Готовясь к 15-летию «Петербургского театрального
журнала», мы задавали всем один и тот же вопрос:
«Как изменилась наша социокультурная ситуация
за эти годы? Что безвозвратно утеряно, что
приобретено?» И они отвечали.
За эти пятнадцать лет произошло огромное обогащение.
Что касается культуры, то здесь уместно
только одно арифметическое действие — сложение:
чем больше — тем лучше. И единственное арифметическое
действие, которое губительно, — это вычитание.
Все, что ни происходит в культуре (новое,
лишнее или то, что кажется лишним), — все только
ей в плюс. Ничего лишнего быть не может. Надо понимать
одну простую вещь, которую далеко не все
понимают: культура — это такие
стихи, которые саморегулируются,
управлять ими невозможно.
Они сами что нужно
примут, а что нужно — отбросят,
не наше собачье дело,
нас никто не спросит. Нам не
нравится рэп или албанский
язык блогов — замечательно.
Нас никто не спросил! Не пользуйтесь
сами блогами и не слушайте
рэп: если он будет уместен
для этой культуры — он
останется, не нужен — отбросится.
То же самое с заимствованиями
в языке. Скажем, в начале
XIX века Шишков боролся
с засильем французской лексики.
Призывал говорить «мокроступы» и «шарокат». Изумительные
слова, сказочные,
и
что? Их нет, почему-то язык
их не принял, а принял «галоши». А в конце XIX века Хлебников
придумал слово «летчик» — и оно осталось.
Но — «аэропорт», «аэродром»… Почему? А хрен его
знает! Нас не спросили и дальше не спросят.
Мне вообще кажется, что русская культура по
преимуществу повествовательно-жизнеподобная.
Это ее основная стезя, такой она будет. Поэтому, например,
обратите внимание, как рокеры превращаются
в балладеров, Гребенщиков и Макаревич, старея,
начинают петь баллады, а не рок: рок — чужое,
заимствованное, нерусское, неорганичное. То же самое
с театром абсурда — неорганичен. Джойсовский
поток сознания — неорганичен для русского языка
с
его сложносочиненными предложениями, причастными
и деепричастными оборотами, с восемнадцатью
запятыми во фразе. Поток сознания запутается
в
них, он годен для логичного и короткого английского
языка. А русский такой неорганизованный!
Язык и культура сами регулируют свое, и в этом
смысле все в порядке.
А для культурного процесса нужна свобода. К сожалению,
ее становится все меньше. Я категорически
не согласен с теми, кто говорит, что подцензурное
время давало трение, необходимое художнику.
Та эстетика эзопова языка, которая возникла тогда,
все эти фигуры умолчания, фиги в кармане, поэтика
Театра на Таганке — все это для бедных, это все
неправда.
— Но мы висели на люстрах Таганки в состоянии
изумительного восторга!
— И я висел. Но зачем?! Когда в театре Сатиры
к
рампе выходила Пельтцер и в пьесе Островского
говорила: «А кто сейчас не ворует?» — и весь зал
взрывался в счастье — это же позор и убожество, это
ничтожество жизни!
Единственное, что нужно художественному процессу,
— это свобода. Количество шедевров от режима
не зависит, оно всегда одинаково: диктатура, тоталитарный
режим, демократия — все равно. А вот
второй ряд, то, что формирует культуру по-настоящему,
он очень связан со свободой. Только она ему
и нужна. Все. Больше ничего.
— По этой логике пятнадцать лет свободы привели
нас к культурному Ренессансу?
— Нет, они хотя бы заложили питательный штамм.
Как бактерий разводят… За свободу можно отдать
все. Когда я езжу по России и встречаюсь с молодежью,
я вижу: они действительно необразованнее,
чем мы, но они свободнее. И я думаю: батюшки светы,
да мне бы такую свободу, которую они получили
в восемнадцать лет, а я ее отрабатывал, как сука
позорная.
— Вам нравится «Новая драма». Она органична?
— Мне нравится?!
— Вы приветствовали Серебренникова, его «Изображая
жертву»…
— Я приветствовал замечательный фильм, снятый
средствами кино, но спектакль «Антоний и Клеопатра» я не принял категорически. Опять же меня не
спросили, но я уверен — это будет отброшено.
По пикам гениев нет смысла проходиться, они
вырастают сами собой, есть смысл думать о втором
слое. И если албанский язык блогов породит какую-нибудь замечательную поэзию вроде Крученых —
большое спасибо. А не породит — их забудут. Вот
и все.
Однажды в Нью-Йорке мы болтали с замечательно
остроумным человеком. Стандартный эмигрантский
разговор: «Вот наши дети… вот они уже английский…
не русские… вот они Достоевского…»
И
он вдруг говорит: «А Пушкин не читал Достоевского». Замечательное высказывание?
Конечно, я оцепенел, когда мой приятель рассказал
мне, как его сын уехал с девушкой в Турцию, они
валялись на пляже, делать им было нечего и он прочитал
на мобильном телефоне (экран-то помните какой?)
«Анну Каренину». А?! Я этого себе вообразить
не могу, а он может, и, думаю, у него свое восприятие
«Анны Карениной», которое мне бы было очень интересно
услышать от этого молодого человека. Потому
что Толстой и «Анна Каренина» — это тот самый
случай шедевра, который запрограммирован на все
времена и все случаи. Условно говоря, он запрограммирован
и на мобильный телефон тоже.
— Резо Габриадзе рассказывал моим студентам,
что когда в Грузии не было света и он читал при свечке,
то понял, какое внимание возникает к фрагменту,
как по-другому выглядит страница, когда не бежишь
глазами по хорошо освещенному развороту…
— Я охотно и радостно киваю. И знаете почему?
В моей последней книжке «Стихи про меня» этому
посвящен целый пассаж. Кочующая по всем классикам
свеча нами абсолютно утрачена, а ведь свеча
— это метафизическое, мировоззренческое понятие.
Мы можем устроить ужин с девушкой при свечах,
но нам никогда не понять, что такое запах воска
в бальном зале, как сумерки переходили в ночь
при свечах, и этот колеблющийся свет, и как колебалось
все мироздание, и как оплывала свеча, которая
— метафора жизни, уменьшение ее. Они-то это
видели каждый день, а мы ни хрена не видим, у нас
лампочка Яблочкова.
— Наши режиссеры почти не испытывают интереса
к этой «клетке времени», они все больше норовят
переодеть героев в современные костюмы.
— Да, Антоний — Путин у Серебренникова… При
этом надо понимать, что воспроизвести время по-настоящему
нам не дано, ведь утрачен контекст времени.
Даже если мы воспроизведем Баха на старинных
инструментах — какая это аутентичность, если мы
приехали на машине и в зале — кондиционер и
электрический
свет, а главное — мы уже знаем Бетховена,
Шостаковича и Малера?
— Но тогда невозможен никакой контекст. Мальчик
из района Вася Сигарев пишет «Пластилин»
о
страданиях районного же мальчика, а Серебренников
делает спектакль для норковых шуб Садового
кольца — это что за контекст? Контекст норковых
шуб?
— Нет, горизонтальный срез возможен. Жизнь
в
алтайском селе не так сильно отличается от московской,
поверьте, я много бываю в России.
— И я ох как бываю, и ох как отличается!
— Нет. По понятиям — то же самое. То же телевидение,
те же кумиры, те же звезды, те же Николай
Басков и Алла Пугачева, не волнуйтесь! А вот
«то» время действительно невозможно воспроизвести.
Но для этого у нас существуют свои гении,
для этого существует свой Глен Гульд, который
в
1955
году так сыграл Баха на фортепиано, что
все охренели. До сих пор Бах воспринимался либо
клавесинно-салонным, либо органно-литургическим,
и
вдруг Гульд сыграл его так, что все поняли:
вот он, Бах, здесь! И
«Битлз» включили Баха в свой
репертуар. Для этого существуют Гульды, и, слава
тебе, Господи, они есть. Потому что вообще-то Бах
невозможен, никакого Баха и Вивальди нет, забудьте,
утерян контекст. Ну как можно на голубом глазу
прочитать Шекспира, если мы уже знаем Чехова
или Беккета?
— Но все следующие века люди знали как будто
больше, чем Шекспир. Мы знаем как будто больше,
чем Чехов (больше ли?). А уж больше того, что знали
древние греки (больше ли?)! Собственно, тут ничего
не меняется. И только особая «оптика» позволяла
театральным «Гленам Гульдам» сыграть на голубом
глазу Шекспира, создав великий спектакль.
— Согласен. Вот Питер Селларс поставил три великие
оперы Моцарта: «Дон Жуан», «Кози фан тутти», «Свадьбу Фигаро». Что он сделал в «Дон Жуане»? Он понял великую вещь: для современного человека
Дон Жуана не за что тащить в ад. Что он такое
сделал? Отбил замужнюю бабу? Делов-то… И он
сделал Дон Жуана и Лепорелло гомосексуалистами,
наркоманами и преступниками в бандитских кварталах
Южного Бронкса, не изменив ни одного слова
и ноты. Как выражался Бродский, он «устервил ситуацию». И тогда становилось понятно, чем Дон Жуан
виноват с современной точки зрения. И, мне кажется,
— это страшно интересно. Блистательное решение.
Причем Дон Жуана и Лепорелло поют два брата-близнеца, негры. А?! Какая идея?! Они одинаковы!
Словом, нужен только Глен Гульд…
Реплики подавала М. Дмитревская









Комментарии (0)