Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Варганова Ольга

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Кто герои нашего времени?

Они герои нашего времени за последний отчетный период!

Они могли бы стать Атосом, Портосом и Арамисом, но время сделало из них ответственных за рубежи искусства агентов национальной безопасности, ночных дозорщиков, ток-шоуменов, одновременно — Гамлетов, Клавдиев и Полониев. Груз нелегкий. Выпускники курса В. М. Фильштинского, приславшие на его юбилей три кресла из партера МХТ им. Чехова с надписями «Хабенский», «Трухин», «Пореченков», и в самом деле занимают центральное место на карте «звездного неба», спросите у любого «театрального астронома». Сознание звезд — это всегда интересно. На небо поднялась Ольга Варганова, чтобы побеседовать со всеми троими.

М. Трухин. Фото О. Черноуса

М. Трухин.
Фото О. Черноуса

Ольга Варганова. Ты учился у замечательного педагога В. М. Фильштинского. Что, с твоей точки зрения, входит в понятие театральная школа?

Михаил Трухин. Кто знает? Наверное, театральная школа зависит от убеждений педагога. Хотя все неоднозначно. Я сейчас вижу, например, то, что он проповедовал нам, он уже не проповедует на последующих курсах, что-то видоизменяет. Театральная школа не является чем-то законсервированным. Это такая штука, которая меняется от набора к набору. Она диктуется, наверное, еще и учениками, теми, кто пришел сегодня в аудиторию.

О. В. Расскажи, как обучали вас.

М. Т. Не знаю. Мы сидели в мастерской с утра и до часу ночи, а в чем заключался фокус — не знаю. Это такие вещи, которые словами не объяснишь. Наверное, это похоже на то, чем занимался А. И. Кацман, или на то, чем занимается Л. А. Додин. Во всяком случае, мне кажется, мы двигались в этом направлении.

О. В. Почему многие педагоги были против твоего поступления в Театральный институт?

М. Т. Я действительно поступал очень проблематично. И убедил Вениамина Михайловича в том, что меня нужно принять, только тогда, когда он попросил сделать пародию на него. Как потом рассказывали, это и решило мою судьбу. Тогда заведовал кафедрой сценического движения Святослав Кузнецов. Вот он был категорически против моего поступления.

О. В. Так ведь он был прав.

М. Т. Ну, наверное. Актер-то из меня не получился.

К. Хабенский (Эстрагон), М. Трухин (Владимир). «В ожидании Годо». Театр им. Ленсовета. Фото В. Васильева

К. Хабенский (Эстрагон), М. Трухин (Владимир). «В ожидании Годо». Театр им. Ленсовета.
Фото В. Васильева

М. Трухин (Войцек), А. Зибров (Тамбурмажор). «Войцек». Театр им. Ленсовета. Фото В. Васильева

М. Трухин (Войцек), А. Зибров (Тамбурмажор). «Войцек». Театр им. Ленсовета.
Фото В. Васильева

О. В. А за что тебя хотели отчислить из института?

М. Т. За пьянку. Мы встретились с моим одноклассником Димой Барковым (он тогда учился на экономическом факультете) в перерыве между занятиями и пошли в Дом Актера. В шестнадцать часов у меня начиналось занятие по актерскому мастерству. А в шестнадцать пятнадцать нас встретил на мраморной лестнице Дома Актера наш педагог Кирилл Леонидович Датешидзе. Мы не падали только потому, что держались друг за друга. Через полчаса об этом было доложено Фильштинскому В. М. Вначале речь действительно шла об отчислении. К счастью, надо мной сжалились и посадили на последний ряд в 51-й аудитории. Месяц меня не выпускали на площадку. Это было серьезное наказание. Все работают, а ты сидишь, как дурак.

О. В. С Юрой Бутусовым вы сразу совпали, с первого студенческого спектакля «Женитьба»?

М. Т. С Бутусовым мы не совпали до сих пор (смеется). Я бы так сказал: первый спектакль, на котором мы не совпали, — «Женитьба», а последний, на котором мы не совпадаем, это «Отелло», его мы сейчас репетируем в МХТ им. А. П. Чехова. Если серьезно, я, например, после «Гамлета» от него еще не отдохнул. Мне бы после этой работы в санаторий съездить, а он уже за «Отелло» взялся.

О. В. Однако вы пришли в театр им. Ленсовета своей командой (Константин Хабенский, Михаил Пореченков), со своим режиссером Юрием Бутусовым во главе, выпустили свой первый спектакль («Войцек») на профессиональной сцене, который потом объехал пол-Европы. Легко ли все складывалось в театре в начале вашего творческого пути?

М. Т. Поначалу легко. А потом, когда выпустили «Войцека», возникло ощущение театра в театре, в первую очередь у художественного руководителя — Владислава Борисовича Пази.

О. В. Я так не думаю. Он, наоборот, на вашем примере хотел показать, какой театр он собирается строить. Во всяком случае, так было вначале.

М. Т. Ну, может быть. Вот если с Бутусовым мы не совпали, то с Пази совпали сразу. Я же не могу существовать вне конфликта. И возник конфликт, о котором смешно сейчас даже говорить. Кончилось это тем, что меня уволили из театра. Конечно, я сделал глупость, но в то время я был вот таким дураком.

О. В. А ведь говорили тебе «старшие товарищи, неглупые и чуткие»…

М. Т. А амбиции куда девать? «Звезду» в тот момент поймал серьезную. Потом шесть лет сидел без работы.

О. В. Говорят, что ты истово репетировал «Дуэль» у Арсения Овсеевича Сагальчика. Соскучился без работы?

М. Т. Просто Сагальчик сам истовый человек, наверное, в этом дело. Его энергии можно только позавидовать. А то, как он воспрял после того, что с ним случилось в жизни! Вообще он очень интересный, своеобычный человек. Человек колосcальной внутренней культуры, невероятной энергии, с изумительным чувством юмора, жизнелюб страшный. Хотя бывает нетерпимым и даже жестоким. Настоящий фанат Театра!

О. В. Я знаю, что Юрий Бутусов считает тебя транслятором своего эго. И то, что он ушел из тетра им. Ленсовета, явилось следствием твоего увольнения. А для тебя кем он является?

М. Т. Если серьезно, если говорить о совпадении, то, конечно, мы нашли друг друга. Мы учились параллельно: он на актерско-режиссерском курсе у И. Б. Малочевской, а я на актерском. Он часто заглядывал к нам на занятия и, когда пришло время делать дипломную работу, пригласил меня на Подколесина. Так все и началось. Конечно, нравится мне этот человек, интересно мне с ним. Вот собаку свою назвал в его честь Юрием Николаевичем.

О. В. Почему тогда от «Идиота» отказался?

М. Т. Я не отказался, а попросил дать отсрочку. Знаешь, как бывает отсрочка от армии.

О. В. Он ведь даже с Крымовой Натальей Анатольевной советовался по поводу твоего Мышкина. И она тебя благословила. Сказала, что в твоем актерском организме есть необходимый для этой роли «зазор».

М. Т. «Идиот» для меня в то время — это… ну я не знаю, с чем даже сравнить. Испугался я очень сильно. А Бутусов мне нравится. Месяц назад, когда я познакомился с Э. Някрошюсом, я понял, что они очень похожи.

О. В. А чем похожи?

М. Т. Это не объяснить словами. Вот ты меня спрашивала про суть школы. Откуда я знаю, в чем суть школы. Об этом Фильштинский написал прекрасную книгу «Открытая педагогика». Эта книга — готовое руководство к действию для тех, кто хочет заниматься этой профессией. Сейчас на первом актерском курсе ГИТИСа ее передают из рук в руки. Системы на самом деле нет никакой. Есть четкое видение студента, его человеческой сути и понимание, что такое «быть живым и только». Каждый человек — это индивидуальность, которую нужно угадать и раскрыть. Они же обучают актеров, а не фрезеровщиков. Как определить наши «зазоры»? Их можно только почувствовать в процессе долгой и кропотливой работы. Артисты В. М. Фильштинского — штучный товар, ручная работа.

О. В. Михаил Чехов говорил: «Нам есть что сказать на сцене только тогда, когда мы страдаем, если мы просто счастливы — нам нечего сказать». Тебе это близко?

М. Т. Да, конечно. «Во многом знании много печали. Всякое знание умножает скорбь». Как ни цинично это звучит, но то, что со мной происходило на фоне развода, на фоне потери семьи, все-таки двое детей… Если бы этого не было, «Гамлет» бы не получился, если он получился вообще. Это очень верно Михаил Чехов сказал, очень точно.

О. В. Тогда получается, что вы в жизни не имеете права быть счастливыми, коли выбрали эту профессию?

М. Т. Ну почему, есть разные артисты. Кому что. Кесарю кесарево, а слесарю слесарево. Я вот такой человек. Комедии мне играть неинтересно, хотя я и играю. Это несопоставимо с Гамлетом или с Отелло. Я комедийный материал не чувствую.

О. В. Как не чувствуешь? В «Примадоннах» ты блестяще играешь роль старухи, идешь своим, клоунским, путем, играешь погруженно, подробно, и это уморительно смешно.

М. Т. Тем не менее я уверен, что иногда нужно загонять себя в депрессивные зоны, иначе может не получиться что-то главное на сцене. Иногда нужно запивать серьезно, чтобы что-то понять. Все таланты пьют — Антон Павлович Чехов говорил.

О. В. И что ты понимаешь, когда запиваешь?

М. Т. Ой, на третий день пьянства приходят колоссальные мысли в голову.

О. В. Какие, например?

М. Т. Вопрос-то один — ПРО ЧТО будем по большому счету говорить. Нужно найти болевую точку. Точку боли в каждом спектакле, которую нужно искать, искать… Если этого нет, если она не находится, то ничего и не получается. Меня одна критикесса спросила после «Гамлета»: а почему вы так кричите? Я теряюсь в таких случаях. Не знаю, что отвечать. Или когда спрашивают: это про что? Я понимаю про что, может быть, не могу это выразить словами, но я понимаю. Как вообще, посмотрев спектакль, можно говорить, про что спектакль? Там может быть миллион смыслов — и все неправильные. Но если что-то в душе происходит, если человек выходит после спектакля взволнованный, то уже, значит, про что-то.

О. В. Когда ты ушел из спектакля «В ожидании Годо», Костя Хабенский сказал в интервью: «Жаль, что Миша ушел из спектакля, нам было о чем помолчать с ним на сцене». С кем из партнеров сегодня у тебя сложились такие отношения, чтобы можно было эти слова повторить? С Дмитрием Дюжевым или с Юрием Чурсиным есть о чем помолчать на сцене, в «Примадоннах» например?

М. Т. Нет, но дело в том, что этот спектакль решал совершенно другие задачи.

О. В. А с кем сложилось, кроме Кости Хабенского и Миши Пореченкова, с ними давно сложилось.

М. Т. Есть замечательные актеры, с которыми я играю в «Гамлете», — Сосновский Сергей Валентинович, Маша Зорина, Марина Голуб, Ольга Литвинова, там даже с монтировщиками, которые работают на спектакле, интересно. А в «Примадоннах» помолчать не с кем.

О. В. Там есть с кем покуражиться.

М. Т. Покуражиться есть с кем, это точно.

О. В. Когда десять лет назад тебя распределили на роль Ореста в пьесе «Электра» Ж.-П. Жироду, ты пошел в кабинет к художественному руководителю В. Б. Пази, чтобы объяснить ему, что такие пьесы в репертуар брать не следует, поскольку они не имеют отношения к искусству. Сегодня, когда ты получил роль в «Примадоннах», ты пытался объяснить Олегу Павловичу Табакову, что имеет отношение к искусству, а что не имеет?

М. Т. Не так было. Я сказал В. Б. Пази, что не буду в этом участвовать, потому что через год спектакль все равно снимут. Он сказал: будешь. Мне пришлось играть. Но мне повезло — мы Жорой Трауготом выходили во втором акте, когда все нормальные люди в антракте уже ушли. В зале оставалась пара сумасшедших, для которых мы, собственно, и выступали, т. е. это мало кто видел. А к Олегу Павловичу я, конечно, не пошел. Но там была другая ситуация. В спектакле должны были играть Костя Хабенский, Миша Пореченков, а то, что играю я, — Олег Павлович Табаков. Когда зашла речь о втором составе, Костя Хабенский сказал Мастеру, чтобы взяли меня. О. П. Табаков меня взял. Первыми соскочили с ролей Костя с Мишей, потом Олег Павлович. И я попал как кур в ощип.

О. В. Костенька удружил.

М. Т. Костенька подсиропил.

М. Трухин (Гамлет), С. Сосновский (Дух Отца Гамлета). «Гамлет». МХТ им. Чехова. Фото В. Луповского

М. Трухин (Гамлет), С. Сосновский (Дух Отца Гамлета). «Гамлет». МХТ им. Чехова.
Фото В. Луповского

М. Трухин (Флоренс Снайдер). «Примадонны». МХТ им. Чехова. Фото В. Луповского

М. Трухин (Флоренс Снайдер). «Примадонны». МХТ им. Чехова.
Фото В. Луповского

О. В. Как ты себя чувствуешь в МХТ, как там тебя приняли? Бытует мнение, что МХТ сегодня — это производственная машина по изготовлению спектаклей, где нет никаких человеческих связей между людьми.

М. Т. Это неправда. На самом деле здесь довольно дружная семья, семья очень профессиональная. Понимаешь, здесь нет вот этого нашего понятия питерского — мы нищие, но мы друзья. Здесь люди очень много работают, часто общаться просто нет времени. На мой взгляд, МХТ — это самая совершенная модель репертуарного театра сегодня. Конечно, это зависит от денег, которые имеет театр, но на девяносто девять процентов это зависит от личности, которая возглавляет театр, от Олега Павловича Табакова. Понятно, что ему дают деньги, просто потому, что он Табаков. Но он эти деньги вкладывает в театр.

О. В. Как ты пережил рецензии на «Гамлета» под названием «Ментовский „Гамлет“»? И есть ли в твоем Гамлете что-то ментовское?

М. Т. Сказать, что это скудоумие, — ничего не сказать. Критика как профессиональное звено в театральном процессе вырождается. Я читал две или три содержательные рецензии на спектакль. Содержательные не потому, что меня там хвалят, а потому, что в них был толковый разбор спектакля. Шутки по поводу ментов не смешны уже лет десять, не только нам, но и думающей читательской аудитории. Мне так кажется. И, конечно, обидно, что этот спектакль обсуждался на уровне желтой прессы.

О. В. Расскажи, как ты встретился с Э. Някрошюсом.

М. Т. Я очень волновался перед нашей встречей. Мне прислали кассету, я ее посмотрел, ничего не понял, так как пленка была очень плохого качества. Взял пьесу «Вишневый сад», перечитал ее, переписал роль Лопахина в тетрадку и полетел в Литву. В самолете я первый раз в жизни не выпил, потому что утром должна была состояться первая репетиция и первая встреча с Някрошюсом. Приезжаю в театр, меня встречают двое молодых артистов, говорящих по-русски, которые со мной потом и репетировали за всех персонажей, говорят, что Э. Някрошюса еще нет в театре. Они отводят меня на кухню, я стою у окна, пью кофе. Вдруг спиной чувствую, что на меня кто-то смотрит. Долго это длилось, минут десять. Я не выдержал, оглянулся — за моей спиной стоит Някрошюс. Я говорю: здравствуйте. Он не отвечает ничего, проходит сквозь меня к окну, садится на стул, на меня не смотрит, молчит долго. Я понимаю, что нужно как-то начать разговор, говорю: «Вы знаете, я не вводился никогда на роли, у меня не было такой практики». Он говорит: «Я тоже никогда этим не занимался». Потом мы пошли смотреть кассету спектакля. По ходу просмотра он делал очень точные замечания. Потом стали говорить про Лопахина. Про странную любовь богатого человека к Раневской… И он говорит: понимаешь, у нас в Литве был очень богатый человек, молодой, красавец, женатый, дети у него были, ездил на дорогих машинах в компаниях с прекрасными девушками… Он очень много помогал храмам, детским домам, приютам. Никому не отказывал, когда к нему приходили за деньгами, всегда давал, сколько надо. И вдруг как гром среди ясного неба — человек застрелился. Вот про это интересно сыграть. Не про новых русских, а про застрелился интересно сыграть. Сразу возникает другой объем. Я это у Жени Миронова увидел и понял, что они тоже об этом говорили. Вот Мастер на такие смыслы наталкивает. И, конечно, мне интересно в этом покопаться.

О. В. Я знаю, что в конце прошлого сезона вы показывали прогон «Отелло» Олегу Павловичу. Мне интересна и его оценка, и твоя собственная.

М. Т. Там еще очень много работы. Мы показали только первый акт. Раз спектакль не закрыли, значит, будем репетировать дальше. Я суеверный человек, поэтому давай не будем об этом говорить.

О. В. Спектакль «В ожидании Годо» по-прежнему твой любимый?

М. Т. Да. Я всегда говорил, что этот спектакль сделан не режиссером и не артистами, а где-то там, наверху. Такое бывает, мне рассказывали, я в книгах читал, что такое бывает. Звезды счастливо сошлись тогда над нами.

О. В. Насколько близки Михаилу Трухину вопросы принца датского и встают ли они перед тобой в жизни?

М. Т. Ну вот как я тебе сейчас отвечу на этот вопрос?

О. В. Как ответишь, так и ответишь.

М. Т. Ну, да, хотя бы потому, что я играю Гамлета. А его вопросы мы решаем. Не каждый день, но все же случаются в жизни моменты, когда они перед нами встают. Хотя про что монолог «Быть или не быть», вряд сразу можно ответить.

О. В. Ты играешь Гамлета уже полтора года, ты знаешь, про что этот монолог?

М. Т. Монолог в спектакле звучит два раза. Первый не знаю про что, второй — знаю, но не могу объяснить словами.

О. В. Какая из сыгранных или несыгранных ролей тебе ближе всего по-человечески?

М. Т. Из сыгранных все, наверное. И «Войцек», и «В ожидании Годо», и «Сторож», и «Гамлет». Это моя жизнь, конечно, все мои роли мне близки.

О. В. Что больше всего раздражает в современном театре?

М. Т. То же, что и всегда, — бездарность.

О. В. Где ты снимаешься сегодня?

М. Т. В картине, которая называется «День Д», т. е. день десантника. В режиссуре Миши Пореченкова играю гламурного подонка. Сценарий написали братья Пресняковы.

О. В. Сценарий хороший?

М. Т. Хороших сценариев я не читал никогда.

Сентябрь 2007 г.

Дмитревская Марина

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Олег Табаков. Пятнадцать лет «Петербургского театрального журнала» — это несколько меньше, нежели шестнадцать лет капитализма, но вы в каком-то смысле порождены сменой социально-экономического строя в стране. Смена строя — катастрофа, тектонические сдвиги земной коры. В силу того, что мы иронисты или нам не остается ничего другого, как иронизировать по этому поводу (а это позиция страусиная), мы делаем вид, что капитализм не наступил. А он есть. Капитализм — далеко не лучшая форма социально-экономических отношений в мире. Тот, кто думал, что социализм — это тоталитарное чудовище, а капитализм нет, был мало осведомлен, потому что капитализм чудовище никак не меньшее. Капитализм краше в северных странах (Финляндии, Дании, Швеции, Исландии), где очень мощные социал-демократические партии, где нефть Норвегии идет на пользу людям, причем людям уже живущим, а не будущим… Но в России партийное строительство только-только начинается, и делать вид, что мы этого не понимаем, — тоже глупо. Что из этого выйдет? Поживем — увидим, вернее, увидим уже не мы, а кто-то…

То есть это серьезная историческая проблема. И тема нашего разговора не «что произошло за 15 лет», а «что именно произошло и на что эта смена социально-экономического строя имеет свое влияние». Что она смахнула с шахматной доски? В саратовском кружке юных шахматистов, куда меня отдала мама, чтобы уберечь от порочного влияния улицы, один из кружковцев, начиная проигрывать, локтем отодвигал доску к краю столика и, когда она уже свисала, нажимал — все фигуры сваливались. Так вот, кого за эти годы смахнули совсем, кого озадачили так, что он максимум может плыть, как глупое бревно, по течению. Я из Саратова и помню: когда Волга вскрывалась, с верховьев, кроме плотов и барж с мазутом, плыли одиночные бревнышки — топляки. Многие мои коллеги существуют эти шестнадцать лет именно в таком качестве.

Марина Дмитревская. Среди топляка часто попадаются хорошие деревья ценных пород…

О. Т. Да! Но только как тебе сказать… не пристают ни к левому берегу, ни к правому, а так и плывут напрямую в Каспийское море…

Уже сейчас ясно, что жить достойно из 580 театров, которые стоят на балансе у государства, будут те, которые научатся зарабатывать деньги. Это вовсе не означает, что зарабатывать деньги — это снимать штаны, обнажать филейную часть, набивать бычьи пузыри горохом, как это делали в Средние века, и бить этими тарахтящими пузырями друг друга ниже спины. Это не значит идти по пути стриптиза…

М. Д. Но кроме Бродвея театр нигде не окупается, сколько бы ни зарабатывал.

О. Т. Театр нигде не окупается, это вообще не разговор! Бродвей — это прокат проектов. А я имею в виду нормальные театры, которые во всем мире зарабатывают 20–25% своего бюджета. Надо зарабатывать хотя бы столько. И все разговоры о том, что чем дешевле билеты, тем больше у нас зрителей, — неправда — тире — ложь. Капитализм — саморегулирующееся общество, оно живет и развивается по своим законам. И если в этом обществе билет в кинотеатр стоит 200 рублей (я знаю это, поскольку младший сын, Павел Олегович, регулярно испрашивает деньги на кино), то билет в театр должен стоить как минимум в два с половиной, а то и в три раза дороже.

Я уже как-то повторил грубую тезу Н. И. Бухарина: «Равенство всех в нищете». Это мы утвердили в течение пятнадцати лет. Дальше мы зависим от степени заинтересованности региональной, муниципальной, федеральной властей собственно театром. По образцу ли они Леонида Ильича Брежнева, который любил ходить… не в театр, и это очевидно сказывалось на состоянии советского хоккея?

М. Д. Во многих губерниях сейчас так и происходит…

О. Т. А где-то губернаторов хватает, чтобы понемножку еще и театр любить.

М. Д. А есть которые сильно любят и говорят: «На открытие сезона „Вишневого сада“ не хочу, больно грустно, хочу „Ревизора“, его моя жена любит».

О. Т. Правильно, и так бывает. Я много езжу по России и знаю, какую экономическую поддержку имеют театры в тех регионах, в которых я был, а был я во Владивостоке, Омске, Екатеринбурге, Нижнем Новгороде, Самаре, Саратове и так далее, и во многих местах власть помогает делу выживания нашего драматического театра. Но, конечно, этого недостаточно для того, чтобы театр мог называться репертуарным театром — тем, который рассказывает, «как человеку человеком быть». Из 580 театров за все про все мы с тобой вычленим всего 10%, способных выжить при лояльном, добром отношении региональных властей (если отношение не доброе — это уже совсем печальная картина). Это реальность по сравнению с положением дел, которое существовало в той жизни, которую мы называем развитым социализмом.

А дальше надо говорить о прожиточном минимуме артиста: от 3 000 рублей, получаемых актером-дебютантом, до 10 000, получаемых народным артистом… И то и другое одинаково нище, одинаково кризисно, бедно. Я не теоретик, но в Художественном театре никто, даже уборщицы и лифтеры, не получает меньше 10 000 рублей. И это, знаешь, тот минимум (как был когда-то «партмаксимум»), который необходим российскому театру, если он хочет называться репертуарным. Это не деньги моих друзей — бизнесменов-меценатов, как утверждают неосведомленные журналисты, это деньги, которые театр зарабатывает основной своей деятельностью — от продажи билетов на спектакли.

О. Табаков вручает премии Благотворительного фонда Олега Табакова. Фото М. Дмитревской

О. Табаков вручает премии Благотворительного фонда Олега Табакова.
Фото М. Дмитревской

М. Д. Но МХТ платежеспособен, как никакой другой театр в России.

О. Т. Мариша, давай с тобой говорить о реалиях. Хорошо или плохо, но так распределились денежные потоки в современной России.

М. Д. Но вся Россия живет по-другому. Когда год назад в моей родной Вологде я увидела пирожок, который стоит 5 руб. 50 коп., — я заплакала. В России разные деньги.

О. Т. Да, пирожок в Москве будет стоить 25 руб. Но из театров выживут те, которые поймут, что, если они не представляют продукт, интересный сегодняшнему зрителю, они не пойдут дальше. Они будут хромать то на левую, то на правую ногу, ездить в инвалидных колясках…

М. Д. Эдуард Степанович Кочергин называет наше время эпохой «падежа скота». В театры приходят теперь совсем другие зрители, воспитанные сериалами и прочей лабудой. Театр должен иметь спрос, но у кого, у какого зрителя?

О. Т. А это кто для кого хочет играть. Театр всегда зависел от спроса — в императорской России, Венгрии или Финляндии. В Финляндии (спокойной, северной, не трогающей ни одного дерева для производства бумаги, сохраняющей чистую воду), в Лахте, под полярной звездой шел четырехчасовой спектакль «Под северной звездой» из истории того периода, когда все поделилось на красных и белых, — и зрители смотрели, это был успех! Или другой спектакль, в Хельсинки, «Тот, кто получает пощечины»… У нас в последние годы не только зритель изменился, у нас строй изменился, о чем говорить! Но вот я подъезжаю вечером на машине к ул. Чаплыгина, дом 1 и смотрю, кто идет на спектакли. Идут, во-первых, зрители подвала, теперь в эту сторону дрейфует и зрительский состав МХТ, а это средний класс, дети «новых русских», это иногда не имеющие денег учительницы, врачи или кто-то приехавший из провинции (их в подвал пускают стоять, человек двадцать помещается). Большого ума, чтобы наполнить этот маленький зал в Москве, не нужно, но сказать, что этот зритель стал иным за тридцать лет, не могу (30 лет назад, 25 октября 1978 года, в день рождения Ленинского комсомола, состоялась премьера Валерия Фокина по пьесе Алексея Казанцева «С весной я вернусь к тебе…»). Тот же самый зритель идет и теперь, хотя и жизнь изменилась, и социальные условия, и деньги, которые человек мог тратить на театр. Я получал первую зарплату 690 рублей, а билет на премьеру стоил 1 руб. 80 коп. Значит, на мою зарплату можно было купить 460 билетов.

М. Д. А сейчас?

О. Т. Ну, если зарплата 8 000, можно купить 10— 15 билетов. Вот в чем дело, а не в том, что зритель другой.

М. Д. Вот я и говорю: многие не могут позволить себе билет…

О. Т. Социальный срез зрителя в Ленинграде иной, чем в Москве. Идем с тобой дальше. Кто же наш зритель? Наш зритель тот, который есть в зале. И моя точка зрения (ловкого и пронырливого провинциала из города Саратова) — зритель всегда прав.

М. Д. У нас всегда зритель прав, а публика дура. Как быть?

О. Т. Это сочетается. Мою точку зрения разделял и Владимир Иванович Немирович-Данченко. Полагаю, даже К. С. склонен был думать, что зритель, целесообразно выбравший этот театр, прав.

М. Д. Может быть, у нас есть зритель, потерявший сейчас свой театр?

О. Т. Я думаю, таких большинство. Но хочу тебе напомнить, что во все времена живых хороших театров бывает три-четыре — и это уже золотой век. На эти три-четыре театра зрителя хватит всегда.

М. Д. Но у нас залы почти всех театров полные!

О. Т. А цена билета?

М. Д. Ну, 300 рублей…

О. Т. Этого не может быть! Это все равно что обогревать улицу! Это нарушение одного из законов капитализма. В этих условиях, например, Художественный театр играет бесплатные спектакли для студенчества. Немного, спектаклей десять — для того, чтобы ангажировать разнообразно неподготовленного человека, приохотить, заинтриговать, привить ему желание, вкус к театру. Но продавать билет за 300 рублей нельзя, это нехорошо, это грех, это означает, что ты жеманишься или понимаешь, что ты третьего сорта, и подтверждаешь это для зрителя ценообразованием. А театрам третьего сорта жить не надо, осетрина бывает только первой свежести.

М. Д. А если ваш спектакль «Копенгаген» хочет посмотреть развитый, но необеспеченный зритель? Ведь не всякому с улицы, хоть и с кошельком, этот спектакль доступен.

О. Т. Вот я его и продаю партером не 916 мест, а 400. И цена билета меньше. А на Новой сцене, которую мне подарил один замечательный человек, царствие ему небесное, Николай Емельянович Аксененко, билеты всегда 200 рублей. Потому что они адресованы зрителям, которых мы похабно называем бюджетниками, а кто-то по старой памяти именует интеллигенцией. И они никогда не будут 300 рублей, а будут именно 200, потому что я понимаю — это допустимая цена, по которой один раз в два месяца люди уже могут сходить в театр, если есть потребность. Я знаю это по родственникам жены, врачам. Вообще, это очень деликатные вещи. Я занимаюсь двумя успешными театрами, и мне надо подбирать слова, чтобы быть понятым и не обидеть кого-нибудь. Но в сегодняшнем капиталистическом обществе России, чтобы жить дальше, театр должен быть успешным.

М. Д. Что вы понимаете под успешностью?

О. Т. Он должен привлекать внимание, давать пищу уму и сердцу. Придя однажды в успешный театр, зритель должен заразиться этим «птичьим гриппом», «сесть на иглу».

По-другому никак. Не проходят никакие юрийпетровичевлюбимовские штуки, никакие театрсовременниковские слова, среди которых самыми употребимыми были «интеллигенция», «интеллигентное», «гражданское», а на третьем месте шло «ж…».

М. Д. Олег Павлович, вы хотите сказать, что интеллигенции не осталось?!

О. Т. Марин, ну давай тоже как-то без…

М. Д. Но я живу в той самой среде, которой как бы нет…

О. Т. Я думаю, все как и было, но странная воцарилась тишина. От получки до получки… Утрачено ли это навсегда? Не думаю. Конечно, если уровень жизни будет возрастать хотя бы как сейчас, мы сможем говорить серьезно о потребностях и вкусах зрителя, знаешь, к какому году? Ну… думаю… не раньше… всерьез… в 2014-м, к Олимпиаде.

М. Д. И вот наши артисты с их успешностью замылены и не понимают, куда прибежали…

О. Т. Сейчас, думаю, это как-то стабилизируется. МХТ составляет расписание за два месяца. Следующим этапом должна стать социальная защита актеров. Этим должен заниматься СТД, но не занимается. А если они не заняты социальной защитой своих членов, зачем они вообще? Кто вы такие? Президиум, секретариат, вы кто? Если закон о меценатстве не принят, закон о театре не принят, кто вы?

Пока в этих условиях выживает сильнейший. А что выжить возможно — пример тому МХТ. Семь лет назад в зале сидело 40–42 зрителя и средняя актерская зарплата была 7 000.

М. Д. Олег Павлович, к вам приходят студенты. Понятно, кого вы выучили, какой у вас глаз, как точно вы их набираете и каких звезд выпускаете. Студенты сейчас меняются? В чем?

О. Т. В сторону малой образованности… Если сбудется моя мечта идиота — через год я открою школу для особо одаренных в театральном отношении российских детей. Уже построено шестиэтажное здание (там было общежитие, в котором жили Женька Миронов, Володька Машков…). Это будет что-то вроде ремесленного театрального училища-интерната, срок обучения 2 года 10 месяцев — и лучшие поступают в Школу-студию МХТ. Почему я в моем возрасте маюсь этой дурью? Похоже на то, как 33 года назад я начал студию и моя первая жена считала, что это порочное занятие для удовлетворения моих дурных наклонностей. Но ничего, и театр возник, и жену вторую я получил, превысив служебные полномочия… Понимаешь ли, сегодняшняя ситуация, когда театральные педагоги испытывают радостный подъем духа оттого, что из людей средних способностей они делают средних актеров, — ситуация совсем нехорошая. При капитализме конкурентоспособность решает все.

М. Д. Или, скажу вам, наоборот: решает неконкурентоспособность. Ведь сколько делается вне конкурса, за деньги… В том числе «на актера» учат за деньги.

О. Т. Ну, талант за деньги не купишь. Бессовестность людей, которые обучают за деньги, в том, что они не предупреждают об этом. И о том, что театр — это зона повышенного социального риска. А уж если вы выпускаете этих цыплят в мир, то дайте гарантию защиты. Талантливый учитель — редкость. Вот у меня была учительница, ученица Скафтымова, которая, чтобы сберечь свою жизнь, в разгар борьбы с космополитизмом эмигрировала в Саратов! До сих пор мне снится…

М. Д. А вы-то что делаете с малограмотными?

О. Т. Я не имею с ними дела почти семь лет. Я преподаю в Праге и Вене, очень коротко, а вернусь в эту школу на первый курс. В силу того, что там будет общежитие, дети будут вставать в половине восьмого, ложиться в половине одиннадцатого, а между этим будут загружены, и я заставлю их три часа в день читать. Обязательный список. Думаю, что КПД будет выше обычного и они станут более культурными людьми.

М. Д. Успешность предполагает отсутствие рефлексии. А я привыкла думать, что артиста без рефлексии не бывает.

О. Т. А ты не думаешь, что среди артистов есть глупые?..

М. Д. Нет, я думаю, что все они, как один, — Спинозы…

О. Т. Ты права, рефлексии стало меньше.

М. Д. Это благо?

О. Т. Как ступенька развития это, может быть, благо. Но вообще если ты, чистя зубы утром и глядя на собственное лицо, не испытываешь неудовлетворенности, — это не благо.

М. Д. Вот Михаил Пореченков стал кино снимать без образования. Есть деньги — и в порядке, без рефлексии на эту тему…

О. Т. Знаешь, я думаю, когда я запущу его в работу с Женовачом играть Дмитрия Карамазова — это будет отрезвлением.

М. Д. Я про то, что нет сейчас профессионального фильтра. Дилетантизм и капитализм — близнецы-братья!

О. Т. Школа для особо одаренных будет фильтром, сепаратором. Важно подойти к социальной защищенности. У меня есть стипендии Саратовскому театральному училищу, Школе-студии МХТ, и они, конечно, отличаются от обычных. Когда я учился, у меня была Качаловская стипендия — 500 рублей. Это очень много при 1 руб. 50 коп. за билет!

М. Д. А при нынешней стипендии моим студентам в Москву на спектакль не съездить.

О. Т. Марина, этим и должен заниматься СТД. А они на деньги Путина занимаются помощью русскоязычным театрам… Не надо о них вообще говорить, это бессмыслица.

Надо, чтобы были талантливые спектакли. Все началось с того, что Костя Райкин и Андрей Дрознин сделали в загаженном угольном складе (то есть к репетициям мы его уже вычистили) такой спектакль «Маугли», что, когда на гастролях в городе Дебрицын он закончился, люди, сидящие в зале и стоящие на улице, сказали: «Еще раз». Такое в моей жизни было только однажды. Начинается с этого.

М. Д. У нас в городе нет площадки для молодняка, этого «Маугли» негде сделать. И потом, вы противоречите себе: в условиях нынешнего капитализма любой проект должен быть коммерчески успешным…

О. Т. В отремонтированной Школе-студии МХТ будет два зала для экспериментов.

М. Д. А у нас говорят: нет талантливых молодых, как Карбаускис в Москве, для кого площадка?

О. Т. Дарование Карбаускиса настоящее, серьезное, режиссерский талант очевиден, но, конечно, надо было организовать рабочий ритм, реализацию этого дарования. Это служебные обязанности руководителей театров. Я начинаю новый цикл обучения сопливых, потому что это мои служебные обязанности. Вот и все.

М. Д. С этим в Питере сложно. Как и со многим другим, с журналом например. Пятнадцать лет пытаюсь добиться постоянного финансирования у города…

О. Т. Этого я не понимаю. Это же достоинство города — что в нем есть общероссийский теоретический журнал. Ребята, это «no comments»! А ты неси свой крест. Это Россия, здесь надо жить долго. Подвалу скоро 30, а только сейчас начинают рыть котлован для нового здания. За эти годы построены театры Калягину, Театру Луны, нашему страстотерпцу Анатолию Александровичу Васильеву, ощущающему себя на кресте (кстати, на второй год работы в МХТ я просил его что-нибудь поставить). Но в отличие от театра Васильева, который строили на деньги Комитета по культуре, урезая субвенции для остальных театров процентов на 40, наш будут строить по инвестиционному проекту. Инвесторам дали землю, за это они строят. Для непосвященного человека разницы нет, но для меня, у которого забирали 40%, она есть. Так что не жди, что будет легче с журналом! А про 2014 год я размышляю потому, что это время, когда мир будет вынужден пересмотреть свой взгляд на Россию.

М. Д. А в каком году Россия пересмотрит свой взгляд на культуру?

О. Т. Ты знаешь, уже пересматривает…

М. Д. Что, остаточный принцип отменяют?

О. Т. Вот буквально на сносях. Может быть, еще год-два — и уже будет по-другому. Ну почему серьезные люди — и государь Николай Александрович, и сын присяжного поверенного, и кавказский горец — выделяли на русский театр огромные деньги? Почему мне дают деньги?

М. Д. Потому что дают именно вам.

О. Т. Марина, конечно, но есть реальные возможности, которые лежат рядом, а мы их не реализуем. Я не думаю, что я умнее всех, поверь, я знаю себе цену, но в мхатовском дворе стоит здание художественных мастерских, которое не ремонтировалось восемьдесят два года. Как только вставляешь штепсель в розетку — сразу замыкание. Снесем. И построится на этом месте 20 000 кв. метров, из них 40% получит Художественный театр. То есть вместо 2 800 аварийных метров театр получит 8 000 кв. метров. Там будет модуль, воспроизводящий сцену, где будут собираться декорации, там будут удовлетворены все потребности для того, чтобы собрать и осветить декорацию, и это сразу сэкономит несколько дней, когда мы отдаем сцену под монтировки, там разместятся цеха, которые необходимы сегодняшнему спектаклю, репетиционные. И, может быть, даже какие-то жилищные проблемы мы сможем там решить.

М. Д. «Он в черепе сотней губерний ворочал, людей носил до миллиардов полутора…»

О. Т. Под лежачий камень вода не течет. Что мы дурака валяем! Кто нам чего должен?!

М. Д. Не нам — культуре.

О. Т. А здесь один путь — формирование бюджета на культуру. Если сделать его раза в три больше — можно будет жить!

М. Д. А в четыре?

О. Т. Ну, родная моя, даешь!..

М. Д. Олег Павлович, а как за эти годы изменилась ситуация с критикой?

О. Т. Впечатление, что за эти годы критика почти пе-ре-ве-лась. Если в мои юные годы я мог насчитать пятнадцать-восемнадцать человек, которые мне были интересны, начиная с Саппака и кончая Туровской, то сейчас вчетверо меньше. Очень большая проблема. Марина, мне было 23 года, и серьезный критик Майя Туровская напечатала в журнале «Театр» статью «Олег Табаков — актер типажный?». Это было рисково для нее. Нет, сейчас с этим делом плохо… Пробавляются жизненными коллизиями. А почему вы не напишете о тревожном состоянии психотехники актрисы Чулпан Хаматовой на основании двух-трех спектаклей? Ни о Карбаускисе, ни о Чернякове, ни о Серебренникове не было серьезных статей.

М. Д. И о Карбаускисе в журнале «Театр» было, и с Черняковым мы делали огромный профессиональный разговор и все его спектакли анализировали. А уж «Голый пионер» Натальи Казьминой о Серебренникове в журнале «Театр» был просто бестселлером! Почитайте! Природа его конъюнктуры замечательно описана.

О. Т. Ну, это многих славный путь…

М. Д. И не только в эпоху капитализма…

О. Т. И вот в эту эпоху, через три года, я заканчиваю заниматься МХТ — истекает срок моего служебного контракта. К этому времени будет построено новое здание подвального театра, мне будет 75. Но вместе с этим я понимаю, что я оставлю театр не просто в рабочем состоянии, но и совсем крепко стоящим на ногах. У меня в жизни есть несколько радостей: Мария Олеговна… тот факт, что никто меньше 10 000 не получает и что зарплата МХТ сравнима с зарплатой муниципальных театров Европы… сокращение количества людей, живущих в бедности. Это глупо звучит, мне 72 года, но от этой мысли становится как-то веселее. И еще радость — дни предварительной продажи, когда в Камергерском переулке выстраивается очередь и я, как генерал Серпилин, гордо наблюдаю ее в окно…

Сентябрь 2007 г.

Женовач Сергей

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

С. Женовач. Фото М. Дмитревской

С. Женовач.
Фото М. Дмитревской

Мне трудно ответить на этот вопрос, потому что моя профессия — сочинять и выдумывать театр, не расставлять все точки на i и не раскладывать все по полочкам… Есть такая мысль, что театральная эстетика меняется каждые пять лет. Время движется, все изменяется, и глубоко все это проанализировать сложно. Можно только сказать общими словами. Мне кажется, что грядет, наступает время сотворчества, со-сочинительства театральных людей. Я недавно был на потрясающем спектакле Лепажа «Обратная сторона Луны», где актер — он же режиссер, он же автор идеи, а ему помогают и ассистенты по сценографии, и ассистенты по звуку, ассистенты по свету, художники. Там огромная-огромная команда. Для меня это и есть театр, когда одно порождает другое, когда нет кого-то главного и все его обслуживают. Это не значит, что художник «убивает» режиссера, а режиссер — артистов. Это значит, что каждый знает свое дело, но вместе они сочиняют нечто такое, что по одиночке выдумать не могут.

Несколько лет назад в Манеже была выставка, посвященная содружеству режиссера и сценографа. И ведь невозможно отделить, что в спектакле придумал Давид Боровский, а что Юрий Любимов, что Захаров, а что Шейнцис. Это взаимопроникновение, это сговор и тайна, когда возникает некая компания, которая сочиняет новую условную реальность, в которую ты веришь, попадаешь под ее обаяние, и тебе не хочется ее анализировать, а хочется принимать, ею дышать и жить. А сейчас возникает еще и театр визуальный, театр художника, пространства, новых необычных фактур, и когда все это не заслоняет артиста, а возникает некий общий замес ради высказывания о том, что тревожит, о том, что волнует, — вот эта «линия» мне дорога и близка. Есть театр, который преследует просветительские цели (это тоже очень важный момент) или цели развлекательные. Театры должны быть разные. Но тот, который мне дорог, это театр для думающего и мыслящего зрителя, театр, который развивает саму природу драматического театра, осознавая то, что было сделано режиссерским театром ХХ века. А страна стала другой. Она та, которая есть, и надо любить время, в котором мы живем. Другого времени у нас не будет.

Коляда Николай

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

Н. Коляда. Фото В. Луповского

Н. Коляда.
Фото В. Луповского

Письмо от Марины Дмитревской с просьбой написать для «ПТЖ» я получил в начале сентября. В письме стояло: написать, что волнует меня сейчас, этой осенью 2007 года.

Я взялся за ответ 11 сентября, пару строчек сочинил, потом некогда было, чем-то занимался и заканчиваю эти очень сумбурные заметки — 19 сентября: мы едем в 15 вагоне поезда «Новый Уренгой — Москва» в Нижний Новгород, где будем играть спектакль «Гамлет» на фестивале «Реальный театр».

Я раскрыл свой ноутбук и вот — пишу.

Только что в купе заходил молодой парень, показывал свои картины, которые он, бродя по поезду, продает. Уже проходили цыганки с шалями, потом — бабушка с коробкой, на которой написано «Вискас», а бабушка вынимала из коробки подтаявшее мороженое и торговала им, а теперь — пришел вот этот парень с картинами.

Картины у парня — красоты немыслимой.

Я перебирал их — поражался, восторгался.

Картины написаны яркими красками, краски эти смешаны, кажется, с алюминием и оттого меняют цвет, становятся объемными, переливаются немыслимыми цветами.

Я полчаса рассматривал эти картины-картинки и был прям в восторге. Продавец, пока я охал и ахал, все время стоял рядом и, хоть я ничего и не купил, гордился моими отзывами (очень искренними) о его картинах и на прощание пожелал мне счастливого пути.

Ушел.

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г. Фото М. Дмитревской

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г.
Фото М. Дмитревской

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г. Фото М. Дмитревской

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г.
Фото М. Дмитревской

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г. Фото М. Дмитревской

Картина с Нижегородского уличного базара. 20 сентября 2007 г.
Фото М. Дмитревской

На его картинах были следующие сюжеты:

— два лебедя переплелись шеями на вечернем лунном озере («Лебеди — самые верные птицы, они не живут без пары, умирают», — крайне серьезным тоном пояснил мне суть этой картины продавец-художник);

— белокурая девочка сидит на скале у синего-пресинего, с кудрявыми пенными барашками моря; девочка сидит спиной к зрителю, а в лунном свете перед нею два дельфина резвятся, взлетают над морем;

— две кошечки, кудрявые, с бантиками, прижались друг к другу и так мило-мило смотрят на вас;

— вот конь со вздыбленной гривой, подняв ногу, бьет копытом, и искры летят; конь стоит на заснеженной поляне, звезды горят на небе (конь ищет подругу? верный конь? без подруги жить не может? масса ассоциаций, масса вопросов!).

Ну и так далее.

Красиво?

Бесконечно. Безумно. Невозможно.

До тошноты.

Я очень люблю использовать и в спектаклях, и в своих пьесах эту «красоту», но не любуясь ею, а умиляясь, что она есть в нашей жизни.

— Кто придумывает эти сюжеты? — спросила попутчица по купе, когда парень ушел.

Я ответил:

— Их придумали в России тысячу лет назад.

Что делать: люди любят и всегда любили именно такое изображение жизни, такие истории, такую поэзию, эту патоку, эту нежить, эту не жизнь, а подобие жизни, эту фальшивую и лживую красоту. Как сказал А. С. Пушкин, «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».

И в том же поезде «Новый Уренгой — Москва» на двери туалета возле купе проводников скотчем приклеена бумажка с надписью: «Этот туалет только для умывания! У проводников противогазов нет!!!»

Простите, что привожу такую грубую цитату, но что делать — от жизни ведь не спрячешься за дельфинов, кошечек, страстных коняшек и верных лебедей.

Ведь так и в сегодняшнем нашем российском театре: есть на сцене бутафорская красота, выдуманное счастье и есть реальная жизнь — за стенами театра. Она злая, эта жизнь, грубая, жестокая, пошлая, гадкая, но это — наша жизнь, другой у нас не будет никогда — это понятно или нет? И в ней, в этой жизни, если присмотреться, поэзии настоящей, подлинной, великой — немерено, немыслимо много. И эта красота жизни, ее поэзия не придумана в чьей-то квадратной башке. Поэзия есть и в пепельнице, полной окурков, и в мутном окне, сквозь которое видно солнце, и в «попугае, который остался в луже на асфальте, когда отъехал автомобиль» (В. Набоков).

Сейчас вот осеннее солнце играет, прыгает, скачет за окном поезда по желтым и красным листьям деревьев, спрятавшихся в лесу среди ярко-зеленых елей. Как это красиво. Как хочется жить.

Но когда «возвышающего обмана» в сегодняшнем театре становится так много, что он превращается в кичуху с лебедями и конями, когда нынешний театр только и делает, что развлекает, ублажает, успокаивает, когда я вновь и вновь вижу на сцене очередного Чехова с артистами, приклеившимися к бородам и натянувшими парики, то у меня сил нет терпеть, нету совсем, мне хочется заорать во всю глотку: «Хватит, черт побери! Я хочу революции в сегодняшнем театре! Я хочу топором порубить все эти ваши театры фальшивые в пух и в прах, сжечь их дотла, вытравить, как тараканов, всех изолгавшихся артистов и режиссеров вон, в сельское хозяйство, грядки копать и построить новые театры, другие, настоящие!»

«Да какая там режиссура! — говорил Виктюк об одном режиссере. — Одна встала, две сели — вот и вся режиссура!» И он же после одного спектакля, не говоря ничего конкретного, только много раз повторял, охал, ахал, пока мы с ним шли по темной Москве: «Эти тетки в париках!!!! Эти тетки!!!! Эти тетки в париках!!!!»

Дурной вкус, как это ни печально звучит, насаждается дурными театральными критиками — а их легион. Умных, грамотных — единицы. Хвалится то, что не стоит трех копеек, ругается то, где чуть-чуть пробивается зеленый росток жизни.

В монологе «Быть или не быть» Гамлет говорит о том, что невозможно вытерпеть в этом мире «насмешки недостойных над достойным».

Всякий раз, когда в нашем спектакле Гамлет — Олег Ягодин произносит эти слова, я стою «в крылышках» за кулисами в образе Тени Отца Гамлета, стою, слушаю эти слова, и каждый раз мне безумно хочется разрыдаться.

Мне становится так жалко себя, бедного. Наверное, я не самый «достойный из достойных», но насмешек и издевательств от «недостойных» мне пришлось в жизни вытерпеть так много, что просто ужас, как я вытерпел это — не знаю. Так было больно читать о своей работе «разборы» недоумков, которые любили травить, да еще и соревновались, кто похлеще скажет, врежет.

Несколько лет назад в Санкт-Петербурге на театральном фестивале «Новая драма» мы показывали спектакль «Клаустрофобия». После вышла статья одного журналиста (я не думаю, что его можно назвать театральным критиком, только — журналистом), где много чего было написано оскорбительного, а одна из фраз обо мне была такая: «Режиссеру место у параши».

Про меня и не то писали в газетах, и это не мои проблемы, а людей, написавших это и, вероятно, рассчитывавших на какой-то эффект. И все же было бесконечно стыдно за этого журналиста-критика. Стыдно и за редактора, выпустившего это в свет. Но ни капли не стыдно за мой спектакль, который мы играем пятый сезон, что наверняка не показатель, но мне-то самому виднее, где у меня были проколы, а где их не было, ни одного. Случай с «Клаустрофобией» — как раз второй.

На недавнем театральном фестивале в Самаре («Какой театральный город! — говорили нам, когда мы туда ехали. — Как там понимают театр и любят!») после спектакля «Ревизор», который мы играем на настоящей грязи, театральные критики на обсуждении сказали нам буквально следующее: «Да когда же, наконец, герои Коляды выйдут на сцену не в телогрейках и в сапогах, а во фраках?» И после было сказано все о том же «Ревизоре» в этом очень театральном городе Самаре: «Да что за ненависть к Родине?! Да неужели же у нас в России нет ничего, кроме грязи?!»

Я сидел, молчал.

Но так хотелось воскликнуть: есть! Есть много чего разного, милые вы мои держиморды! Но ведь любить Россию — вовсе не значит целовать всех взасос на улицах, а?! Или что — Гоголь не любил Россию? Я думаю, что любовь — это поступки, это когда ты что-то доброе делаешь тому, кого ты любишь, а не какие-то слова красивые говоришь в его адрес.

Несколько дней назад на «Реальном театре» в Екатеринбурге театральные критики перед разбором нашего «Гамлета» обсуждали «Месяц в деревне» театра «Глобус». Этого спектакля я не видел и потому сидел, скучал, дожидаясь нашей очереди. На что Лоевский, увидев мою кислую рожу, сказал: «Ну все, заканчивайте, Колька не может вынести, когда при нем хвалят чужой спектакль».

Неправда.

Я люблю, когда хвалят чужое, если оно того заслуживает. Но простите — я не помню, чтобы что-то в недавнем прошлом меня в театре поразило бы так, как когда-то, скажем, «Мещане» Товстоногова (какой простой и какой великий был спектакль, мама дорогая, — он у меня до сих пор стоит перед глазами, каждая сцена, а прошло три десятка лет!).

Начитавшись похвальбы на всякие разные спектакли, идешь смотреть, садишься и недоуменно начинаешь кулаками глаза протирать: да то ли смотрел уважаемый критик, что и я сейчас смотрю?! Может, мы о разном с ним говорим, разное смотрим?

Год назад на театральном фестивале в Дюссельдорфе я увидел спектакль «Кетцаль» театра «Дерево» из Санкт-Петербурга. Поразительный спектакль, потрясающий театр — живой, настоящий. И после нынешней «Золотой маски», в которой этот театр принимал участие именно с этим спектаклем, читаю в «Литературной газете» рецензию. Уважаемый театральный критик пишет, что мерзее, чем «Кетцаль», он ничего в жизни не видел.

Что тут делать? В чем тут дело?

Тот же Лоевский решил эту проблему «нравится — не нравится» и относится ко всем разговорам, к разным отзывам о спектаклях равнодушно, говоря: «Да ладно, сколько людей, столько и мнений, одному одно нравится и другому другое, нечего тут ссориться и спорить».

То есть играйте, что хотите, говорите, что хотите о спектаклях, — это все равно значения не имеет, все найдет своего почитателя, любителя, так, что ли?

Я так не могу. Простите — нет.

Черное есть черное, белое есть белое.

Плюнуть и сказать: да пусть, может, кому-то и нравится, мне-то что?

Нет, не могу, как говорила та же питерская Нина Андреева, «не могу поступиться принципами»!

На хрена тогда, извините за выражение, я жизнь положил на этот долбаный театр, если нет критериев — хорошо или плохо?

Впрочем, заканчиваю.

Вот мы и подъезжаем к Нижнему Новгороду.

Поезд «Новый Уренгой — Москва», вагон 15,
19 сентября 2007 года

Я. Гордин. Фото Ю. Белинского

Я. Гордин.
Фото Ю. Белинского

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

На вопрос нужно отвечать или очень развернуто, или очень коротко. В данном случае приемлемо второе.

Сложившаяся за эти годы ситуация принципиально противоречива. С одной стороны, жизнь в культуре стала свободной от политического давления, и это перевешивает, на мой взгляд, все экономические издержки. (Я, слушая жалобы на финансовые трудности, вспоминаю то, что ответил Мандельштам на сетования Надежды Яковлевны: «А кто тебе сказал, что ты должна быть счастлива?» Кто нам сказал, что творческая свобода дается даром?) С другой же стороны, мы продолжаем жить в советском психологическом пространстве. Чему капитально способствует телевидение. Значительная часть наших читателей и зрителей подходит к явлениям культуры с советскими мерками. А деятели культуры в немалой своей части естественным образом стараются этим меркам соответствовать. Таким образом, культура существует в парадоксальном пространстве несвободной свободы, в пространстве психологически опасном. И выход из этого пространства будет длительным, не связанным со сменой поколений. Этот феномен несвободной свободы имеет, кстати говоря, прямое отношение и к политическому процессу, с которым культура всегда так или иначе связана. Некоторую — но не определяющую — роль играет разрыв культурных представлений между основной массой «потребителей» и «продвинутой» молодежью. А вообще-то наше время — клад для будущих исследователей.

Капелюш Эмиль

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

Э. Капелюш. Фото М. Дмитревской

Э. Капелюш.
Фото М. Дмитревской

Есть области, далекие от моего ежедневного существования, поэтому вряд ли я могу говорить про те вещи, которыми не занимаюсь. Могу — по поводу театра, по поводу архитектуры, которая нас окружает, изобразительного искусства — того, что так или иначе имеет отношение к профессии. Я не склонен определять — лучше стало или хуже, потому что это вещи субъективные, это время покажет, но что касается каких-то наблюдений, то они, конечно, есть, как у любого человека. И одно из самых навязчивых, что ли, тех, что постоянно меня преследуют, — это то, что мы живем (в культуре, во всяком случае) в эпоху достаточно агрессивного наступления троечников. Причем — ну, это моя такая классификация — двоечник, он как-то, где-то в глубине души знает про себя, что он двоечник, и хоть иногда стесняется, отличники — это понятно, они находятся на обочине, а вот троечник абсолютно ничего не стесняется, он уверен в том, что он прав. В культуре, да и в политике, нас окружают троечники, они победили. Может, они временно победили — на десятилетие, на два, но они держат в руках многие вещи.

Вот, скажем, мы сейчас видим, что хороших архитекторов и дизайнеров просто вымыло куда-то из города. Может быть, они строят какие-то загородные особняки, может быть, работают в Москве или за границей. Москва в этом отношении очень разнообразна, я там время от времени вижу вещи, к шедеврам приближающиеся, хотя, конечно, куча всякого серого и вульгарного. Но в Питере, по-моему, только серое и вульгарное. У меня такое ощущение, что совершенно уничтожены службы главного художника и главного архитектора города, и уничтожены они, скорее всего, с помощью самой элементарной коррупции. Потому что если какое-то разрешение можно купить, то почему бы это не сделать. Ведь все покупается и продается.

Раньше мы очень смеялись над худсоветами — какие-то люди приходили из управления культуры, говорили какие-то глупости, и все это было забавно — на фоне перманентной борьбы с советской властью, которая в большей или меньшей степени, иногда в серьезном аспекте, иногда в юмористическом, но присутствовала. Сейчас роль худсовета исполняет начальство, причем это может быть один начальник, который точно знает, что надо построить, где, как, что во что покрасить. Такой указательный палец в духе Салтыкова-Щедрина, который указывает — что построить, что снести, где повысить этажность, где понизить. Так возникают идеи небоскребов, а людей, борющихся против этой идеи, обвиняют в том, что они консерваторы и не любят современную архитектуру. На самом деле современная архитектура и повышенная этажность — это совершенно разные вещи. Сколько угодно на Охте можно строить, и вряд ли кто из разумных людей этому бы препятствовал, но зачем среди нашего болота иглы, вонзающиеся в небо, — вот это непонятно. Меня это глубоко возмущает.

Если вернуться к театру, то Москва и Петербург за эти годы сильно разделились по уровню представления о том, что такое театр сегодня. И очки не в нашу пользу. Можно, как всегда, с немножко снобистской, петербургской точки зрения говорить про Москву — какая она сумасшедшая, шумная, суетливая, но нужно отдать должное — Москва подтвердила репутацию одной из театральных столиц мира. То, что видят москвичи, которые интересуются театром, — несравнимо более разнообразно. Я имею в виду и гастроли как возможность культурного обмена, и театральный эксперимент. А у нас в городе нет экспериментальных и альтернативных площадок, у нас есть сцены, которые розданы в «пожизненное пользование», и сцены эти имеют очень консервативный характер. Это должна быть обязательно сцена-коробка, и вокруг нее очень толстая стена, состоящая из сотен людей, обеспечивающих ежедневную жизнь театра: бухгалтерия, охрана, административные службы, уборщицы, и все это такая достаточно еще советская система, воспроизводящая с большим или меньшим успехом то, что было когда-то. Театров, открытых для работы, для свежих идей, для того чтобы приглашать новых людей, принимать интересные проекты, заниматься новыми формами, — практически не существует. Единственно, возможно, театр «Приют Комедианта» построен по какой-то более правильной модели, и хотя там репертуар наполовину набит коммерческими спектаклями, тем не менее вторая половина состоит из хороших имен — режиссеров, не имеющих возможности попробовать что-то сделать на какой-нибудь другой петербургской сцене.

Меня это волнует, я имею отношение к этому городу, я не случайный путешественник здесь. В Москве же я, как человек приезжий, чувствую себя ужасно и стараюсь как можно скорей оттуда уехать, но я наблюдаю там экспансию довольно большого количества молодых и среднего возраста людей в культуру, и это обнадеживает. Нормальных, адекватных людей, не троечников. И они уже довольно часто могут не только определять моду, но и, скажем, как-то ответственно действовать, работать и проявлять себя. В Петербурге же я вижу в искусстве почти геронтократию такого советского типа. Люди далеко за средний возраст и старше определяют все, их вкусы оставляют желать лучшего… А молодым как-то не укрепиться на нашей почве.

И в изобразительном искусстве изменения. Я долгое время занимался не только театром, но и живописью. Сейчас желание делать выставки в Петербурге пропало. В семидесятые, восьмидесятые, первые десять лет после Горбачева была ситуация, когда художники находились в центре внимания. Возможно, в этом была доля политики, но был и интерес к изобразительному искусству. А потом возникло странное ощущение, что в Москве хорошо работающие галереи, а в Петербурге — полное отсутствие всякой жизни, и коммерческой, и творческой. Изобразительное искусство оказывается где-то на периферии, и поэтому выигрывают те художники, которые особенно не выставляются, а просто занимаются своим делом. Мне так кажется. У меня, во всяком случае, так произошло.

Праудин Анатолий

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

А. Праудин. Фото М. Дмитревской

А. Праудин.
Фото М. Дмитревской

Во времена царя Гороха была такая присказка: «Кто куда, а я — в сберкассу».

Вот и я могу только про деньги.

4 ноября мой театр праздновал день рождения. Восемь лет назад, покинув ТЮЗ, я со товарищи сыграл «Крокодила» Чуковского в «Балтийском доме» — и Экспериментальная сцена началась. В упомянутый день этого года мы увлеченно сочиняли, как придать праздничную окраску последнему представлению в истории нашей студии, так как накануне были извещены об увольнении в полном составе (кроме двух актрис-матерей, за что большое спасибо сочинителям Трудового кодекса).

Волею судеб честь закрыть Экспериментальную сцену выпала спектаклю «Царь Piotr». Думали, как поставить финальную точку и что сказать друг другу и тем, кто придет к нам в этот торжественный день. Мы существовали 8 лет, сочинили 11 спектаклей. Невольно задаешься вопросом: зачем, про что и о чем? Думаю, что самым интересным изобретением нашей компании были детские спектакли. Экспериментальность этих работ заключается в том, что делались они в соответствии с эстетическим заветом Станиславского: «Как для взрослых, только лучше». Про «лучше», конечно, не знаю, а «как для взрослых» — это программа, язык, стиль. «Крокодил», «Золушка», «Винни-Пух», «Царь Piotr» — ни секунды примитивного бессодержательного развлечения. Мучительные размышления о смысле бытия, о жизни и смерти и, конечно, о любви.

Аналитический театр для детей нашел пристанище на Малой сцене театра «Балтийский дом», и мы благодарны ему за стол, кров и теплые батареи. В самом финале спектакля о Петре можно медленно занавесить светящийся на авансцене город белым полотном, а затем в тишине медленно потушить его. Мне всегда казалось странным, что сначала режиссер в тиши кабинета, один размышляет над пьесой, потом с художником сочиняет пространство, затем придумывает персонажей с художником по костюмам и только потом в процесс включается артист. Получается, что с каждым из своих соавторов режиссер сочиняет отдельный спектакль, и проблема художественной целостности становится неразрешимой. Мы опробовали метод одновременного старта, когда режиссер, художник, артисты вместе читают материал, и уже первоначальный замысел начинает формироваться в диалогах, спорах, пробах, показах, этюдах и в той же форме развивается до последнего дня.

В 2001 году весь мир праздновал 2000 лет со дня рождения Иисуса Христа. Мужская часть труппы, художник, драматург и я в ноябре уехали в деревню на реке Оредеж (спасибо Галине Тихоновне Любимовой, которая одолжила нам свой дом на все время экспедиции). Там, в аскезе и посте, 40 дней мы читали канонические Евангелия, послания апостолов, Апокалипсис и задавали друг другу детские вопросы по каждой строчке. Так родился спектакль «Урок первый. Воскресение». В следующем сезоне, взяв уже всю труппу, опять-таки в ноябре, чтобы жизнь была не сахар, я отправился в деревню Сахареж, что на Волге-реке раскинулась, где-то между Костромой и Ярославлем (спасибо директору Ярославского Камерного театра Юрию Михайловичу Ваксману, который продюсировал экспедицию), готовиться к «Бесприданнице» Островского. Здесь, помимо вполне оцененного нами метода одновременного старта, мы провели углубленное изучение среды, в которой жили и действовали персонажи пьесы. Во время поездки в Кострому нам показали дом, где вполне могла жить Лариса с Харитой Игнатьевной, мы бродили по комнатам, а художник играл этюд, как Лариса развлекала ночных гостей. Вернувшись в деревню, один артист показал свои рисунки, где в городских лужах отражалось золото Успенского собора. Я тогда подумал, как мало мы понимаем в профессии друг друга, а это значит, что мы не до конца слышим, что происходит во время репетиций. Сепаратность работы только усугубляет взаимонепонимание и еще больше отделяет нас от вожделенной гармонии. Нет, нельзя гасить город за занавеской, как будто с последним нашим спектаклем исчезнет город Петербург. Глупо. Не исчезнет. И не отнимут у «Зенита» золотые медали, и это правильно.

Я все время думаю, что скажу своим артистам в наш последний день, чем для нас были эти восемь лет — для меня, для Иры Соколовой, Саши Кабанова, Володи Баранова, Маргариты Лоскутниковой, Аллы Еминцевой, Сергея Андрейчука, Юры Елагина… Перед уведомлением об увольнении Сергей Григорьевич Шуб бросил мне не без злорадства, что, мол, кончится ваша лафа 1 января. Слово, конечно, вульгарное и несколько упрощенно интерпретирует наше житье-бытье, но по сути Шуб прав. С чем мы себя и поздравляем. А еще поздравляем с юбилеем «Петербургский театральный журнал», без которого сегодня невозможно представить российский театр.

Шарко Зинаида

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

З. Шарко. Фото М. Дмитревской

З. Шарко.
Фото М. Дмитревской

Люди, на которых мы ориентировались, ушли из жизни. На их место пришли… Ну, если говорить о режиссуре, то недавно по телевидению я услышала новое выражение, которого никогда не слышала раньше: «Режиссеры мастурбируют в спектакле». Это очень точно и очень правильно. Его не волнует, какие актеры у него на сцене, есть он сам, и он мастурбирует.

Все помельчало. Когда-то мне в сердце попали слова Мейерхольда, сказанные не помню в связи с чем: «Я так много видел хорошего, что мне трудно смотреть на то, что я вижу сейчас».

Когда партнерами по сцене были Лавров, Копелян, Луспекаев, Стржельчик, Смоктуновский, Лебедев, трудно воспринимать нынешних молодых. Пару лет назад я репетировала с артистом, который только что окончил театральный институт. Подходим к выпуску, и он мне говорит: «Знаете, Зинаида Максимовна, я вчера дома прокрутил свою роль и пришел в ужас, со мной катастрофа!» Я говорю: «Какая?» — «Понимаете, две трети роли я нахожусь в профиль к зрителю». Представляете, три дня до премьеры, у него катастрофа — в профиль к зрителю! Тоже мастурбирует. Или еще он говорил: «Мне, как артисту, здесь нужно…» Как кому тебе здесь нужно?!! Каждую репетицию он начинал так: «Владимир Викторович меня учил…». Я говорю ему: «Котик, если каждую репетицию мы будем начинать с того, кто кого учил и что я тридцать три года проработала с Товстоноговым, — мы никуда не сдвинемся». Вот это мои наблюдения за молодыми артистами.

Меня учил Борис Вульфович Зон, который отдавал нам жизнь. Он сначала был хорошим артистом, даже Чацкого играл, потом режиссером, потом у него был свой театр, ТЮЗ, он нас брал домой и ставил нам пластинки Шаляпина… А сейчас, как правило, если заслуженные люди преподают, они только иногда заглядывают в аудиторию, а не жизнь отдают.

Вот я и не сказала ничего нового.

Норштейн Юрий

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

Ю. Норштейн. Фото В. Виноградова

Ю. Норштейн.
Фото В. Виноградова

Что изменилось по существу?.. Мне кажется, ушло чувствование человека, ушел взгляд человека, мы скользим по окружающей действительности, она становится для нас чем-то вроде предмета одноразового употребления. Ушла внимательность взгляда, медленность понимания, распознавания. Илья Эренбург в одной из своих путевых заметок написал: «Наверное, если бы царица Савская путешествовала на самолете, мы не имели те письмена, которые мы имели после нее». Чтобы проследить движение муравья по травинке, не просто надо идти медленно — надо остановиться и вглядеться. Мне кажется, мы потеряли эту способность вглядываться.

Я за бизнес, но — за просвещенный бизнес. Я за то, чтобы доходы служили просвещению, а этого не происходит. Смотрю по Москве: какие вклады идут в культуру? Скажем, я хорошо знаком с директором Музея изобразительных искусств Ириной Александровной Антоновой и знаю, как она сетует — катастрофически не хватает денег на музейную работу, чтобы вести ее так, как нужно. Это вовсе не означает, что раньше денег хватало, культура всегда финансировалась по остаточному принципу, но сегодня она финансируется по сверхостаточному — вот в чем беда. Более того, она сама по себе стала являться участником тендера: а что ты дашь, а за сколько мы сможем продать? Это единственный критерий, который сегодня применяем к искусству. А если он применяем к искусству — значит, применяем и к человеческой жизни, и к чувствованию одним человеком другого человека.

Это проблема, наверное, не наша отечественная, во всем мире идет повальный подсчет: а сколько мы за это «сбашляем»? Выбирается цель, но мы не видим путь. А в понятие «путь» входит та самая внимательность, которой определяется наш человеческий состав: чем более внимательными мы будем — тем серьезнее это отразится на нашем собственном содержании. Чем поверхностнее будем относиться к жизни и друг к другу — тем болезненнее это отразится на нас самих (психологи говорят, что все болезни имеют под собой психологическую основу). А искусство — это та часть нашей жизнедеятельности, которая гармонизирует все. Даже кровоток. Тот удар, который мы испытываем от великого произведения искусства — это тот удар, который все приводит в гармонию. Такой удар можно получить, например, от Рембрандта. Помню, как несколько лет назад, в десятых числах августа, да еще в шестом часу, попал в Эрмитаж. Он закрывался, и мы с моей внучкой прорвались мимо милиционера прямо к Рембрандту. И оказались в зале в 17.20. Я никогда не видел «Блудного сына» в таком фантастическом освещении! Я вдруг увидел, что свет проник в темноту этой вещи и там еще много слоев. Увидел невероятное! Это гармонизирует душу. И я стал объяснять своей тринадцатилетней внучке: смотри сюда, посмотри, какой кистью Рембрандт сделал хитон блудного сына, какая тончайшая лессировка. Свет сквозь амальгаму — и это сделано таким и таким способом. Но технологию можно объяснять, в том числе и художникам, — и ничего не будет, потому что результат лежит в прожитой жизни. Какой жизнью мы живем — такой результат и получим.

Шендерович Виктор

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

В. Шендерович. Фото М. Дмитревской

В. Шендерович.
Фото М. Дмитревской

Это все-таки были пятнадцать лет свободы, и я отношусь к ним со знаком плюс.

Конечно, на свободе, по всем законам природы, на поверхность поперло все: в первую очередь сорняки, но и все остальное. Мы же были просто в ледниковом периоде, а оказались сразу на двух свободах.

Возникла географическая свобода, включенность в мировой контекст, мы получили возможность сравнивать, и обнаружилось, как в том еврейском анекдоте, — то, что мы считали оргазмом — это была астма, обнаружилось, что мы на отшибе. Мы стали сравнивать себя с другими, и не всегда это сравнение оказывалось в нашу пользу (с другой стороны, знание никогда не помешает…).

Возникла и рыночная свобода. Свобода, по определению, приходит нагой, она не означает, как мы сумели понять, ни равенства, ни братства. Равенства не будет, братство случается, но не в масштабах межгосударственных и межклассовых отношений, оно только внутри людей.

— А не кажется тебе, что и с человеческим братством поплохело?

— Это происходит потому, что те, у кого не хватило самодостаточности и некоторой рефлексии, чтобы осознать произошедшее, пустились во все тяжкие — и с братством стало хуже, но оно стало глубже в тех случаях, когда оно сохранилось. Братство вообще выясняется в критических ситуациях, и широкое понятие «творческая интеллигенция», которое включало в себя Калягина, Говорухина, Юрского, Михалкова и Товстоногова, каким-то образом разошлось по интересам. Уточнилась терминология. И это тоже итог времени — большая человеческая ясность. Время, которое, по Бомарше, «честный человек», выяснило, кто чего стоит.

Почему это время для меня суммарно идет со знаком плюс? Как минимум, мы стали лучше понимать самих себя. Наша работа — рефлексия, и ее стало больше. Что такое была «советская интеллигенция»? Термин, ничего не обозначающий. А сейчас уже понятней. Образовались клубы по реальным интересам, стало понятно, кто чем занимается.

— Только не стало клубов по идеальным интересам…

— Кто раньше этим занимался — те и теперь занимаются, потому что это их личный интерес.

— Ну, многие перешли в клубы по реальным интересам…

— А это личный выбор человека. Как с той комнатой в «Сталкере»: она исполняет твои реальные желания, а не те, которые у тебя на транспаранте. Важно, что ты думаешь. А не то, что ты говоришь. Таким образом, и Калягин и Юрский разошлись в разные клубы по реальным интересам. А раньше мы думали, что это — один клуб… Вот и все! Свобода — вещь честная, она открывает человека, мы в этом смысле прошли путь к свободе, которая всем дала оценку и которой каждый распорядился, как захотел. Свобода — это такая вещь, которой ты распоряжаешься сам, в отличие от казармы, где жить легче, — там распоряжаются тобой.

— А с искусством в это время…

— Чьим-то интересом оказалось и искусство. Фоменко не стал хуже работать оттого, что настала свобода, Женовач появился. И выросшая на несвободе студия Фоменко не очень отличается от студии женовачей, учившихся совсем в другое время, потому что клуб один, интерес один. Что говорить о времени как о чем-то безличном! Искусство вышло на простор, стало возможно получить оценку, поэтому количество доморощенных гениев уменьшилось. Гением можно объявить себя в запертой кубатуре, а как только ты вышел на воздух — ты имеешь возможность сравнить себя с другими. Кто-то подтвердил квалификацию, кто-то деградировал, чьи-то репутации лопнули. Это нормально: свобода дает возможность адекватной оценки.

— За последние пять лет передо мной прошло человек сорок молодых режиссеров. О какой свободе ты говоришь, если для того, чтобы элементарно прокормиться, эти талантливые ребята должны идти в сериалы? А могли бы…

— А это уже надо говорить о государственной политике, которая как была циничной, так циничной и осталась.

— Так какая же это свобода?

— Нет, это свобода, потому что человек может не пойти в сериалы, а уехать и делать что-то там, может найти какой-то грант, это вопрос уровня интересов. Человек, который пошел делать сериалы, хотел делать сериалы. Женовач тоже может заработать на сериалах. Но не идет.

В этом разговоре два этажа. Этаж государственного интереса: государство наше как волчьим было — так волчьим и осталось, с небольшими частными отступлениями (в структуры, отвечающие за культуру, время от времени ненадолго попадают какие-то человеческие люди). Но государство в целом так и продолжает воспринимать художника как обслуживающий персонал. Хочешь снимать кино про поляков «1612 год» и про то, что Запад, который против русской святой души, во всем виноват, — будут тебе миллионы финансирования. Легко. Хочешь про что-нибудь другое — ищи сам, соси лапу, пиши в стол. Это было всегда. Немножко менялись государственные концепции, но в принципе это существовало всегда. Сейчас все-таки есть возможность более широкого выбора. Как минимум — ты не в психушке, как минимум, эмиграция не является жестким выбором, а можно поехать и вернуться, и, как минимум, можно найти среди богатых дяденек того, у которого еще есть вкус, мозги и репутация. И есть люди, которые что-то дают на культуру, считая это своим долгом. От идеала это по-прежнему далеко, но если сравнивать с ледниковым периодом, с которым мы сравниваем, — все равно есть прогресс. Хотя этот прогресс не связан с нравственным прогрессом государства. Это вещь заведомо невозможная: нравственность либо есть в человеке, либо ее нет, государство нравственным быть не может по определению.

Мы стали лучше понимать себя и свое время. И это — заслуга свободы.

Реплики подавала М. Дмитревская

Девотченко Алексей

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

А. Девотченко. Фото из архива Александринского театра

А. Девотченко.
Фото из архива Александринского театра

За эти годы мы потеряли очень много людей, связанных с театром, — тех, что были лицом театрального Петербурга. В самое последнее время — Кирилл Юрьевич Лавров, дядя Женя Меркурьев, раньше — Николай Лавров из МДТ… А взамен ничего не появляется. Не срабатывает поговорка «Незаменимых нет». Незаменимые есть, что печально и трагично.

За эти пятнадцать лет ушли все лидеры ленинградских театров. Нет ни Корогодского, ни Владимирова, ни Горбачева, как к нему ни относись. На мой взгляд, театры обезличились. Раньше мы говорили: «Я иду в театр Товстоногова, в театр Агамирзяна, в театр Владимирова, Падве». У каждого театра была своя эстетика — принимал ты ее или не принимал. А сейчас широкое распаханное поле общего бульварного театра, театров-клонов (один клонирует другого) — и нет никакой разницы между театром Ленсовета и театром Комиссаржевской: они идут по одному и тому же пути бульвара, кассы, гробится авторский театр, репертуарный театр. Если посмотреть на афиши — они постоянно обновляются, названия не задерживаются. Сколько лет шел в БДТ «Дядя Ваня»? Я помню его на афише с детства и много-много лет. А сколько шел «Пиквикский клуб»?.. Спектаклей-долгожителей почти не осталось.

А. Девотченко в спектакле «De profundis». Фото В. Постнова

А. Девотченко в спектакле «De profundis».
Фото В. Постнова

В целом на культурную ситуацию лучше даже не смотреть. За эти пятнадцать лет окончательно угроблен кинематограф и восстановлен тот кинематограф, который мы имеем сейчас: фильмы нового «большого кино» обеспечиваются только госзаказами на ура-патриотические темы (я уже много говорил насчет всех этих гламурных «девятых рот», которые на самом деле не имеют к кино никакого отношения: это набор картинок, хорошо снятых на деньги определенных структур). Мне недавно прислали сценарий — у меня волосы встали дыбом уже от одного синопсиса: генерал какой-то там, перебежчик, живущий в 1990 году в Лондоне, организует преступную группировку, ему помогает некий Руслан, проживающий в Израиле… Ощущение, что это точно — заказ Лубянки, и вот будет десять или пятнадцать серий.

Ужасная потеря для меня в кино — Валерий Огородников, неожиданно скончавшийся год назад пятидесяти четырех лет (еще, казалось бы, жить и жить, работать и работать…).

Отсутствие культуры, школы, артисты появляются только в Москве, и то каким-то искусственным образом — их «делают» через сериальное кино.

А сколько потерь в Театральной академии! Я там уже, наверное, персона «нон грата», потому что бесконечно говорю: не осталось почти никого, по большому счету учат только Фильштинский, Додин, Галендеев. Некому учить актеров, и не у кого учиться, а мы удивляемся: почему нет артистов, почему такие выпускники? Потому что пятнадцать лет деградации. Деградации всего.

Я уже не говорю о «большом круге» проблем страны. Карманная Общественная палата, письма Путину: «Останьтесь!»… Тут просто за голову схватиться.

Варганова Ольга

РЕЖИССЕРСКИЙ СТОЛИК

Ольга Варганова. Русский психологический театр — лучший театр в мире?

Юрий Бутусов. Слухи о том, что русский психологический театр лучший в мире, сильно преувеличены. Существует огромное количество драматургии, которая не открывается этим ключом: греческая трагедия, например, драматургия абсурда, тот же Брехт и даже Шекспир, причем не только не открывается — сам подход к ней с позиций психологического театра — серьезный тормоз для актеров. Есть артисты, которым вообще никакая система не нужна, потому что они — гении. А есть артисты средних способностей, которые требуют постоянного развития, тренинга, гибкости, изменений и т. д. И вот в этом случае система Станиславского, в основе которой объяснение и оправдание персонажа, начинает мешать проникновению актеров в какие-то небытовые зоны, в области неизведанного, находящиеся за пределами возможностей психологического театра. Кризис нынешнего нашего театра, как мне кажется, заключается в том, что мы привыкли строить спектакли через актера. А у актеров наших — один ключ для любого материала, их так учили, это у них в природе. И они начинают ходить одними и теми же путями, становятся мертвыми. Мы лишаемся новизны, неизведанного, начинаем просто штамповать. И практически с самого начала все предсказуемо, знаешь сразу, чем дело кончится. Так называемый «аристотелевский принцип», который себя исчерпал, является тормозом в развитии современного искусства театра. Для того чтобы соединить на сцене разные направления, которые сосуществуют вместе в высшем философском смысле, нужно искать совершенно новые пути.

О. В. Какие пути?

Ю. Б. Это и поиски Брехта, и путь Анатолия Васильева. Вообще говоря, театр должен быть свободным, не бояться делать шаги в сторону от закостенелого психологического принципа. Я недавно был в Германии, видел спектакли Касторффа, в которых актерское существование было совершенно отличным от нашего. То, что делают немецкие артисты на сцене, совершенно невозможно сегодня у нас, потому что необъяснимо с точки зрения психологии. Они иррациональны, они выходят за рамки здравого смысла, за рамки обычного человеческого поведения. Психологическая же школа, в дурном ее понимании (а большинство артистов ее именно так понимают), является тормозом для режиссера. Начинается просто пытка, когда приходится отвечать на бесконечные и бессмысленные вопросы: что я здесь делаю, я ее хочу или не хочу и т. д. Все сводится к таким примитивным схемам. Конечно, бывают исключения, но они не меняют общую унылую картину. Артисты играют, по сути, всегда одно и то же: если персонаж отрицательный — ищи, где он хороший, все предсказуемо и скучно. В такой схеме не возникает никакого художественного осмысления нового мира, прорывов в какие-то иррациональные зоны и т. д. Мы занимаемся исследованием характера, характер персонажа определяет поведение актера на сцене, а мне кажется, что изначально мы должны заниматься исследованием ситуации, в которую человек попадает, и уже она будет диктовать его дальнейшее поведение. Таким образом, формирование характера будет не начальной точкой работы актера, а завершающей. Интереснее, когда характер формируется на наших глазах, формируется обстоятельствами пьесы, тогда мы наблюдаем процесс, а не наоборот, когда характер определяет все поступки человека. Этот набор уже давно исчерпан и неинтересен, поэтому в театр становится неинтересно ходить. Поэтому мы находимся в поиске другой драматургии, говоря, что драматургия психологического театра устала. Дело не в усталости драматургии, а в способе актерского существования. Мы знаем, каким должен быть Гамлет, Король Лир и т. д., поэтому не происходит открытий. Но это, может быть, немного другая проблема — окостенелости нашего сознания и неумения подойти к материалу с открытыми глазами.

О. В. Если мне на сцене покажут материал, сложившиеся представления о котором я имею, но вскрытый по-новому, и это будет художественно убедительно, то я это новое приму. Любую окостенелость зрительского сознания можно разрушить в один миг, если новые мотивировки поступков персонажей, неожиданные грани характеров, да и характер в целом, убеждают художественно. Зритель — я уж точно — не сидит с мыслью: правильно по психологии действует персонаж или неправильно, а воспринимает данную конкретную художественную реальность.

Ю. Б. Мотивировка ведь может стать понятной только в конце пути. Мы привыкли, что актер — адвокат героя. Но он и прокурором должен быть тоже. И вообще чаще всего происходит подмена: я прихожу в театр не рассматривать ситуацию и уже из нее делать выводы, приобретать какие-то знания, а получаю практически сразу готовый результат, готовые ответы. Логическая цепочка типа: он стал плохим, потому что его в детстве недокормили и отобрали любимую игрушку, — предсказуема до скуки, до оскомины. Актер сразу играет отношение к персонажу, оправдывая его, глаз появляется особенный, интонация особенная: смотрите все, какая тяжелая судьба у этого героя, бедный он, бедный, давайте его поймем, простим и пожалеем. И мы следим уже не за ситуацией, не за сюжетом, не решаем вопросы, которые ставит пьеса, а пассивно наблюдаем за борьбой хорошего с очень хорошим. Это кошмарный и тупиковый путь. Великая брехтовская актриса Елена Вайгель о финале спектакля «Мамаша Кураж», где ее героиня снова посылает детей на войну, продолжая военную карусель, говорила: если я буду оправдывать эту несчастную мамашу, как зритель поймет, что я, Елена Вайгель, осуждаю ее поступок? Брехт называл это очуждение — то есть я, артист, отношусь к поступку героя не как к своему, а как к скверному поступку чужого человека. Мы для самих себя всегда правы, а ведь к поступкам других людей применяем широкий спектр оценок.

О. В. Каковы должны быть методы воспитания актера, чтобы соединить адвоката и прокурора?

Ю. Б. Есть метод Брехта, Михаила Чехова. Пришла пора это вспомнить и начать учиться. Всегда останутся артисты, которым все это в силу дарования вообще не нужно. Смоктуновскому это все было к чему? Он сам — метод. Но есть множество прекрасных артистов, которые в течение последних лет превратились в пародии на самих себя. Одинаковые интонации на любом материале, одинаковый взгляд, одинаковая пластика. Они становятся такими общими любимцами — Дедами Морозами. Опаснейшая вещь, свойственная нынешнему петербургскому времени, — любовь к человеку-актеру автоматически переносится на его героев, любых, в любых ситуациях и обстоятельствах. И что бы ни сделал любимчик сегодня — это восторг, это прекрасно, качай его! Аплодисменты льются на него как из рога изобилия. А я бы задумался на его месте, потому что повторение на моторике, которое он демонстрирует, — это страшно. Достигнутый у публики успех в какой-то момент становится единственным критерием для последующей работы. Я буду показывать себя таким, каким они меня полюбили. И наступает творческая смерть. Я говорю о конкретных петербургских артистах, но не хочу называть фамилии, потому что виноваты не они, а театральная обстановка в городе. Мы сами себя делаем провинцией.

О. В. И где выход?

Ю. Бутусов. Фото Э. Зинатуллина

Ю. Бутусов.
Фото Э. Зинатуллина

Ю. Б. Не знаю. Каждый должен самостоятельно решать этот вопрос. Что я, врач, что ли? Просто мы должны увидеть, что превращаем серьезнейшие пьесы мирового репертуара в «бытовуху». И именно актерское существование не дает возможности выпрыгнуть за рамки банальностей. Любая ситуация у Шекспира ли, у Беккета ли, у Ионеско подгоняется актерами к причинно-следственным связям, которыми мы пользуемся в жизни. И, собственно, лишаем Театр Театра, открытия разных миров, какого- то чуда. Я смотрел спектакли режиссера Уилсона, у которого своеобразный театр, где люди превращены в кукол, где психологические мотивировки отсутствуют вообще, но это замечательный театр. А поскольку мы лучше всех (это с чего мы начали разговор), то нам такой театр неинтересен. Всему миру интересен, а нам — нет, потому что там нет живого человека. Но там есть другое — то, что нужно увидеть и взять на вооружение профессиональное. А не долдонить, как попугаи, что наша школа лучше всех, мы самые крутые и впереди планеты всей. Это не так. Ведь дошло дело до того, что режиссеров уже вообще никаких не существует, кроме нескольких фамилий. Так, как работают немецкие актеры, не работают ни в одном русском театре, ни в одном. Конечно, кружева, которые выплетают «фоменки», это замечательно, но, честно сказать, мне бы тоже хотелось от них какого-то развития и разнообразия. Хотя, повторяю, это — великий театр.

О. В. Как ты думаешь, модель Театра-Дома изжила себя?

Ю. Б. Я считаю, что да. Во всеобщем масштабе это — тупик. Наверное, есть театры, которые могут сохранять такой статус, такую систему взаимоотношений. Александринский театр, к примеру. То есть театры, которые находятся на хорошем государственном обеспечении и в силу этого могут заставить актера работать именно в театре и для театра. Материально обеспечить его так, чтобы он не шарахался по халтурам. Тогда только и можно сохранять вот это самое — Театр-Дом. А в нищих театрах — какой Дом? Актеры там уже давно не хотят получать роли, потому что тогда они не смогут зарабатывать. И говорить, что такие театры (а их сегодня подавляющее большинство) профессионально воспитывают актера, — врать самим себе. Театр-Дом подразумевает планомерную кропотливую, изо дня в день, работу режиссера совместно с артистами над самими собой, длительный спокойный репетиционный процесс. Тот способ репетирования, который существует везде сейчас, — урвать время между съемками того или другого артиста, — исключает отношение к месту, где ты служишь, как к Дому.

О. В. Но ведь, например, в театре имени Ленсовета при Игоре Петровиче Владимирове в 1970-егоды был художественный взлет, а Михаил Боярский именно тогда начал активно и много сниматься, Алису Фрейндлих именно тогда кинематограф, что называется, «открыл». Ездили ночами в поездах, летали чуть ли не на военных самолетах, но репетировали, выпускали по два-три спектакля в сезон и выдавали уникальное качество на сцене. Значит, это возможно? Возможно и параллельно с кинематографом строить настоящий театр? Съемки тогда почему-то не являлись помехой в строительстве театра. По-моему, главное все-таки — в отношении к делу, которым ты занимаешься.

Ю. Б. Изменилось время. И съемки сегодня — реальная помеха. Тогда была советская тоталитарная система и перечисленные артисты служили именно в театре, именно он был для них главным местом их жизни. Театры тогда держали художественные личности — Владимиров, Товстоногов, Гончаров. Теперь в большинстве театров — интендантская модель, во главе — директор. На Западе так тоже бывает, но интендантом является часто очень крупный литератор, драматург, то есть — художественная фигура, авторитет. У нас такого нет. Театр берет в руки организатор, администратор, который для артиста — никакой не авторитет. И у артиста сразу меняется качество отношения к театру как к месту работы. Когда руководитель занимается кассой, привлечением зрителя любым способом, а не художественным лицом коллектива — и артист начинает думать про свой коммерческий интерес, начинает считать: на съемке я за день заработаю столько, сколько здесь за три месяца. И какой с них спрос? Я сейчас в Германии видел крупные театры с интендантской моделью и должен сказать, что никакого «бульвара» в них нет. Идет классика, серьезные современные высказывания, но никакого заигрывания со зрителем они себе не позволяют. При этом залы — битком. Билетов не достать. Невероятный интерес к театру. Не потому, что там показывают голые ляжки, а потому, что там говорят о серьезных вещах на современном художественном языке.

О. В. То есть модель Театра-Дома у нас даже не стоит пытаться сохранить?

Ю. Б. Можно попытаться сохранить в театрах, которые смогут материально эту модель себе позволить. Пойми, всерьез репетировать спектакль можно только тогда, когда на три месяца ты оказываешься с артистом в одной зоне, на одной волне. Так делают в Европе. Артист знает, что два-три месяца он — здесь и нигде больше. Только тогда можно хоть как-то надеяться на результат. Все остальное — самообман и пытка для режиссера. Повторюсь: Театр-Дом давно настоящий не у нас, а в Германии. И он, если хочешь, «передвижной». То есть — с режиссером театр заключает контракт на четыре года, режиссер имеет право привести с собой всех актеров, которые ему нужны, попытаться подключить к общему делу кого-то из тех, кто в этом театре уже есть. Если за четыре года выдается художественный результат, заключается контракт еще на четыре года. И — все, режиссер идет дальше, а за ним, как правило, уходят все «его» артисты. В другой театр. Такая система принята, чтобы не возникало застойных болот, самоуспокоенности и самолюбования. А застой на стационаре возникает неизбежно, раньше — через десять-пятнадцать лет, а сегодня, по-моему, уже через пять. Такая ситуация была у меня в театре им. Ленсовета. Мы пришли в театр с «годошной» компанией, проработали четыре-пять лет, потом возникли новые обстоятельства жизни, которые разрушили эту ситуацию.

О. В. Задаю прямой вопрос: тебе предлагали возглавить театр имени Ленсовета, почему ты его не возглавил?

Ю. Б. Ответ очень простой. Я так и не понял, для чего я нужен театру. Когда тебя заранее настойчиво предупреждают, что ты не можешь ничего изменить, потому что это государственное учреждение и все люди находятся на государственной службе, — такое предложение малоинтересно. Быть пустой формальной фигурой и всем угождать — зачем? К тому же, когда я получил предложение от городских властей, у меня уже были серьезные обязательства в других местах, которые я не мог нарушить. Да и предложение от города по-прежнему не включало в себя никаких реальных полномочий строить свое дело так, как я его понимаю. А я бы, конечно, стал все ломать — бульварный театр не моя тема.

О. В. О каких полномочиях могла идти речь, когда ты даже не вступил в отношения, не ввязался в историю?

Ю. Б. В этой ситуации не может быть так — утром стулья, вечером деньги. Договариваться в таких сложных вопросах нужно на берегу. Как только я начинал заикаться про ротацию актерских кадров, меня осаживали, говорили — нет, нет, не может быть и речи, никаких резких движений. Ну, как я мог согласиться на отсутствие реальных полномочий в условиях раскола труппы? Я что, должен был участвовать в драках, выслушивать оскорбления? Зачем же обманывать себя и театр? Вот такова система нашего лучшего в мире психологического театра.

О. В. Когда ты в 1996 году пришел в театр имени Ленсовета прямо из Академии, в театре сложилась живая ситуация. Было интересно: что сможет молодой режиссер со своей актерской командой. И была живая ситуация в городе — активно работали Крамер, Праудин, Козлов, Галибин, между вами был художественный диалог. Что сегодня происходит в театральном Петербурге, почему ситуация кардинально изменилась, почему голоса этих людей порой вообще не слышны?

Ю. Б. Ситуация поменялась не только в городе, но и в стране. Перед 1996-м годом была довольно длительная театральная пауза: ничего нового, интересного не происходило. И появление вышеперечисленных фигур было связано с надеждой на обновление, на открытия не только в театре, но и в стране. Мы, молодые режиссеры, внутренне освободились от гнета застолбленного правильного бытово-психологического театра, начались поиски на пространстве игровой, порой иррациональной природы театрального действия. Что-то такое азартное забурлило, открылись шлюзы, возникли новые драматургические имена из совершенно другой обоймы. События стали происходить даже в организационном плане — Тростянецкий позвал Крамера на Литейный, там родился театр «Фарсы» и отпочковался в самостоятельную единицу. Владислав Пази позвал меня со всей командой спектакля «В ожидании Годо». Именно в 1996 году как крупный режиссер со своим миром состоялся Григорий Дитятковский в спектакле-откровении «Мрамор» по Бродскому.

О. В. Ну и что же случилось? Куда всех стерло?

Ю. Б. У всех этих режиссеров, как и у меня, были свои актерские компании, которые говорили на одном языке, совершали художественные открытия не только на площадке психологического театра. То, что делали Дрейден и Лавров в «Мраморе», — это что-то особое, с выходом в иррациональные структуры, необъяснимые по системе «петелька-крючочек». Актеры совершили тогда на наших глазах прорыв в некое другое психофизическое пространство. Такие же открытия совершал Крамер в театре «Фарсы», что-то на этом пути удалось и мне с ребятами в «Войцеке», в «Годо», в «Калигуле». И вот пока мне, например, удавалось держаться в рамках своей компании, был результат. Но постепенно мы влились в общую театральную систему, которая, конечно же, не изменилась, а даже отгородилась от наших поползновений. Да и мы старались отгородиться, понимая, что если мы вольемся туда целиком, то просто растворимся и исчезнем. Она нас поглотит. Что в результате и произошло. Постепенное вхождение актеров в основной репертуар театра, уход в сериалы, подключение их организмов к другому внутреннему психофизическому режиму, требующему от них банальных, стандартных, чуждых им эстетических ходов, и привело к конфликтам, внутренним и внешним. Я знаю, что когда артист утверждает, что снимается в сериале ради денег, — он врет, в их стремлении присутствуют гораздо более глубинные мотивировки. Потому что актерская природа требует известности, славы. А это они могут получить только через кино и телевизор. Так вот, постепенно я, сталкиваясь с другими актерами, ассимилировался художественно. Пропало ощущение новизны, движения. Я перестал находить общий язык с театром внутри себя. Для этого совершенно не нужны внешние административные конфликты. Этот конфликт существовал внутри меня.

Последней каплей в театре имени Ленсовета был для меня спектакль «Вор», когда я попытался изменить «ленсоветовский» регистр звучания: это был драматичный невеселый спектакль, без шуток и юмора. Он был не принят и очень скоро исчез из репертуара. А мне этот спектакль дал очень много, я понял, что дальше могу развиваться. Но не здесь. Здесь — не могу. К этому времени и команда была потеряна. У меня была честная попытка создать новую команду здесь же из студентов, был сделан спектакль «Старший сын». Но «Вор», который был уже после, решил все.

О. В. Из твоего «Вора» вышел весь твой Шекспир.

Ю. Б. У меня во время репетиций «Вора» состоялся разговор с покойным Марком Смирновым, который, видимо, уловил мои внутренние метания и сказал: «Юра, у геологов есть такое правило — если нефть уходит, нужно бурить в другом месте». Вот так и у других режиссеров, видимо, распались компании, с помощью которых они могли говорить своим голосом. Не случайно ведь у Дитятковского лучшее получалось именно с Дрейденом, у Туманова — с Кухарешиным в Молодежном театре, а потом с ним же и с Кутасовой — в Театре Сатиры, у Крамера со своими «Фарсами». У Галибина, быть может, не было такой определенной своей команды на Литейном, но он был сам эстетически интересен, как ученик совершенно другой режиссерской школы Анатолия Васильева. Также и Клим — делал в нашем городе вещи спорные, но имеющие лицо. Но этот способ не пристает к нашим актерам, да и к нашей публике, здесь уже проблемы школы встают в полный рост. Узость художественного воспитания, которая формировалась десятилетиями, не может быть упразднена в один миг. Привычка публики к одному и тому же языку, конечно же, консервативна. Публика пугается и не хочет смотреть непривычное.

О. В. Какими путями сегодня должно развиваться театральное искусство?

Ю. Б. Околеванца нет — и на том спасибо. Вот сейчас бурлит все вокруг новой организационной системы, которую государство хочет внедрить в театр. Бурли — не бурли, а это все равно случится. Потому что сегодняшние стационарные театры — фальшивы и унизительны для работы режиссера. Никакие художественные планы невозможны, нет возможности развиваться, строить художественный мир. Постоянное ожидание артистов со съемок — чудовищно для процесса. Вот мы снова вернулись к этой теме.

О. В. Какую же модель художественного развития ты видишь в идеале? Для себя?

Ю. Б. Никакого открытия я сейчас не сделаю. Все просто: должна быть группа актеров, желающих работать и искать именно с этим режиссером именно в этом, пусть маленьком театрике, готовых главным местом своей работы считать именно театр. Если такая компания появляется, сразу возникает театр, если такая группа лиц не собирается — ничего не будет. При актерской вольнице, когда театр — это моя благотворительность на ниве искусства, мое хобби в лучшем случае, — ничего не произойдет.

О. В. Так это и есть модель Театра-Дома, когда актер развивается вместе с режиссером и под его художественным началом, когда режиссер с помощью артиста строит свой художественный мир.

Ю. Б. Мне кажется, что сегодня, когда говорят Театр-Дом, подразумевают что-то совсем другое. Наличие каких-то особых взаимоотношений, семейных, сложившихся, устоявшиеся критерии, традиции и главное — нежелательность и невозможность каких-либо кардинальных перемен. Абстрактные теплота, любовь, взаимоподдержка, «возьмемся за руки, друзья!». Про искусство и речи не идет, лишь бы были покой и благодать. Предсказуемость как главный критерий безмятежного счастья. Ничего плохого в этом по-человечески нет, но это для создания произведений искусства — не главное. Главное — это азартная театральная идея и люди, которые хотят на нее работать. Порой — вопреки всякой человеческой благости и теплоте отношений, сложившихся в данном конкретном Доме. И надо честно сказать, что нынешнее представление о Театре-Доме — тормоз развития театрального искусства. Пока мы этого не скажем, ничего и не произойдет нового и хорошего.

О. В. Какие изменения в театральной среде произошли за время твоего пребывания в профессии?

Ю. Б. Самое главное — пришла новая публика, которая не обладает театральной культурой. Просто какие-то варвары. А из хорошего — активный процесс взаимообогащения через театральные международные фестивали. Театральная критика занимается раскруткой или уничтожением имен и явлений. Подлинно художественной критики стало меньше, хотя она есть и в Москве, и в Петербурге.

О. В. Если бы тебе с твоей актерской компанией дали десять лет назад свой театр, к чему бы вы сейчас пришли?

Ю. Б. Не знаю. Не могу ответить на этот вопрос. Наверное, чтобы руководить театром, нужно иметь личный организационный ресурс. Мне кажется, у меня его нет.

О. В. Не обязательно же самому всем заниматься. Если бы была идеальная ситуация: хороший директор, который бы занимался раскруткой, добыванием денег, — такой вариант возможен был бы для тебя? Если бы вы развивались вместе с твоей актерской компанией, ставили спектакли — к чему бы сегодня пришли?

Ю. Б. Трудно ответить. Не могу представить себе реально эти идеальные изначальные условия. Так не бывает. Фантазии.

О. В. Каковы, по-твоему, истинный смысл, истинные цели театральной реформы?

Ю. Б. Наверное, люди хотят как-то оживить процесс.

О. В. Но то, что у нас в Петербурге произошло в связи с этим, очевидно имеет какие-то другие цели. Руководители «Балтийского дома» просто решили избавиться от труппы, а зданием владеть. И делать в этом государственном здании нечто, только им самим ведомое. При этом получать от государства все полагающиеся финансы, которое госучреждение получает.

Ю. Б. Мы вернулись к уже проговоренному. Ситуация сложная, беспокойство артистов мне понятно. Но я повторяю, что не приветствую, когда артисты, сами прилагающие руку к разрушению основ любимого и превозносимого Театра-Дома, потом бегают с этим Театром-Домом, как с красным флагом. Сами артисты уже давно не живут по законам Театра-Дома. Они в большинстве своем давно уже его сдали, чтобы не сказать — предали. Артисты снимают с себя всякую ответственность, всякую вину за сложившуюся творческую ситуацию в конкретном театре и требуют себя беречь, холить и лелеять. Артисты у нас — дети, с ними так нельзя! А с режиссером так можно, когда он мучается, сочиняет, пытается прорваться к чему-то новому, а ему каждый день выкатывают список: этот может только два дня в неделю быть на репетиции, этот — три часа, а тот, кто именно сейчас нужен, — вообще на двадцать дней исчез? Им все можно, и они всегда правы. Их надо любить. И все пьесы у нас про любовь. А если не про любовь, то злая и плохая пьеса, она нам не нужна.

О. В. Кто из коллег по цеху тебе интересен сегодня?

Ю. Б. У меня нет другой жизни, кроме театра. Я хожу в театр каждый вечер. Мне интересно все, что происходит в театре. Я читаю всю критику, которая выходит о театре. Я занимаюсь только театром. И у меня нет резкого деления — вот это мне нравится, а вот это — не нравится. Я интересуюсь всем, я стараюсь знать про путь каждого режиссера, про движение каждого актера. Мне сложно жить сейчас в Петербурге. Потому что я приехал на месяц — и за неделю посмотрел все новые спектакли, которых не видел. И начались пустые вечера. Мне становится скучно, я начинаю задыхаться. Для такого огромного города всего десять драматических театров, да еще очень похожих сейчас друг на друга, — это очень мало. В Филармонии хорошие концерты тоже бывают не каждый вечер.

О. В. А в Москве ты прижился? Там разнообразия разве больше?

Ю. Б. Не могу сказать, что я прижился там. Там просто движение жизни поактивнее. Когда я репетирую там, ощущаю себя в порядке. Когда не репетирую, предпочитаю быть в других местах.

О. В. Образовался ли у тебя в Москве на территории хотя бы одного спектакля твой театрик «годошный»?

Ю. Б. Не хочу отвечать на этот вопрос. Театр — очень тонкая материя, иногда это получается, иногда нет.

О. В. С кем бы тебе было интересно встретиться в работе?

Ю. Б. На этот вопрос я ответил десять лет назад в «ПТЖ» и прошу ответ процитировать. «Хорошо бы, чтобы были непьющие». Готов работать с любым человеком, который хочет работать, который бы горел желанием познать новое и обладал бы способностями для этого. Фамилии конкретные хочешь? Лоуренс Оливье, Смоктуновский.

О. В. Что раздражает сегодня в театре?

Ю. Б. Погоня за успехом. Вал плохих бессмысленных пустых бульварных пьес, направленных только на то, чтобы человек в зале похохотал. Кто-то придумал, что в театре сегодня усталые люди должны отдыхать. Не надо в театре отдыхать! Надо, чтобы в театре было интересно, содержательно, театр — это духовное поле, и в нем должно быть духовное насыщение. Нужно стряхнуть с театра пыль, вытрясти половики, а еще лучше — выбросить грязные и купить новые. Система внутри театра изжила себя. Ведь на самом деле уже артисту не скажешь «сесть — встать!», они не воспринимают такой строй взаимоотношений. Тоталитарный театр рассыпался изнутри. Но ведь очевидно — Театры-Дома держались на жесткой авторитарности режиссерской личности, элемент унижения неизбежно присутствовал в этой советской театральной системе, и к этому возврата быть не может.

О. В. Но театр все равно — добровольная диктатура, добровольное подчинение художественному лидеру.

Ю. Б. Согласен. Но в масштабах театра как некоего здания сейчас это невозможно сделать. Это можно сделать, и то — с трудом, только на территории конкретного спектакля. Поэтому мы и носимся со своей диктатурой по разным театрам.

О. В. Чем больше в театре демократии — тем меньше дела, так получается в реальности.

Ю. Б. Демократия — это просто культура общения. Когда актер понимает, что у режиссера есть права, а я как режиссер уважаю права и личность артиста. Эта культура общения уходит из нашей жизни — уходит и из театра, и из зрительного зала.

О. В. Михаил Чехов говорил: нам есть что сказать на сцене, только когда мы страдаем, когда мы просто счастливы, нам нечего сказать. Тебе это близко?

Ю. Б. Я согласен. Может быть, не так остро бы формулировал про страдания. Просто мы интересны на сцене, когда в нас есть глубокая содержательная жизнь. А она, как правило, драматична.

Февраль 2008 г.

Лоевский Олег

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

О. Лоевский. Фото М. Дмитревской

О. Лоевский.
Фото М. Дмитревской

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

Пятнадцать лет назад казалось, что надежды нет, а сейчас кажется, что ее нет совсем. Это означает, что все движется и жизнь продолжается.

Басилашвили Олег

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

О. Басилашвили. Фото М. Дмитревской

О. Басилашвили.
Фото М. Дмитревской

Всю жизнь и до того самого временного отрезка в последние пятнадцать лет мне и другим более-менее честным работникам театра (от Товстоногова и Эфроса до неведомого Тютькина) казалось, что театр является той общественной трибуной, с которой звучит, льется в публику волна человеческой правды, заставляющей всю страну и весь мир жить тоже по правде. Что мы в какой-то степени делаем мир лучше и поэтому к нам идут люди и битком набиты зрительные залы. Что они этого хотят. И действительно это было так.

Когда произошла ельцинская революция, 1991 год, нам казалось: стоит только убрать КПСС, которая бездарно руководила страной, — к власти придут энергичные, умные, способные, талантливые, патриотически настроенные люди (бизнесмены, обладающие частной собственностью, политики, экономисты и так далее), и все наладится, ибо на пути нашего развития лежало бревно в виде КПСС.

Ее убрали.

И вдруг мы стали замечать, что все наши морально-нравственные призывы абсолютно никого не интересуют, что театр потерял то значение общественной трибуны, которое имел долгие годы и даже века. Эта функция вдруг как бы исчезла. Я говорю «как бы», потому что надеюсь, что она не исчезла, что это временное явление. Когда мальчику долгое время запрещают смотреть на девочек, а потом он получает паспорт, — он начинает безумствовать, ухаживать и так далее. Это не значит, что он такой уж страстный, а значит, что он получил разрешение жить, спать, жениться. Обществу, которое все время находилось в не осязаемой им клетке, открыли дверь и сказали: «Ребята, вы свободны». Кто-то влез на дерево и стал есть листья, потому что баланду больше не дают, кто-то стал копать землю и пытаться вырастить куст, а кто-то сказал: «Пустите обратно, дайте баланду, мы очень хорошо жили». Вот такое произошло, и выяснилось, что запросы общества не так однозначны, как нам казалось при советской власти, и что общество совсем не так монолитно, как казалось лично мне. Что большинство ходило в Эрмитаж и БДТ не потому, что они тянулись к чему-то, а потому, что это было развлечение, а других развлечений не было. Сейчас миллиард развлечений, начиная с публичных домов и кончая «смехорамой» по телевидению, — и зритель расслоился. Мало того, потеряны ориентиры не только в обществе, но и среди театральных деятелей. Если взять режиссуру Ефремова, Товстоногова, Гончарова, Любимова — все это было за свободу человеческого духа, за искренность выражения своих мнений. И мы думали, что все разделяют это стремление. А выяснилось, что далеко не все.

Ну, вот, свобода… Что дальше? Кто враг?

Я думаю, наш идеал свободы остается прежним, и необходимо собрать все мужество для того, чтобы продолжать работать в театре в этом же ключе, не считая его трибуной агитации против «Единой России» или за нее, а думая о свободе в либеральном смысле слова.

Блок писал: «Пушкин, тайную свободу пели мы вослед тебе». Вот об этой тайной свободе, свободе человеческого духа шел разговор на сцене всех советских театров — в разной степени талантливых. Но он шел. Осуществленная свобода вдруг его пресекла, но, мне кажется, все вернется на круги своя, ибо то, что мы приняли за свободу, — это еще не та свобода или вовсе не она. Идеал свободы, конечно, в принципе недостижим, и «тайная свобода» Пушкина, которой наследовала русская литература, тоже была лишь тайной: Пушкин был скован цепями внешней несвободы, его даже за границу не выпускали. Но каждый из нас волей-неволей тянется к этой тайной свободе, и театр является тем механизмом, который призывает нас думать, мечтать, бороться, действовать во имя этого недостижимого идеала.

У меня такое ощущение, что на пути к этой свободе всегда что-то стоит. В основном это пошлость. Как ни ставить, ни переворачивать чеховских «Трех сестер», в них пошлость заедает все. Они мечтают о Москве как неком идеале свободы, но заедает проклятая жизнь. И все чеховские пьесы об этом — о недостижимости того, о чем говорят либеральные краснобаи. Болтают, а добиться этого не могут. И, как говорится в «Вишневом саде», — «ну и ладно».

Природа человека все равно заставляет его стремиться к этому недостижимому идеалу. И театр как лучшее создание человечества будет выполнять эту сложную функцию. Но нынче такой сложный период, когда, мне кажется, каждый из работников театра должен понимать свою ответственность.

Начну с простейшего примера. Допустим, по телевизору идет какой-то хороший фильм по замечательному роману или повести. Играет хорошая актриса: любовная история, чистота, порядочность… Фильм прерывается рекламой — и та же самая актриса говорит: «Покупайте презервативы… прокладки». Она уничтожает все, как бы гениально ни играла в фильме! Так же, как мхатовский актер Семчев уничтожил себя рекламой пива. Он выходит — и все сразу: «Вышло пиво!» Как можно смотреть на пиво в «Днях Турбиных» на сцене Художественного театра?!

Накладывают свой отпечаток и сериалы. У меня огромная симпатия к нескольким артистам, которые часто появляются в сериалах: они бьются как рыба об лед, и им что-то удается. Как крыли Сергея Безрукова за Пушкина и Есенина, а я вижу в Пушкине два-три момента, когда он, несмотря на средний драматургический материал, прорывается к сути. Несмотря на сериальную торопливость, он делает дело (да, часто скользя по верхам). И когда я вижу, как он играет Иешуа в «Мастере и Маргарите», как он смотрит на Пилата, — это дорогого стоит! Это артист, который сумел сохранить себя, несмотря на популярность в сериалах. Потом я вижу, как он играет Чичикова в спектакле Карбаускаса. Цирк, клоунада — и в ней он находит ту самую фантасмагорию, которая есть у Гоголя.

Или, например, Владимир Ильин. Снимается в тысяче сериалов и мог как мыло «смылиться». Играй самого себя — и больше ничего не надо. Но я смотрю, как он играет в милицейских сериалах, каком-нибудь «Марше Турецкого»… Все это лабуда: убили — не убили, нашли преступника — не нашли, страшная музыка, машина взорвалась, все бегут… Вдруг появляется Ильин — и я вижу уставшего мента с честной душой, живого человека, хотя артисты рядом — класса не ниже, чем он. Но они играют фигню, не затрагивая собственную душу, а он играет суть. Посмотрите его в «Войне и мире» — это артист!

Мне кажется, каждый из нас, невзирая на меру своего таланта (она разная), должен помнить, во имя чего мы живем. Надо помнить слова Михаила Александровича Чехова о том, что каждый артист наделен, в общем-то, тем же, чем наделен священник, — связью с…

Артист сродни поэту, а если вспомнить наших гениев, Пушкина или Маяковского, они говорили: поэзия начинается с шума. И поэт начинает подбирать слова, которые вписались бы в странную мелодию, которая крутится у него внутри, подходящие слова к этому «шуму»: его диктует поэту Некто откуда-то. Это что-то божественное, оно приходит к великим, другие просто слагают рифмы, но, думаю, каждый из нас должен надеяться на то, что он наделен такой связью. Хотя бы надеяться, хотя бы пытаться эту связь установить или хотя бы не опорочивать ее. Я говорю такие выспренние слова не потому, что наделен этой связью. Мне вообще поздно о чем-либо говорить, хотя, наверное, несколько мгновений на сцене у меня было: моменты, когда я наблюдал за собой со стороны как за совершенно другим человеком, из меня рождался неожиданный для меня персонаж, о котором я даже не все понимал, и я чувствовал себя прекрасно (а на другом спектакле в той же пьесе ничего подобного не было). Значит, что-то мной руководило. А что — не знаю. Системой Станиславского объяснить это трудно.

Я полагаю, что правом испытать эти минуты обладает любой артист. Их надо беречь. В этом ответственность каждого.

Я учился в Студии Художественного театра, и все мы были воспитаны так, что уход из театрального цеха казался предательством. То есть уход артиста, у которого не сложилось в театре, в живопись или на телевидение, — это понятно. Я могу понять Влада Заманского, который, будучи успешным артистом, ушел в религию, исчез с нашего горизонта и где-то занимается тем же, что и мы, — только в другом крыле этого «министерства». Но вот когда Арчил Гомиашвили, сыгравший Остапа Бендера, ушел в коммерцию, я полагал, что это измена нашему делу…

Я говорю об этой ответственности, о том, что русский театр, каким бы он ни был — Фонвизин ли это, Кантемир ли, Гоголь ли, Петрушевская, — был направлен к воспеванию той свободы, которая недостижима и к которой необходимо идти. Иначе человечество погибнет. Любое искусство, и театр в том числе, — единственное, что обеспечивает жизнь. Не сельское хозяйство, не промышленность, не экономика, не политика. Этого не понимает никто из руководителей мира, но это так. Недаром Дмитрий Сергеевич Лихачев декларировал: «Существование отдельных государств и целых народов вне культуры — совершенно бессмысленно». И это правда. И если человек пошел работать актером, режиссером или бутафором, он должен понимать ту миссию, которую сознательно или помимо воли возложил на свои плечи.

В наш тяжелый период смуты, когда вроде все разрешено (зарабатывай деньги, строй дачи с хрустальными полами — все можно!), надо вспомнить гоголевский «Портрет». Перечитать еще раз.

Битов Андрей

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

А. Битов. Фото М. Дмитревской

А. Битов.
Фото М. Дмитревской

Я уже не наблюдаю эту жизнь ни изнутри, ни с птичьего полета, понимаете? Пятнадцать лет назад мне было на пятнадцать лет меньше, это существенно. И мне казалось, что все кончено: в 1991-м случился очередной обвал, кончилась наша империя. И мне важно, что сделал я сам, как прореагировал на это отчаяние.

Горбачевская пятилетняя «малина» обвалилась в пропасть, из издательских планов опять вылетели все книги, а я взялся за последний свой роман и с 1992-го стал его писать. Это случилось пятнадцать лет назад.

Победить время — значит жить в нем. Когда я заканчивал «Империю» — империя закончилась. Синхронно. Помню, пишу в Германии, в хороших условиях — и приносят газету. Я по-немецки не понимаю, но мне говорят: Украина отделилась. А я ребенок войны и помню, как окрашивались на карте освобожденные территории. И когда мне принесли эту газету — я увидел, будто на серой карте, как Украину отсекли от Союза. Я помню, что у меня была острая боль сердечная. Ни разу я не обольщался насчет советской власти, ее я не любил, но я любил эту империю, любил Союз, он мне очень много дал, а тут я понял: если Украина отвалилась —  значит всё, всему этому сообществу пришел конец. Я был в горе и написал стихотворение «Прощание с империей»:

Иль это было не со мной,
Иль это не было судьбой,
Прости-прощай, а Бог рассудит…

Пятнадцать лет — это были годы прощания с империей.

Мне кажется, что все критические взгляды на культурный и литературный процесс настолько ретроспективны, что ничего не значат. Увидеть живой процесс невозможно, потому что это сама жизнь. Ее умеют видеть только те, которые меньше врут. И сейчас сидит кто-то и пишет, и запечатлевает картину мира, и пропускает ее через себя… Но это не я. Я сделал это два-три раза за жизнь, запечатлел, как мог, —  и хватит. А вот кто сейчас запечатлевает, и могу ли я его узнать, и могу ли остановить это мгновение, и будет ли оно прекрасно — не знаю.

Суть в одном: не мешайте друг другу, пусть идет как идет. И пусть, наконец, эта власть, которая всегда не любит людей (потому что люди свободны, а власть нет), поймет, чем спасается земля. А она спасается не теми вещами, которые власти кажутся необходимыми (оружие, техника, добыча), она спасается культурой и просвещением. Учителя должны получать больше денег. И культура заодно. Вот это станет страна! Если руководители не поймут, что это первый и основной товар, мы так и будем сами себя догонять.

Наше вечное русское отставание происходит оттого, что мы хотим сразу всё опередить. Нет, поплетись ты немножко за историческим опытом. У нас столько земли, столько богатств, столько талантов на зависть всему миру, что надо перестать комплексовать — и тогда мы станем чем хотите — хоть державой. Избавление от комплексов для России — это победа. Любая попытка что-то опередить и заместить — это комплексы, а свобода — это существование без комплексов. И у нашего искусства не должно быть комплексов. Мы никого не догоняем. И не нужен этот «черный PR-квадрат» (по-моему, хорошая шутка). Он уже появлялся, квадрат Малевича уже был, и если бы не объявленная ценность этого квадрата, замечательно возведенная в степень, — мы бы и не поняли, что в нем уникального (я не уверен, что я не ретроград…).

Хватит изобретать. Надо просто работать, отдавать душу, чтобы все шло тихо, плавно, спокойно, а для этого нужно время и уверенность в том, что то, что я делаю, — свобода. Свобода стоит дороже, чем любой пиар, славу не надо эксплуатировать, она растет, как живая. Часто кажется, что, соревнуясь с живым, неживое побеждает. На самом деле это не так, травинка, пробивает асфальт.

В 1993 году, когда я был при смерти и чувствовал, что России нет, я придумал формулу: все попытки вырваться из времени приводят к еще большему отставанию. Мать моя говорила, а я не понимал: нужны два-три поколения… У нас им не дают нарасти, пройти и прожить без войны.

Никогда нельзя рассчитывать на следующие поколения, славу и бессмертие.

Пусть до кого-нибудь дойдет, что, если он хочет иметь будущее, он должен вкладывать деньги в будущее, а не в настоящее. Власть, славу и капитал надо вкладывать не в себя, а в будущее. Это великая парадигма. Люди, вкладывающиеся в будущее, будут бессмертны, останутся в памяти народной и человеческой, но почему-то все хотят себе и немедленно. Этот «временщизм» душит все, западный пиар некрасивый, а уж наш совсем неудачный… У людей нет своего мнения: кто сказал, что этим надо восхищаться? Группы, оппозиции.. А кто сказал, что это так хорошо?

Слава — это вспышка, фейерверк, а признание требует более долгого времени. Как говорил Корней Иванович Чуковский, любое дело надо делать долго. «Империю» я писал тридцать шесть лет. Так долго не живут.

Не признаю никаких революционных систем. И нынешнюю не признаю. Недавно я обиделся на какую-то подставу и сказал: «Я понимаю, чем мне отомстила власть. Я ее не заметил, и она меня».

Важно помнить: все, что делается вокруг, — живое, живое не «почему», не «когда», ни с того ни с сего, не ради денег или чего-то другого, просто — живое.

Р. Габриадзе и А. Битов. Конец империи. 2007. Фото М. Дмитревской

Р. Габриадзе и А. Битов. Конец империи. 2007.
Фото М. Дмитревской

Все происходит через одного человека: успех, преображение. Все единично, ничего нельзя подделать: интонацию, звук, голос… Толпы девушек любили голос Лемешева и именно его — и вы тут ничего не поделаете, какое бы ни шло соревнование.

Как гениально сказал мой друг Юз Алешковский, «дьявол хочет погубить всех, а Господь хочет спасти каждого». Если мы бываем в церкви, мы обращаемся к одному человеку.

Кроме совести, сердца, чести, достоинства ничего другого не было изобретено, хотя это ничего не значащие слова.

Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос: «Как изменилась наша социокультурная ситуация за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что приобретено?» И они отвечали.

П. Вайль. Фото из архива Международной ассоциации «Живая классика»

П. Вайль.
Фото из архива Международной ассоциации «Живая классика»

За эти пятнадцать лет произошло огромное обогащение. Что касается культуры, то здесь уместно только одно арифметическое действие — сложение: чем больше — тем лучше. И единственное арифметическое действие, которое губительно, — это вычитание. Все, что ни происходит в культуре (новое, лишнее или то, что кажется лишним), — все только ей в плюс. Ничего лишнего быть не может. Надо понимать одну простую вещь, которую далеко не все понимают: культура — это такие стихи, которые саморегулируются, управлять ими невозможно. Они сами что нужно примут, а что нужно — отбросят, не наше собачье дело, нас никто не спросит. Нам не нравится рэп или албанский язык блогов — замечательно. Нас никто не спросил! Не пользуйтесь сами блогами и не слушайте рэп: если он будет уместен для этой культуры — он останется, не нужен — отбросится. То же самое с заимствованиями в языке. Скажем, в начале XIX века Шишков боролся с засильем французской лексики. Призывал говорить «мокроступы» и «шарокат». Изумительные слова, сказочные, и что? Их нет, почему-то язык их не принял, а принял «галоши». А в конце XIX века Хлебников придумал слово «летчик» — и оно осталось. Но — «аэропорт», «аэродром»… Почему? А хрен его знает! Нас не спросили и дальше не спросят.

Мне вообще кажется, что русская культура по преимуществу повествовательно-жизнеподобная. Это ее основная стезя, такой она будет. Поэтому, например, обратите внимание, как рокеры превращаются в балладеров, Гребенщиков и Макаревич, старея, начинают петь баллады, а не рок: рок — чужое, заимствованное, нерусское, неорганичное. То же самое с театром абсурда — неорганичен. Джойсовский поток сознания — неорганичен для русского языка с его сложносочиненными предложениями, причастными и деепричастными оборотами, с восемнадцатью запятыми во фразе. Поток сознания запутается в них, он годен для логичного и короткого английского языка. А русский такой неорганизованный!

Язык и культура сами регулируют свое, и в этом смысле все в порядке.

А для культурного процесса нужна свобода. К сожалению, ее становится все меньше. Я категорически не согласен с теми, кто говорит, что подцензурное время давало трение, необходимое художнику. Та эстетика эзопова языка, которая возникла тогда, все эти фигуры умолчания, фиги в кармане, поэтика Театра на Таганке — все это для бедных, это все неправда.

— Но мы висели на люстрах Таганки в состоянии изумительного восторга!

— И я висел. Но зачем?! Когда в театре Сатиры к рампе выходила Пельтцер и в пьесе Островского говорила: «А кто сейчас не ворует?» — и весь зал взрывался в счастье — это же позор и убожество, это ничтожество жизни!

Единственное, что нужно художественному процессу, — это свобода. Количество шедевров от режима не зависит, оно всегда одинаково: диктатура, тоталитарный режим, демократия — все равно. А вот второй ряд, то, что формирует культуру по-настоящему, он очень связан со свободой. Только она ему и нужна. Все. Больше ничего.

— По этой логике пятнадцать лет свободы привели нас к культурному Ренессансу?

— Нет, они хотя бы заложили питательный штамм. Как бактерий разводят… За свободу можно отдать все. Когда я езжу по России и встречаюсь с молодежью, я вижу: они действительно необразованнее, чем мы, но они свободнее. И я думаю: батюшки светы, да мне бы такую свободу, которую они получили в восемнадцать лет, а я ее отрабатывал, как сука позорная.

— Вам нравится «Новая драма». Она органична?

— Мне нравится?!

— Вы приветствовали Серебренникова, его «Изображая жертву»…

— Я приветствовал замечательный фильм, снятый средствами кино, но спектакль «Антоний и Клеопатра» я не принял категорически. Опять же меня не спросили, но я уверен — это будет отброшено.

По пикам гениев нет смысла проходиться, они вырастают сами собой, есть смысл думать о втором слое. И если албанский язык блогов породит какую-нибудь замечательную поэзию вроде Крученых — большое спасибо. А не породит — их забудут. Вот и все.

Однажды в Нью-Йорке мы болтали с замечательно остроумным человеком. Стандартный эмигрантский разговор: «Вот наши дети… вот они уже английский… не русские… вот они Достоевского…» И он вдруг говорит: «А Пушкин не читал Достоевского». Замечательное высказывание?

Конечно, я оцепенел, когда мой приятель рассказал мне, как его сын уехал с девушкой в Турцию, они валялись на пляже, делать им было нечего и он прочитал на мобильном телефоне (экран-то помните какой?) «Анну Каренину». А?! Я этого себе вообразить не могу, а он может, и, думаю, у него свое восприятие «Анны Карениной», которое мне бы было очень интересно услышать от этого молодого человека. Потому что Толстой и «Анна Каренина» — это тот самый случай шедевра, который запрограммирован на все времена и все случаи. Условно говоря, он запрограммирован и на мобильный телефон тоже.

— Резо Габриадзе рассказывал моим студентам, что когда в Грузии не было света и он читал при свечке, то понял, какое внимание возникает к фрагменту, как по-другому выглядит страница, когда не бежишь глазами по хорошо освещенному развороту…

— Я охотно и радостно киваю. И знаете почему? В моей последней книжке «Стихи про меня» этому посвящен целый пассаж. Кочующая по всем классикам свеча нами абсолютно утрачена, а ведь свеча — это метафизическое, мировоззренческое понятие. Мы можем устроить ужин с девушкой при свечах, но нам никогда не понять, что такое запах воска в бальном зале, как сумерки переходили в ночь при свечах, и этот колеблющийся свет, и как колебалось все мироздание, и как оплывала свеча, которая — метафора жизни, уменьшение ее. Они-то это видели каждый день, а мы ни хрена не видим, у нас лампочка Яблочкова.

— Наши режиссеры почти не испытывают интереса к этой «клетке времени», они все больше норовят переодеть героев в современные костюмы.

— Да, Антоний — Путин у Серебренникова… При этом надо понимать, что воспроизвести время по-настоящему нам не дано, ведь утрачен контекст времени. Даже если мы воспроизведем Баха на старинных инструментах — какая это аутентичность, если мы приехали на машине и в зале — кондиционер и электрический свет, а главное — мы уже знаем Бетховена, Шостаковича и Малера?

— Но тогда невозможен никакой контекст. Мальчик из района Вася Сигарев пишет «Пластилин» о страданиях районного же мальчика, а Серебренников делает спектакль для норковых шуб Садового кольца — это что за контекст? Контекст норковых шуб?

— Нет, горизонтальный срез возможен. Жизнь в алтайском селе не так сильно отличается от московской, поверьте, я много бываю в России.

— И я ох как бываю, и ох как отличается!

— Нет. По понятиям — то же самое. То же телевидение, те же кумиры, те же звезды, те же Николай Басков и Алла Пугачева, не волнуйтесь! А вот «то» время действительно невозможно воспроизвести. Но для этого у нас существуют свои гении, для этого существует свой Глен Гульд, который в 1955 году так сыграл Баха на фортепиано, что все охренели. До сих пор Бах воспринимался либо клавесинно-салонным, либо органно-литургическим, и вдруг Гульд сыграл его так, что все поняли: вот он, Бах, здесь! И «Битлз» включили Баха в свой репертуар. Для этого существуют Гульды, и, слава тебе, Господи, они есть. Потому что вообще-то Бах невозможен, никакого Баха и Вивальди нет, забудьте, утерян контекст. Ну как можно на голубом глазу прочитать Шекспира, если мы уже знаем Чехова или Беккета?

— Но все следующие века люди знали как будто больше, чем Шекспир. Мы знаем как будто больше, чем Чехов (больше ли?). А уж больше того, что знали древние греки (больше ли?)! Собственно, тут ничего не меняется. И только особая «оптика» позволяла театральным «Гленам Гульдам» сыграть на голубом глазу Шекспира, создав великий спектакль.

— Согласен. Вот Питер Селларс поставил три великие оперы Моцарта: «Дон Жуан», «Кози фан тутти», «Свадьбу Фигаро». Что он сделал в «Дон Жуане»? Он понял великую вещь: для современного человека Дон Жуана не за что тащить в ад. Что он такое сделал? Отбил замужнюю бабу? Делов-то… И он сделал Дон Жуана и Лепорелло гомосексуалистами, наркоманами и преступниками в бандитских кварталах Южного Бронкса, не изменив ни одного слова и ноты. Как выражался Бродский, он «устервил ситуацию». И тогда становилось понятно, чем Дон Жуан виноват с современной точки зрения. И, мне кажется, — это страшно интересно. Блистательное решение. Причем Дон Жуана и Лепорелло поют два брата-близнеца, негры. А?! Какая идея?! Они одинаковы!

Словом, нужен только Глен Гульд…

Реплики подавала М. Дмитревская

Дмитревская Марина

РЕЖИССЕРСКИЙ СТОЛИК

Разговор в сочельник

Разговаривать с Адольфом Яковлевичем Шапиро я вообще не собиралась. Он человек пишущий и целый год обещал нам написать в юбилейный номер статью о Станиславском и еще много о чем.

Прошла весна, закруглилось лето, осень назначила Шапиро руководителем художественных программ ТЮЗа им. А. Брянцева, количество тем ширилось и росло, а я сидела, как Аленушка, на редакционном камушке и все просила: «Адольф Яковлевич, дружочек, приплынь, прилынь на бережочек…» Но Шапиро растворялся в водах театра «Et cetera», воплощая «451° по Фаренгейту», уплывал в сторону Малого театра Союза ССР, ближе к «Детям солнца», вел мастер-классы в Италии — и желанный предмет (статья) все отдалялся от нас… Юбилейный номер вышел без текста Адольфа Яковлевича.

Нет худа без добра. К началу 2008 года в журнале собрался целый режиссерский раздел. И тут уж — никакой «Аленушки», тут уж под Рождество я двинулась на «взятие снежного городка» и захватила измученного заботами и текущим репертуаром Шапиро А. Я. в конце рабочего дня на Семеновском плацу, в ТЮЗе им. Брянцева. Не зная, что к этому моменту он уже дал интервью всем профессиональным изданиям, я решила поговорить с Шапиро про все сразу, но главное — про состав профессии, решительно меняющийся в последние годы.

А. Шапиро. Фото К. Орро

А. Шапиро.
Фото К. Орро

Марина Дмитревская. Адольф Яковлевич, хочу начать издалека. Уже который год вы делаете книгу о Станиславском. Почему Станиславский вас так интересует?

Адольф Шапиро. Если по существу, то я являюсь приверженцем репертуарного театра. Вся моя душа, безусловно, там. Я думаю, что Станиславский предложил миру очень стройную во всех ее частях систему. Он создал конструкцию, где все было исключительно взаимосвязано и взаимозависимо. Она сама по себе совершенна и очень тесно связана (как и вообще репертуарный театр) с мировоззрением, мировосприятием, с тем, что лежит в области философии. Это было вызвано определенным историческим и художественным моментом. Когда я занимаюсь Станиславским (а я все время занимаюсь, 300 страниц написано, но надо еще 300), открываю для себя что-то новое. Например, понял, что все термины, вошедшие в обиход современной режиссуры («общайтесь», «будьте внимательны к партнеру», «слушайте друг друга»), — не технологические термины или, во всяком случае, не только технологические. Они вызваны определенным состоянием общества, когда люди не кичились одиночеством, когда оно считалось позорным явлением. Это потом символисты возвели его в добродетель, сделали признаком исключительности человеческой натуры. Недаром в «Трех сестрах» Чехов передал строчки Лермонтова «Белеет парус одинокий» Соленому. Это пародийное звучание. Вершинин и Тузенбах не могут цитировать слова про одинокий парус и вообще думать, что они походят на Лермонтова. Суть в том, что в тот момент интеллигенция видела свое спасение в общении друг с другом. Скажем, знаменитое вершининское «Давайте пофилософствуем» — это и есть призыв к общению, не понимая этого, не понять «Трех сестер», не понять, почему за одним столом собираются такие разные люди. И почему Тузенбах начинает разговор о своем уходе из армии с Соленым. Нашел с кем делиться, но — тяга к общению!

К чему я это говорю? К тому, что индивидуальность проявляется в общении и талант каждого проявляется в общении. Такой смысл и имел в виду Станиславский, создавая МХТ. Поэтому эти термины связаны со всей концепцией его театра и временем, когда он возникал. Это важно потому, что сейчас закончился исторический цикл и ситуация будто бы возвращается.

М. Д. Хотя может не вернуться…

А. Ш. Я поэтому и говорю — «будто бы».

М. Д. Всем не до всех, эпоха собеседников закончилась…

А. Ш. Это справедливо, если оглянуться вокруг, но иногда мы видим то, что свершилось, и не видим того, что зарождается. А зарождается всегда интимно, в стороне от чужого взгляда. Поэтому я не уверен, что потребность общения не возникнет вновь. Как говорят японцы? Пятое чувство, чувство пустоты, самое плодотворное, потому что оно залог того, что возникнет новое чувство и пустота будет заполнена. И если исходить из этого, не исключено, что все не так плохо, как кажется. Беда современного театра в том, что он воспринял догму, а не дух учения Станиславского. В исследовательской практике систему по-настоящему оценил и развил Гротовский, у которого технология была неразрывно связана с мировосприятием и, я бы сказал, философией искусства и жизни.

М. Д. Но мне кажется, что Станиславский, как человек верующий, не переступал той границы, которую переступать опасно. Человека нельзя располосовать. Почему много актеров Гротовского умерло? Он, мне кажется, переступил границу дозволенного. Человек — творение, и как творение он имеет тайну, вторгаться в пределы которой не дозволено никому, кроме Творца.

А. Ш. Искусство всегда стремится заглянуть за пределы. Иначе — что остается? Отражение? Устанавливать рубеж вторжения в область таинственного — право художника. Что касается психологического театра, он состоит из интереса к человеческой жизни и к соприкосновению людей. Он всегда находится в состоянии удивления перед миром. Как бы ощущает тщетность намерения постичь этот мир до конца. Блаженство возникает от самой возможности сделать еще один шаг на пути к этим тайнам.

М. Д. Да, но Станиславский не только знал недостижимость этого конечного, он исследовал психологию персонажа — воображаемого человекообраза. А Гротовский исследовал физиологию человекоартиста (имя, фамилия…), который был перед ним. Не идеальный образ, как Станиславский, который исследовал не Василия Ивановича Качалова и не Вершинина, а тот образ, что рожден Василием Ивановичем. Он исследовал сотворенное, и в этом смысле замечателен его магический идеализм (ведь в идеальных случаях актер психологического театра чувствует, что он — это не он, а нечто третье, эти редчайшие случаи описаны). Гротовский шел через психофизику конкретного человека — и они сходили с ума, умирали, а он нес за это ответственность. Это не так?

А. Ш. Не совсем так. Начнем с того, что никто не подсчитывал, сколько разбитых судеб за спиной создателей МХТ. Смею заметить — достаточно. Как и за спиной каждого режиссера. Не будем об этом. О другом. Одно из положений Станиславского, с которым полемизировал Михаил Чехов, — это то, что в человеке есть и Бог и дьявол, вопрос в том, какие качества он открывает в себе для роли. Но образ может быть и содержательнее, и выше его создателя. Актер может развиваться, не только изучая себя, а постигая образ. Движение как бы не в глубину, а вверх. По Станиславскому «вверх» — это значит глубже, глубже в себя. В этом была и сила, и слабость великого артиста. В последней части «Отелло» он не мог найти в себе черты убийцы. Зато ему удавалось черпать из себя теплоту, нежность, поклонение Дездемоне (тут смыкалось много личного, и жаль, что Лилина не сыграла по болезни Дездемону, хотя была назначена). Это вообще слабая сторона актера натуральной школы — черпать из себя. Я убедился в этом, репетируя с Ефремовым роль Мольера. Усталость, одиночество всеми покинутого лидера театра он играл проникновенно, очень сильно, но как трудно давалась другая тема! Сколько я ни направлял внимание Олега на тяжесть разрыва Мольера с Мадленой, он повторял одно: «Ну, надоела она мне, надоела!» И сдвинуть его с этого было невероятно трудно. Когда судьба персонажа и опыт личных переживаний артиста совпадают — результат ошеломляющий. Актер присваивает себе судьбу героя. Но круг поиска сужается, что ли… А Гротовский не продолжатель, а последователь (продолжить ничего нельзя, можно быть только последователем). И как последователь в понимании общинного строя театра он, прости за тавтологию, наиболее последователен. Он тоже хотел «выйти из театра», для того чтобы найти, изучить корни и смысл драматического действия, и продолжил поиски в области совершенствования психофизики актера. Я по-прежнему поглощен Станиславским потому, что мне все еще не наскучил театр. А личность и исследования К. С. провоцируют на размышления о природе театрального искусства. Начиная с полемического названия «Художественный»… Разве не все театры должны быть художественными? А «художественный» и «общедоступный» — понятия, прямо скажем, антагонистические. Он мучительно бился над соединением несоединимого. Дерзкий художник. Реформатор! Поэтому перед смертью говорил, что его единственный ученик — Мейерхольд. Каждый из продолжателей берет какую-то часть пути учителя. А самое интересное — эволюция Станиславского. Чего стоит свидетельство, как в начале 1930-х Мастер огорошил молодежь МХАТа покаянием, что в его жизни была позорная пора, когда он писал режиссерские планы. Его отношение к профессии уникально, как и книга «Работа актера над собой». Она написана не столько режиссером, сколько актером Станиславским. О своем ремесле. Режиссура в то время не так уж и занимала отца профессии. Выпустив джина из бутылки, он испугался его своеволия, могущего уничтожить дух свободной импровизации, которым он дорожил превыше всего.

М. Д. А что такое вообще режиссура?

А. Ш. …Это вопрос. Чуть больше века назад организатор зрелища не представлял никакого интереса для публики. Шли на актера, не интересуясь, кто его готовил к выходу. Кто мог вообразить, что имя режиссера станет приманкой не меньшей, а подчас большей, чем имя исполнителя, что вопрос: кто постановщик? — может быть определяющим при решении, стоит ли идти в театр. Режиссура — профессия ХХ века, возникшая вместе с такими понятиями, как подводник, космонавт, программист. Кто предполагал, что режиссерские имена будут знамениты, как имена полководцев? Но при этом до сих пор, если спросить: что такое режиссер, чем занимается? — получишь разные ответы. Более того, сами режиссеры ответят по-разному. «Повитуха», «повивальная бабка», «знахарка» — подыскивал Станиславский определение функций и задач режиссера, постоянно меняя взгляд на них. Это объяснимо не только жаждой ясности, но и развитием режиссерского театра. Его язык совершенствовался и в результате стал художественным явлением. Сами попытки найти точные слова для уяснения сути профессии носят творческий характер. Отсюда разноголосица. В общем-то, все определения поделились на образные, стремящиеся ухватить поэтическую суть профессии, и прозаичные, определяющие административные обязанности. Нынче в наших «зрелищных предприятиях» поэтическое все больше уходит на периферию и режиссер предстает командиром, капитаном, вожаком стаи. Театральные будни всем существом направлены на уничтожение поэтического начала нашего дела.

М. Д. Но Станиславский тоже разбирался с финансовыми книгами своей фабрики и считал, что это — химера, пожирающая его жизнь и время. Поэтическое и организационное были склеены в самом зародыше профессии.

А. Ш. Я не о том говорю. Заметь, какие бы сложности ни возникали, он ни разу не кричал «караул» по поводу финансовых проблем, хотя у него, как известно, было развито катастрофическое сознание. Тут «караул» кричал не он, а Немирович. А его «караул» — это когда он видел распад спектакля, механическую игру, отсутствие творческой атмосферы…

М. Д. …Немировича…

А. Ш. Идея МХТ возникла как антитеза театру-производству, в основу ее была положена художественность как цель, смысл и назначение театра. Только ею Станиславский поверял все, что происходило в театре.

М. Д. Но тогда производством была антреприза, а художественность была связана с репертуарным театром. Теперь нам пытаются объяснить, что все наоборот…

А. Ш. Да, беда… Это все от отсутствия основополагающей идеи. Станиславский хорошо знал, что игра «вообще» разрушает актера как личность. Поэтому он так нервно реагировал, когда Немирович спрашивал: какой у нас будет «летний спектакль»? В основе его конфликта с великим директором МХТ стремление не дать театру стать производством, отвоевать себе в рамках «театра для публики» право на лабораторию, исследование, развитие теории. Слова о том, что его единственным учеником является Мейерхольд, глубоко неслучайны. Это ведь надо было сказать о своем антиподе, взбунтовавшемся актере, покинувшем МХТ. Но именно того, кто выступал против него, он позвал создать студию на Поварской в надежде, что тот даст новый импульс театру, который, между прочим, был в полном порядке. Так считала вся Россия, кроме Станиславского. А резкий вираж в сторону символизма, а приглашение Крэга… И кто другой протянул в 1938 году руку загнанному в угол Мейерхольду? Взрывать все, что грозит итоговостью, — вот что объединяет его с Мейерхольдом. Тот каждым следующим спектаклем опровергал предыдущий, но это же можно проследить и на этапах пути Станиславского.

М. Д. Но изначальное противоречие в этом случае еще острее: или лаборатория — или «общедоступный».

А. Ш. Довольно скоро слово «общедоступный» сняли, но противоречие осталось. И оно мучило Станиславского всю жизнь. Тезис «от добра добра не ищут» в театре абсолютно не приемлем. Станиславский боялся этого до чертиков, а Немирович боялся «завихрений» К. С. По его мнению, они грозили разрушить налаженный театральный механизм. И вообще — зачем сворачивать в сторону, а не продолжать движение по пути, правильность которого доказана жизнью и принесла театру успех и славу?..

М. Д. Поэтическое начало возможно лишь при наличии этого поэтического начала в той личности, которая ведет театр и хочет экспериментировать, отрицать, искать. А очень часто, как мы наблюдаем в обозримом пространстве, режиссеры, отстаивающие свое право на муки, на поиски, это поэтическое начало давно утратили, а поза-то сохраняется. Они очень редко чувствуют себя «подмастерьем под небом бога» (по выражению Солженицына), а все больше стоят в гордой позе всевластного демиурга, имеющего некое право, творца суверенного мира. Поэтическое очень часто становится мистификацией и самомистификацией. И тут мы, конечно, разойдемся с вами навсегда, но, мне кажется, то, что лет двадцать делает Анатолий Васильев, — это самая великая мистификация последней четверти ХХ века.

А. Ш. Совершенно разойдемся. Насчет мистификации — навсегда!

М. Д. Это мистификация, потому что человек, который не любит людей, ходит с Евангелием, учитель, который не любит учеников, называет себя Школой, материально благополучный создает образ гонимого… Это, конечно, трагическая судьба: он очень быстро, быстрее всех других, достиг ощущения целого, обрел виртуозность в соединении всех частей и сделал несколько великих спектаклей.

А. Ш. По-моему, этого более чем достаточно, чтобы говорить о нем с почтением.

А. Шапиро. Фото К. Орро

А. Шапиро.
Фото К. Орро

А. Шапиро. Фото К. Орро

А. Шапиро.
Фото К. Орро

А. Шапиро. Фото К. Орро

А. Шапиро.
Фото К. Орро

А. Шапиро. Фото К. Орро

А. Шапиро.
Фото К. Орро

М. Д. «Первый вариант „Вассы Железновой“» — бесспорный шедевр. А потом, когда он пошел в изучение элементов, в Школу, принял евангельскую позу Учителя при апостолах, почувствовал себя мессией, — тут я перестала верить любому его слову. Когда он не может ответить на вопрос — он впадает в ярость (а как же с Евангелием?), когда сказать уже нечего, спектаклей нет, дом не наполнен учениками — нажимает на другие педали. Мне кажется, что и отъезд его — это попытка сохранить имидж гонимого: построив здание, у него отняли рубище, а как же он без рубища?.. И очень часто режиссура, если она не производство, превращается в позу а-ля Васильев. Вдохновения нет, но рука у лба — обязательно. Эту позу им внушают еще в институте: ты — поэт. А поэт ли? Поэтическое уходит из театра именно поэтому.

А. Ш. Васильева я очень люблю, ценю, и говорить о нем стоит отдельно серьезно и долго. Сейчас, не проводя прямых аналогий, напомню лишь — ведь и Станиславский ушел из театра в чистую лабораторию. Исследование природы творческого процесса его уже интересовало гораздо больше, чем спектакль как таковой. Булгаков едко прошелся по этому в своей книге — тянущаяся годами работа над пьесой прерывается всеобщим обучением езде на велосипеде… Но «Театральный роман», кроме других достоинств, замечателен исключительным чувством жанра. То, о чем мы говорим, для меня трагедия (в смысле всеобщего неодобрения и тотального непонимания), с другой стороны — естественный путь. Васильев, если уж ты затронула его, как никто владеет методологией психологического театра. Он знает это, он исчерпал это — и это перестало быть ему интересным.

М. Д. Перестал интересовать человек как таковой?

А. Ш. Он перешел в другую область исследования. С учениками ты тоже несправедлива. Сейчас Анатолий приезжал в Москву, встречался со своими учениками, которые понимают вынужденость его ухода, и больше всего был озабочен, чтобы «Школа» под руководством Игоря Яцко продолжила экспериментальный путь. Он ведет себя благороднейшим образом в очень непростой ситуации, встречается и общается с людьми, которые остались театре, стремится, чтобы там было живое художественное место.

М. Д. А почему только сейчас?

А. Ш. Не только сейчас. То, что в стенах школы родилась мастерская Димы Крымова, заслуга исключительно Васильева. Он вовремя заметил, поддержал, дал ей ход и благословил. Ты говоришь, отъезд — стремление вернуть рубище, я категорически не согласен. Эта драма художника, выбравшего свой индивидуальный, отдельный путь. Предполагаю, что Васильев не хуже нас понимал, что он все теряет, но он не может вернуться туда, где его оскорбили власти, растоптав дело его жизни, и вместо признательности за подвижнический труд, принесший славу российскому театру, предъявили претензии по поводу неэффективного использования квадратных метров!..

М. Д. Я не знаю подробностей жизни Васильева в Москве, но правда хочу в этом разобраться. Была Поварская, прекрасное место для школы, исследований (как относиться к этим исследованиям — выносим за скобки, разбираемся только в логике). Построили Сретенку — памятник при жизни. В чем проблема? У тебя два здания, тьма учеников, ты знаменит, богат, оснащен. Приходи и топи каждый день печку — и дом твой будет жить. Но мы там, где наши желания. Я могу не топить печку, потому что мне надоел журнал, довести все до края, когда не будет ни подвала, ни журнала, а потом сказать — отняли.

А. Ш. Примеры твои не годятся. Васильев спал по четыре-пять часов в день. Уж кто работал с воспаленными глазами, так это он. Но то, чем он занимался, не имеет мгновенно видимых ежедневных результатов, образовательная работа рассчитана на будущее. Не дай Бог тебе дожить до часа, когда скажут, что твой журнал никому не нужен и эффективнее вместо него издавать две желтые газеты. Тираж ведь не слишком велик? Широким массам он ведь не нужен?

М. Д. Почему он не наполнил это здание учениками и их спектаклями? Зачем вообще был этот дворец? Не хватало натопленной Поварской?

А. Ш. Ты хочешь навести меня на какие-то его ошибки. Но художник велик и своими ошибками, и своими достижениями. Он пропитал своей любовью к исследовательской работе стольких людей! Это же множество студий, групп, стажеров из России и Европы. Он бросил зерно, которое прорастет, может быть даже после него. У него невиданная энергия передачи! А что делал Станиславский последние годы? Ему хотелось передать кому-то результаты своих изысканий. У него дома собиралась горсточка людей, среди них была Мария Осиповна Кнебель, рассказывавшая об этом. Они занимались методом действенного анализа, который опровергал многое из того, чем он раньше увлекался. Было желание передать метод из рук в руки. А отношения с учениками… Это всегда очень сложная драматургия… Знаешь, как Эйзенштейн ушел от Мейерхольда? На одной из репетиций получил записку о том, что, если подмастерье становится мастером, он должен уйти. Эйзенштейн прочитал и ушел. И зла не затаил. Именно он, рискуя жизнью, сохранил архив учителя. Есть у Васильева, например, ученик, известный режиссер, которого все воспринимают этаким пожизненным авангардистом…

М. Д. Юхананов?

А. Ш. А вот Васильев ценит его, относится к нему с уважением… Понимаешь, ты нарисовала определенный тип режиссера и тут же к этому типу подверстала Васильева, что неверно. Режиссеров, о которых ты говоришь, я представляю: это люди, не владеющие ремеслом. Они в позе поэтов, при этом не знают языка, не знают, как одно слово присоединяется к другому, не владеют рифмой, не имеют представления об аллитерации. Васильев владеет техникой и методологией психологического театра в совершенстве, но, осуществив свои знаменитые спектакли, о которых ты вспоминала, он исчерпал интерес к этому типу театра и пошел дальше, от нарративного театра в исследование игрового, а затем мистериального театра. Он стал разрабатывать тему, которой у нас никто не занимается. Жаль, что его поиски прерваны. На нашей территории. Теперь их результатами будут пользоваться за рубежом.

М. Д. Но ведь он работает с некими энергиями, зная некие достаточно бесчеловечные законы, не относящиеся к психологическому театру. Когда-то, и я уже писала об этом, мне было плохо на «Плаче Иеремии». Я не могла понять причин своего полуобморочного состояния. И человек, знающий текст (а ведь мы не понимали слов распева!) и испытавший аналогичное состояние на спектакле, объяснил мне: агрессивный, человеконенавистнический ветхозаветный текст распевался в стилистике православных песнопений. То есть когда человек физиологически открывался — в него вгонялся мрак, ужас, агрессия. Мой организм сопротивлялся бессознательно, но меня просто корежило… С другой стороны, я наблюдала жуткую неорганичность Пушкинского вечера с этим нарочитым отделением союза «и» от всего, что этот союз соединяет (даже фельетон опубликовала: «Друзья мои! Прекрасен наш союз „и“!» Васильев показывал якобы открытую репетицию, но у него на глазах исполнители перевирали Пушкина, а он сидел с открытым томиком и не поправлял. Потому что никакая это была не репетиция, нас опять мистифицировали…

А. Ш. Не поправлял — значит, не считал необходимым. И если уж на то пошло, на мой взгляд, любая открытая репетиция, любой мастер-класс — это мистификация, шоу режиссера. Поэтому я не люблю их проводить, хотя иногда соглашаюсь. Это своеобразный способ знакомства. Он вовсе не предполагает обязательного продолжения отношений. Разве можно серьезно надеяться, что за несколько репетиций можно передать метод работы? Отдаленное представление — не более того. Не принимаешь, не близко? Что-то подавляет, вызывает неприятие? Как пел Высоцкий, «Париж открыт, но мне туда не надо».

С актерами Таллинского Линнатеатра. Эльмо Нюганен задает вопрос, на который Адольф Шапиро готов ответить. Фото К. Орро

С актерами Таллинского Линнатеатра. Эльмо Нюганен задает вопрос, на который Адольф Шапиро готов ответить.
Фото К. Орро

М. Д. Вы говорили, что у Станиславского все части связаны в систему. Этика с эстетикой. Не будем продолжать тему Васильева, но именно тут этика с эстетикой у меня не сходятся…

А. Ш.  Да? Но это не сходится у тебя…

М. Д. Тогда эту тему прерываем… И спрошу я вот что. Адольф Яковлевич, какие изменения в понимании профессии произошли в последние годы, десятилетие? В чем проблемы профессии режиссера в технологическом, этическом, идеологическом — во всех смыслах?

А. Ш. Основная проблема связана для меня с неготовностью артистов участвовать в создании штучного произведения, не обреченного на немедленный успех. Особенно это заметно в театрах, которые кормят своими актерами прожорливое телевидение. Этот сдвиг художественного настроя — результат внедрения в сознание людей массовой культуры, последствия того, что в основу театральной (и не только театральной!) идеологии последнего десятилетия был положен успех как первый и последний критерий.

М. Д. Как моментально эта категория прижилась!

А. Ш. И получила невероятно широкое распространение! Это метастазы, которые распространились повсюду. Не хочу обвинять актеров, ибо тем же заражены режиссеры.

М. Д. Но многие режиссеры настроены на быстрый ловкий успех, а актер делается орудием этого «пролетариата».

А. Ш. Очень часто актеров изображают людьми, не имеющими выбора. Всегда и у всех был и есть выбор.

М. Д. Недавно в нашем журнале Ю. Б. Норштейн писал — «мы скользим по фактуре».

А. Ш. Очень точно. Темперамент актеров перестал откликаться на подробности. Станиславский требовал передать ощущение вечерней росы (именно вечерней, не дневной!), а сейчас вкус к таким чудачествам потерян.

М. Д. Недавно в театре Праудина полтора часа разыгрывали «Работу актера над собой» — и говорят, что зал смотрел с неотрывным вниманием на эту редкостную степень подробности, разработанности обстоятельств.

А. Ш. Интересно. Я ведь тоже делал «Работу актера над собой» с французами. Но категорически отказался от всех примеров Станиславского. Впервые поставил спектакль, про который не знал, сколько он сегодня вечером будет длиться — два часа, три? Чистая импровизация. Был проработан внутренний каркас сцены, а текст не закреплялся. Там были встречи Крэга и Станиславского, Станиславского и Дидро, и это были каждый раз импровизированные диалоги. Предположим, шла глава «Приспособления». Актеры играли этюды о репетиции. Педагог заставлял актрису искать приспособления в танце. Она вступала в спор, утверждая, что в танце приспособления не нужны, ее ведет музыка. Когда конфликт достигал апогея, актриса предлагала доказать свое мнение на практике. Она (кстати, бывшая балерина Бежара) начинала танцевать и вдруг… стон, подвернула ногу. Ее уносили, репетиция прервана… Через минуту она как ни в чем не бывало победоносно входила в зал… Оказалось, что это была провокация, не педагог ей, а она ему объяснила, что такое приспособление. Там было много провокационного, усиленного включением зрителей в действие. Это был иронический спектакль по основным постулатам учения Станиславского. Главы назывались, как в книге, но это была фантазия на тему. Что такое «куски роли», выяснялось на расчленении свиньи…

Но вернемся к проблеме подробности. Я ценю актеров, способных работать так, как Сергей Дрейден. Я вызываю его на свои спектакли в Москву не как звезду, а как художника, у которого не потерян вкус к профессии, иногда репетиции с ним напоминают репетиции со Смоктуновским. В каждой роли всегда ощутимо присутствие его личности. Он умеет наслаждаться процессом репетиции.

М. Д. Большинство театров настроены на деньги и успех, это правда. Не на творчество.

А. Ш. У нас все приобретает уродливые формы. Когда работаешь на Западе — там тоже деньги. Но после заключения контракта — всё, никто о них не думает. Даже продюсеры. Лучшие из них. Короче, особенности нашей школы, ее духа, методики истончаются. В русском театре всегда было мессианское начало, то, что называется «направлением». Помнишь, актер Александринки Бурдин писал Островскому, что появились оперетты Оффенбаха, которые грозят «нашему направлению»? Наше сознание долгие годы определяло ощущение общей судьбы, а сейчас общей судьбы нет ни у театров, ни у режиссеров. А раз так, то, как говорил Фирс, — «все враздробь». Все подняли лапки перед попсой… Актер жаждет успеха и больше всего ценит режиссера, который использует его сильные стороны и прикрывает слабые. А хороший режиссер должен быть озабочен ростом актера. С режиссерами, которые стремятся открыть в актере что-то новое, трудно. Актерам кажется, что ломают их природу. Как мне сказал один артист — «моя органика». Вот на своей органике пятьдесят лет…

М. Д. Я думаю, и тем и другим не хватает бесстрашия.

Арсений Адольфович Шапиро задает вопрос, на который Адольф Яковлевич Шапиро затрудняется ответить. Фото К. Орро

Арсений Адольфович Шапиро задает вопрос, на который Адольф Яковлевич Шапиро затрудняется ответить.
Фото К. Орро

А. Ш. Ты нашла точное слово. Борьба за самосохранение. Такая история произошла у меня даже с Алисой Бруновной Фрейндлих, на спектакле «Лес». Я редко расставался с актерами, еще реже — сохранив к ним глубочайшее уважение. Тут я продолжаю почитать ее как художника, мы в хороших отношениях. Но мне до сих пор кажется, что, когда возникла возможность приподняться над собой, отказаться от удобных приспособлений и сделать шаг в неизведанное, не она, а ее актерский организм дал сигнал — «Стоп!». Почувствовал опасность — можно разбиться. Как очень умная женщина, она взвесила, что может потерять и что приобрести. Приобретет ли — неизвестно, а потерять — жалко, и в результате, начав работу с большим желанием, она не решилась рисковать, хотя первый этап работы был прекрасный. Но нажала на тормоз инстинктивно, из чувства самосохранения. Это моя версия, у нее может быть совсем иная. Но так или иначе — жаль, что Фрейндлих не сыграла Гурмыжскую. Опыт иногда сдерживает. Вот бесстрашная Литвинова в 37 лет рискнула впервые в жизни выйти на сцену, да еще в роли Раневской, да еще в Художественном…

М. Д. А вот и вопрос. Нужны ли театру дилетанты? Ведь если мы все умеем — мы собираем автомобили… Не умеем — еще хуже. Где границы профессионализма и дилетантской ереси?

А. Ш. Если бы я знал! Когда под конец жизни у Мейерхольда спросили, кто спасет театр, он ответил: дилетанты. Правда, потом добавил: «Такие, как Станиславский и Немирович-Данченко».

М. Д. Ну, вот у нас есть дилетант без базового образования — Кирилл Серебренников. Вот уж кто не умеет соединить части…

А. Ш. А есть Чусова, имеющая базовое образование.

М. Д. Мы говорили о ней с ее учителем Леонидом Ефимовичем Хейфецем. Он считает, что дело не в профессии, а в конъюнктурности.

А. Ш. Ему виднее. Знаешь, все-таки дилетанты приносят в театр вольный воздух, другой взгляд на привычное, помогают с другого ракурса взглянуть на театр. В рижском театре мнение литературоведа Романа Тименчика значило для меня куда больше, чем мнение людей театра. Дилетанты сохраняют свежесть восприятия, не обременены штампами, так называемые законы театра над ними не властны. Но со временем дилетант начинает кичиться своим дилетантизмом или переходит в профессионалы. Могу сказать определенно — сегодня предпочту дилетанта с ярко выраженной личностью профессиональному артисту вообще. Мой «Вишневый сад» с Литвиновой, я знаю, раздразнил очень многих. После премьеры я видел Леню Хейфеца с таким лицом! Мол, все, конец русского психологического театра. И потом он спросил меня как-то: «Это ты вообще серьезно?» И я ответил: «Да, я теперь хочу только с дилетантами работать. Пойду в Дом архитекторов ставить спектакль с архитекторами».

М. Д. А какие спектакли за последнее время произвели на вас большое впечатление?

А. Ш. Без запинки и паузы: «Евгений Онегин» Дмитрия Чернякова в Большом театре. Прекрасная работа. Хотелось бы побывать у него на репетиции. Спектакль производит впечатление, когда понимаешь: э, я бы так не смог. Тем же объясняется моя любовь и многолетняя привязанность к Эфросу. Что за чудо?! Спектакль едва начнется, а ты уже плачешь, сам не понимая отчего. Или вот Васильев: попробуй достичь той энергетической мысли, воли и художественной реакции, которой достигает он от актера! Не знаю, каким образом Черняков добивается такой свежести, легкости и юмора в разработке драматических характеров в опере. Сейчас мне это особо интересно, потому что дал согласие поставить оперу «Лючия де Ламмермур» Доницетти в театре Станиславского и Немировича-Данченко. Меня совершенно покорила «Обратная сторона Луны» Лепажа. И сильное впечатление произвела работа Питера Брука «Сизве Банзи умер». Я бы ее в обязательном порядке показывал студентам как методическое пособие по мастерству.

М. Д. Тут вы в компании с Резо Габриадзе, написавшим в нашем журнале об этом спектакле в превосходных степенях.

А. Ш. Мне очень понравилось. Хотя наши московские…

М. Д. Марина Давыдова написала «Дырка от Брука»…

А. Ш. Да… ужасно. А мне понравилось по замыслу, по литературной работе. Актеры блестящие. Спектакль настолько искусно, изощренно сделан, что кажется — режиссер ничего не делал. Высший пилотаж!

М. Д. Адольф Яковлевич, вы стали руководителем художественных программ нашего ТЮЗа. Есть какая-то программа?

А. Ш. Попытаюсь создать почву, на которой программа может прорасти. Вообще когда говорят о программе — у меня сразу вопрос: разве есть какая-либо программа, когда читаешь тезисы беседы в Славянском базаре? Есть первое: от чего мы отрекаемся. Второе: что надо сделать, чтобы в театре была художественная атмосфера. Есть разработка этической стороны театра. Появится Чехов или нет — еще неизвестно…

М. Д. И от чего вы отрекаетесь? Этот театр живет чудовищными культпоходами. Страшнее их нет, это знают все режиссеры. Отречься от них — это значит иметь пустой зал…

А. Ш. Шаг за шагом. Прежде всего — обновить афишу. На мой взгляд, основное назначение театра для молодых сегодня в противостоянии агрессии массовой культуры. Объединить вокруг этой идеи неравнодушных к ней людей. Ладно, не хочу выговаривать. Конечно, все можно было бы сделать быстрее, если бы закрыть театр на время, поставить его исключительно на репетиционную работу, как на капитальный ремонт, а потом вновь открыть. Но кто же на это пойдет? Знаешь, как раз из-за этого я отказался от многих предложений возглавить театр, которые у меня были.

М. Д. Вот, как вы знаете, у нас пытаются так же «вычистить» «Балтийский дом», но это получается не просто уродливо, а преступно именно потому, что нет художественной программы.

А. Ш. Знаешь, все наши реформы нелепы и в таком виде непригодны, но что-то нужно делать. Труппы раздуты, много раздолбайства, прикрытого разглагольствованием о театре-доме. Каждый в отдельности его поджигает своим отношением к делу, а когда горит, то все кричат — спасайте, нас хотят сжечь. Вы, критики, все-таки не внутри, вы не знаете, как вздрагиваешь поздно вечером от телефонного звонка, который грозит отсутствием завтра на репетиции актера или срочным вводом. Ваша мизансцена предполагает защиту актеров, и я бы на вашем месте вел бы себя так же. Но…

М. Д. Но и губернатор не должен произносить фразу: «Пусть актеры играют в разных театрах!»

А. Ш. Все от уродливой системы. О бесправии актеров вроде бы известно. Но, работая в разных театрах, наблюдаю не меньшую беззащитность руководителей. Не руководят, а играют роль руководителей. А что делать? Поведут себя круто — придется остановить театр. Актеры несут графики занятости на стороне и требуют, чтобы с ними считались. Не хотите? Вот больничный — завтра не могу играть. Нормально? Я могу взять для актера «Отелло», год работать, израсходовать огромные средства на декорации и костюмы, а ему последует предложение в сериал на сто серий, и он может подать заявление об уходе и, согласно трудовому законодательству, через две недели не выйти на работу. И режиссер может проделать нечто подобное. В такой ситуации — не честнее ли контракты?

Любая форма театра красива своей завершенностью. Репертуарный театр — великое достижение культуры, но за 15 лет работы вне одного театра я убедился (особенно на Западе), что достаточно плодотворно соединение актеров в одном спектакле на восемь недель на проект.

М. Д. И все же театр начинается с головы и с программы. И если, скажем, в «Балтийском доме» плохая труппа, то за это несут ответственность Шуб и Тыкке, которые эту труппу коллекционировали. Почему виноваты нанятые батраки, если их нанимали, но воздух театра таков, что художественное там не дышит? На собраниях, посвященных пресловутому «эксперименту», вставали и актеры ТЮЗа, которые говорили, что вашим именем тут увольняют, а вас нет… Их все равно надо взять за руку, а уж пойдут они или не пойдут — другой вопрос. ТЮЗ — детский дом, приют, и каждый из его обитателей — хорош ли он или плох — смотрит в окошко и ждет, кто придет за ним.

А. Ш. Извини, но в твоем описании все похоже на детский сад, а может быть, на публичный дом. Там тоже ждут: кто придет за мной, кто меня возьмет? Все это очень эмоционально, но не способствует росту профессионального самосознания актера. Чистить зубы ведь надо ежедневно, как бы напряженно ни складывалась жизнь. Вот так же необходимо актеру не давать себе спуску, готовиться к спектаклю, не опаздывать на репетиции, быть в форме. Иногда шесть-восемь недель плодотворнее полутора лет вялотекущего репетиционного процесса в плохом репертуарном театре. А большинство из них превратилось в множество антреприз под одной крышей. На Западе все ясно: они отдают два месяца жизни одному спектаклю. Полное погружение — никаких халтур, никаких реклам, телевидения, они отдают свое время полностью. В этом есть логика. А у нас система такая, что с какой стороны ни возьми — все дурно. И всетаки надо помнить — справедливых реформ не бывает. По отношению к кому-то они всегда несправедливы, важно понять коэффициент их полезного действия.

М. Д. На Западе артист получает пособие по безработице и идет в проект. Дальше у него может возникнуть годичная пауза, но он не умрет с голоду.

А. Ш. И какой выход из положения?

М. Д. Законодательный. Защита прав человека, которой мы никогда не добьемся. Закон о театре, о котором все уже забыли. В первую очередь СТД. Закон о меценатстве, о котором даже не думает Дума, как и о подвижном налогообложении.

А. Ш. Именно последнее самое действенное. Но пока этого нет — надо что-то делать, не ждать, а действовать. Ты хочешь знать, почему я тут…

М. Д. И что должно сдвинуться.

А. Ш. Я отказался возглавить театр по многим причинам. Нет запаса лет, необходимых для начала нового дела, мои режиссерские планы составлены надолго вперед, скреплены договорами и словом, которое не привык нарушать, я плохо знаю контекст города…

М. Д. Рассказать?

А. Ш. Пока не надо. Я поддался на уговоры помочь театру, когда меня убедили, что я нужен. А мне нравится быть там, где я чувствую свою нужность. Если честно, то считаю — в ТЮЗе должен работать Анатолий Праудин. Я говорил об этом и с руководством, и с Праудиным. Но так сложилось, что сегодня это не очень реально. Что теперь делать? Если ничего — то ничего и не будет. ТЮЗ переживает затянувшийся кризис, как всякий театр, который покинул ярко выраженный лидер. Мы с Корогодским часто пребывали в состоянии полемики, но я чрезвычайно высоко ценю его как подвижника и замечательного педагога. При нем ТЮЗ был живым, ярким, самобытным. Обидно, что нынче в центре города есть театральная площадка с двумя сценами (хотя большая сцена — сегодня одна из самых больших проблем). В моем решении принять посильное участие в судьбе ТЮЗа большую роль сыграл самарский опыт, когда удалось из заурядного театра сделать явление, не будучи постоянно в театре. Правда, я участвовал и в архитектурном преобразовании театра, построены два зала, гостиница, бассейн, возводится новое здание. Когда зашел в гостиницу, у меня было странное чувство. Ни гордости, ни ликования, скорее отупение: это сделал я… Вспомнил разговор с самарским губернатором Титовым… На другой день он собрал своих клевретов и сказал — надо строить. Те ответили, что идея хорошая, но стоит подождать, когда город построит гостиницы для всех театров… Занятно, когда Станиславский и Немирович подали в московскую Думу записку об Общедоступном театре, то получили схожий ответ: интересно, но надо подождать, когда можно будет создать сеть общедоступных театров… До чего живучи чиновничьи уловки! К чести самарского губернатора он сделал это. А главное — вокруг театра удалось собрать группу талантливых людей — режиссеров, художников, композиторов — и все сдвинулось с мертвой точки.

Понимаешь, к концу жизни мне предлагают какие-то неожиданные вещи, и я знаю: откажусь от них — их не предложат другому. Мне надо познакомиться с молодыми петербургскими режиссерами, драматургами, с институтом, чтобы открыть ТЮЗ для молодых ищущих людей, создать художественный климат, в котором со временем выявится лидер, могущий повести театр.

6 января 2008 г.

Некрылова Анна

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Желая поздравить журнал с юбилеем, я решила обратиться к тому фольклорному материалу, который мне неплохо знаком, т. е. к народному календарю. И неожиданно оказалось, что содержание декабрьских дат с их народно-церковным осмыслением прекрасно описывает ситуацию рождения журнала, рождения в лоне типографии — от 10 декабря, когда он был подписан к печати, до 30 декабря — выхода в свет первого (пробного, нулевого) номера. Я все более убеждаюсь в том, что ничего случайного не бывает и что любой случай — на каком-то уровне (не всегда нами прочувствованном и осознанном) есть проявление закономерности. Судите сами, случайно ли первые шаги журнала в бытийность были сделаны в период двух последних декад месяца, завершающих годовой круг.

Начну с 9 декабря, ибо в традиционной праздничной культуре чрезвычайно важны кануны, во многом определяющие последующие дни, события и судьбы. Итак, 9 декабря — Юрьев день, Егорий зимний, знаменитый своей поговоркой «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!», зафиксировавшей окончательное оформление института крепостного права: в конце XVI в. последовал указ Бориса Годунова об отмене двух «заповедных» недель, когда крестьяне могли переходить от одного помещика к другому. Со временем поговорка стала образным выражением несбывшихся надежд, обманутых ожиданий. К создателям журнала это не имеет отношения, но тем, кто не верил в осуществление задуманного и вдруг узнал — журнал таки в печати! — в самый раз было воскликнуть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Сомневавшимся (и сомневающимся) в востребованности, живучести «ПТЖ», полагавшим, что он споткнется на 5-м, 10-м, 25-м и т. д. номере, ничего не оставалось (не остается), как вспомнить еще одну «юрьевскую» мудрость: «На чью долю потянет поле, то скажет Юрьев день». Вот он и сказал — журнал есть, регулярно выходит, читается, являясь неотторжимой, значимой частью театральной жизни России.

10 декабря празднуется икона Божией Матери «Знамение», многие списки которой прославились чудотворениями и непосредственной связью с важными событиями русской истории. Наверное, знаменательно, что именно в этот день на обложке макета нулевого номера «ПТЖ» появилась чудесная надпись-виза: «В печать».

Ожидание первого номера журнала — это как рождение ребенка: страшно, больно и радостно, когда возникает чувство гордости от выполнения чего-то чрезвычайно важного. Интересно, что несколько декабрьских дней так или иначе связаны с темой беременности, рождения, материнства. 10 декабря одновременно с иконой «Знамение» отмечается день преподобного Романа, молитвами которого многие женщины были избавлены от бесплодия. Покровителями беременных женщин считались также великомученица Екатерина (7 декабря), святая Варвара (17 декабря), особенно истово молились о чадородии 22 декабря — день, известный в святцах как Зачатие святой Анны (матери Богородицы). Наконец, это Рождество Христово, которое по-старому отмечалось перед Новым годом, 25 декабря, и следующий за ним праздник всех повивальных бабок.

13 декабря день памяти апостола Андрея Первозванного. Совершались гадания на женихов и невест в надежде на св. Андрея, который поможет молодым людям обрести счастье. Проповедуя Слово Божие, апостол, по преданию, дошел до Новгорода и селений варягов. Он первым из христианских учителей и проповедников посетил наши земли. Напомню, что первая высшая награда Российской империи — орден Святого апостола Андрея Первозванного, учрежденный Петром Великим; им же учрежден и наиболее почитаемый и славный Андреевский флаг (белое полотнище с диагональным голубым крестом), который водружался на кораблях Российского военно-морского флота.

14 и 15 декабря в народном календаре связаны с темой учения, грамотой. Ветхозаветные пророки Наум и Аввакум, покровители этих дней, по мысли русского человека, должны были содействовать успеху в овладении грамотой, счетом и вообще книжной премудростью, потому в эти дни принято было отдавать детей в школу. Наивная фольклорная мудрость накрепко соединила святого Наума с «умом», что закрепилось в ходячих поговорках типа «Наум наставит на ум», «Пророк Наум и худой разум на ум наведет». К Науму-грамотнику обращались в начале учебного года или приступая к какому-то серьезному делу: «Батюшка Наум, наведи меня на ум!». Как знать, может быть, пророк Наум незримо «навел на ум» и Марину Дмитревскую, задумавшую создание журнала, и до сих пор является одним из небесных покровителей редакции «ПТЖ».

17 декабря — день святой Варвары. Народ с этим днем связывал вступление зимы в свои права и едва заметное увеличение светового дня, выражал нетерпеливое ожидание солнцеворота. Одновременно Варварин день воспринимался как начало праздничного периода — так называемой Никольщины, —  времени гульбы, праздности, иной раз через край; последнее (чего греха таить) очень показательно для России, где празднество (несмотря на Рождественский пост!) растягивалось на несколько дней, захватывая Саввин день (18 декабря) и плавно переходя в Никольщину (19 декабря — Никола зимний). Оттого пошли популярные фразеологизмы: «У него то Саввы, то Варвары», «Лучше не саввить и не варварить, а пониколить», а про тех, кто слишком запраздновался, говорили «просаввился еси, проварварился, прониколился».

19 декабря — большой годовой праздник, посвященный Николаю Чудотворцу, милостивому святому, считавшемуся у нас самым первым заступником от любых бед и несчастий. С этого дня начинались праздничные посиделки, открывался период сватовства. Одна из самых важных характеристик св. Николы — «хранитель на водах». Не иначе как он тоже внес свою лепту, помог и помогает журналу выплыть и прочно держаться на поверхности мутных и неспокойных вод нашей нынешней культурной ситуации. Подсобил и дал добро на празднование, ведь Никола зимний — тот же добрый Санта-Клаус, Дед Мороз.

25 декабря — Спиридон-поворот, солнцеворот. Поворот на лето, в народном понимании, следует отметить запретом на работу. Конечно, лозунг «ни дня без строчки» — девиз всех пишущих, особенно тех, кто трудится в газетной и журнальной сфере, но иногда не грех вспомнить, что и без отдыха нельзя, и тут в самый раз обратиться к народному календарю, узаконившему в определенные дни и периоды запрет на всякий производительный труд.

28 декабря — Степанов день. В народном месяцеслове — срок найма батраков. В год создания «ПТЖ», не знаю, в этот ли день, но явно встал вопрос о формировании команды, согласной батрачить на ниве петербургской театральной журналистики и критики. Вообще близость к концу года и срокам всякой отчетности, обычный для этого периода аврал и по сей день делают из нас невольных (при этом и добровольных) трудоголиков, «без сна и отдыха» пытающихся что-то наверстать и вовремя что-то завершить, вовсе не надеясь получить какое-то весомое вознаграждение.

Три отрока в пещи огненной. Икона XV в. Новгородский историко-художественный музей

Три отрока в пещи огненной. Икона XV в.
Новгородский историко-художественный музей

30 декабря — день пророка Даниила и трех его друзей — святых отроков Анания, Азария и Мисаила. Библейскую историю о трех отроках на Руси знали очень хорошо. Вавилонский царь Навуходоносор был язычником и приказал возвести золотого истукана высотой в шестьдесят локтей, которому повелел поклоняться. Как только раздались звуки труб, флейт, свирелей, арф — все пали ниц пред истуканом и воздали ему божеские почести. И только Ананий, Азарий и Мисаил — юноши-христиане не пожелали этого делать. Разгневанный Навуходоносор приказал бросить их в горящую печь, которую растопили в семь раз жарче, чем обычно. Анания, Азария и Мисаила ввели в раскаленную пасть печи, но огонь не коснулся их, ибо они находились под покровительством ангела. Юноши вышли из огня живые и невредимые. Восхищенный преданностью вере и мужеством молодых христиан и пораженный свершившимся чудом, Навуходоносор приказал возвести их на высшие государственные должности и запретил отныне под страхом смерти кому бы то ни было хулить христианского Бога.

В течение длительного времени (по косвенным свидетельствам, с XIV в., а документально с начала XVI в. по конец XVII в.) эта библейская история разыгрывалась принародно в Москве за неделю до Рождества, являясь «предпраздньством» Рождества, открывая собой святочный цикл. Вот что писал о «Пещном действе» английский путешественник Дж. Флетчер, видевший его в Москве в 1588 году: «…Каждый епископ в своей соборной церкви показывает трех отроков, горящих в пещи, куда ангел слетает с церковной крыши, к величайшему удивлению зрителей, при множестве пылающих огней, производимых посредством пороха так называемыми халдейцами, которые в продолжение всех двенадцати дней должны бегать по городу, переодетые в шутовское платье и делая разные смешные шутки, чтобы оживить обряд, совершаемый епископом. В Москве царь и царица всегда бывают при этом торжестве». «Пещное действо» не только собирало огромные толпы народа, но и подключало к разыгрыванию обряда охотников из простых зрителей — на роль халдеев, которые вносили в чинное церковное действо сильный элемент народного ряженья, глумотворства, святочного «бесовского» веселья. «Пещное действо» можно рассматривать как предтеатр, своего рода Пролог к русскому фольклорному и профессиональному театру. И очень показательно, что день выхода «Петербургского театрального журнала» совпал с датой разыгрывания старинного театрализованного действа — сугубо религиозного и откровенно народного.

31 декабря — по старому стилю день Мелании Римлянки, надо готовиться к встрече Нового года, по народному выражению, «как на Маланьину свадьбу». Вот тут-то законно праздновать шумно, весело, сытно, при стечении друзей, гостей, доброжелателей.

С днем рождения, «ПТЖ»! Надейся на небесных покровителей, следуй мудрости предков и сам не плошай! Тогда все будет хорошо и мы не раз еще отметим очередную юбилейную дату журнала.

Ноябрь 2007 г.

Дмитревская Марина

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Последние месяцы я думала: в юбилейный номер я напишу не только большую статью «О технике критика», которую собираюсь сделать… вот как раз лет пятнадцать, но и неторопливое вступление, сопроводив его несколькими фотографиями страничек из блокнота, недавно вывалившегося из шкафа с рукописями.

На недописанную статью «наехал» каток каждодневных редакционных забот конца года, «сборка и верстка» номера, который вы держите в руках. Неторопливое вступление тоже вряд ли получится в момент, когда номер надо сдавать в типографию. Фотографии не влезли. А вот блокнот удивляет меня саму.

В нем моим, но еще разборчивым почерком были записаны самые первые «протоколы о намерениях» будущего «Петербургского театрального журнала», варианты рубрик, планы первых номеров, списки авторов, которых мы хотим приглашать. С какой-то страницы (просто — модель журнала и моей жизни в нем!) начинаются заметки про «уплату регистрационного сбора» (в 1992 году записываю эти слова, потому что ничего в них не понимаю), какие-то юридические подробности, колонки цифр про зарплату (это решалось коллегиально тогда, так же решается и сейчас), телефоны людей, которых я уже не помню, но к которым мы кидались за помощью в те годы, названные теперь «лихими 90-ми». Тогда мы ничего не знали про «лихие», а сидели в клетушке будущей «Бродячей собаки» (в каком-то закутке второго двора) и сочиняли журнал. Следы сочинения — в этом блокноте.

Не поверите — осуществились почти все планы. Не возникла разве что рубрика «Петербургское позорище» (позорищем, если кто не знает, в XVIII веке называли театр), не родился раздел «Театральный карман» (если кто не знает — это часть сцены, а не финансовые подробности), не развилась рубрика «Сверхзадача», которая планировалась только под рекламу, но осуществилось на редкость много. Не во втором номере, так в пятом, не в пятом, так в четырнадцатом…

Красной нитью проходит мечтательная реплика Лёни Попова: «Если бы он был тематический…». Почему-то записано: «На дорогу к Парадизу мы опоздали»… Может, и правда? Мелькает фраза «Олим, научись звонить по телефону», видимо, адресованная мне как руководителю, а рядом: «Я — олим, и я не умею». Судя по почеркушкам, мы хотели вызывать тени Морозова и Мамонтова (на дворе стоял 1992 год), но вот как раз их вызвать за 15 лет, пожалуй, не удалось…

Побитые в советские годы разными редакциями и произвольной цензурой редакторов, мы фиксируем: «Вся правка — вне зависимости от положения автора и качества текста — должна быть согласована с автором. Если автор живет в городе, он должен подписать экземпляр, идущий в набор». И отдельной строкой «ТЕКСТ — не СРЕДСТВО, А ЦЕЛЬ».

Нынешняя редакция журнала может подписаться под этими правилами.

Не помню, для чего, с какой целью я писала в блокноте текст, перечеркнутый потом крест-накрест. Может быть, это был какой-то вариант «К читателям и коллегам» № 0. «Респектабельность — не та добродетель, к которой мы стремимся. Напротив, „респектабельный“ театр для театрального человека — оскорбление, это означает конец театра. Театр — живая материя, ересь, импровизация, и нечто устоявшееся (=респектабельное) означает только одно — смерть театра, превращение его в офис». Прожив 15 лет, я готова взять перьевую ручку и аккуратно переписать эти слова на чистый листок, только более крупными буквами, поскольку респектабельность превратила нынче наш театр в один «большой бульвар», на котором стоят театры, почти все на одно «респектабельное» лицо, а их посещают зрители, привыкшие в последние годы говорить на чистом русском языке: «Мой вам респект… за то-то и за то-то».

И вот что еще нашлось на краю страницы: «Поколение 50-летних критиков в Ленинграде отсутствует. Я могла бы собрать редакцию 40-летних, свое поколение, но даже по себе знаю всю внутреннюю регламентированность. Редакция должна быть моложе главного редактора». Сейчас это тоже так, и мы все время думаем о том, что кто-то должен дышать в спину.

В старом блокноте (листая его, действительно чувствуешь, «как молоды мы были», и скупая слеза падает на страницу, превращая чернильные декларации в кляксу…) осталось еще несколько случайных фраз: «Сейчас время такое, что все хотят — наверняка. Чтобы утвердиться сразу. Режиссеры втискивают в один спектакль все, что может обеспечить это „наверняка“… Мы не рассчитываем — наверняка. Мы не надеемся на результат как таковой. Потому что важен процесс».

Если бы знала я, образца 1992 года, что такое будет «наверняка» в режиссуре следующих лет… Но, не надеясь на результат, занятые лишь процессом, мы прожили вот уже 15 лет, так что все было верно в тех начальных почеркушках. Мы оказались там, где были наши желания.

Идея этого юбилейного номера (согласитесь, красиво: 15 лет — и 50 номеров!) возникла из знаменитых слов А. С. Пушкина о том, что нужно драматическому писателю: «…никакого предрассудка, любимой мысли. Свобода». Ко многим, очень многим авторам мы обратились с просьбой написать о тех мыслях и впечатлениях, в которых застает их осень 2007 года. Не бежать за каждодневным театральным процессом, а остановиться и написать то, что хочется: о спектакле или проблеме.

Многие откликнулись, обещали, но тянули, отодвигали сроки, список сокращался, некоторые тексты пришли не просто в последний момент, а уже, кажется, прямо в типографию… Многие, скажем прямо, подвели, а еще гораздо большее число коллег призналось, что не знает, о чем писать…

Но у нас-то тема была — те самые 15 лет, которые прожил «Петербургский театральный журнал». И самым странным образом в этом номере собрались статьи, перекликающиеся со сквозными темами многих наших номеров. Письма Лёни Попова, предоставленные для публикации И. Бойковой и Е. Вестергольм, вместе с которыми мы начинали «ПТЖ», оказались вдруг рядом с записками Эры Зиганшиной, а в № 0 статья Лёни о Зиганшиной называлась «В один из дней до новой Эры», и центром того текста была «Чайка» Опоркова, о котором (и о которой) пишет сейчас Ю. М. Барбой… Когда-то, еще в журнале «Представление», мы (и в первую очередь Лёня) веселились, мистифицируя читателей сочиненными репертуарами ленинградских театров. В этом номере новые авторы З. Базука и М. Пулеметов приняли эстафету. В № 1 пером Эльзы Брокк мы приветствовали рождение «Комик-треста», остаемся верны повзрослевшим Фиссонам и сейчас, только перо Эльзы перехватила Маня (Смирнова-Несвицкая). А любимый многими № 17, где молодые авторы приветствовали не менее молодое «поколение войцеков и сторожей», продолжен в теперешнем номере разговорами с теми самыми «войцеками»… Наконец, обложку номера нарисовал нам Резо Габриадзе, персональную рубрику которого мы открыли в № 0.

Мы верстали журнал по мере поступления текстов. Никакого предрассудка. Свобода.

Что нового? — спросите вы. Есть и новое. Раньше мы не знали, какие православные святыни сопровождали нас в пути, теперь, благодаря А. Ф. Некрыловой, обрели покровителей.

И вот — юбилей. Мы будем праздновать его 20 декабря. Многие думают, что «ПТЖ» исполняется 15 лет. Это не так! Любая приличная организация сегодня находит свои истоки в глубине веков (возьмите хоть Малый театр, хоть нашу Академию, хоть РАТИ). Задумавшись на полминуты, мы вдруг поняли: журналу исполняется 200 лет! Ведь мы ведем свою историю от 1807 года, когда (и именно в декабре) кн. А. Шаховской задумал «Драматический вестник». Ведь что такое был «Драматический вестник», как не первый петербургский театральный журнал?

Спасибо всем, кто провел с нами вместе эти 200!

admin

Пресса

На малой сцене БДТ сыграли премьеру спектакля по пьесе Алексея Арбузова «Мой бедный Марат» в постановке молодого режиссера Евгения Семенова. АНДРЕЮ ПРОНИНУ показалось, что «Марат» в БДТ мог быть и побогаче.

Если считать кризисные времена моментом благодатным, сулящим правильное перераспределение сил, оздоровление и новый подъем, то БДТ имеет смысл поздравить с радужными перспективами. Последние сезоны (не исключая текущий) были для театра сложными, а по-настоящему успешных постановок — раз-два и обчелся. Сказывается и висящий дамокловым мечом неминуемый ремонт: легендарное здание потихонечку «плывет», кренится — и требует кардинальной реконструкции заодно с укреплением фундамента. Надеясь переждать отлучение от родных пенатов в маленьком Каменноостровском театре, БДТ ныне сосредоточился на пополнении камерного репертуара. Заодно как-то незаметно рухнула монополия избранных режиссеров на постановки со знаменитой труппой.

Скажем, для 26-летнего Евгения Семенова, закончившего Университет кино и телевидения по классу Владимира Бортко, нынешний дебют в БДТ — это и вовсе первая работа в театре. Прежде молодой режиссер занимался только кинематографом: поставил сериал «Катерина», фильмы «Танец живота» и «Бог печали и радости». Эти работы особого резонанса не снискали, а если и запомнились, то ограниченному кругу зрителей. Зато широкие круги легко вспомнят Евгения Семенова, если сказать, что именно он исполнил роль Ипполита в сериале своего учителя Бортко «Идиот». Господин Семенов появился в БДТ по приглашению актрисы Александры Куликовой, прежде сотрудничавшей с ним в кино: именно этого постановщика она посчитала идеальной кандидатурой для своего бенефисного спектакля.

Критиковать ее выбор особенно не приходится. В сравнении с предыдущим молодым дарованием, творившим на малой сцене БДТ, — Егором Чернышевым, чей беспомощный опус «Norway.Today» стоял на грани полной профанации, господин Семенов выглядит мастером своего дела. Подыскав же для сопоставления более доброкачественные образцы, придется убавить восторженности в тоне. «Мой бедный Марат» Арбузова — одна из лучших советских пьес, и ее филигранная выделка держит спектакль на плаву. Но от вопроса, что именно стремился открыть в этом тексте постановщик-дебютант, не отделаться никак.

Описанный Арбузовым любовный треугольник Лики, Марата и Леонидика, наверное, можно трактовать и как вневременную историю, хотя конкретные отсылки к эпохе тут очень ощутимы: первый акт — ленинградская блокада, второй — послевоенная эйфория, третий — ранняя «оттепель» с горьким послевкусием сталинизма. Спектакль режиссера Семенова пытается балансировать между условностью и конкретностью. Самые удачные сцены тут — долгие томительные паузы, в которых актеры словно бы пытаются расслышать пульс миновавшего времени, по-бытовому достоверные посиделки за небогатым столом, легкая вязь остроумных арбузовских диалогов. Но высечь из бытовой простоты драматическое напряжение режиссеру не удается. Он скрепляет тонкие эфирные зарисовки грубыми связками. Актеры начинают изображать что-то истерично-символическое: биться в двери (дверями разного фасона и величины заставлена вся сцена — такова декорация Эмиля Капелюша), открывать и захлопывать чемоданы (видимо, символ бесприютности героев), бесчувственно валиться на пол или застывать в экспрессивных позах.

Эти режиссерские изыски призваны помогать спектаклю двигаться от зачина к финалу, но приспособлений для актеров, дабы показать развитие образов, у постановщика явно недостаточно. В первом, блокадном акте они, замотанные в тряпье, копируют пластику подростков, в третьем, «оттепельном», — стилизуют возрастную усталость. В остальном, все остается на местах. Александра Куликова играет Лику элегантно, со вкусом и страстностью, но при этом удивительно отстраненно, словно античную героиню, лишенную обыденных черт и человеческих слабостей. Марат (Руслан Барабанов) — рубаха-парень, убедительный и живой персонаж, но какой-то слишком сегодняшний: словно забежал из соседнего офиса или клуба. Семен Мендельсон пытается лепить своего героя (Леонидика) иначе: с дотошной подробностью реконструируя стиль поведения человека 1950-х. В ухватках героя господина Мендельсона мерещатся то манеры Василия Меркурьева из «Верных друзей», то жест старого ветерана, встреченного в районной поликлинике. Но добросовестность артиста идет во вред его персонажу.

В новом спектакле БДТ старообразный Леонидик не имеет шансов против красавца Марата, а его супружество с Ликой выглядит актом женского милосердия по отношению к калеке. Такая невольная трактовка пьесе вовсе не идет; и никакие условные манипуляции с чемоданами не могут скрыть того обстоятельства, что режиссер растерял часть арбузовского багажа по дороге.