Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

admin

Пресса

«Паяцы» Леонкавалло — весенняя премьера Камерного театра «Санктъ-Петербургъ Опера» — состоялась вскоре после празднеств, посвященных юбилею руководителя театра, Юрия Александрова. И, похоже, в образе главного персонажа — Канио — Александров вывел свой идеальный портрет.

Выигрышный сюжет, веристское исступление страстей, и притом — завидная лаконичность изложения: все просто, понятно, персонажей немного, и у каждого — по две роли. Потому что «Паяцы» — классическая модель «театра в театре», опера про бродячих комедиантов, пожалуй, самая репертуарная в мире. Вот и в «Санктъ-Петербургъ Опера» решили, что без нее никак не обойдутся. И на миниатюрной сцене барочного особняка баронов Дервизов возник спектакль, ироничный и трагичный одновременно. Александров сталкивает в нем два, принципиально разных стиля: сугубо аскетичный, монохромный, почти документальный — и роскошно-условный, истекающий жирной позолотой, струящийся тяжелыми складками портьер, топорщащийся жесткими кринолинами и плоеными воротниками пышных костюмов.

В начале — обыденная жизнь: на невзрачной, голой, раскрытой в глубину сцене, идет пресс-конференция. Канио (Виктор Алешков) — элегантный седовласый джентльмен в смокинге, с бутоньеркой в петлице — объявляет журналистам о вечернем представлении. По уверенно властным манерам в нем угадывается руководитель труппы, человек действия: ясно, что генетически этот типаж родственен итальянским мафиози средней руки. Такой не побоится вида крови, не остановится ни перед чем, если затронут его интересы.

Журналисты торопливо жуют бутерброды, прихлебывают из пластиковых стаканчиков воду и лимонад, не забывая подсовывать поближе к говорящему мохнатые микрофоны, щелкают затворами фотокамер. Обстановка — весьма узнаваемая; не без ехидства Александров воссоздает в первой сцене атмосферу бесчисленного множества реальных пресс-конференций. С его точки зрения, ( и это легко читается), все «журналюги» — людишки мелкие, просчитываемые, заискивающие, и голодные: рады продаться за пару бутербродов.

Рядом с Канио сидит пышнотелая молодка в облегающей блестящей блузке — Недда (партию вполне профессионально спела Елена Тихонова). Сексапильна до невозможности, вульгарна, «стрельбу глазами» ведет по веем правилам. Яркий грим густо наложен на лицо; типаж — буфетчица в сельской лавке. Фантастических объемов бюст; и уж будьте уверены, Александров постарался обыграть редкое достоинство солистки всеми возможными способами. Недда, по мысли режиссера — существо ветреное, легкомысленное, довольно глупое и падкое на соблазны. Сходить налево для нее так же естественно, как… ну, вы понимаете. При таком серьезном муже, слабость Недды «на передок» становится смертельно опасной. Сластолюбивая дамочка, похоже, обречена на гибель: просто ходячая «секс-бомба», того и гляди, рванет.

По версии Александрова Недда, разумеется, сама во всем виновата. Она дразнит безнадежно влюбленного в нее гиганта Тонио (Евгений Баев), искушая его наготой белого тела — а потом, когда он с надеждой протягивает к ней руки, нещадно хлещет хлыстом: как он смеет, урод, посягнуть на ее прелести! Полспектакля Недда играет в неглиже, от чего мужская часть зала приходит в большое волнение. Александров не упускает случая показать все стати певицы, раз уж ему так повезло с фактурной солисткой. Режиссерская мысль его — по крайней мере, так кажется после просмотра первой части спектакля — проста: все беды от баб. Однако после антракта эта нехитрая максима обрастает дополнительными смыслами. Потому что в свои права вступает иной театр: блестящий, подчеркнуто эффектный, дразнящий глаз красками и позолотой. И тут гипертрофированные страсти неожиданно возгоняются в тигле чистого искусства, запылав светлым жертвенным пламенем. В этом пламени сгорает всё бытовое, низменное, непристойное, уходит мелкая злоба дня. На авансцену выступает подлинная любовь, большое страдание и настоящая смерть. И то, что схема банального любовного треугольника наложена режиссером на схему commedia dell’arte лишь усиливает впечатление подлинности: потому что в пространстве условного театра сильные чувства проступают во всей своей чистоте и первозданности: таково таинство оперы. Недда уже не кажется глупышкой с куриными мозгами; горю Паяца веришь; и даже тщеславный Петух, в которого вонзают огромные вилки — Сильвио (Дмитрий Лавров) — и тот, в финале стоит потерянный, не в силах понять, что жизнь из возлюбленной ушла, утекла навсегда. И вдруг — оп-ля! — Канио-Паяц хлопает в ладоши. И все вскакивают, живехонькие и веселые. Потому что это — театр. И они умерли, взаправду; но и воскресли, чтобы получить от публики заслуженные аплодисменты. Этот прием — обманки, непредсказуемого финала — Александров уже опробовал в своем «Дон Жуане» Уже там он скрестил в одном спектакле два стиля, консервативно-традиционный, классичный — и более радикальный по языку и формам, хитроумно вложив один театр в другой, как в китайскую шкатулку с секретом. В «Паяцах» этот прием сработал еще лучше: на контрастах, вообще, работать легко, они будоражат воображение публики.

В целом представление удалось. Хор возникал то на антресолях, то появлялся в зале, изображая настоящую публику. Шумно рассаживался, кидал на сцену помидоры, и при этом пел довольно стройно. Особой похвалы заслуживает оркестр: качество звучания его неизмеримо выросло с той поры, как в театр пришел дирижер Александр Гойхман. Музыканты играли резво, бойко, слитно — впечатления не испортили даже неловкие вступления «деревяшек» в начале второго акта. Благородно, красиво, полнозвучно спел партию Канио Виктор Алешков, один из ветеранов театра; пожалуй, эта партия — одна из лучших в его биографии. Недда — Елена Тихонова — тоже была хороша: крепкое, голосистое драмсопрано с большим запасом прочности. При таких внешних данных ее в труппе Александрова, несомненно, ждет большое будущее.

Конечно, в немалой степени своим успехом новый спектакль обязан работе художника. Вячеслав Окунев, постоянный партнер Юрия Исааковича придумал броский выигрышный видеоряд, пестрые костюмы, любовно подобрал аксессуары. Он признался по секрету, что даже корсет для главной героини, подчеркивающий все выпуклости, подыскивал и подгонял по фигуре сам.

admin

2009/2010

  • В. П. Катаев
  • КВАДРАТУРА КРУГА
    Комедия
  • РежиссерИ. Я. СТАВИССКИЙ
  • ХудожникА. Ю. ЛАПЫГИНА
  • КомпозиторС. О. МЕНДЕЛЬСОН
  • ХореографГ. М. АБАЙДУЛОВ
  • Художник по светуВ. А. ВЛАСОВ
    заслуженный работник культуры Грузии
  • ВидеоГ. В. БИКИНЕЕВ
  • Подбор фонограммЭ. Б. ДРОЗДОВ
  • Ассистент режиссёраОлег ЕРЁМИН
  • Помощник режиссераД. Д. МИРОНОВА
  • В спектакле использована музыка П. И. Чайковского
  • Действующие лица и исполнители
  • ВасяА. В. ВИННИКОВ
  • АбрамИ. В. ФЕДОРУК
  • ТоняМ. Л. САНДЛЕР
  • ЛюдмилаН. В. ПЕТРОВСКАЯ
  • ФлавийР. B. БАРАБАНОВ
    С. О. МЕНДЕЛЬСОН
  • Емельян ЧерноземныйД. B. МУРАШЕВ
  • Саша,
    Алтынгюль
    Ю. А. ДЕЙНЕГА
  • Володька СиницынА. И. АРШИННИКОВ
  • КапитолинаВ. С. ПАВЛОВА
  • Спектакль идет 2 часа 20 минут с одним антрактом
  • Стоева Надежда

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    «Медея». Тексты Л. А. Сенеки, Ж. Ануя.
    Стихи И. Бродского. Московский ТЮЗ.
    Режиссер Кама Гинкас, художник Сергей Бархин

    Носки. Черные мужские носки. Беззастенчиво сушатся на песочной ступеньке. В этом придуманном, красиво-декорационном мире с ярко-синим кафелем, с бликами воды на нем. Лежат и сохнут. Черные. Мужские. Ношеные.

    Деталь, которую замечаешь не сразу. Вначале внимание привлекают цвет и фактура. Основные цвета этого мира — небесно-синий и песочно-желтый. Невысокая кафельная стена не то заброшенной общественной бани, не то правительственной больницы времен сталинской империи перекрыта как будто упавшей с неба широкой коряво-рукодельной песчаной лестницей. Она, впрочем, не намного выше стены — это важно. Вся верхняя часть свободна, там циркулирует воздух. Там пространство для финального полета Медеи. Гладкость кафеля противопоставлена сыпучести песка. Чужеродны эти шероховатые ступени, не из мира гладкости. Сочетание живого и облагороженного: ненавидящая Медея и образумившийся Ясон.

    Я УЧИЛСЯ У ТОВСТОНОГОВА, И НИЧЕГО ДРУГОГО Я НЕ УМЕЮ. МОЖЕТ, ХОТЕЛ БЫ ЗНАТЬ ДРУГОЕ, НО ЗНАЮ ТОЛЬКО ТО, ЧТО МНЕ ВНУШИЛ ГЕОРГИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ. И ЭТО МЕНЯ В НЕМАЛОЙ СТЕПЕНИ СКОВЫВАЕТ, ПОТОМУ ЧТО Я ХОТЕЛ БЫ ЗАПЛЫВАТЬ И В ДРУГИЕ МОРЯ, БЫТЬ И НЕГРОМ, И КИТАЙЦЕМ, И ЖЕНЩИНОЙ, НО Я ЕСТЬ МУЖЧИНА, КАМА ГИНКАС, УЧЕНИК ТОВСТОНОГОВА. И, НАДО СКАЗАТЬ, ПЕРЕЛОМИТЬ ЭТОТ ХРЕБЕТ, КОТОРЫЙ ОН МНЕ ВСТАВИЛ (ШКОЛУ, ИНАЧЕ ГОВОРЯ), Я НЕ СМОГ. СОЗНАТЕЛЬНО СТАРАЛСЯ, НО НЕ СМОГ. И ХОТЯ ЛЮДИ, КОТОРЫЕ ХОРОШО ЗНАЛИ ТОВСТОНОГОВА И ЗНАЮТ МЕНЯ, ГОВОРЯТ, ЧТО МЫ ОЧЕНЬ НЕПОХОЖИ, Я-ТО ОЧЕНЬ ТОЧНО ЗНАЮ, ЧТО ПО ГЕНЕТИЧЕСКОМУ КОДУ ШКОЛЫ — Я ЕГО УЧЕНИК. И ЭТО ЖЕ Я ПЫТАЛСЯ ПЕРЕДАТЬ. САМОЕ ОТВРАТИТЕЛЬНОЕ, ОСКОРБИТЕЛЬНОЕ СЛОВО, КОТОРОЕ ПРОИЗНОСИЛ ТОВСТОНОГОВ (А ОН БЫЛ ОСТРОУМЕН И ЗОЛ), — «САМОДЕЯТЕЛЬНОСТЬ». ВСЕ ДЕЛИЛОСЬ НА «ПРОФЕССИОНАЛЬНО» И «НЕПРОФЕССИОНАЛЬНО».

    КАМА ГИНКАС

    Должна бы смириться и Медея. Зажарить курицу к свадьбе обожаемого Ясона и, оставив всех в покое, укатить в неизвестном направлении. Для этих целей имеется плита советского производства и даже курица. Стоит плита на ступеньке, почти в центре сцены и своей неуместностью травмирует гладкость кафеля и шероховатую природность песка.

    Путь смирения предлагают Медее (Екатерина Карпушина) все герои: кормилица (Галина Морачева), которая хочет жить, невзирая ни на что; Креонт (Игорь Ясулович) — старая канцелярская крыса, сверяющая каждое свое слово с текстом документа; Ясон (Игорь Гордин), захотевший быть как все и эмигрировавший в клан обывателей. Но не на ту напали. Эта Медея больше похожа на вулкан в преддверии пробуждения. Еще ничего не произошло, но какие-то внутренние силы уже действуют, пробуждая в героине беспокойство, озлобленность, коварство.

    Режиссер смешивает тексты пьес Сенеки, Ануя и стихотворения Бродского «Портрет трагедии», но не «взбалтывает». Высокопарный слог Сенеки конкурирует с интеллектуальной прозой Ануя, а строфы Бродского сшивают все в отчаянный призыв: «Давай, трагедия, действуй». Через эту Медею с низким, хриплым, почти мужским голосом, с широким шагом и размашистыми движениями, быстро набирающими силу, режиссер говорит о праве человека на трагедию, о ее необходимости и неизбежности.

    Об обязанности принудительно будить этот спящий, довольный своим скромным уделом мир, терзать этих людей, мечтающих о рутине как о высшем счастье.

    Е. Карпушина (Медея).
Фото В. Луповского

    Е. Карпушина (Медея). Фото В. Луповского

    Медея с глухим клекотом чревовещательницы на порядок умнее всех и обладает знаниями, которые никому из героев не доступны. Только ей даровано право завершить монолог Креонта словами «Игорь Ясулович, народный артист России» и сорвать аплодисменты под его недоуменные взгляды. Она же, отстраняясь от действия, обращаясь прямо в зал, зачитывает описание Ясона из книги Н. Куна «Легенды и мифы Древней Греции» и указывает страницу, на которой это можно найти. Она одновременно и рефлексирующий герой, наблюдающий со стороны, как развернутся события ее жизни, и активный их участник. В ее речи редкоредко проскальзывает мат, лишь иногда слышно то эмоционально-верное, но приглушенное «б…дь!», то «послал тебя на х… за золотым руном». Так прорывается наружу напряжение.

    В мире победившей обывательщины, примирения и согласия этот персонаж — «несогласный». Медея не стремится заглушить боль, она готова принять трагедию, прожить ее, как положено, и исчезнуть. «Здравствуй, трагедия! Давно тебя не видали», — так, словами Бродского, Медея обозначает собственное понимание событий и их последствий. Режиссер уравнивает Медею и Трагедию: говоришь «Медея» — подразумеваешь «Трагедия». Трагедия боится быть неузнанной, смешаться с жизнью: она затерта, смазана, низведена до бытовых драм и тривиальных несчастных случаев. Смерти нет. Способны ли мы ее осознать и обгореть, став навсегда только собственной тенью, или, прожив, возродиться из пепла? Проще быть обывателем или стать им, разочаровавшись, как Ясон. Городской житель, приехавший к родным в деревню, в сером деловом костюме, в резиновых сапогах, с большими пакетами из ближайшего супермаркета, разочарованный и не ждущий никаких перемен — ничего не ждущий. Все в прошлом. Таков Ясон. Близок к нему и Креонт, скорее уставший, чем смирившийся, менее приспособленный к этой жизни. Он на котурнах, в красном балахоне-каркасе, который выглядит величественно и в который можно спрятаться целиком, и в маске — нелепейшие атрибуты власти в заброшенном доме с протекающим краном. И Медея будет бороться за то, чтобы Трагедия свершилась, обрела свой истинный смысл. Героиня, распластавшись на ступенях, будет призывать зло и станет воплощением Трагедии.

    В долгих, изматывающих диалогах с Креонтом и Ясоном Медея добивается от них, обессиленных, согласия на трагедию: «Будь что будет». Уж если выбрали они смирение — так пусть же будут последовательны и принимают ход событий, сами в них не участвуя. Правую часть сцены заливает вода, и вдруг в ней вспыхивает огонь. Можно подумать, что несовместимость этих природных явлений — намек на новые отношения Ясона и Медеи. Вода, конечно, поглотит огонь. Ясон выиграет.

    Медея мстит не только за то, что любовь кончилась, но и за исчерпаемость жизни, за конечность чувств, за то, что свободная, походно-голодная жизнь, как всегда, проиграла в схватке с теплой постелью и похлебкой. То, от чего бежали сломя голову молодые, настигло зрелых. За то, что это считается нормой, за усталость перед жизнью мстит Медея. Абсолютно бесстрашно и деловито она, как цыплят, зарезала детей (пластмассовых пупсов) и, сложив в пластиковые контейнеры, что с начала спектакля стояли на плите, пустила их по воде. Ясон, увидев это, только прислонился к стене, ища опоры. Самое страшное уже произошло, когда и Креонт и Ясон махнули на все рукой: «Будь что будет!».

    Е. Карпушина (Медея), И. Ясулович (Креонт).
Фото В. Луповского

    Е. Карпушина (Медея), И. Ясулович (Креонт). Фото В. Луповского

    Спектакль полон намеков, закодированной информации, хочешь — понимай, а хочешь — не обращай внимания. Медея босиком, Нянька и Ясон в резиновых сапогах, Креонт вообще на котурнах. Это знак и защиты, и приспособления к жизни, и попытки коммуникации с ней же, жизнью. Медея говорит то прозой, то стихами, причем, когда она читает стихотворный текст, ее не понимают. Замирают недоуменно или ждут, когда проговорит, как будто это привычное временное помутнение рассудка.

    Был в этой истории человек не менее сложный, чем Медея. Достойный соперник и соратник. Был и кончился. В сцене встречи Медеи и Ясона режиссер нам дает увидеть того, другого Ясона, которого полюбила Медея. Сильного, властного, привыкшего брать свое и чужое, и не украдкой. Понурившись, он сидит на краю ступени, Медея притулилась рядом, слегка ласкаясь. Вспоминая, Ясон как будто опять обретает ту вольную жизнь, где он был бесстрашным аргонавтом, влюбленным в красавицу-царевну. Он крепко, но нежно берет Медею за волосы, слегка потрепать, но при этом держит под контролем этого зверька, чтобы не укусил. От тихой, спокойной интонации смирившегося со своей участью человека Ясон на секунду переходит к тону царя, командира, военачальника. Лишь для того, чтобы убедить, что он был тем человеком, о котором говорит. Был тем, от которого зависит жизнь других. Был. Теперь голос его тих, он почти шепчет. Ясон нежен с Медеей, потому что это прекрасное прошлое, она его главное в жизни воспоминание. Но он ни за что не согласится, чтоб она стала его настоящим или будущим. Нет. В этом теперь его сила. И это страшно. Все метания разгоряченной Медеи, вся ее агрессия — лишь рябь на воде по сравнению со смертельным спокойствием этого Ясона. Гордин делает своего героя человеком с судьбой, отчетливо дает понять — Ясон замерший, достигший своего предела. Герой еще только вступил в ряды обывателей, мечтающих о скромном счастье, может быть, еще не до конца осознал, в чем оно будет заключаться, но для нас слишком очевидна полная деградация личности.

    Старая нянька, разгадывающая сканворд, причитающая, как хорошо бы поесть похлебки и выпить винца, желающая жить во что бы то ни стало, в финале как будто закрывает тему: обыватели победили, чтобы жить. Трагедия, воплощенная в Медее, улетела. Надела золотистый костюм, пристегнула лонжи — и вертикально взмыла ввысь под колосники. Началось ожидание смерти.

    Январь 2010 г.

    Димант Марианна

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    Персонажи спектаклей Римаса Туминаса существуют как бы в истекающем или истекшем уже жизненном времени, они могут (и довольно часто) криком кричать, могут делать резкие телодвижения, но глядящему на все это зрителю внушается: перед тобою не более чем фантомы, и боли их — тоже фантомные. Туминасу нравится созерцать конвульсии, нравится видеть их угасание. И то, что потом.

    В «Трех сестрах», поставленных им когда-то еще дома, в Литве, над бытом нависал — как твердое обещание будущего — огромный кладбищенский крест, а в финале на людей обрушивалось нечто тяжкое, деревянное и обжалованию, как гробовая доска, не подлежащее.

    Позднее режиссер принялся сыпать свой макабр и на веселую сцену вахтанговскую. То есть особенно веселой она к тому времени уже не была — прежняя турандотная энергия давным-давно иссякла, и попытки впрыскиваний, осуществлявшиеся посредством приглашенных П. Фоменко, Р. Виктюка и В. Мирзоева, стабильных улучшений все-таки не давали.

    Но явился Туминас, сперва приманивший Москву привозным «Маскарадом», а потом, после шиллеровской постановки в «Современнике» (тоже пребывавшем в фазе увядания), приобретший репутацию эффективного кризисного менеджера. И Михаил Ульянов, тогда вахтанговский худрук, обольстился надеждою: слабевшей уже рукой он передал бразды прибалтийскому гостю.

    Осложнения начались на втором году пребывания Туминаса во власти, по ходу репетиций «Дяди Вани», — часть актеров, вероятно, почувствовала в режиссерском почерке что-то избыточно-жесткое, жирно-нажимистое и запротестовала. Хотя что за неожиданность? Чтобы догадаться, какое тут будут готовить изделие из Антон Палыча, достаточно было видеть тех самых привозных «Трех сестер» с их жестоко заголенными тенденциями и загнанными темпами, как будто еще и подхлестываемыми знаменательно вложенным в руки Ирины хлыстиком.

    Там, впрочем, нечто жизнеобразное все-таки теплилось.

    В «Дяде Ване» нажим восторжествовал окончательно. Его триумфом стал выход Серебрякова (В. Симонов), организованный не слабее, чем шествие Радамеса с войском в опере Дж. Верди. Первым из мрачных сценических глубин под длящуюся бесконечными накатами музыку Фаустаса Латенаса торжественно выступал Профессор, напоминающий Голема, за ним — мадам Войницкая (Л. Максакова), подобная музейной восковой персоне, потом мертвенно-красивая Елена Андреевна (А. Дубровская) с брезгливой гримасой и с обручем (долженствующим, вероятно, символизировать ноль, пустоту, абсурд), а замыкала группу нянька Марина (Г. Коновалова), так перерумяненная и перепомаженная, что оказывалась похожа на ужасный персонаж гиньоля. Все это, взятое в совокупности, должно было, вероятно, служить правому делу разоблачения фальши в отношениях семейственных и общественных. И было настолько дидактически наглядным, что если бы в зале оказался какой-нибудь двоечник, которому предстояло написать сочинение по Чехову, то после просмотра спектакля он, несомненно, написал бы работу на крепкую тройку.

    С. Маковецкий (Войницкий), М. Бердинских (Соня). «Дядя Ваня». Фото В. Луповского

    С. Маковецкий (Войницкий), М. Бердинских (Соня). «Дядя Ваня». Фото В. Луповского

    При этом чувствовалась режиссерская озабоченность и стороной собственно эстетической — чтобы было элегантно и высококачественно. Это получилось тоже: и в пластике шествующих (вполне хореографической), и в массивной фигуре каменного льва на заднем плане (придающей серебряковской усадебке какой-то великокняжеский масштаб и колорит), и в осенявшем величественную картину лунном диске — буквально во всем была запечатлена столь милая Туминасу потусторонняя красота.

    На ее фоне звучали слова чеховской пьесы — звучали настолько отдельно от воплощенных в ней характеров и обстоятельств, что временами начинало казаться, будто режиссерский пафос разоблачения обращен не на персонажей, а на автора, нагородившего какую-то околесину. Или скукотень. Ну кому, скажите на милость, сегодня интересно слушать старорежимную дачную болтовню? «Заткни фонтан, Вафля!» — бросает Войницкий (С. Маковецкий) Телегину (Ю. Красков), и ничегошеньки эффектного из этого фамильярного «фонтана» не проистекает. Но, когда Вафля-Телегин начинает ни с того ни с сего выплескивать из одного, второго… десятого стакана чайные опивки, реплика получает предметное наполнение, быт оказывается событием, зрелищем, театром. В понимании режиссера

    А может, и правда? Насколько все-таки, согласитесь, становится высокотеатрален доктор Астров (В. Вдовиченков), наряженный не то североамериканским ковбоем, не то любителем сафари (что, по всей видимости, было спровоцировано знаменитой его «африканской» репликой), когда он, стоя посреди сцены, рычит заемным голосом В. С. Высоцкого: «Я! Ненавижу! Людей!»

    И Соня (М. Бердинских) — когда она конвульсивно изрыгает: «Я! Знаю! Что! Я! Некрасива!»

    Столь же отрывисто-гиперболизированными становились временами и телодвижения участников всей этой истории. Мучимый подагрой профессор в задранной ночной сорочке скакал и бился на полу, взбрыкивая голыми ногами, — в этом, кажется, воплощалась интенция сатирическая. Марии Васильевне Войницкой задирать подол приходилось также, и этот ее жест, вероятно, призван был служить целям и разоблачительным, и развлекательным сразу.

    Определенное оживление вносил в спектакль эпизод интимного взаимодействия доктора и Елены Андреевны на столярном верстаке — прямо в присутствии изумленного Войницкого. Напомаженная нянька Марина пила чай, сидя почему-то тоже за верстаком. И на нем же воздвигалась десятилитровая бутыль с самогоном, который персонажи сосали посредством резинового шланга.

    Еще верстак читался как привет дяде Ване от собаки Каштанки.

    Но нет, верстак тут, конечно же, был больше чем верстак — он был деревянной метафорой Труда и Истины, воплощенной укоризною усадебным обитателям, а в финале становился еще и высокой трибуной — Соня взбиралась на него, чтобы проорать urbi et orbi самые распоследние слова (слишком деликатный д-р Чехов слышал их произносимыми «утомленно» и «сквозь слезы»): «…Будем! Трудиться! Для! Других!..»

    Можно предположить, что смягчающим всю эту психоневрологическую стилистику обстоятельством замышлялся Войницкий — мешковатенький, семенящий, сентиментальный, совершенно приватный. С. Маковецкому (если говорить о нем, отвлекшись от туминасовской эстетики) действительно такие вещи свойственны, они в его актерской природе… Но тут, кажется, верх взяла эта самая эстетика — силовая (чтоб не сказать насильственная). Так что уже и сама предъявленная нам человечность оказалась какой-то принужденной, принудительно насаждаемой хозяйской волей, твердой и сухой.

    …В Африке жарища, на режиссерском барометре «великая сушь». В только что предъявленном Туминасом вахтанговском «Маскараде» погода другая.

    Этот «Маскарад» — ремейк литовского, поставленного Туминасом лет тринадцать назад в Вильнюсском малом драматическом театре и когда-то пленивший Москву. Упоминая ТОТ «Маскарад», театральные люди закатывали глаза, и лица их становились особенно одухотворенными. Михаил Ульянов мечтал включить ТОТ (чужой, иностранный) спектакль в основной репертуар Вахтанговского театра.

    В нем правит бал «человек зимы» (М. Ю. Лермонтовым, как мы припоминаем, в списке действующих лиц не заявленный): проворный Russian muzhik, в армяке и валенках, всю дорогу что-то такое лепящий и катающий из отличной, качественной синтетики — сперва маленький снежок (а может, и шарик отравленного пломбира), к концу третьего часа разрастающийся до… Н-ну, до метафоры, надо полагать, рассейской нашей национальной Судьбы, леденящей, подавляющей и убийственной. Не менее того.

    Масштабно и пластично.

    Еще более масштабно, чем вышеупомянутый верстак. Что же касается пластики, то «Маскарад» это ведь не «Дядя Ваня», а драма в стихах, т. е. ритмически организованная — танцевать очень удобно. И сюжет к тому несколько располагает. И музыка. В спектакле постоянно происходят элегантные перемещения актерских масс и составляются красивые композиции из человеческих фигур.

    Музык в этом «Маскараде» две. Одна, принадлежащая Латенасу, — прикладная, оформительская, фоновая.

    И еще музыка — та самая, единственная и любимая, которая в сознании нескольких поколений стала полномочным представителем лермонтовской вещи и почти ее собою заместила: вальс Арама Ильича Хачатуряна, написанный как раз для вахтанговской постановки, но очень давно. Тогда, в июне 41-го, дело дошло только до премьеры, потом началась другая драма.

    «Маскарад». Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

    «Маскарад». Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

    Как себя чувствует этот вальс сейчас, 70 лет спустя, — кружась в том же зале, над теми же подмостками, но среди чужих актерских лиц и режиссерских концепций? И зачем его сегодня сюда позвали? Он такой счастливый.

    А у Туминаса дело происходит на кладбище, меж надгробий. Купировав значительное количество сцен и разрушив, таким образом, не только смысловые, но и сюжетообразующие связи, продираясь сквозь романтический пафос как сквозь досадную помеху, заставляя безжалостно проглатывать и пробрасывать стихи, Туминас торопится воплотить главную и любимую свою мысль — она, в общем, примерно та же, что и в чеховском спектакле: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины».

    И музыке тут не выжить. В «Маскараде» есть сцена расправы над ней: привязанное к толстому канату пианино волокут из кулисы, и толпа агрессивно настроенных мужчин растерзывает его на доски (это как бы завершение «музыкальной истории», начатой в «Дяде Ване» — уже там по пианино колотили, а оно молчало, лишь кряхтя от побоев).

    Музыка, стало быть, нас покинула; Россия, так и не превратившись в «наш сад», оставила за собой руины усадебной жизни и осколки имперского великолепия, все живое погребено под снежными тоннами — вроде тех, что нынешней зимой изобильно сыпались с небесных колосников.

    Арбенин долго стоит Чайльд Гарольдом в молчаливой задумчивости — стоит он хорошо, выразительно смотрит исподлобья, скрестивши на груди руки.

    Евгению Князеву уже приходилось примерять маску одержимого порочной страстью игрока, и его герой — словно постаревший и погрузневший Германн из фоменковской «Пиковой дамы».

    Режиссер русскую классику освоил: тут и «Горе от ума» просматривается (его он ставил) с сатирическим изображением «светской черни». В «Маскараде» она движется единой кордебалетной массой, слипшись в многоголовую гидру, — то поплывет ансамблем «Березка», то начнет чеканить строевым, то загорланит «Соловья-пташечку». А то еще примется топить какого-то картежника в специальной «проруби», расположенной на авансцене, — актера, сверхпластично исполнившего роль задубевшего и упрямо выпрыгивающего из воды утопленника (не опознанного ввиду отсутствия его имени в программке), отметим, тем не менее, особо.

    Тут и пушкинский «Выстрел» мелькнет неожиданной интермедией, когда Звездич вдруг на минуту обернется графом, дуэльным соперником Сильвио (плюющимся вишневыми, правда, косточками), тут и тема «Лермонтов и Кавказ» оживет в забавной перебранке покупателя и торговца теми самыми вишнями.

    Собственно, история темной арбенинской страсти, его губительного легковерия Туминасу не слишком важна — как не важна и многоходовая интрига, сплетенная вокруг потерянного браслета, как не интересен и Неизвестный, представленный фальшиво и неловко ломающимся артистом Юрием Шлыковым. Неясно — то ли планировалось спародировать собирательный образ «артиста императорских театров» с его неуместным пафосом, то ли режиссер решил изобразить злодейство в его самом картонном, а потому нелепом виде?

    А зачем были вишневые косточки и кавказский рынок? Зачем Звездич катался на коньках, зачем монолог баронессы Штраль был разложен на пять голосов и отдан пяти актрисам, каждая из которых ломалась так, что уже давно забыли, как это бывает? (И, разумеется, на фразу «она покров с нее уронит» последовало немедленное физическое действие — срывание «покрова».) Разнообразные затеи множились и мелькали, словно карты в руках фокусника-манипулятора, не обещая ничего, кроме игры без правил.

    Вахтанговские актеры очень старались — это чувствовалось. Они изо всех сил выполняли задачи постановщика — семенили мелкими шажками, застывали неподвижными фигурами, ритмично поедали мороженое, стучали ложками, отчаянно гримасничали — но в их сценическом присутствии отчетливо ощущались какая-то принужденность, какая-то тяжелая неволя и даже будто бы опасение не соответствовать дизайну, не вписаться в размер одежды, скроенной по чужим меркам.

    «Маскарад». Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

    «Маскарад». Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

    Когда же Римасу Туминасу волей-неволей приходилось оборотиться к сюжету и как-то двигать действие к неизбежному финалу, он сразу скучнел и начинал дергать за проверенные, давно испытанные на прочность нити.

    Мотыльковые пробежки Нины (Мария Волкова), ее пуантовые туфельки, контрастирующие с грубыми сапогами толпы, и дикие хоровые песни, сквозь которые едва прорвется и сразу погаснет нежная французская мелодия, — образ зрителем читается просто, без излишних умственных и душевных затрат.

    Вот так, мол, погибает все живое, и не «прощай, немытая Россия» — а здравствуй, тотальный русский хаос, разросшийся до размеров гигантского снежного кома и превратившийся в национальное бедствие.

    Нина застынет надгробным изваянием самой себе, полоумный Арбенин, напялив вязаную чаплыжку, станет перебирать кладбищенский букет, исчезнут, раздербанив пианино, аристократические массы, а русский мужик живее всех живых, да еще нашел румяную бабу с ведром. И побредут они — куда? То ли в направлении светлого будущего, то ли, наоборот, в свое темное прошлое.

    Из будущего, кстати, в спектакль должен был явиться настоящий хоккеист — на коньках, с клюшкой и с надписью «Vahtangov» на груди. Хоккеиста бурно разрекламировали все центральные СМИ, но до Петербурга он не доехал — вероятно, добежал до канадской границы и принял участие в как раз начавшейся олимпиаде.

    Зато появился дайвер — в маске и в очках. Он быстро вынырнул из проруби, огляделся и был таков — кого только на маскараде не встретишь!

    Приходил к проруби и «человек зимы» в армяке и валенках, доставал из глубины крупную рыбину. В этот момент мы догадывались, как его зовут: конечно, Емельян, Емеля. А его добычу — Щукой. Это была, по всей видимости, та самая рыба, которая умеет исполнять всякие желания. Рыба счастья завтрашнего дня.

    Или нет: то была не рыба, а снова метафора. Звали метафору Щукой, и означало все это следующее: наш литовский гость присягает на верность Щукинскому училищу, примыкающему к нему Вахтанговскому театру и всей нашей драгоценной классической культуре.

    Февраль 2010 г.

    Шалимова Нина

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    А. Н. Островский. «Последняя жертва». Театр им. Ленсовета.
    Художественный руководитель постановки Татьяна Москвина,
    режиссер Роман Смирнов, художник Марина Азизян

    Премьера «Последней жертвы» в театре Ленсовета не порадовала. В недоумение привело уже начало спектакля. Невнятные пассы и малопонятные словечки двух дзанни, призванные ввести в спектакль по Островскому «итальянскую тему» (зачем — осталось невыясненным), показались напрасными вставками. Темы никакой не возникло, восторжествовала элементарная функциональность: молодые артисты, словно наспех переодетые в «нечто итальянское» и скучливо представлявшие отдельные пластические этюды, всего-навсего заполняли паузы в моменты «чистых перемен» декораций, не давая зрителям принять перерыв за антракт и покинуть зал ради вкусной кружки пива в фойе. Дело не в том, что в этих артистах комедии масок совсем не было ничего итальянского (ни пылкого темперамента, ни виртуозной пластичности, ни обаятельной живости). Хуже то, что в русских артистах — совсем немного русского, а рутинного — гораздо больше, чем это предполагается театральным хорошим тоном.

    У МЕНЯ В ПРОФЕССИИ ДВА УЧИТЕЛЯ. ГЕОРГИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ТОВСТОНОГОВ И ЕВГЕНИЙ ЛЬВОВИЧ ШИФФЕРС. ОДИН ГОВОРИЛ: «РЭЖЫССОР — ЭТО ПОЛНОМОЧНЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ЗРИТЕЛЬНОГО ЗАЛА» — И УЧИЛ МЕНЯ РЕМЕСЛУ. ДРУГОЙ ГНЕВАЛСЯ: «Я ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ЭТОЙ СТАИ КРЫС?» — И УЧИЛ МЕНЯ ФИЛОСОФИИ. ГЕНИАЛЬНЫ ОБА. БОГ В НУЖНОЕ ВРЕМЯ СВЕЛ МЕНЯ С ВЕЛИКИМ РЕМЕСЛЕННИКОМ И ВЕЛИКИМ ФИЛОСОФОМ. НАВЕРНОЕ, ПОТОМУ ЧТО Я БЫЛ НЕПЛОХИМ УЧЕНИКОМ, Я УШЕЛ ИЗ РЕЖИССУРЫ НА ДОЛГИЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ.

    РОМАН СМИРНОВ

    Играя в этом спектакле, артисты не оставляют без назойливого интонирования ни одной фразы, старательно раскрашивают слова, активно мимируют и прилежно переходят из одной мизансцены в другую. Они играют правильно (как говорится, «по школе»), но искра, которая должна пробежать между сценой и залом и оживить сценическую реальность, так и не вспыхивает. О большинстве исполнителей можно сказать — сыграно профессионально, все слова произнесены, все чувства обозначены. Но игра их не запоминается: явных промахов нет, но есть демонстрация ремесленных умений, не одушевленных и не одухотворенных личным художеством.

    С. Письмиченко (Глафира), Е. Кривец (Тугина).
Фото Э. Зинатуллина

    С. Письмиченко (Глафира), Е. Кривец (Тугина). Фото Э. Зинатуллина

    О. Абалян (Эрнесто), М. Иванова (Аделина).
Фото Э. Зинатуллина

    О. Абалян (Эрнесто), М. Иванова (Аделина). Фото Э. Зинатуллина

    В. Захаров (Прибытков).
Фото Э. Зинатуллина

    В. Захаров (Прибытков). Фото Э. Зинатуллина

    Оформление спектакля иначе, чем захудалым, не назовешь. Небрежно повешенная нарисованная стена с разрезами дверей, вазон с искусственными цветами, массивный диван, к которому притиснут приземистый столик, пара стульев — обстановка более чем ординарна. Ее не оживляет даже громадное овальное зеркало, которое нависает над диваном с наброшенным на него покрывалом. Диван неподвижен, покрывало меняется: указывая на роскошь гостиной Прибыткова, оно насыщено малиновым цветом; характеризуя мещанский обиход дома Тугиной, разукрашено скромным узором «в цветочек». Пространство композиционно не собрано, случайные афиши времен Островского не меняют общего грустного впечатления, а превосходно выписанный на заднике ночной пейзаж не играет никакой роли в событиях второго акта. Персонажи его не замечают, исполнителям все равно, что там сзади них нарисовано, а зрителям остается только перевести взгляд на актеров и уже до самого финала не обращать на него внимания. Несколько необычна в этом спектакле героиня Островского — Юлия Павловна Тугина в добротном исполнении Елены Кривец. Роль эта всегда считалась «коронной», играли ее актрисы-примы, и репутация «бенефисной» прочно за нею закрепилась. Здесь Тугина — вовсе не «героиня», ни в театральном понимании, ни в обычном жизненном смысле. Никак не красавица-вдовушка — солидная, располневшая, большая, даже громоздкая вдова. Одна из многих, очень обыкновенная, поженски недалекая, но приятная и даже симпатичная.

    Сцену, когда Тугина узнает о неверности любовника, актриса проводит как по нотам, и черный иммортель в ее руках запомнится надолго. Однако в сознании зрителя она отодвинута на второй план — на первом безраздельно царит Флор Федулыч Прибытков в отличном исполнении Вячеслава Захарова. Это не ее, а его бенефис, его коронная роль, ибо именно он центрует сценическую композицию и вносит в посредственный спектакль блеск высококлассной игры. Бенефисный характер исполнения подчеркивается тем обстоятельством, что роль Прибыткова играет артист, приглашенный из другого театра.

    Захаров с самого начала берет верную «ноту», чисто ее «выпевает» и «держит» до конца. Облик Прибыткова (и внешний, и внутренний) очерчивает резкими штрихами — это актерская графика, а не масло и тем более не акварель. Цепкий, хваткий взгляд — скрытой угрозы в нем больше, чем хозяин этого взгляда хочет обнаружить. Неторопливая походка, которую он волен в любой момент либо замедлить, либо убыстрить. Негромкий, вкрадчивый голос, готовый мгновенно сорваться в безнаказанный окрик. Недоброе растягивание губ, призванное изобразить улыбку. Строгий и беспощадный ум, умеющий предвидеть ситуацию, предугадать ее развитие, а при случае и воспользоваться ею в своих целях. Кажется, он не только насквозь видит собеседника, но заранее знает, что тот ему скажет и как себя поведет. Вероятно, поэтому он почти никогда не смотрит на того, с кем разговаривает, — редко-редко глянет в глаза и тут же отвернется. Финал данной ситуации ему уже известен — он думает дальше и прикидывает, как разыграть следующую партию. Тертый калач, опытный волчара — то ли тогдашнего предпринимательства, то ли сегодняшнего бизнеса. Взглядом рыщет, как миноискателем, — вниз, вбок, в сторону и лишь один раз прямо на зрителей: в момент произнесения знаменитой реплики «Дорогого стоит этот поцелуй». Будто призывает зрительный зал разделить радостное ошеломление игрока, знавшего, что сорвет призовой куш, но не предполагавшего, что приз окажется таким ценным. Тугина для него не последний дар судьбы, а ставка на игровом столе. Он поставил на нее все и — выиграл, в очередной раз доказав самому себе, что соперников в этой жизни у него нет.

    То, что центральной фигурой ленсоветовского спектакля стал Флор Федулыч Прибытков, симптоматично. На московских сценах сейчас идут три «Последних жертвы», и во всех трех богатый цивилизованный купец выступает в качестве героя нашего времени. Играют его «первые сюжеты», и один лучше другого — Василий Бочкарев в Малом театре, Олег Табаков в МХТ, Александр Збруев в Ленкоме. Ни один из них не прошел мимо амурного содержания конфликта, хотя отдаются они во власть любовных переживаний по-разному и насыщают характер своего героя различными оттенками. По глубине понимания и точности воплощения Вячеслав Захаров не уступает столичным звездам, но на своего героя смотрит не по-московски жестко и трезво. Никаких иллюзий по поводу вдруг проснувшейся человечности своего героя он не питает: тема неожиданной и поздней любви отсутствует в образе. Петербургский Прибытков не завершает свою вполне состоявшуюся жизнь внезапно проснувшейся страстью, а продолжает ежесекундно «делать свою судьбу», не расслабляясь и не собираясь сходить с дистанции. Мастер закулисной интриги, он демонстрирует истинно столичный стиль и класс деловых игр. Таков герой нашего времени, сыгранный Вячеславом Захаровым на сцене театра имени Ленсовета. Мировоззренческая четкость расставляемых акцентов свидетельствует о безукоризненном попадании артиста в «нерв» современности и служит оправданием этого спектакля.

    Январь 2010 г.

    Гороховская Екатерина

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    А. Чехов. «Счастливые люди». Театр на Литейном.
    Режиссер-постановщик Олег Куликов, художник-постановщик Анна Лаврова

    А. Чехов. «Чеховъ. Водевиль». Театр им. Ленсовета.
    Постановка Андрея Прикотенко, сценография Марии Брянцевой, Андрея Прикотенко

    Критик Горохов, низенький, плотный человечек с вечно удивленным и как бы спешащим куда-то лицом, сидел у своего старенького компьютера в глубокой задумчивости. Пальцы его робко приближались к клавиатуре и тут же отдергивались, словно обожженные, на круглой же физиономии застыла гримаса неподдельного страдания. Критик поминутно вздыхал, передергивал плечами, жмурился и снова замирал, уставившись в пустой экран. Чувствовал он себя ужасно.

    Причин страдания было несколько. Во-первых, у Горохова страшно затекли ноги. Он еще утром, выкушав чаю с мятой для успокоения нервов, дал себе честное слово не вставать из-за компьютера, пока статья, заказанная ему редакцией, не будет окончательно готова.

    МОИМ УЧИТЕЛЕМ БЫЛА ИРИНА БОРИСОВНА МАЛОЧЕВСКАЯ. ИМЕННО ОНА НАУЧИЛА МЕНЯ ДВУМ ВАЖНЫМ ВЕЩАМ — ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ СОВЕСТИ И СЕРЬЕЗНОМУ ОТНОШЕНИЮ К ДЕЛУ.

    ОЛЕГ КУЛИКОВ

    И вот теперь, будучи человеком в некоторой степени честным, мучился. Статья не шла.

    Не шла же она потому — и это была вторая причина душевных мук Горохова, — что спектакли, которые ему предстояло прорецензировать, критику не то чтобы не понравились, но весьма его огорчили. И выходило, что спектакли эти нужно ругать. Ругаться Горохов не любил. Ему было жалко артистов, ломающихся на скрипучих продуваемых подмостках за нищенскую зарплату, жалко обслуживающих спектакли костюмеров, гримеров и всю прочую невидимую театральную братию. Злобная ругательная статья означала бы, что труд этих людей, этих благородных муравьев искусства, был напрасен. Горохов жалел даже господ режиссеров, главных, с позволения сказать, ответчиков. Их и так все прочие будут ругать, так зачем же добавлять свой камень в сей неизбежный критический камнепад?

    Горохов покосился на висящий в углу портрет господина Пугеля, главного редактора журнала, где имел честь служить. Благородное лицо в окладистой бороде внушало уважение и почтительный страх, мудрые проницательные глаза, казалось, прожигали насквозь. Господина Пугеля знал и трепетал не только весь театральный Петербург, но и хамская разудалая Москва, и необъятные российские просторы в целом. Уж Пугель-то не стал бы мучиться сомнениями, приложил бы, так сказать, выдал по полной. «Чего их жалеть?! —  вспоминал Горохов громкий внушительный бас господина главного редактора. — Нас они нешто жалеют? Два с лишним часа бессмысленной пытки! Время-то, время жизненное драгоценное на что потрачено? Мало ли, что хотели как лучше! Критик приходит, видит результат, результат и оценивает! Так что нечего, батюшка, нюни распускать!» Пугель шумел и был в своем гневе великолепен и убедителен. Горохов так не мог и страдал.

    Пора было, однако, браться за статью. На острие критического пера Горохова попались на сей раз «Счастливые люди» Театра на Литейном и спектакль «Чеховъ. Водевиль» театра на Владимирском, то бишь театра Ленсовета.

    Спектакли эти были откровенно «датские», то есть приуроченные к 150-летию со дня рождения великого русского писателя Чехова. Российские театры, как всегда, радостно и с готовностью накинулись на юбилейную дату, расхватали пьесы-водевили-рассказы, быстренько составили нескромные сметы, которые чиновники от искусства подмахнули не глядя — нельзя отказать, юбилей! И вот город запестрел афишами с внушительными цифрами «150», школьные учителя радостно скупали билеты, гимназистам причесывали вихры и отбирали у них жевачки, а артисты тихо стонали и сквернословили по гримерным в ожидании неизбежных варварских культпоходов.

    Театр на Литейном к своему спектаклю выпустил специальную афишку, которая Горохова сильно обнадежила. На ней симпатичный молодой человек в добротном пальто и чуть съехавшем на затылок котелке, закрыв глаза, улыбался на ушко миловидной барышне в хорошеньком, отороченном мехом зимнем костюмчике. Барышня косолапо ставила ножки в высоких полуботиночках и тоже улыбалась. На щеках обоих играл приятный румянец. И название рядом — «Счастливые люди», и жанр — «комедия». Горохов летел в театр, предвкушая встречу с прекрасным и вспоминая любимые чеховские рассказы, главным образом, почему-то «Шуточку» и «Душечку».

    Сцена из спектакля.
Фото Ю. Белинского

    Сцена из спектакля. Фото Ю. Белинского

    Но на десятой минуте спектакля Горохову стало ясно, что афиша его обманула. Впрочем, под ложечкой тоскливо засосало сразу, как только доверчивый критик взглянул на сцену и увидел в красивом холодном, кажется, контровом свете кусочек железнодорожной станции, неуютный фонарь, застывшую под этим самым фонарем фигуру в чем-то темном и мохнатом, обрывающиеся у стены искусственные рельсы, остановившиеся круглые часы. Потом на сцену вышел деревянной походкой тепло и добротно одетый господин, походил по пустой станции, изображая спешку и нетерпеливое ожидание поезда, долго смотрел на остановившиеся вокзальные часы, а потом обратился к скукоженной мохнатой фигуре хорошо поставленным низким голосом, тщательно, «по-театральному», редуцируя гласные: «Вы нипадкажити каторрай час?» Горохову стало дурно. Его надежды на светлое и прекрасное искусство, на чеховский смех сквозь слезы рушились на глазах.

    Мохнатая фигура оказалась Чертом. Чтоб зритель в это поверил, артист Валерий Смоляков нестрашно взбил у себя на голове седые волосики и начал искушать господина с хорошо поставленным голосом, предлагая немедленно выпить. Он говорил долго, часто останавливаясь на авансцене и выдавая в зал репризы о банкирах, губернаторах, судьбе России, водке, пьянстве, дорогах и т. д. и т. п. Зритель на репризы поначалу радостно откликался, а потом затух. Черт вещал еще часа полтора, как показалось Горохову, после чего хорошо одетый господин, оказавшийся банкиром и артистом Вадимом Бочановым, выпить наконец согласился. Беседа продолжилась. Горохова неудержимо начало клонить в сон. Он изо всех сил ущипнул себя за руку, краснея со стыда — вот ведь, а еще профессионал, и что главный редактор скажет?! Ему все хотелось поймать нить сценической истории, уловить хоть какие-то связи, но ничего из этой его затеи не вышло. Автор инсценировки и по совместительству режиссер спектакля господин Куликов об инсценировании, судя по всему, имел довольно смутные представления. Персонажи, реплики, сюжеты были так перепутаны между собой, что даже Горохов со своим театроведческим образованием, которым весьма гордился, не смог определить с точностью, какие именно рассказы вдохновили господина режиссера на это безобразие. Горохов изо всех сил напрягал мозг и взывал к собственной человечности, но перед его глазами стояла картина — режиссер, высунув от старания и удовольствия язык, выдергивает из литературной почвы персонажей, как корнеплоды из грядки, и скрещивает их, и соединяет в неудобоваримых пропорциях и несъедобных блюдах. А чтобы зритель эту отраву сразу не выплюнул, присыпает сверху разнообразными «отвлекушками». И вот у него то пляшут, то поют, то по-французски лопочут довольно сносно, то акробатические фортели выделывают, то на аккордеоне играют почти в неглиже. А в целом все равно выходит — скука смертная и полное отсутствие смысла!

    «Вот так и напиши! — шепнул какой-то чертик в уши Горохова. — Нечего, нечего!» «Да чего „нечего“-то! — взвился Горохов. — Кто я такой, чтобы людям юбилей портить?!»

    А. Новиков (Ломов), У. Фомичева (Наталья Степановна).
Фото Э. Зинатуллина

    А. Новиков (Ломов), У. Фомичева (Наталья Степановна). Фото Э. Зинатуллина

    Он решил про инсценировку не писать, а сосредоточиться на актерах и отдельных диалогах, но вышло еще хуже. Потому что играли все плохо. Актеры почтенного возраста прямо на сцене припоминали текст. Артистки в возрасте молодились, жеманно хихикали и вскрикивали сиплыми прокуренными голосами. Молодых актеров в спектакле было все-таки больше, потому что играли, кажется, про любовь. Тут тоже вышло сплошное огорчение. Молодые старались, спору нет, но только выходило так натужно и неловко, что Горохову вспоминались всякие выражения, вроде «мальчиков, приклеенных к бороде», «не в свои сани не садись» и совсем уже жестокое «со свиным рылом в калашный ряд»… Молодые люди кривлялись, несмешно изображая чеховских чудаков или темпераментных влюбленных. Девушки и руки заламывали, и покачивались, приложив ручку ко лбу, как бы теряя равновесие от душевных переживаний, и порхали по сцене невесомо, а все одно выходило — Купчино.

    Все это было так же ненатурально и убого, как искусственные утки в клетке, про которых играли, что они настоящие. И чем серьезнее изображалась на сцене любовь, тем было хуже, и Горохов даже заплакал, представляя, что будет, если он все это вот так честно напишет, а они потом в театре прочитают…

    А с другой стороны — вот не напишет. И пойдут люди на спектакль. Те же гимназисты. Выйдут и скажут — что мы вам говорили? Туфта это все, ваш Чехов. Серый, скучный и противный. И не спасут ни мексиканские песенки, ни задранные подолы, ни Ганзбург, ни Бычковский, ни Ляховская…

    Горохов понял, что сам себя загнал в тупик, и решил начать со второго спектакля. Там все-таки водевили, глядишь, и вырулит из мрачного настроения, и слово доброе найдется, и Пугель одобрительно кивнет…

    Но вышла опять какая-то запендя. Хотя второй спектакль действительно был веселее и думать о нем было приятнее.

    Горохов уже слышал от коллег, что три чеховские пьесы — «Предложение», «Юбилей» и «Лекция о вреде табака» — в одно целое соединяются как-то неловко, но ему очень хотелось верить, что это не так. Оказалось — так. И антракт не спас. Разнофактурные пьесы были довольно грубо пришиты друг к другу тем способом, к которому ловкие режиссеры обычно прибегают, когда не знают, как сделать в спектакле переход. Тогда на сцену обычно вываливает закулисный театральный люд и прямо на глазах у зрителя делает откровенную перестановку. Вот, мол, мы ничего не скрываем, вы в театре, это все понарошку, не всерьез. В случае со спектаклем в театре Ленсовета Горохов предпочел бы, чтоб от него скрыли побольше.

    Орали громко, так громко, что уши закладывало. Потому что играли, кажется, трагикомедию или трагифарс о семейной жизни. Персонажи то и дело переходили друг с другом на «ты», случалось, звучало даже что-то вроде «Наташка, заткнись!» (это Ломов невесте своей, Наталье Степановне), что должно было опять-таки подчеркнуть театральность происходящего. Местами было очень даже смешно и узнаваемо. И молчаливый этюд Ломова и Натальи Степановны после свадьбы, в окружении пяти детских кроваток. И неторопливое возвращение в банк хмельного Шипучина, пропевающего свою роль роскошным басом (что-что, а голосом и статью артиста Олега Андреева природа не обидела). Артистка Ульяна Фомичева в роли Натальи Степановны силой, юмором и всей своей могучей природностью приятно напоминала Нонну Мордюкову. Александр Новиков в роли Ломова тоже был, безусловно, хорош, тянул на себе разнофактурное одеяло спектакля, правда, случалось, тянул его и на себя, но ему, в силу непомерного обаяния, многое прощалось.

    И все же не поднималась рука у Горохова написать о спектакле хорошо. Потому что было в нем много глупой и нехорошей современной пошлости, актерского самолюбования и режиссерской поверхностности. И если у Литейного получалось, что писатель Чехов скучный до оскомины, то в Ленсовета выяснялось, что он редкостный паскудник. И что с этим делать, Горохов не знал. Конечно, скорее всего, великий Чехов тут совсем ни при чем. Дело в том самом, «со свиным рылом…».

    Горохов попытался припомнить, как смотрела спектакли публика. На Литейном зритель был простой, лез вперед с номерками, шуршал шоколадными обертками и громко комментировал происходящее, будто дома у себя сидел, перед телевизором: «Ишь ты, вышел! Вампир какой!», «А ты-то куда смотрел?», «Ой, взял деньги-то, взял!» В Ленсовета публика была почище, но тоже пихалась локтями, дамы были чересчур сильно надушены, и, когда Чубуков воскликнул «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!», никто цитаты из грибоедовской бессмертной комедии не опознал.

    ВЕНИАМИН МИХАЙЛОВИЧ ФИЛЬШТИНСКИЙ НА НАБОРЕ УМЕЕТ УВИДЕТЬ В ЛЮДЯХ ТАЛАНТ, А ЭТО ОЧЕНЬ РЕДКОЕ КАЧЕСТВО. КАК НИ УЧИ ЧЕЛОВЕКА, ЕСЛИ ОН НЕ ТАЛАНТЛИВ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ, ПРАВИЛЬНО? КТО ПРИХОДИТ В ТЕАТРАЛЬНУЮ АКАДЕМИЮ, ОСОБЕННО НА АКТЕРСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ, НЕ БУДЕМ ДУШОЙ КРИВИТЬ? ТЕ, КТО НЕ МОЖЕТ НИКУДА ПОСТУПИТЬ. ПРИХОДЯТ, НЕ ДО КОНЦА ПОНИМАЯ, ЧТО ИМ НАДО ОТ ЖИЗНИ. И ВОТ ТАКОЙ СЛОЖНЫЙ СОСТАВ ПОПАДАЕТ К В. М., КОТОРЫЙ ИЗ ЭТОГО ПОТОКА УМУДРЯЕТСЯ ВЫИСКАТЬ ТАЛАНТЛИВЫХ, А ПОТОМ ПОЛЮБИТЬ ИХ, НЕСМОТРЯ НА КАЖУЩИЕСЯ МАЛЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ, И ДАТЬ, С ОДНОЙ СТОРОНЫ, УВЕРЕННОСТЬ, А С ДРУГОЙ — НАПРАВИТЬ ТАК, ЧТО ЭТА УВЕРЕННОСТЬ НЕ ПЕРЕТЕКАЕТ В ЗВЕЗДНОСТЬ. ВЕНИАМИН МИХАЙЛОВИЧ ВОСПИТЫВАЕТ НЕ ТОЛЬКО ПРОФЕССИОНАЛЬНО, НО ЕЩЕ И ЧЕЛОВЕЧЕСКИ. Я БЫ НЕ ХОТЕЛ ПОСВЯТИТЬ СЕБЯ ЭТОМУ ТРУДУ, УЖ БОЛЬНО ТЯГОСТЕН. А ОН САМОЗАБВЕННО СКАЗАЛ СЕБЕ, ЧТО ЭТО ЕГО ПРИЗВАНИЕ, И ПОСВЯЩАЕТ ЭТОМУ ЖИЗНЬ. И ОНА ПЛАТИТ ЕМУ УСПЕХОМ.

    АНДРЕЙ ПРИКОТЕНКО

    Впрочем, ведь если вспомнить хорошенько, то принимали неплохо. И хлопали, и кричали, что полагается, — и на первом спектакле, и на втором…

    «Да нет же! Это же я просто ничего не понял! — Горохов был неприятно поражен. — Я не постиг! Ведь радовался же зритель! Та половина, что осталась на второе действие „Счастливых людей“, очень даже радовалась! И в Ленсовета тоже не хуже, чем на Задорнове, смеялись! Эх, ты, Горохов, да ты, братец, сноб и придира! Перечти-ка ты, свинтус, Чехова, да и успокойся, и людям жизни не порти. А еще лучше — займись-ка хроникой. Куда как полезнее будет!»

    И критик Горохов занялся самобичеванием, разминая затекшие ноги, с тоской понимая, что ни сегодня, ни завтра статья, по-видимому, готова не будет. Что грозный главный редактор устроит ему таки хорошую взбучку. И что в следующем сезоне — 100 лет со дня смерти графа Толстого, а это, братцы мои, я вам доложу…

    Январь 2010 г.

    Дмитревская Марина

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    А. Н. Островский. «Поздняя любовь». Молодежный театр на Фонтанке.
    Режиссер Владимир Туманов, художник Александр Орлов

    Спектаклем «Поздняя любовь» Туманов—Орлов посылают привет своим давним прекрасным «Лунным волкам»… Это такой же черно-белый (даром что действие происходит в Замоскворечье) спектакль, это пространство, зияющее такой же, как в «Лунных волках», черной дверью, неуютное и продуваемое российскими ветрами. И вселенная бросает такие же холодноватые блики на островок жизни — комнату, где происходит действие, и на лица бедных российских жителей — не на своей земле примостившихся, в лунном свете коротающих дни… Без свечей. «Поздняя любовь» тоже могла бы идти под хрустальный голос Е. Смольяниновой: «Динь-динь-динь… колокольчик звенит… этот звон о любви говорит». В лунном сиянье на сей раз «этот звон» говорит о любви Людмилы Маргаритовой — Эмилии Спивак.

    В этой Людмиле мало московского полнокровия (вот-вот потеряет сознание) и много петербургской утренней бледности (вот-вот лишится чувств). Рыжеволосая Эмилия Спивак, представительствующая на рискованных интернетных фотосессиях в виде современной дивы, — играет ясно, тихо, сосредоточенно, не пропуская даром ни секунды сценического времени. Эта Людмила живет со стойкостью героинь Достоевского, но только счастье все же приходит к ней, давая верным зрителям Молодежки очередную иллюзорную надежду на то, что порядочность и стойкость могут быть вознаграждены.

    Эмилии Спивак отведены в Молодежном театре роли кротких. Лора в «Синих розах», Дездемона, теперь Людмила. Наверное, как настоящий режиссер, Семен Спивак сознательно разрушает ее сериально-интернетный имидж, как когда-то Товстоногов вел талантливых артистов от роли к роли, не давая им утонуть в бездне массового сознания. И делал киношного «социального героя» Кирилла Лаврова Молчалиным…

    Рыжие волосы Эмили Спивак заплетены В. Тумановым в тугую косу Людмилы — так же, как «сплетена» им в тугую косу логика ее эмоций и поступков. Поэтому беспримесная добродетельность кроткой любящей Людмилы не вызывает ничего кроме радости оттого, что такое (предположительно) может быть. Нравоучительность Островского истаивает в лунном свете строгого, умного спектакля (что особенно удивительно, поскольку речь идет о классической мелодраме), оставляя нам возвышающий нас обман и абсолютную художественную убедительность грациозного образа, созданного Эмилией Спивак.

    Февраль 2010 г.

    Москвина Татьяна

    РЕЖИССЕРСКАЯ ШКОЛА

    А. Н. Островский. «Поздняя любовь». Молодежный театр на Фонтанке.
    Режиссер Владимир Туманов, художник Александр Орлов

    Зрители расходятся в состоянии приятной взволнованности, у некоторых влажно поблескивают глаза: кажется, Островский плюс Туманов в Молодежном эту самую молодежь «пробили», задели, тронули и сделали это безопасным и неагрессивным способом. Нежно. Легкими касаниями. Только через актеров.

    «Поздняя любовь» в трактовке Владимира Туманова обнаруживает тесную связь с хорошей советской драматургией — с Розовым, Володиным, Арбузовым и Вампиловым. «Сцены из жизни захолустья» А. Н. Островского (там не только «Поздняя любовь», есть и другие пьесы этой серии) — это, так сказать, прародительское место, источник всего последующего. Почему я не поминаю Чехова? Ну, всуе не хочется, и к тому же есть, есть важное отличие.

    В захолустье Островского живут бедные люди, а бедные люди в русской стороне — это учителя, актеры, сбившиеся с курса юристы, обедневшие чиновники.

    Это интеллигенция, собственно говоря. Или точнее — пра-интеллигенция. Лишенная кратковременного исторического миссионерства и всяких высокомерных галлюцинаций, она в мире Островского находится в положении чисто страдательном и оттого ужасно симпатична. Впрочем, Островскому ведь вообще симпатичны хорошие бедные люди, а уж если они еще и какие-то книжки читают, автор буквально ласкает их веселым и сочувственным взглядом. Эта пра-интеллигенция, как и советская и постсоветская интеллигенция, «встроена» в общий мир на скромных правах. У нее нет того особенного значения, которое, конечно, имеют интеллигенты Чехова. Те, при всей униженности или несчастливости, говорят миру «новые слова», несут «вести из будущего», мыслят масштабно и перспективно. У Островского этого нет, ведь главное измерение ценности человека в его мире — измерение не духовное, а сердечное. Стало быть, тут «новые слова» не нужны — нужны, напротив, слова старые.

    МОЙ УЧИТЕЛЬ — ПРОФЕССОР, НАРОДНЫЙ АРТИСТ ЗИНОВИЙ ЯКОВЛЕВИЧ КОРОГОДСКИЙ. НАУЧИЛ ПРОЦЕССУ ЖИЗНИ В ТЕАТРАЛЬНОЙ ФОРМЕ.

    ВЛАДИМИР ТУМАНОВ

    Пра-интеллигенты Островского — добрые, сердечные люди, устанавливающие вокруг себя стандарт честных, добросердечных отношений. Учитель, актер, юрист, чиновник хороши тогда, когда в противовес родному своему «захолустью» (умственному и нравственному) не воруют, не лгут, не хамят, не зверствуют ради денег, не обманывают девушек и не унижают слабых.

    Жители «захолустья» из «Поздней любви» — наши глубокие родственники, и именно эту похожесть и подобность, эту сердечную «володинскую» нотку вытащил Туманов из пьесы, хотя вполне можно было вытащить совсем иное.

    Обстановка воистину скромная, как и просил автор: в заднике прорезана узкая щель-дверь, где угадывается лестница, на авансцене стол и скамья, конторка да этажерка темного дерева (художник-постановщик Александр Орлов). И платьица на женщинах все черненькие да серенькие, так что глаз тоскует, и, прекрасно об этом зная, художник по костюмам Стефания Граурогкайте во второй половине спектакля припасет сюрпризов: разгар чувств выразится и сменой цветовой гаммы.

    Пьесу, как мне показалось, играют почти без купюр, благо она по объему невелика и по языку не архаична.

    У мамаши Фелицаты Шабловой (Ирина Полянская) — два сына: один трезвый и работящий, но дурачок (Дормедонт — Евгений Титов), другой умный, но пьющий и деньги мотающий (Николай— Андрей Кузнецов). От бедности Шаблова сдает комнату жильцам, семье Маргаритовых — Герасим Порфирьевич (Петр Журавлев) разорился из-за одного несчастного происшествия, но мечтает поправить дела, а его дочь Людмила…

    А его дочь Людмила. Тут придется споткнуться, пересказывая сюжет, потому что и в пьесе и в спектакле этот образ имеет первостепенное значение.

    Людмилу Маргаритову, девушку, самозабвенно полюбившую Николая Шаблова вплоть до преступления (ради возлюбленного она берет из портфеля отца важнейший документ), играет Эмилия Спивак.

    К нашему всеобщему счастью, дочь главного режиссера Молодежного театра — талантливая актриса. Вот «свезло так свезло»!! Прямо скажем, не всем городам и театрам так везет.

    В фильмах и сериалах Эмилия Спивак играет, как правило, энергичных, предприимчивых, раскованных молодых женщин, в которых жизнь и свобода бурлят горной рекой. Женщин, которые бесстрашно ловят преступников, рассекают тайгу с ружьем, обнажают красивые формы, ходят быстрой уверенной походкой и не знают ужасных сомнений в своей привлекательности, потому что у таких сомнений нет и клочка почвы — на сегодняшний день. Раньше этих девчонок называли «разбитными». Глаза у Эмилии Спивак в таких картинах любопытные, насмешливые, бойкие.

    А здесь — немолодая и некрасивая девушка, воспитанная в моральных нормах позапрошлого века. Тихая, работящая. Которую только страшная сила разгорающейся любви толкает на смелые поступки. И с этим образом актриса не просто «справляется», но создает его твердо и решительно.

    В начале спектакля Людмила и Фелицата-хозяйка сидят у стола вечерком с чайком, рукодельничают, толкуют о делах и честно отрабатывают грамотную авторскую экспозицию.

    Людмила разговора не ведет, бросает реплики, взглядывает на Шаблову напряженно и осторожно. Она любит Николая давно и безнадежно, она вся как сжатая пружина, но могучая привычка к дисциплине, к подчинению своих чувств диктует постоянную сдержанность, собранность, немногословие.

    Э. Спивак (Людмила),
Е. Титов (Дормедонт).
Фото В. Постнова

    Э. Спивак (Людмила), Е. Титов (Дормедонт). Фото В. Постнова

    А глазенки блестят, вздохи вырываются, горит девушка, горит на вечном огне и должна-обязана никогда своих чувств не выдавать, таить, сберегать. Да и некому выдавать-то — одна среди людей со своей маленькой, горячей и никому не нужной тайной. Подумаешь, любовь. Подумаешь, девушка. Все драматурги, которых интересовали такие пустяки, давно в гробу.

    Играть влюбленное состояние души, запертой в обыденности, да еще когда нет специальных режиссерских трюков, — это, конечно, проверка актерского класса. За много лет вспомню с наслаждением зрителя, пожалуй, только Елену Майорову (Маша — «Три сестры», МХТ), в которой любовь жила как острая, блаженная боль, сгибающая ее в сцене расставания буквально «в три погибели», так в Майоровой и жили эти самые «три погибели» — никак не одна.

    В образе, созданном Эмилией Спивак, любовь — это жажда действия и подвига, зарождение огромной энергии, обрушенной на одного человека. Людмила в сфере чувств новичок, у нее не было никакой практики, оттого ее душевные движения пластически выражены нелепо, забавно. Во втором акте героиня решила немножко нарядиться и повязала две цветные ленточки — в косу и на шею, не знаю, кто именно придумал эту деталь, но она точная и хорошо зрителем читаемая: конечно, так по-дурацки и наряжаются бедные девушки, желая понравиться. В ее горящих глазах, маниакально следящих за возлюбленным, есть что-то пугающее, она скорее похожа на подвижницу, начинающую революционерку, чем на скромную влюбленную девушку. И это и по сути и стилистически точно: ведь и в самом деле для многих русских женщин (этот тип уходит в прошлое, но еще не вывелся) любовь переживается как подвиг, да подвигом и является, учитывая национальные особенности русских мужчин.

    Андрей Кузнецов играет своего «типичного представителя» без всякого осуждения — симпатичный, грустный, слабый человек, вечно раздраженный от невозможности справиться с собой, никак не «в сапожках лаковых Гастон», мечта служанок. Хотя именно таких обаятельных, избалованных пьяниц служанки и принимают за «Гастонов». Два раза в спектакле герой подхватывает Людмилу на руки и кружит ее под душещипательный вальсок, увлеченный кратким порывом чувства (и цитируя знаменитый дуэт Отелло и Дездемоны из «Отелло» Някрошюса), — но это не любовное чувство, на любовь у Николая нет душевных сил. Износился, обтрепался душой, а мужской интерес у него вызывает не Людмила с ее маниакальными горящими глазками, а циничная кокетка Лебедкина (Светлана Строгова), его презирающая. Интересная «смена оптики», написанная автором, — как мужчина изменяется в женских глазах — разыграна актерами вполне убедительно. В глазах Людмилы герой прекрасен, ему надо служить, его надо спасать, в глазах Лебедкиной он ничтожество, рядовой слабак, которого можно использовать. А он и не герой, и не ничтожество — а нормальный и совсем неплохой парень, чего, кстати, никто не видит, кроме зрителя. Любовь Людмилы действительно помогла ему выбраться из житейской передряги, потому что «теплее, когда тебя кто-нибудь любит».

    Я не останавливаюсь на сюжетном барражировании вокруг денег и векселя, это все на месте и прекрасно функционирует. Зритель как не читал пьес, так и не читает и внимательно следит за приключениями заемного письма, по которому Лебедкиной следует заплатить купцу Дороднову (Леонид Осокин), а поверенный Дороднова — Герасим Маргаритов, отец Людмилы, а Людмила берет из портфеля отца это письмо и отдает Николаю, а Николай делает копию, в то время как Лебедкина убеждена, что дурачок задаром отдал оригинал, и т. д. Мне были прежде всего интересны люди, лица, характеры. Многое удалось, хотя и не все.

    П. Журавлев (Маргаритов), Э. Спивак (Людмила), А. Кузнецов (Николай).
Фото В. Постнова

    П. Журавлев (Маргаритов), Э. Спивак (Людмила), А. Кузнецов (Николай). Фото В. Постнова

    Петр Журавлев (Маргаритов) нашел спокойный, верный тон для своего героя — той особенной, острой темы личной чести, какая была в телефильме Л. Пчелкина в исполнении Иннокентия Смоктуновского, в нем нет, но есть добротная обрисовка скромного характера честного захолустного интеллигента. Не вполне освоилась с возрастной ролью Фелицаты Шабловой эксцентрическая, гротескная актриса Ирина Полянская — что-то в ее существе «не поместилось» в образ хозяйки дома, ворчуньи и хлопотуньи. Она энергична, бодра, с темпераментом, но, наверное, все-таки рановато Полянской играть старушек Островского или это и вообще не ее стихия. «Изюминки» нет, сыграно без аппетита, чувствуется нервное раздражение актрисы, не нашедшей пока контакта с ролью. Статная Светлана Строгова неплохо смотрится в роли Лебедкиной, правда, хотелось бы большей свободы, раскованности, игры — ведь взбалмошная вдовушка с ее эгоцентрической «философией» есть главный антагонист героев, носительница враждебной им жизни. А вот простодушный Дормедонт Евгением Титовым сыгран с большим аппетитом и очень нравится зрителю, что неудивительно — Дормедонт явный родственник Миши Бальзаминова, а Мишу Бальзаминова никто и никогда не вытеснит из зрительского сердца. Милый простак всегда в цене, особенно сейчас, когда и дураки стали закрученными-заверченными, заслонились образованием и деньгами. А тут без примесей, чисто и славно: волосы дыбом, глаза сияют, что ни сделает — все на потеху, но не грубо, а в общем русле стильного, добросовестного этюда.

    В режиссуре Владимира Туманова на этот раз самое примечательное — адекватность избранной пьесе, создание единого стиля постановки, решительный отход от карикатуры, шаржа, утрирования Островского. Слова Дормедонта «у нас все честно и благородно» можно счесть главным лозунгом новой «Поздней любви» в Молодежном. Никакой агрессии — грустно без надрыва, смешно без кривлянья, актеры словно вгляделись в персонажей, как в близких и равных людей. Да, в безоглядной любви Людмилы и в ней самой есть что-то исступленное и пугающее — но это лишь нота, в мире пьесы и спектакля жизнь героев сложилась вроде бы к лучшему. Этот спектакль, изысканный и аскетичный, излучает что-то строгое и благородное — ощущение чистоты, бедности, душевности, правоту «захолустных» людей в их надежде на тихую достойную жизнь. Вот так, затаившись в комнатке, возле своей этажерки, любя ближнего и опираясь друг на друга, добрые честные люди могут выжить. Да и выживают — который век подряд.

    Февраль 2010 г.

    admin

    Пресса

    Год Чехова продолжается… премьерами пьес Островского. Мог ли предположить Александр Николаевич, что так поможет Антону Павловичу, который один явно не справляется с собственным юбилейным сезоном?

    В XX веке русские классики распределили роли: старший поставлял пьесы для отечественной сцены, младший — для всего мира. В XXI столетии драматурги в репертуаре стоят плечом к плечу, но Островский по-прежнему не заинтересовал мировую театральную общественность. Как видно, слишком велика специфика быта и нравов Замоскворечья, столь глубоко и во всех подробностях им постигнутая. Зато нашей публике с каждым годом эта самая специфика все ближе и понятнее, как и названия пьес, которые так и просятся в газетные заголовки. «Бешеные деньги», «Не было ни гроша, да вдруг алтын», «Не все коту масленица» — прямо-таки летопись нынешнего капитализма. «Доходное место» из того же ряда. Режиссер Игорь Коняев, поставивший эту пьесу в Театре им. В. Ф. Комиссаржевской, даже не стал наряжать героев в костюмы позапрошлого века. Анахронизмы сегодня вообще-то в моде, и в драме, и в опере, и в балете принято переносить время действия к нам поближе — чтобы понятнее было. Но в данном случае сближение эпох произошло, что называется, на клеточном уровне. Текст, оставленный в неприкосновенности, мгновенно смыкается с обстоятельствами, знакомыми каждому.

    Согласно сюжету, юный племянник высокопоставленного чиновника вопреки воле дядюшки женится на глупенькой девице, которая ни о чем, кроме красивой жизни, не мечтает. Посему Жадов вынужден просить доходное место. Ключевой вопрос: что такое «доходное место»? Раньше мы как-то не слишком вдумывались в смысл этого понятия. Думали, что доходное — значит с хорошим окладом. В спектакле этот пункт четко прописан: доходным местом считается взяткоемкая должность, та, через которую денежные потоки протекают. Так что пьеса идеально вписывается в федеральную программу борьбы с коррупцией.

    Постановщик, однако, на социальной составляющей не остановился. Его больше увлекают психологические типы во всем многообразии их проявлений. Первый акт напоминает о давно забытом жанре, которого российский театр последнее время как-то стесняется, — сатире. В ресторане «Островский» собралась отменная компания: молодящийся начальник Вышневский (Иван Краско), его юная длинноногая жена Анна Павловна, млеющая от бриллиантов (Татьяна Бондаренко), девицы на выданье Полинька и Юлинька, их ушлая маменька, типичная «блондинка в шоколаде», умело выпадающая из декольте (Елена Симонова), чиновники всех мастей и рангов под предводительством наглого циника Юсова (Владимир Богданов)… Глянец, да и только. Причем сходство не на сто, а на двести процентов. Краски намеренно сгущаются, никаких намеков, откровенная издевательская пародия на дольче вита, как ее понимают завсегдатаи столичных тусовок.

    Насмеявшись вдоволь над светскими забавами, публика во втором акте вынуждена внимательнее приглядеться к героям. Особенно к главному персонажу — Жадову (Владимир Крылов). Благополучный и балованный мальчик-мажор на наших глазах превращается в истеричного неудачника, едва сводящего концы с концами. Слезы Полиньки, которой так трудно живется без новой шляпки и модного платьица, заставляют его, забыв о юношеских идеалах, пойти-таки на поклон к влиятельному дядюшке.

    Здесь комедия кончается. Не только Жадову, который в какой-то момент смирился с долей беспринципного просителя, приходится выбирать между бесчестьем и бедностью. Анна Павловна Вышневская бунтует против мужа, не желая более торговать собою ради сомнительного счастья быть украшением светского общества. Эти два бунта буквально загоняют в гроб старика Вышневского. Нечего сказать, веселенький финал для комедии. Но режиссер последователен и безжалостен: в его трактовке история о доходном месте смешна только на первый взгляд и иначе завершиться не могла.

    НОВОСЕЛЬЕ В ПТЖ


    Вы можете подписаться на «Петербургский театральный журнал» в отделениях Роспечати, а также выписать журнал наложенным платежом через редакцию.

    191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 30, подвал

    тел./факс +7 812 579-67-73

    Email: ptjournal@mail.ru, peteazhur@mail.ru

    ПОДПИСНОЙ ИНДЕКС «ПТЖ» ДЛЯ ПЕТЕРБУРГА И СНГ 83040
    ДЛЯ РОССИИ 20476

    КУПИТЬ ЖУРНАЛ

    Журнал продается в театрах Санкт-Петербурга, в галерее «Борей» (Литейный, 58), в читальном зале библиотеки СПбГАТИ, в библиотеке Дома актера, в редакции журнала (Моховая, 30), в Театральной библиотеке и Театральном музее.

    В Москве — в магазине издательства «АРТ» (Страстной, 10), Театральном музее им. А. А. Бахрушина, книжной лавке «Старый свет» Литинститута, в театрах:
    Мастерская П. Фоменко, Студия театрального искусства, Музыкальном театре
    им. Станиславского и Немировича-Данченко, «Табакерке» и др.

    В Екатеринбурге — в Доме актера (ул. 8 Марта, 8).

    Приглашаем к сотрудничеству театры и магазины, готовые участвовать в реализации журнала и книг.

    Зарегистрирован Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (РОСКОМНАДЗОР)
    Рег. №: ЭЛ №ФС77-75820 от 23 мая 2019 г.

    Учредитель сетевого издания:
    АНО «Петербургский театральный журнал»

    Главный редактор
    Марина Юрьевна Дмитревская

    Редактор блога
    Алексей Исаев

    Редакторы раздела «Пресса о Петербургских спектаклях»

    Елена Вольгуст

    Вера Харламова

    Корректор
    Светлана Стафеева

    Адрес: 191028, СПб, Моховая 30 (подвал)
    Телефон: 8 (812)579-67-73
    Возрастной ценз: 16+




    РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА

    Учрежден 6 июля 1992 года

    УЧРЕДИТЕЛИ
    АНО «Петербургский театральный журнал»
    Российский государственный институт сценических искусств
    Санкт-Петербургский музей театрального и музыкального искусства
    Межсоюзное творческое объединение «Бродячая собака»

    ИЗДАТЕЛЬ
    АНО «Петербургский театральный журнал»

    ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР
    Марина Дмитревская

    РЕДАКЦИЯ

    Ирина Селезнева-Редер

    Анна Гордеева

    Елена Строгалева

    Алексей Исаев

    Арина Хек

    литературный редактор
    Елена Миненко

    заведующая редкцией
    Анна Рощина

    дизайн-концепция
    Юкка Малека

    бухгалтер
    Нина Селиванова

    исполнительный директор
    Юлия Воронцова

    Александр Гребеньков
    веб-мастер

    При перепечатке ссылка на «Петербургский театральный журнал» обязательна.

    Рукописи не рецензируются.

    Журнал зарегистрирован в Управлении Федеральной службы по надзору в сфере массовых коммуникаций, связи и охраны культурного наследия по Санкт-Петербургу и Ленинградской области.

    Свидетельство о регистрации СМИ ПИ № ФС78-9097Р от 11 апреля 2008 г.

    ISSN 0869-8198



    Банковские реквизиты:
    ИНН/КПП: 7826079670 / 784101001
    р/счет № 40703810739040000081
    Наименование Банка в справочнике БИК Банка России:
    ФИЛИАЛ ОПЕРУ ОАО БАНК ВТБ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ г. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
    БИК: 044030704
    Корреспондентский счет в ГРКЦ ГУ БАНКА РОССИИ ПО Г. САНКТ-ПЕТЕРБУРГУ: 30101810200000000704
    ОКПО 56243849
    ОГРН 1027809206831

    © «Петербургский театральный журнал»

    admin

    Пресса

    Панковская зонг-опера «Медея. Эпизоды» актуализирует трагедию Еврипида с помощью войны в Грузии. Премьера в Центре современного искусства им. Курехина бросает вызов питерским театралам.

    «Медея» идеально вписывается в главный петербургский театральный спор: нужно ли театру быть современным? При всей тупиковости самой постановки вопроса, на него упорно теорией и практикой дают ответ: не нужно, пусть он будет оазисом вечного, прекрасного, разумного, доброго. Нужное подчеркнуть. В результате современным театром приходится считать двадцатилетней выдержки патриархов — Андрея Могучего и театр АХЕ.

    Зонг-опера могла стать долгожданным ответным ходом современности. Раскритиковать «Эпизоды» как спектакль ничего не стоит — они весьма уязвимы. Зонги у Брехта — это остранение, а здесь что? Действие не развивается, стоит на месте — плохая режиссура то есть. Современность вторгается в миф — кому это и зачем нужно? А уж сколько претензий предъявили бы спектаклю знатоки античности, лучше и не представлять.

    Но авторы — режиссер Джулиано ди Капуа, прославившийся скандальной постановкой «Монологов вагины» Ив Энцлер, Павел Семченко из АХЕ, который оформил спектакль, и лидер панк-группы «ПТВП» Алексей Никонов, написавший текст оперы, — разумно не стали называть перформанс спектаклем. Это скорее явление, событие, в котором, однако, чувствуется свежий ветер, которого театру заметно не хватает.

    Ценность «Медеи» именно во вполне убедительном синтезе равно громких явлений: сценография от недавно лишившихся собственной сцены АХЕ, тексты от популярного у подростков и студенток филфака панка Никонова, постановка в меру скандального режиссера Ди Капуа. Плюс три группы на сцене: «ПТВП», Uniquetunes и «Бензольные мертвецы». Все это соединяется вполне гармонично в двухчасовое действо, построенное из трюков АХЕ, монологов Никонова, которые читает Илона Маркарова, и перемежающей или сопровождающей их грохочущей музыки.

    С первой же секунды «Медеи» авторы переключают миф о матери-убийце в режим высказывания о войне в Грузии. Здесь театроведу есть обо что споткнуться: Никонов — человек образованный, даром что панк, и прекрасно знает, в чем суть Брехта. В «Медее» миф осовременивается в радикально политологическом духе, и таким образом появляется возможность взглянуть на сегодняшний день свысока, оценить его здраво. С музыкой тоже все вполне по-брехтовски: он смешивал кабаре с театром, здесь место песенок занимают вопли отчаяния под жесткий панк.

    Но вот что действительно в этом синтезе выделяется, так это сценография Павла Семченко. Образы, которыми пользуются художники-инженеры, порой оказываются в разы сильнее и важнее, чем тексты Никонова. И Семченко фактически взял на себя роль режиссера: расставил в потоке чувств акценты так, чтобы эта исповедь представляла собой действие. Перед убийством детей Медея расставляет на громадном столе игрушечных ползающих солдатиков, после чего сгребает их в кучу. После этого все вопросы, возникающие к текстам Никонова, отпадают, акценты оказываются расставлены. Даже когда образы оказываются чересчур ходульными и подростковыми, они срабатывают.

    Огромный стол, за которым сидят люди в кепках-аэродромах мгновенно напоминает, что Колхида, откуда родом героиня трагедии Еврипида, — это нынешняя Грузия. Никонова умело и точно переключает миф на современные реалии, не меняя ничего, кроме времени действия. Аллюзиями к грузинской войне наполнен весь спектакль. Маркарова поет грузинские песни, а в первые минуты даже говорит с акцентом. Никонов написал тексты пятистопным ямбом и во многом стилизовал их под Шекспира. В течение полутора часов Медея кричит никоновский текст, проклинает всех и вся. А Семченко эти проклятья визуализирует (тут, наверное, театральный критик объяснил бы режиссеру, что элементы спектакля должны не рифмоваться, а взаимодействовать).

    В Питере, где театры не слишком интересуются остротой, современностью и экспериментами, подобное действо — действительно событие. Не театральное, может быть, но культурное — точно. Театр может спать спокойно.

    Вы находитесь на сайте «Петербургского театрального журнала». Мы приглашаем вас стать нашими читателями и коллегами.

    Вам может показаться, что блог журнала, в который вы попадаете сразу, — это и есть «Петербургский театральный журнал». Нет. Материалы блога и журнал практически не пересекаются, мобильный блог новостей и толстый журнал — разные вещи, не совпадающие издания.

    «ПТЖ» (главный редактор в течение всех лет — ведущий театральный критик России, профессор СПГАТИ, лауреат премии им. А. Кугеля и премии «Золотое перо» Марина Дмитревская) выходит с 1992 года. Это единственный толстый профессиональный журнал России, выходящий все эти годы без пауз, по сути энциклопедия российского театра последних десятилетий. «ПТЖ» объединил на своих страницах театральную Россию и Европу. По ежегодному рейтингу немецкого журнала «Theatr Heute» журнал входил в пятерку лучших театральных изданий Европы, периодически занимая первое место в этом европейском рейтинге. Редакция консультировала европейские и российские фестивали, является учредителем театрального фестиваля «Пять вечеров» им. А. Володина, издает книги.

    На сайте редакция осуществляет долгосрочные проекты «Пресса о петербургских премьерах», «Петербургский театральный подкаст».

    Политика в отношении обработки персональных данных

    Вы можете подписаться на «Петербургский театральный журнал» в интернет-магазине на этом же сайте. Купить продукцию там же.

    АДРЕС РЕДАКЦИИ
    191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 30 (подвал)
    Тел./факс: +7 812 579-67-73
    E-mail: ptjournal@mail.ru

    Банковские реквизиты:
    ИНН/КПП: 7826079670 / 784101001
    р/счет № 40703810739040000081
    Наименование Банка в справочнике БИК Банка России:
    ФИЛИАЛ ОПЕРУ ОАО БАНК ВТБ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ г. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
    БИК: 044030704
    Корреспондентский счет в ГРКЦ ГУ БАНКА РОССИИ ПО Г. САНКТ-ПЕТЕРБУРГУ: 30101810200000000704
    ОКПО 56243849
    ОГРН 1027809206831

    Журнал продается в Санкт-Петербургских сетях по распространению свежей прессы, в галерее «Борей» (Литейный, 58), в магазинах «Порядок слов» и «Подписные издания» и др.
    В Москве — в магазине издательства «АРТ», магазине «Москва», магазине «Фаланстер».
    В Перми и Екатеринбурге — в магазине «Пиотровский».
    Приглашаем к сотрудничеству театры и магазины, готовые участвовать в реализации журнала и книг.


    УСТАВ АНО «ПЕТЕРБУРГСКИЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ ЖУРНАЛ»

    ОТЧЕТЫ О ДЕЯТЕЛЬНОСТИ АНО «ПЕТЕРБУРГСКИЙ ТЕАТРАЛЬНЫЙ ЖУРНАЛ»:

    2023 год
    Отчет 2023 ОН0001
    Отчет 2023 ОН0002

    2022 год
    Отчет 2022 ОН0001
    Отчет 2022 ОН0002

    2021 год
    Отчет 2021 ОН0001
    Отчет 2021 ОН0002

    2020 год
    Отчет 2020 ОН0001
    Отчет 2020 ОН0002

    admin

    Пресса

    Выпущенные вдогонку посвященным 60-летию Юрия Александрова торжествам «Паяцы» смотрятся исповедью, в которой юбиляр сводит счеты с теми, кто находится по ту и по эту сторону рампы. Господин Александров и раньше замешивал сюжеты своих спектаклей на желчной жанровой саморефлексии, но в «Паяцах» сценический разговор о профессионально насущном получился у него особенно личным и откровенным. Сценография Вячеслава Окунева, конечно, обобщает рассказываемую режиссером историю — декорация второго акта пародирует тот привычно сочный китч, в который всегда упаковывали развязку «Паяцев», а первое действие постановки разыгрывается в безликом закулисье, похожем на все театральные задворки разом. Но когда вскоре после поднятия занавеса на сцене замечаешь реальную афишу александровских «Паяцев», мозолившую глаз на петербургских улицах, становится очевидным, что события спектакля разворачиваются не где-нибудь, а прямиком в «Санктъ-Петербургъ Опере».

    Предписанных либретто бродячих комедиантов и разомлевших под сицилийским солнцем крестьян, конечно, нет и в помине. В первом акте история неуставных отношений в театральной труппе разворачивается на фоне предпремьерной суеты, отягощенной адюльтером изменяющей стареющему мужу-режиссеру с моложавым героем-любовником примадонны. Пришедшие на брифинг по случаю выпуска новой постановки оперы Леонкавалло критики жадно налетают на фуршет: господин Александров обрушивается на акул пера всей силой фирменного сарказма. Когда после антракта действие выплескивается в зрительный зал, постановщик направляет филиппики в сторону публики — картинно занимающих места в партере расфуфыренных нуворишей, норовящих после самых катарсических кульминаций погромче заорать неуместное «браво».

    Анекдотичные околичности эффектно оттеняют главные смыслы спектакля: театр для режиссера — территория тотального притворства. Сначала репликами пролога «Паяцев», убеждающими публику в неподдельности оперных слез и страданий, у господина Александрова издевательски жонглирует трио вернувшихся с репетиции и занятых снятием грима актеров, лучше других знающих, что в театре нет ничего истинного. Потом выяснение отношений между примадонной и ее мафиозного вида любовником наивная радиожурналистка принимает за репетицию любовного дуэта. Едва ли не впервые в сценической истории оперы Леонкавалло Недда выведена не падшей овцой, а воплощением прожженной театральной вульгарности: в финале Канио убивает ее не столько из ревности, сколько в порыве мести — за профанацию высоких идеалов, за то, что превратила храм искусства в гнездо разврата.

    Стоящий на авансцене Канио вытягивает руки в неумолимой попытке противостоять грозящим раздавить его створкам медленно сдвигающегося занавеса — ключевой монолог главного героя, арию «Смейся, паяц», господин Александров увенчал мизансценой столь же красноречивой, сколь и автобиографичной. Это ведь хозяин «Санктъ-Петербургъ Оперы» всю творческую жизнь шел против театрально-игровой природы своего таланта и, вместо того чтобы отдаться власти безудержного карнавала, вязал причинно-следственные кружева жизненных соответствий. Правда театра всегда конфликтовала у господина Александрова с правдой жизни, но только в «Паяцах» режиссеру удалось сделать этот конфликт смыслообразующим. Уже после трагического финала участники представления успевают под последние аккорды оркестра выбежать на поклоны, пытаясь перевести все происходившее на сцене в шутку — но новенькие «санктъ-петербургские» «Паяцы» слишком серьезное режиссерское высказывание, чтобы в него не поверить.

    admin

    2009/2010

  • Зонг-опера
  • ПостановкаДжулиано Ди Капуа
  • СценографияПавел Семченко
    (театр АХЕ)
  • СветодизайнИгорь Фомин
  • ВидеодизайнОлег Михайлов
    Кирилл Маловичко
  • Автор монологовЛёха Никонов
  • Музыка«Uniquetunes»
    «П.Т.В.П.»
    Андрей Сизинцев
  • Духовое триоЭмиль Яковлев
    (Remolino)
    Леон Суходольский
    (Uniquetunes)
    Сергей Смирнов
  • МедеяИлона Маркарова
  • admin

    Пресса

    Весной, какая бы она ни была, в голове у многих наших граждан начинается неясное брожение. Неожиданные образы выскакивают. Подобное случилось и с актером-режиссером-педагогом Сергеем Бызгу, а также с его питомцами из мастерской Руслана Кудашова. В результате родился спектакль «Кафе, или Безумный день одного влюбленного бармена». Его играют и смотрят на маленькой сцене Большого театра кукол. Подключиться к галлюцинациям влюбленного бармена могут только 30 зрителей — больше на скамеечках не помещается. Надо ли пояснять: с искусством кукол постановка не связана. Нынешнее поколение кукольников не хочет прятать за ширмой свое лицо и тело.

    Кстати, к вопросу о теле. У двери перед проходом на сцену зрителей встречает гибкая красавица-стюардесса в белом облегающем костюме и томно приглашает к «полету». Каждому мужчине она посылает такие улыбки и взгляды … Почему «полеты»? Речь идет о полетах в разных смыслах. О полете самолета, о полете во сне, о полете фантазии.

    Тусовался Че Гевара с Дракулой

    В глубине зрительного зала (мы-то на сцене): маленький, старенький аэропланчик (видимо, тот, на котором летал герой спектакля Кудашова «Маленький принц») барахтается в воздухе. Мимо него проплывают облака, ракеты, бутылки. Наконец, летит красная туфелька в натуральную величину и бессовестно сбивает наш аэропланчик.. Бряк, хрусть пополам. Мы разбиваемся вместе с самолетом, нас уже нет. Есть только дух, наблюдающий остальную часть трехчасового представления. Как явствует из названия, действие происходит в кафе. Кафе не простое — символическое. А туфельку мы обнаружим позже на ножке девушки, мечты бармена.

    Многие, наверно, помнят знаменитый фильм Этторе Сколы «Бал» (1983). Там люди приходили в кафе-дансинг потанцевать, но, глядя на них, мы погружались в атмосферу французской истории за полвека. Наверно, Сергей Бызгу не ставил перед собой такую глобальную задачу, однако желание передать «дух времени» очевидно. На стойке бара наклеены портреты, казалось бы, лиц несовместимых, но совместившихся в массовом сознании: Че Гевара, Чехов, Элвис Пресли, граф Дракула, Чаплин. Часть из них (Гевара, Пресли) появляются на сцене живьем и вступают в контакт с посетителями бара. И как, скажем, Пресли не появиться, когда рядом с улицей Некрасова, на Маяковской, — кафе «Элвис Пресли». Чаплина мы не увидим, хотя он близок сценическим персонажам Бызгу. Оттенок чаплинизма есть в самом бармене (Дмитрий Чупахин), маленьком, не слишком удачливом человеке, грезящем о восхитительной девушке в красном платье. Девушка, пылко цитирующая «Песнь песней» и заражающая своим энтузиазмом окружающих, воплощает «вечную любовь». Во сне она видит красивые мужские руки, но не сразу их находит в реальности. К счастью, в финале едоки ушли из кафе, и руки бармена обнаружились во всей своей несказанной прелести.

    И монстры любить умеют!

    Молодежный спектакль не может не крутиться вокруг любви, влюбленности и молодой семьи. Не у всех она протекает в рамках поэтической мечтательности. Вот милая девушка с малиновыми волосами прыгает, как пантера, на плечи и грудь молодого человека. Их взаимоотношения — постоянная драка-совокупление. Пластичная Виктория Короткова вжилась в роль Багиры из «Маугли» и в городских джунглях ведет себя, словно дикое животное. Тихим юношам завидно. Почему их возлюбленные не рвут в исступлении на них одежду, не царапаются, не вгрызаются в губы? Действительно, почему? Мне меньше понравились две модницы-фифочки, они в течение всего действия по очереди и совместно «окучивают» женоподобного хмыря. Повизгивают, попискивают и не могут поделить то, что надо «отдать врагу».

    Любить друг друга никому не возбраняется. Даже две разнополые страхолюдины с клычками, не без вампирических наклонностей, воспарили под «Хабанеру» Жоржа Бизе. Правда, потом провалились в преисподнюю. Конечно, самое печальное это — свадьба и двадцатилетний брак. Жениху приснился кошмар: опоздал на главный праздник своей жизни. Натуральный кошмар: жена с языком-вечным двигателем. Чело супруга разгладилось только после механического выключения языка жены и превращения в Ихтиандра. Поплыл, сердешный, в обезжëниный океан, как рыба! Вообще в спектакле много морских картин, «достойных кисти Айвазовского». Надо отметить: «Кафе» — зрелищный и технически оснащенный спектакль. Освоив новое для себя пространство, кудашовцы-бызгушники разнообразно и кстати используют видеоинсталляции, подвесы и т.д.

    Газеты взять и запретить

    Режиссер-сочинитель или объединитель студенческих фантазий не остался в стороне и от социально-политических проблем. Один из первых эпизодов посвящен вечно ругаемой прессе. Немножко перепутав западное кафе с отечественным, нам показывают, как люди начинают день с газеты в кафе. Под жуткую музыку «Полета валькирий» Рихарда Вагнера утренние листки заражают истероидностью впечатлительных читателей и заставляет их давить ближнего. Огромный ком газет с известиями о катастрофах и болезнях неумолимо растет и катится по городу. Естественно, к газете «Час пик» это не имеет отношения. В другом эпизоде студенты со своим мэтром решили разобраться в природе молодежного национализма. Разнузданная компания от мелкого хулиганства переходит к фашизму, вовлекает в страшный, безумный марш окружающих. Но стоило маме одного из юных «фашистов» прикрикнуть: «Марш домой!» — и он поплелся, словно побитая собака. Можно позавидовать оптимизму Бызгу, однако в жизни все не так просто.

    Сколько гениев в БТК?

    Очевидно, «Кафе» — представление пестрое по тематике и художественному уровню отдельных фрагментов. Это не шоу и не ревю, не литературная композиция. Может быть, калейдоскоп. «Шекспир-лаборатория», другая пестрая фантазия кудашовского курса, объединялась фонограммой выступлений философа Мераба Мамардашвили. Здесь объединителей несколько: классицистическое единство места (кафе) и времени (один день), сквозной герой (бармен). Но есть в спектакле и еще одна важная общая тема: эмоциональный гипноз и гипноз таланта. Как ни странно, люди собираются в кафе не для общения, а чтобы побыть в публичном одиночестве. Периодически в кафе заглядывают люди, пытающиеся сокрушить перегородки между посетителями. Завораживает людей экспансивная девушка в красном, увлекает в море, на необитаемый остров бомжеватый мойщик окон, преображает будничный мир Гений (Михаил Ложкин). То ли писатель, то ли режиссер, то ли композитор. По воле его фантазии кофеманы отправляются в век париков и контрдансов, превращаются в компанию вампиров, в участников «Comedy club». Последние несущественно отличаются от вампиров. Создатели спектакля хотели бы вовлечь и нас в свои фантазии. Иногда это удается, иногда (как в случае с фрагментом «Бал» («Бал сатаны»)) нет. Не стоило тревожить Воланда со свитой ради пустяков.

    «Кафе», несмотря на внешне простодушную игровую форму (нас призывают поиграть в кораблик, в паровозик), — действо сложное для исполнителей. Оно требует мгновенных жанровых переключений (лирика, пародия, сарказм, скетч), смены масок, импровизационного самочувствия, темпа. Еще предстоит достичь большего темпа. Пока на высоте пластика. Маски хотелось бы психологически усложнить, как это делает органичная Виктория Короткова, умеющая передать внутреннее состояние своей бессловесной героини. Впрочем, спектакль только начал свою жизнь. Избыточные придумки отбрасываются. Даже по программке видно: из первоначальных 20 эпизодов осталось 17. Когда премьерный шок пройдет, можно будет заняться отделкой. И мы с удовольствием поиграем с тобой, молодой Большой театр кукол.

    admin

    Пресса

    Четыре года назад о Михайловском, тогда театре им. Мусоргского, писать было попросту нечего. Царила серая тишина. Теперь вокруг кипят страсти: одни негодуют, другие защищают, третьи пророчат скорую гибель предприятию, затеянному бизнесменом Владимиром Кехманом, человеком, одержимым созидательным театральным честолюбием. Новости обрастают слухами и сплетнями, а Кехман тем временем набирает крепкую команду, которая выдает премьеру за премьерой. Их можно уже обсуждать всерьез, и трудно не заметить, что театр активно развивается.

    Нынче Михайловский отважился на «Иудейку» Жака Галеви — произведение очень непростое и печально актуальное.

    Выпуск спектакля сопровождался скандалом. Очередной мерзавец из националистической партии позвонил в Михайловский театр за несколько часов до премьеры: «У вас сегодня „Иудейка“? Так взлетите все вместе с ней!». Вызвали спецгруппу и кинологов, премьеру пришлось отложить. Ее сыграли на следующий день, но настроение было испоганено. Вот такие милые люди есть в Петербурге…

    Инцидент констатировал: к сожалению, за 175 лет, со времен Скриба (либреттист) и Галеви (композитор), не многое изменилось в сознании изрядной части граждан.

    Владимиру Кехману, инициатору постановки, мужества не занимать, кроме того, по жизни он опытный и азартный игрок. Да и проиграть здесь трудно: год Франции в России открывается оперой Галеви. «Жидовка», она же в деликатном переводе «Иудейка», нигде в нашем отечестве не идет. Тема религиозной и национальной нетерпимости остается острой. Склоки вокруг еврейского вопроса — процесс перманентный, однако не перестающий работать неплохой рекламой. Постановочная группа и четыре главных исполнителя, приглашенные с Запада, — не из последнего эшелона.

    Дело за немногим: за художественным результатом. Он не однозначен, но, в конечном счете, определенно со знаком плюс. Спектакль поставлен крепко и очень профессионально — через месяц не развалится. Все достаточно понятно и наглядно, никаких ребусов, хотя либретто оперы изрядно запутано. Что характерно — увиденное легко отпечатывается в памяти.

    Однако подход к материалу постановщиком Арно Бернаром несколько упрощен. Действие происходит в 1930-е годы, в момент становления фашизма. И если в оригинале Скриба и Галеви у героев есть возможность нравственного выбора, то в варианте французского режиссера альтернатива практически отсутствует: у всех иудеев путь один — в газовую камеру. Чем, собственно, спектакль и заканчивается.

    Большая французская опера как жанр лишена здесь многих своих атрибутов: пышной постановочности, балета. Но об этом никто слезы не льет — иные времена. Красивая, правда, без особой образности, романтическая музыка разыграна на сцене четко и ясно. Однако слишком рационально, а временами просто бытово, и из-за этого настоящего слияния сценического действия с партитурой не происходит. Как-то все идет параллельно, хотя и корректно. Впечатление, что «Иудейка» в Михайловском сработана по шаблонам среднестатистического современного спектакля, каких на Западе много на любой сюжет и любую музыку. Правда, шаблоны здесь разработаны очень качественно. Все логично, все детали работают на общую идею. Минималистская сценическая картинка (художник Герберт Мурауер) своей серо-черно-красной графичностью даже красива, если бы не плоский, мало что выражающий театральный свет!

    Петер Феранец добился в последнее время весьма качественного звучания оркестра Михайловского театра. Но если «Русалка» Дворжака (предыдущая премьера театра) музыкально была проработана очень тонко и подробно, то в инструментальной интерпретации «Иудейки» больше «общих мест». Музыки у Галеви много, на целых пять актов. Однако сделаны разумные купюры, и трехактный вариант спектакля заканчивается до одиннадцати часов. Но — вот парадокс! — режиссеру в результате музыки не хватает, и действие отдельных эпизодов развивается в тишине (ритуал перед пасхальным вечером в доме Элеазара) или под пронзительный звук свистков, выкрики и стоны в сценах еврейских погромов.

    Вообще избиения проходят через спектакль рефреном, этих жестоких сцен так много и сделаны они с таким натуралистическим рвением, что психологическая драма героев в них временами просто тонет. Уходит на второй план очень серьезная проблема взаимного нежелания людей услышать и понять друг друга. Ведь гонимый христианами Элеазар, воспитавший чужую дочь, как свою, в иудейской вере, тоже не хочет уважать порядки страны, в которой живет его семья. А выбирая между ортодоксальным следованием своей религии и жизнью близкого человека, он предпочитает послать Рахиль на смерть. В общем-то, именно про это написана драма Скриба и Галеви.

    В спектакле Михайловского театра предлагаемые режиссером обстоятельства — фашизм — становятся доминантой. В результате нивелируется изначально заданная авторами произведения сложность в человеческих отношений, не достает им гибкости и тепла. Более того, и любви настоящей в спектакле нет. Не озарены ни персонажи, ни актеры подлинным чувством, будь то сердечная привязанность, страдание или ненависть. В большинстве случаев эти чувства хорошо изображаются, но сопереживать им трудно.

    Возможно, то были издержки первого спектакля — сложилось впечатление, что характеры на сцене не развиваются. Какими герои на сцену пришли, такими и ушли. Кроме одного — кардинала де Броньи в исполнении Гарри Питерса. Он и поет куда лучше других: очень красивый, наполненный обертонами голос, теплая выразительная интонация, прекрасная вокальная манера. Конечно же, остальные приглашенные исполнители Мария Хосе Сири-Рахиль, Вальтер Борин-Элеазар, Джан Лука Пазолини-Леопольд — мастера. Но странным образом их певческая манера напоминала не лучшие варианты русской: и ровности вокала порой не хватало, и звук «поддавали», от чего страдала кантилена, и интонация временами не была идеальной. Очень интересно послушать, как с этими сложными партиями справляются «коренные» певцы Михайловского. Силы здесь сейчас очень хорошие, особенно молодежь.

    Хор театра звучит и сценически действует превосходно, хотя и в рамках довольно простой постановочной схемы. Нехитрые актерские задачи выполняются четко, без сбоев и досадной грязи. Чувствуется, что все отработано тщательно.

    В спектакле есть действительно красивые режиссерские решения: уютная патриархальная атмосфера пасхального вечера в доме Элеазара, традиционный еврейский танец под дулом автомата, вздыбленность сверкающих белизной столов в сцене светского раута. Когда Арно Бернар находит емкий художественный образ, метафору, сценическое действие гармонично взаимодействует с музыкой. Когда же режиссура ограничивается иллюстрацией сюжета, пусть даже сочиненного постановщиком, музыке в этой ситуации становится неуютно.

    И все же «Иудейка», как и «Русалка» — это совсем иной уровень, даже по сравнению с другими премьерами театра в его новые Михайловские времена. Иная музыкальная и сценическая культура, иные взаимоотношения с современностью, иной подход к формированию репертуара.

    При всех издержках и просчетах, оперный дом на площади Искусств уверенно встраивается в российский театральный процесс. И похоже на то, что вскоре он займет в нем далеко не последнее место.

    admin

    Пресса

    В начале марта в Государственном камерном музыкальном театре «Санкт-Петербургъ Опера» прошли премьерные спектакли оперы Руджеро Леонкавалло «Паяцы» в постановке художественного руководителя театра Юрия Александрова.

    Скажи, зачем?

    Если и есть в этой работе пресловутая режиссёрская концепция, то её можно легко выразить словами Министра-администратора из «Обыкновенного чуда» Шварца: «Чего тут стесняться, когда весь мир создан совершенно не на мой вкус. Береза — тупица, дуб — осел. Речка — идиотка. Облака — кретины. Люди — мошенники. Все! Даже грудные младенцы только об одном мечтают — как бы пожрать да поспать».

    Во время довольно жёсткого диалога с Тонио, когда Недда грубо насмехается над ним, или во время исполненного глубочайшей нежности дуэта Сильвио и Недды — в общем, везде у Александрова Недда предстаёт проституткой, ищущей работы. Похоже, режиссёра мало смущает, что всё это идёт вразрез с содержанием оперы. Он на этот раз как будто работает «от противного» — и нельзя сказать, что это пошло на пользу спектаклю. Любопытно, что «Паяцы» уже идут в Мариинке и Михайловском. Постановки вполне заурядны и ходульны — тем не менее, они «петь не мешают», а образ целиком зависит от артиста: хочешь, стой по центру и «докладывай ноты», хочешь — «лепи образ», что называется, по полной. И конечно, все ожидали от Александрова если не прорыва к новым горизонтам оперной режиссуры, то хотя бы спектакля «спорного». Увы, получилось «по-черномырдински»: несколько действительно удачных находок в спектакле помещены в общую среду, скажем так, тотальной сексуальной озабоченности.

    «В движеньи мельник жизнь ведёт…»

    Во время интродукции на авансцене перед занавесом появляется как будто заблудившийся персонаж с нотами — нечто вроде хористки, но в «сексуальных» мини-шортиках. Она проделывает некие телодвижения (видимо, комические), после чего дирижёр прогоняет её властным жестом. Сцена приезда бродячей труппы в деревню решена как пресс-конференция первых лиц убогого театрика. Перед началом второго акта в зал выходят хористы, предлагающие публике «купить» бутафорские помидоры, чтобы «влепить клоуну в физиономию» (хотя тот поворачивается к публике задом с нарисованной на ягодицах мишенью); затем хор извещает публику, что весь сбор от спектакля пойдёт «в помощь голодающим актёрам Поволжья». Наверное, это было бы здорово, скажем, для команды КВН «Уральские пельмени», или на капустнике в Консерватории — но в спектакле, претендующем на сколько-нибудь серьёзное прочтение далеко не комической партитуры, всё это выглядело по меньшей мере странно.

    Раньше постановки Юрия Александрова, помимо акцентированного внимания мастера к «нижним чакрам», всё-таки всегда отличались музыкальностью — то есть, не ритмичными телодвижениями под музыку, но ясной связью сценического действия с музыкальной драматургией оперы. Теперь же, помимо вышеописанного «оживляжа», он решил насытить пластикой всё действие: лирический дуэт Сильвио и Недды, благодаря капризу режиссёра, превратился в пародию на классическое балетное па-де-де; во время хора «Дин-дон» Недда проделывает какие-то танцевальные па, немыслимые и дикие — в это же время стоящие в белых костюмах на заднем плане участники какого-то свадебного торжества громко, долго и очень надрывно смеются. Исполняя знаменитую арию второго акта («Нет, я не Паяц, если лицо мое бледно, то это от стыда и жажды мести!..»), Канио-Паяц, подчиняясь воле режиссёра, тоже вынужден выполнять какие-то хореографические упражнения. Всё это разительно напоминало описанную Ильфом и Петровым «Женитьбу» Гоголя в театре имени Колумба: «Балансируя зелёным зонтиком с надписью: „Я хочу Подколесина“, Агафья Тихоновна с проволоки спрыгнула прямо на стул. Одновременно с этим все негры, Подколесин, Кочкарев в балетных пачках и сваха в костюме вагоновожатого сделали обратное сальто. Затем все отдыхали пять минут, для сокрытия чего был снова погашен свет».

    Колокольный звон под «фанеру»

    Надо заметить, что Пролог в «Паяцах» у Леонкавалло — это настоящая программа, которую многие считают чем-то вроде манифеста веризма: «Автора вдохновила сама жизнь… он настоящими слезами писал… Вы не глядите на наши бедные шутовские кафтаны — смотрите на наши души, потому что мы люди из плоти и крови!..»

    С самого начала недоумение, смешанное с досадой, вызвала смелая режиссёрская новация: исполнение Пролога он решил поделить между тремя исполнителями. Серьёзная и сложная программная ария, предваряющая действо, поделенная «на троих», приобрела благодаря этому шутовской характер а-ля «три тенора» и выглядела примерно так же, как если бы в коде па-де-де третьего акта «Лебединого озера» тридцать два фуэте «в складчину» крутили поочерёдно три балерины.

    Ещё большее недоумение вызвал хор «Дин-дон»: на замену оркестру и хору своего театра Юрий Александров призвал… «фанеру» — разумеется, если так можно назвать запись хора и оркестра миланского театра Ла Скала под управлением Герберта фон Караяна. Это особенно досадно, поскольку перед Новым годом в концертном исполнении «Паяцев» в «СПб-Опера» малочисленный хор театра блестяще справлялся с этим не самым простым в хоровой литературе отрывком.

    «Мы люди из плоти и крови!..»

    В новых «Паяцах» определённо хороша музыкальная сторона: оркестр под управлением Александра Гойхмана звучал прекрасно, радуя ухо меломанов тонкой проработкой деталей. Превосходным Канио стал Виктор Алешков с его необыкновенной, «роковой» харизмой. Очень хорошо (хотя вследствие болезни и несколько хуже, чем в концертном исполнении) спела Недду Елена Тихонова. Буквально «в десятку» попал Евгений Баев в роль Тонио; великолепно поют Дмитрий Лавров (Сильвио) и Сергей Алещенко (Арлекин).

    В камерном театре с его крошечной сценой и миниатюрным залом на 150 мест внимание к мельчайшим деталям и работа с актёром, казалось бы, должны превалировать. Однако Юрий Александров создаёт некие шаблоны, в которые, как в прокрустово ложе, актёры обязаны уместить свою индивидуальность. Весьма показательно, что сайт (http://www.spbopera.ru/) театра «Санктъ-Петербургъ Опера» — единственный в городе театральный сайт, на котором вообще нет ни слова об актёрах. У Александрова нет актёров, нет личностей и нет понятия амплуа. Результат получается соответственный, точнее говоря — усреднённый: Виктор Алешков и Всеволод Калмыков, например, артисты совершенно разные и по физическим, и по вокальным данным, и по своим актёрским качествам: и они оба (местами — тайно, местами — явно) гнут, что называется, свою линию. Никита Захаров явно слишком тонок натурой и интеллигентен для того образа Тонио, который идеально «пошит» на Евгения Баева. В сценическом образе Недды-Тихоновой на заднем плане порой явно скользит несогласие актрисы с рисунком роли, предложенным режиссёром; а Юлия Птицына, наоборот, все задачи выполняет с необыкновенным рвением — однако в итоге получается нечто невообразимо-комическое хотя бы потому, что г-жа Птицына по характеру своему кто угодно — субретка, инженю, травести, — но только не главная героиня.

    В спектакле как будто всё перевёрнуто с ног на голову: непонятно-усреднённые и обшарпанные декорации первого акта оборачиваются таким буйством костюмов и пиршеством красок в «Комедии» (художник-постановщик — Вячеслав Окунев), которым может позавидовать любой венецианский карнавал. И по крайней мере, на самую красивую Комедию в «Паяцах» в музыкальных театрах России «Санктъ-Петербургъ Опера» теперь может претендовать с полным правом.

    После финальной фразы Канио «La commedia è finita» мощная оркестровая постлюдия вдруг прерывается возгласом «Ап!» — и все артисты, в том числе и «мёртвые», бодро вскакивают, начиная весело раскланиваться на финальных тактах драматичнейшей музыки. Без сомнения, прекрасный финал — жаль только, что совершенно не из этой оперы.