Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Левинская Елена

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Это происходит всегда, рано или поздно. В какой-то момент наработанное мастерство (режиссера, актера, критика и т. п.) начинает тормозить. Вроде все как всегда, нормальные продукты творчества, а скучно, предсказуемо, сам тупеешь, публика тупеет. Тут в искусство внедряются какие-то типы без диплома — и твой натруженный профессионализм летит на помойку. Только осознал, что ремесло — в кармане, как уже рутинер. Прямо по Венедикту Ерофееву: стремительное превращение сопляка в старого хрыча. Явление непрофессионалов, как правило, связано с началом обновления, с тягой еще тесней приблизиться к правде жизни.

Дилетант К. Алексеев (Станиславский). Фото из архива редакции

Дилетант К. Алексеев (Станиславский).
Фото из архива редакции

Дилетант В. Немирович-Данченко. Фото из архива редакции

Дилетант В. Немирович-Данченко.
Фото из архива редакции

Дилетант Е. Левинская. Фото из архива редакции

Дилетант Е. Левинская.
Фото из архива редакции

Скажем, фабрикант и литератор открывают МХТ, выступив «на борьбу с рутиной, шаблоном, признанными гениями и т. п.», а через полвека актер, Иванушка-дурачок из ЦДТ, в погоне за новой правдой пускается в режиссуру и уже вопреки МХАТ создает «Современник» с его, как злословили, «шептальным реализмом». А еще через полвека приезжий филолог из Кемерово, натурально запинаясь, рассказывает, как самолично съел пуделя. И бьет рекорды подлинности недоделанная, матерящаяся «новая драма».

В общем, нам повезло, сейчас как раз настал момент. Все смешалось в доме обломовых — режиссер пишет, художник ставит, драматург играет, осветитель жарит на трубе. Сижу тут над рецензией, вдруг — звонок. Приглашают попробоваться в кино. Мол, заметили меня еще в Студенческом театре МГУ в 1980 году. «Знаете, — говорю, — я ведь немного изменилась. И не актриса, а совсем наоборот». «То, что надо», — говорят. Всучили сценарий, роль хорошая, большая. Как минимум профессионализм нужен! «Ну кто, — возражают, — из нынешних актрис это может сыграть? Назовите!» И я, уже неглупая в общем-то женщина, купилась как цыпочка. Ясное дело, никто, кроме меня. То есть даже до критика в моем лице тенденция докатилась, а уж, казалось бы, кто как не мы: «профессионализм! профессионализм!», круговую оборону держим. И правильно, кстати, делаем. Чтоб было что прорывать.

Время меняется — и требует выразить себя по-новому. Новое решение не ищут в пространстве уже реализованного. Оно за рамками, вне профессионального поля. Ведь открытие, будь ты хоть трижды мастер, совершается не в результате техничного исполнения, а по озарению и вдохновению. Которые приходят в основном вопреки профессионализму, на сопротивлении, не проторенным же путем. Или сам пытайся начать с чистого листа, или дай жить уродам самодеятельности.

Спрашивается, зачем Адольф Шапиро позвал во мхатовский «Вишневый сад» Ренату Литвинову? Положим, Раневская — дива и Литвинова — дива, но территория МХТ — не подвальчик Театра.doc, где гастарбайтер играет гастарбайтера. Зачем большому художнику, вскормленному традицией, столь сырая реальность? Думаю, тут натура, нюх, чувствительность к колебаниям воздуха. И кураж. Театр перетряхнуть, самому встряхнуться.

Когда Литвинова—Раневская, блистая неподдельными бриллиантами, зеленью глаз и ярко малиновым ртом, роняя чернобурку с голого плеча, нелепо заламывая руки и срываясь на визг в минуты ярости, подпрыгивающей походкой явилась на сцене МХТ, разразился скандал. Шокировало все — вычурность поз, манерность интонаций и что дальше пятого ряда не слышно. Опытные актрисы в возмущении покидали зал. Критики написали: провал. Разнесся слух: Табаков закрывает спектакль! Но кассу уже брали штурмом. Табаков, натурально, передумал.

Она роняла слова, будто сама, как сценарист, их написала, — авторское исполнение, эффект Гришковца. Расчет постановщика строился на контрасте: сценическая неумелость Литвиновой плюс эскизная игра специально выписанного из Питера Сергея Дрейдена (Гаев) противостоят отчетливому, уверенному мастерству остальных актеров-мхатовцев — как тающая, никчемная красота аристократизма противостоит практичности новых хозяев жизни, как изначальный МХТ — нынешнему. Не случайно декорацией служит знаменитый занавес с чайкой, разрезанный на куски — подобно саду, ради выгоды разбитому на дачные участки. «Дачники — это так пошло… простите», — лепечет Литвинова— Раневская. И прочь, в Париж, к любимому! Так диковинная бабочка летит на пламя свечи.

Неумелость — сознательная, как прием — рождает новые смыслы. Это было потрясающе явлено на последнем Чеховском фестивале — в «Обратной стороне Луны» Робера Лепажа. Канадский постановщик всех персонажей играет сам — и мешковатого одинокого дядю за сорок, задвинутого на внеземных цивилизациях, и его «преуспевшего» брата (аж ведет прогноз погоды на ТВ и живет с другом Карлом), и маму их, что недавно померла, и ее доктора… Ни актерского мастерства, ни перевоплощений, все под хронику, сплошная скороговорка взахлеб. Сценарий тоже самострог, ни сюжета, ни конфликта, скачет как по ссылкам: то стиральная машина с круговертью мокрого белья, то вдруг наш Алексей Леонов, космонавт (белье за круглым окошком — иллюминатор — Земля в иллюминаторе), однако переход от одного к другому техничен, как суператтракцион: спектакль оснащен и отлажен фанатично, по последнему слову.

Техника, как и безыскусная манера игры, включена в смысл. Перед нами современник в окружении сверхтехнологий. Телефон, радио, стиральная машина, видеокамера, ТВ, лифт, космический корабль реально определяют судьбу. Камера помогает снять видео и выиграть международный конкурс. Застрявший лифт, как машина времени, уносит в детство. Самолет переносит в СССР. Космический корабль — во Вселенную. А мы все уязвимей, все ничтожней. Но рвемся, рвемся вверх, закомплексованные, смертные — изобретаем, изобретаем… Щас изобретем что-то окончательное — и вырвемся, прорвемся!.. Что? Куда?

Современным языком, в нынешних реалиях Робер Лепаж говорит о вечном — маленький человек, конечность жизни, Бог. Отказ от мастерства он присвоил как атрибут профессионализма. Получился редкостный по силе воздействия сплав. И надо было видеть этот триумф! В финале герой как-то боком, неловко ложится на пол и — ползет. А в точно установленном над ним специальном зеркале кажется, что он парит в Космосе! Вот так всегда. Беспомощная возня на карачках, она же — феерический улет. Как посмотреть. Как сделать.

Мастер — образец для неумелого, неумелый — образец для мастера, говорили мудрые японцы. Но мы не в Японии. У нас мастер и неумелый лупят друг друга по башке до победного конца. Почему неумелость, самодельность, аутентичность «новой драмы» раздражают? Новое содержание, к которому те пытаются прорваться, связано с расширением границ общепринятого в искусстве — эстетических, тематических, моральных. Это опасно и чревато. Зачем? В классике все есть, при наличии мастерства с ее помощью можно выразить и современность. Но недаром герой Лепажа сочиняет труд о влиянии современных технологий на искусство. Влияние серьезное. Можно, «осовременивая», даже дать гоголевскому герою мобильник. Но телефонный звонок не перевернет его жизнь — как это сплошь и рядом происходит сегодня.

Братья Пресняковы, конечно, Гоголя не заменят. Гоголь — это Гоголь, а эти кто? (Признаться, иногда даже думаю, что они такие же Пресняковы, как и братья.) Но пусть меня расстреляют, очень бы хотела увидеть их — или еще какую темную лошадку из буйной драматургической самодеятельности — в постановке Сергея Женовача. В новорожденной Студии театрального искусства. Вот написала — и самой дико. Столько ожиданий связано с питомцами Женовача, взлелеянными на классических образцах. С их-то гордой наивной простотой, с чистотой и ясностью их главной, глубинной мысли — да в мутный поток сегодняшнего сознания! А может, «высокое» и «низкое» вступят в химическую реакцию. И на сопротивлении, на преодолении, на стыке возникнет наконец то, чего так не хватает сегодняшнему театру, — событийное сочетание художественности с остротой и подлинностью момента.

А в кино я снялась. Ни как встать не знала, ни что такое крупный план. Сама намучилась, со мной намучились… Любая актриса была бы лучше, по-моему. Профессионализм, господа, профессионализм!

Октябрь 2007 г.

Учитель Константин

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Я не люблю писать о плохом. И особенно — публиковать. Люблю о хорошем. Вот все о плохом и собралось. Или не все?

Ненавидите ли вы театр, господа, так, как ненавижу его я? Знакомо ли вам то ощущение глухой ярости, когда — необъяснимым образом — достойные люди, с которыми вы только что вполне сердечно беседовали на лестнице, начинают вести себя подобно людям невменяемым? А когда запоет дурным голосом драматическая актриса, в почтенном уже возрасте делая глазки…

Почему так стыдно бывает именно в театре, почему, казалось бы, к вам не имеющее никакого отношения зрелище заставляет физически кровь прилить к лицу? Вот загадка.

Во многих славянских языках театр обозначен словами с корнем «позор». Человек здесь показывает свою подноготную, разоблачается.

Конечно, все понятно о человеке и по акварели с рябиной. Или когда на рояле играют. Вот крепкий, как танк, идиот, вот мещаночка, жалко взывающая ко всеобщему вниманию, — но все же помимо них существуют профессиональные законы, и нет здесь такого жестокого самообнажения. В театре предыдущих эпох, вероятно, тоже не был так открыто явлен человеческий лик актера, через который, к ужасу моему, вижу постыдное в себе и в современном обществе.

***

Актеру Д. — очень известному и очень хорошему актеру — в радиоинтервью задают вопрос о его отношении к театральной критике.

— Ну какое отношение? — говорит он своим незабываемым голосом. — Что она может мне сказать, эта критика?

То есть: сам все знаю лучше всех.

Меня тоже нередко передергивает от тона нынешней критики. Может, старею. Но тут иное: вообще что может сказать эта критика.

Лет сорок назад этого человека очень интересовала критика. Он был молод, малоизвестен, не сыграл сотен ролей в кино. И о нем писали. Блистательно писали. А теперь, наверное, не надо о нем писать. Писать надо о молодых, о менее известных.

Но публика-то думает, что русский театр — это вот Д.

И она не очень ошибается. Наш театр — это прежде всего театр «мейджоров», священных коров, которые за выход получают годовую зарплату партнера.

***

Великие. Почему их «великие» со своими «кадиллаками» уместнее наших. К Де Ниро претензии странны. Он — ни за чей счет. Д. — безусловно за счет кого-то другого. Может быть, не менее талантливого и профессионального кого-то.

***

Приезжаешь в провинцию и ждешь почему-то, что здесь в театре много жалкого, безвкусного. При ближайшем рассмотрении выясняется, что это большое заблуждение. В столицах стыдно бывает чаще. Просто бедность большая. И жизнь без вариантов. И еще поразительно — чем ниже театр, тем обособленней, друг от друга и от городской культуры, тем презрительней к местной интеллигенции.

***

Театр в России — еще и форма изоляции от мира. Конечно, что-то подобное и у писателей, и у композиторов сложилось при советской власти. У всех инженеров человеческих душ. И все же театр по этой части превзошел всё.

Отстаньте от меня все, я занят творчеством, я не интересуюсь вашими мелкими проблемами. Только дайте немного денег. Лучше — много. Создайте условия для моего творчества. И хвалите меня, хвалите. А если вы не хотите меня хвалить, то вы подонки. Страшные подонки.

***

История МХТ и того, как его организационная модель и его эстетика стали образчиками единственно возможного пути театра при Иосифе Виссарионовиче, — это один из самых печальных сюжетов о том, как утопия превращается в антиутопию. Превращается, реализовавшись.

***

Я люблю театр-дом. Но Театр-дом — значит распоряжаться психикой людей и их судьбами. За Товстоноговым такое право признаю. За режиссером Т. признать такого права не могу. Не понимаю, чем он отличается от актера Ф., чтобы им распорядиться.

***

Действительно ли режиссеры Мейерхольд и Бергман были устроены принципиально иначе, чем И. и Г.? Боюсь, что да.

***

Антреприза. Все в ней симпатично. Кроме спектаклей. Я понимаю, почему они такие убогие. Но все равно ведь, почему.

***

После Акимова пришли в театр другие режиссеры. И им стали говорить в театре, чтобы, дескать, несли высоко знамя. Чтобы традицию продолжали. У одного из них я немного учился. Он как-то удивленно заметил:

— Почему я говорил на это: да? Как я мог согласиться продолжать его путь, если его уже нет? Это же был — его путь.

***

Студенты-актеры. В аудитории большинство — интересные. Реакции интересные, слушают как-то интересно. Потом мне интересно, какие они на сцене. Какие вообще.

Все разные, конечно. Но чаще — грустные.

***

Слышал на собрании, как один режиссер, немолодой уже человек, рассказывал начинающим режиссерам, как нужно ставить спектакли и какой должна быть драматургия. Поймал себя на гадкой мысли, что хочется обратиться к нему на «ты»: «Ты кто такой?! Я-то видел твои спектакли». К счастью, подавил в себе. Ушел.

***

Если нет правды, то ничего не нужно. Но в том-то и ужас, что артикулировать это — уже ложь. Если кто говорит о правде в театре — не в самой частной, теснейшей беседе — это заведомый лгун. Каковых тьмы.

И я вот написал, и неловко. Это должно быть табу.

***

Как-то стал собирать все случаи, когда плакал в театре. И записывать. Даже в опере. В куклах. В драме. В общем, случаи были. Но показать такой список можно только жене, наверное. Потому что этот список — все обо мне. Больше нечего и сказать.

Боюсь, что так — с каждым зрителем, который сколько-то раз сталкивался с настоящим.

***

Как-то на лекции зашел разговор, кто что любит в театре более всего.

Я сказал, что люблю тот миг, когда уводят свет в начале. Люблю до какой-то истомы. Потому что это момент, когда еще возможно все, есть еще все сто процентов.

Люблю и многое другое, но не так болезненно.

«А я, — сказала одна девочка, очень способная актриса, кстати, — я больше всего люблю поклоны и аплодисменты».

В аудитории захихикали. Захихикал — внутренне — и я.

«Здесь, — продолжала она, — здесь видишь, что это за люди. Здесь понимаешь, чего все это ради».

Я вспомнил ее слова, когда Солери, седой старик, снял на поклонах после «Слуги двух господ» черную маску Арлекина.

Ноябрь 2007 г.

Руднев Павел

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

Систему театрального менеджмента сегодня, как правило, трактуют как сосуществование и борьбу репертуарного театра и антрепризы, при известных допусках — как борьбу государственного театра и частного. Имеет смысл разобраться в этом искусственно придуманном конфликте систем и попытаться сразу отменить ложное понятие «антреприза» относительно любых явлений современного театра — как дискредитированное современной театральной практикой. Слово «антреприза» через век стало означать свою противоположность, и отсюда вся путаница понятий, уводящая знание о театре и переменах в его управлении в тупик. Если мы и дальше будет называть любой частный, негосударственный театр «антрепризой» («Антреприза — это всего лишь форма собственности», — говорят нам антрепренеры), мы никогда не избавимся от предубеждений зрителей и профессионалов против нерепертуарной модели.

Репертуарный театр традиционно доминирует в России и означает дотируемый государством, имеющий устойчивую труппу и другие штатные единицы, декорационные цеха театр-дом, играющий спектакли на собственной площадке. То, что мы сегодня называем «антрепризой» (а именно опыт негосударственного нерепертуарного «сборного» театра на несколько спектаклей без площадки и устойчивой труппы), физически и фактически перестает быть таковой. Лучшие театральные антрепризы (Независимый театральный проект Эльшана Мамедова, «Арт-партнер XXI» Леонида Робермана, Продюсерская компания Анатолия Воропаева и другие) склонны сегодня фиксировать труппу и площадку показа. Они оседают на арендуемых ими сценах, отчетливо понимая, что в сознании зрителя спектакль есть принадлежность известного театрального здания, а не самостоятельный артефакт — часто антрепризы теряют более половины публики, если, к примеру, переносят антрепризный проект из МХТ им. Чехова в Театр им. Маяковского. Современный зритель, еще не привыкший разделять репертуарную и нерепертуарную модели, не разбирающийся в прихотливости форм театральной инициативы, воспринимает поход в театр как поход в конкретное здание и порой исходит из собственного опыта его посещения, даже не подозревая, насколько чужим может оказаться антрепризный спектакль для стиля и репертуарной политики арендованного театра. Зритель наш до сих пор мыслит театральный процесс театрами-зданиями, а не спектаклями. Это предубеждение крайне трудно, но необходимо разбивать, иначе мы всю жизнь будем рассуждать о «проклятых» и «священных» театрах с истерией чревовещателя и не дадим частному, проектному, бездомному театру права на существование.

Точно таким же образом, как со зданием, поступает хороший продюсер с «труппой» своей антрепризы, отчетливо понимая, что актерское имя — манок такой же, как и театр-здание. Так, к примеру, Людмила Артемьева или Гоша Куценко — это имена, чаще всего в театре связанные с Независимым театральным проектом, знаменитым своим мегахитом «Ladies’ night». Если говорить об афише беспрецедентно успешного Независимого театрального проекта, то Эльшан Мамедов ориентируется на постановку драматургических бестселлеров европейских (по преимуществу французской) столиц, которые увидеть можно только здесь, в НТП. Причем специально ездит во Францию отбирать тексты. И что это, если не самая настоящая репертуарная политика?

Таким образом, можно констатировать следующее: лучшие антрепризные проекты постепенно превращаются (а по сути, вынуждены превращаться из-за определенных зрительских предпочтений) в репертуарные театры, у которых есть только два существенных отличия: отсутствие своей площадки и контрактная система для труппы, которую, впрочем, сегодня переняли и некоторые репертуарные театры, такие как Художественный театр Олега Табакова или театр «Практика» Эдуарда Боякова.

Лучшие театральные антрепризы перестали быть антрепризами, являя собой вариант традиционного театра. Такие частные предприятия логичнее было бы называть «театральными проектами», «проектным театром», где связующее звено — фигура просвещенного продюсера, менеджера-идеолога, директорский ресурс.

Сегодня говорить о таких директорах как об антрепренерах — это, с моей точки зрения, не только моветон, но и архаизм. Это все равно что назвать топ-менеджера современной корпорации кооператором — так же бессмысленно и оскорбительно. Термин «проектный театр» подчеркивает ценность частной театральной инициативы, в то время как термин «антреприза» несет за собой шлейф негативного восприятия.

Тут же следует снять обвинения некоторых экспертов в превращении репертуарных театров в антрепризы — об этом чаще всего говорят в случае с Художественным театром или театром «Школа современной пьесы». Почему-то и совершенно несправедливо считается, что если театр к работе привлекает звезд со стороны, а не работает со своей труппой, — это антрепризный крен. На мой же взгляд, такая практика абсолютно нормальна, это хороший менеджерский ход. Нарекать такой театр антрепризой — значит проявлять совершенно неуместный здесь перфекционизм и бюрократический подход, вроде того, что «вот есть у вас труппа, штатное расписание — вот их и используйте». Чтобы как-то справиться с энтропией репертуарной театральной системы, лучше всего начать менять ее изнутри. Страсть к миграции сегодня — это норма как для артистов, так и для режиссеров. Внедрение в труппу «чужаков» — это экономическое решение, а не нравственное.

Негативное отношение к антрепризе сегодня — всего лишь «нашего времени случай». Театральная антреприза конца XIX и начала XX веков — явление частного театрального предпринимательства и инициативы, порой убыточного, неприбыльного свойства (смотри, к примеру, пьесу «Таланты и поклонники» Александра Островского).

Сегодня же антеприза — «руконеподаваемый» жанр для профессионалов. Ее не отсматривают театральные критики, пресс-служба в антрепризах заменена рекламной деятельностью, антреприза, собственно говоря, в критике и рецензиях и не заинтересована (отчаялась). Антрепризные спектакли играются на непрестижных площадках, не участвуют в рейтингах и ротации, в большой театральной системе. Антреприза стала отдельным островком театральной жизни, субкультурой — у нее свои каналы распространения билетов, свои продюсеры, свои прокатчики, свои режиссеры, свои артистические команды. «Антрепризный актер» — это такая же реальность сегодня, как и «сериальный актер». Антреприза перестала иметь точки соприкосновения с «большой» театральной жизнью, потеряв институт экспертной оценки, потеряла и систему координат.

Причину современного предубеждения против антрепризы надо искать в самых низах частных театральных предприятий, на низшем уровне современного театрального «обслуживания». А именно, в безобразном явлении российской театральной жизни — так называемом чёсе, нравственном преступлении против искусства. Чёс — явление не столичное, а парализовавшее самые захудалые и не искушенные театром регионы России и бывшего Советского Союза. Чёс бывает двух форм. Первая — когда частная артистическая компания (как правило, звезды не первой величины, кумиры былых эпох), часто прикрываясь именем Москвы, возит по городам и весям незайтеливый комедийный спектакль, где материальная театральная культура сведена к минимуму: простейший свет, громкая фонограмма, декорации либо надувные, либо существующие при любом театре (кресла, стулья, столы), либо отсутствуют. Вторая форма чёса — это частная инициатива артистов какого-то столичного театра, которые заимствуют спектакль и бренд своего театра, не согласуя это с дирекцией, вывозят спектакль в провинцию — без декораций и костюмов, надеясь на «вечное сияние» народных кумиров, профанирующих и оскорбляющих доверчивую любовь публики. Простодушный зритель российской глубинки порой бывает доволен и этим, но чаще всего такие «театры» наносят непоправимый ущерб театральным вкусам российской провинции: зритель вообще отказывается от посещения театра, и местного тоже, где постановочная культура и ответственность артистов за продукт все-таки выше, чем в чёсовых постановках.

Разумеется, нашим государственным культурным учреждениям лучше никаких запретительных мер не советовать, ведь совершенно ясно, что любой запрет породит новые формы коррупции и поборов. Тем не менее единственная форма борьбы против чёса — давно пестуемая театральными продюсерами идея лицензирования театральной деятельности. Тут, как на водку, нужны акцизы или, как на собачий корм, — «рекомендации лучших собаководов». Поэтому институт экспертной оценки в случае с антрепризами все-таки должен быть. Единственный фестиваль антреприз, который мне известен, проходит в далеком Благовещенске на кинофоруме «Амурская осень».

Кроме всего прочего, существует определенная историческая неточность употребления слова «антреприза». Расцвет антрепризы как альтернативы императорской театральной сцене в конце XIX века был связан с появлением частной театральной инициативы, пробуждением цеха независимого продюсерства в области исполнительских искусств, что было крайне важно для развития театральной культуры. Провинциальная театральная жизнь поддерживалась исключительно за счет опыта антрепренерских театральных сезонов. Театр «заводился» в небольшом городе всякий раз заново: на один сезон набиралась труппа, определялась репертуарная политика, создавался список покровителей театра. С этим были связаны постоянные актерские миграции, так или иначе влиявшие на распространение идей и методов, а также формы взаимодействия региональных антреприз и столичных звезд императорской сцены. Так, к примеру, Вера Комиссаржевская могла на несколько месяцев покидать Петербург и, переезжая из города в город, быстро вводиться в популярные спектакли на главные роли, которые уже были подготовлены местными труппами для нее. Своеобразный «рамочный» театр позволял антрепризе (да и частному театру Веры Комиссаржевской в Петербурге) «поддерживать штаны», даровать провинциальной публике петербургскую театральную культуру без упущений.

Появление первых антреприз и цеха театральных директоров было связано с еще одной проблемой. Антрепризы рубежа веков разрушали театральные табу. Прежде всего, театральную монополию Императорской сцены, которая более века не просто доминировала в России, но и была почти единственной формой общественных зрелищ. Отмена монополии на театр и развитие частной инициативы открыли ранее неведомые просторы для театральной деятельности. Несколько лет понадобилось для того, чтобы секуляризовать театральную деятельность, вывести ее из-под надзора Священного Синода. Именно первые российские директора-антрепренеры (в частности, Алексей Суворин) стали активно бороться против религиозной цензуры. Не менее десятилетия ушло на разрешение самой серьезной проблемы демонополизированной театральной ситуации в России — запрета Синода на представление спектаклей в дни поста и религиозных праздников. Достаточно посмотреть сегодня на православный календарь, чтобы увидеть, что этот запрет просто-напросто выкидывал в мусорную корзину более половины дней в году, целые месяцы Великого и Петрова Поста. Для дотируемых государством театров императорской системы это не было серьезной потерей — ну разве что для артистического состава, порою уходившего в глубокий запой без необходимости играть в течение месяца. А вот для частных театров, берегущих каждую копеечку, этот запрет был серьезным ударом по карману. И именно антрепренерам мы обязаны за отмену этого феодального обычая.

С предубеждением относясь сегодня к антрепризе и антрепренерам, мы, прежде всего, зачеркиваем этот исторический опыт — бесценный опыт частной театральной инициативы, которой сегодня на российской сцене так мало. Прощай, антреприза! И да здравствует проектный театр!

Ноябрь 2007 г.

Дмитревская Марина

15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

«Старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути», — поется в русской народной песне, посвященной неутомимому театральному путешественнику Олегу Лоевскому (см. о нем все предыдущие номера «ПТЖ», начиная с № 14 и заканчивая № 47 — раздел «Русский театральный инвалид»).

О. Лоевский. Фото М. Дмитревской

О. Лоевский.
Фото М. Дмитревской

Он ездит больше всех. Видит больше всех вместе. Проводит больше всех взятых. Пишет сценарии. Редактирует сценарии. Дает идеи. Распространяет идеи, пьесы, режиссеров, мысли и анекдоты. Специальное хождение по стране имеет его абсолютно чемпионский диск, на который Лоевский собрал три тысячи пьес, в основном современных. Диском зачитывается вся Россия, на нем паразитируют все литчасти всех театров, а Лоевский прочел все пьесы и сразу забыл, но если позвонят из Н. Н., В. В., Н. Т. или Н. У. — Олег Семенович даже во сне всегда посоветует, что поставить, какого режиссера позвать и где этот режиссер находится…

Все 15 лет, что выходит наш журнал, Лоевский ездит, являясь уникальным устным СМИ. Одно время мы даже организовывали общий информационный центр, но теперь центр этот развалился, потому что застать Лоевского стало совсем невозможно даже по мобильному телефону, поскольку на каждый город у него своя sim-карта, а в лесу, где его иногда случайно оставляют машины крупнейших театров, сеть не ловится.

То он попадает в автокатастрофы на пути Волгоград — Элиста, то остается один на лесной дороге Челябинск — Екатеринбург (см. № 47), то билет, по которому он должен лететь в Румынию, он случайно отправляет в Саратов, а саратовский остается для Румынии: билетов — как грязи, поди разберись! Он сидит над ними — как пушкинский Барон над сундуками: каждый из них олицетворяет драгоценный или недрагоценный спектакль, только его нужно отдать…

Уловив Лоевского в редакции, я решила поговорить с ним о проблемах нашего театра за 15 лет.

— Дело было примерно так. В октябре… когда я прилетел откуда-то куда-то… Подожди, надо вспомнить… Как я попал в Ростов-на-Дону?..

— Ты улетел туда с «Реального театра» в Нижнем Новгороде.

— Да. Вот. Улетел в Ростов-на-Дону. На день. Оттуда — на день в Москву. Успел с кем-то повидаться и что-то сделать. Потом — на полдня в Саратов на Форум. Просидев на Форуме в ожидании слова, подготовив пламенную речь, я не сумел выступить и улетел оттуда в Москву, а ночью этого же дня в Вену, а вечером из Вены улетел в Бухарест. Три дня в Бухаресте, уехал в Брашев, из Брашева в Бухарест, потом вылетел в Вену, прилетел в Екатеринбург и… обнаружил, что в октябре, за эти семь дней, я летал на самолете шесть раз. И то так мало только потому, что в самолете у меня заложило уши и начался жуткий отит… В общем, я заболел ухом и из Екатеринбурга поехал машиной в Верхний Уфалей.

— Который в честь отита переименовали в Ухо-лей.

— Да, там я заливал лекарство в ухо. И увидел хороший спектакль театра из Губахи Пермской области. Потом заехал в Екатеринбург и тут же уехал в Омск. В Омске посмотрел все, что видел раньше.

— Зачем ездил?

— Должен был быть круглый стол.

— Был?

— Нет.

— Почему?

— Ну, не сложилось. Но было много полезного. Я повстречался с комиссаром года России во Франции Николя Шибаеф, а мы в марте будем делать неделю французского театра и драматургии в Екатеринбурге, привезем спектакль замечательного режиссера Помра, спектакль из Челябинска по Лагарсу, который сейчас ставит там французская девушка, и сделаем читки… Из Омска я улетел в Москву на «Большую перемену», на «Большой перемене» я хотел выступить на обсуждении спектакля «Собиратель пуль», но Эдик Бояков мне слова не дал, там было много выступающих и без меня.

— Как-то ты мотаешься без права слова.

— Да, мотаюсь без права слова… Нет, иногда я выступаю. Вот в Верхнем Уфалее я очень много выступал, а где-то вел переговоры, а где-то про что-то договаривался… Из Уфалея в Омск, из Омска в Москву, из Москвы в Петербург, из Петербурга в Москву, из Москвы в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Пермь, из Перми в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Улан-Удэ… Не, из Москвы в этот…

— В Уренгой?

— Нет, не в Уренгой. В Нижневартовск, из Нижневартовска в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Пермь, из Перми в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Улан-Удэ, из Улан-Удэ в Москву, из Москвы в Петербург, из Петербурга в Москву, из Москвы в Новосибирск, из Новосибирска в Барнаул, из Барнаула в Бийск, из Бийска в Барнаул, из Барнаула в Новосибирск, из Новосибирска в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Челябинск, из Челябинска в Екатеринбург…

— В Челябинск-то зачем?

— Из Челябинска в Екатеринбург… В Челябинске смотреть премьеру у Гурфинкеля.

— Надо?

— Ну как не надо?! Человек поставил спектакль. Интересно. А потом оттуда куда-то еще… А, в Лысьву на два дня…

— У тебя проскочил Петербург. Еще раз приедешь?

— «Маска» сказала, что пришлет меня на один день посмотреть.

— Что посмотреть?

— Что-то. «Маска» сказала. Все, Маринка, пошли, мы опаздываем на спектакль.

8 ноября 2007 г. 18.55.
Санкт-Петербург

admin

2009/2010

  • Фантазии по пьесам Жан-Батиста Мольера
    «Смешные жеманницы» и «Брак поневоле»
  • Режиссер-постановщикАлександр Баргман
    лауреат Государственной премии России
  • СценографияЭмиль Капелюш
  • Художник по костюмамЮрий Сучков
  • Художник по светуДенис Солнцев
  • Музыкальное оформлениеАртур Мкртчян
    Владимир Бычковский
  • ПластикаАлександр Стекольников
  • СкрипкаФедор Черных
  • Педагог-репетитор
    по французскому языку
    Мария Комиссарова
  • Действующие лица и исполнители
  • Мадлон Марина Солопченко
    заслуженная артистка России
  • КатоАнна Вартаньян
  • Изабель, Маротта, Доримена ДебриЕвгения Латонина
  • Госпожа Эрве, ЦыганкаИрина Кулинич
  • Дюкруази, Ликаст, Альсид,
    Первый молодой цыган
    Григорий Татаренко
  • Лагранж, Алькаст,
    Второй молодой цыган
    Павел Татаренко
  • Сганарель, ГоржибюсГеннадий Алимпиев
  • ФрансуаФедор Черных
  • Некто «у трубы»Александр Стекольников
  • Жодле, Гарпагон, Философ,
    Алькантор, Виконт де Жодле,
    Цыганка мама
    Виталий Коваленко
    заслуженный артист России
  • МаскарильРоман Агеев
  • Спектакль идет 3 часа с одним антрактом
  • Строгалева Елена

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    То и дело возникает в жизни давняя и вечная оппозиция: Москва — Петербург, успех — неуспешность, агрессия — высокомерие, творческий позитивизм — предчувствие катастрофы, театральная столица — провинция.

    Пример из жизни: Москва, новодрамовский демиург лелеет свое, любимое: «Какая ужасная ленинградская школа, как плохо говорят питерские актеры, Питер — ужасный, ужасный ваш Питер». Спустя двадцать четыре часа — Питер, фильм Бориса Фрумина «Нелегал» и возвращение — медленное, горькое, восхищенное, неотвратимое — туда, в театральный Питер середины девяностых, к «мечтам о бабочках». К спектаклям, в которых актеры еще играли так же, как дышали вчера в этом фильме, — на полутонах, отзываясь на каждое движение партнера, рассказывая о крошащейся, рассыпающейся жизни и судьбе взглядом, поворотом головы, бьющейся жилкой на виске. К спектаклям с той тончайшей выделкой роли, которую, казалось, уже навсегда потерял питерский театр, утопая в безнадежности, безденежье, театральной реформе.

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Кадр из фильма «Нелегал»

    Поразительно, да, что, пытаясь написать о театральной ситуации сегодня, я хочу писать о кино, о фильме. Но именно в этом фильме сталкиваешься с поразительно осмысленным существованием актера в кадре, начинаешь думать, как он так делает, что он делает, как у него получается за короткий период — сцена в две-три реплики — вдруг открыть своего героя со всей его болью, его обреченной жизнью, тонущей в этой серой повседневности. Тут уже не просто искусство подтекста, вторых, третьих планов, не просто срывание социальных масок и актерских клише. Как существует весь фильм Анатолий Петров, как говорят и смотрят на героя Алексея Серебрякова женщины — Екатерина Унтилова и Ольга Альбанова, обнаруживая то бабье страдание, больше и трагичнее которого и нету, как с усмешечкой герой Сергея Барковского жадно глотает сырое яйцо — в две минуты рассказывая вот этой своей усмешечкой, дрожанием в голосе: «яйцами вас не удержишь», — все о своем герое. Практически весь поразительный актерский ансамбль этого фильма, за исключением прекрасного Алексея Серебрякова, — из Питера. Фильм пришлось комментировать все два часа: не питерский человек сидел и недоумевал — откуда режиссер взял этих актеров, неизвестных широкой киношной публике, актеров, составивших, по мнению этого нетеатрального человека, лучший актерский ансамбль во всем постсоветском кино. Из актерской базы «Ленфильма». Из ленинградской, питерской театральной школы. «Вот, — шепотом говорю, — Екатерина Унтилова и Анатолий Петров стоят, играли в „Грозе“ Катерину и Бориса, так же почти стояли. А вот это, это — Альбанова из НДТ, а вот тот парень, Сергей Уманов, заканчивал курс Петрова десять лет назад». Что такое им рассказал режиссер Борис Фрумин, что они оживили, одухотворили странный, нелепый, абсурдный сценарий шпионского детектива, действие которого происходит в конце семидесятых? Рассказав через эту историю о сегодняшней трагической отчужденности человека от собственной жизни, о невозможности управлять собой, быть собой, о нашем общем нелегальном положении, о тех, кому еще хочется — любить, кому хочется — жить, кого выламывают из собственной, не принадлежащей ему жизни. Кому зачастую остается только кусок сырого питерского неба, чтобы подышать — и дальше — в свою страну, быть нелегалом.

    Время. Фильм «Нелегал» с его почти застывшим временем отрезвляет, заставляет вспомнить нормальный, прежний человеческий ход времени.

    Что сложнее всего в сегодняшней жизни? Не верить. Останавливать себя и не верить, что только в этой активности, суете, движении, ритмах можно обнаружить правду сегодняшнего дня. Что только так ты возьмешь от жизни все и только так тебе обеспечен успех. Не верь, не верь, остановись, выдохни, подумай, пройдись нормальным неспешным шагом, вспомни, чему тебя учили. Не бывает актерского искусства за два года. Не бывает режиссерского — без опыта. Нельзя написать гениальную пьесу за один вечер. Не верь, даже если тянет согласиться, что Питер — театральная провинция. Да, глупые, бездарные чиновники и руководители, но люди — вот они, школа — пока никуда не делась. Дайте только возможность, дайте шанс, дайте, пока еще не пройдена точка невозврата, объяснить, сыграть, рассказать. Не дают. Оплевывают. «Какая ужасная ленинградская школа, надоели со своим Додиным». Я не о святом. Я о потере координат. О том, что каждый раз внутри себя ищешь аргументы, чтобы не согласиться с тем, что «театр отстал от сегодняшней жизни, что не может быть спектаклей по три часа. Человек не хочет терять столько времени на театр. Театр должен чувствовать сегодняшний ритм». Самая большая ложь нашего времени. Времени успеха и больших денег. Страшное время.

    Я должна была рассказать в этом номере о Новой драме, которой занималась последние семь лет. О надеждах и разочаровании, о смещении и исчезновении координат, о превращении маргиналов в успешных людей. Об обойме, куда легко попасть и откуда трудно уйти. Я и рассказала. Фильм «Нелегал» и стал той Новой драмой, с которой, наконец, у меня случилось биологическое и духовное совпадение, когда, устав объяснять очевидное (что театр — это не текст, не слово, что театр — это когда актер выходит и молчит, и если он молчит обо мне сегодняшнем и обо мне в вечности — это и есть новая драма), — я увидела это странное кино. Близкое к гениальному. Одно на всю жуткую сегодняшнюю Россию. На всю Новую драму. Одно кино.

    Ноябрь 2007 г.

    Матвиенко Кристина

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    20–21 октября 2007 г., продолжая фестиваль «Реальный театр», в Екатеринбурге прошла IV Всероссийская Мастерская «Молодая режиссура и профессиональный театр». О предыдущих «Петербургский театральный журнал» писал в номерах 31, 38, 44, продолжая в рубрике «Побеги» следить за судьбами тех, кто дебютировал «на людях» в Екатеринбурге, под зорким присмотром Олега Лоевского, придумавшего выпускать студентов в «открытый космос» профессионального театра. Нынче на Мастерской были два молодых критика, вступившие затем в переписку…

    Участники Мастерской:
    Андрей Абросимов (РАТИ—ГИТИС, мастерская И. Л. Райхельгауза) — В. Шукшин. «Даешь сердце!»
    Ксения Митрофанова (СПбГАТИ, мастерская Ю. М. Красовского) — У. Шекспир. «Сон в летнюю ночь»
    Вячеслав Тыщук (РАТИ—ГИТИС, мастерская М. А. Захарова) — И. Тургенев. «Месяц в деревне»
    Сергей Щипицин (СПбГАТИ, мастерская Л. А. Додина) — А. Пушкин. «Моцарт и Сальери»
    Ксения Зорина (РАТИ—ГИТИС, мастерская Б. Г. Голубовского) — Софокл. «Царь Эдип»
    Андрей Абашкин (РАТИ—ГИТИС, мастерская М. А. Захарова) — А. Пушкин. «Пиковая дама»

    ПИСЬМО 1

    Дорогая Кри-Кри!

    В Е-бурге было прекрасно, хочу назад! Каждый раз, попадая туда, испытываю прилив какой-то острой детской радости («театр детской радости»?), и мурашки бегают. Ну, вот как удалось в одном месте и в один исторический промежуток соединить этих людей и эти идеи? Я сейчас и про театр в целом, про его труппу, про фантастических актеров, и про все, что там происходит с легкой руки великого О. С. И почему, черт подери, ничего похожего не происходит в Петербурге, принципиально последовательном в своей летаргии?

    К. Матвиенко и Е. Гороховская на обсуждении в зале Екатеринбургского ТЮЗа. Фото М. Дмитревской

    К. Матвиенко и Е. Гороховская на обсуждении в зале Екатеринбургского ТЮЗа.
    Фото М. Дмитревской

    Я понимаю, что не знаю будничной жизни Екатеринбургского ТЮЗа, знаю, что Лоевский вовсе не ежедневно освещает собой коридоры родного театра, что там свои проблемы, а как же без них. Но что потрясает и заражает — так это ощущение подлинной живой жизни, которая происходит здесь и сейчас и которую чувствуешь чуть ли не на тактильном уровне. И еще, когда зал малой сцены битком набит театральным людом со всей страны и все эти люди весело и серьезно говорят о театре и ищут пути, возможности, перспективы, — ты чувствуешь себя в контексте, под тобой наконец-то твердая почва, ты не один. И хотя нет ничего более сомнительного, неопределенного и ненадежного, чем театр, но опору чувствуешь, потому что есть с кем вместе сомневаться, понимаешь?

    Я была на лаборатории впервые. И мне показалось, что самое главное — именно это общение поколений, неформальное и честное одновременно. Для молодых режиссеров, не работавших до этого с профессиональными артистами, — уникальная возможность окунуться в реальности профессии, будь то работа с актерами и службами театра или разбор профессиональными критиками показанного отрывка.

    А представленные отрывки не самоценны, их и разбирать-то странно. Странным было предложение говорить на обсуждении только о режиссерской работе, в отрыве от работы актеров. Если и можно о чем-то говорить с уверенностью, так это о том, сговорился ли режиссер за эти три дня с исполнителями или нет. Все остальное довольно туманно. Предчувствие перспективы.

    С этой точки зрения все шесть молодых режиссеров молодцы-огурцы. Отрывки яркие, очень разные, ансамбли сложились. Авторы все сплошь классические, в чем видится скорее какая-то почтительная необходимость, чем осознанное и страстное желание ставить именно Пушкина, например. Какими будут эти режиссеры, хватит ли у них «дыхания» на полноценный длинный спектакль — не вполне понятно. Но то, что ни один из них не уехал без предложения (а лаборатория — настоящая «ярмарка», директора усиленно фотографируют и снимают на камеру молодые режиссерские лица), о чем-то говорит. Люди готовы рискнуть. Рискнем и мы поговорить об отрывках и разнице между москвичами и петербуржцами?

    Катя

    О. Лоевский: взгляд на молодую режиссуру. Фото М. Дмитревской

    О. Лоевский: взгляд на молодую режиссуру.
    Фото М. Дмитревской

    ПИСЬМО 2

    Катя! Давай рискнем, хотя в увиденных нами шести отрывках не было и не могло быть стилистического единства. И о следах «школы», и уж тем более — принадлежности к разным, условно «московскому» и условно «петербургскому» стилям говорить не приходится. Но подумать над этим можно и, мне кажется, будет полезно.

    О. Лоевский, Г. Брандт, Л. Закс: обсуждение отрывков. Фото М. Дмитревской

    О. Лоевский, Г. Брандт, Л. Закс: обсуждение отрывков.
    Фото М. Дмитревской

    В коридорах Екатеринбургского ТЮЗа вся Россия: Е. Гороховская (Петербург), Л. Лелянова (Ростов-на-Дону), Я. Кадочникова (Екатеринбург), Н. Наумова (Нижневартовск). Фото М. Дмитревской

    В коридорах Екатеринбургского ТЮЗа вся Россия: Е. Гороховская (Петербург), Л. Лелянова (Ростов-на-Дону), Я. Кадочникова (Екатеринбург), Н. Наумова (Нижневартовск).
    Фото М. Дмитревской

    К. Матвиенко и О. Лоевский в перерыве между отрывками. Фото М. Дмитревской

    К. Матвиенко и О. Лоевский в перерыве между отрывками.
    Фото М. Дмитревской

    А сначала я тоже про Е-бург, можно? Меня, конечно, это двухдневное путешествие страшно впечатлило. Уже потом, вернувшись в Москву, я обсуждала евразийское культурное пространство с Наташей Широковой — это хореограф, она занимается много лет современным танцем, работает в Москве, а когда-то начинала в «Провинциальных танцах» Татьяны Багановой. Так вот, Наташа меня очень поддержала — она согласилась, что там действительно есть какой-то гео-энергетический ресурс, который питает сразу множество замечательных вещей. Скажем, современный танец вообще-то начинался когда-то здесь, и те люди, о которых рассказывает Широкова, шли интутитивным путем, фактически не видя или плохо зная современный европейский танец, но то, что они находили, — потом удивительным образом совпадало с тогдашними достижениями европейского contemporary dance.

    Ну хорошо, это танец. Возьмем драматургию. Всем известная школа Николая Коляды и конкурс «Евразия» — тоже существуют и развиваются здесь. И, кстати, в Коляда-Театре, куда нас пригласил на «Мадам Розу» Олег Ягодин (это мое отдельное впечатление от Е-бурга — очень ведь талантливый он, правда?), — видно, что публика воспитана этим театром. Ну, или она такая от природы — просто люди, обычные, совсем не респектабельные (я сейчас таллиннскую наблюдала — здесь, конечно, в театр все как на светский прием идут, и это понятно) — и как они смотрят спектакль, в котором среди действующих лиц есть очень трогательная постаревшая проститутка, такой же трогательный и очень душевный трансвестит и т. д.? Да ни единого смешка не по делу, ноль цинизма и какое-то равноправие между залом и актерами. Между жизнью, короче говоря, и тем, что на сцене. Это меня потрясло и вдохновило. Это значит, что режиссер Коляда угадывает эту жизнь по ту сторону рампы, а жизнь — с вниманием и доверием принимает его искусство. Тут я подумала, что хорошо бы попросить молодых режиссеров взять и современную пьесу тоже — и даже, может быть, попытаться сделать что-то, связанное конкретно с этим местом и этим временем. Потому что и рельеф, и люди, и время, которое я застала в Е-бурге сейчас, — очень интересные.

    Я это все к чему — такого, прости, пожалуйста, хронотопа, нет ни в одном городе. У нас много где скучно, много где буржуазно, много где просто депрессивно, но интересно не везде.

    Ты, конечно же, помнишь наш запоминающийся ночной поход в клуб «ПВ» или «Квартира», организованный и, я бы сказала, спровоцированный Олегом Ягодиным, который еще и музыкант из группы «Курара». Сколько там было молодых и совершенно не жлобского вида людей! В общем, это все означает, что культурное пространство в Е-бурге существует не само по себе и не взращивается искусственным образом. Искусство здесь произрастает не на пустом месте и делает этот город не провинцией. А это очень важная и редкая вещь.

    А еще — главный в России фестиваль документального кино, а еще кинорежиссер Алексей Федорченко, а еще — если чуть раньше — вся рок-музыка, Илья Кормильцев, Алексей Балабанов и много чего другого.

    Теперь в таком вот городе есть ТЮЗ с директором, готовым, быть может, чем-то рисковать, но иметь большее — а именно фестиваль «Реальный театр», который долгое время проходил именно здесь, и драматургические лаборатории (и зарубежных, и российских новых пьес), и режиссерские лаборатории. И есть совершенно блестящий, интуитивный куратор — Олег Лоевский, человек современный, интересующийся тем, что происходит вокруг, и пытающийся это самое «вокруг» как-то обустраивать и превращать в рабочий процесс. Получается живое дело, нужное и его участникам, и наблюдателям, и директорам театров, которые приезжают сюда как на кинематографический «питчинг» и выбирают режиссера. Я думаю вообще, что лаборатория в нынешнем ее виде нужна именно как питчинг. Только вместо продюсеров — директора театров, а вместо сценаристов — актеры и режиссер. Не факт, как ты правильно заметила, что из всех отрывков, которые мы увидели за два дня, что-то вырастет. Но важно, что благодаря отрывкам ты, я и кто-то другой увидели и запомнили новое лицо, новое имя. Парадокс, но, сидя в Москве или в Петербурге, ты не всегда можешь знать, что есть вот такой ученик Марка Захарова, а вот такая ученица Юрия Красовского и еще вот парень с курса Иосифа Райхельгауза, которым можно уже предлагать реальную работу. А тут слетал в Е-бург и узнал. Я, во всяком случае, этим знанием воспользуюсь, когда мы будем делать фестиваль «Новая драма» к сентябрю будущего года.

    Я много написала — вероятно, много и ненужного, но меня волнующего. И забыла про разность «школ». Пока ты думаешь, я предлагаю вот еще какую тему — мотивация. Чем руководствуется режиссер (молодой), когда берет тот или иной текст? А что он хочет в профессии — об этом можно говорить на уровне отрывка или нет? Нужны ли все еще такие мастер-классы актерам? Интересно ли им, полезно ли? Про это хорошо начинал Лоевский, говоря, что актеры немножко устали, потому что таких лабораторий много, но не всегда они приводят к результату, а актеру важно, чтоб он не раз и не два блеснул перед товарищами, но чтоб потом выходил в этой роли на сцену перед настоящими зрителями.

    Меня-то, честно говоря, волнует тут вот что. Мне кажется, что, как говорила критик Алена Карась, «театральное тело истощилось». Она имела в виду некую общую усталость и отсутствие жизни в нынешнем театре. Не только идей, форм и языка, но просто жизни. И в этом смысле мне кажется, что самое интересное в современном российском театре — это читки. Work-in-progress против спектакля — вот тема, которую предлагаю обсудить.

    Твоя Кр.

    ПИСЬМО 3

    Ну и вопросы ты задаешь…

    Под каждым твоим словом о Екатеринбурге подпишусь, тысячу раз «да». Насчет мотиваций…

    Мы можем только догадываться, так? Потому что в большинстве отрывков было, опять же, предчувствие режиссуры. И, пожалуй, только отрывок Славы Тыщука по «Месяцу в деревне» был наиболее внятен именно по режиссерской мысли. Но о нем давай ты напишешь?

    Вот, например, Ксения Митрофанова из Петербурга, ученица Красовского. В выборе отрывка из «Сна в летнюю ночь» мне видится некоторое лукавство. Это был по-своему беспроигрышный вариант (о чем, кстати, и на обсуждении говорилось). Сцена подготовки спектакля деревенскими чудиками для хороших артистов (а других в Екатеринбургском ТЮЗе не держат) — это же просто праздник какой-то. И где тут режиссер, а где актеры — понять довольно трудно. Отрывок был самый, что ли, успешный, но, грубо говоря, кого хвалить? Ксения, с одной стороны, мудро предоставила актерам полную свободу, обаяла их, сговор произошел. Но она, как режиссер, все время помнила, в каких обстоятельствах, на какую публику она этот отрывок делает. То есть хитренькая получается Ксения. Вот в финале отрывка, когда эти чудные селяне вдруг вдохновенно начали произносить текст из «Ромео и Джульетты», зазвучала красивая музыка, а с неба посыпался снег. Это человеческая позиция режиссера? Или тонкая ирония тире признание в любви к чудакам, любящим это бессмысленное дело — театр? Мне показалось, что второй вариант ближе к истине, но, похоже, далеко не все так финал отрывка прочитали.

    А вот Ксения Зорина, взрослая, серьезная девушка, закончившая исторический факультет, взялась за «Эдипа», вовсе не думая о «режиссерской ярмарке». Ее интересовал сам текст, его строгость и ритм. Получилась такая серьезная, очень уважительная по отношению к автору, но немного скучная работа. Актеры в современной бомжатской одежде, Эдип — солдат из Чечни (надо сказать, что Дмитрий Михайлов в этой роли меня очень убедил), очень четкие и геометрически выверенные переходы и мизансцены — интеллектуально, но не одухотворено сегодняшней живой энергией. С кем и о чем режиссер этим материалом говорит? Две Ксении и такие разные. Это я про мотивацию?

    А наш любимый Андрей Абашкин, ученик Марка Захарова, взялся за «Пиковую даму» как-то по-подростковому азартно. «Подростковость» в данном случае не должно звучать обидно! Ведь было же реально страшно, да? Реальный триллер про жуткую старушку и Смерть в образе молодой графини. И это не поверхностная игра с классикой, это какое-то свое, пусть немного юношеское, видение классики. Пусть очевидно пока, что режиссер не владеет отбором, что пытается сказать обо всем и сразу, но важно, что, во-первых, пытается сказать, а во-вторых, видно владение жанром. Тут налицо влияние кино и всего современного вообще, в этом смысле Андрей — герой нашего времени. Я увидела в отрывке неподдельный интерес к выбранному материалу, искренность, а главное незамутненность и свежую энергию, которая потом, в сочетании с опытом жизненным и профессиональным, может дать хорошие результаты.

    Насчет современной пьесы ты, кстати, права. Вот интересно, как Андрей поставил бы, например, отрывок из пьесы Пряжко? Или из Клавдиева? Вообще, если цель семинара — выявить режиссерский потенциал выпускников, то было бы логично, чтобы они предъявляли два отрывка — из классики и из современной драматургии! Как думаешь?

    Про разницу московской и петербургской школ говорить, пожалуй, и вправду бессмысленно. Все в конечном счете упирается в личность. Конечно, важно, в какой среде, в каком городе она формируется. Важно, у кого учился. Но молодой режиссер все равно начинает свой путь, колеся по стране из города в город. И то, каким режиссером он станет, — зависит только от него, от его умения учиться, видеть и слышать, сопереживать и испытывать боль. Пафос, конечно. Но Зиновий Яковлевич Корогодский так говорил: если у тебя ни про что не болит — не иди в театр вообще. Это я все пытаюсь про мотивацию. Написала и задумалась. А ты?

    Катя

    P. S. А Олег Ягодин лучше всех.

    ПИСЬМО 4

    Под последним подпишусь. Но он — не режиссер, и про него мы факультативно, да? Хотя все-таки хочется. Ягодин — не только актер, он музыкант еще, и клаббер, и просто оригинальный молодой человек, которого личный человеческий талант делает очень интересным и содержательным на сцене. Мы смотрели с Юрой Урновым эту «Мадам Розу» — так от него не оторвать глаз, и не потому, что тебя восхищает театральное, актерское ремесло, а потому, что он вроде как и персонажа играет, и себя лично несет зрителю. Это такая вещь в себе, за которой наблюдать интересней в сто раз, чем просто за хорошим актером. И он современный, мне кажется, есть в нем надлом трагический, который в крови у современного героя. Такого героя мы не видели ни в одном из отрывков, такого героя вообще в театре мы видим очень редко. Но что интересно — мироощущение такого вот Ягодина не близко тем молодым режиссерам, чьи работы мы смотрели. Получается, что профессия отдельно, мироощущение и чувство времени — отдельно. Иногда они совпадают в одном человеке, но это не качество молодости, как выясняется, а способность быть чутким к времени всегда. В этом смысле я хочу поддержать твою идею, чтоб режиссер ставил и современную, и классическую драму. Сейчас так было на детском семинаре фестиваля «Большая перемена» — модерировал его Лоевский тоже, — и там было интересно как раз то, каким ключом открывает один и тот же режиссер текст классический и текст, сегодня написанный. Интересно и другое — какие ресурсы открывают разные тексты в одном и том же человеке. Иногда — полярные.

    Участник Мастерской А. Абросимов. Фото М. Дмитревской

    Участник Мастерской А. Абросимов.
    Фото М. Дмитревской

    Участник Мастерской В. Тыщук. Фото М. Дмитревской

    Участник Мастерской В. Тыщук.
    Фото М. Дмитревской

    Участник Мастерской А. Абашкин. Фото М. Дмитревской

    Участник Мастерской А. Абашкин.
    Фото М. Дмитревской

    Участники Мастерской К. Зорина, С. Щипицин, К. Митрофанова. Фото М. Дмитревской

    Участники Мастерской К. Зорина, С. Щипицин, К. Митрофанова.
    Фото М. Дмитревской

    Мне кажется, мы регулярно сталкиваемся с инфантильностью — вот человек, отучившийся у знаменитого и очень хорошего педагога, уверяет меня, что все современные пьесы — г… И позиция такая: а принеси мне хорошую, а покажи такое, чтоб зацепило, а дай прочитать то, в чем есть характеры, интрига и герой, и я скажу тебе — есть современная драматургия, давайте, я буду ставить ее. Это, в общем, демонстрирует общую пассивность — они действительно хотят, чтоб им принесли, и не понимают или не хотят понимать, что, скажем, современная европейская режиссура занимается сочинительством вместо драматурга. Вчера была пресс-конференция фестиваля NET, так там половина спектаклей — в том числе и знаменитого француза Жоэля Помра — сочинены режиссером. Они вообще не думают, какую бы пьесу взять и как бы распределить роли. Их первоначально интересует другое: какую историю и какими средствами они хотят рассказать. Про то, что большей частью эти истории социальные, — я молчу, но это так.

    Все к чему — можно ставить и Шекспира «Сон в летнюю ночь», и Пушкина. Важна мотивация, мне кажется, внутренний посыл. Тут я вспоминаю дискуссию на екатеринбургском семинаре про границы дозволенного по отношению к классическому (да и любому) тексту, которую начала Марина Юрьевна (Дмитревская). Она важна — потому что это действительно существенный, главный даже момент — почему ты режиссерски «переписываешь», трактуешь текст так или иначе? Зачем тебе понадобилось сместить акценты? Мы все знаем удачные примеры «переписывания» и миллион — неудачных. Вопрос мотивации опять.

    Мне-то, честно говоря, больше других понравились две истории — та, что делал Андрей Абросимов с Шукшиным, и отрывок Вячеслава Тыщука из «Месяца в деревне». Первая вообще была очень осмысленной и живой, видно, что человеку удается высекать искру из контакта материала и актера. Кроме того, была там какая-то аутентичность, что ли, по отношению к авторской стилистике и проблематике — в общем, то, что дает воздух, что заставляет думать про конкретную историю и людей, описанных Шукшиным. Не было в этом ненужной ностальгии, было современное дыхание. А наблюдая за поединком двух героев в «Месяце в деревне» — смешным, живым и жестко мотивированным вечной гендерной проблемой: правда ли, что все женщины — круглые дуры, — я вспоминала «Волки и овцы» Петра Фоменко, феерическую сцену соблазнения героиней Галины Тюниной героя Юрия Степанова. Там эта игра — кто победит: мужчина или женщина — была верхом мастерства, имела очень конкретную, человеческую мотивировку, которую зритель считывал моментально параллельно тексту. Вот у Тыщука подобным методом сделан разбор «Месяца в деревне» — и почти всегда этот метод работает, а иногда — нет, как во второй части отрывка.

    Про Ксению Митрофанову скажу одно — смотрела спектакль «Сон в летнюю ночь» Морфова в Комиссаржевке: то ли у Ксении оттуда целые сцены позаимствованы, то ли просто два художника думают в одном направлении. Но вся эта развеселая (я-то хохотала всю дорогу) чехарда с режиссером и непослушными, пьющими актерами один в один совпадает с морфовской. Мне кажется, это профессионально, никакая не импровизация — весь рисунок ею придуман (или позаимствован) от начала до конца — а артисты в нем органично существовали.

    Про Андрея Абашкина и его «Пиковую даму» скажу только, что мне не показалось, что все это имеет отношение к кино, тем более — современному, но было любопытно. Хотя, мне кажется, там проблем больше, чем достижений. И главное — опять этот запах театра театрыча, который иногда ничем не перебьешь.

    Есть ли нам чего обсудить еще? Жду ответа.

    Кристина

    ПИСЬМО 5

    Кристина, а имеет ли смысл вообще наше с тобой девичье чириканье? Пусть и подкрепленное дипломами о высшем театроведческом образовании?

    Ты очень здорово написала про инфантильность. Она действительно повсеместна, ее в нас вообще культивируют — средствами массовой информации и пр. И то дело, которое начали и упрямо продолжают развивать Лоевский и, например, Бартенев, — очень хорошее и важное дело, но это всего лишь посыл, толчок, начало. Их инициатива должна быть подхвачена театрами, и не только в плане «а давайте позовем к нам этого мальчика!». Что-то в результате этих лабораторий должно сдвинуться в сознании. Потому что именно в сознании какой-то перекос.

    Во время «Большой перемены», этого, скажем так, внезапного и объемистого фестиваля, проходившего сейчас в Москве, состоялся круглый стол. Там заседало много хороших и важных людей. Они много и хорошо говорили. О кризисе в детском театре, о проблемах взаимоотношения с детьми, были длинные статистические доклады. И это были разговоры. Понятно, что на подобных встречах не может (и, наверное, не должно) возникнуть конкретных рецептов, как изменить ситуацию к лучшему. Но что-то должно произойти. А после этого серьезного предприятия было понятно, что не произойдет, хотя там даже Лев Абрамович Додин выступал. Потому что опять же — вопрос мотивации. Там было важно, чтобы Додин выступил. А на лаборатории в Екатеринбурге было важно, чтобы эти конкретные, живые, небездарные молодые люди что-то поняли, чтобы как-то началась их профессиональная жизнь. И чтобы взрослые, профессиональные дяденьки и тетеньки их увидели. Чтобы они смотрели на них не как владельцы конных заводов, которым нужно очередного хорошего жеребца или кобылку заиметь. А чтобы вместе с этими молодыми строить театральное будущее. Опять пафос. Чирик-чирик!

    Лоевский часто говорит о том, что «театры борются за право работать плохо». То есть средний российский театр, в котором идет, к примеру, плохой детский спектакль, собирающий полные залы, не хочет по-настоящему что-либо менять. В то время как инфантильный режиссер кричит «дайте мне хорошую пьесу!», театр инфантильно нудит «дайте мне приличного режиссера!». Для того чтобы что-то сдвинулось, нужен общий сговор. Нужно, чтобы все, от худрука и директора до актеров и цехов, были в этом заинтересованы. Это утопия. Но мне кажется, смысл екатеринбургской лаборатории именно в этом. В попытке сдвига в сознании. Удалось ли это на нынешней лаборатории, не знаю. Наверное, то, что ребят всех, без исключения, пригласили в театры — уже неплохо, пусть хотя бы так… Только дальше они попадут в рутину, театральная машина их поглотит, и тут уж — у кого сил и ума, а то и просто наглости побольше, тот и выживет. И будет когда-нибудь рулить театральным процессом. Когда ему стукнет пятьдесят…

    По окончании лаборатории я стала свидетельницей разговора между Лоевским, Мариной Юрьевной и Мильграмом. Мильграм придумал идею собственной лаборатории. Принцип тот же, что и у Лоевского, но собрать он хочет взрослых режиссеров, уже признанных профессионалов. И знаешь, как было интересно размышлять о том, кто согласится на такой эксперимент, а кто нет? То есть кто из них способен к настоящему диалогу, что называется, лицом к лицу?

    И еще они рассуждали о том, что у нынешнего поколения нет опыта страдания. Что нет опыта настоящих лишений, как у поколения военного времени, что их (нас) миновали все ужасы советского времени… И стало мне понятно, что нынешнего поколения они не знают. А может быть, его не знают мастера, обучавшие молодых режиссеров. И кто-то убедил ребят, что настоящие проблемы — у классиков. А может, они еще сами себя не слышат. Много этих «может быть». Тоже как-то бессмысленно предполагать.

    Думаю только, что наш опыт страдания впереди. И узнаем мы и цензуру, и тотальное оболванивание, и погонят нас на праздничный парад в торжественный день, только под другим флагом. Или взлетим все на воздух. Или умрем от передоза. Если бы знать…

    Катя

    ПИСЬМО 6

    Катя, мне — как депрессивной — очень близки и понятны такие вот настроения. И хотя мы не об этом вообще, а совсем о другом, но про масштаб страданий или чего там еще — я б подумала. Передо мной книжка про Николая Лаврова, которую мне подарила Нэлли Бродская, вдова нашего дорогого педагога Василия Васильевича Лецовича. И я, честно говоря, с трудом вообще могу писать и думать про что-либо, потому что воспоминания о Лаврове-артисте, его собственные письма из армии, его стихи, немногочисленные интервью с ним как-то выбили меня из колеи. И там как раз масштаб вооот такой. Это вообще интересно, как меняются артисты, и лица, и люди вообще, когда меняются времена. Как меняется отношение к театру, которое у Лаврова и его сокурсников, его ровесников и «братьев и сестер» по Малому драматическому было совершенно фанатическим. Сейчас все немножко другое, и хотя энергия какой-то жизни если и есть в каких местах, то в театре в том числе, но фанатизма нет, и я по нему тоскую. Там Додин говорит про ту особенную тишину, которую знают театральные люди и которая если наступает, то кажется — нет в зале ни человека. Так тихо было на репетиции «Любви под вязами», когда Лавров впервые попробовал роль Кэббота после Евгения Лебедева. Этого напряжения, очень сильного и заставляющего тебя переживать очень сильные чувства, безусловно, не хватает теперь. Есть что-то другое, и с ним надо учиться работать.

    А работать бывает скучно подолгу и над одним. И поэтому лаборатория часто кончается вместе с последним показом, а ведь весь смысл ее в том, что будет после. Как будут работать театры с новым материалом и новым художником, как режиссер будет работать с артистами из новых театров. Конечно, все перемалываются — так или иначе. И опять вспоминаю слова Додина — совсем по другому поводу: с возрастом человек либо увеличивается в масштабе собственной личности, либо уменьшается. Становится ясно, кто кем является на самом деле.

    Но ты права про перелом сознания — конечно, это главный практический смысл таких вот сборищ. Я вот только думаю все — как его переломить-то, сознание? Это ж не всякий может. И тут я придумала, что мне нравится, — все-таки в этом молодом театральном поле есть место для сферы идеального. Тут оно, идеальное, еще может совершаться. Это я не потому, что нет сегодня ни поэзии, ни, скажем, современного российского кинематографа, а есть одно большое телевидение и трудоголический угар, в котором пребывает большая часть населения от 20 до 40. Нет, есть и они тоже, но поскольку театр — дело все-таки живое и коллективное, а кроме того, все еще относительно малобюджетное, то и надежд здесь больше. Надежд на то, что может, скажем, осуществиться частная инициатива талантливого молодого режиссера и компании. Я, честно говоря, в такое больше верю, чем в спектакли на больших сценах больших театров, а в лаборатории — больше, чем в их конкретный, дальнейший результат. Но это, кажется, идея совсем уж перепендикулярная той, которая заложена в мастерской современной режиссуры.

    Кристина
    18 ноября 2007 года

    Дорогие Катя и Кристина!

    Хотели мы с Лоевским создать параллельную вашей переписку о молодой режиссуре, но не довелось: не настичь друга Алика на российских просторах, перекидываемся мы с ним только репликами, так что скажу от себя, пронаблюдав в качестве черепахи Тортиллы уже четыре Мастерских…

    Не помню, чтобы мы говорили про отсутствие у молодых опыта страданий, но все больше думаю, что основные сильные впечатления они черпают не из жизни, не из собственного переживания времени, а из «второй реальности»: тут вам и Тарантино, и Джармуш, и… да вы лучше меня знаете. Это, а не мокрый снег — средство подпитки, не драма собственной жизни, не самоидентификация, без которой невозможно высказывание, которое «попало» бы в меня, а игра во что-то, во что до тебя уже поиграл кто-то другой.

    Что тому причиной? Театр давно перестал отражать жизнь, стал местом досуга, эмиграции. Как правильно пишет в нашем журнале Юрий Борисович Норштейн, мы скользим по фактуре (в том числе по ней скользит Новая драма — и не обижайтесь, любимая Кристина!), нам не-ко-гда!

    Некогда понять, что до нас было что-то, что отличалось, и не вела себя Варенька-Верочка-Неточка как бедная Настя-Татьяна с ее бесконечным телевизионным днем…

    Некогда остановиться, вглядеться, понять — что болит у тебя, а не у героя фон Триера… А «вторая реальность» — она уже вторая. И, переваривая вторую, ребята в спектакле дают «третью», не первой свежести…

    А потом уходят делать сериалы. Как многие из женовачей, захаровцев — героев прошлых мастерских. Наверное, в этом что-то есть. Потому что сериал держится «пережеванным», вне-образным, тем, что не требует органических затрат.

    И еще. Наблюдая разные школы, я каждый раз думала: ну, этот мастер учит, его-то ребята в профессии не растеряются. А этот, ясен перец, ничему научить и не может…

    И вот свидетельствую: нет закона. Многие «звездочки» прекрасных курсов, больно ушибившись о первый спектакль (а уж если и о второй!), о профессиональных актеров-актрис-мастеров зубастых, — зализывают раны в тех же сериалах, где прячутся от жизни — всякой, в том числе и этой, театральной.

    Я говорю Лоевскому: «Алька, человек сорок прошло за эти годы. Где результат, где они, новые, свежие?» А он: «Погоди, не все сразу». Конечно, Эфрос поставил одиннадцать спектаклей в Рязани, о которых мы ничего не знаем, а потом приехал в Москву и стал делать то, о чем написаны тома. Может быть, и наши поставят по одиннадцать и мы увидим новую театральную жизнь, правду? Лоевский вот надеется. Я тоже.

    М. Дмитревская
    19 ноября 2007 года

    Брандт Галина

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    Когда на тебя набрасывается театр как масса — в виде пятнадцати или около того спектаклей за полторы или около того недели, — вопрос, любите ли вы театр так, как люблю его я, не встает. Даже без «фибр души». Потому что любить его трудно. Если он не театр вообще, откуда-то из коллективных и личных воспоминаний. Если он — театр реальный. В наше плутовское время тотальных подмен и симуляций за предикат реальности совсем невозможно поручиться. Но, может быть, как раз «на театре» — месте, где принцип подмены реальности игрой, ее art-симуляцией составляет суть самого процесса, — и имеет смысл «помять» вопрос о реальности спектаклей, представленных на девятом фестивале «Реальный театр». Он стартовал в первой половине сентября в родном для него Екатеринбурге, затем переехал в Нижний Новгород, где и завершился только к самому концу месяца.

    Конечно, если понятием реальности определять факт существования любого идущего на сцене российской провинции спектакля, то критерий отбора отменяется сразу. Тогда честнее отбирать спектакли, например, по алфавиту. Но отбор идет. (В Екатеринбурге, на здании ТЮЗа, даже висела растяжка с неожиданным и совершенно несвойственным природе этого фестиваля текстом «Лучшие спектакли России».) И, уверена, критерием отбора, сознательно или бессознательно, оказывается все равно то, насколько спектакль смог нащупать какую-то важную сегодня точку реальности. Реальности мерцающей. Ускользающей. Мимикрирующей. Оборачивающейся. Словом, которую трудно уловить. А театр сумел. Хотя бы коснулся. Говорю о данном критерии с уверенностью, потому что фестиваль «Реальный театр» — авторский. И автор его, Олег Лоевский, из тех, которые, может, от миллиона и не откажутся, но мысль разрешить для них важнее, и мысль эта — о реальности. О реальности театра, о реальности в театре, о театре реальности.

    Всем известно, что живем мы в окружении мощных медийных механизмов, главная задача которых максимально затруднить доступ к реальности, точнее, ее как таковую симулякризировать, уничтожить. Искусство — одна из немногих сфер сопротивления. Театр же, с его сиюминутной природой, спецификой существования только здесь и сейчас, с его аккумулирующей разные виды искусств энергией, может быть чуть ли не передним краем этого сопротивления. Не фирменные бренды, но спектакли с названиями, например «Гамлет», «Отцы и дети», «Ромео и Джульетта», «Гроза», призваны помочь ощутить — кто мы, каковы наши желания, чего мы, в конце концов, достойны. Или, точнее, ставить эти вопросы. Да дело, конечно, совсем не в названии. И «Зеленая птичка» может рассказать что-то важное, и «Чонкин», и «Болезни молодости», и «Сон в летнюю ночь» (все это — из афиши нынешнего «Реального театра»).

    Если исходить из этого — заданного — критерия реальности, я бы разделила представленные фестивалем спектакли на три типа. Первый — где разговор, со всеми издержками, недомолвками, вопросами, все-таки состоялся. Таких, на мой взгляд, три: «Гамлет» Николая Коляды из Екатеринбурга, «Гроза» Льва Эренбурга из Магнитогорска, «Месяц в деревне» Александра Кузина из Новосибирска.

    О. Ягодин (Гамлет). «Гамлет». «Коляда-Театр». Фото из архива театра

    О. Ягодин (Гамлет). «Гамлет». «Коляда-Театр».
    Фото из архива театра

    Войдя в зал, где через несколько минут должен был начаться «Гамлет», изумилась. Спектакль, построенный как пляска, жестко ритмизированный в пространстве-времени (мне приходилось уже высказываться о нем в «ПТЖ» № 49), будет показан на сцене, раза в три (!) большей, чем родная площадка. Во время действия обнаружилась еще одна существенная потеря для архитектоники спектакля. Второе измерение, которое открывалось несколько раз в широком дверном проеме, в центре задника на сцене домашней, на этой — практически было утрачено. (Туда и уплывали в огромном пластмассовом корыте в финале все персонажи, подобно Ною с семейством. Только мертвый Гамлет, голый, скорчившийся, костлявый, как суповой набор из советского гастронома (образ, подаренный самим Н. Колядой), валялся в центре сцены под хлещущими его струями дождя / душа / Божественной влаги.) Не понимаю до сих пор, как театр пошел на эти издержки, но пошел — и выиграл!

    Бульон жизни, не только датского королевства шекспировской эпохи, но всей истории человечества, что варится в этом спектакле, все равно, несмотря на резко увеличенную емкость «кастрюли», оказался достаточно густым. А над ним носился, летал, танцевал, извивался и издевался, страдал и хохотал злой, доведенный до предела уродством выродившегося человечества («какое чудо природы — человек!») бледный Гамлет Олега Ягодина. Мысль в спектакле, как всегда почти у Коляды, выражена неотчетливо. Но общий посыл — апокалипсиса, абсолютного Конца (сыгранного, впрочем, актерами удивительно весело) — бьет влет. Скажу совсем условно: мир, где Джоконда на рекламных щитах демонстрирует пуховики (это не из спектакля, а из екатеринбургской, например, жизни), есть мир босховских уродов, жестоко и грязно насилующих красоту. Хотя, не исключаю, что и, совсем напротив, спектакль воспроизводит ситуацию террористической реакции современного массового общества, самой «массы» на духовное давление элитарной культуры («Моны Лизы», «Гамлета» и иже с ними), на сам факт ее самопозиционирования как эксклюзивной обладательницы Абсолюта (Истины и Красоты).

    «Гроза». Магнитогорский театр драмы. Фото из архива фестиваля

    «Гроза». Магнитогорский театр драмы.
    Фото из архива фестиваля

    Апокалипсические настроения есть и в финале магнитогорской «Грозы»: мертвая Катерина, крик «Горим!» молчавшей на протяжении всего действия, потрясающе выразительной слепой Матрены (Марина Крюкова)… Спектакль ошарашивает. По крайней мере, зрителя, незнакомого с эстетикой театра Эренбурга. Не просто телесно-чувственная — физиологическая подробность, с которой разворачивается на сцене жизнь героев, задает новый уровень художественной правды. Несмотря на самые вольные отношения с классиком, ощущения измены и/или подмены, как ни странно, не возникает. Такое впечатление, что Л. Эренбург (а с ним, конечно, и театр) вступает в шутливый — и очень остроумный — диалог с Островским. И тот отвечает!

    Перед нами разворачивается жизнь чудесной, в общем, русской семьи и ее близкого окружения. Где все — хотя и ругаются, конечно, и ссорятся — любят друг друга (чего стоит одна только сцена возвращения Тихона, когда всем раздаются подарки!). Но и страдают от неразделенной любви. Тихон (Владимир Богданов), добрый, какой-то весь несуразно-стеснительный, нескладно-длинный, пьет крепко, но причина выражена отчетливо — не любит жена. Точнее, Катерина (Анна Дашук), милое, все такое кругленькое, трогательное существо, его любит, но не так, как жена мужа должна любить. И сама страшно страдает от этого. И Кулигин (Юрий Дуванов) тайно влюблен в Катерину. А что Глаша (Лира Лямкина) творит, чтобы Тихона приворожить! И даже Марфа Игнатьевна (Надежда Лаврова), кажется, носит в душе секрет, имя которого — Кудряш. Но это все здесь не так важно. Это сторона жизни, в качестве первостепенной, волнует, может, только Кудряша (Сергей Хоруженко) с Варварой (Лариса Меженная). Для всех гораздо важней — любовь семейная, ощущение единства, тепла, заботы. Но в финале почему-то все равно кошмар, все равно обрыв, все равно — «горим»!

    В спектакле нет вертикали. Сцена перерезана нависающими сверху досками — крышей дома Кабановых. Все действие разворачивается в длинном по горизонтали и низком пространстве. И даже в сценах, когда доски эти превращаются в волжский откос, герои, взобравшись на него, не взлетают как птицы, а все время норовят скорее вниз, в воду, будто и вправду наверху неуютно, нестерпимо «жжет». Тела и души героев живут в спектакле жизнью наполненной и подробной, — Духа нет, вот проблема! А душа без Духа гибнет, ей нечем питаться. Бог, Культура в каком угодно виде, но вертикаль необходима. И в одной из финальных сцен Кабанова-старшая взбирается-таки неуклюже на стол и пытается обратиться туда, постучаться к Тому, кто над крышей, но не получается. Так и ухожу со спектакля с вопросом — почему? Нас Бог не слышит — понятно (см. «Гамлет» Коляды), но почему не слышит их?

    Екатеринбургский спектакль задает, условно говоря, космический уровень разговора (Человечество, История, Смерть…), магнитогорский, еще более условно, национально-культурный (Россия, семья, душа…), в спектакле новосибирцев речь о самых тонких — экзистенциальных — материях. И в фокусе опять, конечно, любовь. Но уже та самая. Тысячекратно воспетая и проклятая. Дарующая высшее блаженство и бросающая в пропасть. Любовь, которую опять поставило под вопрос сегодняшнее время. С его сексуальной революцией и постсексуальным же синдромом, с его «всё (включая самое дорогое и интимное) на продажу», с его тотальными подменами и вдруг остро обнажившейся потребностью в подлинности и глубине чувства.

    «Месяц в деревне». Новосибирский театр «Глобус». Фото из архива фестиваля

    «Месяц в деревне». Новосибирский театр «Глобус».
    Фото из архива фестиваля

    Испытываю особого типа благодарность к спектаклю Александра Кузина. Давно я так не «погружалась», так по-настоящему не сострадала героям. Наталье Петровне (Юлия Зыбцева), чудной, изломанной, бледной красавице с полотен Климта, измученной благополучной бессмысленностью жизни. («Нет ничего утомительнее невеселого ума», — упрекает она вскользь Ракитина, вскрывая мимоходом бытийную суть нашего с ней круга людей). Ракитину (Денис Малютин), старательно улыбающемуся, с таким достоинством несущему свою любовь и нелюбимость. Шпигельскому (Александр Варавин), пожилому, чуть не явственно потеющему (!) на сцене от чувства неуверенности, умному человеку, вся жизнь которого была продиктована отчаянной бедностью и который тоже, очень по-своему, строит жизнь с нарочитым отрицанием любви. Верочке (Анна Михайленко), полной жизни, удивительного внутреннего горения, свойственного только ранней юности, в первой половине спектакля и резко повзрослевшей, жесткой, узнавшей подлинную цену этому сводящему всех с ума чувству. Спектакль напоен жаждой любви, которая только и дает по-настоящему чувство жизни. И непопаданием. Без любви жизнь — тоска, мученье, невозможность, и это тонко и точно показывают и доказывают нам персонажи. Но любовь — чуть не единственная сфера бытия, где человек не властен. Совсем. И этот онтологический разрыв, трагедийный фундамент нашего существования, как рок античной трагедии, надо учиться принимать.

    Все эти спектакли очевидно не бесспорны. Кто-то совсем не принял «Грозу». По поводу «Месяца…» я со своим абсолютным приятием спектакля вообще оказалась на обсуждениях в меньшинстве. Уверена — хотя фестиваль этого не продемонстрировал — найдется немало людей, которых будет «воротить» от «Гамлета». Но что бесспорно — спектакли эти прорываются к реальности. Они не только заставляют — хочешь или нет — думать, писать, говорить об удачах-неудачах самих спектаклей, но и вовлекают тебя в диалог с ними о времени и о себе.

    Другая группа спектаклей — те, где очевидна попытка диалога с разной степенью серьезности. В первую очередь, это, наверное, «Сон в летнюю ночь» Бориса Цейтлина, который привезла Пермская драма, и во вторую — «Жак и его господин» Олега Рыбкина из Екатеринбургского ТЮЗа.

    «Сон в летнюю ночь» — спектакль, способный подарить зрителю много радости, чему я была свидетелем несколько месяцев назад, когда впервые видела его «дома», в Перми. Сам принцип спектакля не может не волновать. Он весь пронизан стихией игры. Здесь взбалтывается коктейль из самых разных реальностей — шекспировской и бартенево-цейтлиновской (текст написан М. Бартеневым и Б. Цейтлиным «поверх» знаменитой шекспировской пьесы), космической и человеческой (шекспировская тема эроса природных стихий и людских влечений), сцены и закулисья (в то время как на сцене развертываются события волшебной ночи, за кулисами старые провинциальные актеры вспоминают/мечтают о том, как бы они могли это сыграть), театральной и кинематографической (про «стариков» за кулисами зритель в зале смотрит «кино», которое затем переливается в «театр», прямо на сцену), наконец, молодости и старости (одни и те же роли играют молодые актеры «по-настоящему» и старые в своих мечтах/воспоминаниях). Стихия игровой импровизации, заложенная уже в самой текстовой основе спектакля, легкой, остроумной, откровенно по-хулигански остраняющей классику, «вытащила» спектакль и на фестивальном показе. Хотя актерские работы «молодых» — особенно блестящий в Перми дуэт Михаила Чуднова (Оберон) — Евгении Барашковой (Титания) — неожиданно энергетически провисли и потускнели. «Старики» (Анатолий Нагогин, Марина Софронова, Нина Заразилова, Михаил Гасенегер, Владимир Гинзбург) в этом смысле как раз были на высоте, точно выполняли поставленные режиссером задачи. И низкий поклон актерам, отчаянно согласившимся предметом театрального представления сделать свою старость. Есть еще две реальности, которые так или иначе всплывают в процессе развертывания действия, это — жизнь и смерть. Финальный аккорд спектакля — «старики» с вещами (сумками и чемоданами) уходят в совсем иное измерение (любимый цейтлиновский прием — вдруг распахивается задник площадки непосредственного действия, обнажая за ней огромное, пространство всего зрительного зала). Уходят под пенье дивного белого ангела (Анна Сырчикова), льющееся откуда-то сверху из последней, самой далекой и высокой точки, уходят из спектакля, уходят из театра, уходят… совсем. Сама тема — старых артистов в театре — настолько пронзительно-болезненная, настолько говорящая сама за себя, что здесь важно было только не пережать, не педалировать чувствительность, не умилять. Не удержались. И не актерская, думаю, в том вина.

    Все типологии, особенно в искусстве, конечно, обречены. Это пришло в голову, когда наступила пора конкретно думать о том, какой еще фестивальный спектакль поставить на вторую ступеньку, а какой на третью. И Бог с ними, со ступеньками, но есть вещи, о которых не сказать нельзя. Непросто, мягко говоря, например, понять критерий, по которому отбирались спектакли на открытие и закрытие фестиваля. Понимаю, что фестиваль не только художественная данность, но и организационная. И все равно. Если грубый, позавчерашний по самой эстетике «Чонкин» Пермского ТЮЗа на открытии вызвал чувство недоумения, то «Ромео и Джульетта» ТЮЗа Нижегородского на закрытии — уже какую-то бытийную тоску. Не знаю, может, и возможен вариант представления на сцене знаменитой трагедии любви, где самой любви просто и близко не лежало. И не стояло, не сидело, не витало в воздухе — зато здесь много что танцует, сверкает, гремит (а главные герои еще и играют регулярно на скрипке и саксофоне). Но тогда это отсутствие требуется застолбить как принцип. Иначе — тоска. А как можно сегодня (ведь распалась — и до какой степени! — связь времен) играть «Отцов и детей» (Вологодский театр для детей и молодежи) и при этом ничего внятного на эту тему не сказать? Единственное, что остается в памяти от спектакля, — плееры в ушах «детей», которые здесь по соотношению возрастов с «отцами» внуки, и роскошная кокотка Одинцова (Лариса Кочнева), непонятно почему так долго соблазняющая бесстрашного и давно спокойно готового на все Базарова (Сергей Вихрев). Опять ловлю себя на том, что пишу недопустимо резко. Сама ненавижу, когда о театре говорят вот так, с лету, — слишком большой труд стоит за каждым, даже неудавшимся по разным причинам спектаклем. Но злость — тоже сильное чувство, которое заслуживает быть зафиксированным. Тем более что злюсь, конечно, не на Вологодский, в данном случае, театр. И не на БДТ, взявшийся перенести на сцену потрясающую по театральной образности прозу Эдуарда Кочергина «Ангелова кукла» и умудрившийся сделать из нее чисто литературный театр. И не на петербургский Театр Поколений, который поставил «Болезни молодости» Ф. Брукнера примерно так же, как пятиклассник (причем совсем не бездарный) написал бы сочинение по «Фаусту». Злюсь — на ситуацию непонимания, в которой оказалась на любимом всегда фестивале. Непонимания принципа отбора.

    При этом — может быть, надо было сказать в самом начале, чтоб не выглядело подслащиванием пресловутой пилюли, — искренне считаю: фестиваль во многих отношениях был просто шикарным. Принес много радостей. Спектакли — «почетные гости» фестиваля: волшебный театр Резо Габриадзе (а чего стоили встречи с живым Самим!) и «Скрипка Ротшильда» Камы Гинкаса. Волнующие семинары-спектакли изящного Алексея Вадимовича Бартошевича. Мастер-классы по актерской технике Вячеслава Кокорина. Наконец, долгожданные встречи с множеством интересных и уже любимых людей — режиссеров, критиков, — которые обычно приезжают на фестивали, лаборатории, семинары, проводимые Олегом Лоевским. И совсем наконец — сумасшедший по красоте волжский откос, на вершине которого жили участники, и холмистый, золотой, бабье-летний Нижний, по которому они каждый день ходили на спектакли. Экзистенциально — все это было счастьем. Правда. Но вопроса не отменило.

    Октябрь 2007 г.

    Скороход Наталья

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    Юбилей театрального журнала, который помнишь еще в пеленках и все ангины и скарлатины которого шли на твоих глазах, — веха и в твоей конкретной биографии; и вот ему-то пятнадцать, а тебе-то, мама дорогая… — эту проблему не будем ни разворачивать, ни раскрывать. Журналу пятнадцать лет. Для его создателей — уже. Для истории — только. По мерке человеческой жизни этот журнал — подросток. А потому пятнадцатилетний юбилей юного, но уважаемого, небедного, однако независимого театрального издания — прекрасный повод порассуждать о будущем. О будущем того феномена, которому журнал обязан своим рождением и существованием. О будущем театра.

    О будущем театра думать и легко, и приятно, а вовсе не так страшно, как, например, о будущем своей родины или конкретного человека, которого рано или поздно, но неизбежно поджидает смерть. Все пророчества относительно скорой или неизбежной смерти института театра оказались не то что преувеличенными — с очевидностью не сбылись. Прошедший век, похоже, окончательно утвердил для нас идею: театр будет жить. Переживая кризисы, уходя в тень и снова врываясь в фокус общественного внимания, с переполненными или полупустыми залами, с госфинансированием или без, в подвалах и во дворцах, в Вологде и в Керчи. Чем меньше город — тем труднее выжить театру, но уж если выжил — тем круче его авторитет. Режиссер Л. в городе С., режиссер Б. в городе В. вхожи в кабинеты местной власти и местных братков-олигархов; и коли встанет в тех краях перед уважаемым человеком онтологический вопрос — шлет он гонца за презренным лицедеем, а вовсе не за батюшкой. Но это так, к слову.

    Зачем нужен театр — вопрос, который мы давно не задаем ни себе, ни людям. Любите ли вы театр — и эта проблема уже не стоит на повестке дня. Театр любить не за что. Он и дорог, и убыточен. Но не так дорог и не настолько убыточен, чтобы на его ниве соорудить какую-то мощную коррупционную схему. В театре много не наворуешь. В театре реально не прославишься. Театр уже не может ни потрясти, ни развлечь. Как развлечение он из второго или третьего ряда. Ходят туда пожилые дамочки и прыщавая молодежь. Как говорил Лир, даже у нищего есть что-то в избытке. В наше конкретное время Театр, очевидно, в избытке. У власти. У искусства. И у народа. Вот и хорошо. Когда ты никому конкретно не нужен — ты развиваешься естественно и свободно, идешь туда, куда тебе органично идти.

    В одной умной книге указано, в каком направлении идет театр. Театр идет к тому, что он театр, написал Ю. Барбой: течение времени, люди и судьба стремятся «делать театр все более театром»*, иными словами, подталкивают его брать на себя не все подряд, а лишь свойственные ему функции.

    * Барбой Ю. М. К теории театра. Вступление (рукопись).

    Театру, например, свойственно ставить пьесы. И от этой вредной привычки сцена, похоже, не собирается отказываться, как ее ни проси. Режиссура и театральная наука вот уже век пытаются привить театру пренебрежение к драме. Буквально с пеленок ленинградская театроведческая школа внедряет ту мысль, что у пьесы нет никаких преимуществ перед музыкальной или сценографической составляющей спектакля, а «Чайка» или «Отелло» есть не что иное, как единичный случай «обслуживающей театр драматургии»*. И сегодня дома и на чужбине морочат нас все той же идеей: ставить драмы, где люди реально говорят и конкретно носят свои пиджаки, — невероятный отстой, более того, эта закоренелая привычка заключает угрозу не только репутации, но и самой жизни театра как такового. Литературная составляющая должна раствориться в театральном знаке, поскольку если нельзя выделить собственно театральный знак, то дело плохо: нет знака — нет явления, то есть театра (не говоря уж о театральной науке). Вернее, они есть, но несамостоятельны, недоразвиты, ущербны. А значит, ради авторитета и репутации, ради жизни и финансового благополучия феномена театра пьеса просто обязана отойти в тень. Обязана, но почему-то не хочет. Драма в лучших своих литературных проявлениях с гордо поднятой на первую строчку фамилией автора все прочнее воцаряется на театральной афише. Нет, существуют, конечно, режиссеры, которые и считают и утверждают себя авторами спектакля, существуют и спектакли с «растворимой» (и даже без осадка) текстовой составляющей, все это есть, но в ничтожном количестве, а главное — вот уже много лет нет ярко выраженной тенденции к увеличению числа подобных произведений театрального искусства. Не спорим, все эти маргинальные проявления и их теоретики имеют своих идолов и святых в истории театра. Однако и сами идолы тотального режиссерского театра грешили тем, что любили ставить хорошие пьесы. Один из идолов, к примеру, говорил: «За постановку плохих пьес я бы платил режиссерам вдвое больше, чем обычно. А за возможность поставить „Гамлета“ или „Ревизора“ я бы брал деньги с них»**.

    * Гвоздев А. А. О театре. Л., 1926. С. 9.
    ** Гладков А. К. Мейерхольд: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 294.

    Так вот, разглядывая сегодня афиши европейских репертуарных театров, можно высказать осторожный оптимизм в том отношении, что и в будущем, лет через 100 или даже 200, сцена будет любить хорошие пьесы. Театры будут желать их ставить, актеры играть, а публика смотреть. И в этом отношении за союз театра и драмы можно не волноваться. Однако будущая роль сочинителя пьесы вызывает безотчетную тревогу. Выживет ли сам драматург? Нет-нет, речь не идет, разумеется, о великих мертвецах, им-то, вероятно, сотни новых бюстов установят снаружи и внутри театральных зданий. Но будет ли нужен театру живой драматург лет через 200, а может быть, уже через 100?

    К. Бранкузи. «Поцелуй». Памятник на могиле русской девушки, покончившей с собой из-за неразделенной любви. Кладбище Монпарнас. Фото автора

    К. Бранкузи. «Поцелуй». Памятник на могиле русской девушки, покончившей с собой из-за неразделенной любви. Кладбище Монпарнас.
    Фото автора

    Отношения сегодняшней сцены и современной драматургии весьма драматичны, во всяком случае, у нас. Драматурги есть, драматургов много, они нечеловечески любят театр, чтобы увидеть свое детище на подмостках, они готовы на все. Объединяются в группы, проводят громкие пиар-акции, приманивают театры фестивалями, конкурсами, грантами и проектами, используют дружбу с политиками, критиками и чиновниками, косвенные, а подчас и прямые взятки: самые состоятельные — предлагают театрам оплатить постановку собственной пьесы. А после того, как все эти попытки проваливаются, драматурги сами берутся за штурвал, делаясь режиссерами, продюсерами и/или актерами, и даже организуют и строят собственные театры — и все это лишь затем, чтобы воплотить там свое творение — чаще всего — современную пьесу. Сцена же относится к пылкостям драматургов безо всякой взаимности. Относится равнодушно и вяло: очень удивят ее чем-то — так и быть, поставит. Не удивят — Мольером и Беккетом обойдется. Как тут не вспомнить везунчика Горького, которого два равноуважаемых гения режиссуры умоляли «о скорейшем окончании» новой пьесы «для открытия ею нового театра, который строил… Морозов»*. Соглашались на все: пускай будет написано не слишком художественно, технически несовершенно, главное — принцип: новому сезону — новый герой, новый быт, новый пафос, «новый тон» и манера игры. А когда эту столь ожидаемую современную пьесу о босяках запрещала цензура, режиссер мчался в столицу, в цензурный комитет, умолял, плакал, врал, клялся, что пьеса провальная, что публика все равно ни черта не поймет, «отстаивал каждую фразу» и в конце концов добивался разрешения для «одного только Художественного театра»…** Что и говорить, современная пьеса, еще не пропеченная, еще горячая и трепещущая, требовалась отечественному театру как воздух на протяжении долгих лет. Чехов! Леонид Андреев! Булгаков! Арбузов! Гельман! Радзинский! Рощин! Рацер и Константинов! Новое содержание! Герой-современник! Новая актуальность! Злободневный юмор! Казалось, что без них театру просто не выжить. Так казалось еще буквально тридцать лет назад.

    * Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве // Собр. соч.: В 8 т. М., 1954. Т. 1. С. 252.
    ** Немирович-Данченко Вл. И. Рецензии. Очерки. Статьи. Интервью. Заметки: 1877–1942. М., 1980. С. 269.

    Теперь — не то, что в старину, и отношения театра и драматургии стали весьма двусмысленны: с одной стороны, сцена вожделеет драму, а с другой стороны, новые драматурги ей, похоже, не так уж и нужны. То есть внешне ситуация выглядит так: пьесы сегодня могут писать, а могут и не писать: театру от этого ни жарко, ни холодно. К тому же инсценирование все активней внедряется на подмостки, и вот уж кто являет собою ползучую угрозу и драме и драматургу (мысль эту развернем как-нибудь в другой раз). Но даже инсценируя, режиссеры в подавляющем большинстве опять-таки норовят обойти современную тематику и проблематику и тащат на подмостки все тот же «усталый шедевр» классической прозы. Нет, не дружит нынешняя сцена с современностью. Не говоря уже о документальности. Не ходят по ней герои, выдернутые «из гущи жизни». Пренебрегает она «горячими фактами», «горячими точками», не кричит и не говорит с подмостков ни московская, ни кондопогская улица. Фестиваль «Новая драма» — красноречивый тому пример. Уж как ребята ни парились: и пиарили, и проплачивали, и издавались, и театр организовали модный. Шуму — по всем уголкам Руси великой, а сцена — не оценила, нет. Вернее, поначалу как-то задумалась. Поставили некоторые пьесы и здесь и там. Поговорили. Покряхтели. Поспорили. Отдали дань. И стыдливо потянулись к затертому томику Достоевского. К осточертевшему «Отелло», к пыльному «Дяде Ване» и прочей родной рутине. И дело даже не в том, что не укоренились на подмостках маргиналы без прописки, бандиты, извращенцы, менты… И что не написались в рамках проекта «Новая драма» «На дне» и «Трехгрошовая опера». Не исключено, что и написались и висят теперь, невостребованные, на каком-нибудь вэвэвэ. Не укоренилась сама идея: та самая прочно забытая привычка требовать, искать, заказывать и непременно ставить и непременно ходить смотреть новую, современную пьесу. Ну, хорошо, а может быть, это были грубые, нецензурные, а потому не слишком кассовые пьесы? Но разве теперь не пишут пьес на нормативном русском языке? Где производственная пьеса? Ларс фон Триер, например, написал и отснял недавно офисную комедию, над которой смеется теперь весь мир. А у нас что, некому написать офисную комедию? Некому сочинить социальную драму? Не пишут гениальных? А раньше что, сплошь и рядом гениальные ставили? А «Премия»? А «Кабанчик»? «Человек со стороны»? «Скамейка»? «Смотрите, кто пришел»? «Восточная трибуна»? Все это крепкие социальные и/или психологические драмы, которые не задержались в истории, однако ж прочно занимали свою репертуарную нишу: пьеса о современности.

    Почему бы теперь, к примеру, не сочинить пьесу о том, как дети наших министров и олигархов депортированы в Россию из Оксфордов и Кембриджей? Допустим, их выслали потому, что российские папы (а заодно и их семьи) были объявлены персонами non grata на территории цивилизованного мира за свои отнюдь не лояльные к ценностям этого мира действия и высказывания. И вот детки, уже впитавшие в свои душу и мозг те самые либеральные ценности, вынуждены теперь укореняться в России, на опыте постигая волчьи законы, по которым жили и живут тут мамы и отцы…

    Нет, как-то не хочется видеть на сцене такую социальную драму, как, впрочем, и офисную комедию. Вот представишь себе что-нибудь подобное — и возникает… как бы это сказать… чувство неловкости. Что-то странное здесь, ей-богу. И спроси меня кто-нибудь теперь, что для современного драматурга лучше всего — я бы, честно глядя ему в глаза, ответила цитатой из Ницше: «Самое лучшее для тебя — не рождаться вовсе. А второе по достоинству для тебя — умереть как можно скорей»*. Умереть, разумеется, не в буквальном смысле. Умереть для театра и уйти в кино, например. Там ты умрешь как полноправная художественная единица (если не расширишься до режиссуры), зато сумеешь полнокровно приложить свои, настроенные на современность, ухо и глаз.

    * Ницше Ф. Рождение трагедии из духа музыки // Ницше Ф. Избранные произведения. СПб., 2003. С. 58.

    Кинематограф — вот кто не может прожить без «гущи жизни». Если он перестанет держать руку на пульсе настоящего — он ноль. Другие жанры лишь дополняют мощный мейнстрим, в фокусе которого — современность: проблема, фактура, атмосфера, герой. Как-то мне посчастливилось, меня представили Анджею Вайде, и мэтр, узнав, что и я порой сочиняю сценарии, строго сказал: «Пишете для кино? Пишите про сегодняшний день. Все прочее делать легко. Но абсолютно бессмысленно». Вообще-то я редко пишу о сегодняшнем дне. Но с паном Вайдой абсолютно согласна. Воздух настоящего — вот реальная пища для кинопленки, хотя осознание своего истинного предмета и здесь сформировалось не сразу. До середины ХХ века игровые шедевры создавала в основном мельесовская — павильонная, театрализованная — традиция, достаточно вспомнить немецкий и советский экспрессионизм. Но даже и выходя на натуру, кинематограф чувствовал ее не средством, не предметом, а лишь декорацией, равно как и в актерском существовании не мог еще разорвать пуповину, связывающую его с родительницей — сценой, — вспомним хотя бы грим великого Чаплина. «В лучшем кинофильме всегда есть элементы подлинного театра»*, — именно так воспринимался современниками довоенный кинематограф. Но во второй половине века ситуация в корне переменилась: документальная — люмьеровская — традиция вытеснила и театральность и павильон в коммерческий Голливуд, и начиная с итальянского неореализма кинематограф в лучших своих картинах навсегда разорвал пуповину театральщины и вышел к тому, что он есть, то есть осознал и свои средства, и свой сущностный предмет. Нет, не то чтобы кино теперь и вовсе не использует театральность — но в своих новаторских проявлениях (Феллини и Триер, например) оно именно нагло и цинично «использует» театр как прием, как образное решение и почти никогда — как средство и язык. Кино сегодня вообще не оглядывается на театр. Чего нельзя сказать о театре, поскольку, как мне кажется, именно становление и возмужание кинематографа «отбило» у сцены современную пьесу. В то время как сам он все наращивает обороты, заглатывая и переваривая технические новшества, чтобы точнее, неожиданнее, ярче, глубже, одновременно правдивее и причудливее запечатлеть настоящее, сцена топчется в нерешительности, ей все труднее найти ту меру условности, те средства, которые могут органично открыть зрителю сегодняшний день.

    * Гладков А. К. Указ. соч. С. 344.

    Потому что театр идет к тому, что он есть. И возможно, вот уже в который раз одолевшая отечественную сцену эпидемия осовременивания классического наследия есть мерзкий, болезненный, но неизбежный этап этого пути. Как справедливо отмечают умные люди, такие постановки предъявляют зрителю отнюдь не современную версию вечных вопросов, не спектакли «о времени и о себе», а жалкий суррогат, когда режиссер с легкостью «напяливает» на старый текст «новое» платье, приспосабливая, перекраивая, но не «передумывая» и не «переваривая» классическую пьесу. Еще давным-давно Борхес называл подобных интерпретаторов «плебеями» и «паразитами». Суть их метода — неправда, эклектика, приблизительность, неспрятанный обман, провокация, лицедейство, скудомыслие, безбашенность в отношении причины и следствия, амикошонство с великими, театральное хулиганство. Да, военный френч советского разлива на Крутицком — это глупо, бездарно, плоско, не смешно, по-дурацки, но, как ни крути, подобный прием вполне органичен для подмостков. Историческая дистанция, стилизация, эстрадо- и циркизация, погружение героев в условный, предельно эклектичный мир — а что, если театр пробует, варьирует целый арсенал органичных, истинно театральных средств, и все это ради одной «заветной» цели: «сдуть» реалистическую картинку, как можно дальше уйти от иллюзии правды жизни, чтобы незапланированно, неожиданно, внезапно, вдруг набрести на твердую почву правды сцены. Когда-то авангардисты от театра оттачивали свои приемы именно на классическом наследии, тоже, кстати, не слишком озабоченные сутью взаимоотношений Глумова с Крутицким*. Вместо переосмысленной современным разумом истории возвышения и падения карьериста, эти опусы предъявляли публике какую-то замысловатую белиберду, «состоящую из пестрых, разноцветных кусков»**. Так «резались зубы» у мощной советской режиссуры. Вот и нынешняя волна представляется мне «детской болезнью правизны», свинкой, одолевшей театр на поворотном этапе его пути. И несмотря на поднятый повсеместно критический караул, режиссерам почему-то нравится так ставить, актерам играть, а публика предпочитает узнавать популярную певицу в Гертруде или Гурмыжской и весьма неохотно соглашается идти на современную пьесу, где та же дива терпит жизненный крах, так сказать, в натуральном измерении. Почему? Ответ очень прост. Истории реальных певиц в форматах fiction и nonfiction нынешний обыватель предпочитает извлекать из телевизора. Лишнее говорить, что этот мощнейший игрок «дышит» в затылок и театру и кинематографу, да что там телевизор — целое стадо тучных породистых коров топчется на некогда принадлежавших нам заливных лугах. Разнокалиберные хищники: СМИ, компьютерные игры, сетевые блоги и чаты, ЖЖ и т. д. и т. п. — навсегда «оттягивают» у театра то один, то другой предмет, оставляя лишь те, что попросту невозможно у нас отнять.

    * Имеется в виду скандальный «Мудрец» С. Эйзенштейна, поставленный в 1923 году в Первом Рабочем театре Пролеткульта.
    ** Алперс Б. Театр социальной маски. М.; Л., 1931. С. 39.

    Так «смежные» искусства сужают круг вещей. Тех, ради которых стоит темным ноябрьским вечером выйти из уютной квартирки, чтобы, проклиная погоду и губернатора, вянуть в пробках и вязнуть в строительной жиже на пути в театр. Тех, о которых как-то не с руки думать и которые как-то нелепо видеть, сидя с тарелкой щей у экрана телевизора. Тех, о которых не часто услышишь в ток-шоу и не станешь обсуждать в ЖЖ. Тех, что не увидишь в кино. Обыватель приходит в театр, где, подобно Журдену, интуитивно жаждет испытать именно то, что можно испытать только здесь и более нигде. Он хочет, чтобы говорили не стихами и не прозой. А как же? — удивляемся мы вслед за собеседником Журдена философом Панкрасом. Как в театре, — отвечает ему Журден как истинный и бескомпромиссный структуралист, — и только как в театре. Так театр загнали в угол. Его отучили говорить прямым текстом о язвах настоящего: его социальном, политическом, злободневном, насущном. Исконный предмет театра — человеческая душа, похоже, тоже выскальзывает из рук. У театра уже забрали современную драму, отобрали мелодраму, скоро отберут комедию интриги. Похоже, у него вообще отобьют охоту рассказывать стихами или прозой новые, неизвестные публике истории.

    Театр идет к собственной органике. И возможно, сцена больше не ищет новых фабул. Может быть, как и во времена Аристотеля, сцена хочет составлять и/ или обживать их на базе уже известного, сотни раз виденного и слышанного? Может быть, театр наиболее естественным образом становится театром, когда он преподносит нам одни и те же давно знакомые театральные сюжеты? И возможно, именно такие истории проще и естественней растворяют слово? И театральный знак не то чтобы уничтожает литературную составляющую, однако больше не озабочен ее означиванием, потому что реплики классической пьесы — это уже не проза и не стихи, а стихия, собственность, предмет и средство самого театра? Что если пыльные шедевры драматургии со временем утрачивают литературность и становятся чем-то вроде театральных брендов? То есть «Татьяна Репина» и «Тимон Афинский» — это еще драматический род литературы, а «Отелло» и «Чайка» — уже нет, и говорят они не стихами, не прозой, а репликами и ремарками, то есть именно театром? Не в этом ли глубокая эмансипация сцены от драмы и в то же время ее глубокая зависимость от знаковых фабул и фигур?

    Но, возможно, все это не так, и сцена попросту плюет на любые структуралистские построения и делает теперь ставку только на великие пьесы, таящие в себе огромные интерпретационные возможности, обладающие, как утверждает Умберто Эко, витальностью структуры, а средние, рядовые, обычные драмы и комедии находят свое место в формате сериала на СТС, ТНТ, НВО, АВС и т. п.?

    И то и другое только гипотезы… Ясно одно: когда-то театр и драма шагали в ногу и даже держались за руки, чтобы лучше чувствовать взаимный пульс. Бывало, и ссорились, но быстро мирились, поскольку друг без друга дня не могли прожить. И если сцена не располагала декорациями и эффектами, драматурги писали: «дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки», — и грандиозная сценография возникала из монолога. А когда сочинители наводнили свои творения вялыми героями, мутной атмосферой и «ходячими идеями», — сцена подумала, покряхтела и изобрела режиссуру, чтобы как можно убедительней воплощать эти новые чудачества драматурга. Так они жили долго и счастливо. Душа в душу. Но теперь и далее это уже не так. Конечно, время от времени какое-то культурное или наивное сознание подбрасывает театру новую историю, нечто такое, отчего и сцена, и зритель приходят в восторг. Что-то вроде трилогии о жизни русских идеалистов за рубежом и как их видит извращенное сознание лондонского интеллектуала. Или этнографическую черную комедию ирландского варвара. Возможно, сцена даже подумает, а не забросить ли ей эту новую пьесу в свой чемодан. Не исключено, что и бросит. Лет через 50 или 100. Но возможно, вместо «Берега утопии» или «Калеки с острова…» она навсегда заключит в объятия роман «Анна Каренина». «Бесов» или «Идиота». Но даже если она и не положит в свой саквояж ничего новенького — не страшно. Сцена найдет, чем удивить публику в будущий театральный сезон.

    Потому что театр идет к тому, что он театр. И похоже, идет он теперь своей, отдельной от драматурга дорогой, идет, не оглядываясь на то, что пишут и напишут для него сегодня, завтра, через 10 лет. Мы жизнью расходимся, — сказала об Алексее Вронском Анна Каренина. Весьма вероятно, что в нашем случае ни драма, ни театр еще не готовы столь откровенно осмыслить и озвучить этот печальный факт. Официально оформить развод, проститься цивилизованно. Вспомнить все хорошее, что было в прошлом. Организовать конференцию и прощальный банкет.

    Нет, признать и оформить подобный развод чрезвычайно непросто. Хотя бы потому, что разводящиеся оказываются в неравных условиях. Театр, как уже не раз говорилось, набив свои чемоданы пыльными шедеврами разных эпох, уверенно идет к самому себе. Он-то в полном порядке. А куда идет современная драма? Та, что не хочет становиться ни фильмом, ни сериалом? Те немногочисленные сочинители пьес, которые пишут сегодня для сцены вовсе не потому, что их не берут в команду «взрослые дяди» из СТВ или ТНТ, а потому что в этом специфика их дарования, а реплики и ремарки, как написано в одном из пыльных шедевров, свободно льются из их души?

    Трудно сказать, куда они идут и куда придут в будущем. Вырыпаев, Сигарев и Пресняковы идут в кино, Коляда и Угаров идут по пути режиссуры, продюсирования и театрального строительства, отвоевывая и обихаживая свою маргинальную нишу: театр драматурга. Остальные, похоже, идут туда, куда идет Санек из пьесы Вырыпаева «Кислород».

    И все-таки она вертится. На смену «Кислороду» приходит «Волчок». Как это ни парадоксально, современная отечественная драма переживает сегодня не худшие времена. Сюжетика новых драм, их проблематика и поэтика развиваются здесь и там, есть и ожидаемые, и совершенно неожиданные тенденции. Но главное — творения современных драматургов прекрасно укладываются в традицию развития драматической формы: «от Софокла до Сигарева». Неотменяемым фактом (и фактором) современного драматургического процесса стала наша мощная «уральская школа», где одинаково честно и успешно пишутся и «вареные» (культурные), и «сырые» (дикарские) пьесы, где обживается, разворачивается, отпевается и лирически проплакивается одна из немногих оставшихся драме проблем — проблема человеческого тела. Этот вопрос, конечно же, стоило бы развернуть подробней. Впору создавать исследования или, по меньшей мере, защищать дипломы на тему «Человек и живот (шея, попа, щиколотка и т. п.) в творчестве Сигарева, Пресняковых и Коляды». Тему эту хотелось бы раскрыть… но где-то не здесь, во всяком случае, не в контексте юбилея театрального журнала. Пусть уж этим займутся филологи… культурологи… в конце концов. Поскольку эти замечательные пьесы нравятся всем, но оказывают несоизмеримо меньшее влияние на театр, чем романы и повести Достоевского. Рассказы Чехова. И пыльные драматургические шедевры прошлых эпох. Именно поэтому, кстати, требуются сегодня немалые финансовые впрыскивания и человеческая активность для организации и пропаганды дискуссий о проблемах новейшей драматургии, но эти мероприятия, увы, лишь поддерживают видимость огня в остывающем очаге. У нашей новейшей драмы проблема одна. Насильно мил не будешь.

    Ноябрь 2007 г.

    Праудин Анатолий

    ПРЕМЬЕРЫ

    Обычным людям судьба неожиданно подарила настоящую любовь. Они попали в пространство этой любви и вырулить из него никак не могут. Ничего сделать не могут, потому что там — своя жизнь, здесь — своя, надо решиться на что-то. Короче говоря, любовь по чеховски— это катастрофа, беда, неизлечимая болезнь, приносящая много страданий и очень мало радости. Собственно, радости в этом не было никакой.

    Нам было ужасно интересно вместе с артистами исследовать причины такого катастрофического разворота вроде бы прекрасного чувства. Этим людям судьба сделала чудесный подарок: они полюбили друг друга по-настоящему, можно только радоваться. А Чехов совершенно безжалостно по отношению к нам берет и переворачивает это все, да еще и вызывает этим сочувствие, сопонимание. Мы отвечали на один простой вопрос: почему это чувство приносит страдания? Конечно, любовь — не трамвай, без ног не оставит, все-таки ходишь на свидания, все нормально, не в инвалидной коляске… Но ведь вместо того, чтобы за них радоваться, мы им сочувствуем — не повезло ребятам. И возникает ощущение, что лучше «не включаться» друг в друга очень сильно, чтобы все было легко: встретились, разошлись, поблагодарили друг друга… Вот как Гуров жил всю свою жизнь и всегда с некоторой тоской вспоминал финалы этих отношений, когда женщины пытались предъявлять какие-то претензии, — в общем, испорченные были финалы. Он никак не мог понять, что с ними происходило? Он никогда никого не любил, а тут и его накрыло. Ну, а почему все так? Отсюда «брезжил» финал спектакля: у них уже посеребренные головы, а они все спрашивают: «Ну как? Как?» И темнота. Все кончилось. А они всё задают друг другу вопрос «Ну как?». И вот так всю жизнь. Из этого рассуждения родилась идея заборов: жизнь по разные стороны этих заборов, выстраивание заборов — и внешне, и внутренне. Вот так.

    Дмитревская Марина

    ПРЕМЬЕРЫ

    А. П. Чехов. «Дама с собачкой» Инсценировка А. Праудина и Н. Скороход.
    АБДТ им. Г. Товстоногова.
    Режиссер Анатолий Праудин, художник Александр Орлов, художник по костюмам Ирина Чередникова

    — Мне двадцать восемь лет…
    — Мне двадцать лет!
    — Мне скоро шестьдесят, я старик, одинокий, ничтожный старик…
    — Как идет время! Ой, ой, как идет
    — Вы постарели, но еще не стары.
    — Все-таки жалко, молодость прошла…
    — Доктор, сколько вам лет?
    — Вам двадцать лет, мне нет еще и тридцати. Сколько лет нам осталось впереди, длинный, длинный ряд дней, полных моей любви к вам…

    Реплики из «Трех сестер» А. П. Чехова

    Всю жизнь, всю жизнь до седых волос бьешься об этот бесконечный серый забор: «Почему это так?!» А потом уж и не бьешься, просто сидишь, посыпав голову театральным снегом. И все тише твое: «Как? Как?» И все увереннее его: «Подожди, придумаем». Потому что никто никогда не сумел придумать, как «не прятаться, не обманывать, не жить в разных городах»…

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна). Фото С. Ионова

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна).
    Фото С. Ионова

    Так сидят в финале «Дамы с собачкой» Гуров (Василий Реутов) и Анна Сергеевна (Александра Куликова) — уже не «перелетные птицы» («Как? Как?»), а смиренно присутствующие в театре жизни тихие люди. На сцене этого театра — никакого действия, никаких оперетт, опер и драм и вместо занавеса — глухой забор. Он никогда не раздвинется: за ним осталась жизнь со спелыми ялтинскими арбузами, солнцем, ленью, легкими мужскими беседами, опереттой «Гейша» и нашими ролями в ней. Театр забит досками, кажется, того самого забора города С., вдоль которого долго-долго идет в рассказе Дмитрий Дмитрич Гуров, вдоль которого хоть однажды шел каждый из нас и который вырастает перед глазами по ходу спектакля. Александр Орлов создал уникальное пространство: какие-то люди постепенно «зашивают» зеркало сцены досками, заколачивают, как усадьбу в «Вишневом саде», только там, в глубине, остается не Фирс, а вообще жизнь. Пространство любви все сокращается, и к концу спектакля вместо открытой сцены — огромный дощатый ящик…Умерли? Нет, пока еще живем и сидим, похожие на Гурова и Анну Сергеевну. Целый зал тех, у кого было в жизни что-то, что теперь заколочено.

    — Как? Как? Скажи, как?

    — Подожди, подожди…

    А теперь начну с начала, с тихого крика далеких чаек, мягкого октябрьского солнышка, плеска волн, со светлого деревянного загона, будто выбеленного известью, как белят в Крыму все подряд… В углу лежат аппетитные, тугие, как надутые шары, хрумкие арбузы. Ведь где-то они должны лежать, если в рассказе, после первой близости с Анной Сергеевной, не зная, что сказать, Гуров полчаса сидит в ее номере и ест арбуз.

    В спектакле арбуз взрежут дважды. Сперва — звучно, смачно, артистично его вспорет острым ножичком и виртуозно поделит на ломти пожилой человек в панаме по фамилии Смирнов, рассуждающий словами своего однофамильца из водевиля «Медведь» («Двенадцать женщин бросил я, девять бросили меня…»). И первый кусок Гуров съест, нежась на солнышке в хорошем мужском обществе, где разговаривают о женщинах, лениво глядя на набережную. Там прогуливается дама с белым шпицем. «Вон она», — скажет Гуров, вгрызаясь в спелую арбузную мякоть. Это даже не пошло. Это обыденно. Осень. Тихое солнце, остеохондроз, который надо вылечить к зиме, дыхательные упражнения, праздные разговоры…

    «Дама с собачкой» живет в сознании как рассказ о двоих. Рассказ безлюдный, как осенняя Ялта. Тенью — неприятная жена Гурова, сутулый лысоватый муж Анны Сергеевны да еще этот, легендарный, из Докторского клуба: «А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!» Но они — точно тени, они не интересуют Чехова, мир в присутствии любви двоих отступает, его просто нет, как нет никого для Анны Сергеевны и Гурова. Ведь каждый знает: звуки затихают и краски окружающей жизни меркнут, когда человек поглощен любовью.

    «Говорили, что на набережной появилось новое лицо». У Чехова безличное — «говорили». Пьеса, которую написали А. Праудин и Н. Скороход, заселена. Сквозь доски загона туда-сюда ходят персонажи в панамах: молодой сладковато-водевильный Иванов (Руслан Барабанов), немолодой и тоже водевильный, рокочущий бархатными низами Смирнов (Леонид Неведомский) и еще один, совсем без слов, наверное, Петров или Сидоров. Один старше, другой младше, Гуров — в «кризисе среднего возраста», но каждый переживает свой водевиль, свою драму, свою любовь, свое несчастье — и мотивы эти строго и виртуозно переплетены в общую драму жизни. Вписана в нее и Варвара Михайловна, жена Гурова (Татьяна Аптикеева).

    «Даму с собачкой», ее лирику в театре всегда соединяют с чем-то сатирическим, являющим пошлость мира. Как правило, это сентенции из «Записных книжек». Так было и в очень давнем «Руководстве для желающих жениться» Бориса Наравцевича, и в недавней «Даме с собачкой» Камы Гинкаса.

    Однажды, в десятилетней давности постановке «Танго беллетриста», Праудин и Скороход уже проводили опыт по взбалтыванию в одном флаконе «Дамы с собачкой» и чеховских водевилей. Взбившаяся суспензия была, на мой взгляд, несколько мутноватой. По сцене Омской драмы ходил Автор в пенсне (Валерий Алексеев), доктор, прописавший своим героям любовь как лекарство. Все двигалось довольно бодро, и «Дама с собачкой» проигрывала на фоне водевильной радости. Праудин и Скороход открывали Гурову и Анне Сергеевне дверь в мир водевилей: входите. Те входили… и терялись в поле высокого водевильного напряжения.

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна). Фото С. Ионова

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна).
    Фото С. Ионова

    Опыт соединения удался только теперь. «Дама с собачкой» опровергает замечательную мысль Б. Зингермана о том, что раз и навсегда Чехов разделил мир водевильных и драматических героев, не пустив всех этих Смирновых и Поповых на порог больших пьес. Да, не пустил, а Праудин и Скороход открыли им дверь: входите. Те вошли… и стали героями драмы, хотя Гуров твердил жене: «Зачем нам драма, если нет идеи? Если нет идеи, то и без драмы хорошо», — и провозглашал: «Виват, стультиция! Да здравствует глупость!»

    Чехов умер 15 июля 1904 года, через четыре месяца после того, как 17 февраля в Милане спели премьеру «Мадам Баттерфляй» о любви бывшей гейши к победительному лейтенанту Пинкертону.

    Пятью годами раньше, в «Даме с собачкой», Гуров и Анна Сергеевна смотрят оперетту «Гейша». Очевидно, с хорошим концом.

    В сегодняшнем спектакле Гуров появляется не в мягких шляпах и плащах a la Алексей Баталов, а во франтоватом «колониальном» костюме курортного завоевателя. Недаром «готовился когда-то петь в частной опере». Теперь, пожалуй, имеет вполне опереточный вид, хотя жена упорно повторяет, что он герой и ему не идет роль фата. Какой герой?! Курортный фат с заранее приготовленной и завернутой в чистый платок косточкой для шпица…

    О, эти русские Пинкертоны! Очень скоро карнавальный костюм Гурова жизнь сменит на черное пальто и побредет он вдоль забора города С. в театр, где дают «Гейшу». А его топорная жена, осознавшая многочисленные измены «Димитрия», собираясь на карнавал, явится вдруг ему и Анне Сергеевне персонажем этой оперетты… или оперной мадам Баттерфляй? Так или иначе, она густо набелит несчастное заплаканное лицо, пожалуется на мужа бесконечно преданному ей другу Смирнову и будет отныне верной покинутой гейшей, Чио-Чио-сан, подносящей Анне Сергеевне разрезанный спелый арбуз… И из опереточной жены без реплик (только с густыми бровями) станет персонажем таким же драматическим, как и они.

    — Простите… простите… — Анна Сергеевна будет сжиматься, стыдиться, извиняться, стараться проскользнуть боком… Неловко, унизительно…

    Превращение водевиля — в драму, оперетты — в оперу, низкого — в высокое, вихрь повторений одних и тех же фраз, приобретающих другой смысл от иного поворота сюжета. Спектакль малой сцены оркестрован так, как это умеет Праудин «большого стиля», больших сцен.

    Это спектакль жесткий, концептуальный. В нем больше скорбных мыслей, чем любви как таковой.

    Л. Неведомский (Смирнов), А. Куликова (Анна Сергеевна). Фото С. Ионова

    Л. Неведомский (Смирнов), А. Куликова (Анна Сергеевна).
    Фото С. Ионова

    В самом начале Праудин везет своих героев не в Ореанду, а на старое ялтинское кладбище (разложенные по полу арбузы — как ушедшие в землю надгробья). Именно там, а не в гостинице он узнает ее фамилию — фон Дидериц: робко бродя между могилами, Анна Сергеевна видит семейное захоронение. Может быть, предки мужа. И еще одна могила с живыми цветами: «Надежда Терновская». Умерла невестой тридцать пять лет назад, а на могиле свежие цветы. «Цветы запоздалые», — мечтательно и робко произнесет Анна Сергеевна чеховские слова. Идеальная любовь умерла в молодости и похоронена. Этот сюжет исчерпан, им предстоит другой.

    Может быть, это вполне реальная могила реального крымского кладбища… Молоденькая и хорошенькая Надежда Терновская, дочка ялтинского архиерея, была одним из чеховских увлечений, нравилась его матери и даже одно время «соперничала» в правах невесты с Книппер. На самом деле она прожила шестьдесят два года, вышла замуж и родила детей…

    Праудин сближает Гурова и Анну Сергеевну перед лицом неизбежного конца, смерти. И в финале, когда Гуров будет пробираться сквозь московскую пургу к Славянскому базару и спросит прохожего, что там вдали темнеет, — несчастный нищий объяснит: Новодевичье. То самое, куда завтра повезут хоронить молодую жену Иванова, тоже встретившегося Гурову в метели… Летнее кладбище в Крыму — и зимнее кладбище в Москве (сюжет, сюжет…).

    В. Реутов играет человека холодного, с водянистыми глазами, ленивого заурядного соблазнителя. В нем ни обаяния личности, ни особого ума, а вот те раз — и такого настигла любовь!

    А. Куликова тоже играет женщину обыкновенную. Праудин сделал все, чтобы героиня БДТ, изящно носившая несколько сезонов костюмные роли, стала серенькой, неприметной мышкой («психологический жест» — плечи внутрь). Вот она — робкая, славная, в берете, с зонтиком и настоящим белым шпицем. «Разве женщина умеет любить кого-нибудь, кроме болонок?..» — сотрясает воздух Смирнов, а она стесняется, краснеет от жары и напряжения и неправильно держит протянутый Гуровым бинокль: «Поглядите. Видите?». «Как будто…» Конечно же, она ничего не видит, у нее темно в глазах. Иронично глянув и перевернув «оптику», он настаивает: «Видите?»

    Т. Аптикеева (Варвара Михайловна), В. Реутов (Гуров). Фото С. Ионова

    Т. Аптикеева (Варвара Михайловна), В. Реутов (Гуров).
    Фото С. Ионова

    Смирнов, друг гуровского дома, в отличие от Гурова, не просто горяч, а все время кипит, как чайник. Безмолвно и безнадежно влюбленный в Варвару Михайловну (вот вам и водевильный персонаж!), он покидает Ялту, явно осуждая курортный роман и его участников. Анна Сергеевна чувствует это, она напряжена — как воздушные шарики, которые Смирнов сует ей в руку: «Какое счастье, что я уезжаю!» Она держит их — и — хлоп! хлоп! хлоп! С последним выстрелом последнего лопнувшего шарика они решительно идут. Куда? К ней.

    — Скажите же мне по совести: видели ли вы на своем веку женщину, которая была бы искренна, верна и постоянна? Не видели! Верны и постоянны одни только старухи да уроды! — бурлит Смирнов. И непонятно: ему жарко или жара стоит от его праведного кипения, обогревающего набережную.

    — Одни только старухи и уроды… — еще не раз задумчиво повторит тоненькая, беленькая, молодая Анна Сергеевна — не старуха и не урод.

    — Скорее вы встретите рогатую кошку или белого вальдшнепа, чем постоянную женщину!

    — Рогатую кошку… — с тихой улыбкой не раз повторит Анна Сергеевна… Извините, — будет повторять она всем, стараясь пройти, проскользнуть, не помешать, ни на что не претендовать…

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна). Фото С. Ионова

    В. Реутов (Гуров), А. Куликова (Анна Сергеевна).
    Фото С. Ионова

    Она начнет извиняться с той минуты, когда две тележки, на которых носильщики возят багаж, придвинутся друг к другу, образовав общую их с Гуровым постель. Они быстро лягут, откинувшись к противоположным стенкам «кровати», в лицо им резко плеснут водой из ведер: жарко? Пот? Испарина страсти? Эротическая сцена поставлена с балетной выверенностью и точным знанием психологических фаз.

    Они, в сущности чужие люди, стали любовниками. Что дальше? Конечно — истерика («Я дурная, низкая женщина»), конечно — его равнодушие (Гуров измучен исповедью в четыре часа утра, как бывает равнодушно изможден ею каждый и всякий мужчина). На этой кровати они порознь…

    И тут приходит любовь. Она приходит в облике девушки-скрипачки: просто появляется скрипачка и играет долгую высокую мелодию, после которой, обняв Анну Сергеевну, Гуров сможет сказать: «Как в сущности, если вдуматься, все прекрасно». И они лягут — синхронно, уже как одно целое, и заснут — тоже как одно. И наступит утро. И станет слышно птиц.

    «Какой город в Италии вам больше понравился?» — спрашивают Иванова. «Венеция». Шутка. Не Генуя, как Дорну, а Венеция… Реплики из «Юбилея», «Чайки», из рассказов легкими графичными штрихами расчерчивают поле этой «Дамы с собачкой». «Образы людей в театре Чехова рифмуются, подобно словам в поэтической строфе. Вершинин мог бы произнести некоторые слова Тузенбаха, а Тузенбах иногда говорит за Вершинина» (Б. Зингерман). Так и здесь.

    Но есть бродячие чеховские мотивы, а есть бродячие праудинские.

    Вот Анна Сергеевна уезжает из Ялты. Визг вагонных буферов, две тележки, еще недавно служившие кроватью, разъезжаются влево и вправо, расстояние между ними увеличивается… Много лет назад кружилась по сцене кровать «Человека рассеянного», разлучая Поэта и Прекрасную даму под крики: «Чудес на свете нет!» А потом вот так же точно возили на тележке Анну Каренину, пока однажды она не вставала, чтобы представиться Вронскому (сюжет, сюжет…).

    А. Куликова (Анна Сергеевна), Т. Аптикеева (Варвара Михайловна). Фото С. Ионова

    А. Куликова (Анна Сергеевна), Т. Аптикеева (Варвара Михайловна).
    Фото С. Ионова

    Когда зимой в Москве веселый Иванов станет рассказывать, как ездил в свадебное путешествие, — неожиданно, очень стеснительно, войдет Анна Сергеевна. Она забыла зонтик, простите… Гуров застынет и метнется к ней: видение? Сядут рядом: «Прошел какой-нибудь месяц». — «Сорок четыре дня»… Так разговаривала когда-то праудинская Лика с несуществующим Маратом. «А что у тебя в комнате?.. Я уже далекий призрак… Я не вижу тебя», — это теперь Анна Сергеевна из города С. Тоже сюжет.

    Поезд. Почему-то похожая на Анну Каренину, тоже Анна, но только Сергеевна едет в Москву. В этом же поезде едет и Смирнов. Водевильный бонвиван, который бесконечно витийствовал, осуждая женщин, и бешено вращал глазами («Посмотришь на иное поэтическое созданье… обыкновеннейший крокодил!»), выходит в этой истории самым нравственным и несчастным. «Любил страстно, бешено, на всякие манеры, черт меня возьми…» — грустно произносит Л. Неведомский: этот человек пережил жизнь «страстно, бешено» внутри, не добившись взаимности, и теперь ходит всю ночь туда-сюда по коридору поезда. У всех своя беда, своя маета: у него, у нее, у гейш, Пинкертонов и водевильно-сладких мальчиков Ивановых. Другого не дано.

    Нищим у Новодевичьего тоже окажется Смирнов, видимо, упавший на дно жизни от неразделенной любви (а как еще может закончиться чисто романтический сюжет?).

    Кама Гинкас ставил «Даму с собачкой» о неизбежном ужасе нагрянувшей любви, одевающей недавних курортников в финальный драматический траур.

    Смена костюмов в «Даме с собачкой» — особая история.

    «Никто из авторов новой драмы не придавал одежде своих театральных героев такого значения, как Чехов, — разве что Бернард Шоу» (Б. Зингерман). В письмах умирающего Чехова из Германии — раздражение безвкусицей костюмов, в которых ходят немки.

    А. Куликова (Анна Сергеевна), В. Реутов (Гуров). Фото С. Ионова

    А. Куликова (Анна Сергеевна), В. Реутов (Гуров).
    Фото С. Ионова

    Я не помню, чтобы кто-то в последние годы устроил такое «смысловое дефиле» роскошных костюмов, как Ирина Чередникова в «Даме с собачкой». Здесь все: и цитаты из «Мадам Баттерфляй», и принятые в Чехове светлые пиджаки, и сшитые по моде грациозные фигаро, накидки, изысканные шляпы, боа. «Порочная» Анна Сергеевна в поезде похожа на «Неизвестную» Крамского (тому ведь позировала тоже женщина сомнительной репутации…). Роскошь нарядов нужна затем, чтобы прийти к финальному серому платью Анны Сергеевны и черному пальто Гурова. Как далек он нынче от маскарада с «колониальными» бриджами и кепками… Карнавал закончен.

    «Дама с собачкой» — спектакль безупречной формы, продуманный в каждой своей части. Он прочно сделан, жестко выстроен и смертельно логичен в ответах на вопросы, на которые у Чехова нет ответа — ответы тают в воздухе. Кому-то он кажется излишне концептуальным, в нем явно нет «дымки», лиричности, душа не рвется плакать по любви. Его пространство не безвоздушно, просто воздух спектакля сжат, спрессован.

    Праудин смотрит на историю мудро, по-мужски, с иронией и жалостью: спектакль не столько про любовь, сколько про жизнь, ее заборы и загоны, а значит, драма будет у всех, вне зависимости от того, кем ты родился — героем или фатом, холоден ты или горяч, нравственен или порочен. Вероятность любви, беды, драмы для всех одна. И все имеют на нее право, только сперва не знают, что она ждет каждого. Кто не умер, как Надежда Терновская, — тот приговорен.

    …Они разделены забором. Гуров по эту сторону гладит доски: «Как ты живешь там?» Анна Сергеевна тихо плачет по ту сторону, потом мечется в слезах, ее легкая тень мелькает в щелях. Устав плакать, она наконец выходит… Нежно касаясь волос друг друга, они посыпают головы театральным снегом, который оставила им в большом сите заботливая гейша, словно «причесывают» друг друга сединой («они любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья»). Это тоже вычитано у Чехова: на последней странице Гуров замечает, что постарел и подурнел.

    «Как? Как?» Они садятся в зале, где уже давно сидим мы. Наши головы тоже посыпаны снегом. Кто-то ждет условленного «человека в красной шапке», кто-то бредет вдоль очередного забора по гололеду, кто-то служит в губернской управе и как будто равнодушен к постоянным отъездам жены в Москву… Переносить эту драму жизни спектакль «Дама с собачкой» предлагает смиренно, унявшись. Если б это всегда удавалось!

    Декабрь 2007 г.

    Матвиенко Кристина

    РЕЖИССЕРСКИЙ СТОЛИК

    «Латышская любовь» и «Звук тишины». Новый рижский театр.
    Режиссер Алвис Херманис, художник Моника Пормале

    Два новых спектакля Алвис Херманис сочинил вместе с художницей Моникой Пормале, с которой работал и в «Долгой жизни», и в «Соне», и со своими актерами, составляющими маленькую труппу Нового рижского театра. Наблюдая за тем, как Херманис увлекает артистов-соавторов путешествием в другие времена и к чужим судьбам, удивляешься — насколько же простое искусство театра. И сколь немногим удается добиться этой кристальной, беспримесной простоты.

    Херманис — из тех режиссеров, которые одинаково точны в словах и в делах. То, что он декларирует или констатирует в своих интервью, всегда реализовано в его спектаклях. Если его интересует частная история и ее документальное исследование, то спектакль, поставленный в этот период, будет сделан на материале частного сюжета и будет документально точен. Такова «Латышская любовь» — трех часовая коллекция актерских этюдов на тему брачных знакомств. На основе объявлений, которые публикуют одинокие люди на специально отведенных для этого газетных полосах, каждый из пяти (всего-то! а после спектакля кажется, что видел больше десятка совершенно разных персонажей) актеров придумывал свои, парные и «одиночные» этюды на тему: «Что было бы, если бы эти двое встретились ». Лучшие тринадцать Херманис отобрал и из них сложил нежный и смешной спектакль.

    «Латышская любовь». Сцена из спектакля. Фото Г. Малдериса

    «Латышская любовь». Сцена из спектакля.
    Фото Г. Малдериса

    Играют «Латышскую любовь» на большой сцене Нового рижского театра — традиционной, с тяжелым бордовым занавесом. И эту рамку, предполагающую, что здесь могли бы идти столь же традиционные спектакли, Херманис удачно обыгрывает. Спектакль начинается с того, что актеры поочередно выходят перед закрытым занавесом, садятся и, обращаясь прямо в зал, читают свои объявления: «Меня зовут так-то, я шатенка, мне сорок лет… хотела бы познакомиться для создания семьи… с проживанием на вашей жилплощади». Зал смеется. Потом занавес открывается, и мы видим почти пустую сцену, на которую рабочие в комбинезонах выносят ширмы с фотографическим изображением места действия. Когда встречаются двое на берегу Балтийского моря — появляется ширма с кусочком сфотографированного побережья, а из динамиков кричат чайки и шумит волна. В сцене, где двое пожилых людей приходят в уличное кафе перед рижским вокзалом, стоит ширма с изображением рижского вокзала, перед ней настоящие пластиковые стол и кресла, гудят проезжающие мимо автомобили. Херманис не просто фотографически дотошен, он играет с этой достоверностью. Ведь фотообои, которыми украшали стены в годы перестройки, не гарантировали хозяевам квартиры, что они перенесутся в хвойные леса или на песчаные пляжи? Это была мещанская уловка, трогательная попытка сделать красиво задешево, сымитировать реальность самым простым способом. Вот и элементарный, но очень популярный у сегодняшних видеохудожников «сценографический» фокус оказался концептуально важным: герои спектакля, не слишком благополучные и не очень счастливые люди, тоже пытаются фальсифицировать мечту о счастье.

    Следующая «рамка», с помощью которой Херманис остраняет вроде бы документальное повествование, — музыка, отделяющая один эпизод от другого. Незамысловатый электронный мотивчик потом еще долго звучит в голове. Меланхоличная, чуть жизнерадостная мелодия к одному сюжету является контрапунктом, к другому — аккомпанементом. А в целом она ритмически организовывает действие, и после очередной из тринадцати историй ты на минуту остаешься с самим собой. В этот момент люди или тихонько улыбаются в темноте, или даже плачут — потому что поводов для таких сентиментальных эмоций в бесхитростной «Латышской любви» достаточно. Раза три за спектакль, идущий с двумя антрактами, к левому порталу выходит дуэт музыкантов — Андрис Кайш и Екабс Ниманис, они поют наивные простые песни — про любовь, про девушку по имени Гуна (одну из актрис тоже зовут Гуна). Говорят, эту группу Херманис нашел в Риге сам, и они специально сочинили песни для его спектакля. Жанрово их репертуар похож на тот, который можно услышать в скромных забегаловках, куда приходят выпить и поговорить, а главное — потанцевать друг с другом. Такие вставные номера любит финский кинорежиссер Аки Каурисмяки, певец пролетарских районов Хельсинки. И в спектакле Алвиса Херманиса двое музыкантов в немодных джинсах очень верно характеризуют социальную среду, выходцами из которой являются герои, знакомящиеся по объявлениям.

    …Пожилой художник, в молодости рисовавший голых теток с яблоками, остался один, и картины его, судя по всему, тоже мало кому нужны. Он (Вилис Дауджиньш) приводит к себе в мастерскую гостью-ровесницу — седую подслеповатую даму с балетной выправкой, которую, как и многих других очень разных героинь, играет Гуна Зариня, учившаяся когда-то в СПбГАТИ, на курсе Владимира Петрова. Гостья очень стесняется своей нестандартной роли — «девушки на свидании», но потом приходит в себя и даже залезает на некое возвышение по просьбе художника. Принимает позу, держит в руках извечное яблоко, сидит так минуту, две, пять… Потом старческая рука обмякает от усталости и яблоко предательски дергается. Раздается легкий храп. Старушка с возмущением сползает с пьедестала и уходит, нацепив пальто и воздушный шарфик. Впрочем, на прощание бросает ласковый взгляд на спящего кавалера. Совместной жизни «по объявлению» не получилось.

    Совершенно другого мужчину играет тот же Дауджиньш с Байбой Брокой в эпизоде «Кафе». Он, простецкого вида мужик лет за пятьдесят, сидит за пластиковым столом, пьет кофе и читает газету. Она, тетка с сумкой на тележке, строго изучает потенциального партнера, проверяя, насколько он был честен в своем объявлении. Больше всего ее интересуют бытовые привычки мужчины: храпит ли он, сколько и что ест, какая у него квартира и какой телевизор. Пожалуй, единственное, что их роднит, — любовь к кроссвордам, которые теперь можно будет покупать один на двоих. Мужчина же терпеливо отвечает на все вопросы, под ее убийственным взглядом тушит сигарету и обещает бросить курить. Маленький этюд про союз по расчету оказывается трагикомической историей о попытке сегодняшнего беззащитного жителя полусельской-полуурбанистической Латвии обезопасить свою старость от одиночества и нищеты.

    В «Пляже» — на фоне холодной Балтики и пустого песчаного берега — встречаются двое молодых некрасивых людей (Гуна Зариня и Каспарс Знотиньш). Она в очках, горбится от смущения и поеживается от холода, он — долговязый и неуклюжий, оба не знают, куда деть руки-ноги и какие слова сказать. Наконец он предлагает пойти купаться, и начинается аттракцион: как втайне друг от друга переодеться. Он напяливает какие-то жуткие плавки, поправляет их так, что зал опять хохочет. Она долго сражается с молнией на кофточке и вынуждена попросить его помочь расстегнуть. Потом достает из пакета совершенно новый бирюзовый купальник и, лихорадочно отрывая бирки, натягивает его прямо под юбкой. Переодевшись и стараясь не смотреть друг на друга, они поворачиваются к залу спиной и идут к «морю». Ветер дует, чайки кричат, двое озябших людей идут купаться, взявшись за руки…

    Спектакль заканчивается патетической сценой в церкви, где оказываются восторженная пожилая монашенка (Гуна Зариня) и преподаватель пения, которому во время концерта вдруг стало плохо с сердцем (Гирц Крумнис). Где-то неподалеку обоих ждут их подопечные — мальчики и девочки из детского хора, от которых они решили немного передохнуть. И за несколько минут, которые эти двое немолодых уже людей провели наедине, между ними родилась симпатия. Не любовь с первого взгляда, а просто теплота и сочувствие.

    В финале хор грянул-таки латышский гимн, и двое учителей тихонько стали подпевать своим детям — практически со слезами на глазах. На родине Херманиса нередко обвиняют в антилатышских настроениях и корят за излишний интерес ко всему русскому (в частности, к литературе). «Латышская любовь», исполненная почти медицинской точности в изображении разных социальных типов сегодняшней Латвии (разумеется, все эти люди запросто могут жить в любой европейской стране, да и в России — тоже), — далеко не духоподъемное зрелище. Латышский гимн кого-то примирит с тем, что это и есть мы, наши соседи и, возможно, наша будущая старость. А кому-то покажется режиссерской иронией. Смешение романтического отношения к прошлому, к маленьким частным сюжетам и иронии — вообще в духе режиссера Херманиса, и на этот раз он тоже не изменяет себе.

    «Звук тишины». Сцена из спектакля. Фото Г. Малдериса

    «Звук тишины». Сцена из спектакля.
    Фото Г. Малдериса

    «Звук тишины, или Концерт Саймона и Гарфункеля в Риге в 1968 году, которого никогда не было» — признание в любви к конкретному прошлому. И эта неподдельная любовь заражает и зрителей. В зале, сильно вытянутом в длину (та же выгородка использована в «Долгой жизни») и находящемся в нетуристическом районе Риги, в тамошнем театральном музее, четырнадцать актеров играют бессловесный ностальгический спектакль про времена, когда цвели хиппи и лозунг «секс, наркотики и рок-н-ролл» был конкретным руководством к действию. Художница Пормале очистила пространство, оставив старые батареи, обрывки обоев, тусклые диваны и радиоприемники образца конца 1960-х. Это пространство поделено на несколько отсеков, каждый из которых — комната то ли в общежитии, то ли в большой квартире. Здесь живут, любят друг друга и слушают запрещенную музыку очень молодые люди. На девушках — короткие платья и прически «бабетта», глаза подведены черным, губы накрашены бледно-розовым. На парнях, само собой, рубашки с косыми воротниками и брюки-клеш.

    «Звук тишины» — тоже коллективное сочинительство, результат актерских импровизаций на заданную тему. Вот к очень молодому человеку приходит взрослая женщина — явно чтоб соблазнить. Он стесняется, она это видит, но не торопит; наконец он берет в руки игрушечную машинку и возит ее по женскому телу. Вот юные жених и невеста, к которым наутро после свадьбы вваливаются радостные родители невесты и с гордостью взирают на свой подарок — спальный гарнитур с прикрученными по бокам музыкальными колонками и «светомузыкой». Есть сцена, впрямую «скопированная» из «Блоу-ап» Антониони: помните, как к фотографу в студию ворвались две хохочущие девицы и стали раздевать себя и его, а он вдруг озверел, начал стягивать с них дурацкие колготки и вместо фотосессии вытолкал обеих за дверь? В общем, это «живые картины» на тему ностальгии по временам, когда, если верить спектаклю, были особенно возможны настоящие секс, наркотики и рок-н-ролл.

    Сквозными персонажами спектакля стали обросшие меланхоличные мужики, которые все время ловят транзистором нужную волну, тех самых Саймона и Гарфункеля. Сначала они ищут музыку где придется — в том числе приближая антенну к интимным частям тела спящей красотки. Потом, поймав мелодию, «закатывают» ее в трехлитровые банки и слушают по дозам, приоткрывая крышку и захлопывая. В конце концов музыку выпустят в большой сосуд с водой и можно будет слушать ее, только нырнув туда (один из меломанов захлебнется, так останется головой в воде). Эта смертельная тоска по свободе, по любви и по хорошей музыке точно уловлена в «Звуке тишины». Чувство, которое вызывает спектакль у зрителей разных поколений, с разным прошлым и даже с разным гражданством, казалось бы, очень интимное, частное. Ан нет — латышский режиссер и его замечательные актеры поймали эту эмоцию в свои стеклянные банки и умудрились сохранить запах и цвет минувшей эпохи.

    Последний сюрприз, однако, ждал зрителей на рижской премьере уже после спектакля. В «Звуке тишины» активно использовано любительское видео — причем архивное. Трясущейся кинокамерой образца 1960-го года сняты бородатый хиппи и длинноволосая женщина, явно занимающиеся любовью. Герои этих маленьких фильмов знают, что их снимают, смотрят в камеру и даже улыбаются оператору. Так вот, уже на поклонах Херманис вывел на сцену пару с первого ряда — и маленькая, эксцентрично одетая женщина оказалась той самой хиппушкой, а ее по-прежнему бородатый спутник в высоких ботинках — ее партнером. У «Звука тишины» есть настоящие герои, и поэтому все остальное здесь тоже настоящее — транзисторы на ножках, туфли и платья, которые искали по всем блошиным рынкам. И эта археологическая дотошность сыграла на руку создателям спектакля, рассказавшим нам очень живую и сегодняшнюю историю.

    Весной «Звук тишины», объездивший уже много стран, привезут и в московский Театр Наций, в котором, кстати говоря, Херманис начал репетировать свой первый российский спектакль — по рассказам Василия Шукшина.

    Январь 2008 г.

    Агишева Нина

    РЕЖИССЕРСКИЙ СТОЛИК

    В конце 2007 года самая ортодоксальная театральная премия — Премия Станиславского — была вручена хедлайнеру нового европейского театра Кристофу Марталеру, в чьих спектаклях, как известно, нет ни текста, ни героев, ни даже привязки к какому-то определенному времени. Его музыкальная инсталляция «Фама», показанная тогда же в Москве, это только подтвердила. Но если прежние спектакли Марталера чаще всего вызывали в обеих столицах праведный гнев критики и зрителей, то в этот раз на «Фаму» народ упрямо шел через весь парк «Сокольники», скользя по не очищенным от снега и льда дорожкам и падая. А потом бурно аплодировал на церемонии вручения премии. Именно в этом тектоническом сдвиге отечественной театральной почвы и заключается, на мой взгляд, главный итог фестивалей NET (нынешний — уже девятый по счету).

    На пресс-конференции его арт-директоры Марина Давыдова и Роман Должанский честно признались: бюджет мероприятия тает с каждым годом, и это становится проблемой уже не экономического, но художественного свойства, ибо современный западный театр — вполне конвертируемый продукт и гонорары его звезд растут. Публика, которая так и не дождалась на предыдущем NETе заявленных спектаклей Херманиса, им поверила и приняла то обстоятельство, что единственным открытием нынешнего фестиваля обещал быть француз Жоэль Помра со спектаклем «Торговцы», тем более что он ее ожиданий не обманул.

    СДЕЛАЙ САМ

    Высокий грустноглазый Помра похож на зануду, но на самом деле обожает мистификации. Свою труппу он назвал «Компани Луи Бруйяр» и рассказал журналистам, что Луи Бруйяр — вымышленный персонаж, который за ним следит и его предостерегает. Пьесы он пишет сам, причем начинает это делать только тогда, когда приступает вместе с актерами к работе над спектаклем (что не помешало ему получить Гран-при в области драматургии как раз за пьесу «Торговцы» — она вместе с его постановками «К миру» и «Красная Шапочка» была показана на Авиньонском фестивале в 2006 году). Актеров он использует как фон или как марионеток: в «Торговцах» они не произносят ни слова, потому что весь текст — монолог женщины, живущей во французской провинции, — читает голос за сценой, в Москве его виртуозно исполнила актриса Светлана Камынина. И наконец, он насмешил всех, сообщив, что его спектакль рассказывает о двух подругах: одна счастлива, потому что работает, а другая глубоко несчастна, потому что такой возможности у нее нет.

    «Торговцы». «Компани Луи Бруйяр». Фото В. Луповского

    «Торговцы». «Компани Луи Бруйяр».
    Фото В. Луповского

    «Торговцы». «Компани Луи Бруйяр». Фото В. Луповского

    «Торговцы». «Компани Луи Бруйяр».
    Фото В. Луповского

    «Торговцы» — это стильное черно-белое кино на сцене в сопровождении голоса и музыки. Один пластический эпизод сменяет другой, и зритель неожиданно для себя самого становится соучастником душераздирающей истории о двух немолодых, некрасивых и безвкусно одетых женщинах, одна из которых убила собственного ребенка. Все персонажи (а их здесь много, хотя и бессловесных) зомбированы неким производством, дающим средства к существованию жителям маленького городка. Несчастная, которую не берут на работу (она явно не в себе, потому что общается с умершими, как с живыми), всеми правдами и неправдами стремится туда попасть, а счастливица, ставшая от тяжкого труда инвалидом, даже в моменты вынужденного простоя видит сны о том, как она работает на конвейере — «и не надо ни о чем думать». Думать самостоятельно здесь вообще никто не хочет или не может: все охотно доверяют политику, который разливается соловьем под оперные арии и эстрадные шлягеры, а когда завод закрывают, безработная, повинуясь голосам умерших, сталкивает с двадцать первого этажа собственного сына — ради того, чтобы производство заработало вновь. Так и происходит: поднимается кампания в прессе, доведенная до отчаяния мать становится национальной героиней, и конвейер опять запускают.

    Спектакль решительно не поддается жанровым определениям: это то социальный фарс, то политическая сатира, а то тончайшее психологическое повествование о женском одиночестве и бренности жизни. Он полон подвохов: умершая мать героини, которая под песни Далиды осыпает дочь цветами в самые неподходящие моменты, оказывается виновницей гибели собственного внука, бескорыстная благотворительница — серийной убийцей, и так далее. В то же время он удивительно точно ложится на современную европейскую ситуацию: как раз тогда, когда в Москве шли «Торговцы», вся Франция бастовала из-за угрозы повышения пенсионного возраста, а в пригородах Парижа разъяренные подростки жгли машины и стреляли в полицейских. Принято считать, что мы излишне политизированы, а они — нет, на самом же деле все наоборот, в том числе и в театре: наша сцена воспевает лентяев, а западная — работу, мы горды тем, что не продаемся, а они заявляют, как один из героев спектакля: «Мы все торгуем своим временем и своей жизнью — и именно поэтому нам не стыдно смотреть в зеркало».

    Жоэль Помра показал в рамках фестиваля еще и документальную пьесу «Этот ребенок», родившуюся из бесед с женщинами бедных пригородов Нормандии, — ее он поставил в театре «Практика» уже с русскими актерами. Прежняя процедура создания спектакля, когда режиссер выбирает пьесу и назначает исполнителей, все реже встречается на новой европейской сцене. Даже когда появляется драматург со своей интонацией, он стремится создать авторский театр, как тот же Иван Вырыпаев, ставший открытием одного из прошлогодних NETов. А сам Помра на вопрос о том, легко ли артисты соглашаются на его эксперименты, отвечает: «Умный актер всегда готов к художественным приключениям». Спектакль «Этот ребенок» откровенно говорит о той пропасти, которая часто лежит между детьми и родителями, изобилует шокирующими сценами (вроде той, где матери в морге предлагают опознать труп сына), но на фоне продукции «Компани Луи Бруйяр» выглядит более чем скромно. Он полон пафоса, в принципе не свойственного новому театру, и очевидно уступает постановкам Театра.doc, сделанным в той же манере.

    ПРОЧТИ И ЗАБУДЬ

    Жозеф Надж и Андрей Жолдак, Люк Персиваль и Томас Остермайер, наконец, нынешний любимец московской критики Дмитрий Крымов давно уже приучили публику к невербальному театру и показали, сколь многое он может. Участники фестиваля если и берутся за классику, то рассматривают ее скорее как некий архетип мировой культуры, а не как конкретное литературное произведение — именно так поступил, например, Михаэль Тальхаймер, превратив мещанскую драму Лессинга «Эмилия Галотти» в модное дефиле под музыку из фильмов Кар-Вая (его спектакль стал главным событием NETа-2005). Не нарушили этой традиции и финский режиссер Кристиан Смедс, заново прочитавший вместе с литовской актрисой Алдоной Бендарюте роман Достоевского «Преступление и наказание», и руководитель студии SаunDrama Владимир Панков, поставивший вместе с русскими и французскими актерами «Молодца» Марины Цветаевой.

    А. Бендарюте в спектакле «Грустные песни из сердца Европы». Фото В. Луповского

    А. Бендарюте в спектакле «Грустные песни из сердца Европы».
    Фото В. Луповского

    Актриса-клоунесса Алдона Бендарюте (неслучайно она встречает зрителей своего моноспектакля «Грустные песни из сердца Европы» в костюме серого волка) не только сыграла всех главных персонажей романа Достоевского, но и перенесла их в наши дни. Поэтому Соня стала интеллигенткой, вынужденной пойти на панель, Мармеладов — литовским хуторянином, пьющим горькую и при советской власти, и теперь — от одной ему ведомой смертной тоски, а Катерина Ивановна — вдовой, знававшей лучшие времена. У каждого — и трагические, и откровенно смешные сцены: Катерина Ивановна хоронит мужа (его тело — груда битого стекла, завернутая в черное пальто) и тут же уморительно заставляет зрителей разглядывать фотографии своей прошлой жизни. Свобода, присущая новому театру, здесь проявилась сполна: мне, например, не доводилось видеть сцену с топором, решенную в откровенно фарсовом и даже комическом ключе. Этот топор живет какой-то своей жизнью, вырывается из рук, пускается в пляс, и его ничем не сдерживаемое метание по комнате сводит героиню (кого она в этот момент играет, бог весть) с ума и заставляет трястись в неком танце. А вот как обозначено само убийство: тонкие пальчики артистки двигаются по столу между картонных домиков, а потом срываются с края стола и падают в бездну…

    «Молодца» Цветаевой (конечно, с купюрами) прочли на два голоса: и порусски, и по-французски, причем язык Корнеля и Расина почему-то более точно выражал самый дух гениальной русской поэзии — это почувствовали все в зале, не знавшем французского. Наши же артисты кричали так отчаянно (это вообще свойственно обычно оглушающим зрителей спектаклям Владимира Панкова), что разобрать слова было трудно. А жаль: история Маруси, полюбившей Упыря и поплатившейся за это жизнью, — своего рода модель отношений Цветаевой с мужчинами. Любовь как смертный грех, а не как счастливый подарок — это одна из важных тем ее лирики. «Душа с телом разделяется» — здесь и страдание от безответного чувства (а кто такому чувству способен ответить?), и смертная борьба духа и тела, и даже мука вынужденного двуязычия («Молодец» был начат в Москве, закончен в Праге и написан заново по-французски в Париже). Две Маруси — Анастасия Сычева и Сюлиан Брахим — очень старались передать эти настроения, но им много чего еще приходилось делать: прыгать со стульев, украшенных рябиной, опутывать пианино клубком ниток и даже ложиться в гроб. Режиссеру хотелось сказать так много, что он то и дело перебивал Цветаеву.

    НЕ ВСЕРЬЕЗ

    Как и на каждом фестивале, были в афише вполне проходные названия, которые не портили общего впечатления, но и не делали погоды. К ним можно отнести «Монастырь» норвежца Йо Стромгрена, приезжающего в Москву уже в третий раз, и моноспектакли «Эго-тик» испанца Асиера Сабалеты и «Ангел» живущего в Голландии бразильского танцора Дуды Пайвы. Все они сделаны на грани драматического театра, современного танца и пантомимы и отличаются каким-то легким дыханием и приятной неназойливостью: даже если зрелище вас не впечатлило, настроение не испортится. Это, между прочим, важная примета нового театра: он не забирает у зрителя слишком много времени и сил и оставляет возможность после пойти куда-нибудь в клуб или ресторан, как это и происходит в тех странах, откуда участники NETа приехали. У нас такой золотой середины пока почти что нет: театры или решают вопросы «кто виноват» и «что делать», или пускаются во все тяжкие, пытаясь аудиторию развлечь. И только новый зритель, активно посещающий спектакли NETа и «Территории», способен на эту ситуацию повлиять.

    «Монастырь» продолжает тему «Госпиталя» Jo Stromgren Company, показанного в Москве год назад. Те же три женщины в замкнутом пространстве, теперь — монашки, та же борьба характеров: лидера, конформистки и идеалистки. Правда, в этот раз больше черного юмора и гэгов: идеалистка с ужасом обнаруживает вздувшиеся трусы у настоятельницы и подозревает, что та — мужчина. Потом выясняется, что это просто запрятанный в укромном месте хлеб, сворованный с общего стола. Нет ничего святого, нет правды ни на земле, ни выше, утверждает автор — и предает этот уродливый и лживый мир анафеме. Все, однако, не всерьез, потому что спектакль идет под непрекращающийся хохот зала.

    А. Сабалета в спектакле «Эго-тик». Фото В. Луповского

    А. Сабалета в спектакле «Эго-тик».
    Фото В. Луповского

    Другие постановки более человечны: «Ангел» рассказывает о дружбе бродяги и ангела, чудом ожившего и сошедшего с надгробия (актер при этом мастерски манипулирует куклой), а «Эго-тик» демонстрирует попытку человека постичь самого себя, в том числе с помощью собственного видеоизображения и стриптиза: конечно, она кончается ничем, и бедняга прячется от людей в домике из деревянных кирпичей. Таких спектаклей — пруд пруди на каждом европейском фестивале, они могут быть забавны, но необязательны, как и хеппенинг «Прыжок дохлой кошки», во время которого зрителей учили в режиме реального времени играть на Нью-Йоркской фондовой бирже. Коллективный убыток составил двадцать долларов — немного потеряли, но ничего не выиграли.

    …Если последний чеховский фестиваль открыл нам Робера Лепажа, то прошедший NET — Жоэля Помра. Много это или мало, каждый решает сам. Но даже те, кого NET-2007 разочаровал, не могли не почувствовать позитивной энергетики его спектаклей, очевидной даже тогда, когда речь шла о самых что ни на есть негативных сторонах действительности. Его участники открыты жизни, не обременены грузом прошлого, свободны от идеологий, им, в сущности, все равно где играть — в подземном переходе или на академической сцене. Театр — это их способ жизни, а не попытка что-то доказать миру.

    Декабрь 2007 г.

    Шалимова Нина

    РЕЖИССЕРСКИЙ СТОЛИК

    Режиссура как особый тип театрального мышления и творчества возникла в России из совместных усилий двух профессионалов театра — литератора Немировича-Данченко и актера Станиславского. С тех пор так и повелось: в наших глазах режиссер состоялся тогда, когда нашел «свою» литературу и сформировал «своего» актера. Говоря «актеры Товстоногова», «актеры Любимова» или «актеры Эфроса», мы подразумеваем под этим устойчивым словосочетанием особую актерскую популяцию, сформированную методом, эстетикой и поэтикой конкретного режиссера. Многие люди театра считают, что режиссер — это прежде всего его актеры, и, надо признаться, зерно истины в этом есть. Ведь режиссура это не только и не столько постановочные изыски, сколько умение взрастить зерно образа в актере и сделать все для того, чтобы созданный автором образ человека был представлен актером со сцены отчетливо, сильно, талантливо. Но об актерах Някрошюса, едва ли не каждый из которых достоин отдельного актерского портрета, мы, к сожалению, можем прочесть менее всего — критика больше описывает атмосферу, образность, визионерские фантазии режиссера, нежели оценивает работу актеров по созданию этих «фирменных» слагаемых любого сценического произведения знаменитого литовца. Между тем, может быть, самое таинственное и самое интересное в режиссере Някрошюсе — его умение работать с актером.

    Впечатляющие сценографические решения, мощный симфонизм музыкально-звуковой разработки действия, изощренный мизансценический рисунок ставят актеров в сложное положение: всему этому надо не только соответствовать — это надо «переигрывать». Метафорическая и, шире, поэтическая образность спектаклей Някрошюса хороша тем, что она не вытесняет актера и не заменяет его — она созидается актерами на глазах у зрителей, и процесс этого созидания доставляет тому, кто это видит, волнующую, специфично театральную радость. Столп ниспадающей водной пыли и подвешенный к колосникам бликующий диск мало что значили бы в первой сцене «Гамлета», если бы актеры не ежились от мертвящего холода в этом сумрачном, холодном, продуваемом ветрами мире, и не всматривались бы с ужасом в эту фрезу, медленно и зловеще вращающуюся под действием неизбежных на сцене сквозняков. А рокочущий шум прибоя, вой ветра и плеск волн в «Отелло» оставались бы лишь умело сделанной фонограммой, если бы от внутреннего самочувствия и сценического поведения актеров не создавалось впечатление, что в лицо им дует настоящий знобкий ветер с моря.

    Все составляющие элементы любой сценической метафоры образуют художественный мир только потому, что «отыгрываются» и «обыгрываются» актерами поэтического настроя и строя чувств. Как актеры это делают, как «нарабатывают» это в процессе репетиций и почему этот высокий настрой сохраняет свою силу на двадцатом, пятьдесят третьем или сто первом представлении? Здесь — заветная тайна актеров «Мено Фортас», дающих любому сценическому изобретению гениального литовца душу, жизнь, смысл.

    В. Багдонас (Отелло). «Отелло». Фото В. Луповского

    В. Багдонас (Отелло). «Отелло».
    Фото В. Луповского

    Актеры театра Някрошюса мужественны и сильны, актрисы — женственны и прекрасны. Это немало по нынешним временам, когда в театральную моду вошло стирать грани между полами и агрессивно утверждать на сцене противоестественные союзы и ориентации. Героиня Някрошюса всегда узнаваема по точной и плавной грации движений, по распущенным волосам до пояса, по длинной юбке, струящейся по бедрам иобвивающей ноги. В ее хрупкой слабости запрятано нечто колдовское, «отравное», губительное для сильной половины человеческого рода. И то, какими преподносят со сцены актрисы этих «Евиных дочек», заставляет зрительный зал замирать в восхищении, сочувствии, жалости. Герой Някрошюса всегда узнается по крепкой сбитости торса, мужественному шагу, рассудительной сдержанности, силе внутреннего напряжения. Это моряк, воин, художник, проповедник, ученый, строитель, делатель жизни и ее разрушитель. В этих ролях артисты «Мено Фортас» умеют быть внушительными без помпезности и глубокими без ложной многозначительности, играть мощно, но не грузно и всегда — ансамблево.

    И актеры и актрисы работают крупно — на большой зал, работают так, что все душевные движения их персонажей внятны каждому в зрительном зале, до последнего зрителя в последнем ряду балкона.

    И это тоже важно для нашей театральной эпохи, когда драгоценный психологизм либо изгоняется, либо эмигрирует на малую сцену, превращая традиционный психологический театр не то в резервацию, не то в гетто, где пребывают его немногочисленные ценители.

    В. Румшас (Клавдий). «Гамлет». Фото В. Луповского

    В. Румшас (Клавдий). «Гамлет».
    Фото В. Луповского

    Някрошюс не позволяет себе оставлять пробелов в разработке сценического действия: им прочувствовано, промыслено каждое мгновение жизни героев, вскрыт мотив каждого слова и молчания, поступка и уклонения от него, жеста и безжестия. Он умеет так «загнать» актера в предлагаемые сценические обстоятельства, что у того не остается другого выхода, как только выполнить требуемую замыслом задачу. Похоже, что любимая фраза Андрея Гончарова (театрального учителя Някрошюса) о «донном использовании» личного «я» актера при работе над ролью — правило, которому Някрошюс следует неукоснительно. Он умеет включить в создаваемый образ личностные резервы исполнителя, и для его актеров данная технология органична, естественна, соприродна. Все играемые роли не только профессионально, творчески состоятельны, они обеспечены личностно — и это едва ли не самое главное: артисты «Мено Фортас» привыкли все доигрывать до конца, до исчерпания своих возможностей, что особенно ценно в эпоху, когда все меньше и меньше профессионалов следуют этому правилу, на практике подменяя точность сценического темперамента неопределенной «энергетикой», а исчерпывающую точность действенного поведения — импульсивностью «вообще».

    Д. Зикувиене-Сторик (Гертруда), В. Румшас (Клавдий). «Гамлет». Фото В. Луповского

    Д. Зикувиене-Сторик (Гертруда), В. Румшас (Клавдий). «Гамлет».
    Фото В. Луповского

    Искать в игре някрошюсовских актеров «чистую психологию» — вполне напрасная затея: не она как таковая является предметом изучения и проблемным вопросом для Някрошюса. Человек в его театре — это самая непостоянная, таинственная и трагическая составляющая многоликого, многоуровневого, бесконечного и непонятного мира. Поэтому актер Някрошюса одновременно связан и с горизонталью межчеловеческих отношений, и с вертикалью миропорядка. Словно дерево, он произрастает из земли и стремится к небу. Не оттого ли то в одном спектакле, то в другом повторяется одна мизансцена, точнее, один жест: актер пальцем одной руки касается земли, а пальцем другой тянется к небу? Для возможно более точного объяснения этого натяжения по вертикали воспользуемся формулировкой знаменитого шекспироведа Льва Пинского о сущности трагического искусства последних двух веков: трагическое в таком театре заземлено и очеловечено, но только потому, что человеческое одухотворено и устремлено ввысь.

    Диалог для Някрошюса никогда не есть «обмен информацией», это всегда нужда одного человека в другом. Понимается и воспринимается она как настоятельная, насущная потребность в удостоверении реальности жизни — теплой, влажной, подвижной. Поэтому диалог в его спектаклях насыщен напряжением внутренней дрожи. На уровне жеста, прикосновения, вкуса, вглядывания возникает такое общение между партнерами, которое следует обозначить как «сплошное общение». Что касается вслушивания в слова партнера, то здесь для характеристики качества восприятия актеров Някрошюса очень подходят слова Достоевского: «Он ужасно слушал», — то есть слушал партнера, вбирая в себя, впитывая всем существом даже не произносимые им слова, а посыл высказывания, причину выговаривания слов. Причем эта особенность сохраняется и в том случае (а таких случаев в каждом спектакле очень много), когда диалог ведется фронтально развернутыми на зрительный зал партнерами. По мизансцене — непрямое общение, а по существу — сплошное. Этот парадоксальный, странный стык кое-что нам объясняет в эмоциональных диспропорциях актера Някрошюса: и в угловатой грации пластики, и в перепадах голосоведения, и в прихотливости интонационного рисунка, в неожиданной прерывистости речи или, напротив, активном, мощном речевом потоке. Отсюда возникает то сильнейшее, почти магическое напряжение, которое накатывается волнами со сцены в зрительный зал и забирает его полностью.

    Э. Шпокайте (Дездемона), В. Багдонас (Отелло). «Отелло». Фото В. Луповского

    Э. Шпокайте (Дездемона), В. Багдонас (Отелло). «Отелло».
    Фото В. Луповского

    Принятый Някрошюсом ассоциативный принцип построения действия требует от актеров высокоразвитой исполнительской техники. И его артисты замечательно оснащены: пластически, ритмически, интонационно, но прежде всего (и это надо еще раз подчеркнуть) — в плане психотехники. С молодыми артистами режиссер достаточно жестко экспериментирует, давая им задачи повышенной сложности. Отрадно видеть, с какой высокой точностью и как органично, невероятно заразительно и творчески жизнерадостно артисты выполняют эти непростые режиссерские задания. Они бегают, прыгают, вертятся, вскакивают на стулья и проползают под ними, ныряют под расстеленное на полу сцены полотно и взбираются по канатам, бродят в сапогах, полных студеной воды, и выжимают насквозь промокшие варежки, обжигаются пламенем открытого огня и терпят боль от жгучей капели ледяной мороси, маршируют и таскают на себе громоздкие детали декорации, терпят град тяжелых камней, а потом сгребают их в кучу. Они выполняют массу движений почти акробатической сложности и делают еще много чего, требуемого замыслом режиссера. У них тяжелая работа, которую не назовешь «непыльной». Но делают они ее предельно артистично. Покоряет при этом даже не разработанность актерской техники, не ловкость пластики, волнует и радует, что они при этом остаются внутренне наполненными, все их передвижения носят смысловой, содержательный характер. Любая выразительность — пластическая, мимическая, интонационная — только необходимая, только работающая на смысл, только совпадающая с тем, что реально нажито и прожито артистом. Игра старшего поколения труппы более основательна, обременена и нагружена большими смыслами, но между тем она не менее активна, пластична, подвижна.

    В спектаклях мастера мы не найдем ни одного актера, кто бы был в тени, в «массовке», «на подхвате». Чего стоит хотя бы деревенское чучело в «Радостях весны», которое так азартно и вожделенно стремилось влиться в общее масленичное веселье, так жаждало получить праздничный кусок чего-то вкусного и так забавно пыталось ухватить его, несмотря на распяленные руки, которые никак не хотели согнуться (палка-распялка мешала).

    Ведьмы в «Макбете» не мечутся по сцене, являя собой момент и элемент движущейся сценографии, — они находятся в активном общении с Макбетом и леди Макбет, не забывая проверить результат воздействия на партнера. И в этом они последовательны, активны, дотошны и неотвязчивы.

    А каковы в «Гамлете» бродячие актеры, явившиеся по зову принца! Что они вытворяют! Появляются, как уличные жонглеры, гистрионы, циркачи, — перекатывая картонные трубы ногами. Во время монолога Гамлета пристраиваются на высоких спинках стульев, как воронье на жердочках, и каркающим клекотом отговаривают Гамлета от его намерений. Они будто издеваются над ним, и он набрасывает на их головы черное тряпье — чтоб замолчали, не мешали, не мучили. Но как только полотно падает с голов, они продолжают свое карканье. И вся разыгранная ими мышеловка — не что иное, как пытка, которую они заставили Клавдия пережить «здесь и сейчас», а не потом когда-нибудь «на том свете», которого, возможно, и нет. Немилосердный садизм разыгрываемого спектакля доводит Клавдия до вопля, до ужаса, до взрыва. Они же и могильщики, и распорядители сцены, и музыканты, и сторонние комментаторы происходящего.

    И они же, не говоря уж об исполнителях центральных ролей репертуара, — артисты театра «Мено Фортас», где четко отличают подлинное от поддельного, а игру всерьез от имитации серьеза. Актеры этого театра играют, я бы сказала, строго. Они строят архитектонику спектакля, всегда помня, почему и ради чего они это делают. Ансамбль в спектаклях «Мено Фортас» создается не за счет сыгранности опытных профессионалов — он возникает на основе единства мироощущения, на мировоззренческой основе, на общем представлении о том, что есть правда театра. Иными словами, они актеры, для которых сверхзадача — не «термин» системы Станиславского, а живая необходимость актерского дела. Возникает впечатление, что они «подключены» к чему-то, ради чего затевается весь спектакль, и к этому «чему-то» они за время спектакля настойчиво и последовательно подключают зрителя.

    К. Сморигинас (Макбет), В. Коудите (Ведьма). «Макбет». Фото В. Луповского

    К. Сморигинас (Макбет), В. Коудите (Ведьма). «Макбет».
    Фото В. Луповского

    В. Багдонас (Отелло), Э. Шпокайте (Дездемона). «Отелло». Фото В. Луповского

    В. Багдонас (Отелло), Э. Шпокайте (Дездемона). «Отелло».
    Фото В. Луповского

    Они содержательны не только на сцене, но и во внесценическом пространстве. У всех без исключения лица чистые, не стертые, не изработанные в сериальной поденщине и тусовочной пустоте. Их не коснулась обычная закулисная пошлость. Может быть, потому, что у них вообще нет кулис? Глядя на них, понимаешь: театр — это такое дело, на которое можно истратить свою единственную жизнь. Кажется, именно о них сочинена старинная притча о двух каменотесах, которые занимались одним и тем же делом. Но один из них на вопрос: «Что делаешь?» — ответил: «Камень обтесываю», а другой на тот же вопрос отвечал: «Собор строю». Артисты «Мено Фортас» — все до единого, каждый в отдельности и все вместе, соборно — созидают прекрасное готическое здание спектакля и возводят зрителей на его высоту. И то, что их при этом объединяет, гораздо сильнее, крепче, значительнее, чем то, что за пределами театра их, возможно, разделяет. Что нужно было сделать Някрошюсу, чтобы создать такой театр? Ответ прост до банальности: вложить в него годы работы, талант, здоровье, память, личность, жизнь. В настоящем театре только так и бывает, а то, что «Мено Фортас» действительно бастион, оплот, цитадель правды театра, мы все могли убедиться на фестивале «Весь Някрошюс».

    Февраль 2008 г.

    admin

    Пресса

    «Один из последних вечеров карнавала» — так называется последняя пьеса великого итальянца Карло Гольдони. Премьеру петербургского Театра Комедии «Хитрая вдова» в постановке Татьяны Казаковой можно назвать одним из последних блистательных вечеров венецианского карнавала на современной русской сцене.

    На родине Гольдони некоторые спектакли играют в подлинных венецианских особняках, а если на сцене — то, любовно воспроизводя терракотовые гобеленовые стены, огромные зеркала и окна в старинных кружевных тюлях, на сцене горят живые свечи, и звучит настоящий клавесин…

    Но Казакова ставит не спектакли о Венеции. Она ставит миф о Венеции. Этот миф в ее спектаклях начисто лишен быта, в них нет туристического антиквариата с характерными плащами и длинноносыми масками… Но в них есть подлинная красота, тоска по празднику и артистизму, по преображению жизни в игре. А иногда — как в "Хитрой вдове«- нездешняя и утраченная современным театром красота костюмов и декораций. Костюмам в исполнении Ирины Чередниковой, этим стильным и восхитительным одеждам из шелка, парчи, кожи (которые артистам — очевидное наслаждение носить, а публике — отдельная награда и отрада глазу лицезреть!), могли бы позавидовать театральные костюмеры мира.

    Действие спектакля вынесено из дома под звездное венецианское небо. В черном тревожном призрачном воздухе сцены — ни намека на быт, которым так щедро пропитаны пьесы Гольдони. Легкие белые стулья, невесомые, как и черная гондола, стремительно парящая над сценой, вертикаль стройных столбов, к которым привязывают эти гондолы на ночь, и огромный шелковый белый занавес-ширма — вот Венеция-миф в исполнении художника Александра Орлова. В гондоле рассекает каналы Розаура, хитрая вдова (Елена Руфанова), на стульях иногда замирают в картинных позах ее женихи — четыре соискателя руки и сердца хитрой вдовы. А дальше… режиссер искусно и увлеченно плетет мизансценические кружева, в которых так замечательно пластически воплощен гольдониевский блеск легкой болтовни, интриг, перепалок, очаровательных хитростей и простодушия…

    Квартет женихов разыгрывает в спектакле артистический турнир, словно соревнуясь в красноречии, клятвенных обещаниях, а попутно — в мужской энергии и неотразимости, ловкости ума и фантазии. В спектакле почти нет масок, но артисты Михаил Разумовский, Борис Хвошнянский, Владимир Миронов и Александр Степин играют национальные маски — англичанин, француз, испанец и итальянец — на грани буффонады и пародии, и при этом — живых людей, в которых плещется столько страстей, сколько вина плещется в венецианских домах и сколько текста — в говорливых пьесах Гольдони… В этом квартете лидируют и побеждают с разгромным счетом Испания и Франция. Мужские посланники Англии и Италии выглядят, увы, скромнее. Правда, Англия отыгрывается, когда на сцене в крошечной роли Бирифа, лакея лорда, появляется молодой артист Михаил Сливников — остроумный блиц-портрет истинного англичанина. В то время как остальные слуги и служанки остроумно зарабатывают свои монеты, участвуя в любовных интригах господ, этот запоминается одной чеканной фразой — «Я на службе, милорд!» — современному русскому уху отказ от денег, да тем более на службе, кажется чистым издевательством, диковинным розыгрышем, за что она и награждает юного англичанина аплодисментами.

    В этом спектакле слуги не уступают в артистизме, а порой и переигрывают своих хозяев. В них — пленительная смесь хитрости и простодушия, нешуточная страсть к ежеминутной авантюре и игре. Подлинным эмоциональным мотором этого спектакля становится юный Арлекин (Александр Матвеев).

    В спектакле Театра Комедии Арлекину от силы двадцать, но его ловкое и восхитительное жонглирование словами — людьми — ситуациями — это отдельная песня, площадной цирк, доводящий партнеров и зрителей до счастливого головокружения.

    Розаура то и дело зовет свою горничную призывным кличем: «Марионетта! Шоколад!» И Марионетта (Ирина Цветкова) выходит на сцену так, словно она сама — изящная чашка горячего шоколада. Она преподносит себя словно с победительным гурманством, словно сладчайшее пирожное, воздушный французский десерт — столько грации, и шарма, и огня в этой стареющей служанке. Но некоторым женихам помоложе она преподаст наглядный урок ритма, и темперамента, и артистизма….

    В этом спектакле больше и нерасчетливее почему-то радуешься за младшую сестру героини Элеонору (прелестно, на чистой звонкой ноте радости и утренней улыбки, сыгранную Екатериной Грачевой), которой достался француз — он смешнее, живее и увлекательнее правильного венецианца, выбранного хитрой расчетливой Розаурой.

    Елене Руфановой больше удались роли-маски — актриса играет убедительнее именно когда разыгрывает женихов, преображаясь то в стильную англичанку, то в очаровательную гламурную француженку, то в жгучую демоническую испанку. Смена карнавальных масок дается ей легче, чем лирика Розауры. Ее героиня признается: «Я приехала из маленького городка и сразу же окунулась в омут праздника этого волшебного города». Волшебная Венеция с ее омутом праздника, к счастью, переигрывает в спектакли все хитроумие, которое так близко к расчету, а значит — к прозе жизни. Вообще в этом спектакле царствует победа игры над жизнью, карнавальной праздничности и артистизма — над благоразумием, артистической смелости и сценического темперамента — над умением «устраивать» свое счастье. Сквозь шумный и стремительный спектакль звучит тайная прекрасная нота: счастье невозможно «устроить»… Оно мимолетно и иррационально, взбалмошно и нерасчетливо… Судьбу не обхитришь, как обхитришь мужчин или женщин… Не потому ли в финале у сделавшей «правильный» выбор хитрой вдовы сквозит печаль в глазах: вот все устроено, свадебные пары выстроились в семейном интерьере — и что дальше?..

    А дальше на венецианской площади, так чудесно прижившейся на сцене Театра Комедии, появится группка молодых музыкантов во главе с неутомимым Арлекином, и они тихо споют: "Не покидай меня сияние очей"- потому что сияние очей, как и звездное небо над головой, — глупое счастье, которое не купишь ни за какие монеты и не устроишь никакими интригами.

    admin

    Пресса

    Театр «Русская антреприза» имени Андрея Миронова показал премьеру спектакля Юрия Цуркану «Дни нашей жизни» по одноименной пьесе Леонида Андреева. АНДРЕЙ ПРОНИН разглядел как проблемы, так и перспективы постановки.

    Художник Владимир Фирер выстроил на маленькой сцене «Русской антрепризы» многоэтажную конструкцию: одна над другой вздыбились узкие наклонные площадки, вместе образующие нечто вроде лестницы, ведущей под самые колосники. Заданный декорацией мотив неустойчивого балансирования на высоте режиссеру Юрию Цуркану понадобился не только потому, что действие первого акта пьесы Андреева разворачивается на панорамной площадке московских Воробьевых гор. Господин Цуркану тонко уловил особенности интонации драматурга: меланхолия Серебряного века, взгляд на жизнь как таинственную мистерию, смутное предчувствие грядущей катастрофы. Верхние этажи декорации заполняет компания молодых барышень и господ — согласно пьесе, курсисток и студентов. Одетые в ослепительно белые костюмы, даже проходные реплики декламирующие негромко и торжественно (эффект усиливает эхо ревербератора), молодые люди словно собрались творить священнодействие. Глава сонма этих светлых ангелоподобных существ — студент Глуховцев (Сергей Дьячков): тревожным красным пятном маячит среди белых одежд его красная рубашка. Рядом, как шут при короле, язвительный балагур Онуфрий (Сергей Барковский). Есть и прекрасная дама — королева сердца Глуховцева Оль-Оль (Полина Толстун), подтачиваемая загадочной печалью. В какой-то момент Оль-Оль ложится на площадку и простирает руки над зияющей высотой — словно готовится к падению. Режиссер умело сгущает атмосферу: эфемерная идиллия ощутимо чревата трагедией. Второе действие подтверждает дурные опасения. Действие с вольных просторов переносится в душный склеп дешевых меблированных комнат — перемена подсветки дивным образом превращает все ту же декорацию в убранство ветхого доходного дома с низкими потолками. Здесь живет Оль-Оль, здесь же и работает: прекрасная дама оказывается проституткой. А возвышенная мистерия первого действия на глазах разрушается, разбиваясь о прозу пошлой реальности.

    Сложность сценического материала, избранного режиссером, трудно преувеличить. Помимо символического плана в пьесе не менее важны другие: автобиографический (Андреев описал эпизод из своей юности) и бытовой, полный сочных сведений об укладе и умонастроении российской молодежи начала XX века. Господин Цуркану пытается отдать должное всем тематическим аспектам. Автобиографический план дан довольно формально: за него отвечают финская служанка, бормочущая нечто в прологе и эпилоге спектакля (как известно, Андреев умирал в Финляндии — значит, «Дни нашей жизни» в «Русской антрепризе» предлагают воспринимать как предсмертные воспоминания), и звук револьверного выстрела, звучащий в финале (итогом юношеского романа Андреева была попытка самоубийства). Казалось бы, проблемы должны были возникнуть с символическим планом, но он удается режиссеру на славу. Куда труднее оказывается гармонично соединить кокаиновую экстатику мистерии в белых одеждах с повседневным бытом нечистых съемных комнат, вторгающимся в спектакль после антракта. Тут обнаруживаются промахи. Полина Толстун не вполне справляется с энигматической двойственностью Оль-Оль и защищается штампами из арсенала страдающих романтических героинь. Наблюдать у девушки, ежевечерне принимающей в постели скучающих офицеров, трепетность Джульетты — несколько странно. Сергей Дьячков неосторожно позволяет своему персонажу проявлять капризную сварливость. Тонок и сдержан в роли клиента Оль-Оль фон Ранкена актер Николай Дик, а вот у другого визитера, подпоручика Миронова (Ярослав Воронцов), оказывается слишком горячий темперамент: лихаческие эскапады порядком отвлекают зрителя от игры протагонистов. Несыгранность актерского ансамбля второго действия вредит спектаклю в целом и заглушает высокую ноту, взятую в начале. Впрочем, есть уважительная причина. Немаловажную роль матери Оль-Оль, толкающей ее на панель, репетировала маститая Наталья Данилова, но на премьеру выйти не смогла из-за болезни. Самоотверженно заменившая ее Ксения Каталымова вступила в спектакль буквально за несколько дней. Но травматический след чрезвычайного ввода пока слишком заметен, да и сама госпожа Каталымова, кажется, не определилась окончательно, решать ли порученный ей образ средствами острого актерского гротеска или бытовой реалистической манеры. Впрочем, есть надежда, что проблемы в скором будущем благополучно разрешатся. Обидно было бы, если б высокие устремления режиссера, уже добившегося в своем спектакле многого, не увенчались окончательным успехом.

    admin

    Пресса

    Спектакли режиссера Юрия Цуркану в «Русской антрепризе» им. Андрея Миронова — это отдельная и довольно важная история для современного петербургского театра. Небанальные, тонкие, вдумчивые, они всегда вызывают уважение. Впрочем, щепетильное пристрастие к тонкостям иногда играет с режиссером недобрые шутки.

    Постановки Цуркану выходят очень живыми: верный заветам Станиславского, режиссер избегает одномерных масок, стремится лепить каждому персонажу объем, увлеченно адвокатствует даже отъявленным негодяям. Кроме того, Цуркану всегда немножко потакает актерам, позволяя каждому хотя маленький, но бенефис. В результате эти спектакли подвержены болезням роста: случается, они бывают не очень крепко сбалансированы к премьере и окончательно выстраиваются лишь к десятому-двадцатому представлению. В случае с постановкой пьесы Леонида Андреева «Дни нашей жизни» в «Русской антрепризе» против режиссера сыграли и внешние обстоятельства. Роль матери главной героини — довольно несимпатичной пожилой мадам Евдокии Антоновны, бестрепетно толкающей дочь на панель, — репетировала замечательная актриса Наталья Данилова, но на премьеру из-за болезни выйти не смогла. Спасти положение согласилась Ксения Каталымова, самоотверженно пожертвовавшая планами на новогодние каникулы, примчавшаяся из Москвы и вошедшая в ансамбль за несколько репетиций. На сегодняшний день спектакль еще имеет ощутимые проблемы, встает на ноги нелегко. Не последнюю роль играет сложность задачи: пьеса Леонида Андреева насквозь пропитана атмосферой Серебряного века. Тут важна тема студенческого братства — голодного, но гордого передового отряда интеллигенции, принципиальных оппозиционеров, почти изгоев, что отказываются принять не только государственный строй, но и мещанский уклад. Не менее важен мистический настрой времени, склонность видеть за повседневностью нечто большее, чем повседневность, — игру символов и потусторонних сил. Сюжет о любви студента Глуховцева к нежной и воздушной девушке Оль-Оль, таинственной незнакомке, на поверку оказавшейся дамой полусвета, невольно заставляет вспомнить хрестоматийные стихи Блока. Та, что у Александра Александровича «дышала духами и туманами» в одном из пьяных кабаков в Озерках, тоже, кажется, была дамой дурного сорта, но это не помешало ей в глазах поэта воплотиться в Прекрасную Даму. «Дни нашей жизни» Андреева пропитаны смутным предчувствием катастрофы, которая обрушит возвышенный идеализм эпохи в бездну пошлого мещанского борделя. Пьеса начинается буквально в поднебесье, на верхотуре Воробьевых гор, откуда вся Москва видна, как с птичьего полета, а заканчивается в пучине неопрятного быта — в дешевых меблированных комнатах.

    Обозначенная топография режиссеру Цуркану хорошо известна, впрочем, как и лексика. Про пучину он уже ставил в этом же театре, пьеса Островского так и называлась — «Пучина». Именно оттуда, с высот молодого студенческого идеализма, начинался горький путь главного героя Кисельникова вниз по наклонной — к нищете, преступлению, безумию. В новом спектакле Цуркану мотив высоты и опасности падения заострен предельно. Художник Владимир Фирер выстроил декорацию не вширь, а ввысь: узкие плоскости под углом к сцене складываются в лестницу, ведущую под самый потолок. Верхний ярус конструкции заполняет многолюдный сонм барышень и кавалеров в белых одеждах. Казалось бы, первый акт пьесы Андреева, описывающий студенческий пикник универсантов на Воробьевых горах, скучен: здесь едва завязывается интрига, много необязательной болтовни, не смешных для сегодняшнего уха острот, подаваемых третьестепенными персонажами. Но в спектакле этот многоголосый полилог зазвучал без комического нажима, веско и торжественно. Поддержанные микрофонной реверберацией звуки дробятся эхом, придавая происходящему таинственность ритуала.

    Великолепный ансамбль молодых актеров точно держит единый пластический и интонационный тембр, в лучших декадентских традициях сочетая бесшабашную веселость и меланхолию. Свита подыгрывает королю. Король этого неотмирного сонма — Глуховцев (Сергей Дьячков): ему одному художник Фирер надевает красную рубашку, тревожащую глаз ярким кровавым пятном. В игре Дьячкова — предельное эмоциональное напряжение, кокаиновая обостренность чувств. Рядом с королем — добродушный шут, приятель Онуфрий (Сергей Барковский) комикует удивительно легко, без форсажа и с нотой печали). Возлюбленную Глуховцева Ольгу (молодая актриса БДТ Полина Толстун) точит зловещая тайна: выпав из белоснежного сонма, Оль-Оль с тяжелой безнадежностью припадает щекой к стене, слова романса выпаливает, как лебединую песнь, смело перекидывает голову и крестообразно расставленные руки через край наклонной платформы — словно приготовившись к неминуемому падению.

    Интервенция приземленной действительности в мир воздушной грезы дана емкими штрихами. Вот возникает монументальная фигура глупого пузатого дворника (Александр Николаенко), агрессивно настроенного «смести» неблагонадежных студентов с бульвара. А по бульвару нарезает круги маразматик-генерал (Лев Елисеев), без устали рассказывающий волочащейся за ним, как собачка на поводке, дочери один и тот же глупый анекдот. Девочка из обеспеченной семьи (Лиза Фурманова) размахивает недоеденным пирожным буше, провоцируя у Оль-Оль голодный обморок; оказывается, она давно не ела. Рецепт, как заработать на сытную трапезу, имеется у предприимчивой маман Евдокии Антоновны. Эта любительница сладких ликеров уже подыскала дочери спутника на ночь, готового щедро оплатить и выпивку, и закуску. К ужасу Глуховцева Ольга выскальзывает из его объятий и следует за матерью. Как к вящему ужасу выяснится впоследствии, к сладкому героиня тоже неравнодушна. Спектакль прерывается антрактом «на самом интересном месте», но второе действие пока не вполне оправдывает возлагаемые надежды. Сохранить отзвук высокой мистерии в пучине скверных меблированных комнат, куда волей драматурга переносится действие, не так-то просто. Не всё слаживается у Полины Толстун, которая словно боится обидеть свою героиню и отказывается ясно обнаружить второе — подпольное — лицо незнакомки Оль-Оль; в результате вместо ответов на вопросы о героине, которые зритель адресует актрисе, порой со сцены летят малозначащие банальности. Режиссеру не всегда удается удержать протагонистов на переднем плане, что ослабляет внутреннее напряжение истории.

    Ксения Каталымова, артистка яркого и сильного дарования, получила абрис роли с чужого плеча, но то, что было хорошо для Даниловой, Каталымовой не очень-то подходит. Наталья Данилова обладает мягким обволакивающим обаянием: в ее случае идея очеловечить старую каргу и сутенершу Евдокию Антоновну, придумав ей трагическую предысторию и внутреннюю рефлексию, кажется перспективной. Но для Каталымовой это не лучший вариант: актриса еще весьма молода и вынуждена скрывать привлекательность за париком и гримом. Думается, режиссеру вряд ли удастся убедительно оправдать ту странную деталь, что подобную Евдокию Антоновну, еще не разменявшую пятый десяток, студенты величают старухой. Быть может, разумней превратить роль в острую гротесковую маску, на которые Ксения Каталымова — большая мастерица: идея пьесы от этого вряд ли пострадает, а возможно, даже и выиграет. Тем паче сама органика актрисы так и толкает ее в этой роли на эскапады а-ля Раневская. Вкрадчиво и выразительно играет клиента Оль-Оль фон Ранкена Николай Дик, а вот исполнитель роли другого клиента — подпоручика Гриши Миронова — Ярослав Воронцов несколько пересаливает с буффонадой. Зато неизменно четко звучит тема спектакля в грустном балагурстве Онуфрия — Сергея Барковского.

    Вполне можно надеяться, что недостатки постановки вскоре будут преодолены. Залогом может послужить небывалый союз мистики и повседневной практики в истории театрального особняка на Петроградской. Оказывается, когда-то именно в этом доме жил автор «Дней нашей жизни» писатель Леонид Андреев.

    admin

    Пресса

    На Малой сцене БДТ имени Товстоногова показали премьеру спектакля «Мой бедный Марат». Знаменитую пьесу Алексея Арбузова перечитал молодой режиссер Евгений Семенов. Смотрела ЕЛЕНА ГЕРУСОВА.

    «Мой бедный Марат» — дебют на театральной сцене молодого (ему нет еще и тридцати лет) режиссера кино. Образование Евгений Семенов получил лет пять назад, его мастером на курсе был Владимир Бортко. Он снял несколько телефильмов и снимался в них (к примеру, в «Идиоте» у своего мастера). Алексея Арбузова молодой постановщик прочитал без сантиментов, но с пафосом.

    Ленинградская пьеса Арбузова поставлена, можно сказать, по адресу. Действие ее начинается в одной из комнат полуразрушенного дома на Фонтанке в 1942 году. И сегодня здание товстоноговского театра на Фонтанке предаварийное, в этом году оно будет закрыто на капремонт и реставрацию. Камерный, на троих актеров, спектакль в таких обстоятельствах как нельзя кстати. Но эти же обстоятельства вкупе с историей БДТ сообщают сюжету лишние аллюзии — в «Бедном Марате» много говорят о счастливом прошлом.

    Сценография Эмиля Капелюша — физический образ еще недавно существовавшей жизни. На пустой сцене скопление разбивающих пространство на черные пустоты дверей. Высокие, двустворчатые двери старых петербургских домов. C железными крюками, c прыщами мертвых звонков, c пустыми табличками для фамилий, c разнокалиберными номерами квартир. Они стоят как надгробные памятники прошлых лет.

    В первом, блокадном, действии все эти отдельные створки и выстроенные в лабиринт ширм двери еще могут претендовать на роль бытоподобной декорации, но ближе к декабрю 1959 года оказываются явной системой знаков. Быт по ходу этого спектакля истончается и исчезает вместе с накрытой белой скатертью буржуйкой. Столы и стулья заменяют вечные символы временного пребывания — пара чемоданов. Рядовой будильник или появившаяся в почтовом ящике газета на этой сцене и вовсе кажутся явлениями из разряда гиперреализма.

    Сложный любовный треугольник Лики (Александра Куликова), Марата (Руслан Барабанов) и вклинившегося Леонидика (Семен Мендельсон) арбузовской пьесы остается на месте. Связи в нем не меняются, но очерчены схематично. Лика из полуживого блокадного гадкого утенка превращается в легкую элегантную девушку, затем в усталую женщину. Леонидик — в лысого брюзгу и бездарного поэта. Марат, впрочем, хоть и вспоминает про «потухший вулкан», меняется мало. После блокадного акта герои не проживают, скорее «конспектируют» свои чувства, возраст, приметы времени. Иногда подбираются к границам гротеска. В 1959 году, сидя на чемоданах, c какой-то неправдоподобной сосредоточенностью и смирной самоотдачей Лика и Леонидик поют «Эх, туманы-растуманы!». Леонидик при этом умудряется своей единственной рукой играть на аккордеоне.

    Спектакль обрывается незадолго до окончания пьесы. Исчезает знаменитая финальная реплика: «Не бойся быть счастливым, мой бедный Марат». Режиссер, в отличие от драматурга, вообще не оставляет героям надежды на лучшую жизнь. Рокировка Леонидика в спектакле БДТ провалилась. Марат не остается с Ликой, вспоминает войну и убегает. Актриса Александра Куликова остается на пустой черной сцене одна. В черном платье с медальончиком, который купила себе сама в сорок пятом на день рождения и придумала, будто это Марат подарил.

    Такой финал рождает подозрения: а что как нафантазировала Лидия Васильевна всю послевоенную историю? А пьеса Арбузова, хотя ее и любят вынимать к юбилею Победы, не о войне написана и не войной заканчивается. Хотя конструкция ее глубоко исторична, и время здесь — четвертый герой. В постановке Евгения Семенова оно и становится главным. И проблема только в том, что в спектакле это почти всегда время ушедшей жизни. Даром что у мудрого Арбузова аккурат под Новый год, к самому началу шестидесятых, герои разобрались со своими запутанными судьбами. В БДТ нежный лирический финал заменили на нервный, патетический. Разрешить героям просто быть счастливыми до сих пор страшно.

    Варганова Ольга

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    Кто герои нашего времени?

    Они герои нашего времени за последний отчетный период!

    Они могли бы стать Атосом, Портосом и Арамисом, но время сделало из них ответственных за рубежи искусства агентов национальной безопасности, ночных дозорщиков, ток-шоуменов, одновременно — Гамлетов, Клавдиев и Полониев. Груз нелегкий. Выпускники курса В. М. Фильштинского, приславшие на его юбилей три кресла из партера МХТ им. Чехова с надписями «Хабенский», «Трухин», «Пореченков», и в самом деле занимают центральное место на карте «звездного неба», спросите у любого «театрального астронома». Сознание звезд — это всегда интересно. На небо поднялась Ольга Варганова, чтобы побеседовать со всеми троими.

    М. Пореченков. Фото О. Черноуса

    М. Пореченков.
    Фото О. Черноуса

    Ольга Варганова. Если бы Юре Бутусову дали театр в Петербурге и все бы у вас складывалось удачно, ты бы остался работать и жить в этом городе?

    Михаил Пореченков. К сожалению, в нашей стране существует только один город, где могут жить артисты. Это Москва. Если у тебя здоровые и достаточно серьезные амбиции в профессиональной сфере, то это Москва.

    О. В. То есть, по определению, здесь ничего сложиться не могло?

    М. П. Нет, это могло сложиться. Это хорошая школа, хорошая площадка для того, чтобы отточить свои навыки, но, к сожалению, ритм жизни, количество денег и возможностей в Москве в десятки раз больше. А еще больше в Америке, в Европе. Нет, вот ты улыбаешься, а именно так и есть. Есть теория движения народов на запад, на восток не движется никто.

    О. В. «Но на запад, на запад идет батальон, чтобы солнце взошло на востоке»?

    М. П. Конечно, и по-другому не будет никогда. Во всяком случае, в нашей жизни точно.

    О. В. С чем было связано твое решение перейти в МХТ имени А. П. Чехова, переехать в Москву?

    М. П. Просто я внутренне почувствовал, что это надо делать. Я почувствовал, что уперся в потолок, что нужно двигаться дальше.

    О. В. А это было как-то связано с работой у Сергея Женовача?

    М. П. Это связано с тем, что мне предложили роль Мышлаевского в «Белой гвардии» — нельзя отказываться от таких ролей. Просто нельзя. Здесь мне никто таких ролей не предлагал.

    О. В. Как тебе с Женовачом работалось?

    М. П. Он очень тонкий и спокойный человек, совсем не тиран, но умеет настоять на своем. Он все время говорил нам с Костей Хабенским: мастера, ну о чем вы там шепчетесь, поделитесь со мной. Вообще относился к нам как к взрослым людям, мы чувствовали себя соучастниками процесса, а это очень важно для артистов. И в этом принципиальное отличие от питерской режиссерской школы.

    О. В. Ты имеешь в виду Юрия Бутусова?

    М. П. Я имею в виду общую картину. Даже если речь идет о съемочной площадке. В Москве операторы говорят: встань справа. Я спрашиваю: направо от камеры или от себя? Они говорят: ну, конечно, от себя. А в Питере говорят: от камеры. Так же и режиссеры говорят: от меня, конечно. Это мелочи, но из них складывается отношение к человеку. С нами в Москве больше считаются, прислушиваются к нашему мнению, вообще, более теплые взаимоотношения складываются.

    О. В. Существует мнение, что МХТ сегодня превратился в большое производство по изготовлению спектаклей и утратил черты Театра-дома, с человеческими связями, традициями.

    М. П. Это полная ерунда. Если ты хочешь выживать, хочешь зарабатывать, хочешь, чтобы у тебя артисты получали хорошие деньги, то тогда нужно понимать, что это бизнес, но и в бизнесе есть творчество. Мы все время говорим: конвейер, конвейер… Между прочим, американцы собирают свои автомобили на конвейере, на таком же, как и мы, но у них есть творческий подход к делу, а у нас его нету. Вот в чем разница. Разница находится внутри тебя. И на конвейере можно работать с душой и душой. Как ни странно, творчество случается в самых сложных условиях.

    О. В. А в МХТ сложные условия?

    М. П. Я не замечал. Мы много ездим, у нас много гастролей, но нам создают такие условия, при которых мы этих трудностей не замечаем. Да, трудно совмещать творчество с успешной коммерческой составляющей театра, но такое время наступило. Я считаю, что это правильно. Была же великая русская антреприза, не надо сбрасывать этого со счетов. У нас ведь когда-то не существовало государственных театров, кроме одного — императорского, а искусство было. Так и сегодня будет, вот реформа театральная пройдет, и останется антреприза.

    О. В. Ты уже это точно знаешь? Гарантируешь?

    М. П. Ну, конечно.

    О. В. А в МХТ сложилась своя компания?

    М. П. Она никуда и не расходилась.

    О. В. Я имею в виду мхатовских артистов.

    М. П. Все люди, которые работают в наших спектаклях, — наша компания. В Москве все как-то подобрее. Все более-менее устроены, поэтому все как-то повеселее. Компания организовалась — Наташа Рогожкина, Саша Семчев. Мы ведь из спектакля в спектакль вместе работаем, одна тусовка. Мне кажется, что в МХТ только мы и работаем, а на самом деле в театре огромная труппа, просто мы не встречаемся.

    О. В. То есть понятие Театр-дом утратило свое значение?

    М. П. Для меня дом — это дом, а театр — это театр.

    О. В. Просто такое понятие существует — Театр-дом.

    М. П. Не знаю, для меня оно никогда не существовало. Для меня существовала команда, группа людей, которая дышит одним воздухом, думает одинаково, занимается одним делом с ярким лидером во главе. А Театр-дом, это что — посиделки на кухне? Что такое Театр-дом? Это, наверное, Таганка, где все собираются за общим столом на банкетах. Мне это напоминает бардовскую песню: соберемся у костра, поговорим о том, о сем, поиграем.

    О. В. То, что ты сказал выше, имеет прямое отношение к театру на Таганке. Театр единомышленников с ярким лидером во главе. У Петра Наумовича Фоменко такой театр, у Марка Анатольевича Захарова.

    М. П. У Фоменко это история маленькой компании, объединенной одним человеком, который сам по себе талантлив. Они взялись за руки и держатся друг за друга. Вытащи их оттуда — неизвестно, что с ними будет и будут ли они интересны. У нас сложилось иначе. Может быть, так встали звезды, что мы хотели быть сами по себе лидерами, самостоятельными творчески, каждый сам по себе хотел представлять какую-то боевую единицу.

    О. В. А тебе не странно приезжать в этот город на гастроли?

    М. П. Нет. Я приезжаю к родным и близким людям: к маме с папой, к друзьям. Я не успеваю соскучиться потому, что много езжу по стране. Когда я жил здесь, я тоже много времени отсутствовал дома. Так что в этом смысле ничего не изменилось. Конечно, хорошо бы было погулять в белые ночи по Питеру, пивка выпить и не торопясь пройтись по любимым местам. Но всегда не хватает времени, все бегом, бегом. Хотя я уже привык к такому ритму жизни, поэтому все нормально. Нет ностальгии. А потом так сложилась моя жизнь, что я все время менял место жительства. С восьмого класса путешествую. Вначале жил с родителями в Польше, потом в Таллинне, потом в Питере, теперь в Москве. Так что я к этому привык и ностальгии не испытываю. Думаю, что и в Москве я недолго задержусь.

    О. В. Как интересно. А куда дальше?

    М. П. На запад. Все движется на запад, и я тоже.

    О. В. Помню, ты говорил о Голливуде, когда только в институт поступил.

    М. П. Конечно, я не слезаю с темы. Надо же выполнять свою программу.

    М. Пореченков (Франц). «Король, дама, валет». Театр им. Ленсовета. Фото В. Васильева

    М. Пореченков (Франц). «Король, дама, валет». Театр им. Ленсовета.
    Фото В. Васильева

    М. Голуб (Гертруда), М. Пореченков (Полоний), К. Хабенский (Клавдий). «Гамлет». МХТ им. Чехова. Фото В. Луповского

    М. Голуб (Гертруда), М. Пореченков (Полоний), К. Хабенский (Клавдий). «Гамлет». МХТ им. Чехова.
    Фото В. Луповского

    О. В. Михаил Чехов говорил: нам есть что сказать на сцене, только когда мы страдаем, когда мы просто счастливы, нам нечего сказать. Тебе это близко?

    М. П. Есть в этом доля правды, наверное. Мне сложно сказать. Я как-то все время ощущаю себя немного глупым в состоянии счастья. Дебиловатым таким. Хотя, наверное, неправильно противопоставлять состояние страдания и счастья. И в состоянии счастья можно страдать, тогда сказать есть что. А в несчастье ничего сказать нельзя.

    О. В. А почему в несчастье ничего сказать нельзя?

    М. П. Потому что несчастье — состояние безмолвное. Если это настоящее несчастье.

    О. В. Я знаю артистов, которые после смерти близких людей выходили на сцену играть комедии.

    М. П. Человек не может долго находиться в несчастье. Он же перерабатывает, переваривает в себе это состояние. Потом жизнь возвращается. Потом приходит счастье. Что такое счастье? Это соотношение себя, мира и Бога. Вот когда эти три вещи совпадают и ты понимаешь, что наступило равноденствие, тогда ты говоришь: я — счастлив. Я заявляю этому миру, какое у меня отношение к нему и к Богу, если я и там и там чувствую себя комфортно, то говорю: я — счастлив. Я могу находиться в состоянии любви, быть счастливым и страдать. Поэтому одно другое не опровергает. Необходимо реально оценивать себя и понимать, есть Бог в тебе или нет, и все время с этим вести диалог. Мы диалог ведем только с ним, другого нет. Отвечаем себе на вопросы, и задаем их постоянно, и как бы себя сравниваем с ним. Сейчас ты скажешь: о, как замахнулся парень, себя с Богом сравнивает. Ну, с кем-то я себя должен соотносить. Не с дьяволом же. Нужно ставить перед собой нереальные задачи и завышать планки, тогда есть движение.

    О. В. Миша, ты, конечно, артист с безусловным положительным обаянием. Почему ты в кино играешь только военных людей? Тебе бы в хорошей мелодраме сняться.

    М. П. Я уже снялся в мелодраме и понял, что никому это не нужно.

    О. В. Потому что не нужно было у Дуни Смирновой сниматься, она же не режиссер. Вот и получилось, что двое замечательных артистов существуют в кадре на уровне этюдной зарисовки второго курса института.

    М. П. Я ни в коем случае этого не опровергаю, но нужно давать себе отчет в том, что ты делаешь. Нет актеров, которые не попадают в зависимость от собственного амплуа. Хотя многие считают себя недопонятыми и думают, что они должны играть другие роли. Я так не считаю и думаю, что я играю то, что должен играть. А что касается моего положительного обаяния, то оно и на военных моих отражается, просто у нас к военным людям отношение неправильное. Я считаю, что в «Девятой роте» у меня пиковая роль, после которой начинаются повторения. А повторений не хочется, хочется двигаться вперед. А так как режиссеров нет…

    О. В. То ты решил сам стать режиссером.

    М. П. Ну, во-первых, я не могу смотреть блевотину с утра до вечера, а то, что снимают, это блевотина.

    О. В. Миша, для того чтобы снимать кино, наверное, необходимо овладеть профессией режиссера.

    М. П. А может быть, наоборот — не нужно ею овладевать. В этом бизнесе я практически все знаю.

    О. В. Бизнес бизнесом, но есть еще искусство кино.

    М. П. Что это такое — искусство кино? Из чего рождается искусство кино?

    О. В. Из построения кадра, из его образности, из его поэзии, из актерской компании, из художественной операторской и режиссерской работы.

    М. П. Как говорит Олег Павлович Табаков, это для девочек оставьте.

    О. В. Значит, не прав Олег Павлович.

    М. П. Кто сказал, что нужно этому учиться? Не нужно этому учиться.

    О. В. Интересное заявление. А почему ты актерской профессии учился, а режиссерской учиться не считаешь нужным?

    М. П. Потому что, как только я стал снимать кино, я сразу стал учиться. У меня были хорошие учителя. Я задавал им много вопросов по построению кадра и по другим профессиональным киношным вещам. Я знаю, что в кадре должна быть плотность движения, и многое другое.

    О. В. Ты думаешь, что хорошее кино снимешь?

    М. П. Я не знаю. Я снимаю не кино, я снимаю клип для себя. Все начинали с клипов. Как это получится — не знаю, касса покажет.

    О. В. Сценарий интересный?

    М. П. Я делаю ремейк «Коммандо» с Арнольдом Шварценеггером. Сценарий написали братья Пресняковы. Я думаю, что это будет плотное такое кино, экшен.

    О. В. Ну, опять экшен.

    М. П. А что ты имеешь против экшена? Вы разучились разговаривать с простыми людьми на нормальном языке. Кому нужно ваше элитарное кино?

    О. В. При чем здесь элитарное? Рязанов снимал доступное простому зрителю кино. «Жестокий романс», «Служебный роман» и т. д.

    М. П. Не нужно трогать то время. Это другое поколение, другие люди были. Сегодня люди едят другую пищу, ездят на других машинах, за границу поехали, а вы все говорите — «Жестокий романс». Эти фильмы делали мастера для того зрителя, а для этого, сегодняшнего, что вы будете делать?

    О. В. Твои самые сильные художественные впечатления в последнее время?

    М. П. Никаких впечатлений, все закончилось на кинофильмах «Танцующая в темноте» и «Необратимость». Никита Сергеевич Михалков снял хорошее кино «12». Работа актеров блестящая, выстроенность кадра, операторская работа, режиссерская — все блестяще сделано. Тоже ремейк. Наступило время ремейков. Скорсезе, Никита Михалков, ну, и я. Все снимают ремейки, ничего нового найти не могут.

    О. В. Что тебя больше всего раздражает в современном театре?

    М. П. Мне неинтересен театр сегодня.

    О. В. А что тебе интересно?

    М. П. Кино.

    О. В. Как ты относишься к экстрасенсам, веришь в них?

    М. П. Я встречался с ними в жизни, они меня чуть не убили. Веду передачу, с ними не общаясь вообще. А сам хожу в Храм, хожу к причастию, детей вожу в воскресную школу. Я понял, что только так нужно жить.

    Сентябрь 2007 г.

    Варганова Ольга

    15 ЛЕТ — НЕМАЛЫЙ СРОК

    Кто герои нашего времени?

    Они герои нашего времени за последний отчетный период!

    Они могли бы стать Атосом, Портосом и Арамисом, но время сделало из них ответственных за рубежи искусства агентов национальной безопасности, ночных дозорщиков, ток-шоуменов, одновременно — Гамлетов, Клавдиев и Полониев. Груз нелегкий. Выпускники курса В. М. Фильштинского, приславшие на его юбилей три кресла из партера МХТ им. Чехова с надписями «Хабенский», «Трухин», «Пореченков», и в самом деле занимают центральное место на карте «звездного неба», спросите у любого «театрального астронома». Сознание звезд — это всегда интересно. На небо поднялась Ольга Варганова, чтобы побеседовать со всеми троими.

    К. Хабенский. Фото из архива театра им. Ленсовета

    К. Хабенский.
    Фото из архива театра им. Ленсовета

    Ольга Варганова. Тебе не странно приезжать в Петербург на гастроли?

    Константин Хабенский. Есть такой момент. Особенно поначалу было действительно как-то непонятно, что происходит. Вообще приезжать в Питер — это нечто особенное. Я не могу все разложить по полочкам, но это связано с тем, что в этом городе я родился и провел лучшую часть своей жизни.

    О. В. А как ты себя чувствуешь на главной драматической сцене страны?

    К. Х. Нельзя зацикливаться на том, на какой ты сцене находишься. Больше внимания отдается материалу и партнерам. А если замкнуться на мысли, главная сцена или не главная, то тогда уже — все, считай, что приплыли.

    О. В. Нет, я имела в виду великую историю МХТ, больших артистов, которые там играли. Их наверняка помнит мхатовская сцена…

    К. Х. Нет, даже не задумываюсь об этом. Если начнешь задумываться, то нужно уходить в другую профессию, в театральные критики, например. Наша профессия диктует только один способ выживания: здесь и сейчас, без каких-либо китайских церемоний.

    О. В. Бытует мнение, что МХТ сегодня — фабрика по производству спектаклей, что там нет человеческих связей между людьми.

    К. Х. Ну, человеческие связи между людьми еще никто в театре не отменял, какой бы он ни был, какого бы режима ни придерживался — будь он фабрика, будь он студия-лаборатория. А по поводу фабрики по производству спектаклей… в принципе почти все театры являются такой фабрикой, их задача сделать спектакль, чтобы на него пришел зритель, чтобы получить за это деньги и продолжать дальше как-то существовать.

    О. В. Ну, почему? У Фоменко, например, не фабрика, у Додина, у Захарова, Любимова тоже не фабрика.

    К. Х. Ты говоришь про авторский театр. Таких театров единицы, даже десятка не наберется. А остальные четыреста государственных театров в стране — это же фабрика. Ничего страшного в этом нет.

    К. Хабенский (Калигула). «Калигула». Театр им. Ленсовета. Фото В. Васильева

    К. Хабенский (Калигула). «Калигула». Театр им. Ленсовета.
    Фото В. Васильева

    О. В. А после театра им. Ленсовета, где все-таки была более семейная обстановка, ты уютно себя чувствовал во МХТ?

    К. Х. Для меня Театр-дом или Театр-студия были только в институте. Все остальное — место работы. Что театр Ленсовета, что МХТ.

    О. В. Почему ты до сих пор Калигулу играешь?

    К. Х. Хороший вопрос. Почему ты до сих пор живешь?

    О. В. Ну, спектаклю все-таки уже девять лет.

    К. Х. Потому что тема не исчерпана. Этот материал дает возможность покопаться в себе, в профессии и так далее. Просто интересно.

    О. В. Скажи, а почему ты в спектакле «Войцек» ползал под театральным станком и перышки выдувал, ведь это мог делать любой рабочий сцены? Что за механизм в тебе работал?

    К. Х. Там места не хватало для рабочего сцены (смеется). Просто не хватало места. А если серьезно, я думаю, это то, чему нас научили, — отношение к профессии. И больше ничего.

    М. Пореченков (Мышлаевский), К. Хабенский (Турбин). «Белая гвардия». МХТ им. Чехова. Фото О. Черноуса

    М. Пореченков (Мышлаевский), К. Хабенский (Турбин). «Белая гвардия». МХТ им. Чехова.
    Фото О. Черноуса

    К. Хабенский (Клавдий), М. Трухин (Гамлет). «Гамлет». МХТ им. Чехова. Фото В. Луповского

    К. Хабенский (Клавдий), М. Трухин (Гамлет). «Гамлет». МХТ им. Чехова.
    Фото В. Луповского

    О. В. Когда Юрий Бутусов сделал распределение ролей в «Гамлете», тебе не было обидно, что ты Клавдия получил, а не Гамлета?

    К. Х. Нет. Мне кажется, что роль Клавдия…

    О. В. Нет, это интересная роль, но просто сам факт, что в «Гамлете» ты не Гамлет, тебя никак не задел?

    К. Х. Ты же не дослушала. Если хочешь, ты задай все вопросы сразу, я потом буду отвечать. Я не гамлетовед, но я не видел еще ни одной постановки, где Клавдий был бы не функцией, а нормальным, достойным оппонентом Гамлету. Против чего тогда борется Гамлет, кого ненавидит? Функцию? Тогда неинтересен сам Гамлет. А если создается внятный, местами переигрывающий самого Гамлета образ, то за этим просто интересно следить. По поводу роли Гамлета — я не очень понимаю, что сегодня можно сказать в этой роли, не очень понимаю тему высказывания этого человека. У меня есть Калигула, вот и весь ответ. Поэтому было не обидно.

    О. В. Зилов в спектакле «Утиная охота» абсолютно твоя роль, но чего-то главного там не произошло, так мне показалось. Правда, я смотрела спектакль, когда его только выпустили. А сейчас та главная песенка, которую ты хотел спеть, спелась?

    К. Х. Я боюсь так говорить: спелась или не спелась. Наверное, что-то меняется вместе с духовным и физическим развитием моего организма. Когда мы выпускали спектакль, реально прожитого физического времени для меня было недостаточно, чтобы вскрыть эту роль. Сегодня я тоже не готов говорить, вскрыта она или нет, но у меня есть ощущение, что она потихонечку открывается для меня. Вот, наверное, так.

    О. В. Когда Миша Трухин ушел из спектакля «В ожидании Годо», ты сказал: жаль, что Миша ушел, нам было о чем помолчать с ним на сцене. В МХТ тебе есть с кем помолчать на сцене?

    К. Х. Трудно так говорить. Понимаешь, с Мишей меня связывают годы… Ты хочешь по фамилиям? Я забуду кого-нибудь, и потом будет неудобно.

    О. В. Тебя спросили в одном интервью, чем ты хотел бы удивить зрителей? Ты ответил: мне бы хотелось удивлять себя. Чем ты сегодня себя удивляешь?

    К. Х. В последнее время это все-таки территория киноплощадки. Второй год снимаем историю о конце белого движения, второй год идет тяжелейшая работа. Там я столкнулся с другими мыслями, с другой выправкой, с другим пониманием жизни. В современном материале можно как-то отшутиться, между струй пройти и так далее… А тут мы говорим о людях, которые более категорично придерживаются своего мнения, своих взглядов на жизнь. Мне это интересно.

    О. В. В тебя это переходит, ты на сегодняшнюю жизнь это как-то проецируешь?

    К. Х. Ну, наверное. Не буду говорить, что с меня как с гуся вода все слетает, наверное, что-то просачивается.

    О. В. Расскажи о киноработах, которые в тебе оставили след, которые тебе интересны сегодня.

    К. Х. Я не отношусь к тем людям, которые каждый день просматривают свои фильмы. Не знаю, спрашивай конкретно.

    О. В. «Дозоры», например, тебе интересны или интереснее было работать в фильме «В движении»?

    К. Х. Форматы и жанры фильмов разные, поэтому говорить о том, что что-то более интересно, что-то менее — неправильно. Говорить можно о творческой команде. В «Дозоре» и «В движении» были заняты люди не последние в профессии. Поэтому и там и там было интересно.

    О. В. Просто «Дозоры» к кино как искусству имеют очень опосредованное отношение.

    К. Х. Это просто не твой фильм, не твоя история. Фильмы должны быть разные, неплохо, чтобы была какая-то мысль, но, как говорит Михаил Евгеньевич Пореченков, зритель голосует рублем. Нужно реально смотреть на вещи и понимать, что есть кино прокатное, кассовое, а есть другое, чтобы проводить какие-то исследования, опыты, лабораторное кино. Это не кассовое кино, но оно вскрывает какие-то интересные человеческие вещи. Наверняка ты не являешься фанатом «Властелина колец», тебе ближе фильм «Летят журавли». А ведь и то и другое имеет право на существование. Ведь нельзя же все время показывать фильмы, которые, на наш взгляд, интересны и правильны для развития киноискусства. Человек имеет право сам выбирать, какое кино ему смотреть. Что же касается меня, то, когда мы снимали первый «Дозор», вообще было непонятно, что происходит. Я совсем не представлял, как существовать в этом жанре. Когда фильм вышел на экраны и мы увидели материал, вот тогда, на втором «Дозоре», начались какие-то актерские фантазии и поиски.

    О. В. Расскажи о голливудской компании, в которой ты снимался.

    К. Х. Режиссер Тимур Бекмамбетов, компания Юнивесал пикчерс, фильм «Разыскиваются» («Wanted»), в главных ролях снимались Морган Фрейн, Анжелина Джоли и Джеймс Макэвой. У меня там было не так много съемочных дней, я просто получал удовольствие от общения с этими ребятами и от очередной встречи с Бекмамбетовым.

    О. В. А снимали где?

    К. Х. В Чехии, в Праге.

    О. В. С кем из театральных режиссеров тебе хотелось бы встретиться в работе?

    К. Х. Хотелось бы попробовать что-то сделать с Кириллом Серебренниковым.

    О. В. А ты видел спектакль «Человек-подушка»?

    К. Х. Да, я считаю, что это интересный спектакль. Я не знаю, как он прозвучит на большой сцене БДТ им. Г. А. Товстоногова, в МХТ им. А. П. Чехова спектакль идет на Малой сцене. Спектакль, его тема очень жесткие, и я думаю, что много народа будет просто уходить из зрительного зала. Я считаю, что Серебренникову и артистам, занятым в спектакле, удалось взлететь над жестокостью автора и рассказать историю многогранную.

    О. В. Что тебя больше всего раздражает в театре сегодня?

    К. Х. Ну, о мобильных телефонах мы не будем говорить…

    О. В. Я имела в виду Театр как художественное пространство.

    К. Х. Последнее время я редко хожу в театр, поэтому меня особенно ничего не раздражает.

    О. В. Твои самые сильные художественные впечатления за последнее время.

    К. Х. Я испытал художественное потрясение на спектакле «Человек-подушка». Порадовался за коллег, которые просто очень хорошо работают, и работают не зря.

    О. В. Тебе предлагали участвовать в телевизионных проектах «Звезды на льду», «Танцы со звездами» и т. д.?

    К. Х. Да, предлагали. Пока я думаю, что у меня другая профессия и она предполагает другие вещи. Я как-то не очень вижу себя на коньках. Если бы это было связано с кино или театром, то это одна история. А когда телевизионное шоу… я как-то не вижу себя в таких проектах. У меня очень много сил уходит на то, чтобы заниматься своим делом. Поэтому тренироваться ночами, чтобы лишний раз мелькнуть на первом или втором каналах, не вижу никакого смысла, у меня нет в этом нужды.

    О. В. У тебя есть любимые роли в театре?

    К. Х. Все роли, которые играл и играю, кроме роли шведского полицейского в спектакле театра им. Ленсовета «Лицо».

    О. В. Я этого не помню. Помню, ты Петухом выходил у Г. Р. Тростянецкого в спектакле «Мнимый больной».

    К. Х. Мы же все там выходили театральным горошком арестовывать Сергея Мигицко. А в «Мнимом больном» была вменяемая роль, от которой я получал удовольствие, а может быть, просто ничего не оставалось другого делать, как получать удовольствие от роли Петушка. Ну, а если серьезно, это просто отношение к профессии. Вот, например, роль Алексея Турбина мне интересна, но она у меня не получается. Может быть, потому, что я по сути не военный человек. Но мне интересно в ней копаться, хочется, чтобы она получилась. Или «Утиная охота». Роль Зилова — очень тяжелая, но мне каждый раз интересно и страшно — получится или не получится сегодня. Поэтому нелюбимых ролей нет. На сегодня мне интересно то, что я делаю.

    О. В. Михаил Чехов говорил: нам есть что сказать на сцене только тогда, когда мы страдаем. Если мы просто счастливы, нам нечего сказать. Тебе это близко?

    К. Х. Знаешь, когда человек делится своим счастьем, это тоже хорошо. Загрузить людей своими страданиями, болячками — это, по большому счету, не так сложно. Если скажешь со сцены слово «смерть», оно уже воздействует на людей. А заставить смеяться или радоваться людей в зрительном зале намного тяжелее. По-настоящему смеяться, а не глупо хихикать из-за того, что кто-то в носу поковырял. Поэтому делиться радостью тоже нужно. Вот так вот взял и внаглую дополнил Михаила Чехова.

    Сентябрь 2007 г.