драматургического текста — не режиссуры. Ему интереснее человек, которого он проводит через ситуацию выбора. Сценография Елены Дмитраковой, как всегда абстрагированная от реалий быта, тоже живет самостоятельной жизнью. Вначале это цветущий зеленый луг, на котором танцуют девушки. Потом лужайка возле дома Прокторов, где уже зловеще зияют дыры погреба. И, наконец, в последнем действии зеленый покров буквально сдирают, над оголенной сценой вздымается крышка не то погреба, не то гроба, а внизу — ячейки-камеры, может, могилы, в которые в скором времени лягут оболганные жители Салема.

Сцена из спектакля.
Фото — Константин Синявский

Есть несколько отдельных линий. Значительное место занимает мир салемских девушек. Возможно, потому, что изначально спектакль задумывался как антитеза природы и мертвящей морали. В интродукции спектакля, когда девушки, одетые в белый лен, юные, простоволосые, танцуют на зеленой траве, напоминая древесных духов или ундин, а потом с ловкостью обезьян карабкаются вверх по деревянной конструкции, зависают вниз головой — они свободны, прелестны, непосредственны. Но дальше это уже не девушки, а зомби. Непонятно, что довело их до такого состояния — страх или злая воля Абигайль.

Есть «охотники на ведьм», судьи, следователи. Их роль скорее служебная. Уместнее, возможно, было показать скучных чиновников, выполняющих план государства по «сдаче ведьм и грешников». Но Юрий Ицков (Дэнфорт) и Михаил Николаев (Готторн) несколько перебарщивают по части свирепства и смотрятся опереточными злодеями. А преподобный Пэррис Артема Цыпина из отца, взволнованного болезнью дочери, превращается в трусливого подонка.

При этом и судьи, и девушки кажутся несколько декоративным украшением спектакля, и без того эффектного и приятного для глаз.

На одном нравственном полюсе спектакля — Абигайль Светланы Щедриной, беззаконное существо, чьи ангельские кудряшки не скрывают повадок маленького хищника — вроде кошки или лисицы. Она и убивает играючи. На другом — персонаж, у Миллера не очень заметный, а в спектакле Бубеня — знаковый и очень конкретный — повитуха Елены Рахленко, старая женщина, не ведающая ни сомнений, ни страха. Посередине — все остальные салемские обыватели, включая глупую, но опасную ханжу, сдержанно обозначенную Натальей Кутасовой.

Самое любопытное в этом спектакле то, что режиссеру вместе с актерами удается создать ощущение механизма преследования как снежного кома, который возникает из, казалось бы, невинного вранья, потом растет и набирает скорость, подминая людей, будто бы сам по себе, без чьего бы то ни было волевого участия. Круговой поруке преступления оказываются способны противостоять лишь немногие. А самыми интересными, конечно, получились образы тех героев, которых режиссер вслед за автором проводит через «суровое испытание».

Малышка Мэри Надежды Кулаковой особенно хороша в сцене допроса. Перепуганная, сбитая с толку, она едва держится на ногах, буквально цепляясь за Джона Проктора. И когда Мэри изменяют силы и она предает Джона — ее почти понимаешь: душевная мука здесь граничит с физическим ужасом. Запоминается и проповедник, эксперт по ведьмам Джон Хэйл Андрея Феськова — чуть-чуть маньяк своего дела, чуть-чуть Шерлок Холмс, вооруженный Св. Писанием. Игра в сыщика заводит его чересчур далеко. Но и он признает свою вину, когда в его руках оказывается жизнь конкретных людей.

И, наконец, есть Джон и Элизабет Прокторы, сыгранные Дмитрием Воробьевым и Еленой Мартыненко. Лишь их история о том, как мучительно, только перед лицом смерти, двое хороших людей находят дорогу друг к другу, — завершенная. Уже в первой их общей сцене, когда происходит вроде бы простой будничный разговор, воздух между ними звенит от напряжения. Подавленную муку, а потом и страх Элизабет выдают лишь постоянно стиснутые руки, спрятанные под передником. И только в сцене тюремного свидания с мужем не тает, а будто надламывается эта на первый взгляд непреклонная, а на самом деле — неуверенная, очень уязвимая женщина.

Дмитрия Воробьева хвалить как-то уже не очень прилично. Но ничего не поделаешь — приходится раз за разом. Сначала ничто не предвещает откровений в этом грубоватом, колючем мужике. Но когда он потеплевшим и чуть снисходительным взглядом смотрит на Абигайль, плещущуюся в желобе с водой, то понимаешь, что Джона Проктора трогают и юность, и красота. Бубень и Воробьев сообща делают все для того, чтобы решающий шаг Проктора, отказывающегося оболгать себя, был естественным, вытекающим из вопиюще негероического, лишенного всякого пафоса образа персонажа. Воробьев существует в той интимной психологической традиции, применительно к которой неудобно говорить вслух о долге, нравственности или героизме. Вся правда о Джоне обнаруживает себя лишь раз — в той продолжительной маете, которая отражается на его лице, когда шаг сделан, бумага уже подписана. Он рвет ее с облегчением. И не потому что «нравственный закон внутри», а потому что хорошему человеку стыдно. Перед близкими, перед собой. И этот стыд иногда сильнее страха смерти.

Получилось так, что в «Колдуньях» нет четкой артикуляции смыслов, проговоренных идеологем и эстетической целостности «Даниэля Штайна, переводчика». Но спектакль невозможно назвать неудачей. Незакрепленность внутренних связей породила определенный полифонизм, свободное ассоциативное поле, которое зрители (особенно те, что не в курсе сюжета) заполняют собственными отгадками. Пятый по счету спектакль Бубеня в Театре на Васильевском показывает труппу театра с самой выгодной стороны — это индивидуальности, прекрасно чувствующие друг друга и существующие как слаженный организм.

Февраль 2010 г.

Смирнова-Несвицкая Мария

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

Э. Ростан. «Сирано де Бержерак». «Приют Комедианта».
Режиссер Андрей Корионов, художник Ирина Долгова

НЕТ, НЕ ВЫСОКИЕ ОТНОШЕНИЯ

Пьеса Ростана без всяких двусмысленностей и разночтений рассказывает каждому новому поколению о том, что такое благородство, человеческое достоинство и высокие романтические отношения. Правда, после реплики героини Е. Никищихиной из «Покровских ворот» про «высокие отношения» это словосочетание у нас без кавычек не употребляется и, собственно, превратилось в чистой воды фразеологизм.

Андрей Корионов не просто снизил пафос пьесы, он изъял из обращения системы ценностей спектакля понятия, даже намекающие на высоту чувств и помыслов.

Получилась история про закомплексованного девианта, который, не будучи способен осуществить свои сексуальные желания, пытается с переменным успехом манипулировать влюбленным товарищем, сам же переживает возбуждение, подслушивая в кустах. Концепцию «низкого фарса» поддержала и художник спектакля Ирина Долгова, нарядившая Роксану как простолюдинку. Актрисе, впрочем, любой костюм не помешал бы исполнить свою роль в заданном ключе: она и выглядит, и держится, и разговаривает, как смелая, задорная, не лишенная крестьянской сообразительности хваткая служанка.

Однако в целом прочтение «Приютом Комедианта» Ростана в интересную концепцию «низких отношений» не укладывается — по причине абсолютного выпадения фигуры главного героя из какой бы то ни было системы сценического существования. Про мастера телесериалов Андрея Носкова можно сказать лишь то, что он обаятелен и выглядит отлично, но плохо знает текст роли и плохо представляет, о чем эта пьеса и о чем он ее играет. Не буду утверждать, что его актерский аппарат атрофирован, но средства его игры в мыльном сериале и в роли Сирано ничем не различаются.

И еще — в этой сценической истории есть один лишний персонаж. Это хороший актер Александр Кудренко со своим де Гишем, и, если бы не его сосредоточенная, в каждой секунде интересная и наполненная игра, не так бы явно бросалась в глаза антрепризная халтурность и недодуманность спектакля. Жаль, что Корионов не справился с материалом, а с другой стороны, возможно, такой опыт нужен. Надо надеяться, что молодой и очень талантливый режиссер поймет, что не все пьесы «прогибаются» под коммерческие проекты и нужна определенная профессиональная стойкость, чтобы избегать ситуаций, где можно потерять лицо.

Январь 2010 г.

ПО ОДЕЖКЕ

Пожалуй, ближе всего к жанру героической комедии (заявленному некогда ее автором и указанному ныне в программке) сценография спектакля: камуфляжный колорит лаконичных декораций напоминает о раскраске БТРов и кораблей-авианосцев; мотивы старомодного «милитари» в большинстве костюмов подчеркивают причастность персонажей к героической армейской профессии. Ремнямипряжками снабжен даже костюм Роксаны (вполне правомочное прочтение образа «причудницы», которую в пьесе сравнивают с охотницей Дианой). Художник Ирина Долгова имитирует суровые, «клепаные», почти «шинельные» фактуры — вероятно, намекая на категории, по нынешним временам уже архаичные: «честь мундира», «рыцарский султан».

МОЙ УЧИТЕЛЬ — ЖИЗНЬ. В МОЕМ СЛУЧАЕ МОЯ ЖИЗНЬ И СПОСОБНОСТЬ ОРГАНИЗМА ВОСПРИНИМАТЬ И АНАЛИЗИРОВАТЬ ИНФОРМАЦИЮ, НАВЕРНОЕ, И ЕСТЬ «УЧИТЕЛЬ». НЕ ЗРЯ НА ВОСТОКЕ ГОВОРЯТ О ПОЗНАНИИ САМОГО СЕБЯ. Я — САМОУЧИТЕЛЬ. ЕСЛИ ГОВОРИТЬ О ПРОФЕССИИ, ТО МЕНЯ УЧИЛИ ЮРИЙ МИХАЙЛОВИЧ КРАСОВСКИЙ, МИХАИЛ АНАТОЛЬЕВИЧ ИЛЬИН, ГАЛИНА ИВАНОВНА ФИЛИМОНОВА, ЕВГЕНИЙ РАФАИЛОВИЧ ГАНЕЛИН, НИНА ВЛАДИМИРОВНА БОЧКАРЕВА, ВЛАДИСЛАВ ЕВГЕНЬЕВИЧ КОМАРОВ, АЛЕНА ИВАНОВНА СТУРОВА, АНДРЕЙ ПЕТРОВИЧ ОЛЕВАНОВ, ЮРИЙ ХАРИТОНОВИЧ ВАСИЛЬКОВ, НАТАЛЬЯ ЛЕОНАРДОВНА ОСИПОВА И ДРУГИЕ ПРЕПОДАВАТЕЛИ СПбГАТИ. КОНЕЧНО, СОБРАВШИЙ ЭТУ КОМАНДУ ПЕДАГОГОВ И ПРОИЗНЕСШИЙ В МОЕМ ПРИСУТСТВИИ ТАКИЕ СЛОВА, КАК «АРХИТЕКТОНИКА ПЬЕСЫ», «ВВОДНОЕ, ОСНОВНОЕ, ЦЕНТРАЛЬНОЕ, ФИНАЛЬНОЕ, ГЛАВНОЕ СОБЫТИЯ», ЮРИЙ МИХАЙЛОВИЧ КРАСОВСКИЙ ОКАЗАЛ НА МЕНЯ НАИБОЛЬШЕЕ ВЛИЯНИЕ. МОЙ УЧИТЕЛЬ КРАСОВСКИЙ.

АНДРЕЙ КОРИОНОВ

Отражен в сценографии и романтический образ Луны, покровительницы влюбленных, поэтов и безумцев: в начале спектакля две сдвинутые стенкиширмы с вырезанными полукругами образуют проем-иллюминатор-амбразуру, где клубится подсвеченный синим дым. По ходу действия все ширмы в глубине сцены постоянно движутся, пропуская входящих и выходящих персонажей, — «фазы» ночного светила сменяют друг друга. Вероятно, художественное решение могло быть и более отчетливым, если бы ему оказала поддержку световая партитура, но этого, увы, не произошло. Словом, героика и романтика заявлены сценографом ненавязчиво, но вполне (на наш взгляд) «читабельно». Хотя зачем сочинять «военную форму» для тех, кто заведомо не умеет ее носить?

Сцена из спектакля.
Фото И. Андреева

Сцена из спектакля. Фото И. Андреева

В результате «неглавный» персонаж, граф де Гиш (Александр Кудренко), оказался вне конкуренции: вальяжно-вельможная пластика в сочетании с поистине маршальской невозмутимостью и мужественным апломбом украсят, пожалуй, любой костюм. А вот ситкомовский очаровашка Андрей Носков в роли гасконского гвардейца де Бержерака не продемонстрировал ни командного голоса, ни владения шпагой, ни поэтической харизмы. Роксана Екатерины Клеопиной не показала ни горделивой повадки амазонки, ни светского изыска. Кристиан Павла Чинарева был убедителен разве что в мешковатой скованности (от которой его персонаж-провинциал так и не избавился до самой смерти).

Умением «носить» и доносить поэтический ростановский текст также, увы, никто из артистов не потряс (голосовые характеристики героев были бедны и невнятны). Не говоря уже о ростановских смыслах и характерах, которые пришлись исполнителям еще более «не по фигуре»: гасконский темперамент трактовался как плаксивая истерика, рафинированная прециозность — как субреточная игривость, и так далее. Исключение, как вы уже догадываетесь, составил де Гиш—Кудренко (недоброжелатели, если таковые найдутся, наверняка сошлются на небольшой объем его роли, но будут неправы).

К чести режиссера хочется сказать, что перекроил он пятиактовую «многофигурную» пьесу для минимального актерского состава вполне грамотно, ловко и при том деликатно. Но «сшил» без блеска. Остается только гадать: то ли материал ему пришелся не по душе, то ли заказчик? Ведь многие из нас уже имели счастье убедиться, что Андрею Корионову прекрасно удаются вещи посложнее «прозодежды»…

Январь 2010 г.

ТОВАРИЩ СИРАНО, ИЛИ В ОЧЕРЕДЬ!

Конечно, главная интрига спектакля Андрея Корионова — то, что признанного «урода» от литературы играет полнокровный красавец (для кого как, ну на крайняк — симпатяга) Андрей Носков, всполошила многих. Шушукались, что парадоксальное распределение «спущено» руководством. Но потом стало известно, что в другом составе роль Сирано будет играть Тарас Бибич.

Раньше в афишах, где заявлялись два исполнителя на одну роль, писали, например: «СверчковЗаволжский, в очередь Угрюмов-Печорский». Это «в очередь» утеряно театром современным, но, хотя и не пишут этих слов, есть актеры, постоянно играющие «в очередь». Тарас Бибич — один из таких. В «Лерке» Андрея Прикотенко он «в очередь» с Александром Кудренко, в «Подвенечной фате Пьеретты» Николая Дручека «в очередь» с Олегом Федоровым, в «Сирано» «в очередь» с Носковым. Он не на вторых ролях — он первый, но во втором составе; он вечный конкурент. Как будто режиссеры боятся ставить спектакль, где единственным исполнителем главной роли будет Бибич. В кино он занят не слишком, в интернете последний фильм с его участием датирован 2008 годом, в сериалах не мелькает. И вот заглавная роль в «Сирано», хоть и «в очередь».

Т. Бибич (Сирано).
Фото С. Ольхова

Т. Бибич (Сирано). Фото С. Ольхова

Спектакль раздражает появлением персонажей, участвующих в действии формально; актерами, которые ограничиваются одной-двумя характеристиками. Кристиан — глуп и подавлен, «зажатым» мультипликационным голосом пугает зрителей. Ле Бре — кипит натужными страстями, загораясь и тут же остывая, как только кончились реплики. Сокращая пьесу, режиссер выкинул множество сцен и героев: зрителей в Бургундском отеле, поэтов в кондитерской Рагно, гасконцев и т. д. Никто и не думает возражать — пусть так, но тогда оставшиеся должны занять все пустоты, чтоб история не была кастрирована. И тогда Юрий Ершов, играющий девять персонажей, должен показывать чудеса не только переодеваний, но и перевоплощений, Ле Бре — Антон Гуляев — заменить собой целый полк гасконцев, а Рагно — Геннадий Алимпиев отвечать за всех поэтов и сладкоежек пьесы. В результате сокращений ушла из сценического текста многолюдная жизнь.

Одномерны почти все, включая Сирано — Тараса Бибича, но в партнерстве с де Гишем — Александром Кудренко его персонаж приобретает «объем», человеческую противоречивость. Чувства, страсти, эмоции главного героя находят отклик в де Гише.

Сирано Бибича — и трепетный влюбленный, и красующийся сорванец, и вдохновенный поэт, однако не остроумец и не бретер. Нет, он готов геройствовать и драться, но все это второстепенно в нем. Актер наделил своего персонажа одной, но сильной страстью — способностью любить, не считаясь ни с чем и ни с кем. Другое дело, что любить некого, и способность эта остается номинальной. Этот Сирано на порядок умнее, острее, влюбленнее, искренней, а актерски — динамичней и сложней, чем все окружение, кроме (повторюсь) де Гиша. Но не потому, что в этой роли Тарас Бибич достигает небывалых результатов как актер, а потому что здесь случай, когда король «играет» и за свиту тоже.

Сирано все время попадает в ситуации, когда ему надо остроумно присочинить, разукрасить обыденность своей фантазией и юмором, а сил нет. Что в кондитерской у Рагно, когда жалкие остатки отряда гасконцев собрались послушать про его подвиги у Нельской башни; что в сцене с де Гишем, где необходимо на ходу придумать шесть способов попасть на Луну — а мысли Сирано далеко, и дыхания не хватает, и слезы душат, но надо врать вдохновенно, так, чтоб все заслушались. Не из пустого бахвальства, а чтобы скрыть рану и глубину этой раны. Сирано и не думает морочить голову де Гишу. Недолго он скрывает свое лицо, пытаясь удержать графа перед дверями, за которыми венчаются Роксана и Кристиан. Де Гиш узнал его, поразился наглости и сел, восторгаясь безрассудству этого гасконца. Он вдруг понял истинную причину поведения Сирано. С любопытством наблюдает граф, как выкрутится этот усталый выдумщик. Де Гиш Кудренко отчаянно балансирует на грани: знает — не знает, сочувствует — ревнует, признает — отдает должное. Граф — самоуверен, умен и не менее горд, чем его соперник. Лишь он в этом спектакле достойный партнер Сирано. Они одной крови. Страсть и трепет сердца Сирано не встречают отклика ни в ком, кроме де Гиша, способного признать наличие сильного чувства в другом. Де Гиш наблюдает за поэтом, восторгаясь и сожалея, но уже без снисхождения.

Столкновения Сирано и де Гиша более интересны и разнообразны, сыграны с воодушевлением и азартом. Влюбленность в Роксану делает их не столько конкурентами, сколько собратьями. Но в исполнении Бибича любовная тема наполняется обреченностью. Он обреченно соблазняет речами Роксану, обреченно носит ей письма из окружения. А де Гишу, чтобы проявиться в любовных перипетиях, не хватает режиссерской поддержки.

Маска, та уродливая личина, которая не давала ростановскому Сирано надежды на счастье, — нос, его в спектакле Корионова легко убрать, спрятать в карман или, прикрываясь им, спрятаться самому. Большой нос для этого Сирано — комплекс неполноценности, подростковой неуверенности в себе, а не физический недостаток, от которого никак не избавиться. Достаточно долго манипуляции с носом привлекают наше внимание, но через какое-то время перестаешь замечать его наличие или отсутствие. Неважно.

Все что мог испытать, прочувствовать, прожить, выстрадать Сирано—Бибич, он пережил в первом акте. Даже смирение и приятие своей участи. А во втором ушел в тень, в дождь. В одной из мизансцен второго акта фоном слышен дождь, Роксана и Кристиан объясняются на первом плане, а Сирано притулился в тени, у задника.

Он уступил им место на авансцене, но заняла ее пустота, которую не скрыть накладным носом.

Январь 2010 г.

Являясь специалистом в области «сирановедения», я могу ответственно заявить: в спектакле театра «Приют Комедианта» есть одна сцена, решенная живо, оригинально и по-новому, — эпизод «Рассказ Сирано о победе при Нельской башне». Это первая встреча еще незнакомых друг с другом Сирано де Бержерака и барона Кристиана де Невильета, только что поступившего в гвардейский полк. Гасконские гвардейцы предупреждают новичка: слово «нос» запрещено, его нельзя произносить, о нем даже не стоит думать… Но Кристиан решает показать хвастливым южанам, что и северянин может быть смельчаком. Во время рассказа Бержерака о ночной битве барон, пользуясь возникающими паузами, громко произносит запретное слово, вызывая удивление и гнев Сирано.

А. Кудренко (де Гиш), А. Носков (Сирано).
Фото И. Андреева

А. Кудренко (де Гиш), А. Носков (Сирано). Фото И. Андреева

Режиссер Андрей Корионов не мог читать моей диссертации, в которой на с. 262 я пишу: «На месте постановщиков стоило бы в этой сцене чуть-чуть поправить Ростана, переставив паузы, чтобы они возникали не до кристиановских „носов“, а после них… Так может получиться экзамен, испытание, которое Бержерак учиняет для соперника: стоит ли северный барон любви Роксаны и моей защиты? Поэт ведь у нас Сирано, и подбор рифм — в его руках. Перед первым „носом“ пауза есть и у Ростана, но не в ремарке, а в знаке препинания — многоточии. Сирано задумался, Кристиан подсказал рифму: „Нос“. Перед следующим „носом“ Сирано может уже посмотреть на Кристиана: „Ну как, решишься еще раз или сробеешь?“ и т. д. В глазах зрителей выиграют оба».

Корионов совершенно самостоятельно пришел именно к такому варианту решения этой сцены: Сирано — Андрей Носков сразу же понимает, что неизвестный задира — это и есть возлюбленный Роксаны, и начинает его провоцировать, подначивать. Рассказывая о своем ночном приключении, он нарочно замолкает в определенных местах и ждет реплику Кристиана — Романа Кочержевского. Тот принимает вызов и вовремя вставляет все положенные «носы». Сирано реагирует довольной усмешкой и показным гневом. Получается игра, для зрителя действительно забавная.

Сцена эта длится минуты четыре. По поводу остальных 196 минут спектакля мне нечего добавить к уже сказанному другими авторами.

Февраль 2010 г.

Л. Андреев. «Дни нашей жизни». Театр «Русская антреприза им. А. Миронова».
Режиссер Юрий Цуркану, художник Владимир Фирер

Спектакль этот, судя по окаймляющим его эпизодам в Финляндии, своего рода прологу и эпилогу, должен, конечно же, называться не «Дни нашей жизни», как у Л. Андреева, а «Воспоминания о днях нашей жизни». Воспоминания в Финляндии, в конце жизни, когда перебираешь, одно за другим, события давно прошедшего и умиляешься тому, как все это было наивно и молодо, как мило и трогательно. А еще лучше, точнее — не воспоминания, а сны. Сны о юности, о студенческих годах в Москве. Сны о Финляндии. Сны о самом Андрееве.

Психологическая материя сна весьма прихотлива, способна к любым деформациям, крайне субъективна и не претендует на фактическую и биографическую достоверность. Сравнивать материю сна с реальной действительностью не только неправомерно, но просто недопустимо. Русские писатели давно это осознали. Поэтому русская литература переполнена снами тех или иных персонажей, содержание которых, конечно же, много сложнее простого воспроизведения жизни, ее реальных обстоятельств. Достаточно вспомнить пророческий сон Татьяны в «Евгении Онегине» Пушкина, намечающие основные этапы настоящей и грядущей истории человечества сны Веры Павловны в романе Чернышевского «Что делать?», тесно связанные с ними и в то же время полемичные по отношению к ним сны Родиона Раскольникова в «Преступлении и наказании» Достоевского. Или, чтобы ходить уж совсем недалеко, «Бег» М. Булгакова с его подзаголовком «Восемь снов», не так давно под названием «Рыцарь Серафимы» поставленный тем же Ю. Цуркану на сцене «Русской антрепризы». Я даже думаю, что именно работа над Булгаковым подсказала режиссеру его подход к «Дням нашей жизни» Л. Андреева. И надо только довести дело до конца и, как и в Булгакове, дать подзаголовок — «три сна».

Тогда отпадут все возможные претензии андрееведов к спектаклю. А то ведь можно сказать, что, например, вряд ли правомерно настаивать на автобиографичности Глуховцева, на его тождестве с молодым Андреевым. Это, конечно, не так. Но во сне все возможно. Текст письма Л. Андреева к В. Вересаеву, который звучит в конце спектакля и как бы подводит итоги пути писателя в литературе, написан, конечно же, не в Финляндии и не в 1918—1919 годах, а в 1904-м, во время Русско-японской войны. Наконец, Андреев, скорее всего, никогда не жил в доме Розенштейна, где теперь располагается антреприза Фурманова, на чем настаивают постановщики. И уж во всяком случае, не жил там с 1914 по 1917 год, так как его резиденция, как это известно всем интересующимся, с 1908 года и почти до конца жизни находилась в его собственном доме в Финляндии, на Черной речке, откуда он только иногда выбирался в Москву, в Питер, за границу, о чем свидетельствуют почти все известные нам письма 1912–1918 годов, неизменно помеченные указанием на место написания — «Ваммельсу». Только в октябре 1916 года, став членом редакции газеты «Русская Воля», он поселился в доме Адамини, на набережной Мойки, откуда, кстати, наблюдал все события сначала Февральско-мартовской, а затем и Октябрьской революций и откуда уехал обратно в Финляндию на другой день после взятия Зимнего. Так что все, о чем пишут и говорят постановщики, это их собственный сон, сон театра о Леониде Андрееве. И почему бы этому сну и не называться так — сном.

В конце концов пишет же М. Булгаков в романе «Мастер и Маргарита», что знаменитый писательский дом в Москве назывался «Домом Грибоедова» на том основании, что им будто бы владела тетка писателя — Александра Сергеевича Грибоедова и какой-то московский врун даже рассказывал, что якобы во втором этаже, в круглом зале с колоннами, знаменитый писатель читал отрывки из «Горя от ума» этой самой тетке, раскинувшейся на софе. А потом добавляет: «Ну, владела или не владела — мы точно не знаем. Помнится даже, что, кажется, никакой тетки-домовладелицы у Грибоедова не было…». И читал или не читал — тоже неизвестно. «А впрочем, черт его знает, может быть, и читал, не важно это!»

Вот именно. Важно другое — получился спектакль или не получился? И мне представляется, что он получился. Только, конечно, не в своей финской части, а там, где создатели шли за Л. Андреевым. Но сыграл ли в этом какую-то роль сон руководителя театра о том, что кабинет Л. Андреева якобы располагался как раз над его собственным кабинетом и что в какой-то момент дух писателя чуть ли не продиктовал постановщикам замысел спектакля (эту версию автор данной заметки лично слышал из уст Р. Фурманова, выступившего перед зрителями театра 29 января настоящего года)? Так вот об этом мне точно ничего неизвестно. И я могу только вслед за Булгаковым сказать: «А черт его знает, может быть, и сыграл».

Оформление Владимира Фирера — безусловная удача спектакля. Строгое, почти аскетичное, какое-то студийное по своей скромности и непритязательности, оно в то же время многомерно и многосмысленно. И когда после не слишком выразительного и очень темного пролога в Финляндии потоки света буквально заливают все сценическое пространство, вы не сразу осознаете, что эти Воробьевы горы, а потом и московский Тверской бульвар, и комнаты меблированных номеров, — все это создается, помимо света, очень простой конструкцией нескольких покатых плоскостей, образующих своего рода лестницу. На какой бы плоскости герои ни оказались, в каком бы месте ни происходило дело, в горах или на равнине, у обрыва или на бульваре, — всегда перед ними опасность упасть в пролет, буквально сверзиться с высоты в пропасть, оказаться в провале, яме или на зловонном дне. Поэтому то и дело по ходу действия те или иные герои, а то и целые группы вдруг в испуге отшатываются от какого-либо края и застывают, словно над пропастью. Но на смену миновавшей опасности приходит другая, затем третья. И так без конца. Потому что перед нами всегда не только Воробьевы горы или Тверской бульвар, но и некая модель жизни, в которой перед молодыми людьми множество опасностей, о коих они по своей наивности даже не подозревают.

История, рассказанная в пьесе Л. Андреева, не отличается новизной. Она выросла из его не опубликованного при жизни рассказа с характерным названием «На избитую тему» (теперь его можно прочесть в первом томе Полного академического собрания сочинений). И воистину историями о молодых людях из провинции, из захолустья, приехавших со своими наивными юношескими мечтами и надеждами в столицу, переполнена литература XIX века. Сколько их, этих юных мечтателей, стремившихся в обетованный столичный мир, чтобы наконец-то зажить настоящей полной жизнью после провинциального застоя, неподвижности, зловонного и пошлого бытия! Разве не об этом думают герои Стендаля или Бальзака? Задолго до сестер Прозоровых чуть не в каждом провинциальном дворянском, а то и в разночинском доме России звучал этот соблазнительно-восторженный призыв: «В Москву, в Москву!» Или в Петербург, что, в сущности, одно и то же. Все эти молодые люди и не подозревают о тех трудностях, которые подстерегают на кажущемся столь заманчивым пути. Они понятия не имеют о подлинной сути того мира, в который так страстно стремятся. Поэтому впереди их ждут многочисленные испытания, разочарования и утраты. Реалистическая литература XIX века сполна отработала данный сюжет и даже дала ему исчерпывающее определение названием одного из самых главных романов Бальзака — «Утраченные иллюзии». Потому что побеждает в схватке со страшным миром Парижа или Москвы только человек, навсегда утративший свои былые идеалы и приспособившийся к его циничным и преступным нравам. Все равно — будет ли он Люсьеном де Рюбампре (Люсьеном Шардоном) или Александром Адуевым.

Поэтому к началу ХХ века этот сюжет действительно был «избитой темой». Что, разумеется, не помешало ему многократно повториться в судьбах миллионов людей прошедшего столетия и в десятках повестей, посвященных этим судьбам. Не мешает и сейчас вновь и вновь воспроизводиться в реальной действительности и многочисленных телесериалах. Воистину «избитый сюжет» оказался и вечным, и остросовременным. В этом как раз и заключается настоящая, подлинная актуальность анализируемого спектакля.

Сцена из спектакля.
Фото Д. Пичугиной

Сцена из спектакля. Фото Д. Пичугиной

Но Л. Андреев распорядился «избитым сюжетом» весьма своеобразно — «вообще на старой литературной квартире расположился по-своему», как он сказал по поводу другой своей пьесы. Он усилил молодой идеализм своих провинциалов, чистоту и высоту их стремлений и в то же время сгустил страшноватую пошлость того якобы прекрасного, а на самом деле ужасного и преступного мира столицы, с которым им придется иметь дело. «Оставаясь ненавистником чистого реализма, — напишет он, — я сгустил краски, некоторые положения и характеры довел до крайности, почти до шаржа или карикатуры, ввел изрядное количество «рож»"и даже черных масок…«. Иными словами, романтический контраст между чистотой и идеализмом молодежи, с одной стороны, и жутковатым циничным практицизмом остального страшного мира — с другой, только усилился. И в то же время стало очевидно некое возведение всего происходящего к своего рода неизменно повторяющейся схеме, к модели, воспроизводящейся со страшной закономерностью из поколения в поколение.

Многие из этих особенностей андреевской разработки сюжета «на избитую тему» интересно и изобретательно воплощаются постановщиками спектакля. Прежде всего авторы спектакля много внимания уделяют облику своих героев. Они всячески идеализируют их. В сцене на Воробьевых горах они одевают своих героев-студентов в белые одежды, явно нарушая таким образом историческую достоверность и ставя под сомнение грядущие голодные бдения, но зато подчеркивая тем самым их юношескую чистоту и идеальную устремленность. Эти юноши и девушки веселы и счастливы, жизнерадостны и остроумны. Они празднуют свое возвращение в столицу и уверены в светлом будущем. С удовольствием и несколько самоуверенно они обозревают панораму Москвы и не забывают вспомнить о том, что когда-то точно так же эту панораму обозревали Иван Грозный и Наполеон. Вот и они теперь на победном пути, и все будет замечательно. Москва лежит у их ног.

Сцена пикника на Воробьевых горах решена постановщиком как веселый студенческий праздник, который сопровождается шутками и смехом, всякого рода розыгрышами и любовными поцелуями. И, конечно же, стаканами вина. При этом на первый план выходят Сергей Барковский (Онуфрий) и Сергей Дьячков (Глуховцев). В их исполнении много заразительности, подлинной увлеченности и настоящего мастерства. У Барковского Онуфрий прежде всего удивительно добр и обаятелен. Он настоящий центр компании. В конечном счете почти все происходящее на пикнике так или иначе связано с его личностью. Он и захватит с собой чайник, и расскажет к месту какую-нибудь историю, и позволит посмеяться над собой, если кому-то этого так хочется. Но главное — он на все будет смотреть полным настоящей мудрости добрым взглядом. Он не может не нравиться — и действительно нравится всем. А немножко и самому себе. Во всяком случае, он хорошо знает победительность своего обаяния. Совсем другое — Сергей Дьячков. Его Глуховцев натура сложная и пылкая. Он живет напряженной внутренней жизнью. Сосредоточен на мучительных вопросах бытия. И в то же время поглощен страстной любовью, которая, как ему в этот момент кажется, снимает все проблемы смысла жизни. Может быть, только в его Глуховцеве чуть сильнее волевое начало борца, чем это нужно для скорее неврастеничного, остро чувствующего юноши. Такой Глуховцев вряд ли уступит свою Оль-Оль и спасует перед властью обстоятельств.

Сцена на Воробьевых горах, собственно, и начинается с появления на вершине горы Глуховцева и Оль-Оль. Девушка идет с завязанными глазами. Ничего не видя и рискуя каждую минуту куда-нибудь сорваться, она доверчиво подчиняется командам своего любимого. А он, в свою очередь, уверенно руководит ею на весьма рискованном пути. Этого эпизода нет у Л. Андреева. Но он очень точно передает характер тех отношений, которые завязались между Глуховцевым и Оль-Оль. Бедная девочка, совсем ребенок и в то же эксплуатируемая своей мамашей содержанка, она ищет в любви к Глуховцеву спасения и поддержки. Она доверяется ему. Молодая актриса Полина Толстун находит удивительно точные краски для воплощения очень сложных переживаний своей героини, этого поразительного соединения невинности и греховности, жажды чистоты и неспособности противостоять власти обстоятельств. Ни в ком другом из действующих лиц спектакля не звучит с такой захватывающей болью тема бессилия идеализма перед подавляющей властью пошлости и зла. Мне кажется, что это лучшая Оль-Оль из тех, кого я когда-либо видел.

И вот по отношению к этому-то ребенку и грешнице герой Дьячкова выступает опытным руководителем, уверенно направляя ее по нужному пути. Но это пока, здесь, на Воробьевых горах, где опасности не так уж страшны и вообще атмосфера уверенности, радости. А вот потом, в городе, когда возникнут провалы и опасности посерьезнее, когда проголодавшая два дня Оль-Оль признается любимому в этом, то в ответ на все сетования с его стороны она резонно скажет: «Что же ты можешь, Колечка?» И ответа на такую безнадежность у него в самом деле нет. Поэтому Глуховцеву остается только скорбеть, плакать, проклинать мир да устраивать пьяные скандалы.

Но в сцене на Воробьевых горах есть и еще одна тема, пока не очень подчеркнутая постановщиками, но потом отчетливо звучащая в постоянном рефрене последующих сцен: «А ты помнишь Воробьевы горы?» Воробьевы горы ведь связаны в сознании множества молодых людей не только с именами царей и полководцев, но и с именами таких великих людей России, как А. Герцен и Н. Огарев. Здесь они когда-то поклялись в верности на всю жизнь своим юношеским идеалам. И сохранили ее. Поэтому помнить о Воробьевых горах — означает не предавать былые верования, самих себя, свои идеалы, свою любовь, свое студенческое братство.

А история Глуховцева и Оль-Оль — это как раз история постепенной сдачи позиций и гибели любви юноши и девушки. В этой гибели виноваты голод, отвратительная грязь повседневной жизни и множество тех персонажей, о которых сам Л. Андреев сказал, что они доведены им до крайности, почти до карикатуры. К ним у писателя нет никакого снисхождения, ни малейшей попытки их как-то оправдать, они должны быть сыграны с той силой ненависти, с той мощью отвращения, которая иногда прорывается и в словах Оль-Оль, и в отчаянных попытках Онуфрия и Глуховцева что-то изменить. Но вот этого-то пока и не хватает в спектакле. Вместо омерзительных, отталкивающих фигур гигиенического покупателя продажной красоты доктора фон Ранкена, дурака генерала с дочерью и особенно матери Оль-Оль Евдокии Антоновны с ее гадкой лицемерной сладостью, сюсюкающим кокетством и любовью к абрикосовому мармеладу перед нами более или менее неприятные, но, в общем, обычные люди. В этих ролях, сыгранных слишком традиционно Сергеем Кузнецовым, Львом Елисеевым и Ксенией Каталымовой, не хватает именно страсти отвращения, качеств карикатуры, а ведь именно они олицетворяют тот мир, в котором гибнет все светлое и идеальное. Уж если вы надеваете белые одежды на молодежь, что само по себе рискованно, так как понятие белые одежды после «Белой гвардии» М. Булгакова и «Белых одежд» В. Дудинцева вернуло себе изначальный сакральный смысл, то представители страшного мира должны быть начисто развенчаны. А у Каталымовой в тех спектаклях, которые я видел, кажется, лучше всего получались именно те места, в которых она искала оправдания своей героине, ее торговле дочерью. Не хватает обобщенности и яркого колорита в фигуре дворника и других лиц на бульваре.

В заключение хочется пожелать долгой жизни спектаклю, его дальнейшего роста. Два спектакля, которые я видел, сильно отличались друг от друга. Это значит, что работа продолжается. Так и должно быть. Может быть, в связи с этим стоит подумать и над тем, почему Московский Художественный театр то жалел, что отказался от этой пьесы, то считал, что все-таки поступил правильно. «Дни нашей жизни» имели на русской сцене фантастический успех, в том числе и коммерческий. И для писателя, большинство пьес которого было к тому времени запрещено цензурой, это было очень важно. Важен был бы такой успех и для художественников. Но их все больше волновал вопрос возрастного соответствия. И поэтому они просили пьесу для студии, для молодого состава. Такая проблема просматривается и в судьбе нашего спектакля.

Февраль 2010 г.

Бойкова Ирина

РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

Л. Андреев. «Дни нашей жизни». Театр «Русская антреприза им. А. Миронова».
Режиссер Юрий Цуркану, художник Владимир Фирер

Лене и Лёне

В доме на Петроградской стороне, где сейчас находится театр «Русская антреприза», с 1913 по 1917 год жил Леонид Андреев. Умер он в Финляндии в 1919 году. Бормотанием старухи-финки (в ее роли — Марина Цуркан) начинается новый спектакль «Русской антрепризы», пролог и эпилог которого, сочиненные театром, размыкают время действия пьесы Андреева (вторая половина девяностых годов ХIХ столетия) — в другое историческое время. Свет тусклой лампочки и вой метели в пустом пространстве пролога вызывают в памяти узнаваемый видео- и звукоряд безбытного и тоскливого запустения ХХ века. Для Андреева — наступившего и грядущего, для нас — минувшего. Встречный этот взгляд создает поле напряжения, в котором укрупняются смыслы. Этот пролог, видимо, не случайно рифмуется у Цуркану с финалом его же «Рыцаря Серафимы», с одной из последних реплик Серафимы — Нелли Поповой: «Снег заметет наши следы…» Как рифмуется и сценографическое решение двух спектаклей у Владимира Фирера, который вновь говорит со зрителем на языке строгих метафор. Зигзаги поперечных досок-перекладин в прологе «Дней нашей жизни» внятно обозначат «зачеркнутое», надолго вычеркнутое из памяти последних поколений — в чем-то существенном, если не главном — пространство русской жизни и русской культуры «до семнадцатого года». Оно возвращается к нам. В первой сцене спектакля, где у Андреева солнечные краски осени на Воробьевых горах, — у Фирера светлым холстом обтянутые стены и россыпи листьев из прозрачной белой бумаги, чуть подсвеченные софитами: цвет прошедшего времени, фактура фотонегатива. Но свет, колорит мягче и теплее. Мизансцены красивы. Зигзаги подъемов и спусков легко осваиваются актерами. И все далекое оказывается близким. И жизнь не востребованного в России, ни тогда, ни сейчас, образованного сословия. И то, что на все времена — любовь.

Пьеса Андреева — о любви московского студента и бывшей институтки, которую совсем девочкой мать продала на содержание, а потом принудила зарабатывать на жизнь, торгуя собой, — пьеса-роман, полифоническая структура, но роман этот волнующе-лиричен, в истории любви здесь затронуты трудные для Андреева собственно духовные вопросы. Они волнуют и Юрия Цуркану. Режиссер одновременно лирического и драматического дара, Цуркану слышит голос автора, музыку литературного текста. Этим ключом он не впервые открывает природу чувств в произведениях русской классики. Иную, чем сегодня, — но и близкую, знакомую, которой с радостью отдаешься, потому что узнаешь в ней себя и она растит тебя и питает. Здесь, кажется, основа режиссерского метода, который, помимо музыкальной одаренности, предполагает еще и внутреннюю культуру — культуру отношения к другому как к ценности. В «Днях нашей жизни» Цуркану слышит и помнит всего Андреева, который, как писал о нем Горький, пел миру «Осанна!» и провозглашал ему «Анафема!» почти одновременно. В спектакле нет ни «анафемы», ни «Осанны», звучание его сдержанней и строже, но две доминанты, две драматические тональности — тревоги и света — Цуркану абсолютно авторские.

АНАТОЛИЙ УМРИХИН (КИШИНЕВ): «В ТЕАТРЕ РАБОТАЮТ ЛЮДИ. ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК ЧАСТЬ ПРОФЕССИИ». ГЕОРГИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ТОВСТОНОГОВ: «ЭНЕРГИЯ ДУХА. ДВИЖЕНИЕ К АВТОРУ. ИСКУССТВО ЗАДАВАТЬ НУЖНЫЙ ВОПРОС В НУЖНОЕ ВРЕМЯ». АРКАДИЙ ИОСИФОВИЧ КАЦМАН: «В ТЕАТРЕ ВАЖНО НЕ ЧТО И НЕ КАК, А КТО». НА ОБСУЖДЕНИИ ЭКЗАМЕНА ПО АКТЕРСКОМУ МАСТЕРСТВУ, ПОСЛЕ ИСПОЛНЕНИЯ МНОЮ РОЛИ Ф. ПРОТАСОВА: «ЧИТАЙТЕ, ЧИТАЙТЕ РУССКУЮ КЛАССИКУ!» ИРИНА БОРИСОВНА МАЛОЧЕВСКАЯ. ОБЯЗАН ВСЕМ, ЧЕМ ВЛАДЕЮ… И ГЛАВНОЕ ЛЮБИТЬ СЕБЯ… В АРТИСТЕ.

ЮРИЙ ЦУРКАНУ

Режиссерская культура присуща Цуркану и в диалоге с актером. Не случайно столько хороших ролей сыграли в его спектаклях петербургские артисты — Ксения Каталымова, Евгений Баранов, Сергей Барковский, Сергей Дьячков, Владимир Матвеев — трудно назвать всех. Это тоже основа метода, товстоноговской режиссерской школы — Юрий Цуркану выпускник последнего режиссерского курса Г. А. Товстоногова (1991 года), однокурсник Виктора Крамера и Влада Фурмана, главрежа «Русской антрепризы», который и пригласил Цуркану в этот театр еще в 2000 году. Тогда, после постановки «Фантазий Фарятьева», его роман с театром не был продолжен, режиссер какое-то время работал в Петрозаводске. Но вот уже несколько лет, как его сотрудничество с театром возобновилось: один за другим вышли «Шутники», «Пучина», «Рыцарь Серафимы», «Исхитрилась, или Плоды просвещения». И хотя репертуарные идеи и даже распределение ролей в «Русской антрепризе» чаще всего принадлежат Рудольфу Фурманову — спектакли Цуркану абсолютно авторские. Его режиссерский театр становится в последние годы одним из самых интересных в сегодняшнем театральном Петербурге.

Музыкальная партитура в «Днях нашей жизни», как и в прежних спектаклях Цуркану, родилась в союзе с талантливым театральным композитором Михаилом Мокиенко, и, как и прежде, главный в этом дуэте режиссер, потому что музыка здесь звучит в гармонии и диссонансах, созвучиях и аккордах самого действия. В начале спектакля свободно, по-андреевски вольно выстраивается актерское многоголосие сцены на Воробьевых горах — студенческие песни, романсы, шутки, споры, реплики умных курсисток-эмансипе. Василий Щипицын, Роман Ушаков, Вадим Франчук, Андрей Родимов, Инна Волгина, Наталья Парашкина (об исполнителях главных ролей речь впереди) слаженно существуют в ансамбле, в партнерстве. Как пылко их герои ссорятся и как же легко мирятся, с каким доверием взывают к великодушию, как будто оно было, есть и будет всегда. Край небольшой сцены не раз и не два обыгрывается как опасный обрыв, опасны и сами подъемы и спуски (для героев, конечно, не для актеров), на них то и дело кто-то оступается, но оступившегося тут же подхватывают сразу несколько рук. Как чудесно, ненавязчиво играют все это артисты. Как вообще легко здесь дышится. В этой первой сцене у Цуркану, как и у Андреева, бурное человеческое многоголосие в какой-то момент стихает, вслушиваясь в далекое многоголосие московских церквей — колокола звонят ко Всенощной, — впускает, вбирает в себя этот красивый строй и им продолжается, уже забывая о нем. Ницше занимает умы и сердца. Здесь начало андреевского «поговорим о Боге» — реплика эта из четвертого акта пьесы, но начало разговора — в первом, в финале же его завершение. Однако звучат и грозовые предчувствия. У Цуркану они сильнее. Когда пропадает вдали перезвон, остается один долгий колокол (его нет у Андреева) — к нему прислушиваются, он оставляет ноту тревоги. Тревожной тональностью — строгим аккордом — вступает и начало каждой сцены в спектакле.

В этой подступающей, постоянно близкой тональности спектакль Цуркану в какие-то моменты рискует потерять ту полноту дыхания, что родилась в сцене Воробьевых гор. Но дорог здесь узнаваемый опыт дней нашей жизни, ее замирающего дыхания. В этой неровности ритма чуткий зритель может расслышать голос самого режиссера. И, как было уже однажды в «Пучине», в небытовом пространстве Фирера вновь возникают у Цуркану мизансцены крупных планов. Режиссер вглядывается в лица. Они интересны.

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Студента Николая Глуховцева, в котором современники находили черты самого Андреева, играет Сергей Дьячков, и у него здесь действительно андреевский «нерв». Дьячков старше своего героя, тем удивительнее, насколько он тут «типичный студент с Козихи… в некоем смысле „роковой“», как написал когда-то о герое андреевской пьесы Борис Зайцев, литературный собрат Андреева по московскому кружку «Среда». Глуховцев, как и булгаковский Хлудов, конечно, близок Дьячкову. Но, как и в случае с Хлудовым, существенна здесь и дистанция длиною в век. Глуховцев, которого от «проклятых вопросов» сначала спасает, а потом к ним же и возвращает любовь, в пьесе Андреева — человек горячего сердца, он в решающий момент и не выбирает — «выбирает сердце», как написал когда-то русский философ Иван Ильин. Для Глуховцева—Дьячкова это трудный выбор. Биография героев с «проклятыми вопросами» обернулась в ХХ веке духовной болезнью, помрачением умов и сердец, и этот опыт присутствует в актерской теме Сергея Дьячкова уже как наследство, как некий генетический код — так он играет Хлудова в «Рыцаре Серафимы». В этом смысле роль Глуховцева для Дьячкова — подарок актерской судьбы.

Актриса АБДТ Полина Толстун, приглашен ная на роль Ольги Николаевны, в «Дядюшкином сне» Темура Чхеидзе играла похожий сюжет: судьбу девушки, которую мать использует в корыстных целях, пронзительную лирическую драму. Запомнилось, как в финале спектакля Чхеидзе скандал в доме Москалевых внезапно обрывался неожиданным и красивым порывом героини Толстун: из одного конца сцены в другой, нисколько не смущаясь присутствием заинтересованного дамского общества, она устремлялась к князю — «Князь! простите меня, простите нас!» — опускаясь перед ним на колени, и — словно свежий ветер проходил по сцене — через несколько мгновений уже потрясенный князь дрожащим голосом обращался к ней, великолепный в этой роли Олег Басилашвили брал здесь истинно высокую ноту: «Вы бла-го-род-ная девушка!». Действительно, внутреннее благородство есть в героинях Полины Толстун и в самой актрисе. В «Днях нашей жизни», где роль у нее объемнее, ей поначалу даже, кажется, не хватает чего-то такого, что могло бы объяснить перипетии судьбы ее Оль-Оль. Убедительно у Толстун другое: «Одна у меня жизнь и одна любовь». В сцене на бульваре, когда Ольга впервые открывает Глуховцеву все о себе, в то время как мать ее где-то неподалеку ищет для дочери гостя на ночь (обе они два дня ничего не ели), — и Толстун, и Дьячков играют растерянность и отстраненность своих героев. И это, может быть, главное, что их все-таки разделяет, — не смятение Ольги, не ее страх перед матерью, тем более что Евдокию Антоновну Ксения Каталымова, не боясь резких красок, играет почти водевильной негодяйкой, кривляющейся, но и жалкой, — а то, что оба они, и Ольга и Глуховцев, кажется, решают и не могут решить что-то в самих себе. И это очень сегодняшнее прочтение. Но уже в следующей сцене, в начале второго акта, когда Ольга зовет Глуховцева к себе в номер, растерянные ее жесты и просьбы к нему отступают перед желанием просто его видеть, и она глядит на него — так, что от нее самой в эту минуту не оторвать глаз. Не знаю, кто еще из молодых петербургских актрис способен на такой вот взгляд, открытый, любящий, горький и светлый одновременно. Цуркану, доверяя Полине Толстун, не дает ей здесь никаких режиссерских «подпорок» — что-то растет в ее героине, какая-то сила, какой до сих пор не было.

С. Дьячков (Глуховцев), П. Толстун (Ольга Николаевна).
Фото В. Постнова

С. Дьячков (Глуховцев), П. Толстун (Ольга Николаевна). Фото В. Постнова

К. Каталымова (Евдокия Антоновна).
Фото А. Ломтевой

К. Каталымова (Евдокия Антоновна). Фото А. Ломтевой

Собственно, этой силой — когда, словно очнувшись, Ольга рванется вслед уходящему Глуховцеву: «Вернись!» — и начинает совершаться в спектакле внутренний поворот и, может быть, путь к разрешению всех «проклятых вопросов». В романной полифонии пьесы Андреева Цуркану укрупняет драматическую структуру. Это здесь не концепция, не навязанное пьесе решение. Режиссерский дар, по-моему, раскрывается в способности предпочесть умыслу — Промысел, довериться движению той жизни на сцене, что родилась здесь и сейчас, поняв и усилив при этом ее художественную перспективу. Просто таким случился «расклад» ансамбля, хор авторских голосов в спектакле Цуркану (надо ли говорить, что актер в настоящей режиссуре всегда автор, соавтор?). Потому что Рудольф Фурманов, обладающий несомненным «чутьем» на актера, пригласил на роль Ольги именно Полину Толстун. И потому что вырос в спектаклях того же Цуркану Сергей Дьячков. И потому, конечно, что одна из главных ролей в «Днях нашей жизни» досталась Сергею Барковскому.

Не было бы России трагической — не увиделась бы Россия ясная и покойная, об этом писал в очерке 1951 года упомянутый уже Борис Зайцев. Онуфрий Сергея Барковского, университетский приятель Глуховцева (хочется добавить: «вечный студент»), больше других в спектакле Цуркану видится человеком из той России, покойной и ясной — хотя и на пороге трагедии. В нем узнаются, конечно, и неунывающий, сколько ни битый судьбой, приживал Желтухин из лирико-комедийной «Касатки» Молодежного театра, и чеховский интеллигент, чуткий ко всякой человеческой нетонкости и неделикатности, иногда не по-чеховски взрывающийся в ответ на нее почти «достоевским» внутренним бунтом, как в сцене с дворником на бульваре (этот бунт мне, признаюсь, не по душе, он мельчит героя). Но чаще все неприятности и неделикатности Онуфрий Барковского «заговаривает» шутками да каламбурами, на что вообще-то немногим чеховским героям хватает духу — как и из нас немногим.

О том, что Сергей Дмитриевич Барковский — артист милостью Божьей, вряд ли нужно уведомлять читателя журнала. Мою радостную новость: «Барковский сыграл свою лучшую роль!» — прекрасно парировала Лина Ароновна Попова, мама покойного петербургского критика Леонида Попова: «А это возможно?» То есть — а может ли быть лучше того, что этот артист до сих пор играл? Барковский любим. Петербургским театром — режиссурой, партнерами, публикой — с избытком востребован его щедрый, солнечный комедийный дар, его тонкая лирика. Но до сих пор все еще мало поддержан его драматический голос. Дорого замечание Н. Таршис о пушкинских моноспектаклях Барковского: «оркестровано на уровне оригинала» — речь здесь не только о поэзии, лирике, но и о трагизме пушкинских текстов и судьбы. В Юрии Цуркану Барковский нашел режиссера, который не только расслышал глубокую серьезность этого артиста в полифонии актерского ансамбля (это случалось и в «Днях Турбиных», и в «Трех сестрах» Семена Спивака), но и поддержал ее режиссерской драматургией спектакля. В этой своей серьезности Барковский сдержан — дар большого художника, — печаль же его неизменно светла. И этот его объем, и диапазон, способный расширять горизонты всей сценической партитуры, в «Днях нашей жизни» впервые, кажется, прозвучали в полную свою меру и силу. От чего немало приобрел сам спектакль.

Последнюю, кульминационную сцену, в которой подгулявший подпоручик Миронов (эту роль играют в очередь Александр Андреев и Ярослав Воронцов) приглашает Глуховцева с Онуфрием выпить в номер Ольги Николаевны, — ведут Толстун и Барковский. Вообще сцена эта у Андреева — помимо того, что захватывающая, — думаю, из лучших сцен в русской классической литературе, потому что в ней действует та самая режиссура Промысла, знакомая в лучшие минуты любому художнику, не только на театре. Здесь из троих главных участников сцены — Глуховцев, Ольга, Онуфрий — никто не думает о себе, поэтому Бог и спасает. В спектакле Цуркану это самая красивая сцена, и звучит она, по-моему, сильнее, чем в первоисточнике.

В номер Ольги Николаевны Онуфрий, сопровождая Глуховцева, входит нехотя, поневоле, чувствуя, конечно, что добром все это не кончится, но как-то быстро понимает, что путей к отступлению нет, и незаметно ни для кого становится внутренне собран, сосредоточен. Виртуозный артистизм Барковского даже избитым, казалось бы, актерским фокусам (рюмка в кармане пиджака) находит место и оправдание — Онуфрий отшучивается, мастерски переводит на себя внимание гостя, собственной спиной загораживая от него вызывающее нерасположение Глуховцева. Но все эти его усилия и трюки тщетны, потому что на сцене появляется Ольга и в ее присутствии герою Дьячкова все труднее владеть собой. Находчивый Онуфрий отпихивает ногой за дверь бутылку спиртного, увлекая за ней хмельного уже подпоручика, но восторженный Миронов рвется к благородному обществу — оба исполнителя роли, и Андреев, и Воронцов, в дуэте с Барковским от души играют комедию, но тонкий подтекст Барковского не отпускает внимание зала: не отрываясь от подпоручика, Онуфрий держит в поле зрения всю сцену. Рядом с этой роскошной парой тоже комедию, и тоже с подтекстом, но с другим, играет и Ксения Каталымова, поскольку затеявшая все это ее Евдокия Антоновна, как и Миронов, чрезвычайно приятно оживлена, лишь иногда сквозь гортанный ее хохоток прорываются нотки истерики человека в отчаянном положении, опустившегося так низко, что уже и не подняться теперь. Тем пронзительнее звучит по отношению к ней интонация дочери: «…дайте ей рюмку коньяку, она озябла». Героиня Толстун тут, кажется, всем все простила и отпустила, и матери, и Глуховцеву, который ее задевает и оскорбляет, — только не себе самой. Еще в на чале этого мрачного уже веселья Онуфрий, между прочим, успел спрятать за дверь шашку Миронова. Но все напрасно. С этой самой шашкой наголо герой Дьячкова все-таки выходит на под поручика, и тот выхватывает из кобуры револьвер.

Надо слышать, как быстро замирают в зале смешки сразу не разобравшихся что к чему зрителей, сменившись удивленной тишиной, — такое совершенство человеческого взаимодействия начинается здесь на сцене. Это и есть музыка спектакля Цуркану. Партитура Толстун и Барковского здесь открывает перспективу партнерам.

Шашку из рук Глуховцева вынимает Ольга Николаевна, и от этого ее движения к нему, словно бы ограждающего от всего, что вокруг, он сразу делается тихим и кротким. Рыдать он будет в финале, но, кажется, эти слезы родились у героя Дьячкова вот в эту минуту, когда Ольга, развернувшись от него к подпоручику, пошла навстречу направленному теперь уже на нее револьверу: «Убейте!» — Полина Толстун берет здесь такую высокую ноту, что могла бы, наверное, укротить любого, но бросившийся на Миронова Онуфрий, повалив подпоручика на пол, отнимает у него револьвер. Здесь вообще у Цуркану что ни минута, то возвышенной пробы, так неожиданно в свободных его мизансценах поворачиваются друг к другу и открываются лица и души, и, если б не комические вопли Евдокии Антоновны и крики «Засада!» попавшего как кур в ощип подпоручика, зритель утонул бы в слезах. Так Ольга, которую вместе с матерью Онуфрий гонит из номера, уходя, вдруг на коленях целует ему руку — он все еще на полу, с под- поручиком, но пытается к ней приподняться: «Ольга Николаевна, что Вы!» Мягкий свет, осветивший эту их мизансцену на одной из наклонных площадок Фирера, на мгновенье задерживает на ней режиссерский и зрительский взгляд, оставляя в памяти встречный жест редкого внутреннего благородства — она опускается на колени, но это он глядит на нее снизу вверх — жест Толстун, Барковского и Цуркану. Когда Ольга уходит, все остальное Онуфрий берет уже на себя. Самоотверженно, мудро и милосердно герой Барковского режиссирует путь противников к взаимному снисхождению и примирению, и сцена, обещавшая чуть ли не кровавую развязку, завершается высокой лирикой, репликой потрясенного до глубины души подпоручика: «Милые вы мои, давайте говорить о Боге…». Но вся эта большая сцена — и была один такой разговор.

С. Барковский (Онуфрий), П. Толстун (Ольга Николаевна)
Фото В. Постнова

С. Барковский (Онуфрий), П. Толстун (Ольга Николаевна) Фото В. Постнова

Лирика в спектакле Цуркану рождается в полифоническом звучании драмы, не отменяет и не заменяет ее собой. Финал, как и в пьесе, открыт, в нем одновременно звучат и слезы Глуховцева, и «Голубчик ты мой! Жизнь ты моя!» Ольги Николаевны, и все тот же романс «Быстры как волны все дни нашей жизни…», давший название пьесе, где рядом и «умрешь, похоронят», и — «заздравная чара», и — «Бог знает, что с нами случится впереди…». Но в этой полифонии у Цуркану сильнее — светлая тональность. Ее поддерживает и эпилог, в котором герой Дьячкова, уже из финского далека, произносит текст из письма Андреева В. Вересаеву, с мягкой иронией и грустной мудростью: «Бога я не приму, пока не одурею…». Но веселое и вольное эхо разносит его крик: «Оль-Оль-Оль…», как когда-то на Воробьевых горах. Классик ли Андреев, не знаю, но его «Дни нашей жизни», конечно, классика. Здесь в истории, написанной в начале ХХ века, отзываются, не сюжетными только мотивами, предшественники Андреева Островский и Достоевский, его современники Куприн и Шмелев. Здесь ищут ответы на «проклятые вопросы» сильные натуры, открытые сердца, и кажется им — и автору кажется, — что не находят. Но так умеют любить и прощать, что все покрывает и на все отвечает любовь. Вот этот ответ и расслышал в пьесе Андреева Юрий Цуркану. Лирика в драме (как и в комедии) уже и в прежних спектаклях была его жанром. О его режиссуре в «Шутниках», «Пучине», «Рыцаре Серафимы» можно сегодня написать то же, что писали о постановке «Пучины» Островского на александринской сцене в 1866 году: «…трогает за сердце». Но, кажется, впервые Цуркану поставил такой силы драматический спектакль о любви. «Дни нашей жизни» встают, мне думается, в ряд лучших спектаклей по русской классике на петербургской сцене середины 1990-х — 2000-х годов — «Преступление и наказание» Григория Козлова в ТЮЗе и его же «Лес» в Театре на Литейном, «Мonsieur Жорж. Русская драма» Анатолия Праудина в Александринском театре, «Без вины виноватые» Владимира Туманова в «Балтийском доме» (которым не воздала, по-моему, должного критика), «Борис Годунов» и «Дядюшкин сон» Темура Чхеидзе в БДТ*, — «оркестрованных на уровне оригинала», ориентированных на его, оригинала, систему ценностей, а иногда и проясняющих в ней то, что, быть может, самим автором-классиком не ценилось так, как ценится век спустя, — оттого и звучит сильней.

P. S. Спектакли-легенды середины 1990-х годов, упомянутые выше, — «Преступление и наказание» Козлова, «Мonsieur Жорж. Русская драма» Праудина — стали легендами до срока. Рассчитанные на долгую сценическую жизнь, но поставленные в чужих домах, на чужих сценах, они нечасто появлялись в репертуаре и до обидного рано исчезли из петербургского театрального пространства, в котором без них образовались ощутимые пустоты. Спектакль Козлова «продержался» дольше — усилиями самого режиссера и энтузиазмом актеров, которые могли бы составить труппу собственного театра, но этого не случилось. «Месье Жоржу…» повезло меньше — сначала, как рассказывал в одном из интервью замечательно сыгравший Печорина Дмитрий Воробьев, со сцены стали исчезать пистолеты, потом офицеры на дальнем плане, после чего ушел из Александринки и сам Воробьев. У спектаклей Цуркану в «Русской антрепризе», хочется верить, будет другая судьба. В этом театре сегодня сложилось продуктивное соавторство творческой команды: Рудольф Фурманов, художественный руководитель и директор, Влад Фурман, главный режиссер, Елена Вестергольм, заведующая литературной частью. Театральная модель, возникшая в «Русской антрепризе», вполне индивидуальна, «штучна», здесь — как, впрочем, и везде, не только в театре — все решает конкретный состав, «расклад» действующих лиц, способных работать в диалоге, партнерстве, притом что сам Рудольф Фурманов — редкий пример театрального лидера во всех смыслах этого слова. Юрий Цуркану органично влился в эту команду «Русской антрепризы», художественная энергия его спектаклей — сегодня одна из движущих сил в развитии театра.

Может, здесь все получится по-другому? Получается уже.

Февраль 2010 г.

*Спектакли таких мастеров, как Л. Додин и В. Фокин, очевидно, не из этого ряда, поскольку их театральная эстетика уходит корнями именно в ХХ век. Который, конечно, продолжается и сегодня — но это отдельный разговор.

admin

2009/2010

  • Жан Ануй
  • АНТИГОНА
  • РежиссерПавел Подервянский
  • В спектакле заняты
  • М. Серегина, Д. Лебедев, Д. Семенов, М. Рак, Л. Тригубенко, Ф. Баличев, С. Смирнов, С. Глухов, В. Чупров
  • Спектакль идет 1 час 20 минут
  • admin

    2009/2010

  • Николай Стрельников
  • Холопка
    Оперетта в двух действиях
    Либретто Евгения Фридмана
    с использованием стихов Евгения Геркена
  • ПостановкаАлександр Петров
    заслуженный деятель искусств России
  • Музыкальный руководитель
    и дирижер
    Андрей Алексеев
    заслуженный артист России
  • Сценография Владимир Фирер
    заслуженный художник России
  • БалетмейстерВладимир Романовский
  • Художник по светуЕвгений Ганзбург
  • ДирижерДмитрий Воробьев
  • РежиссерАнна Осипенко
  • Главный хормейстерАлексей Нефедов
  • Ответственный концертмейстерАнна Коротаева
  • ХормейстерЕвгений Такмаков
  • Ассистент режиссераАнастасия Удалова
  • Ассистент балетмейстераТамара Чепагина
  • Спектакль ведетСветлана Воронцова
  • Действующие лица и исполнители
  • Граф Кутайсов Павел Григорьев
    Сергей Лосев
    (АБДТ им. Г.А. Товстоногова)
    заслуженный артист России

    Владимир Самсонов
    (Мариинский театр)
    заслуженный артист России
  • Анна Петровна, его супруга Татьяна Васильева
    заслуженная артистка России
    Валентина Свиридова
    заслуженная артистка России
    Марина Уланова
    заслуженная артистка России
  • Елпидифор Валерий Никитенко
    (театр Комедии им. Н.П. Акимова)
    народный артист России

    Евгений Тиличеев
    заслуженный артист России
  • Никита Батурин Андрей Данилов
    лауреат Международного конкурса
    Игорь Еремин
    Владимир Целебровский
    заслуженный артист Карелии
  • Андрей Туманский Сергей Гранквист
    Олег Корж
    (театр «Московская оперетта»)
    Александр Трофимов
    лауреат Международного конкурса
  • Мадлен Леблан Виолетта Лукьяненко
    (театр «Зазеркалье»)
    Катажина Мацкевич
    лауреат Международных конкурсов
    Карина Чепурнова
    лауреат Международного конкурса
  • Митяй Слёзкин Алексей Боровко
    Георгий Гаряев
    Иван Корытов
    лауреат премии «Золотая маска»
    Дмитрий Петров
  • Поленька Суркова Тамара Котова
    лауреат Международного конкурса
    Виолетта Лукьяненко
    (театр «Зазеркалье»)
    Валентина Михайлова
    Юлия Москаленко
  • Лушка Елена Крицкая
    лауреат Международного конкурса
    Екатерина Попова
  • Денисов, гусар Алексей Боровко
    Георгий Гаряев
    Сергей Ефимов
  • Жихарев, гусар Антон Олейников
    заслуженный артист России
    Петр Таренков
    Дмитрий Петров
  • Ржевский, гусар Сергей Выборнов
    Дмитрий Дмитриев
    Владимир Ярош
    лауреат Международного конкурса
  • Карелия Пантовская Елена Забродина
    заслуженная артистка России
    Валентина Кособуцкая
    заслуженная артистка России
  • В спектакле заняты хор и балет театра
  • admin

    2009/2010

  • РежиссерВадим Фиссон
  • ХудожникТатьяна Тараканова
  • ХореографСветлана Вакуленко
  • Музыкальный руководительМихаил Огородов
  • Консультант по кукламБорис Буланкин
  • АКТЕРЫ
  • З. а. России Наталия Фиссон, Николай Кычёв, Игорь Сладкевич, Екатерина Калинина, Ольга Неразик, Кирилл Павлов, Татьяна Филатова
  • admin

    Пресса

    Слухи о том, что панк и анархист Леха Никонов написал поэму «Медея» и что по ней «Театро Ди Капуа» ставит зонг-оперу, просочились в Сеть с полгода назад. Тогда же появились первые выкладки видео и фотографии женского лица в окровавленных бинтах. Итоги этого грамотно продуманного пиара были явлены 10 марта в бывшем кинотеатре «Прибой», а сейчас Центре современного искусства им. Сергея Курёхина, при большом скоплении сочувствующих.

    «Медея» — новый масштабный проект «Театро Ди Капуа» — это полтора часа мирового пожара в крови и мощная атака на органы зрения и слуха. Никакой античностью в поэме Никонова и не пахнет. Его текст, написанный отнюдь не эзоповым языком, изобилует актуальными и довольно однозначными рифмами: Медеи — с террористкой, Эллады — с Россией, а Колхиды — с Грузией.

    Ди Капуа назвал свой спектакль зонг-оперой исходя из, видимо, довольно расплывчатых представлений о политическом театре Бертольта Брехта. На самом деле никаких зонгов, коротких, ударных музыкальных вставок, формулирующих идею произведения, здесь нет. «Медея» — это полуторачасовой и довольно однообразный монолог героини в исполнении Илоны Маркаровой — жены режиссера и уроженки Грузии. Монолог поддержан видеоинсталляциями на экране, доставшемся в наследство от «Прибоя». Визуально — спецэффектами от Павла Семченко (Инженерный театр АХЕ). Органы слуха терроризируют «Uniquetunes» и «Последние танки в Париже». Причем вполне успешно: мозг лопается от децибелов и хочется бежать из зала.

    Полтора часа актриса в кровавом гриме и берете от Че скандирует лозунги Никонова и поет по-грузински. Молчаливые сподвижники Медеи (актеры Формального театра), загримированные под нацменов, расположившись за столом в мизансцене Тайной вечери, мастерят смертельное оружие из мясорубок. Через них пропускается субстанция, из которой Медея стряпает нечто воспламеняющееся. Кровь брызжет на экран, где выплясывает буковка грузинского алфавита, периодически превращающаяся в танк.

    По сцене на фоне пляжных зонтиков ползут стреляющие солдатики. Тени «игрушечной» войны, многократно увеличенные, транслируются на экран. А солдатиков Медея собирает в кучу и прижимает к груди — как убитых детей. Но приемы, напоминающие инженерию АХЕ, в руках Ди Капуа превратились в иллюстрацию. И даже самый изобретательный аттракцион, в котором Медея, превращенная в скульптуру Родина-мать, сцеживает «молоко» из резиновой груди и оно толчками стекает по ее мясницкому фартуку, мешаясь с кровью, — смотрится как что-то вторичное.

    Поэма-манифест Никонова транслирует азбучные истины с отчетливостью человека, бьющегося в истерике. Прокричать, что «Колхида вновь оккупирована кем-то», «война — коррупция властей предержащих», а для обывателей — «лишь разговор за кружкой пива», — значит не сказать ничего. Одним то, о чем кричит Никонов, и так известно. Другим — вовсе неинтересно. А для третьих жидковато — все равно что швырять яйцами по ракетным установкам.

    Ди Капуа выкладывает все карты разом. На пятой минуте заявлено, что на троне бесчинствуют тираны, а античная шахидка и политэмигрантка, оболганная Еврипидом, — жертва черного пиара. «Нет, — страстно заявляют авторы, — Медея детей не убивала!» Их (заметьте!) растерзали сами коринфяне. А коринфская царевна — не в счет. Не беда, что обеленная таким образом Медея начисто лишается и трагической вины, и преступного величия. На этом открытия заканчиваются. Мнение противоположной стороны в спектакле тоже отсутствует. Даже Еврипид не был так несправедлив, выведя на сцену Ясона с его жалкими оправданиями. Кроме того, не мешало бы представить для полноты картины парочку обожженных трупов жертв Медеиного террора.

    Порядком подуставшие от повторов зрители, которым в течение спектакля обещали «ввергнуть в хаос всю страну», вправе ожидать от героини, сетующей на то, что «заперта в театре», финала, достойного триеровского «Догвиля» или хотя бы какой-то интерактивной провокации. Вместо того что-то тлеет лишь на экране. Картонный самолетик, ведомый, надо думать, беглянкой Медеей, направляется к конструкции, напоминающей башни-близнецы. И… пролетает мимо. Поэтому, что бы ни утверждали авторы спектакля, они — за мирное небо над головой.

    Приятно, конечно, что Джулиано смог консолидировать творческие усилия «Танков», АХЕ и Формального. И то, что в городе появился центр, куда пришли люди, оставшиеся, как АХЕ, без своей театральной площадки. И то, что зал на три четверти был заполнен 18 — 20-летними. Другое дело, что «Медея» — отбросим проблематику — оперирует вторичными художественными истинами, которые могут восприниматься как откровение лишь теми, кто вырос в городе, где «смертность» актуального искусства в разы превышает его рождаемость.

    admin

    Пресса

    Это станет премьерой и самой площадки — малого зала недавно открывшегося дома «Лицедеев»: формат заведения «со столиками», примерно на сотню гостей. Знаменитый клоун Лейкин, давший, как Мейерхольд, клубу свое имя и художественное руководство, полон планов, но сейчас предвкушаем «Полный рататуй».

    В конце прошлого мая в «Чаплин-клубе» уже подавали это «скандально-едальное» шоу в периоде полуготовности, так сказать. О чем мы своевременно сообщали уважаемым читателям. Режиссер Вадим Фиссон и артисты пробовали — как пойдет у всегда голодной, но слегка чопорной петербургской публики вид представления, вполне обычный в иных странах, но нам в новинку, — Dinner teatr. Как перевести суть и форму «обеденного театра» на язык (извините невольный каламбур) тех, кто привык кушать и слушать отдельно?

    Меж тем тут предлагается совмещение процесса не только в зале, но и на сцене: артисты, перевоплотившиеся в служителей ресторанчика, по ходу пьесы готовят еду, управляясь с совершенно натуральными продуктами. Чтобы накормить/напоить посетителей заведения: на закуску — салат «Мифы Древней Греции», горячее — «Куртуазный рататуй» и все под «Старорусский клюковник». Впрочем, по тому же ходу пьесы, «все наоборот»: кризис («экономики, театра, среднего возраста» — так в аннотации), артистов уволили, и официанты стали не только готовить, но и развлекать публику.

    Как бы там ни было, журналисты, которых «Комик-трест» и «Лейкин-клуб» пригласили на генеральную дегустацию, остались в восторге и от сиртаки с канканом, и от салата с рататуем. И от самого шоу, которое, будучи гомерически смешным, вовсе не отключает последние мозги, позволяя воспарить к размышлениям о пище духовной и прочей. Провоцируя подумать если не про фильм «Большая жратва», то про оскароносную пиксаровскую анимацию «Рататуй», многочисленные «кушать подано» на разных сценах, навязшие в зубах бесконечные «Готовим дома» по всем телеканалам…

    Тут скажем почитателям Геннадия Онищенко, что, разумеется, публике подают стряпню настоящего повара с настоящей «санитарной» кухни, так что можно не волноваться за желудок. Цена «комплексного пакета» еды входит в стоимость билета на представление; рататуй в обычном меню «Лейкин-клуба» — по 150 рублей, так что можно не особо волноваться за своей кошелек. И за свой аппетит будьте совершенно спокойны: никому не заказано заказать еще что-нибудь из того же меню.

    А вот артисты играют тут не «по желанию клиента», поскольку «Комик-трест», как всем зрителям известно, это настоящее искусство, а не сопровождение ужина, пусть и с дамой. Поэтому необходимо назвать первую даму театра — Наталию Фиссон, которая в очередной раз сколь бесподобна, столь неузнаваема в роли Толстухи Натэллы, сестры жены Вахтанга Томазовича, директора заведения.

    Вахтанг Томазович — Игорь Сладкевич, шеф-повар Николя Борисович — Николай Кычев, и оба — глаз не оторвать. Им в помощь в этом шоу — артисты Екатерина Калинина, Ольга Неразик, Кирилл Павлов, Татьяна Филатова. Художник спектакля — Татьяна Тараканова, хореограф — Светлана Вакуленко, музыкальный руководитель — Михаил Огородов. И все вместе создали поистине замечательную здоровую еду. Которая в наши всегдашние авитаминозные дни (перечитайте про кризис, а также прогноз погоды и счет за ЖКХ) резко и надолго повышает настроение. И даже обостряет самосознание.

    Окончательная оценка по Мишлену и Станиславскому последует.

    admin

    Пресса

    В театре «Санктъ-Петербургъ-опера» показали премьеру «Паяцев» Леонкавалло. Постановка Юрия Александрова стала третьей режиссерской версией популярной оперы на современных петербургских сценах.

    В 2006 году «Паяцев» в Мариинском поставила француженка Изабель Парсьо-Пьери, в 2008 году в Михайловском театре — итальянка Лилиана Кавани, это была версия, созданная ею для оперного фестиваля в Равенне. Ни первая, ни вторая постановки не добавили смыслов в хорошо известную оперную историю. Обе к тому же оказались очень похожими друг на друга, только спектакль Парсьо-Пьери посхематичнее и попроще, а у Кавани больше режиссерских тонкостей, игры разными планами.

    Юрий Александров выбрал «Паяцев» в год своего юбилея, чтобы получить возможность прокричать, точнее, пропеть о наболевшем — о закулисной жизни, подробности которой публике знать необязательно, но которая играет важную роль в существовании театра. Правда, случай, вдохновивший Леонкавалло, исключителен. Он вспомнил в этой опере о реальном событии из судебной практики своего отца — двойном убийстве на почве ревности.

    Чтобы осмыслить схематичное либретто по-своему, Юрию Александрову пришлось вписать в известный оперный текст немало нового. Он запустил в сценарий ватагу журналистов, с которых начинается действие после короткого пролога. Это в основном дамочки неопределенного возраста, которые напоминают клоунов из «Лицедеев». Они врываются на пресс-конференцию, бросаются к столам с апельсинами-мандаринами и так же быстро убегают, не дослушивая ее участников — Недду, Канио и Сильвио. Тема «прессы» исчезает из спектакля после того, как идиотически восторженная представительница СМИ в одной из следующих картин берет интервью у артистов, играющих роли Недды и ее любовника Сильвио. Они бесстыдно ломают перед ней комедию о высоких чувствах, доводя журналистку почти до экстаза.

    К теме масс-медиа главный режиссер «Санктъ-Петербургъ-опера» неравнодушен, едва ли не на каждой из последних пресс-конференций он призывает журналистов к диалогу и взаимопониманию. Возможно, оставь Юрий Александров в этом спектакле в роли активно действующего лица «желтую прессу», на счету которой немало разбитых актерских судеб, из «Паяцев» получился бы хит сезона — о том, как писаки раздувают скандал или лживую сенсацию, в результате которой и гибнут двое. Но режиссер не развил эту тему, сохранив на первом плане закулисный мир актеров бродячего театра.

    Сильным режиссерским решением в прологе стало разделение одной партии, которую обычно исполняет Тонио (главный интриган и косвенный убийца), на троих: Тонио, Сильвио и Канио. Они не только поют, но и декламируют текст на трагический и комический лады. В отличие от привычного расклада сил Сильвио, любовник Недды, — не сторонний паренек, но актер той же труппы. Наблюдать за действующими лицами было увлекательно, поскольку каждый образ динамично развивался. Но при этом интонация доверительная, искренняя, которой в каждом своем спектакле добивается режиссер, сопровождалась пошлостью, ходульностью, сальностью. Причиной тому, вероятно, было желание показать грань между лицедейством и лицемерием, между профессионализмом и его противоположностью. В этом смысле в центре внимания оказалась прежде всего Недда — девушка, которую подобрал, обогрел, воспитал и сделал женой Канио. Тот, кто поет знаменитое «Смейся, паяц!», в версии Александрова превратился чуть ли не в директора театра, причем со злодейскими замашками. В первой сцене его объяснения с Неддой он хищно хватает ее, а она вырывается, как испуганное животное. Неравный и нежеланный брак плюс ежевечерний чес на одних и тех же подмостках, ставший рутиной, делают свое дело, и Недда в финале решает сбежать. Но поздно: ее с любовником настигает нож мстительного тенора Канио. По версии Александрова, Недда не самая выдающаяся актриса. Достаточно было увидеть, как вульгарно играла она в пышном, сияющем костюме Коломбины в старинной Интермедии, ставшей, к слову, маленьким шедевром художника Вячеслава Окунева. В первом премьерном составе все работы получились яркими. Елена Тихонова (Недда) за несколько лет работы в этом театре хорошо усвоила систему режиссерских ценностей Юрия Александрова, став его фирменной певицей. Великолепно проявили себя и Евгений Баев (Тонио) с Дмитрием Лавровым (Сильвио). Но все ожидания превзошел главный паяц — Канио в исполнении Виктора Алешкова. Старожил «Санктъ-Петербургъ-опера» продемонстрировал виртуозное лицедейство, балансируя на грани драмы, трагедии, комедии. В финале кровь у публики застыла, когда он вышел в костюме Пьеро и в маске, напомнившей маску из фильма ужасов «Крик». Так Юрий Александров признался в маленькой слабости — интересу к ужастикам. Оцепенение зрителей прошло, когда покойники вскочили и расплылись в улыбках. Тут и публика заулыбалась и устроила овации.

    admin

    Пресса

    Кто сказал, что у детского кукольного представления по мотивам русских сказок не может быть рок-н-ролльного звучания?! Театр марионеток им. Е. С. Деммени уверенно внедряет в действие бас-гитару и побеждает. Впрочем, в спектакле «Русская соль, или Как Иван за море ходил» это далеко не единственная остроумная придумка.

    Режиссер Эдуард Гайдай и художник Александр Алексеев выбрали для своей истории самую подходящую «отмычку»: сказку рассказывают скоморохи, или, как они названы в программке, потешники — актеры «в живом плане». Развеселая громкая Карусельная баба (Анна Миронова), два брата-акробата Фома да Ерема (Митя Тарасевич и Тимофей Осипенко) и Красна девица (Ирина Кривченок) — скромница-мечтательница, местами «подтормаживающая», то тем и смешная. И такие они, знаете, не условные, не то что яркий костюм, трещотка и всё. Нет, у этих скоморохов полно всевозможных штук, которые интересно рассматривать, прикидывая про себя, что, наверное, настоящие шуты гороховые русской ярмарки такими примерно и были. Они, конечно, горласты и ловки, играют на пиле и стиральной доске, на балалайке, аккордеоне, дудках и свистульках. Инструменты, цветастые платки и деревянные ложки пляшут у них в руках не хуже кукол.

    Вначале — небылица-присказка (текста такого, что драматурги-абсурдисты со своими опусами отдыхают), а потом, будто невзначай, сказка. Жил-был купец… Откуда ни возьмись появляется то ли лоток, то ли столик деревянный, на нем — то ли дверцы, то ли створочки какого-то шкафчика, увенчанные мужицкой (деревянной же) головой. За створками — ой! — обнаруживаются счеты. Ага, и правда, купец. И было у него три сына… Старший и средний в любой сказке — «для мебели», а тут — буквально — деревянные матрешки, пузатые да тупоголовые. Но, как в любой, опять же, сказке, эти братья — «нормальные», правильные, не дураки в общем, поэтому и корабли для дальнего плавания получают приличные — две роскошных расписных ладьи. Младшему же достается какое-то утлое суденышко, формой схожее с лаптем. Зато Иван, как главный герой, индивидуализирован: он не простая деревяшка, а кукла (тростевая).

    Дальше, собственно, начинается путешествие, в ходе которого Иван спасает Чертенка (он же — Котенок, очень точное превращение; думаю, владельцы кошек согласятся). Потом они вместе веселят грустного Великана (а это — ростовая кукла; на маленькой сцене, да рядом с компактными куклами такое двухметровое чудище смотрится очень эффектно), за что получают диво дивное — соль. Солью Иван едет торговать, конечно, в Париж, ведь все самое изысканное — там. Тамошний король (живущий, натурально, в солнечном ореоле — улыбка в сторону Людовика XIV) не сразу, но воздает Ивану почести за волшебный белый песок, одаривает серебром да златом и даже отпускает к нему свою дочь — прекрасную принцессу Мелиссу. Все эти замечательные события сопровождаются задорным музоном (композитор Татьяна Алешина), где кроме упомянутых инструментов звучат ударные (французский повар выдает на своих кастрюлях потрясающее соло) и загадочный бас, который слышно, но не видно. До конца истории еще будут самые настоящие фокусы, мини-карикатуры на заморские страны с их жителями и препровождение братьев Ивана (не сдержались-таки, устроили ему гадость) в геенну огненную. Так вот запросто, в печь, а чего, русские сказки — без комплексов. (Автор пьесы, кстати, Ю. Сидоров.)

    Вообще, «Русская соль» — это такой стильный лубок. От стародавнего русского тут — колоритные костюмы, предметы, говор, от нашего сегодняшнего — оригинальная живая музыка и прищур актерских глаз, снисходительно-шутливое отношение и к своим персонажам, и к зрителям. Ничего напористого, натужного, только легкая приятная игра на волне позитива. Поэтому когда во время поклонов на сцену наконец-то выходит тот самый таинственный басист (Юрий Попов) — в своей обычной мирской одежде, с длинным шнуром, тянущимся от гитары за кулисы, к усилителю — ничего кроме восторженного возгласа его появление не вызывает. Такая вот мажорная соль.