Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Заканчивая Академию, курс Г. М. Козлова выпустил собственную афишу (скинулись сами, не надеясь ни на кого), а потом дал прощальный вечер. Спектакль «Каля-баля», составленный из номеров, которые рождались каждый год к 1 апреля, из зачинов и творческих извинений, был прощальной «художественной самодеятельностью» сплоченного, дружного, самостоятельного курса, и интонация спектакля была не только веселой, а истерически-ностальгической: им так хотелось остаться вместе!.. Финальным номером стало вручение дипломов. Ребята, получившие красные корочки, махали руками, как крыльями, стоя на табуреточках, уже летели куда-то. Те, кто получил синие дипломы, бегали, толкая друг друга, на четвереньках, в поисках пищи, рожденные ползать… Они пытались обменяться дипломами и поменяться местами, а в итоге рвали все эти академические корочки к черту и обнимались друг с другом: «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко…» Снова были вместе.

Не будут, хотя все годы надеялись на это. Потому плакали, потому сейчас, в июне 2005 года, растеряны. В ТЮЗ Г. М. Козлов взял всего четверых. Куда денутся остальные 23, если теперь в каждом театре — своя студия?

Они так хотели остаться вместе, что побили все мыслимые рекорды — выпустили 17 спектаклей, думая кого-то в чем-то убедить. Из них с Мастером сделано четыре работы («Легкое дыхание» и «Темные аллеи» по И. А. Бунину, чеховские «Чайка» и «Три сестры»), остальные — самостоятельно. Надо сказать, чеховские спектакли не вдохновляли, много в них было от театральных штампов, рутины. Оказалось, что в собственных режиссерских работах ребята свободнее, они вырываются на простор вольного сочинительства — не слишком обученные разным способам существования и театральным языкам, но понимающие: надо пробовать. Студенты-режиссеры этого курса тяготеют к иной театральной действительности, чем их Мастер, они ставят Л. Андреева и Ж.-П. Сартра, А. Володина, М. Угарова, А. Цагарели.

Это был очень дружный, сплоченный курс. Уж чему они точно научились — работать без продыха. Некоторые, приехав за актерско-режиссерской профессией, вышли из Академии еще и с навыками монтировщиков, художников по свету, некоторые уже заявили о себе как знающие сценаристы, драматурги и музыкальные оформители. Студенты Мастерской активно участвовали в фестивалях — на Международном фестивале древнегреческой трагедии (Румыния, Греция) они заняли I место с «Антигоной» Софокла, на российских фестивалях представляли программы театрализованных читок современной драматургии. Так было и на «Любимовке», и на Володинском фестивале «Пять вечеров». В пьесе О. Мухиной «Летит», названной на этом фестивале в итоге лучшей, был «золотник и их пота». Под руководством Галины Бызгу они представили эту пьесу во всем блеске и очаровании, максимально театрализовав действо, они насытили его игрой, внутренними отношениями, чтоб не осталось сомнений в дальнейшем, уже сценическом продолжении драмы (а вдруг здесь выгорит, и они останутся вместе?..).

Некоторые из пьес этих конкурсов были написаны студентами курса. Павел Басов представил свою работу «Белый танец». Пьесу «Пять—двадцать пять» Д. Привалова, участвовавшую еще в читках 1-го Володинского фестиваля, уже как спектакль привезли студенты мастерской Камы Гинкаса (кстати, именно режиссер Антон Коваленко представлял на летней «Любимовке» и «Диалоги» П. Ханова, и приваловские «Пять—двадцать пять»).

На актерско-режиссерском курсе училось шесть режиссеров. Посетив дипломные студенческие спектакли, мы поинтересовались у молодых режиссеров — что они думают о собственной театральной будущности. Задали несколько вопросов их Мастеру…

Дмитрий Егоров — режиссер, актер, драматург, сценарист, недотеатровед. На конкурсе молодых петербургских драматургов, проходившем в 2003 г., под псевдонимом Данила Привалов занял первое место в номинации «пьеса» с пьесой «Люди древнейших профессий» (поставлена в Казани, Петербурге и Москве). Пьеса «Пять—двадцать пять» поставлена в Москве, Петербурге, Саратове, Казани и Тюмени. Член оргкомитета Фестиваля Молодой Драматургии- 2004 («Лю би мовка») и Всероссийского фестиваля им. А. М. Володина «Пять вечеров».

Участник семинаров театра Royal Court (Англия) и Королевского Шекспировского театра (Англия). Участник театральных мастерских «Молодая режиссура и профессиональный театр» в Екатеринбурге в 2002 и 2004 гг.

Как театральный критик под различными псевдонимами опубликовал более 30 статей в журналах и газетах Санкт-Петербурга и Москвы.

Как актер выступил в спектаклях «Чайка» (Медведенко), «Две стрелы» (Красноречивый), «Жили-были» (Отец Дьякон) и др.

Практически во всех спектаклях Мастерской выступил как музыкальный оформитель. Режиссер спектакля «Облом OFF».

Получилось, что я с детства «попал» — родился в семье театроведа и режиссера (семье, обреченной на развод изначально). После школы хотел стать психологом, но пошел в Театральную академию поступать на режиссуру. Не взяли. Обиделся. Три года с огромным удовольствием проучился на театроведческом факультете, потом перепоступил на режиссуру. Хотелось как-то изменить людей, мир, но сейчас понимаю, что театр не такой сильный механизм для этих целей — не чета политике. Об актерской карьере никогда не думал, хоть и получу красный актерский диплом (конечно, есть три роли, ради которых бы все бросил). Драматургия как ремесло — тоже нет. Наверное, Данила Привалов удачно дебютировал. Продолжит ли дальше — вопрос.

М. Васюк (Обломов). «Облом OFF».
Фото из архива курса

М. Васюк (Обломов). «Облом OFF». Фото из архива курса

Самое емкое определение режиссера, важное для меня, дал В. В. Кокорин (причем он тоже кого-то цитировал): «Режиссер — человек, который отвечает за выход зрителя из зала». Лучше не сказать. Ведь зритель может выйти из зала в любой момент — во время спектакля, после. Зритель может дойти до гардероба, и спектакль в его голове, его мысли о нем закончатся. А бывают постановки, о которых продолжаешь думать еще долгое время. Мне повезло — таких постановок видел немало.

Интересно ставить разнообразные по жанру пьесы, чтоб и актеры могли себя проявить, не застревали в одном амплуа. Интересны эксперимент и смена жанров: игровой театр — психологический театр, комедия — трагедия… Но в любом случае очень важно делать так, чтобы зрителю было интересно. Ненавижу, когда скучно, и всячески стараюсь этого избежать во всех видах деятельности. И очень не люблю смотреть скучный спектакль и слышать потом, что это — гениально, это — постмодернизм, это не каждому доступно и на спектакле скучно не потому, что он просто плохой, а потому, что это постмодернизм.

В Учебном театре я поставил спектакль «Облом OFF» по пьесе М. Угарова. Меня интересовала пьеса как отличный игровой материал, как попытка разобраться с какими-то очень важными понятиями, как борьба со штампами, оставшимися со школы, с замыленными темами сочинений: «Лишний человек в произведении Гончарова „Обломов“» или «Штольц — человек нового времени». Да не так это все, даже у Гончарова. Тем более у Угарова. Обломов — просто Обломов, а никакой не «лишний человек». И вообще история про то, как человек от любви умер.

С «Облом OFF» вышла очень грустная история. Сыграть успели всего 8 раз. И ни разу не было пустого зала. И равнодушным мало кто уходил. Спектакль начал расти. А в будущем году «растить» его уже не получится. Были мысли о переносе, мы по всем театрам города афиши и приглашения Мастерской разнесли, но, по-видимому, интересы театров и зрителей расходятся, я и Гетмана звал, и Спивака… Никто из сильных мира сего не пришел. У всех по плану после спектакля о войне и отпуска — новогодняя сказка.

А я дико не хочу, чтобы компания рассыпалась, и ребята, по-моему, не хотят. И планы есть, и идеи. Но где… Кому из худруков это надо? Все думают — «у них Мастер — худрук ТЮЗа, почему они у него не работают?». И пока все так думают — пропадает хорошая сыгранная компания. С 17-ю спектаклями, разными, конечно, но все же… Мы финальный капустник — вручение дипломов собираемся сделать под «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко…». Никто не слышит, что курс пропадает — и это очень обидно и больно.

Сейчас в Екатеринбурге начинаю ставить дипломный спектакль, «Дульсинею Тобосскую». Это замечательный материал, интересный способ отстранения от реальности, и в нашу эпоху прагматизма очень актуальный. Потом вернусь в Питер.

Много чего хотел бы поставить. Например, спектакль о войне. Принципиально не к дате. Я знаю, что хочу сказать о войне, болит (назло всем юбилеям), хоть там и не был. Много чего хотел бы поставить, но вопрос — где и с кем.

А идеальный зритель для меня тот, который не опаздывает, не болтает, не бегает в туалет во время спектакля и без лишних напоминаний выключает мобильный телефон.

Йохан Ботт — режиссер, актер, переводчик. Участник театральной мастерской «Молодая режиссура и профессиональный театр» в Екатеринбурге. В 2004 г. учредил собственный театр — «T. Lab». Играет в спектаклях «Темные аллеи» и «Облом OFF» (Штольц), участвует в спектакле «Чайка». Режиссер спектакля «За закрытыми дверями».

Почему я решил стать режиссером? Просто мне есть что сказать людям. Театр — вещь эфемерная, сиюминутная. Поэтому особенно важно то, что происходит сегодня. Важно найти в спектакле эту узнаваемость, связь с сегодняшним днем. Я хотел бы говорить о различных современных человеческих проблемах. И самое главное — это достичь того, чтобы со зрителем произошло настоящее, качественное изменение. То, что называется «катарсис». Это, конечно, идеализм. И как добиться этого?

Процесс обучения в Академии дал мне возможность разобраться, как надо и как не надо работать над спектаклем. Больше даже, как не надо. И желание что-либо сказать только окрепло. То, что я приехал учиться в Россию из Германии, вряд ли случайность. Это, скорее, удар судьбы. В Чехии я был на мастерклассе, который вел профессор Юрий Васильев, преподаватель по речи в Театральной академии. Уже через два месяца после этой встречи я оказался здесь. Очень быстро все произошло. Думаю, что подспудно желание было давно.

Е. Гороховская (Эстель), О. Семенова (Инес). «За закрытыми дверями».
Фото из архива курса

Е. Гороховская (Эстель), О. Семенова (Инес). «За закрытыми дверями». Фото из архива курса

Я сейчас перевел пьесу Ольги Мухиной «Летит» на немецкий язык. Эта пьеса мне очень понравилась, она показывает русскую среду: современную московскую тусовку. Проблематика пьесы, по-моему, имеет такое же огромное значение сегодня, как пьесы Чехова в начале XX века. Хотя, может, «Летит» и не такая вечная, она позволяет рассказать о России, так что это должно увлечь западного зрителя.

Мне очень нравится живой театр. Например, спектакль «Слуга двух господ» в Театре на Литейном. Прикотенко умеет так работать с текстом, что он не выглядит «архаичным». Это хорошо сделанная провокация, смешная и остроумная. Я получил огромное удовольствие от спектакля. Или Морфов с его удивительной способностью вытаскивать из русских актеров то, что невозможно было даже предположить. И Могучий, конечно. В спектакле «PRO Турандот» он создал такой фантастический мир, в который входишь и забываешь про все, что тебя окружает.

В идеальном театре обязательно должны быть деньги, чтобы можно было заплатить всем участвующим. Это большая проблема в России и сильный тормоз. Когда артисты вынуждены зарабатывать тут, и тут, и тут, то теряется творческая энергия. С репертуарным театром у меня довольно сложные отношения. Это мучительная вещь и необязательная. Когда играешь раз в месяц, то настоящего погружения в работу не происходит. Мне гораздо интереснее плотно, подробно работать какое-то время над одним проектом и потом переключиться на следующий — перейти на следующий этап.

Мария Романова — актриса, режиссер. Дипломант международного межвузовского конкурса самостоятельных студенческих работ среди театральных вузов 2003 г., проходившего в театральном училище им. Щукина (Москва) за инсценировку новеллы И. Бунина «Визитные карточки». Играет в спектаклях «Три сесты» (Ольга Прозорова), «Две двери» и др. Режиссер спектакля «Две стрелы».

Как режиссер я поставила только один спектакль. «Две стрелы» по пьесе Александра Володина. На протяжении целого года, пока я работала над этой постановкой, во мне происходила ужасная ломка. Я — женщина, а моя работа скорее мужская. Пьеса о войне, и в ней слишком много мужчин-актеров, которые не любят, чтобы ими управляла женщина. Все страстно пытались мне помочь как режиссеру, повлиять както, перевести на свою точку зрения. Зачастую нельзя было говорить прямо, надо было вести свою собственную игру. У меня порой возникали мысли, что режиссер должен быть очень хитрым и скрытным человеком, не допускать близких, откровенных взаимоотношений с артистами. Иначе они сядут вам на шею и начнут использовать возможность как-то выделить себя. Я человек мягкий, а тут пришлось несколько остервенеть. В общем, это очень трудно — быть женщиной- режиссером. Я остановилась на мысли, что актерство для меня лучше. Мне легче исполнять чужую волю, чем заставлять людей, подчинять моей воле.

В итоге спектакль получился не таким, как я себе представляла. Я хотела сделать чистую историю про утраченный рай, про колыбель человечества, про то, какая она была когда-то и как начала разрушаться. Герои должны были быть как один райский организм, именно колыбель. Вряд ли это удалось.

Павел Басов — актер, режиссер, драматург. Играет в спектаклях: «Чайка» (Тригорин), «За закрытыми дверями» (Гарсен). На конкурсе молодых петербургских драматургов, проходившем в 2003 г., под псевдонимом Павел Ханов занял второе место в номинации «короткая пьеса» с пьесой «Белый танец». Режиссер спектаклей «Шкаф» и «Две двери».

Когда поступал в Москве, то на вопрос, почему решил пойти в театральный вуз, ответил, что только здесь, в театре, можно не играть. Меня очень бесила постоянная игра в жизни, и казалось, что только в театре правда. Так оно и есть на самом деле. Я хочу стать и актером, и режиссером. Режиссура — профессия слишком зрелая. Надо сначала поиграть самому, чтобы изнутри понять всю «кухню», тогда проще будет найти общий язык с исполнителями.

Пока я сделал только два спектакля. Один — пантомима «Шкаф». Второй — «Две двери». Он поставлен на нашем курсе по пьесе, которую я сам написал. Вещи, которые сам пишу, в которых очень много личного, я знаю, как играть.

В каждом спектакле я задаю вопрос, на который не знаю ответа. Например, в спектакле «Две двери» это вопрос: «Почему мужчина и женщина друг друга любят, но постоянно расстаются и встречаются?». В этой постановке есть одна тонкость: актеры, играющие пару, и в жизни встречаются. И от того, какие у них в жизни отношения, возникает определенная окраска спектакля. Это не значит, что и спектакль, и пьеса с них списаны. Просто одно к другому очень хорошо подошло. С этим спектаклем мы собираемся ехать на фестиваль «Майские чтения» в Тольятти.

Для меня важно, чтобы зрители в театр приходили не случайно. Не потому, что на улице идет дождь. И изменения, происходящие со зрителем во время спектакля, — это самое ценное. Знаете, после каждого спектакля «Две двери» ко мне подходят зрители, знакомые. Кто-то сильно задумывается, в кого-то точно попадает. В будущем я хотел бы иметь маленький театр со своим рестораном. Спектакли должны быть небольшими, а после них актеры работали бы в ресторане, а зрители заходили пообщаться с ними, поговорить на какие-то темы, которые внезапно возникли. Это должно добавить глубину спектаклю. Режиссер может преследовать какую-то цель, но зритель, посмотрев спектакль, может понять не только это, но и еще что-то дальше. Интересно в каждом спектакле что-то развивать.

В идеальном театре, как мне кажется, актеры должны хлопать, а зрители кланяться. Но это совсем уже фантастика.

Мне очень нравятся спектакли Фоменко. Он настолько с классикой современно обращается, что очень хотелось бы этому научиться. Еще наш курс нравится. Хочется с ним работать дальше. Даже сейчас смотрел из-за кулис, и в голове всплывали какие-то сюжеты, возникали мысли, какие роли кто должен был бы играть. Когда мы поступали, нас спрашивали, кого мы хотим сыграть, а вот прошло пять лет, и до сих пор еще не сыграли. Может, рано еще, не знаю. Я бы хотел сыграть Зилова, Федю Протасова, Джерри Раймона в «Двое на качелях», ну и Гамлета, это нужно хотеть всегда. А как режиссер хотел бы поставить «Женитьбу». Единственное, боюсь давно сложившегося мнения, будто это смешная пьеса. Да, это смешно, но мне кажется, что это пьеса про дружбу. Еще хочу поставить «На большой дороге» Чехова, «Мертвые души» Гоголя. Кино хотел бы снять актерское. Сериалы — это все не то. Хочется, чтобы было как у Бергмана: актеры работают, а не реклама.

Ольга Семенова — актриса, режиссер. Дипломантка международно го межвузовского конкурса самостоятельных студенческихработ (2003, Театральное училище им. Щукина, Москва) за работу по роману Шолохова «Тихий Дон». Играет в спектакле «Чайка» (Нина Заречная), «За закрытыми дверями» (Инес) и др. Режиссер спектакля «Наш Авлабар».

Я три года была вольным слушателем. Мне хотелось стать актрисой, но было место только режиссера, а быть всецело руководителем постановки, я считаю, мне еще рано. Очень хотелось остаться женщиной, а сделать это в профессии режиссера очень сложно.

Раньше мне казалось, что театр Додина — это идеал, однако сейчас мне интересны все другие направления и жанры. Някрошюс, Фоменко. Меня очень заинтересовали театральные импровизации Саши Вальц, передача эмоций через пластику.

Как сорежиссер помогала ставить спектакль «Наш Авлабар». Ребята сами нашли материал. К тому времени мы были буквально замучены двумя спектаклями по Чехову и двумя по Бунину. Очень хотелось чего-то совсем другого и неизвестного. Сделать праздник для людей, чтобы они смотрели, смеялись и радовались. Я быстро увлеклась работой. Мы ходили танцевать вместе с грузинским ансамблем. В Грузии совсем другая культура, которую надо было исследовать, погрузиться в нее и попытаться передать зрителям. У мужчин другое отношение к женщинам, они даже в танце смотрят им на уголок губ. Изучали картины Пиросмани, чистые и наивные, хорошо характеризующие эту культуру. Все это отразилось в постановке.

К спектаклю приходилось делать все: и бумажками заниматься, и костюмы шить самим на руках. Появлялось много вопросов. Потому и позвали Сашу Кладько. Руководить было очень тяжело. Надо было стать тираном. Сложно кричать, что-то требовать, материться, а потом бежать вместе с ребятами и играть в спектакле.

В будущем, возможно, я попробую поставить спектакль для детей. Чтобы понять психологию ребенка, его внутренний мир, надо быть матерью, а у меня пока детей нет.

Виталий Кононов — актер, режиссер, художник по свету. Сыграл Бориса Петровича в «Чистом понедельнике» Бунина, Микича Котрянца («Наш Авлабар»), Его («Скамейка» А. Гельмана), первого посыльного («Облом OFF»).

Я точно знаю, что я не хочу создавать новых форм. Для меня театр — это сохранение классического театра. Новое для меня — это сохранение старого. Конечно, не отвергая новых течений, но, работая на многих фестивалях Новой драмы, я понял, что там не все хорошо. Хочу сохранять традиции русского, советского театра.

На курсе я ставил Леонида Андреева и «Скамейку» А. Гельмана. Осенью еду на постановку в Екатеринбург, ставить, как ни странно, как раз современную пьесу Данилы Привалова «Люди древнейших профессий». В принципе я хотел бы поставить свою любимую пьесу Горького «На дне» или «Мухи» Сартра, но еду в маленький театр «Волхонка», труппа 14 человек, надо что-то камерное, а эта пьеса кажется мне актуальной.

А дальше — как покатит, буду работать как артист в ТЮЗе и, надеюсь, не заброшу свою работу художника по свету.

Ощущения, что профессия в руках, нет. Учеба только начинается. Нас вели за руку, поддерживали, а сейчас один на один с театром… Скорее ощущаю себя актером, а не режиссером, врать не буду. А еще больше — человеком. За это спасибо Мастеру.

НЕСКОЛЬКО ВОПРОСОВ ГРИГОРИЮ КОЗЛОВУ

— Гриша, какие задачи ты ставил для себя, набирая курс?

— Как всегда, одни и те же: построение театра-студии. Процесс обучения был практический, ребята, помимо художественных вещей, узнавали театр изнутри, были и монтировщиками, и осветителями…

— Ты учил их для себя или для других?

— Не знаю, мы учили их профессии, они спокойно работают и с другими. Хотя мне хотелось бы работать с ними, они понимают профессиональный язык.

— Чем отличался этот курс?

— Мы не ошиблись в них как в людях, прошли путь испытаний, были падения, взлеты, но все основывалось на доверии, на этической стороне театра.

— Сейчас ребята выходят из Мастерской. Как тебе кажется, как будут складываться их судьбы?

— Я думаю, они будут служить театру. У кого-то будут удачи, у кого-то нет, но они глубоко театральные люди, любят театр.

— Чему ты более всего учил их профессионально? В чем смысл профессии?

— Учил живому человеческому процессу. Зритель отвечает им любовью. Они сыграли очень много спектаклей, попробовали разные способы существования, доверчивы как артисты.

— Сейчас ты набираешь следующий курс. На этом были ошибки, которые тебе хотелось бы не повторить?

— Да. Когда сейчас мы принимаем людей, сразу отправляем всех, не выполнивших задание. Нам на этом курсе глаза застила любовь, а надо больше требовать. Если бы я был жестче на первом курсе, у нас было бы меньше спадов. Но в результате мы победили, у нас было доверие друг к другу, и терпение помогло прийти к этому прекрасному финалу.

— 23 человека. Куда же они денутся?

— Я думаю, все думают… Я верю, что у нас есть вздох на что-то. Да, я как Симеонов-Пищик в ожидании чуда. Но есть спектакли, которые они играют и будут играть еще год. В нашем городе трудно открыть что-то новое, но эта компания должна быть вместе.

— Знаешь, к творческим индивидуальностям курса я отношусь спокойно, но они уникальная компания в плане сплоченности, взаимопомощи, на курсе нет гадости, зависти, и они не хотят расставаться как люди. И они завидно рабочий курс… Каждый из них по отдельности никому не нужен, а вместе…

— Но Олег Абалян сыграл у Толи Праудина в спектакле «Вся жизнь впереди», стал лауреатом премии «Триумф» за фильм «Свои» Миша Евланов, в моей «Капитанской дочке» сыграли трое, и ТЮЗ принял их очень хорошо. С самого начала мы говорили, что в нашей профессии побеждают стайеры, надо брать длинное дыхание. Я уверен — они будут работать. — Какие были самые радостные моменты за пять лет в жизни курса?

— С каждым индивидуально. А еще были ночные репетиции, когда что-то получалось. И когда в шесть утра — бутерброды, чекушка…

— Один умный режиссер сказал: ночная репетиция так же обманчива, как и кофе.

— А Михаил Чехов, вспоминая Макса Рейнхардта, писал, как его потрясали ночные репетиции, когда идет бессознательный поток, когда человек становится самим собой, когда у него нет сил… Может быть, мы не осуществили что-то во время ночных репетиций, но что-то точно открыли. Ночь — время свободы.

Вопросы молодым режиссерам задавали Н. Стоева и Е. Зорина,
Г. М. Козлова спрашивала М. Дмитревская

Июль 2005 г.

Заякина Наталья

PERSONALIA

ЙОРИК ОБЕЩАЛ ПЕРЕЗВОНИТЬ

РАССКАЗ

Рано стемнело. Ледяной дождь остервенело лупил по опавшим листьям, вбивая их в землю. Гараж Полушкина был под окнами его квартиры, и сегодня он предпочел бы сразу «вознестись» на десятый этаж к светящемуся окну кухни, но пришлось огибать огромный этот дом, эту десятиэтажную «великую китайскую» стену, скользя по раскисшей земле к тротуару. По асфальту тоже неслись потоки воды, и Полушкин подумал, что если бы не этот потоп, то он и не догадался бы никогда, что здесь «в горку». Он, задыхаясь, поспешал к дому. От гаража до подъезда было минут пять ходу, но дорога показалась длинной. Дождь падал на зонт отвесно, с грохотом и стекал с него со всех сторон («Как в стакане я», — подумал Полушкин). Наконец он вбежал в подъезд и порадовался теплу. Нажал кнопку, и вода с закрытого зонта стекла на пол лифта и образовала там лужу.

На десятом этаже Полушкин отпер металлическую дверь и аккуратно запер ее за собой. Открывая дверь в квартиру, учуял запах блинов и опять порадовался. «Маня, это я!» — крикнул он. Маней звали пожилую приходящую домработницу, не желающую называться по отчеству. Маня была грузная, со слоновыми ногами, седая, с редкими черными усиками. Блины она пекла виртуозно, квартиру содержала в порядке, работала задешево, о прибавке не заикалась, словом, была чистым золотом, и холостяк Полушкин, намучившийся с предыдущей «хозяйкой», которая уперлась его соблазнить, Маню берег.

Практически, правда, это ни в чем не выражалось (Полушкин был скуповат), но Маня пользовалась неограниченным доверием и ни разу его не обманула. У Мани был один только недостаток — бестолковость в обращении с телефоном: «Звонил женский голос, сказал, что перезвОнит»… Полушкин купил мобильник и успокоился.

Он переобулся, переоделся, вымыл руки и прошел в столовую. Полушкин любил свою квартиру, свою мебель и свою свободу.

Он намазал верхний блин вареньем, свернул его вчетверо, подумал, сложил еще пополам и съел в два укуса. Налил себе чая и следующий блин съел со сметаной. Маня чистила сковородку и слегка пыхтела. Дочистив ее, она, бедная, должна была выйти на улицу под ледяной ливень. Впрочем, Маня жила где-то недалеко, в одном из частных домов, окружавших десятиэтажку.

— Звонил Юрик, — сказала Маня, пыхтя. Полушкин чуть не подавился блином. — Кто? — Юрик. Велел передать, что перезвОнит. — Мои знакомые представляются полным именем, Маня. Он ошибся номером, твой Юрик. — Он назвал вас по имени-отчеству: звонил, говорит, Юрик, как обещал. На днях, говорит, зайду. — Час от часу не легче! У Полушкина почему-то вдруг испортилось настроение. Он положил недоеденный третий блин обратно на тарелку и вытер руки салфеткой.

— Ты не путаешь ничего, Маня? — Я хорошо запомнила, — твердо сказала старуха, и Полушкин понял, что это правда. Некоторое время молчали. Маня чистила сковородку, Полушкин пытался что-то вспомнить, сам не зная что. Барабанил в стекла дождь.

Полушкин встал, пошел в комнату, но в дверях вдруг ахнул, оглянулся и спросил:

— Может быть, Йорик? А, Маня? Маня долго смотрела на него, потом сказала: — А я — как? — Ты сказала Ю-у-у-урик, а может быть, Й-о-оорик? — Ну придет, и увидите — кто. — Придет… — неопределенно сказал Полушкин и ушел в комнату. Сел в темноте в кресло и вспомнил то, чего никогда не забывал. Гулял весь бакинский двор. Рашиду исполнялось восемнадцать. Додик Гусман шлепал его по обритой зачем-то в это лето голове, отливавшей баклажанной синевой, и возглашал: «Бедный Йорик, я знал его, Горацио!» Одному Додику разрешал Рашидка говорить непонятно, обращаться с собой непочтительно и называть себя Йориком. Был Рашид вторым из шести детей Мамедовых, то есть с одной стороны — три брата-подростка и маленькая сестра, а с другой — взрослая сестра. Рашидка, таким образом, был главным мужчиной. Старшей сестры на дне рождения не было: Мариам уехала в Россию, достигнув совершеннолетия, о ней говорили со смесью уважения и осуждения. Полушкин помнил ее — такая же добродушная, как и остальные Мамедовы. Хотя добрее их отца сапожника, умершего два года тому назад, Полушкин не знал никого. Толстая тетя Зульфия плакала тогда и кричала во дворе, взрослые вздыхали, собирали старую одежду, деньги, были готовы чуть ли не содержать семью, но прошло два года, и все как-то утихло.

И вот сегодня Рашидке — восемнадцать, он старше друзей на год, он везучий, его в армию не взяли, потому что он старший у многодетной матери-вдовы.

Двор гуляет, все соседи! И образованные Гусманы (мама говорила — грамотные), и армянская семья, фамилию забыл Полушкин, и Мамедовы, конечно, все кроме легендарной Мариам — та прислала телеграмму и посылку с модной трикотажной рубашкой, в которой и форсил сейчас Рашидка, невзирая на жару. Тетя Зульфия, семеня толстыми, как бы даже без щиколоток, ногами, носила во двор угощенье. И все смеялись над шутками Додика, и светило солнце, потому что осень в Баку прекрасна. Очень хорошо запомнил Полушкин этот день, потому что ему одному было невесело. Он потерял Рашидкин нож, который выпросил позавчера ненадолго, — красивый, с наборной полосатой ручкой и инициалами Р. М. на лезвии. Потерял где-то у гаражей, ползал-ползал, искал- искал — не нашел. В день рождения решил он не говорить Рашиду эту неприятную новость. А назавтра, может быть, найдется нож. Решил так Полушкин и успокоился. И даже весело было. Выпили…

И рывком как-то, без перехода все изменилось — запричитали женщины, протрезвели мужчины, приехала милиция. За гаражами нашли труп. Кто-то по нужде пошел за гаражи, чтобы не подниматься в дом, и обнаружил заколотого мужчину. Менты нашли нож, который безуспешно искал Полушкин, и увезли пьяного Рашидку сразу. Полушкин испугался очень сильно, детективы он читал, как и все, и знал, что на ноже отпечатки его пальцев. Потом выяснилось, что и «пальчики» хозяина были вполне отчетливы, Рашид не отказывался, что нож его, и работы для милиции было немного. Подходила через несколько дней к Полушкину во дворе, плача, тетя Зульфия: «Сходи, мальчик хороший, в милицию, скажи им, что ножик брал, и тебе не будет ничего, тебе восемнадцати нету еще. Рашидику не верит капитан». Но Полушкин окаменел от страха. Запутанное это дело «раскрыли» быстро (несовершеннолетнего Полушкина даже не вызвали как свидетеля) и арестовали по подозрению в убийстве, а потом и осудили Рашидку Мамедова — безотцовщину из многодетной семьи, совершеннолетнего уже с того осеннего дня.

Жизнь перевернулась. После суда подошел к Полушкину младший брат Рашида: «Брат сказал, найдет тебя, когда вернется, по телефону позвОнит». Полушкин пожаловался маме, родители всполошились, и через полгода они жили уже на «исторической родине», в Горьком. Мама скучала по Баку, сильно болела и умерла в девяносто пятом. Отец ненадолго ее пережил. Правда, к этому времени все успокоились — Рашидка (по письмам из Баку) освободился, снова сел. Опять освободился и был осужден снова. «Там не ошибаются», — говорила мама, имея в виду милицию.

Зазвонил телефон. Полушкин вздрогнул и крикнул: «Не бери трубку, Маня!» Он вышел на кухню, щурясь от света. Маня смотрела на него серьезно и внимательно, и Полушкин был благодарен ей за понимание, которое прочел в ее глазах. Стоя он съел, не чувствуя вкуса, холодный блин, слушая бесконечные звонки. Телефон замолчал, и в эту же секунду Полушкин понял, что ему надо бежать, понял со всей отчетливостью. «Маня, — сказал он, — я уезжаю, оставлю тебе ключи и позвоню с дороги». Маня не удивилась, но сказала резонную вещь: «Уж хоть бы завтра, а то темно и дождь». Это было разумно, и хотя трус в Полушкине орал благим матом «беги», Полушкин согласился с Маней и успокоил труса в себе просьбой: «Маня, ты не могла бы остаться у меня переночевать?»

Получив немедленное согласие, вернулся в комнату, собрал документы, взял банковскую карту, наличных немного в двух валютах, пересчитывая деньги, услышал, как Маня звонит по телефону, предупреждая, что не придет ночевать, и удивился, что ей есть кому звонить. «Ничего-то я о ней не знаю, а ее Бог мне послал», — подумал он и прилег, не раздеваясь, на диван, положив все, что собрал, рядом на столик. Он не знал, куда тронется с рассветом, но знал наверняка, что решил правильно.

Проснулся от звонка в дверь, было темно, он успел понять, что еще ночь, услышал Манино шарканье, просипел спросонок безголосо: «Не открывай, Маня» — и резко сел на диване, услышав мужской голос: «Салам, баджи»*. Твердая тройка по азербайджанскому была в свое время у Полушкина — и сочетание ДЖ, мягкое, восточное ДЬЖЬ, и смысл сказанного отозвались в Полушкине ужасом и бакинским детством сразу. Но еще страшнее, чем «салам, бадьжьи», было услышать робкий Манин голос: «Салам, Рашид», — и сквозь слезы ее — «Мен горхурам»**. «Мариам», — укоризненно сказал сиплый мужской голос.

*Здравствуй, сестра (азерб.).
**Я боюсь (азерб.).

Полушкин не смог сказать ни слова, пока Рашид распахивал дверь на балкон и нес его, крепко стиснув, к балконным перилам.

Первый раз Полушкина нашли рано утром возле собственного гаража. Пенсионер со скулящей собакой постоял неподалеку, разглядывая лежащего ничком Полушкина со странно вывернутой рукой, в горстку которой налилось немного дождя, испытывая глупое желание повернуть ладонь и вылить воду. Решив, что дело это не его, старик ушел. Полушкин лежал еще полсуток под дождем.

Мариам с братом не нашли никогда.

ЯГОДКА

Вы только не смейтесь надо мной, мне все-таки кажется, что он меня любит. В глубине души. Сразу не видно. Он грубит, потому что стесняется. Как мальчишка. Ну и что, что пятнадцать лет живем! Некоторые всю жизнь робеют!

Он мне духи подарил. Когда? Сейчас скажу… Таньке — четырнадцать… в девяностом и подарил! Зачем дарить, если чувства нет?

А то, что он мне сказал: «Мне тебя Бог послал», — это вам что? Петушок на палочке? Он тогда из Питера ко мне вернулся. Его эта гадина из банка в Питер увезла, посадила в свой «джип широкий» и увезла. Он же через каких-нибудь четыре месяца вернулся! Ко мне! К Новому году, подарок.

Я его кормить стала, он, ягодка, часа полтора ел без передышки. Осоловел, прямо за столом засыпать стал. Вот тут и сказал. Сам засыпает, а сам говорит: «Мне тебя Бог послал». И отрубился. Я его пока на диван тащила, уронила разок. Он только сказал «осторожно» и не проснулся даже. Это вам как? Сутки спал. Мы с Танькой на цыпочках ходили. Это в девяносто шестом было. Сравнительно даже недавно.

Я ведь тоже не подарок! Как-то шлея под хвост попала: стирай, говорю, сам свои носки! И чего завелась? Невыдержанность какая! Ну он, видно, услышал мою готовность к крайним мерам и скрылся в ванной, ягодка. Я отпыхнула, вхожу, а он носки на руки надел, как варежки, намылил и так делает, как руки моет. Жалко так его! Иди, говорю, отсюда, сама достираю. Грубо так сказала — ни ласки в голосе, ничего. Тоже вот, а женственность где? А потом обижаемся.

А он меня жалеет! Он как-то год не работал, себя искал. В девяносто восьмом искал себя. Весь год. Вот тогда он меня пожалел было. Я ночами полы в офисе мыла, чтобы он себя нашел. Возвращаюсь как-то домой и по косяку сползаю. (Смеется.) Как кукла тряпичная. И вот тогда он спросил: «Устала, Кать?» Негромко так спросил, без грубости: «Устала, говорит, Кать?» Не забыть. Ягодка!

С банкета как-то веселый пришел: Таньке мандаринку принес, мне конфету — внутри коньяк. «Выпей», — шутит. Он добрый, так-то. Это уж в этом веке было. Недавно.

А тут звонил на днях. Из Самары. Вышли, говорит, пиджак велюровый. Как, говорит, вы? Вышли, говорит, срочно: Самара, почтамт, до востребования. Не забывает. Может, вернется еще! Как вы думаете?

(Хочет уйти, возвращается.)

Чего-то я вдруг подумала, а не послать ли его к черту? Я ведь себя тоже не в дровах нашла. Я на лицо симпатичная и на фигуру очень привлекательная. Мне вчера в метро «девушка» сказали. Мужик один. Сзади. Правда, когда я повернулась, он извинился. «Ой, говорит, извините». Все равно приятно, хоть с задницы, а на девушку похожа.

А то пиджак ему! Велюровый! Ишь ты! Да я Таньке лучше перешью. В Самаре пусть тебе пиджаки покупают! Хватит! Ша!

(Хочет уйти, возвращается.)

Легко сказать — вышли! До Самары посылка не меньше недели пройдет, весь ворс примнется. Полотенцами, что ли, переложить? Полотенцами переложу! Небось, обносился, надеть нечего. Ягодка!

Савицкая Ольга

ФЕСТИВАЛИ

«Недосказки» (по русским народным сказкам под ред. А. Афанасьева).
«Школа драматического искусства». Спектакль студентов II курса ф-та сценографии РАТИ. Режиссер Дмитрий Крымов

На прошедшей «Радуге» изюминкой, фишкой, абсолютной удачей стали «Недосказки» Дмитрия Крымова. До показа на фестивале спектакль игрался раз двадцать, а получив в Петербурге премию с придачей многих нежных слов, продолжает путь по другим фестивальным площадкам.

«Не-досказки» — не-ожиданны. Радостный шок открытия, вспыхнувшая энергия восторга — вот их эффект.

Обстоятельства создания спектакля таковы: нет на свете сценографа, который не мечтал бы стать режиссером. Нормальное состояние художника: режиссер меня не-до-понял, идею не-до-реализовал, вот если бы я сам ставил спектакль… И многие ставят: примерам, когда художники уходят в режиссуру (особенно в кино и кукольный театр), нет числа… Режиссеры тоже пробуют себя в качестве художников, но значительно реже и с меньшим успехом (кроме Товстоногова, сразу никого и не вспомнить). Правда и то, что, взявшись за постановочное дело, художник далеко не всегда с ним справляется. В любом случае важно, что в художестве (как в занятии более древнем) заложен потенциал режиссуры. Поэтому действия профессионального сценографа Крымова логичны и закономерны. Успех же «Недосказок» определен точной пропорцией материала, средств воплощения и поставленных задач. В основе сценария — сюжеты простеньких детских сказок. Мотивы «Колобка», «Репки», истории персонажей «Золотой рыбки», «Красной Шапочки» и т. д., сплетенные в единую композицию. Спектакль играют студенты-сценографы РАТИ — ГИТИСа. Вернее, не играют, а делают, лепят, строят. В нем нет ни слова текста, лишь музыкальное и звуковое сопровождение. Их действия — нечто художественное и представляют собой игру пластикой*. «Материал строительства» — они сами. Пафос, азарт, внутренний смысл происходящего — в волшебной энергии творчества. В магии метаморфоз. Гипнотической силе превращений.

*Термин «пластика» пришел из изобразительных искусств, из области ваяния. «Seulpte» — рубить, вытесывать, резать, «plastie» — выдавливать из воска, лить. Особенности материала определяют действие. Пластичность, пластика — заложенная в материи способность к внутреннему — и внешнему — движению.

Исполнители выходят в прозодежде, тесным, неровным строем, с громоздкими чемоданами в руках. Падают с грохотом чемоданы, рассыпаются краски и цветное тряпье. Актеры кидают себе в лицо горсть белой муки, и начинается цепь превращений.

В фольклорном театре любая вещь, будь то метлы, ведра, тазы и проч., освобождаясь от бытового значения, превращается во все что угодно: от маски до космического светила. В кукольном театре неживая материя, теряя косную неподвижность, одушевляется и способна выразить тончайшие нюансы эмоций. Спектакль Крымова из того же ряда. Его корни — в архаике, в глубинах, когда одновременно рождались зрелище, действие, театр, изобразительные искусства… Рождались благодаря игре материалом.

Как и положено в таком случае, постановка создавалась коллективными усилиями всех участников. Главный смысл, сквозное действие «Недосказок» — процесс общего со-творчества.

Парадокс в том, что чем более глубинные слои затронуты, тем острее и современнее эффект. Вечное — не-ожиданно.

В «Недосказках» персонажи-маски лепятся не из постороннего вещественного материала, а собственно… из самих исполнителей. Процесс превращения завораживает: на белом лифчике актрисы рисуются глазки, на голом животе — нос, рот… Движение рук в черных перчатках — глазки хлопают, открываютсязакрываются, как у куклы. На спине исполнителя считаными линиями намечается лицо, на голову надевается сумка со звездой — готова маска солдата. Испробованы всевозможные варианты: два человека — одно существо, один исполнитель — два персонажа (дед с удочкой и старуха в «Сказке о золотой рыбке»). Но апофеозом, отдельным сногсшибательно комедийным номером становится сотворение Ивана-дурака: под разухабистую музыку и дурашливый счет «айн, цвай, драй» надувной шарик во рту превращается в глаз, на шее и груди возникает кривоватая рожа, стройная девушка-исполнитель на наших глазах преображается в раскованно-разнузданную фигуру, комизм которой заключен в пластике и непередаваем словами.

Человек целиком «растворяется» в живой маске. Его руки, ноги, голова, тело обслуживают новое фантастическое существо: условных невесту, солдата, дедку-бабку, Красную Шапочку…

В их облике соединяются наивность детского рисунка, дремучесть идола, экспрессия Пикассо и Хуана Миро. На память приходят и полотна нашей современницы, питерской художницы Елены Фигуриной. Театральная игра обнаруживает корневое родство авангарда и архаики, их общий первобытный магизм. Их соприкосновение с иными — не-человеческими энергиями.

Фольклорный боди-арт весел и страшноват. Метаморфоза встречается зрительским смехом: радостным — ибо творчество остроумно, а узнавание — неожиданно. Но есть в этом смехе ощутимая нервозность, что-то попахивающее легкой жутью. Став персонажем-маской, получив новое обличье, человек теряет свое лицо — таково условие приобщения к стихиям.

В новом существе пробуждаются неведомые силы и чудится нечто древнее, дремучее, невыразимое и бесовски недоброе. Стихиям неведомо добро и зло, играя, они могут разрушать.

На спектакле Крымова становится ясно, почему ряженье так влекло, а ряженых — побаивались. В праздничной и зримо-яркой фантасмагории мерещится древний ужас.

Гоголевский нос в гоголевской шинели. Чичиков, ставший колесом, независимо катящимся по просторам России. Или колесо, ставшее Чичиковым. Сновиденная яркость материи, в которой человек неотделим от вещи, вещь от явления или животного, а все вместе составляет единую пластичную, подвижную, переливающуюся среду. Месиво, из которого еще предстоит вычлениться, выделиться, вылепить себя человеку. Или исчезнуть, сгинуть. Отсюда чувство опасности, тревожный привкус гибели, что несет в себе растворение в стихии.

В эпизоде «Колобок» исполнители буквально лишены лица: головы деда и бабки заворачивают в крафт, коричневую оберточную бумагу. Вместо голов — будто грубо вытесанные угловатые безликие болванки. Играют лишь руки, играют на ощупь и вслепую. Что бесконечно комично. И страшно.

Готовя спектакль, студенты хорошо проштудировали Афанасьева и Проппа. Их усилия заметны. Собственно событийный сюжет простеньких сказок еле намечен. Суть и жуть сказки (страшной сказки!) явлены в пластике, от чего эти суть и жуть делаются по-особому яркими и выпуклыми.

В постановке физиологические моменты, столь важные для карнавального мирочувствия, намечены с определенной деликатностью. Эротика в сюжете о невесте и солдате тактична. Стоит заметить и то, как «перевернут» вычитанный мотив девушки-жертвы, солдата-спасителя (Георгий Победоносец) и чудовища-змея.

В спектакле змей — плод любви невесты и солдата: неясно — почему? Но ясно, что «перевернуто». Зато тема еды стала, можно сказать, центральной. Старуха пожирает золотую рыбку, отчего у нее (старухи) лопаются глаза. Лягушку Иван-дурак целует (предварительно вынув изо рта собственный глаз), а затем вполне достоверно жарит на сковородке, и т. д., и т. д.

Есть в спектакле и необходимые, пришедшие из вековых глубин жестокость и абсурд: деревянная нога, отпиленная невестой, «летит» в течение всего действия, чтобы в конце концов поразить лягушку. Или смерть Красной Шапочки, которая и сама-то выглядит довольно кровожадно.

P. S. Театр есть театр. Спектакль «Недосказки» играется неровно. На следующем показе в рамках «Кукарта» актеры стали любоваться собой, был потерян темпоритм, и тут же исчезли юмор, а главное — сквозное действие — азартный процесс сиюминутного творчества. Но структура спектакля такова, что все это готово воскреснуть. Подождем — может быть, увидим.

Июнь 2005 г.

В оформлении статьи использованы фотографии спектакля из архива театра и работы П. Пикассо, Е. Фигуриной и Х. Миро.

Тимашева Марина

ФЕСТИВАЛИ

Все знают, что «Золотая маска» в этом году открывалась не спектаклями конкурсной афиши, а «Братьями и сестрами» Малого драматического театра и выставкой, приуроченной к юбилею театрального шедевра. Но мало кто знает, что накануне братья и сестры, то есть ведущие актеры МДТ, вместе со своим отцом — Львом Додиным — смотрели чужой спектакль. А именно — «Мальчиков».

Дипломный спектакль курса Сергея Женовача Российской Академии театрального искусства рецензировала — небывалое дело — вся центральная печать. И все театральные критики Москвы единодушно твердят, что это лучший спектакль сезона.

«Мальчики» поставлены по роману Достоевского «Братья Карамазовы» — по тем его главам, которые связаны с жизнью и смертью Илюши Снегирева, начиная со сцены драки школьников, заканчивая клятвой на его могиле. В ансамблевом спектакле почти каждому дано соло. Удивителен штабс-капитан Снегирев в исполнении Алексея Верткова. Внешне, что называется, неприятный тип, желчный шут и фигляр, внутренне — воплощение доброты, порядочности и справедливости. Андрей Шебаршин играет Колю Красоткина ребенком, возомнившим себя Байроном, балованным малышом, неокрепший мозг которого совершенно не в состоянии совладать с переполняющими его хаотическими знаниями. Он прелестен в своей нежности, смешон в своем самолюбовании и опасен в следовании «нигистическим» идеям. Илюша (Сергей Пирняк) — человек благородный и гордый, но рядом с Красоткиным смотрится его рабом, второй собачкой. Первую — Перезвона — выделили в отдельную роль и доверили ее Сергею Аброскину. Перезвон — тоже в своем роде мальчик. Щенячья игривость и доброжелательность ко всему сущему сменяются желанием доказать, что он зубаст и страшен в гневе, да только желание мгновенно проходит, и вот снова Перезвон ластится к любому из переполняющей его любви и жажды жизни.

Сцена из спектакля. Фото О. Черноуса

Сцена из спектакля. Фото О. Черноуса

Сцена из спектакля. Фото О. Черноуса

Сцена из спектакля. Фото О. Черноуса

Вместе с героями романа молодые актеры проходят путь от ненависти и агрессии к любви, нежности и всепрощению. Иными словами, совершают восхождение от земного к небесному. При этом не занудствуют, не морализируют и не сентиментальничают, напротив, открывают в Достоевском бездны юмора.

Сквозь спектакль проступают черты режиссера и педагога. Сергей Женовач — гордость и надежда русского психологического ансамблевого театра. Он наделен удивительным даром: на что бы ни упал его взгляд, все чудесным образом становится теплее, ласковее и человечнее. В жизни своих студентов, да и театральных зрителей, он словно Алеша Карамазов — учит человеко- и миролюбию. Он ставит «Мальчиков», почти вторя Алеше: «лучшее воспитание — из родительского дома», вослед Алеше зовет «не забывать, как нам было всем хорошо вместе». Кажется, что, покинув «родительский дом» — институт, все люди, занятые в спектакле, будут вновь и вновь повторять слова клятвы, данной мальчиками из романа Достоевского у погребального камня Илюши Снегирева.

Но вернемся к встрече с московскими студентами петербургских мэтров. После спектакля устроилось небольшое обсуждение. Лев Додин и Валерий Галендеев благодарили артистов, но не скрывали разочарования от того, что спектакль, по их мнению, не ставит «проклятых» вопросов и, тем самым, обедняет Достоевского. Никто им, конечно, не возражал. А я сошлюсь на лауреата премии Фонда Солженицына этого года Игоря Золотусского: «В каждом человеке есть подполье и есть святое. Спасение в том, чтобы обращаться к святому в человеке, а не к низменному в нем». И дополню словами Алеши Карамазова: «был момент, когда всякий человек был добр, смел и честен». Этот момент запечатлен спектаклем Сергея Женовача.

Май 2005 г.

Скорочкина Ольга

ФЕСТИВАЛИ

Шестой международный театральный фестиваль «Радуга», проведенный петербургским ТЮЗом в середине мая, был посвящен памяти Зиновия Яковлевича Корогодского. И это был не формальный акт вежливости. Это был художественный жест. И, конечно же, человеческий. Корогодский не был в этом театре, где он когда-то создал целую эпоху, почти двадцать лет. Он так и умер ровно год назад, не переступив родного порога. Корогодский ценил театральные мистификации, весенние и разные другие перевертыши — 13 мая 2005 года «перевертыш» случился с ним самим. В один, отдельно взятый майский вечер произошло явление волнующее и таинственное: приоткрылся занавес его театра. Будем надеяться, он не возражал.

Фестиваль открылся «вечером в своем кругу» под названием «Далекое близкое». Свой круг — эта распахнутая арена ТЮЗа, на которой собрали всех, кого могли собрать, и полный амфитеатр зрителей. Нет ничего безнадежнее попытки возвращения в прежние места. Нет ничего трагичнее путешествия «в поисках утраченного времени». Но чудес бывает. Иногда. Крайне редко. В театре. Мы почувствовали игровое счастливое напряжение, которым жил театр на Пионерской площади целую жизнь назад. Когда старая поцарапанная кинопленка вдруг «проявила» из темноты куски легендарных тюзовских спектаклей, мы увидели не только то, что происходило на сцене. Мы увидели невидимое — то, что происходило тогда между сценой и залом. Лично меня там не стояло, моя юность прошла в других краях. Но клянусь — между сценой и залом в воздухе искрило. Мы увидели и вспомнили «лица, давно позабытые». В пятницу 13 мая (кто боится «плохих» чисел и дней недели — тому век маяться) на арене ТЮЗа вновь молодые и чудесные Георгий Тараторкин, Антонина Шуранова, Александр Хочинский, Юрий Каморный… Ученики и артисты Корогодского. Его команда. И уже без всякого экрана, преодолевая наши сомнительные и ограниченные представления о физическом времени и его власти над человеком-артистом, на этой же сцене играли — Ольга Волкова, Николай Иванов, Ирина Соколова, Игорь Шибанов, Наталья Боровкова, Георгий Антонов… Постаревшие настолько, насколько не могли не постареть за несколько десятилетий. При этом показавшие такой класс игры, который немедленно и наглядно объяснил залу, что такое школа Корогодского. Они вышли в старых ролях, мальчиками, девочками, матросиками, клоунами, Иванами-дураками, — и играли так… Спасибо им за этот вечер! За их игру, доказавшую, что «ничто на земле не проходит бесследно…». Проходит, конечно же. Но не все. И не в театре. Покуда Ольга Волкова готова пройтись удалым матросиком в «Яблочке», а Ирина Соколова — вылететь девчонкой с бантами и без всякой «тюзятины», весело и дерзко вызвать из небытия исчезнувшее театральное время и собственную молодость — проходит не все.

Конечно, сберечь лицо удалось не всем. Но все-таки — авантюра удалась. Путешествие в обратно состоялось, чего бы то это ни стоило путешествующим. На этом вечере было понятно: не напрасно была им молодость дана. Она их не обманула. Лев Додин процитировал со сцены Татьяну Шестакову, сказавшую, что «нельзя было поместить свою молодость лучше», чем это произошло в театре Корогодского. Вечер «Далекое близкое» прогалопировал между кинопленкой и живой ареной, между исчезнувшим театральным и историческим временем и тем, в котором пребываем мы. Краткими вспышками «того театра» были выступления старой тюзовской гвардии и речи — живые и горячие, восторженные и горькие, разные — Вениамина Фильштинского, Камы Гинкаса, Алексея Бородина, Владимира Меньшова, Марта Китаева, Анатолия Смелянского… Но самое поразительное, что это сияние сопровождало выступление мальчиков и девочек из племени иного, которые имеют полное право не знать имени Корогодского. Детский музыкальный ансамбль «Радуга» под руководством Марины Ландо исполнил пару песен Окуджавы. Юлий Ким, также присутствовавший и певший на этом вечере, мог на их фоне (не в обиду ему будет сказано) полноценно отдыхать. В их пении не было ничего специально детского, тюзовского, умиляющего. Отроки с хорошими открытыми лицами спели — чисто и ясно — «Что же ты гуляешь, мой сыночек, одинокий, одинокий…». В этот момент далекое приблизилось так близко, будто чья-то невидимая рука поправила «времен порвавшуюся нить». Пусть на минуту. Эта минута тоже чего-то стоила. Собственно, из таких драгоценных минут и состоит вещество жизни. Не только театральной.

ПЛОЩАДЬ ВОЙНЫ. «ЖИЛА-БЫЛА ОДНА СТРАНА…»

Х. Милич и Г. Коши в спектакле «Площадь войны».
Фото из архива фестиваля

Х. Милич и Г. Коши в спектакле «Площадь войны». Фото из архива фестиваля

«Площадь войны» — так назывался спектакль из Хорватии про двух подростков-беженцев, живущих уже в доброй старой Англии, но помнящих разбомбленную Югославию, убитого отца и пытающихся найти себя в новой стране, в новой жизни… Двое молодых артистов (Хелена Минич и Горан Коши) играют эту историю точно и живо. Видимо, эту точность и живость им дает опыт их страны, о которой в великом фильме Кустурицы «Андеграунд» сказано в последних кадрах, когда все погибли, а страна распалась: «Жила-была одна страна…». Они рассказывают о том, что значит быть беженцами. У девочки в руках тряпичная кукла, у мальчика — мяч (в одной сцене он держит его в руках и застывает на секунду с ним так, словно это блиц-пародия на Гамлета, держащего череп бедного Йорика). Но их страх и память, с которыми они не знают что делать, действительно достойны переживаний шекспировского героя. Их подростковое «быть или не быть» и как быть самим собой, говоря на чужом языке и живя среди чужих людей, — нешуточные вопросы этого спектакля. Заданные тактично, политкорректно и без публицистического пафоса.

Режиссер Дразен Ференчина сказал для фестивальной газеты: «Конкретно нас война не коснулась, но мы все живем в городах, которые бомбили, мы видели огромное количество беженцев». В принципе, хорватский режиссер выразил важнейшую тему многих спектаклей «Радуги». Тема совсем не радужная — война, беженцы, разрушение дома, жизнь на чужой территории. Андеграунд. «Жила была одна страна» — это ведь не только про Югославию.

Молодым людям, получается, как ни беги, не уйти сегодня с этой площади войны…

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля. Екатеринбургский ТЮЗ.
Фото из архива фестиваля

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля. Екатеринбургский ТЮЗ. Фото из архива фестиваля

«Дембельский поезд» — это уже наша, отечественная площадь войны. Стоит зайти на кладбища в российских городах, посмотреть на целые чеченские «блоки», появившиеся вслед за афганскими, чтобы сообразить, насколько нас лично все это касается… Спектакль, поставленный ведущим актером Екатеринбургского ТЮЗа Олегом Гетце, замечательно сыгран молодыми артистами, студентами ЕГТИ. Их герои — мальчики-калеки, солдаты чеченской войны. Спектакль не лишен режиссерских помарок, стилистических просчетов, но как-то не хочется работать над его «ошибками». Даже, может быть, стилистические погрешности ему к лицу. Отточенное мастерство и каллиграфический режиссерский почерк на этом материале вряд ли были бы уместны. В этом спектакле, поставленном и сыгранном пронзительно, честно, без конъюнктуры, театр мнет глину новейшей русской истории. В то время как эта история «месит глину из тех, кто представлен к награде…». Драматург Александр Архипов получил одну из четырех главных наград фестиваля — таким образом жюри «Радуги» создало прецедент — совершенно справедливый — театральной премии драматургам. Это ведь А. Архипов дал своему поколению слова, которыми оно смогло рассказать о своей площади войны, страхов и беженства. На самом деле поколение русских мальчиков, отдавших жизни в Чечне, почти не озвучено. Разве что в фильме В. Тодоровского «Мой сводный брат Франкенштейн». Да еще в песнях Ю. Шевчука: «А по ящику врут о войне…». По «театральному ящику» Екатеринбургского ТЮЗа о войне не врут. По этому ящику также протранслировали, что дембельский поезд на самом деле движется совсем не домой, к очагу и маме. Он движется в никуда. Можно ведь быть беженцами в своей стране. Никуда не уезжая. «Не для меня придет весна…» — тоскливо тянет в финале мужской голос. Я думала, эта песня про тех, кто погиб в Великую Отечественную. Оказалось, это про нас.

Площадь войны, только совсем другой — «той единственной гражданской», — стала территорией спектакля Магнитогорского драматического театра «Сорок первый». Там эта площадь — узенькая полоска земли. Школьная доска — наглядный урок истории по Борису Лавреневу. На доске карта: Петербург — здесь, Арал — здесь, показывает нам актер, на узкой полоске сцены — красноармейка Марютка в рваных штанах и солдатских ботинках и белогвардейский офицер. Но у Ромео и Джульетты времен гражданской «земля под ногами трескается» и Родины нет. Спектакль очень волевого режиссерского решения (Виктор Рыжаков). Это жесткое решение было продиктовано прозой Лавренева, отнюдь не элегической (где любовь и смерть накрывают людей, как цунами, стремительно и катастрофично), и поддержано актерами. Герои проживают жизнь и любовь на бегу, на лету. И треснувшая земля, и тоска по другому человеку, и утраченная родина — все сиюсекундно, мгновенно, на наших глазах… И синь в море и глазах, и пуля в спину… Артисты играют стремительно — быстрые, ловкие, как гимнасты, но при этом им удается на лету передать поэтическую интонацию Лавренева. Его замечательный текст в акробатических кульбитах никуда не исчезает, особенно сильно его произносит и переживает Марютка (Наталья Исайкина). Когда Говоруха-Отрок показывает ей на связку книг, она кричит звонко: «А у меня стихи с люльки в середке закладены!» И ведь правда, она говорит как стихами: «Вода — чистая синь! До чего сине! Здорово сине! Сине как!» Но поскольку земля под ней пополам трескается, она и стреляет в эту нестерпимую синь, в своего голубоглазенького. Страстная жажда жить, естественный дар любить — и площадь войны, которую не обойти. Утлый рыбацкий бот — узкая коса в Аральском море — вот она вода, прямо на сцене петербургского ТЮЗа плещется, зрители первого ряда сидят с мокрыми ногами… В общем, территория войны не так далеко, как нам кажется. И гражданская не дальше, чем новейшая чеченская, — вот урок истории магнитогорского театра.

В сущности, про то же — про бескрайнюю темную площадь человеческой вражды — спектакль интернационального театра из Австрии «Арира, или Сирота в „чудесном“ мире людей» (сценарий и постановка К. Раккола и Д. Гзеш). Спектакль на троих молодых актеров, игра почти без слов, полуцирк-полупантомима… В нем нет современных реалий, это вневременная притча, игра в страшилки. В память врезался зонтик, висящий посреди сцены. От зонтика остались одни выломанные спицы, и на этих спицах висят обрывки когда-то уютной жизни: детские ботинки, удочка, рентгеновские снимки, кукла… Детибеженцы, со своими страхами, бездомьем и безденежьем, играют в снежки, трогательно скомканные из белой туалетной бумаги. Куда бы их от дома ни занесло, какая бы злоба их ни окружала — они все равно играют в снежки. Даже если снега у Бога не выпросишь. Даже если мир людей вокруг совсем не чудесный, а полон холода жестокости — все равно по сцене летят бумажные комки, и этот снег достается даже некоторым удачливым зрителям. Игра сильнее войны, бездомья, отчаяния. Правда, только на отдельно взятой территории. Театральной.

«Калевипоэг». Сцена из спектакля. Театр «VAT» (Таллинн).
Фото из архива фестиваля

«Калевипоэг». Сцена из спектакля. Театр «VAT» (Таллинн). Фото из архива фестиваля

С этой же площади — спектакль замечательного театра «VAT» из Таллинна, хорошо знакомого зрителю «Радуги» по прошлому году. Спектакль «Калевипоэг», обозначенный в программке как «Th e cool estonian epos», разыгран актерами очень даже горячо. Настолько горячо, что получил премию как лучший спектакль малой формы. Режиссер вывел на дощатый помост — на этот раз это эстонская «площадь войны» — квартет молодых, замечательно обученных, абсолютно «биомеханических» актеров, которые разыграли историю про мифического богатыря. Он пашет землю, строит города, убивает своих врагов, побеждает черта, а затем отправляется на край света и гибнет. Азартная, страстная и при этом расчетливая игра бешено тренированных, умных, прыгучих, одаренных актеров, под руководством постановщика Маркуса Зонера создающих историю сколь фантастическую, столь и сказочную.

Из всех этих спектаклей, территория которых очерчена как территория войны, миграции, тяжелого путешествия, застрял в памяти один образ. Совершенно бесхитростный, как детский рисунок. В финале «Ариры, сироты…» на сцене появляется обшарпанный игрушечный домик-вагончик. Как мираж. Как детское решение недетской проблемы.

ДОМАШНИЙ АЛЬБОМ. «ЖИЛА-БЫЛА ОДНА СЕМЬЯ…»

Дом, семья, очаг как особая территория — мифологическая, культурная, историческая, философская… Место, где можно притулиться, отогреться, найти защиту от мира… Тоска по дому, страх его утраты, почти такой же экзистенциальный, как страх смерти. Мысль семейная, как сказал бы Лев Толстой.

Вот та магическая точка, куда стягиваются линии, мизансцены, мысли, чувства театральных персонажей… Три спектакля фестиваля каждый по-своему развивают эту тему.

«Вишневый сад» А. Бородина московского РАМТа, «Капитанская дочка» Г. Козлова, показанная вне конкурса хозяевами фестиваля, и «Мальчики» по Ф. М. Достоевскому — спектакль С. Женовача, поставленный им с гитисовским курсом (он получил премию как лучший спектакль большой формы). Основное действие чеховского спектакля происходит в бывшей детской. В спектаклях по прозе Пушкина и Достоевского то и дело, словно музыкальным рефреном, звучит на все лады: «Обнимитесь и поцелуйтесь по-братски!.. Прошу вас как отца родного!» Или — «но есть же на свете братья…».

Руководитель РАМТа Алексей Бородин получил премию им. Корогодского «Строитель театра», и это решение жюри представляется крайне актуальным и справедливым. Бородин действительно имеет вкус и энергию к строительству театрального дома и ответственно занимается этим много лет. Спектакль «Вишневый сад» не получил никаких наград, что, на мой взгляд, тоже справедливо и не входит ни в какое противоречие с премией «Строителю театра». В фестивальной газете «Радужные вести» меня поразило высказывание Камы Гинкаса. Он признался, что спектакли Корогодского, «трогательные, милые, нежные, любимые детьми и ленинградской интеллигенцией», вызывали у него протест, поскольку «никогда не касались подлинных, повседневных и глобальных проблем существования человека». Честное признание. Особенно на фестивале, посвященном памяти… Но тут же Гинкас уточняет: «Я не понимал, что значит руководить детским театром… что значит создать целую актерскую школу и целое направление. Оценить это я могу только сейчас». Вот и «Радуга» по достоинству оценила труды Бородина — настоящего хозяина театрального дома, что же касается «Вишневого сада», то могу лишь с печалью констатировать: спектакль, созданный по знаменитейшей и важнейшей русской пьесе, не затронул, увы, подлинных проблем существования человека.

Сложно спорить с В. Семеновским, сказавшим в интервью «Часу Пик»: «Спектакль Бородина — реакция на всю постмодернистскую рефлексию, на циничные постановочные ходы. Стремление вернуться в русло классической традиции». Я и не стану спорить: он прав. Но это стремление, к сожалению, не дало художественных результатов — русло классической традиции выглядело пересохшим в спектакле РАМТа. Очень спокойный, действительно культурный спектакль, с замечательно разработанной партитурой света, звуков, прелестных деталей: здесь на три голоса, не спеша, поют романсы, здесь пьют настоящий чай из настоящего фарфора и чуть ли не настоящее вишневое варенье стоит на столе в старинных прозрачных вазочках… Но непонятно, отчего рушится этот дом, отчего герои катастрофически теряют землю под ногами — в воздухе спектакля не пахнет катастрофой. Будто люди просто продают недвижимость, чтобы решить финансовые проблемы, — такая получилась скучная история. Решительно не удалась центральная роль — актриса

Л. Гребенщикова, играющая Раневскую, мила, очаровательна, грациозна, но ее амплуа — «душечка» или «попрыгунья», для Раневской у нее явно не хватает дыхания. Лучшей ролью в спектакле получился Епиходов Е. Редько: острый нервный рисунок, нелепый, смешной человек — через него тема нависшей над домом беды выражена гораздо отчетливее, пронзительнее, нежели через центральных персонажей. В финале герои упаковывают не только чемоданы — макет дома, стоявший на авансцене, тоже складывается. Дома больше нет, и его выносят вместе с другим багажом…

И. Шибанов (Иван Кузьмич), А. Иванов (Иван Игнатьич). «Капитанская дочка».
Фото В. Постнова

И. Шибанов (Иван Кузьмич), А. Иванов (Иван Игнатьич). «Капитанская дочка». Фото В. Постнова

В «Капитанской дочке» задолго до катаклизмов ХХ века русская земля «пополам трескается», и молодому Петруше Гриневу (Максим Фомин), попавшему на свою «гражданскую войну», очень скоро небо покажется с овчинку. Это грозное небо, и бескрайние российские степи, и снежный буран, и дальняя дорога замечательно сценографически воплощены в занавесе Николая Слободяника. Спектакль раскинулся на огромной арене ТЮЗа, словно на бескрайних российских просторах. Григорий Козлов создает многофигурную, сложную композицию, ему приходится выступать мастером батального полотна. Это не слишком близко его художественной природе. Лучшие моменты его спектаклей все-таки — тихие, интимные сцены. Когда герои говорят с глазу на глаз. Здесь же актерам приходится кричать — русские степи широки. Спектакль держится на двух перекрестных линиях. Дом, семья, тепло очага (спектакль и начинается с выплывающей из-под колосников младенческой люльки, беспомощно летящей над огромной сценой, над всеми дальними дорогами и испытаниями). И — занесенная снегом Россия, версты дикой и грозной пустоты, где того и гляди — собьешься с пути. Покинув отчий дом, молодой человек попадает в дом капитана Миронова — надо видеть, как тих и пленительно-старомоден этот семейный портрет! Как здесь уютно и дружно сидят за столом, как крестят еду перед обедом… Как Маша (Юлия Нижельская) припадет к отцовским коленям в минуту смертельной опасности и как герой Игоря Шибанова перед смертью скажет тихо, без пафоса, словно жизнь из себя выдохнув напоследок: «Постоим за матушку-государыню»… И как посмотрит перед гибелью в небо — куда-то под колосники ТЮЗа, и как перекрестит дочь напоследок… И как по нему самому, удалой солдатской головушке, жалобно запричитает жена (Наталья Боровкова). Дом и бездомье, сверкающий снег и темная степь, буран, бабье пение, материнская молитва — и ветры истории, дикий свист разбойников… Сквозь все эти испытания неназойливо, но упорно звучит пушкинское послание-эпиграф: «Береги честь смолоду». «Возьмите мою жизнь, но только не требуйте от меня того, что противно чести моей и совести!» Герой произносит этот текст кристально ясно, он не просто пушкинский текст произносит, он говорит на русском языке, на котором уже не говорят, потому что так теперь почти не мыслят. Тоска по уюту, дому связана здесь с понятием чести, которую, как и новое платье, надо бы беречь снову. Трепетное понятие чести — вот вполне отчетливая мелодия спектакля, пробивающаяся сквозь его скифскую тьму. Сквозь дикое многоголосие, сквозь тяжеловатый ход его кругового механизма… Мотив, боюсь, страшно несовременный: нынешнее племя все больше живет и действует по ситуационной логике, и Бог этому племени судья.

А. Коручеков (Алеша). «Мальчики». Театр РАТИ (ГИТИС).
Фото О. Черноуса

А. Коручеков (Алеша). «Мальчики». Театр РАТИ (ГИТИС). Фото О. Черноуса

Безусловный фаворит фестивальной программы — «Мальчики» Сергея Женовача, спектакль хоть и студенческий, но уже имеющий звонкую славу и огромную прессу. Этот спектакль, мне кажется, должны полюбить все, даже те, кто совсем не любит друг друга, — тут должны бы «обняться и заплакать» и смириться. В чем его сила? В том, как замечательно опираются режиссер и его ученики на классическую традицию русского театра и как эта традиция одухотворенно пульсирует в каждой сцене. Никаких постановочных, в сущности, приемов. Кроме искусства медленного, несуетного чтения-проживания глав из романа Достоевского. Решение чистейшее, как слеза ребенка. На сцене — всего несколько стульев, несчастное семейство штабс-капитана Снегирева, все жмутся друг к другу, притуляются… Нищета, болезни и несчастья сыграны замечательно нежно, деликатно, здесь все жалеют и щадят друг друга. А заодно и зрителя. И ежесекундно готовы вступиться за честь близких. Мальчики и семейство Снегиревых сливаются как бы в одну большую семью, в один общий душевный круг. Они играют в высшей степени по-товарищески, ансамблево, так, что кажется: в спектакле бьется одно большое сердце. Никто из артистов не старается выделиться, щегольнуть, переиграть товарища — при этом замечательно виден и слышен каждый. Живые, изменчивые мизансцены объятий — то размыкающихся, то смыкающихся, душевные отталкивания-притяжения… Они играют так, как говорит Алеша Карамазов: «И никто-то нас не видел. Бог один видел». Никакого артистического тщеславия, блеска — простодушная и очень мудро устроенная игра. Они не облегчили Достоевского, не адаптировали для детского сознания. Мальчики Достоевского мучаются детскими и вместе с тем недетскими муками. Страдания, метания подробно проработаны в душевной партитуре спектакля — при этом здесь есть и мальчишеское веселье, и чудесный юмор. Душевные содрогания играют в этом спектакле очень тихо, интровертно. «Не хочу другого мальчика!» — Снегирев кричит, упершись лицом в стенку, не потому что режиссер прикрывает артиста, а потому что — так деликатнее, а артисту есть чем играть эту сцену: голосом, затылком, пластикой убитого горем тела. Давно не слышала в театре такой нежной тишины, давно режиссер так не выражал все, что хочет сказать, исключительно через человека. В финальной сцене у Илюшиного камня Алеша скажет мальчикам: «Это сделало нас чуть лучше, чем мы есть». То же хочется сказать об этом замечательном спектакле: ей-богу, он делает нас чуть лучше, чем мы есть. При этом я не имею в виду воспитательное значение театра для подростков, упаси меня Бог. Лучшие спектакли фестиваля — и «Мальчики» прежде всего — не специальное послание детям. Это театр для людей. Абсолютно всех возрастов. Как сказал Кама Гинкас, без которого я не могу обойтись в этой статье, «существует театр и не-театр. Больше никаких разделений». Вот и на «Радуге», сияющей под девизом театра для детей и юношества, не было, к счастью, никаких таких особенных разделений.

«ЧТО ОСТАЕТСЯ ОТ СКАЗКИ ПОТОМ, ПОСЛЕ ТОГО, КАК ЕЕ РАССКАЗАЛИ…»

«Недосказки». Сцена из спектакля. 
«Школа драматического искусства».
Фото из архива фестиваля

«Недосказки». Сцена из спектакля. «Школа драматического искусства». Фото из архива фестиваля

На фестивале были сыграны два спектакля малой сцены, поставленные по старым-старым сказкам. «Белоснежка» из Швейцарии «работала» с известным западным сказочным мифом, выросшим из сказки братьев Гримм, «Недосказки» Дмитрия Крымова — художественный отклик современных молодых сценографов на русские сказки Афанасьева, которые все мы, что называется, навеки и с молоком матери…

В «Недосказках» восхищает не просто художественная фантазия. Не просто поэтическое осмысление вещественного мира театра (за что спектакль и обрел свою премию на фестивале). Кому же с вещами и фантазировать, как не молодым художникам? Восхищают легкость, остроумие, с каковыми к древу русской сказки совершили прививку абсурдизма, черного юмора, современного культурного мышления. Восхитила сама художественная идея: сказки разыграны художниками, а не артистами, они не проронили ни слова, их пластика тоже не «поставлена». Они просто работали с вещами, материей, человеческим телом, которое тоже — материя театра. Занимались своим ремеслом. В их игре не было ни йоты актерского тщеславия, это даже нельзя назвать театральной игрой, но это, конечно же, была игра — в каком-то другом, непривычном значении этого слова. При этом они и не марионетки в руках режиссера — ведь сами сочинили этот волшебно-ужасно-гомерически-смешной и поэтический мир! Спектакль раздвинул границы театральной игры, и оказалось, за этими границами — поле чудес, и это поле — немереное.

В швейцарской «Белоснежке», поставленной итальянским режиссером Антонио Вигано, два живых персонажа: Зеркало и Королева. Белоснежка — лишь символ, разукрашенная диснеевская кукла, похожая одновременно и на мадонну в католическом храме, и на манекен в западном бутике. Сарра Хиннен и Паскаль Хольцер, молодые драматические артисты, играют спектакль, словно два гимнаста, в легких тренировочных костюмах, босиком. На королеве — лишь прозрачная золотистая юбочка и игрушечная корона. Два замечательных мима на узеньком белом гимнастическом коврике. Они работают точно и исправно, как швейцарские часы, и при этом — одухотворенно, и за их блистательной, расчетливо-вдохновенной игрой мы видим и остроумный диалог с культурными мифами, и тайну и трагизм любовной истории, и мотив самопознания — историю человека и его лица, увиденного каждое утро через зеркало… Любовь и смерть, ревность, борьба, нежность, огромный спектр человеческих — вечных и мимолетных — чувств, все воплотилось в этой пантомимической игре, выполненной с детским прелестным простодушием и осознанной взрослой четкостью. Возможно, кому-то не хватило здесь тепла, история показалась холодной. По мне, так этот швейцарский часовой механизм работал — теплее некуда. В их игре не было сентиментальности — но она и не входила в их планы. Душевность же (то есть изменчивая жизнь души) была деликатно заключена в изящную форму, словно в секретную драгоценную шкатулку. Еще я вспомнила про швейцарский сыр. Со слезой. Это когда мне вдруг стало до слез жалко злую, несчастную, стареющую королеву…

О спектаклях, которые мне решительно не понравились, рассказывать не имеет смысла. Как все несчастливые семьи, они несчастны по-своему. Об «Оскаре и Розовой даме» театра «Свободное пространство» из Орла мне не сказать лучше, чем сказала об этом спектакле Елена Горфункель, потому процитирую ее: «Это история о мальчике, который должен умереть, и о пионервожатой, которая ему должна в этом помочь». Правда, не могу согласиться с ней же, считающей, что сценография спектакля напоминает астральное пространство. У нас у всех нечеткие предварительные представления об астрале, но цирковое, пошлых тонов, с задником из серебристой фольги и доминирующими пошло-розовыми пончо и шляпкой Розовой дамы пространство решительно противоречит моим представлениям о другой жизни, существующей за границами этой. Было жаль, что замечательную актрису Елену Крайнюю снарядили играть тюзовского мальчика — ее дар значительнее и глубже. Она могла бы написать письма к Богу и без окружающего ее цирка. В ее детски- птичьем крошечном тельце — огромная, мировая душа — мы видели это в других ее спектаклях, поэтому «Радуга» и наградила актрису премией «За честь и достоинство».

P. S. Программа фестиваля была так художественно разнообразна и щедра, что тот, кому этот фестиваль был посвящен, думаю, мог остаться доволен. Театра было значительно больше, чем не-театра. Надеюсь, ему было бы интересно.

Июнь 2005 г.

Тропп Евгения

ФЕСТИВАЛИ

Второй Всероссийский фестиваль театрального искусства для детей «Арлекин»
(15 — 22 апреля 2005 года)

В театре считают, что не первый блин — комом, а второй: на второй спектакль стараются не приглашать злых критиков и любимых девушек, чтобы не упасть в грязь лицом. Не знаю, распространяется ли это поверье на фестивали, но, действительно, провести второй фестиваль — уж точно не легче, чем первый. Первый — пробный, попытка — не пытка. А для второго уже требуются достижения. Трудности второго фестиваля осознавали и преодолевали прошедшей весной организаторы «Арлекина».

Многие идеи, возникшие на круглых столах год назад, воплотились в жизнь. Было, например, удовлетворено требование сделать «прозрачным» формирование афиши, кандидатуры экспертов были предложены самими членами жюри. Впрочем, как выяснилось, от ошибок и недоразумений все равно полностью застраховаться невозможно. Несмотря на повышенное внимание к составлению достойной афиши, в программу попал спектакль, которому уже множество лет (а фестиваль принимал постановки лишь последних двух сезонов). При этом новый спектакль Экспериментальной сцены п/р А. Праудина «До свиданья, Золушка!» оказался в числе внеконкурсных только потому, что письмо с предложением участвовать в «Арлекине» затерялось (полгода шло из Петербурга в Петербург) и не все эксперты успели «Золушку» посмотреть…

Осуществилась идея о нескольких жюри. Кроме главного жюри Национальной премии, на втором «Арлекине» работало еще четыре — жюри критиков, практиков, педагогов-психологов и детское жюри.

Каждое из них имело по четыре свободных номинации (формулировки можно было сочинять любые, напрягая фантазию и подключая чувство юмора). В результате непреодолимого разнобоя в решениях жюри не было, нашлись и спектакли-фавориты. Но о формальных итогах — позднее.

Итог не формальный, а сущностный неутешителен: театр для детей находится в глубочайшем кризисе, в растерянности, в болоте. Несмотря на усилия экспертов, программа фестиваля не радовала хорошими спектаклями. Прямо скажем: не только не радовала, но повергала в уныние… Единственным достоинством многих спектаклей была их краткость. А везли-то их зачастую через полстраны!

«Снежная королева». Декорация к спектаклю. Театр «Тень» (Москва).
Фото из архива фестиваля

«Снежная королева». Декорация к спектаклю. Театр «Тень» (Москва). Фото из архива фестиваля

Из Архангельска привезли «скоморошье» представление «Не любо — не слушай!» в постановке В. Панова (Областной молодежный театр). Слушать и смотреть разудалое, безвкусное, бессмысленное зрелище было не любо… Из далекого Кемерово прибыл спектакль-концерт по произведениям детских поэтов «Жилдабыл» (режиссер Н. Шимкевич). Четверо актеров Областного театра кукол им. Гайдара напряженно-звонкими голосами читали стихи и пели под гитару, неумело имитируя детскую неуклюжесть. Дети оценили усилия взрослых: этот спектакль отметило только детское жюри. Чувашский экспериментальный театр драмы из Новочебоксарска показал клоунаду «Бабочка» (автор, режиссер и художник В. Проворов) — трогательную, местами остроумную пантомимическую игру. Эта постановка показалась симпатичной и искренней, но не слишком оригинальной. Создатели спектакля «Правда, мы будем всегда…» по чудесным, мудрым, грустным сказкам С. Козлова попытались найти непривычную интонацию в разговоре с маленьким зрителем, уйти от надоевшего неестественного задора. Но молодые актеры театра «Дилижанс» (г. Тольятти) совсем растерялись на слишком просторной для них сцене «Зазеркалья», спектакль шел плохо, вяло, монотонно, смысл происходящего терялся в длинных паузах. Жаль: и сказочный материал хорош, и некоторые решения режиссера Т. Вдовиченко были содержательны, но не прозвучали. Неудачно, на мой взгляд, прошел и «Человечек из часов» (Санкт-Петербургская Детская филармония, режиссер В. Михельсон). Актриса М. Бычкова «боролась» за внимание зала, чувствовалось, что тонкая нить, которая связывала всю непростую композицию по стихам Саши Черного, все время путается и рвется. (Но эта работа привлекла внимание двух независимых жюри — практиков и психологов.)

Из петербургских театров в конкурсной программе «Арлекина» участвовал еще театр Комедии им. Акимова. «Кошка, которая гуляла сама по себе» В. Туманова очаровала три жюри из четырех… Только жюри критиков по ее поводу выразительно промолчало.

«Любовь к одному апельсину» хоть и была выпущена в Вологодском ТЮЗе к новогодним каникулам, на елочное представление не походила. Единственный штрих, прямо указывающий на момент рождения премьеры, — апельсиновое дерево в виде громадной искусственной «елки» с красно-оранжевыми шарами (в апреле это новогоднее экзотическое растение художника С. Зограбяна смотрелось очень остроумно и смешно). Полнометражный спектакль, осмысленный, художественно оснащенный, при этом живой и упругий по ритму, — для детского театра это редкая победа. Жюри критиков расщедрилось на две премии: спектаклю как таковому («За верность Арлекину, веселую зрелищность и стихию игры») и Эдуарду Аблавацкому, исполнителю роли короля Сильвио («За способность быть печальной маской, сердечным характером, остроумным актером»). Скажу по секрету: критики хотели еще и Тарталью наградить, но постеснялись дать так много премий одному спектаклю. А вот жюри практиков стесняться не стало и премировало «яркое и азартное представление в стиле dell’arte» (замечу в скобках, что двое из пяти членов практического жюри сами участвовали в создании «Апельсина» — режиссер Борис Гранатов и художник по костюмам Ольга Резниченко). Действительно: хорошего дела зачем стесняться?..

Столица была представлена тремя театрами. Детский Музыкальный театр им. Н. Сац привез оперу М. Равеля «Дитя и волшебство», пышно оформленную и богато костюмированную (художники А. Нежный и А. Нежная). Режиссуре В. Меркулова явно не хватало решительности и последовательности, умения внятно рассказать историю. Педагогическое жюри наградило постановку за приобщение юных зрителей к шедеврам мировой музыкальной культуры. Московский Новый драматический театр показал версию «Стойкого оловянного солдатика» (постановка В. Богатырева). Дети и критики были благосклонны к «Солдатику»: детское жюри единодушно премировало спектакль в целом, а театроведческое жюри отметило «инфернальное обаяние» актера Дмитрия Шиляева, который сыграл Тролля. Этот персонаж со зловещим хохотом время от времени выбирался из сундука, строил козни и творил всякие не очень сказочные пакости, оживляя скучноватую компанию положительных персонажей.

А. Шашилов играет спектакль «Истории про эльфов». Театр «Тень» (Москва).
Фото из архива фестиваля

А. Шашилов играет спектакль «Истории про эльфов». Театр «Тень» (Москва). Фото из архива фестиваля

Самые невероятные ощущения подарил зрителям фестиваля театр «Тень», который показал два моноспектакля Алексея Шашилова в режиссуре Майи Краснопольской — «Снежная королева» (художник Р. Гиматдинова) и «Истории про эльфов» (художник С. Столяров). Оба спектакля решены в одном художественном законе — это рассказ в картинках, оба предполагают участие зрителей. Сказку Андерсена помогали разыгрывать несколько десятков человек, а «Эльфов» — не больше четырех (это крошечное чудо показывалось в маленькой комнатке и не было включено в основной конкурс «Арлекина»). Путешествие Герды в поисках Кая развивается на рисунках — актер открывает большие папки, которые лежат на выстроенных в ряд стульях, постепенно достает лист за листом, как будто меняет декорации на миниатюрной сцене. Зрители по просьбе рассказчика завывают и каркают, озвучивая ненастную ночь, или кричат дурными голосами, изображая разбойников (актер записывает все это на диктофон и потом фонограмма работает в очередной сцене). Бумажный снег один из зрителей сыплет на голову бумажной же кукле, а другой в это время машет картонкой, чтобы взвихрить снежные хлопья и сотворить метель… Изготовлением снега увлеченно занималась публика в ожидании начала спектакля, хотя, по сути, в это время спектакль уже шел. Так же незаметно он и завершился: ни поклона, ни аплодисментов — А. Шашилов просто пригласил детей пойти с ним вместе что-то мастерить из цветной бумаги.

Про таинственную неведомую жизнь эльфов Шашилов рассказывает в темноте, при свете нескольких дрожащих свечек. Эльфы — совсем маленькие существа, их даже на бумаге не нарисуешь, поэтому рассказ ведется с помощью спичечных коробков. Каждый коробок подносят к твоим глазам на одно мгновение, а там — то белоснежный единорог скачет, то невиданной красоты замок высится, то дорога вьется между скал, то войско белых эльфов с войском черных сражается… Долго рассматривать нельзя — хрупкое чудо легко спугнуть. На распутье нужно выбрать, по какой дороге двинуться дальше. Кто-то из зрителей вытягивает одну из спичек — так, жребием, определяется дальнейший сюжет, один из многих, сегодняшний… Вообще-то, рассказать о спектаклях «Тени» невозможно, поскольку даже самый сдержанный и серьезный человек не может не превратиться в удивленного, полностью погруженного в процесс, ничего не соображающего от счастья ребенка. Поражает невероятная концентрация фантазии, юмора, красоты, таланта! И хочется бежать домой, чтобы вместе с собственными детьми сделать что-нибудь подобное, устроить домашний театр, переиграть все любимые сказки… И вспоминается, как когда-то в детстве сама разыгрывала «Снежную королеву», листая пьесу Шварца и передвигая кукол по шахматной доске…

«Тень» — уникальный театр, свободный, непредсказуемый, постоянно ищущий новые формы, что подтвердили не только спектакли, которые мы увидели «живьем», но и те, что М. Краснопольская показала в рамках семинара-видеопоказа «Детские театральные проекты театра „Тень“». Большим театральным коллективам, конечно, стоит оценить и учесть опыт этих проектов, наверное, стоит какие-то поиски попробовать развить. Но вряд ли именно такое направление может стать генеральной перспективой для детских театров. Это прекрасная и верная дорога, но — боковая, не главная. Так, я думаю, рассудило главное Жюри, которое должно было присудить кому-то из участников Национальную премию в области искусства для детей.

Престиж премии нельзя было ронять. На первом «Арлекине» премию «За великое служение театру для детей» посмертно присудили З. Я. Корогодскому. Жюри второго фестиваля сохранило эту номинацию и наградило почетной премией Н. И. Сац. Но еще предстояло выбрать, кому из здравствующих и действующих режиссеров вручить Национальную премию и грант на создание новой постановки для детей…

Надо сказать, что по ходу фестиваля все участники смотрели на «Националов» со все возрастающим сочувствием, потому что от их решения зависело слишком многое. Если бы Жюри, скажем, отменило вручение премии за неимением достойных кандидатов, сама необходимость проведения фестиваля в будущем могла оказаться под вопросом. Лауреат, которому премия досталась «на безрыбье», тоже большого почета не принес бы… В итоге Жюри пришло к верному и мудрому решению. М. Бартенев (председатель), В. Акулов, С. Баневич, Н. Буров, О. Глазунова, Н. Долгушин, Э. Успенский единогласно постановили внести изменение в регламент фестиваля и присудить Национальную премию в области театрального искусства для детей «Арлекин» за лучший спектакль 2002–2004 гг. внеконкурсному спектаклю «До свидания, Золушка!».

Режиссер Анатолий Праудин долгие годы трудится в театре для детей, у него есть собственная программа, которую он последовательно реализует, несмотря на организационные, финансовые и любые другие трудности, поэтому присуждение ему этой награды совершенно закономерно и справедливо.

А. Праудин получает Национальную премию «Арлекин».
Фото В. Архипова

А. Праудин получает Национальную премию «Арлекин». Фото В. Архипова

О его «Золушке» журнал уже писал, художественные достоинства этого умного, грустного, сложносочиненного спектакля очевидны. Я отмечу лишь одну особенность праудинской работы: его с удовольствием смотрит тот самый «смешанный зал», о котором всегда говорил Корогодский, о котором мечтает любой деятель детского театра. Мамы с малышами, пожилые пары, компании школьников, театральные критики, студенты — вся эта разномастная публика готова три часа провести в зале, никто (честное слово!) не уходит в антракте. Есть даже фанаты, знающие все наизусть и обсуждающие моменты актерских импровизаций и отсебятин. А одна девочка по окончании спектакля громко спросила у мамы: «Почему называется „До свидания, Золушка!“, ведь это просто самая настоящая „Золушка“!» Серьезный комплимент!

Нашлись, конечно, сразу в нашей театральной братии люди, которые попытались увидеть в решении Жюри тайные интриги и подводные течения. Однако все здесь так прозрачно, как редко бывает: есть очень хороший спектакль, он достоин премии, какие же могут быть интриги!..

Напоследок (специально для тех, кто ищет во всем второе дно) скажу о том, что организаторы — Детский музыкальный театр «Зазеркалье» и режиссер Александр Петров — оказались настолько скромны, что собственные спектакли, даже поставленную Петровым в Мариинке «Сказку о царе Салтане», не выставили на конкурс, чтобы никто не смог обвинить их в том, что фестиваль и премию они затеяли для собственной славы. А ведь хозяева фестиваля — и вправду вне конкурса! Они единственные, главные, лучшие. Им — поклон и благодарность.

Май 2005 г.

Тух Борис

ФЕСТИВАЛИ

Седьмой фестиваль русских театров стран СНГ и Балтии «Встречи в России» стал первым, в организации которого помимо Театра-фестиваля «Балтийский дом» участвовал Центр поддержки русского театра за рубежом.
Критическими дискуссиями руководил координатор центра Валерий Семеновский — главный редактор журнала «Театр», театровед, драматург. Он же был инициатором интернационального проекта «Композиция до-мажор», посвященного 60-летию Победы. За две недели до фестиваля в СанктПетербурге собрались молодые актеры из русских трупп Киргизии, Узбекистана, Украины, Литвы, Эстонии… Вместе с ребятами из питерского театра «Потудань» они репетировали с педагогом по вокалу Иваном Благодером песни военных лет, а затем молодой режиссер Егор Чернышев слепил из имеющегося материала спектакль, от которого сам инициатор был далеко не в восторге… зато как принимал ребят зал! Особенно — блокадники. Их пускали на фестивальные спектакли бесплатно. Судя по возрасту — около 70 лет, мало кто выглядел старше, — эти люди пережили ужасы блокады, будучи детьми. Одеты все были аккуратно, но скромно — чувствовалось, что покупать театральные билеты им не по карману. Организаторы подарили этим людям праздник…

АЛЬТЕРНАТИВА ДЛЯ РУССКИХ ТЕАТРОВ

Из восьми спектаклей профессиональных театров, участвовавших в фестивале, пять сделаны гастролерами. В Вильнюсе ставил Генналий Тростянецкий, в Таллинне — Владимир Петров, в Риге — Роман Козак, в Бресте — Альгирдас Латенас, в Одессе — Иосиф Райхельгауз. Латенас — литовец; он играл у Эймунтаса Някрошюса в середине 1990-х: в пушкинских «Маленьких трагедиях» — Моцарта и Дон Гуана, в «Трех сестрах» — Вершинина. Потом он ушел в режиссуру, сейчас возглавляет Литовский молодежный театр. Четверо остальных — очень известные российские постановщики, лауреаты всевозможных премий.

«Композиция до-мажор». Сцена из спектакля. Интернациональный проект.
Фото из архива фестиваля

«Композиция до-мажор». Сцена из спектакля. Интернациональный проект. Фото из архива фестиваля

Для русского театра за рубежом, т. е. вне России (как, впрочем, и для очень многих трупп в самой России, исключая обе столицы и несколько сугубо театральных городов), проблема режиссуры стоит острее всего. Очень многие труппы (причем сильные труппы, хорошо укомплектованные) оказываются в положении зрелой, истосковавшейся по мужской ласке дамы, которой не на кого излить свою нежность. Альтернатива такова: либо плохонький, да свой — он честно потрудится, но неземного наслаждения от него не жди, либо блестящий заезжий кавалер с репутацией грозного Казановы… однако поди знай, в какой он нынче форме и на что польстился — то ли на прелести «дамы», то ли на солидное материальное вознаграждение…

Из пяти гастролеров самых интересных художественных результатов добился Латенас. Хотя задача перед ним стояла самая трудная.

ЛИТОВСКО-БЕЛОРУССКИЙ АЛЬЯНС НА РУССКОЙ ПОЧВЕ

Т. Юрик (Елена Андреевна), О. Лойдова (Соня). «Дядя Ваня».
Брестский театр драмы и музыки. Фото из архива фестиваля

Т. Юрик (Елена Андреевна), О. Лойдова (Соня). «Дядя Ваня». Брестский театр драмы и музыки. Фото из архива фестиваля

Понятие литовская режиссура расшифровывается весьма определенно. Условный, метафорический театральный язык. Знаковость. Нарочито медлительные темпоритмы — но медлительность не переходит в вялость или скуку: здесь чувствуется высокое внутреннее напряжение, атмосфера спектакля кажется сгущенной, предгрозовой — и в конце концов молния непременно ударит в самую сердцевину. Годы работы с Някрошюсом просто обязаны были сказаться: Латенас, как и его Великий Мастер, ставит не просто «Дядю Ваню», не только чеховскую драму как таковую — он выстраивает сложный и прихотливый мир, который вмещает в себя больше, чем есть в пьесе (по крайней мере, больше, чем в ней сказано словами), но в этом мире ничто не идет вразрез с сутью того, что есть у Чехова. Разница в том, что Някрошюс, ставя и «Дядя Ваню», и «Три сестры», и «Чайку», встраивал их в уже созданный им мир — мир Някрошюса. Каждая новая постановка расширяла границы этого мира, что-то меняла в нем, в его законах — но и подчинялась этим законам.

А Латенас пришел в труппу, не приученную к такому театральному языку и не рассчитывавшую долго существовать в этом пространстве. Он строил свой спектакль всего шесть недель — и не скрывал, что мыслит несколько иными категориями, чем привыкла труппа, что для него актер — создатель художественного образа отнюдь не первоэлемент спектакля. Но и не превращал актеров в марионеток, послушно (но и бездумно!) выполняющих указания постановщика. Някрошюса когда-то упрекали в том, что его режиссура неактерская, антиактерская, — но это всякий раз оказывалось чушью: внутри жестко расчерченного рисунка постановки актеры существовали чрезвычайно выразительно. Латенас следует тем же путем, в его «Дяде Ване» есть две блестящие актерские работы… но это не Астров, не Войницкий и тем более не Серебряков. В спектакле царят женщины — Елена Андреевна (Татьяна Юрик) и Соня (Оксана Лойдова).

Латенас вывел на первый план вечное — непрекращающуюся борьбу мужского и женского начала, инь и янь. Борьбу, в которой в наши дни мужское начало проигрывает на всех фронтах. Потому что женщины заняты самым насущным — реализуют заложенную в них биологическую программу, и в этом — спасение человечества. А мужчины — в плену своих амбиций, суеты, все их дела, в сущности, мелочны и случайны. Разница между краснобаем Серебряковым, несчастным Войницким, свято верящим, что из него мог вырасти Шопенгауэр или Достоевский, и тружеником Астровым с этой точки зрения второстепенна. Латенас выражает эту мысль элегантным режиссерским ходом: во втором акте Елена танцует на раскиданных бумажках из рукописи Серебрякова, в третьем — ножкой подкидывает схему лесов, начертанную Астровым. Плоды мужских трудов кинуты к ногам прелестной женщины. Всего лишь прах под ее ногами…

Литовское происхождение спектакля чувствуется в беспощадной оценке мира, в котором живут герои, — этот мир выморочен, а небо в алмазах дядя Ваня с Соней точно увидят лишь на том свете. Проступает национальный почерк и в сквозных метафорах, протянутых сквозь все пространство постановки и окончательно угадываемых лишь в финале. И в гротескности фона — реплика «Это достойно кисти Айвазовского» позволяет Латенасу превратить Вафлю в художника-любителя с некоторыми претензиями на богемность (потом этот Вафля нарисует карту Африки, в которой, как известно, жара)… «Дядей Ваней» Брестского театра фестиваль открылся — но в тот момент никто не предполагал, что этот спектакль с точки зрения режиссуры так и останется самым интересным.

БЕСПРОИГРЫШНАЯ ЛОТЕРЕЯ

Российские критики ждали от Владимира Петрова большего. Когда-то в Омске он поставил «Женщину в песках» (женщину играла японка!) — и взял разом четыре «Золотые маски». Потом в Москве делал спектакли спорные, странные, но подтвердившие его репутацию режиссера штучного, оригинального. А тут — вполне коммерческая постановка «Голой правды», с хорошими актерскими работами.

Но ведь «Голая правда» делалась не для фестиваля. Это — яркий и изящный кассовый спектакль, нужный публике, нужный театру. История фривольная, на грани фола (но не за гранью!) — здесь много опасных шуток, но совсем нет пошлости. Ну да, Дидро в спектакле не очень-то глубокомыслен, но его очаровательное легкомыслие, право же, стоит всех томов «Энциклопедии»!

Л. Озолиня (Марта). «Не боюсь Вирджинию Вульф». Рижский театр русской драмы.
Фото из архива фестиваля

Л. Озолиня (Марта). «Не боюсь Вирджинию Вульф». Рижский театр русской драмы. Фото из архива фестиваля

Такие спектакли, как «Голая правда», для театров — беспроигрышная лотерея. Или, вернее, игра с минимальным риском: сенсации исключены, но достаточно прочный успех гарантирован. И если Таллиннский русский театр все же время от времени позволяет себе рискованные проекты (тут можно и крупно сесть в лужу, как с «Анной Карениной-2», и высоко взлететь, как с «Ивановым», поставленным Николаем Крутиковым, режиссером пока не очень известным, но очень талантливым), то Рижский театр русской драмы из своей репертуарной политики давно уже исключил рискованные ходы. Даже авантюрное приглашение Петера Штайна, который сделал в Риге «Чайку» с московскими актерами, проект явно убыточный (и довольно сомнительный в художественном отношении), был выигрышным пиарходом: директор театра Эдуард Цеховал упрочил свою репутацию сильной личности, которая может почти все. На этот фестиваль рижане привезли «Не боюсь Вирджинию Вульф» Эдварда Олби в постановке московского режиссера Романа Козака.

Несколько лет назад Козак поставил в Риге «Пляску смерти» Стриндберга. В ней были заняты те же актеры, что и в драме Олби, — Яков Рафальсон и Лилита Озолиня, латышка, охотно играющая в спектаклях русского театра, так как в латышских нет режиссеров, способных работать с этой выдающейся трагической актрисой. (Впрочем, в Латвии кроме авангардиста Алвиса Херманиса и крепкой ремесленницы Мары Кимеле и режиссеров-то нет: до сих пор аукается латышам разрушительная политика первого министра культуры независимой республики — попсовика с амбициями Раймонда Паулса.)

Озолиня говорит по-русски с некоторым акцентом, но это не мешает — скорее наоборот: подчеркнуто четкая дикция и экзотическая окраска гласных придают игре Озолини ту остраненность, нездешность, которая так к лицу трагедии.

Озолиня и Рафальсон были великолепны. (В отличие от молодых партнеров — в рижской труппе с молодыми артистами явно проблемы!) Но слишком уж напоминало увиденное «Пляску смерти», и от этого драма Олби казалась вариациями на темы Стриндберга: немолодые супруги, которых связывает странная любовь-ненависть, непрерывно мотают друг другу нервы, вытаскивают на свет скелеты из шкафа и т. д. Блеск спектакля казался холодным и слишком уж ожиданным.

ПРИШЕЛ — УВИДЕЛ — ?..

Геннадий Тростянецкий в Вильнюсе откровенно опростоволосился. Его «Фигаро — здесь!» оказался набором «постмодернистских» режиссерских наворотов, никакого отношения не то что к пьесе — к самой постановке не имевших. Какая-то театральная попса. Но с претензиями. Чувствовалось, что спектакль делался второпях, логика в нем отсутствовала напрочь, картины казались не связаными друг с другом, никакой любви не наблюдалось — и единственным вызывавшим сочувствие (т. е. живым) персонажем оказался… сластолюбивый старикан Бартоло (Эдуард Мурашов).

Но если вильнюсский «Фигаро» был режиссерским набегом на провинцию, украшенным наворотами, на которых все же оставались «следы когтей» мастера, то одесский «Лист ожиданий» — откровенная халтура и даже без наворотов. Ставил спектакль Иосиф Райхельгауз, художественный руководитель московского театра «Школа современной пьесы», великолепный продюсер… и весьма посредственный режиссер. Зрелище было невнятным и пошловатым. А между тем мелодрама одессита же Александра Марданя «Лист ожиданий» — пьеса, по крайней мере, увлекательная. И явно кассовая!

Мардань за основу взял сюжетную схему очень известной пьесы американца Бернарда Слейда «Там же, тогда же». Случайные любовники наутро начинают подозревать, что их встреча — судьба. У обоих есть семьи; любовники встречаются изредка (у Слейда — раз в год, у Марданя — с неустановленной периодичностью), их чувство с годами (и даже с десятилетиями) только крепнет… Мардань спроецировал эту фабулу на те перемены, что произошли со страной и людьми за последние 30 лет, — и получилась пьеса, в которой действуют трое: Он, Она и Оно (Время), пьеса смешная и грустная, проникнутая ностальгией и сдобренная одесским юмором. Особого режиссерского искусства, чтобы прилично поставить ее, не требуется. Достаточно внимательно вчитаться в пьесу, чего Райхельгауз не сделал — видно, очень торопился.

ГОРЯЧАЯ КРОВЬ

В развалинах двое — Он и Она. Он — боевик (возможно, чеченский, но это не важно), Она — русская девушка. Он живет по законам кровной мести, Она — по законам любви и христианского всепрощения. Пьесу М. Бартенева и А. Слаповского «Двое в темноте» Бишкекский русский театр поставил тогда, когда в Киргизии было все спокойно. Сегодня это — горячая точка, и кто знает, не станет ли спектакль отражением местной реальности.

«Двое в темноте». Сцена из спектакля. Бишкекский русский театр.
Фото из архива фестиваля

«Двое в темноте». Сцена из спектакля. Бишкекский русский театр. Фото из архива фестиваля

Пьеса — так себе, очень ухудшенный вариант «Сорок первого», но режиссер Андрей Петухов и молодые артисты сделали из нее драму, которая полностью захватила зал.

Самым долгожданным гостем в Питере был Ташкентский ТЮЗ, возглавляемый Наби Абдурахмановым, театр, в котором органично сочетаются традиции Востока и той части русского театрального искусства, которая в первую очередь связана с именем Вахтангова. Вопреки известным строкам Киплинга, Запад и Восток протягивают друг другу руку и сходятся… не дождавшись Страшного суда. Два года подряд Ташкентский ТЮЗ на фестивале блистал. Сначала — «Холстомером» (абсолютно самостоятельным по отношению к товстоноговской «Истории лошади»), затем — «Принцессой Турандот» (которая тоже была самостоятельной — и уж никак не подражанием тому, что идет в театре Вахтангова и выдается за верность идеям его основателя). Но на этот раз Ташкентский ТЮЗ выглядел не так убедительно, как обычно.

Причина тому, скорее всего, в литературном материале. Наби взял прозу узбекского писателя, живущего в Москве и пищущего по-русски, Тимура Зульфикарова — прозу по-восточному пышную и орнаментальную, перенасыщенную символизмом второй свежести, однако не лишенную философии и вообще благородных, гуманных идей, соединил несколько сюжетов и назвал это действо «Вечная плясунья Шарора». Плясунья эта — образ амбивалентный. С одной стороны — ее пляска бесит персонажей, которых можно условно принять за фундаменталистов. С другой — от пляски этой суждено погибнуть миру. Спектакль получился пестрый и красочный, как восточный базар, но… столь же и утомительный. Грядущий конец света вообще на сцене выглядит, как правило, не впечатляюще — мыто с вами живем внутри вялотекущего конца света, и художественными образами, форсирующими этот процесс, нас не запугать: с нашей точки зрения, уж лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Актеры играли хорошо (у Наби все всегда играют либо хорошо, либо прекрасно), но постановка распадалась на отдельные фрагменты и производила хаотическое впечатление. Очевидно, для того чтобы «въехать» в этот спектакль, надо серьезно относиться к прозе Зульфикарова… а это трудно.

Самым зрелищным спектаклем фестиваля была постановка Киевского Нового драматического театра на Печерске «Закон танго» по мотвам новелл Борхеса и на музыку Пьяццоллы. Здесь мало текста — в основном музыка и танец. И вечные латиноамериканские мифологемы: страсть, ревность, кровь, положенные на музыку танго. Если вспомнить, что годом раньше столь же яркое впечатление произвел «С. В.» минского режиссера Павла Адамчикова — бессловесная пластическая драма по мотивам «Вишневого сада», поневоле задумаешься — а может, без слов лучше? Не вообще, конечно, а сегодня, когда нас так утомили слова, слова, слова?

Май 2005 г.

Кухта Елена

ПРЕМЬЕРЫ

Л. Толстой. «Анна Каренина». Ольборг театр (Дания).
Режиссер Рунар Ходне

Спектакль «Анна Каренина» (Ольборг театр) был представлен к высшей театральной награде Дании сразу по четырем номинациям.

Его постановщик, норвежец Рунар Ходне, выпускник Высшей театральной школы, ранее получил Хедда-приз в Осло за свой дебют в Национальном театре. В настоящее время заканчивает съемки фильма «По направлению к Москве», события которого происходят в России 1980-х годов.

Константину Левину не везет в постановках великого романа. Для сцены Левин скучен, и, вопреки замыслу Толстого в образах светской женщины и деревенского домоседа столкнуть пути страсти и богоискательства, — трагическая история грешной жизни Анны Карениной вытесняет со сцены левинскую половину романа.

Я. Йоргенсен (Левин), М. Вилле (Китти).
Фото из архива театра

Я. Йоргенсен (Левин), М. Вилле (Китти). Фото из архива театра

Все иначе в спектакле Рунара Ходне. Он открыл перспективу сценического успеха именно для Левина, недаром спектакль открывается его спором с Анной о первенстве: «Это моя история!» — «Нет, моя. Моя!!» Спор этот протекает в некой виртуальной реальности: герои, находящиеся на сцене — Анна будто бы в поезде, а Левин на сенокосе в поле, — слышат, но «не видят» друга. Это дает им возможность в течение всего спектакля рассказывать друг другу (они становятся заочными приятелями) — и зрителю о себе. «Я живу в Петербурге и хожу на балы…» — «А я в поместье». — «А что это, поместье?» — «…Я встаю рано». — «А зачем?»

Вопрос «зачем» становится главным бедствием жизни Левина, что полностью избавляет зрителя от привычки считать его персонажем недраматическим. В спектакле норвежца вспыльчивый Левин (Якоб Йоргенсен) обрел дар «достоевского» разрушительного сомнения и дар несчастья находить дисгармонию даже в упоительных минутах существования. Его преследует мысль о самоубийстве. Поэтому в спектакль вошли эпизоды с умирающим братом Левина, Николаем. Он фигура вызывающе странная, с тяжелым телом на тонких ногах и черными, как вороново крыло, волосами на полспины. Его тяжелый сон, обморочное забытье умирающего, поставлен с хореографической точностью как пластическая новелла: на полусогнутых ногах Николай припадает к груди брата, ворочается на ней, словно выпытывает у нее что-то — похоже на картину Рембрандта «Давид и Ионафан». При пробуждении больной слышит от Константина: «Ты скоро умрешь!» Но умирающий — зеркало, в котором мы ловим тень Константина, который сам думает о смерти.

Анна (Мейке Бансен), в соответствии с датским идеалом женщины, энергичное воплощение человеческой нормы и жизнелюбия — такая и за себя постоит, и вас научит. Веселая, спортивная, светловолосая, с короткой стрижкой. О ее опасном русском темпераменте намекают разве что чуть раскосые глаза. В течение спектакля она не меняет своего легкого, черного, на лямочках, платья, похожего, по последней моде, на нижнее белье. Под тонким шелком такого платья Анна, руководимая законом естественной, стихийной жизни, вся как есть на виду, и ее лучшим нарядом оказываются обнаженные алебастровые плечи и руки. Если остальные женщины в спектакле спрятаны в закрытые старинные платья, то оголенная и раскрепощенная Анна оказывается сразу же не такой, как все, и во всем правой: ее воля к осуществлению желаний — норма для западного зрителя, так что Анна с ее требованием личного счастья освобождается от комплекса вины перед Богом и близкими.

Проблематика спектакля связана с «мыслью семейной», но, так сказать, с другого конца, и на память приходит Стриндберг. В спектакле все несчастливые семьи похожи друг на друга, а счастливых просто не может быть. Мужчины и женщины в браке становятся жертвами друг друга, как ни пытаются приноровиться друг к дружке. Драма кроется в необходимости семейного института, но и в его бесполезности, так как он не предусматривает динамику отношений мужчины и женщины, которые будто бы никогда не могут достичь долгосрочного примирения друг с другом.

Трагикомическим примером взаимного эгоизма, мужской неволи и женского заблуждения в спектакле вышли Стива и Долли. Стива похож на циркового рыжего, хотя и затянут в приличный сюртук, под конец он забавляется с дамой в стиле Тулуз-Лотрека прямо на сцене, а стареющая самодовольная Долли заходится в нудных и бесполезных скандалах.

Любовный дуэт Левина и Китти похож на дуэль длиною в жизнь, где непонимание, враждебность и страсть составляют крепкий любовный напиток, по вине которого двое обречены друг на друга. Китти, разжигая Левина, мучит его отказом и снова соблазняет: Левина томит видение чопорной барышни, которая медленно задирает кринолин до пупка, а потом залепляет завороженному герою пощечину. В другой раз гордая барышня падает на пол, и ее удается обнять, но в то же мгновение Левин кричит и корчится от какой-то сильной боли. Новый скандал разгорается едва не под венцом, так что благословение батюшки Левин получает, зажав в руке щиколотку упавшей Китти. Беременная Китти досаждает на другой лад, напоминает чеховскую Наташу из «Трех сестер» и т. п. В паре Анна — Вронский, понятно, сплоховал мужчина.

Секрет объема, или вместительности, сценического действия, где с завидной непринужденностью сосуществуют обе, каренинская и левинская, линии романа, — в стремительном монтаже эпизодов. Точка отсчета действия спектакля привязана к последнему мгновению в жизни Анны, и все происходящее воспринимается в ретроспективе, как полет ее теснящихся воспоминаний, что и освобождает от эпической обстоятельности повествование.

Сценическое решение театрально, во вкусе шекспировского театра: пустое пространство, готовое к метаморфозам. Действие не привязывается к «вещам» — на сцене нет даже стула — и двигается свободно в пространстве мысли. Стены сценической коробки раскрашены в яркую полоску, с преобладанием зеленого и василькового цветов, и это чем-то напоминает «петербургские» обои. По ходу действия пространство в этой раскрашенной коробке, которую критика ассоциирует с «клеткой для Анны», пересекается такими же полосатыми задниками. Дверные проемы в них открываются и захлопываются, впуская или разлучая героев, в такт с ходом мысли, которая вольно переносится из одной сцены романа в другую, из бальной залы в деревню, из Петербурга в Италию, из семейной спальни на железнодорожный вокзал.

В идеале пустое пространство сцены должно было бы заполниться танцем персонажей (в спектакле существует музыкальный фон). Пластический рисунок наиболее эффектно удается Марии Вилле (Китти). Себялюбие Китти, ее ревнивость и поражение актриса умеет выразить на языке движения: Кити скользит «на коньках» в паре с Вронским и падает. Падение, как знак неудачливости и обидчивого упрямства, сопровождает ее через весь спектакль, так же как летящая походка определяет Анну. Сцена сближения Анны и Вронского поставлена как балетный номер, где откровенность происходящего смягчается поэтичностью пластики.

Метафорический стиль постановки Ходне, рассчитанный на интеллектуальную мобильность зрителя и на сотворчество его фантазии, сродни русской школе режиссуры в традиции ее условного театра (на память приходит Ю. Любимов). Режиссер демонстрирует знание русской ментальности, кстати, Левин в его спектакле очень похож на русского. Лохматый, русоголовый, в сапогах и в подпоясанной ремешком толстовке, он, кажется, вот-вот заговорит по-русски.

Май 2005 г.

Матвиенко Кристина

ПРЕМЬЕРЫ

А. Чехов. «Сцены из деревенской жизни» («Дядя Ваня»).
Театр ОКОЛО дома Станиславского (Москва).
Режиссер Юрий Погребничко, художник Надежда Бахвалова

В Москве есть один театр, принципиально не совпадающий с энергичным и жестким городом. Это театр Юрия Погребничко, в котором в ноябре прошлого года выгорела основная сцена, но который, похоже, останется жить в самом центре города, в Вознесенском переулке. ОКОЛО не похож ни на близлежащий мир офисов и новодела, ни на мир вычищенных асфальтовых дорожек и хороших машин у входов в дома. Как этому театру удалось остаться верным своей идеологии и когда-то выбранной и любовно охраняемой эстетике — загадка. Ясно только, что предпоследней по времени работе Погребничко — острой и пронзительной «Лестничной клетке» по пьесе Людмилы Петрушевской — зря не дали ни одной «Золотой маски». Хотя бы потому, что спектакль этот, явно не вписывающийся в общетеатральный мейнстрим, выдающимся образом отличается от качественной и скучной режиссуры своих соперников.

Вот и «Дядя Ваня» таков. Наверняка выйдут рецензии характера поощрительного (критики любят Погребничко и горой стоят за его театр), но жалеющего, недостаточного — мол, опять повторение старого, продолжается песня, режиссерский трек №… Дело, видимо, в том, что руководитель театра ОКОЛО верен себе многие годы, а герои его спектаклей словно переходят из одной пьесы в другую, путаются, окликают друг друга из разных времен, дурят голову зрителю, который, впрочем, в этом театре не бывает случайно и «дуриться» рад. Любовь к ОКОЛО — что-то вроде сектантской принадлежности, как пишут критики. Либо есть, либо нет.

В «Дяде Ване», аккуратно стилизованном под японское кино (или японский театр, или восточную ритуальную жизнь — трудно сообразить), зрительская любовь все время подвергается нелегким испытаниям. О зрителе мало заботятся — и эта герметичность придает ироничному и горькому диалогу Погребничко с Чеховым особый вкус. Спектакль идет словно в параллель пьесе, не трактуя ее активно (как сказали бы в случае с авторским театром) и не следуя ей аккуратно (как трудно себе представить сегодня). Выходит отдельная, личная и неуловимая история, которая, по правде говоря, на редкость точна по отношению к смыслу пьесы. На словах этот смысл, как водится, покажется банальщиной, вот и у Погребничко нет императива. Обойдемся без него.

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Погребничко вместе с художницей Надеждой Бахваловой, любовно обихаживающей высокие просторы сцены La Stalla (что-то вроде Малой), сочиняет сложный театральный текст, обходясь крайне простыми средствами.

Несколько ударов гонга, несколько тактов ориентальной минималистской «мелодии», и на сцену выходят двое. В каких-то серых, почти до носа натянутых капюшонах, в нескладных пыльниках и неновых жилетках, из-под которой у дяди Вани (аскетичный и самоироничный Юрий Павлов необычайно сосредоточен в этой роли) торчит то, что, видимо, называлось раньше «олимпийкой». На ногах же у них с Астровым (юношеский облик Михаила Палатника совсем не мешает ему играть рокового для присутствующих здесь женщин персонажа) — неслыханная роскошь, кожаные сандалии советского образца, которые можно разыскать теперь разве что в провинции, летом, у пенсионеров «с нашего двора». Сандалии эти здесь носят все мужчины и снимают их, прежде чем взойти на «татами» — посреди сцены положен прямоугольный кусок черного покрытия, служащий тем самым японским «татами», на котором обычно ведутся чайные церемонии.

Двое мужчин, неярких, сдержанных, как будто стертых и в то же время с особенным, цепким взглядом в зал — как будто и не зал перед ними, а герои пьесы, — перебрасываются парой реплик, предлагая друг другу выпить, и уходят, резко развернувшись. Смысл затакта в том, что спектакль начался, незаметно для глаза и совпадая с обычным ритмом — вашей жизни и жизни вашего соседа по узкому и красивому зрительному залу «конюшенной» сцены театра ОКОЛО.

В побеленных, кое-где кирпич проглядывает, стенах, увешанных полуистертыми коврами и матрацами (Вафля — Алексей Мишаков, рассказывая про свою сбежавшую жену, будет показывать на эти стены с репликой «Красота под влиянием времени поблекла»), скоро развернется смешная и печальная череда эпизодов, наполненных подлинной и честной поэзией, столь близкой твоей лично жизни, что вздрогнешь, узнавая и не узнавая хрестоматийный текст.

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Текст пьесы, кстати говоря, купирован — но и заявлен спектакль как «сцены». Не беда, что не договаривает своих слов Соня (Лика Добрянская играет безжалостно и строго по отношению к героине), отчаянно швырнувшая черные туфли Елены Андреевны прочь от татами и не спрашивающая о своих волосах и привлекательности у изящной, семенящей, как гейша, красавицы с длинным пушистым хвостом, в мужской черной рубашке, перевязанной шерстяным свитером на манер кимоно. Не играется целиком эпизод минутного падения Елены Андреевны (Татьяна Лосева), не удержавшейся от соблазна вступить в связь с на редкость притягательным доктором Астровым, — зато исполняется короткий, почти ритуальный танец на тему женского самоограничения и целомудрия. Вот Астров резко двинулся к ней, рванул верхнюю пуговицу на рубашке, услышал «Вы что, с ума сошли?», отступил. То же — с двойником Елены Андреевны, безмолвной Еленой Кобзарь, играющей в пару с Татьяной Лосевой.

Странности здесь узаконены, им здесь только и место — в нежной и жесткой структуре спектакля Погребничко. Профессор Серебряков, как следовало ожидать, у Алексея Левинского — умный и совсем не противный персонаж, с настойчивостью сумасшедшего повторяющий монолог шекспировского Призрака, отца Гамлета. А режиссер — как будто в ответ на многозначительность цитаты — разрешает Вафле продолжить тему в качестве Горацио. Сумасшествие заразительно и прекрасно, что тут скажешь. Смысл еще и в том, что все они, и профессор, и Вафля, и молчаливые работники, — с одной улицы, из одного города. Держат друг у друга руку на пульсе, дышат не в унисон, но одним воздухом.

Ходили, исподтишка водочку пили (особенно старался Астров), вытанцовывали странные фигуры, отвязывались по-своему, а потом — стоп, пришло время рассчитываться. Дяде Ване, конечно, не под силу переварить изложенный Серебряковым «проект» с дачами, но вот развязка коллизии опять дана в комическом ключе. Мелодраматическая беготня с заряженным ружьем остается за кулисами, а в качестве ее финала дан фрагмент знаменитого фильма Кончаловского, в котором играл Иннокентий Смоктуновский. «Уберите его от меня!» — визжит киношный профессор, пальба, крики — а на авансцене, спиной к зрителю, сидят в рядок «зрители», и кто-то, чуть ли не Астров, облегченно выдыхает: «Все, кончено». Разошлись по местам, посмотрев самую некрасивую сцену пьесы на сеансе ретропоказа.

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

В спектакле Погребничко необычайно сильна энергия молодости — в том настоящем, мужественном виде, какой редко увидишь на сцене. Вот Астров — конечно, особенный, басящий по-мальчишески, беспечный и внутренне горький. Самоуверенный — не зря он так нравится Елене Андреевне, хотя этой маленькой худенькой девушке со скорбно изломанной бровью, кажется, вообще не до увлечений. Ей бы уехать отсюда скорее, послушав напоследок доктора и признавшись в своих нечаянных чувствах.

В финале, когда Серебряков со всеми прощается на японский манер, маменька (Лилия Загорская изображает ее героиней картонных мелодрам, у которой поехала крыша, и носит декольтированное фиолетовое платье) падает ниц, жена целует пол, Соня почти плачет, все кланяются, один Астров — руку жмет и терпеливо выслушивает стариковские напутствия. Серебряков все понял, конечно, про симпатичного доктора и свою хрупкую жену — потому и говорит, что понимает увлечения и порывы Астрова.

Спектакль Погребничко завораживает своей сложной поэтикой (при легкости фактуры), прекрасными и точными ролями, работой с текстом. Текст ведь всплывает — как стихи из памяти, а на сцене в это время струится и мерцает жизнь, остро увиденная, нестандартно повернутая каким-то неправильным и чрезвычайно важным углом. Как будто убрали четвертую стену — и кажется, что вот эти люди имеют к твоей жизни прямое отношение. Не выбросишь из головы.

Май 2005 г.

Денисенко Сергей

ПРЕМЬЕРЫ

«Сердешные мечтанья Авдотьи Максимовны»
(по пьесе А. Н. Островского «Не в свои сани не садись»).
Омский академический театр драмы. Режиссер Анна Бабанова, художник Илья Широков

Публика ходит в театр смотреть хорошее
исполнение хороших пьес, а не саму пьесу:
пьесу можно и прочесть.

А. Н. Островский

История сохранила замечательный пример «царского» устного рецензирования спектакля «Не в свои сани не садись» (в те времена цари еще почитали за честь ходить в театр). В 1853 году, после посещения одной из зимних петербургских премьер новой пьесы тридцатилетнего драматурга Островского, государь император и самодержец Всероссийский Николай I искренне («сердешно») изрек: «Очень мало пьес, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как эта». Вот и я, полтора столетия спустя, точно так же, «по-царски», как Николай Павлович Романов, думаю: «Очень мало спектаклей, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как этот — „Сердешные мечтанья Авдотьи Максимовны“ по пьесе А. Н. Островского „Не в свои сани не садись“ в Омском академическом театре драмы». И вот — лечу мыслями своими над спектаклем, аки жених над городом в видениях Дуни, с улыбкой, с лица не сходящей…

Когда-нибудь обязательно появится объемный театроведческий труд, в котором будет исследована вся многомерная амплитуда театральных «подходов» к Островскому за более чем полтора века: начиная с середины ХIХ столетия, когда явление на российской сцене «поэзии жизни народной» в типах и типажах Александра Николаевича уже само по себе было «революционным», и вплоть до времени нынешнего, когда вопрос «ЧТО ставить» давно уже не является главенствующим, ибо Время закономерно вышло на главенствующее КАК. Причем я ничуть не умаляю значимости вот этого «ЧТО», но не по отношению к классике. В очередной раз вспоминаю точнейшую формулировку Евгения Евтушенко: «Классика — нечеловеческое усилие объединить общечеловеческое в разных временах» — и понимаю, что эта «формула» исчерпывающе объясняет и сегодняшнюю огромную востребованность классики, и ее репертуарный приоритет в театрах (афиша Омской драмы — наихарактернейший пример: из 8 премьерных спектаклей 2003–2004 годов 7 — семь! — поставлены по произведениям отечественной и зарубежной классики).

М. Василиади (Русаков).
Фото А. Кудрявцева

М. Василиади (Русаков). Фото А. Кудрявцева

…Островсковеды, наверное, в панику впадут. Мол — как?! Как можно все первое действие трехактной пьесы «за скобками» оставить? Как можно «выкинуть» из спектакля таких персонажей, как Маломальский с женой, как чиновник Барановский?.. Да вот так! И именно в силу понимания первостепенности вышеупомянутого КАК (ибо ЧТО — не было вопросом). Взяла молодая талантливая выпускница ГИТИСа Анна Бабанова пьесу такого же молодого, как она сама, Александра Островского, прочитала ее, улыбнулась озорно и очень современно — и в это же мгновение снег посыпался на сценическую площадку Камерной сцены и окна всех домиков городка уездного, в коем действо белоснежное разворачивается, узорами зимними покрылись. Теперь осталось только «продышать окошечко» на заиндевелом окне — и взглядом заинтересованным к нему припасть. И не оторваться уже от того, что там, на улице, происходит…

А там!.. Ой, мамочки, любовь там сумасшедшая зачинается! Молодой купец Ваня Бородкин, понимаешь ли, без памяти любит Дуню, а та, как увидела красавца Вихорева, — в него и влюбилась. Такая вот беда. Ну да не о сюжете вечном речь, а прежде всего о тех «компонентах», которые позволили режиссеру сделать спектакль остросовременным, буквально сегодняшним. Перенос действия из традиционных душных «островских» комнат прямо на улицу заснеженную, в ядрено-праздничную зиму «кустодиевскую» — счастливейшая находка Бабановой и художника Ильи Широкова. Я бы даже сказал — находка «природная» («Зимы ждала, ждала природа, / Снег выпал только в январе…»). Причем — в абсолютном соответствии с состоянием влюбленной Дуни: любовь (как и снег) — всегда надежда на обновление, всегда — радость искрящаяся. Да и, если хотите, даже с исторической точки зрения все более чем логично: вспомним из истории отечественного театра, что самый первый показ «Не в свои сани не садись» состоялся в Москве в 1853 году именно в «ядренопраздничный» зимний день — 14-го января.

Не менее счастливая находка — так называемые «Видения Дуни». Они не просто страстно ироничны, главное — они опять же «работают» на характер главной героини, в коем неотделимы друг от друга наив, простодушие и искренность. Мало того, «видения» эти словно являются гарантом невозможности появления в спектакле какого бы то ни было «ложного пафоса» (а уж это, право, всегда большая проблема при постановке классики). И, кстати, о пафосе. Самый яркий, на мой взгляд, пример нивелирования оного — когда, услышав весьма «патетическую», но искреннюю фразу Бородкина «Эх, загубила ты мою молодость!», Дуня изумленно смотрит на него и ошарашенно произносит: «Ты че, Вань?..» (мол, че литературщиной-то занимаешься?!).

Есть такая расхожая оценочная фраза: «Одна из лучших сцен спектакля — это…» (и далее — описание соответствующей сцены). Вот я и думаю: похоже, появилась возможность официально заявить, «пролетая над спектаклем», что в «Сердешных мечтаньях…» нет ни одной так называемой «лучшей сцены». Так уж случилось, что они практически все — лучшие. Впрочем, у режиссера, как говорится, и выхода другого не было: она ведь прекрасно понимала, что зрители становятся точно так же, как Осип, Марфа, Нюра и Афиноген, — «людьми зимы» (еще одна счастливая «находка» Бабановой!), а значит, так же близко припадают к «продышанным окошечкам». И все так близко сразу — аж дух захватывает. И кажется даже, что пар морозный от дыхания клубится… И потому актерская филигранность уж никак не меньше должна быть, чем узорная филигранность снежинок. Ай, браво, Анна Бабанова!.. И ее подход к персонажам, предполагаю, определялся наиточнейшей «исходной» человеческой позицией, не случайно в одном из предпремьерных интервью она сказала: «Люблю провинцию, там люди чище, наивней, добрей».

То-то бы Николай Александрович (Добролюбов который) подивился, кабы подобное в веке XIX увидел! Он ведь (смею напомнить), пьесу Островского анализируя, говорил об Авдотье как о забитой и приниженной личности, которая вся во власти отца-самодура, и, соответственно, Максим Федотыч Русаков, по Добролюбову, — деспот, притесняющий дочку. Вот уж и впрямь — к вопросу об амплитуде театральных «подходов» к Островскому!.. Чище надо, наивней, добрей! И тогда каждый становится самоценен в душе своей. И никоим образом добрейший и мудро-ироничный Русаков (превосходная работа Моисея Василиади) не «притесняет» влюбленную дочку Дуню (не менее превосходная работа Анны Ходюн), смотрящую на жизнь широко распахнутыми глазами и так умилительно терзающуюся своей влюбленностью. Наоборот — в «Сердешных мечтаньях…» взаимоотношения между отцом и дочерью строятся совсем по иным канонам, и Василиади «ведет» отцовскую линию своего персонажа так, что, понимая все и вся, — словно специально дает Авдотье возможность «на собственном опыте» убедиться, как она заблуждается в отношении «брачного афериста» Вихорева.

А. Ходюн (Авдотья Максимовна), Д. Бродский (Вихорев).
Фото А. Кудрявцева

А. Ходюн (Авдотья Максимовна), Д. Бродский (Вихорев). Фото А. Кудрявцева

М. Василиади (Русаков), Р. Шапорин (Бородкин).
Фото А. Кудрявцева

М. Василиади (Русаков), Р. Шапорин (Бородкин). Фото А. Кудрявцева

Сцена из спектакля.
Фото А. Кудрявцева

Сцена из спектакля. Фото А. Кудрявцева

По актерским работам спектакль действительно филигранен. Полновесно утомлена и одновременно «вся в соку» Арина Федотовна (Татьяна Прокопьева); и напрасно, право же, обозначили ее в программке просто как «сестра Русакова», у Островского — выпуклей и значимей: «пожилая девушка» (сие, кстати, и играется актрисой). В меру шалопутен и без меры искренен и «миру распахнут» Ваня Бородкин (Руслан Шапорин). Обаятелен до правдивости в своих жизненных «игрищах» и фарисейски улыбчив до обаятельности «дворянин» Вихорев (Давид Бродский). Колоритно услужлив и, вместе с тем, себе на уме Степан (Владимир Девятков). Неповторимы — каждый сам по себе! — и белоснежно-молоды «люди зимы», зримо-незримые «соучастники» всего происходящего (Наталья Бороздина, Любовь Трандина, Владислав Пузырников, Олег Теплоухов).

И вот так, с первого же мгновения спектакля, когда выбегает Ваня и поскальзывается на льду (словно прочность «новой платформы» Островского проверяет), и до финального шествия предсвадебного — не покидает тебя ощущение праздника. Яркого театрального праздника, в котором классический сюжет Александра Николаевича актеры разыграли столь лихо и азартно — словно в снежки сыграли. Представить теперь, что пьеса Островского «Не в свои сани не садись» играется (см. пьесу) в «общей комнате гостиницы», в «комнате в доме Русакова» и в «комнате на постоялом дворе», — уже ну никак невозможно. Равно как невозможно представить и наличие в спектакле «выброшенного» 1-го акта, о чем я уже упоминал (его отсутствие придало спектаклю не просто озорную и именно современную динамику, но и избавило от необходимости долгой «прелюдии», ибо весь 1-й акт у Островского — «подготовка» к главным событиям, и в частности — созревание решения Вихорева о выгодной женитьбе). «Видения» Дуни с лихвой компенсируют те «поправки», которые допущены по отношению к классику. И, как однажды мне довелось публично признаться, если кто-то скажет, что «это не Островский», — пусть бросит в меня снежком, собранным со сценической площадки Камерной сцены.

И еще я очень легко могу себе представить, как аплодировал бы «Сердешным мечтаньям…» кинорежиссер Константин Воинов, чей фильм «Женитьба Бальзаминова» не просто вошел в историю отечественного кинематографа, но и по сей день остается (цитирую «Кинословарь») «ярким примером сегодняшнего воплощения классики». И кинофильм я, сами понимаете, не просто так вспомнил: своей иронической стилистикой и даже композиционно «Сердешные мечтанья…» абсолютно сродни киношной «Женитьбе Бальзаминова».

В конце XIX столетия один из известнейших островсковедов, профессор Александр Незеленов сказал по поводу пьесы: «Всякому, кто подойдет к этой пьесе с непредубежденным взглядом, будет ясно, что в ней нарисована поэзия народного быта, ласковый и приветливый покой семейного счастья». Воистину так. По крайней мере, о том же поведала мне после спектакля молодая зрительница Ольга (19 лет, студентка, фамилию просила не называть. — С. Д.), когда я, включив диктофон, поинтересовался ее мнением: «Этот спектакль — о провинциальных нравах и о чистой любви. Там нет городской фальши в понимании мира. И еще спектакль про то, что наши улицы кишат подобными пижонами (это она про Вихорева. — С. Д.). И вообще мне понравилось, что Дуня обломалась!..».

Во как! Дуня — «обломалась». И это радует.

P. S. «Симпатичная, порядочная, стройная девушка, прож. в Омской обл., мат. обесп., познакомится с порядочным, красивым, нежадным мужчиной, без вредных привычек, не ниже 180. Все для жизни есть: дом, работа, кроме тебя, мой единственный, любимый человек».

(Объявление в газетной рубрике «Служба знакомств». Омск, январь, 2005 г., XXI век)

P. P. S. ВИДЕНИЕ «РЕЦЕНЗЕНТА» Вихорев (прочитав вышепроцитированное объявление, с изумлением). Вот народ!..

(Уходит, мурлыча под нос песенку: «Рисует узоры мороз на оконном стекле, / Но нашим мальчишкам сидеть не по нраву в тепле…».)

ЗАНАВЕС

Апрель 2005 г.

Брандт Галина

ПРЕМЬЕРЫ

Н. Гоголь. «Ревизор». Коляда-театр (Екатеринбург).
Режиссер и художник Николай Коляда

Мне давно нравилась емкостью мысли одна гоголевская фраза из «Сорочинской ярмарки»: «Господи! И так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!» Николай Коляда, обратившись впервые на своем режиссерском пути к русской классике, выбрал «Ревизора», где тему эту подхватил, восклицание оставил, но сменил и эмоциональное отношение к ней, и материальный носитель — не «дрянь», а «грязь». Точнее, просто грязь без всяких кавычек — это основная субстанция спектакля. Грязь и бабы — вот и образ России готов. Да, не жинки, а бабы, бесконечные русские бабы, в шалях и платках, в нелепой одежде и галошах на босу ногу. Всё месят грязь то с блаженно-улыбающимися, то с бесконечно-тоскливыми лицами и всё ждут чего-то, умильно сажая в черную густую жижу пронзительно-зеленый лучок… И снуют, и снуют повсюду. Ну как их, дур таких, в грязь лицом (или каким другим местом) не ударить? Невозможно. Сами провоцируют.

Я узнаю и не узнаю Николая Коляду в его «Ревизоре». Не узнаю — потому что это спектакль, где нет любви. «All you need is love» — смысловая парадигма всех его пьес и постановок, об этом там говорят, молчат, кричат, плачут практически все. В «Ревизоре» любви нет. Впервые автор не просит, не умоляет, не требует от нас любви к героям, к людям, к самим себе. Здесь живут без любви, без веры и даже, пожалуй, уже без надежды. Грязь и тоска. Молчаливая, невысказанная, бабья. И в этом узнаю вечно-колядовскую тему: ведь автор (мне уже приходилось говорить об этом), как русский писатель и художник, «ранен женской долей» (Б. Пастернак). Рана видна и в «Ревизоре».

В. Кабалин (Городничий).
Фото из архива театра

В. Кабалин (Городничий). Фото из архива театра

Впрочем, спектакль — бодрый, сочный — густо варится в котле крошечной сцены Коляда-театра, родившегося в начале этого сезона в подвале бывшего ДК, варится, выплескиваясь через край: жизнь не одного — всех уездных городков, всей России. На авансцене — огромное корыто с грязью, минуя его, на сцену не проберешься. Все так и ходят через грязь со старыми облупленными ведрами и тряпками в руках, ходят и моют, ходят и моют. Все чиновники моют, Анна Андревна с Марьей Антонной моют, ну и бабы, конечно. Вокруг — веревки, большие полотенца с красавицами-лебедушками висят, на входе — вечно с грохотом падающий забор, повсюду свечки в стаканах, мочалки, а на заднике — едва различимые картинки, на которых опять красавицы, голые и одетые, и еще церкви.

История Хлестакова с Городничим и чиновниками как бы проступает из этого месива грязи, полотенец, мочалок, бабьей дури, умильной убогости и тоски. Оно обильно сдобрено русскими песнями: то тоненький, щемящий, едва ли не дребезжащий голосок поет о том, что «в лунном сиянии снег серебрится», то разухабистый хор заводит про то, как «вздумала бабка искупаться в речке». Здесь и дунайские волны с пионерлагерным текстом про то, как «тихо вокруг, только не спит барсук», и наконец что-то еще грандиозно-хоровое из шаляпинского репертуара про атамана, где все персонажи регулярно выкрикивают вместе с хором одну неслучайную для спектакля фразу — «выкрал девицу-красу». Грязная Россия с глупым бабьим лицом и становится в спектакле главным персонажем, а гоголевская история про ревизора — она как вспенившийся из грязи пузырь, сегодня один, завтра другой. На нее автор смотрит с высоты если не птичьего полета, то, по крайней мере, с той точки, где отдельных характеров, психологических различий в героях не видно. И не разобрать, что за человек почтмейстер (Сергей Колесов), какой — попечитель богоугодных заведений (Антон Закирьянов), какой — смотритель училищ (Леонид Платонов) или судья (Сергей Федоров), да и какая разница, все на забор одинаково писают! Христиан Иваныч вот на забор не писает, но потому что он здесь — одна из баб (Ирина Белова), с гармошкой и в кокошнике, которую к тому же городничий регулярно смачно чмокает, а то и под юбку лезет. Сам Городничий тоже не писает, он — какает. Правда, только от страха. При первом свидании с Хлестаковым стоит, как здесь водится, в грязи и испражняется грязью же крупного помета.

В грязи протекает вся жизнь — в ней браво маршируют, безутешно рыдают, задорно играют в ручейки, исступленно молятся… А надо всем парят два растопыренных грязных пальца (основной жест спектакля): пришедшая с запада рокерская «виктория» смешно рифмуется с пьяной русской уверенностью, что пронесет… ведь в России, как известно, главное не умом понимать, главное — верить. Верить, что пронесет. А чтоб поверить, лучший способ — водка. Вот с нее все здесь и пошло.

Итак, «пренеприятнейшее известие» становится, ясное дело, поводом. Поэтому для начала все напились. Надо заметить, однако, что если бабы в спектакле до крайности русские, то мужики — татары. По крайней мере, в тюбетейках, халатах, с татарскими присказками, но пьют по-русски, стаканaми, из самовара. И потому по первости никакой ревизор им не страшен, ребята гуляют. И отпадает вечный вопрос: как Городничий мог обознаться с Хлестаковым, тем более Городничий Владимира Кабалина — пожилой, сморщенный, жилистый, этакий маленький диктатор в корыте, одним хриплым рыком всех чиновников строящий. Впрочем, дело даже не в водке. Весь мир этого корыта такой нелепый, непредсказуемый, скособоченный (даже слова здесь такие — реви. зор, инкогни. то), что ревизором может оказаться кто угодно, тем более что Хлестаков так непохож на всех корытных, он — «другой», из Петербурга.

Хлестаков Олега Ягодина на сцену не выходит, он — является. Только отгремело пьяное буйство в корыте, где чиновники подобострастно качали сверкающего грязными пятками городничего, яркий луч света выхватывает из темноты невысокую стройную фигурку у входа, за забором, такую Незнакомку Крамского. На нем шубка с чернобуркой и высокая каракулевая шапочка, тонкое бледное лицо переполняет печаль, голова чуть склонилась, глаза грустно опущены. Он дает нам минуту-другую — рассмотреть себя — и начинает обиженно-капризно переговариваться с Осипом (Геннадий Ильин), постоянно посыпая пудрой из висящей на груди ладанки и без того идеально-белое лицо. Ничего, что под шубкой мелькает голый живот, вязаные кружева розоватых манжеток довершают образ.

О. Ягодин (Хлестаков).
Фото из архива театра

О. Ягодин (Хлестаков). Фото из архива театра

Вообще надо заметить, что костюмы в спектакле — особая песня. В программке художник спектакля не значится, отсюда логично предположить, что «одевал» как сцену, так и персонажей сам «народный режиссер» (в этой «народной комедии в двух действиях» все участники от режиссера и артистов до монтировщиков и костюмеров исключительно народные, все артисты — народные РФ, некоторые еще почетные граждане городов Березовска, Кизила и Лысьвы, Куеда и Сныть, наконец, Аять, Гать, Выть и Мыть, без званий здесь только Олег Табаков, Инна Чурикова, Лия Ахеджакова, Александр Ширвиндт и многие другие, которые «также в спектакле заняты», но «на сцене из скромности не показываются»). Например, Городничий одет в костюм, который, по крайней мере в нижней своей части, скорей всего взят из гардероба актера, играющего Карлсона. Только актер тот раза в полтора больше Владимира Кабалина, поэтому знаменитые штанишки подтягиваются куда-то к плечам, начиная пузыриться примерно от подмышек. Когда Городничий собирается на первую встречу с Хлестаковым, на эти штанишки, сверху, надевают обычный дедморозовский костюм, блестящий, со снежной опушкой внизу и на рукавах, а на лысую, как колено, голову водружается каска с фашистскими рогами и кольчужной сеткой, которая, как фата, укладывается на плечи. На рога нанизывается круглая буханка хлеба, который и кусает Добчинский, когда едет верхом на Городничем в гостиницу, а по приезде ее, буханку, украдкой пользует и голодный Осип.

У Хлестакова деталей в костюме меньше, и это удобно, потому что, рассказывая о своей петербургской жизни, он просто скидывает в увлечении свою шубку, обнаруживая прихотливое тату на нежных плечах, и уютно укладывает свое ломкое, слегка угловатое тело в грязь. И купается в ней, как в подробностях своих фантазий, переворачиваясь, принимая разные позы, временами поднимаясь, весь жирно-грязный, но с белым напудренным лицом и рыжими торчащими волосами. Так он и засыпает в грязи, сладко, по-детски подложив руку под щеку. Его осторожно достают, снимают брюки, ставят спиной к зрителю в чан и моют, поливая из ведер, затем нежно заворачивают в чистенькое и уносят под сонное мурлыканье: лабардан-с, лабардан-с.

Главное событие во всем этом низовом карнавальном безумии происходит только за полчаса до финала или даже чуть меньше. Им становится последняя встреча Хлестакова с Марьей Антонной и Анной Андревной. Мама с дочкой — те же русские бабы, замотанные в шали, в галошах или босые, говорящие дурными какими-то голосами нараспев, только из-под телогреек торчат бальные капроновые платья. Марья Антонна Василины Маковцевой совсем еще ребенок, папа иногда берет ее на колени и качает. Ходит она только с куклой, то кормит ее грязью, а то тут же и хоронит, медленно шлепая на нее пригоршню за пригоршней, глубоко зарывая в грязь. На встречу с Хлестаковым она впервые приходит без телогрейки, поэтому все что он с ней в грязи проделывает, происходит в бальном. Он ставит ее спиной к себе, наклоняет вперед, задирает платье, прижимает, стаскивает назад шаль, оставляя простоволосой, и… мажет, мажет жирно грязью по белому платью, произнося при этом какой-то, кажется гоголевский, текст. Когда поспевает Анна Андревна (Светлана Колесова), тоже по случаю свидания с ним без телогрейки, он уже все успел, поэтому и ее ставит в ту же позу и повторяет все теперь с ней. Говорит с ними нежным голосом, глядя горящими глазами в зал, и мажет, мажет так ласково, то одну, то другую, то обеих сразу, а то, сняв пудреницу с шеи, машет ею над ними, как священник кадилом, или крестится быстро. А они стоят попами кверху и ревут. Анна Андревна еще причитает что-то, а маленькая просто в голос ревет. Тут-то и входит Городничий.

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Смотрит долго. Подходит, одергивает платье жене, берет на руки дочку. С Хлестаковым прощается тихим голосом, кое-как, деньги сует, чтоб скорей уехал. И в их разговоре с Анной Андревной о будущей жизни впервые за все время действия текст оказывается в фокусе. Не могу сказать, что текст совсем не сопротивляется такой расстановке акцентов, где главными становятся восклицанья: как жить-то теперь! Или: оно как можно — здесь оставаться! Или с тоской: а хорошо бы здесь-то! Но в целом проходит — весь разговор про Петербург воспринимается как какой-то горячечный бред двух смертельно раненных людей. Вокруг разворачивается новая вакханалия с поздравлениями, танцами и мытьем полов, а они сидят, тупо глядя перед собой. Купцов, которые здесь также оказываются замотанными в платки купчихами, он прощает, в буквальном смысле не глядя.

Читают письмо. На сцене все участники, кричат: читайте! читайте! Но настоящая радость начинается тогда, когда возникает вопрос — кто первый? Точнее, когда козлы найдены и можно кричать, показывая пальцем: вы! вы! В финале в центре сцены стоят два совершенно раздетых человека — Бобчинский (Масим Тарасов) и Добчинский (Евгений Чистяков) — стоят, прикрываясь ладонями как фиговыми листочками и низко опустив головы. А на их юные, судорожно прижатые друг к другу тела со всех сторон летят пригоршни грязи…

Разные спектакли побуждают разное восприятие. Одни провоцируют прежде всего вытащить из спектакля неожиданные и парадоксальные идеи, мысли, концепции — таковы в Екатеринбурге были, например, спектакли Анатолия Праудина. Другие вызывают желание прежде всего рассмотреть фактуру, яркую, свежую, доставляющую эстетическую радость (из недавних примеров у нас же — это «Укрощение строптивой» Владимира Золотаря в ТЮЗе). Есть такие, где, главным образом, хочется разобраться в логике внутренних закономерностей действия, обнаружить места разрывов, несоответствий. И наконец, спектакли, которые зовут просто к описанию. «Фишка» здесь не столько в концепции и не только в фактуре, сколько, может быть, в той энергии чувств, которые обрушиваются на тебя через лица, интонации, мизансцены, костюмы, декорации, музыку… «Ревизор» Николая Коляды можно ненавидеть, можно страстно любить, можно находиться в смятении и оказаться неспособным однозначно определить свое отношение, невозможно одно — остаться равнодушным. Образ России, который проступает в спектакле, страшен, хоть зритель смеется, почти не переставая, за исключением последних минут тридцати. Но не случайно Гоголь в эпиграфе напоминал про зеркало и кривую рожу, Коляда-театр, не столь озабоченный следованием букве великой пьесы, дух ее, страдающий и злой, передать, думается, все же сумел.

Март 2005 г.

Праудин Анатолий

ПРЕМЬЕРЫ

Театральные сюжеты складываются сами собой. В тот момент, когда в петербургском Театре на Литейном Анатолий Праудин репетировал спектакль «Вся жизнь впереди», в сценическом сюжете которого нет написанной Ажаром проститутки-трансвестита мадам Лолы, в екатеринбургском спектакле Николая Коляды (см. предыдущую статью номера) Лолу сыграл Владимир Кабалин — актер Екатеринбургского ТЮЗа, многие годы — один из коренных артистов «театра Праудина». Он же сыграл в прошлом сезоне Городничего (см. следующую статью номера)… Словом, нам показалось необходимым, чтобы несколько слов о Владимире Кабалине сказал нашим читателям Анатолий Праудин. И он сказал.

Кабалин — последний трагик эпохи. Артистов такого вулканического темперамента я не видел ни в своем поколении, ни в следующем.

У артистов этого исчезающего амплуа есть потребность работать по-настоящему. Ну, например. Был у меня в Свердловском ТЮЗе, где много лет работает Владимир Кабалин, спектакль «Иуда Искариот», в котором он играл главную роль. Спектакль долго шел, был признан, и вот однажды я решил посмотреть, как идет рядовое представление, и зашел то ли в электроцех, то ли в звуковой… Играли сцену, где Иуду во дворце Первосвященника хватает стража. В спектакле был поставлен бой, который, как известно, всегда выглядит в театре специально, нарочито, неподлинно. Но тут я посмотрел и удивился тому, что со сцены шла энергия настоящего, неподдельного боя. Я порадовался за артистов — как точно просуществовали они на сцене в этот тяжелый, практически непереносимый в живом театре момент — и пошел в гримерку, чтобы поздравить их. В гримерке лежали трое окровавленных стражников и поливали друг друга какими-то снадобьями. Я понял, что драка была настоящая. В это время открылась дверь, вошел Кабалин, отодвинул меня в сторону, подошел к ним и сообщил: «Артист Кабалин, запомните, работает по-настоящему». И ушел. Этот тот трагик, который в некоторых обстоятельствах способен взять своего оппонента и выбросить в окно, как это описано в одной известной пьесе Островского…

В. Кабалин (Иуда). «Иуда Искариот». Екатеринбургский ТЮЗ.
Фото из архива театра

В. Кабалин (Иуда). «Иуда Искариот». Екатеринбургский ТЮЗ. Фото из архива театра

В этом же спектакле была сцена, где Иуда вешается. Кабалин отказался от всех приспособлений, он просовывал голову в петлю и вешался по-настоящему, держась только на мышцах шеи и подбородке. Так и раскачивался под потолком, сообщив при этом свое сакраментальное: артист Кабалин работает по-настоящему и просит не беспокоить его какими-то трюками…

Помимо его сумасшедшей самоотдачи, граничащей с кровопролитием, он уникально умелый артист, универсал. Когда я пришел в Свердловский ТЮЗ, параллельно с просмотром спектаклей нового для меня театра, в литчасти или в других кабинетах я знакомился с артистами. Познакомился и с Кабалиным, который тут же сказал, что не признает никаких условностей и субординации, и стал называть меня по имени и на ты… Мне-то он, конечно, в тот момент казался человеком очень взрослым, и я долго называл его Владимиром Николаевичем… В общем, дальше я смотрю спектакль Володи Рубанова по чеховским водевилям и вижу какого-то артиста, который ужасно смешно играет Луку — с каскадом трюков, приспособлений… Думаю — что за артист? Надо бы его занять (программки я тогда высокомерно не покупал). А после спектакля подходит ко мне Кабалин: «Как тебе Лука?» Я говорю: «Очень хорошо!» И мы расстались. Только потом я узнал, что это был он, настолько полным было перевоплощение.

У него редкая способность создавать портреты совершенно разных людей. Сейчас эта театральная культура уходит. С одной стороны, мы требуем от артистов не разлучаться со своей личностью, не уходить от себя далеко, и актеры эксплуатируют свои личностные возможности (у кого больше резервуар личности — тот дольше держит внимание), с другой стороны, в театре сама по себе исчезает культура перевоплощения.

Когда я пришел в театр, по нему ходил живой Сирано де Бержерак — Кабалин. Просто созданный для этой роли артист. От него же, от Кабалина, первое ощущение совершенно безумное, и только потом вы попадаете под влияние талантливого человека. Я очень долго бродил вокруг пьесы Ростана, у меня возникла своя версия этой любовной истории. Сирано, как настоящий поэт, воин, бретер, не мог испытывать недостатка в женском внимании. Думаю, что, талантливый человек, бретер и поэт, он не знал отбоя от женщин, но знал, что вечная любовь может быть только в одном случае — если она не осуществима, если взаимности не добиться по определению и если на балкон ползет другой мужчина. Тогда энергия этого чувства может сохраниться хоть на всю жизнь. И вот он сделал из своей жизни такой поэтический экспромт. Как вы помните, как только он признался, Роксана сразу заорала — что ж ты раньше не сказал?! На что он ответил: милая моя, все бы тут же и закончилось… Кабалин как раз настоящий мужчина, который знает, что такое пресыщенность и как с ней бороться, он талантлив, и в этом смысле мы с ним могли бы что-то сделать.

Но время упущено. А сейчас он замечательно сыграл бы Лира. Мне кажется, ему есть что сказать в этой роли. Ему лично.

Июль 2005 г.

Беседин Денис

ПРЕМЬЕРЫ

Очевидно, что книга «Вся жизнь впереди» — привлекательный материал для инсценирования. Но, видимо, невыгодный. И у Александра Гетмана, и у Николая Коляды инсценировки книги Ажара (извините, пьесы по мотивам книги Ажара — это теперь так называется) не удались. И там, и там осталось слишком много литературы. Литературы, лишенной действия. Инсценировка (извините, пьеса) Коляды выгоднее — она без лишних деталей, короче и «малонаселеннее». В длинной инсценировке (извините, пьесе) Гетмана действие дает о себе знать только во второй части, незадолго до смерти мадам Розы. Спектакль Праудина лишен излишней сентиментальности, по-мужски сух, без криков и соплей. И Момо Олега Абаляна тем и хорош, что всегда спокоен и как бы безучастен ко всему происходящему. Жизнь мадам Розы в спектакле Праудина заканчивается спокойно, без лишних истерик. Как в жизни, которая нисколько «не впереди», а вся уже прошла. И вроде все понятно, и идея, и тема, и все сделано — а даже момента зрительского сопереживания не возникает ни на минуту. Странно. Для Праудина — тем более. Спектакль Коляды… Один знакомый как-то сказал: «Для того чтобы понять, что такое театр Коляды, достаточно посмотреть всего один, любой спектакль этого театра. Остальные точно такие же, только меняются музыка и предметы». И он прав. Хорошая и сильная музыка включается всегда громко, чтоб зритель не возникал и проникся силой театра. Актеры бесконечно производят под эту музыку какие-то действия (претендующие на смысл, но имеющие ли смысл?). При этом — очень много плохой актерской игры (за двумя исключениями — Ягодин и Кабалин). В общем, модный театральный материал освоен. Будем ждать появления других интересных книжек, по которым Николай Коляда и Александр Гетман смогут написать пьесы.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

Н. Коляда. «Мадам Роза». Коляда-театр (Екатеринбург).
Режиссер и художник Николай Коляда

А. Гетман. «Вся жизнь впереди». Театр на Литейном.
Режиссер Анатолий Праудин, художник Семен Пастух

Так бывает.

Осенью 2004 года роман Эмиля Ажара «Вся жизнь впереди» вдруг превратился в факт театра. Его поставил по своей инсценировке Николай Коляда в Екатеринбурге, тогда же начал репетировать (по инсценировке Александра Гетмана) Анатолий Праудин в Петербурге, говорили, что будет еще спектакль Виктора Крамера с Лией Ахеджаковой в «Фарсах» и спектакль Андрея Жолдака с Галиной Волчек в «Современнике»…

Кажется, Жолдак еще выйдет в новом сезоне, о Крамере замолчали, но ясно, что у театра (не у театров, а именно у Театра) возникли какие-то веские причины взять с полки давнюю книжку Ромена Гари, на исходе своей славы скрывшегося под псевдонимом «Эмиль Ажар» и получившего за роман Гонкуровскую премию, которую дважды получать нельзя (а он, Гари, к этому времени уже двадцать лет как был ее обладателем за роман «Корни неба»). Мистификация длилась пять лет, Гари играл роль дядюшки Эмиля Ажара, затем ему пришлось «материализовать» нового лауреата, выдав за реального писателя своего племянника Поля Павловича. Игра закончилась трагически: в 1980 году, оставив потомкам статью «Жизнь и смерть Эмиля Ажара», Ромен Гари застрелился, написав в предсмертной записке: «Можно объяснить все нервной депрессией. Но в таком случае следует иметь в виду, что она длится с тех пор, как я стал взрослым человеком, и что именно она помогла мне достойно заниматься литературным ремеслом». Статья вышла через год после его самоубийства.

Книга не относится в России к числу настольных, что же вдруг театр взялся за историю, написанную от лица четырнадцатилетнего подростка Мохаммеда, Момо, араба, воспитанного тучной еврейкой мадам Розой, бывшей проституткой, на склоне лет организовавшей приют для «неабортированных» вовремя детей проституток? «Цветной» квартал Парижа, неореалистический Вавилон, мир современных «Отверженных» — вот пространство, в котором живет Момо. Этот мир насыщен массой подробностей, «предметностей», сумбурно, с повторами, как это свойственно детскому сознанию, запомненный и воспроизведенный Момо. Он протестует против Розы, страстно желает выяснить, кто же его родители, и постепенно осознает свою любовь к толстой еврейке, каждый день проклинающей лестницу на седьмой этаж больше, чем Освенцим, где она оказалась в войну (мадам Роза держит в подвале, в своем «еврейском логове», портрет Гитлера, потому что когда посмотришь на него — понимаешь, что одной бедой в мире стало меньше…). Момо ухаживает за больной Розой, которая постепенно становится «овощем», растением, а потом три недели, в «логове», гримирует умершую, ухаживает за ее трупом, поливает духами — только чтобы не расставаться с единственно любимым и любившим его существом, чтобы как-то продлить жизнь, которая закончилась, быть с мадам Розой не до конца, а после конца…

Надо бы произнести в связи с книгой Ажара слово «гуманистический». В ней действительно живет гуманистический пафос сострадания, соседствуют мусульманин мсье Хамиль и доктор Кац, Роза воспитывает одновременно еврея Мойшу и араба Мохаммеда — и Момо читает ей еврейскую молитву. В финале Момо попадает в благополучную французскую семью, Ажар явно хочет верить в традицию Гюго и Диккенса, его «воспитательный роман» завершается как будто благополучным, именно гуманистическим, финалом: благородство побеждает ужас жизни.

Все в романе построено на оппозициях, контрастах. Евреи — и арабы. Пожилая Роза — и подросток Момо. Отжившая свое женщина — и вступающий в жизнь мужчина. Все это, конечно, по-своему театрально, но, думаю, потребность в Ажаре продиктована другим. Книга, конечно, о любви. И любовь как таковая, вымученная нашим искусством, вывернутая, извращенная, показанная и так и сяк, могла в спектаклях по Ажару вернуться к своему очень чистому воплощению. У него это и вправду любовь. Чувственная и одновременно платоническая, самоотверженная, но не напоказ. Дно жизни, на котором живут герои, вознесено на седьмой (!) этаж, здесь проститутки благородны и нет подлецов.

«Мадам Роза». Сцена из спектакля. Коляда-театр.
Фото из архива театра

«Мадам Роза». Сцена из спектакля. Коляда-театр. Фото из архива театра

В. Кабалин (Лола). «Мадам Роза». Коляда-театр.
Фото из архива театра

В. Кабалин (Лола). «Мадам Роза». Коляда-театр. Фото из архива театра

Из одного романа родились два безумно непохожих спектакля.

В маленьком театре-подвале у Коляды, где театральный звонок вызванивает «Пусть всегда будет солнце» и разложены домотканые половики, построен домашний, теплый, душный, как маленькая квартирка Розы в густонаселенном квартале, провинциальный мир. В нем бесконечно, до тошноты, повторяется еврейская песенка «Чтобы было нескучно, будем песни плясать…», таскают алюминиевые тазы, в которых плавают свечи, а если праздник — это значит блестки фольги… В самом начале немногочисленных персонажей долго прибинтовывают к стене колонне: вот они все вместе, вынужденные влачить общую инвалидную участь, отверженные…

Провинциальность отношений, описанных в романе, и провинциальность, которой программно держится Коляда, понимая-помня природу именно такой жизни, — тут совпадают. Спектакль и называется камерно — «Мадам Роза».

В Театре на Литейном у Праудина — раскатанная во всю ширь сцены мировая человеческая свалка. На нее выкинуты грубо сшитые человеческие туши-монстры: от абортированных младенцев до тучных баб с остро торчащими грудями. Трущоба жизни, помойка, прорастая на которой трудно представить себе, что какая-то жизнь впереди, тем более — вся. Вот она — вся. За огромным увеличительным стеклом, как за линзой старинного телевизора, идут кадры из фильмов Годара, Трюффо, Якоби. Мизансцены из фильмов иногда повторятся в сценических композициях, «та» жизнь — нереальная, киношная — даст форму жизни «этой».

Спектакль Коляды вернее было бы назвать «Малыш Момо». Хотя инсценировка (компактная, драматургичная, не растекающаяся романными подробностями) центруется на мадам Розе, все внимание забирает малыш Момо, от лица которого ведется повествование. Его превосходно играет Олег Ягодин. Если даже смыть с его лица белила (персонажи набелены, как цирковые клоуны, Момо похож на бледного Пьеро), он все равно будет бледным, будто выцветшим, светлоглазым, острым, бестелесным. От роли к роли Ягодин становится превосходным актером, потому что способен транслировать (дай Бог, чтобы этот дар не исчез) некое неблагополучие своих персонажей. Это то, что не сыграешь специально. Одиночество, затравленность Момо ему тоже не надо играть. Когда щуплое тельце Момо по-собачьи прижато к ногам мадам Розы, а глаза где-то не здесь, становятся лишними любые объяснения тотального одиночества, в котором живет этот мальчик. «Я никогда не был маленьким, у меня хватало других забот». Он говорит правду, он — ребенок, никогда не бывший маленьким.

Спектакль Праудина тоже зацентрован на Момо, но из романа режиссер вычитывает две свои коренные темы. Он делает спектакль о становлении, мужании, сопротивлении подростка. О том, как малыш (Олег Абалян) становится мужчиной. Этот Момо не жмется к мадам Розе, он крепко стоит на ногах, его не соблазнят ни наркоторговцы, ни сутенеры, он горд (с шиком отдает официантке Жанне сто франков, которые оставила ему благотворительница…), мадам Роза сумела воспитать его человеком. Он будет стирать простыни для лежачей мадам

Розы и проводит ее в последний путь, как подобает настоящему мужчине.

О. Абалян (Момо). «Вся жизнь впереди». Театр на Литейном.
Фото Ю. Белинского

О. Абалян (Момо). «Вся жизнь впереди». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

О. Самошина (Мадам Роза). «Вся жизнь впереди». Театр на Литейном.
Фото Ю. Белинского

О. Самошина (Мадам Роза). «Вся жизнь впереди». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

Вторая тема, родная Праудину, — это мысль о спасительной эмиграции в искусство от ужаса жизни (недавняя «Золушка» тоже была об этом). На свалке его Ажара живут комедианты, ходит по проволоке кукла, Жанна и странный мальчик Моцарт замечательно поют, пока Моцарт не вколет себе смертельную дозу героина, а Момо спасается… зонтиком. Спрятавшись за него и выставив обнаженные пятки, ты — это уже не ты, а кто-то другой, и жизнь другая. Момо—Абалян не просто зарабатывает выступлениями на Пигаль, вымышленный Артюр и вправду становится спасительной фантазией, и может быть, Момо станет циркачом, актером — кем-то, кого нельзя будет выкинуть на реальную свалку. Потому что реальностью для него является мир, на который нельзя посягнуть.

Тема театра — коренная для Праудина — была не чужой и для Ажара. Ромен Гари, французский писатель русского происхождения Роман Касев, считал своим отцом Ивана Мозжухина. В 1917 году мать, провинциальная актриса, увезла его, трехлетнего мальчика, в эмиграцию, и всегда любовь к матери была темой Гари, а страстная жажда малыша Момо узнать, кто же его отец, видимо, имеет автобиографические корни. Мать Гари мечтала: «Мой сын станет французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером драмы, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио. Он будет одеваться по-лондонски!» Гари действительно стал генеральным консулом Франции, во время Второй мировой войны был военным летчиком, участвовал в Сопротивлении, стал кавалером ордена Почетного легиона и, наконец, «актером», достигшим полного перевоплощения в самой великой литературной мистификации второй половины ХХ века, доказав, что можно родиться дважды и дважды получить Гонкуровскую премию. «Моего „я“ мне не хватает. Когда я слишком долго остаюсь самим собой, мне становится тесно, меня душит мое „я“…»

В спектакле Коляды тоже много театральности. Набеленные лица, клоунская маска Розы, блестки фольги. Но настоящий фейерверк театральных смыслов возникает в спектакле тогда, когда в нем появляется проститутка-трансвестит мадам Лола.

Нет, я правда долго не узнавала его. В серебристом платье, в иссиня-черном парике появился некто, в ком действительно нельзя было определить пол и жанр… Лола долго прихорашивалась, я долго узнавала… Владимир Кабалин. Актера не просто с мужским, а с мужицким-мужчинским-мужественным началом, жилистого, кряжистого Коляда сделал мадам Лолой. И кокетливую Лолу, бывшего боксера, Кабалин играет блистательно, легко. Он не прикидывается женщиной, не травестирует (хотела сказать — не трансвестирует…), но и не дает понять, что он мужчина. «Вы не такая, как все», — говорит Лоле Момо. Кабалин именно играет «не такую». Не суетную. Не счастливую. Не сентиментальную. Странную. Инакую. Он делает это бесстрашно, гротесково. Собственно, весь драматизм этой жизни в перерождении, перевоплощении Лолы — перевоплощении полном, но не дающем счастья. Собственно, полюсами спектакля и становятся два странных человека: странный мальчик Момо и странная басовитая Лола, которую душило и душит ее «я». Лола в этом спектакле как будто берет на себя функцию мадам Розы…

В спектакле Праудина Лолы нет вовсе.

Финал петербургского спектакля по-оперному красив и по-оперному неясен. Розу (Ольга Самошина) одевают, гримируют, надевают ей рыжий парик, в котором она появлялась в первой сцене, прикалывают к ее белой накидке десятки куколок (нерожденных детей?) — и по застеленным простынями ступеням Роза поднимается вверх по лестнице (так и хочется сказать — ведущей вниз…). Как примадонна. Как героиня. Мы понимаем — это путь в смерть, но за пределами спектакля остается сильнейший финал романа — патологический, отчаянный, нелепый, некрасивый и прекрасный.

У Коляды Роза (Тамара Зимина), приготовляясь к смерти, снимает с себя бесконечные толщинки, одежки, не наряжается, а, наоборот, разоблачается, сбрасывает с себя земные одеяния. А потом Момо—Ягодин обыденно рассказывает, как он ухаживал за умершей мадам Розой три недели… Это сильный момент.

«Я люблю вас», — утвердительно и беспафосно произносит в финале Момо—Абалян. Может быть, его жизнь и вправду состоится, но финальная эмоция по-мужски закрыта.

«Надо любить!» — бьется в конвульсиях Момо— Ягодин. Это открытая, истерическая нота, и никакого счастья у него не будет, не может быть.

И там и там читают молитвы. Еврейские. Мусульманские.

Так бывает.

Июль 2005 г.

Смирнова-Несвицкая Мария

ПРЕМЬЕРЫ

В. и О. Пресняковы. «Изображая жертву». Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Режиссер Игорь Коняев, художники Петр Окунев, Ольга Шаишмелашвили

Критики и журналисты, писавшие о спектакле Кирилла Серебренникова «Изображая жертву», главным событием постановки сочли ненормативную лексику, звучащую c прославленных подмостков МХТ. Почему-то именно мат настолько возбудил московскую прессу (уж, казалось бы, видавшую виды), что все остальные — в основном семантические — качества спектакля оказались на периферии внимания. За гротесковой формой и ярким концертно-эстрадным языком мхатовской постановки как будто бы растворились в воздухе, исчезли серьезные, больные вопросы сегодняшнего Гамлета, заявленные в пьесе. Судя по московским рецензиям, «взрослое» общество не готово признать таковые проблемы существующими, отказывая современному молодому человеку и в гамлетовском мышлении, и в гамлетовском масштабе, относясь к братьям Пресняковым как к веселым пофигистам, которые просто цинично прикалываются: «…пьесы Пресняковых не плохи, как утверждают некоторые чересчур требовательные языки, они в своем роде очень даже хороши, но на серьезное отношение к себе они не претендуют, как яблоко из папье-маше совершенно не претендует на то, чтобы быть вкусным. Самым подлинным в них, если уж на то пошло, как раз и является крепкий русский мат» (Марина Давыдова, «Известия»).

Питерский спектакль, появившийся спустя полгода после мхатовской и через полтора года после английской премьеры пьесы, обошелся без такого искрометного блеска и темперамента, как московский, зато оказался более вдумчивым и обнаружил как раз серьезное отношение к сложному, многоплановому и философскому строю пьесы, жанр которой по русской национальной традиции обозначен как «комедия». Пьеса — действительно, черная комедия, жестокая сатира, отражающая абсурд и ужас жизни, построенная как бодрый парад аттракционов. Но Игорь Коняев и его команда озаботились не только поиском интересной и веселой театральной формы, их волнует (для кого-то неочевидный) социальный и метафизический смысл происходящего, а на нашей зыбкой почве метафизика мгновенно пускает корни. В спектакле сказано столько, сколько зритель способен расшифровать, — и на этот эффект также рассчитана драматургия, зритель сам выбирает «уровень игры», на котором будет воспринимать спектакль: или это сборник дешевых анекдотов, или метафизический текст, сотканный из культурных ассоциаций.

А. Сильянов (Валя), И. Мосюк (Закиров).
Фото Ю. Богатырева

А. Сильянов (Валя), И. Мосюк (Закиров). Фото Ю. Богатырева

Визуальный ряд в спектакле активен и тоже стремится к праздничной и игровой приподнятости, как и в МХТ. Емкая и в то же время пластически строгая московская декорация замечательного сценографа Николая Симонова кажется эталоном образности и лаконизма, там концертный подиум с оркестровой ямой становится и бассейном, и рестораном, и кораблем, торжественно погружающимся в гибельную пучину, — мир уходит под воду, но с песнями.

В питерском спектакле гибнет не все, мир останется таким же, как и был, попытки главного героя его перевернуть приведут к катастрофе самого героя.

Сценография функциональна, конструктивна и изобретательна: декорация развивается вместе с пьесой — здесь в одном объеме обнаруживаются, как в матрешке, все новые игровые пространства- клетки, каждое из которых заряжено своим назначением и смыслом. Цвета символичны и нарядны — черный, белый, красный. Сценическая площадка в центре, и зрительские места, окружая ее с четырех сторон, напоминают спортивные трибуны. И зрителей, и актеров «охраняют» манекены, сидящие на вышках около каждой из трибун, рядом мощные прожектора — их резкий свет контролирует «зону» (художник по свету Денис Солнцев). Манекены, впрочем, обладают пластикой не охранников, но беспомощных жертв — сшиты, как куклы. «Зона» — не только изолятор, но и место жизни нашего Гамлета — современная квартира, часть мегаполиса «Дании-тюрьмы» с камерами видеонаблюдения, отслеживающими каждый шаг действующих лиц: и состоявшихся и потенциальных преступников, и жертв. Игру в «страшилку» поддерживает жутковатый голос, запрещающий просмотр спектакля людям с неуравновешенной психикой и детям до 16 лет.

Молодой человек по имени Валя (Алексей Сильянов) живет со своей мамой, его отец умер, мама собирается замуж за папиного брата. Валя и внешним видом, и пластикой, и манерами похож на современных подростков, умудряющихся оставаться в этой возрастной категории лет до тридцати пяти. Он и ведет себя не по-взрослому, раздражая окружающих скрытым протестом: периодически говорит «не то», делает «не то», да вдобавок занимается «странным» делом — работает в милиции в качестве «жертвы» во время следственных экспериментов. Валя закончил университет, он не пьет и не курит, на спине у него татуировка из японских иероглифов, а свое занятие он объясняет желанием «сделать прививку» против страха смерти. Однако, похоже, жизни Валя боится больше, чем смерти. Смерть органично отвоевывает себе территорию как в Валином сознании, так и во всем ментальном пространстве спектакля. Она просто существует в виде параллельной жизни — призрак отца Вали (Леонид Михайловский) является к нему, буднично стуча по полу номерком, привязанным, как у трупа, к ноге, и сообщает, что был отравлен матерью. Другим персонажам он не виден, но для Вали он рядом, со своими объяснениями и советами — комментатор с того света, единственный человек, в чьей привязанности и любви Валя не успел усомниться.

Классическому сюжету, саркастично пересказанному сегодняшним языком, сознательно лишенному даже намека на высокие романтические мотивы, превращенному в фарс, необходима не только пластическая образная структура — нужна среда, в которой произрастает современный Гамлет. Использование видео в театре — прием не новый и девальвированный модой, но в данном случае он уместен и обусловлен драматургическим ходом: сексапильная прапорщица Люда (Инна Волгина) снимает все следственные эксперименты на видео. Кроме того, подвешенные по периметру игровой площадки мониторы энергично демонстрируют нарезку из документальных и художественных кровавых страшилок, вперемешку с «родимыми», знаковыми картинками: Любовь Орлова, собирающаяся уйти в небо из пушки, Татьяна Доронина, крупным планом исполняющая «опустела без тебя земля», Мерилин Монро, пугливо и сексуально отскакивающая от пыхающего паровоза. «Намотанная на одну катушку», эта визуальная мешанина создает чудовищный эмоциональный фон, жуткую смесь, дробящую мозги, способную породить не только страх смерти, любые неврозы и фобии, но и немотивированную агрессию, эстетическую и этическую прострацию. Этому миру «киноидеалов» принадлежит мама Вали в замечательно точном исполнении Регины Лялейките. Из месива беспрерывно меняющихся кадров она вытянула и сформировала свое мировоззрение: внешне она Мерилин Монро, очаровательная и женственная, в соответствии с остатками полузабытой советской морали — заботливая мать, но в сцене, где она ласковым голосом обещает сдать сына в психушку, если он будет мешать ее комфорту, перед нами обнаруживается моральный урод, монстр, лишь изображающий мать. Современная Гертруда куда страшней, чем шекспировская, ибо не сомневается в своем праве на «счастье» любой ценой. Сын мешает ей — не удивительно, что сам он отказывается от продолжения рода, твердо заявляя, что не будет иметь детей. Весь его опыт говорит о том, что «любовь» существует лишь в формах, влекущих за собой смерть, — и участие в следственных экспериментах лишь убеждает в этом. Череда расследуемых преступлений демонстрирует отсутствие грани между добром и злом, любовью и ненавистью, шуткой и убийством. Истории злодеяний нелепы, потому что не имеют внятных мотивов, они разыгрываются как динамичные репризы, смешные еще и благодаря участию Вали, с идиотским усердием изображающего жертву.

Р. Громадский (Дядя Петр), В. Юрчекевич (Валя).
Фото Ю. Богатырева

Р. Громадский (Дядя Петр), В. Юрчекевич (Валя). Фото Ю. Богатырева

Муж уверяет, что жена сама выпала из окна, потому что ее толкнула створка, закрывшаяся от сквозняка. Валю, который изображает жену, моющую окно, привязывают колготками к батарее — чтобы не выпал, как она. Затем Валя, нарочно забыв плавки (с детства не любит бассейнов), вынужден, дергая руками и ногами на бортике, изображать утопленницу, жертву посетителя бассейна Тахира Закирова (Игорь Мосюк), из неразделенной любви задушившего в воде свою пассию. По ходу выясняется, что этот Отелло должен был провести под водой минут шесть, что осуществимо только при наличии жабр. Истину установить при таком проведении следственных экспериментов, понятно, невозможно, но это, как и в жизни, мало волнует слуг правосудия, главное, что эксперименты формально состоялись. Формальная сторона деятельности оказывается существеннее фактической, мы узнаем наш родной абсурд, пропитавший все общественные сферы, поиск справедливости — утопия. Этот абсурд и приводит, в конце концов, в отчаяние капитана Стасика (Константин Анисимов). Очередное преступление — убийство приятеля за дружеским столом на встрече одноклассников в японском ресторане и рассказ об этом престарелой «мадам Баттерфляй» (блистательно сыгранной Татьяной Пилецкой), попутно с чувством исполняющей сентиментальную дворовую песню о горестной судьбе японки в английском порту, становится последней каплей, и в душе милицейского капитана — и человека — разражается буря. Матерный монолог в этой ситуации органичен и естествен, как воздух, — тем более что накопившиеся огорчения капитана Стасика по поводу футбола, да и по другим поводам, явно разделяет большая часть зрительного зала.

Эпизодическая роль дяди Петра, сыгранная Романом Громадским, вырастает до размеров национального характера — искренность и незыблемость убеждений этого человека вполне могут сойти за нравственность. Семейный спор за ужином о том, что лучше — наша русская ложка или японские палочки, — перерастает не просто в конфликт поколений, а в катастрофический конфликт мировоззрений. Громадский очень смешно играет чрезвычайно драматический момент — осознание старшим поколением, что оно осталось без наследников. Сидящий сейчас перед ним кривляющийся пацан — это не человек, а какое-то недоразумение. Валя тихо провоцирует скандал, и дядя Петр—Громадский разражается монологом, внутренний смысл которого: «не на кого оставить свой дом, свою страну и свою правду — племя, идущее на смену, невозможно признать своими продолжателями, своими детьми. Это какие-то выродки, не может быть, чтобы они были нашим порождением». Абсолютная потеря общего языка — трагедия нашего времени, еще не осмысленная, но прочувствованная. В глазах дяди Петра Валино увлечение японской культурой — это предательство Родины, но именно такая буйная одержимость патриотизмом всерьез отвращает, переворачивает всю систему ценностей с ног на голову и заставляет искать других богов в других краях. Другие Боги являются — свято место пусто не бывает, только Будда, Кришна и прочие чудеса Востока по пути в русские головы иногда искажаются до своей противоположности. Знаток мировых религий Мирче Элиаде говорил, что перенесенные на чужую почву религии зачастую теряют главное, становятся суррогатом, превращаются в секты. Не знаю, насколько серьезно увлечение нашего героя Востоком, но только иероглифы на его теле, японская тема, пронизывающая спектакль, и финал, когда Валя отравляет нелюбимых близких — маму, отчима и невесту, заставляют в поисках мотива убийства обратиться к синтоизму — религии, согласно которой каждый человек, вне зависимости от прижизненных деяний, после смерти становится предком, безгрешным объектом для поклонения. В синтоизме не существует однозначных понятий добра и зла, привычных для Запада, но зато Япония никогда не знала революций, основным содержанием которых являются отрицание и уничтожение прошлого, знакомые нашей истории.

Попытка найти «другой» путь в лабиринте несовершенства религий и цивилизаций — это путь по границе разума и безумия, герой по этой дороге забредает туда, откуда возврата уже нет. Спектакль, заканчивающийся одиночеством оказавшегося в клетке своих трагических истин и заблуждений Вали, заставляет осознать, насколько глубоко погружение в ресентимент современного человека, не находящего опоры ни в своей семье, ни в своей культуре, ни в социуме, ни в истории.

Май 2005 г.

Филатова Людмила

ПРЕМЬЕРЫ

Осваивая пьесу-дискуссию Ибсена о женщине, оставившей семью во имя «обязанностей перед самой собой», режиссер должен предложить внятную авторскую концепцию — иначе все будет сведено к запоздалому размышлению о феминизме. Отчасти Александру Галибину это удалось. Мысль, положенная в основу интерпретации, может прочитываться так: даже прожив с человеком рядом много лет, можно так и не разглядеть его истинного лица. Каждый персонаж спектакля, прежде чем предстать перед зрителем, останавливается за стеклом двери — и на мгновение превращается в смутный силуэт, зыбкий, неверный… Но вспыхивает свет — и возникает «кукольный дом» банковкого служащего, холодный «глянцевый» интерьер. Здесь живет Нора (Ирина Савицкова), абсолютно цельное существо, чужое в этом мирке игрушечных мишек. Все мелки и смешны рядом с ней — и большой ребенок Торвальд (Дмитрий Воробьев), который, кажется, не наигрался в детстве и теперь самозабвенно катается на велосипедике, и Крогстад (Игорь Волков), сам испугавшийся нечаянной власти над этой женщиной. О брошенных детках вспоминать незачем — инфантильность здесь свойственна взрослым. И когда Нора, сменив крикливое платье на шинель и пригладив кудряшки, произносит знаковую реплику: «Я ухожу от тебя, Торвальд!», хочется воскликнуть: «Наконец-то!» Спектакль лишил Нору главного — прозрения, никакого переворота в сознании героини не происходит, ее образ статичен от начала до конца. И, хоть «лица стерты, краски тусклы», так и не понятно: как же могла такая Нора любить такого мужа? И любила ли она его вообще?..

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

Г. Ибсен. «Нора». Александринский театр.
Режиссер Александр Галибин, художник Марина Азизян

Интерес наших режиссеров к пьесе Генрика Ибсена «Нора» не вполне понятен. Уже приходилось писать о том, что «Кукольный дом» устарел безбожно и вряд ли кого-то сегодня взволнует история о том, как, спасая мужа Хельмера, «белочка, шалунья» Нора подделала подпись умирающего отца, чтобы, не тревожа старика, взять в долг деньги на лечение обреченного супруга, а потом муж, назначенный директором банка, обвинил ее в глубокой безнравственности — и посерьезневшая Нора ушла из дома, чтобы не портить троих детей и стать на досуге личностью… Все это сомнительное построение едва ли имеет нынче какой-то смысл. Тем более — морально-нравственный (а именно морализаторства в пьесе — море, оно плещется в каждой фразе и выходит из берегов в монологах: 150 лет назад феминистические ростки были острейшей темой, а театр чувствовал в себе силы бороться с ложной социальной моралью).

Но есть театральная легенда. Есть роль. И появляются спектакли, использующие, впрочем, «Нору» скорее не как драматический материал (уж больно все наивно!), а как фактуру для стилизации. В позапрошлом сезоне Михаил Бычков поставил «Кукольный дом» в «Белом театре» при музее Ф. М. Достоевского, изящно превратив пьесу в стильную «немую фильму» (гламур начала века), недавно в Москву привозил свою радикальную «Нору» Томас Остермайер: у него это комфортабельный мир дома Хельмеров и его респектабельно-кукольные обитатели — гламур нынешних дней, а в финале Нора расстреливает мужа и топит его тело в аквариуме (женское самосознание за 150 лет эволюционировало!). И о том и о другом спектакле «ПТЖ» писал.

И. Савицкова (Нора).
Фото В. Архипова

И. Савицкова (Нора). Фото В. Архипова

Теперь «Нору» поставил Александр Галибин.

«Ускользающая красота» — мир этого спектакля. С первых секунд в холодном царстве дома движется, ходит, трагически молчит серьезная, цельная, гордая, поразительной красоты женщина, в сознании которой идет тихий диалог с миром людей, к которому она странным образом почему-то принадлежит, состоя замужем за ничтожным, вздорным, мрачновато-неврастеническим, амбициозным Хельмером (Дмитрий Воробьев). И это бы ладно, так бывает в нашей многотрудной жизни. Но почему эта выдающаяся женщина, понимавшая, что, спасая мужа, поступала вполне нравственно, теряет сознание и искренне перестает общаться с детьми, поверив в то, что может испортить их своей безнравственностью, — все это понять решительно невозможно. Мотивации сбиты окончательно. Ирина Савицкова — чистая Федра, а ее называют белочкой и шалуньей, и ей надлежит в финале уйти из дома, чтобы стать той самой крупной личностью, какой она явлена нам с самого начала.

Холодно-голубоватый свет сменяется розово- теплым, и становятся видны солдатики, мишки и, конечно, куклы, поскольку дом — кукольный. Этот дом заполнен мягкими игрушками, а его хозяйка — жесткая, статная, сдержанная, погруженная в себя. И когда Нора—Савицкова обнимается с большим мягким медведем, это — полная несоединимость противоположных природ. Такую Нору едва ли представишь с детьми, она движется под серебряный перезвон звуковых льдинок, как будто ей аккомпанирует шкатулка Снежной королевы. Или она сама — Снежная королева, которую оторвали от слова «вечность», озаботив земными делами типа поддельного векселя с совершенно другими словами… И что ей тогда падать в обморок? И метаться, выковыривая шпилькой из почтового ящика письмо Крогстада? И ждать чуда, веря, что муж не предаст ее, поддержит, оценит давний акт самоотвержения?

И. Савицкова (Нора), Д. Воробьев (Хельмер).
Фото В. Архипова

И. Савицкова (Нора), Д. Воробьев (Хельмер). Фото В. Архипова

Т. Кузнецова (Фру Линне), И. Савицкова (Нора).
Фото В. Архипова

Т. Кузнецова (Фру Линне), И. Савицкова (Нора). Фото В. Архипова

Приходит мысль о том, что Нору должна играть травести. Или инженю. Условно говоря — Чулпан Хаматова. Тогда импульсивность, детская непосредственность, сердечный порыв — спасти мужа и оберечь отца, не думая о юридических последствиях, — все это получит хотя бы какое-то обоснование, прорисуются мотивы. Тогда есть что играть, куда взрослеть, с каким миром сталкиваться. В спектакле Галибина мир с первых секунд у ног этой Норы, и вся история превращается в ее дефиле, украшенное изысканными костюмами, человеческой сценой Норы и доктора Ранка (Сергей Паршин), незамысловато-"символическим" обыгрыванием кукол и солдатиков (когда говорят про стойкость Хельмера — трогают солдатика, когда про детей — перебрасывают кукол…). Каждая сцена начинается голосами «за кадром», и только чуть спустя «потусторонний» диалог оказывается диалогом живых персонажей. Персонажи эти однокрасочны, несложны (если Хельмер впадает в истерику, то фиглярствует и вскакивает на стул, если Крогстад — Игорь Волков загнан, то глаза его воровато бегают…).

Во втором акте дом пустеет, исчезают игрушки, по голым стенам ползают тени. А в финале, когда Нора, с гладкой прической, в стильном длинном пальто, решается высказать Хельмеру все, что думает об их жизни и объявить о своем уходе, — рабочие начинают постепенно разбирать декорацию, и герои оказываются на голой сцене. Мало того, что это довольно плоская метафора (развал дома), но это еще и прямая цитата из эфросовского «Месяца в деревне», в финале которого, как известно, под 40 симфонию Моцарта разбирали декорацию. Повторять этот ход почти неприлично.

Спектакль А. Галибина красив холодной красотой и высекает мало содержательных искр. Мы любуемся красотой И. Савицковой. А это ли — предмет драматического театра с его перепадами, как завещал Аристотель, от несчастия к счастью и наоборот? В новой «Норе» ничто не возмущает, мало что заинтересовывает. В состоянии созерцания мы пребываем три часа — и выходим из безвоздушной лаборатории на воздух живой жизни. Впрочем, режиссер и не скрывает, что это — лаборатория: над сценой висит абажур, напоминающий лампы в операционных. И каков итог этой художественной операции? Мертвый дом спектакля с самого начала вряд ли подлежал реанимации.

Два сезона программы «Новая жизнь традиции», объявленной Валерием Фокиным как худруком и поддержанная Александром Галибиным как главным режиссером, озадачили: неясно, что такое традиция, но еще более неясно в спектаклях Александринки, что такое «жизнь». Ладно бы — новая жизнь, нет, просто — жизнь.

Июнь 2005 г.

Песочинский Николай

ПРЕМЬЕРЫ

В. Семеновский. «Любовь и смерть Зинаиды Райх». Театр на Литейном.
Режиссер-постановщик Игорь Ларин, художник-постановщик Эмиль Капелюш

Я шел на спектакль с сильным предубеждением. «Сейчас будут оскорблять мои чувства, — предвкушал я. — Будут пытаться изображать великих людей, их сложные переживания, их гениальное творчество и, конечно, не смогут этим овладеть и проникнуться». На самом деле, впечатление оказалось совсем не таким, и проблемы спектакля обнаружились не там, где ожидались.

Когда «оскорбляли мои чувства», было как раз интересно. Игровая идея постановщика Игоря Ларина содержит то художественное беззаконие, которое может сделать материал сложным. В изложении жизни Райх нет «правильного» подхода, режиссер сознательно отказался от права расставлять акценты и определять жанр своего зрелища. Никто не имеет права установить, какова была реальность «на самом деле»: ни историк Рудницкий, ни дочь Татьяна, ни сама Райх, ни Бабанова, ни Есенин, ни Мейерхольд. Реальности «на самом деле» не бывает, особенно в театре, особенно в жизни людей театра. Есть представления и проекции, впечатления и фантазии, интриги и роли. Историк убежден в своей правоте и готовит как будто социальную драму, Татьяна убеждена в другой правоте и устанавливает «психологические оправдания», а Есенин, жирное, наглое существо, и не станет слушать никого из окружающих его гениальную персону лиц, его место в водевиле. Вот Есенин, уже как будто мертвый, чуть ли не из гроба подсказывает Райх, что ей надо кричать над его телом. И она вопит что-то мелодраматическое, вроде «Прощай, моя сказка!». И с искренним чувством вопит, потом повторяет, репетирует, оттачивает мизансцену. А Мейерхольд, разумеется с наганом, в буденновке, режиссирует похороны Есенина. У Ларина многое сочинено «в порядке бреда»: Райх покидает редакцию эсеровской газеты в фарсовом стиле, ее приход в театр Мейерхольда сопровождается объявлением, что здесь появилась «настоящая секс-бомба» (явно неисторичная лексика, не говоря о смысле, эпохе, духе того театра), она дико ревнует Мейерхольда, Есенин кидается на Мейерхольда со стулом, декламирует дегенеративные письма из Европы, покинутая первая жена Мейерхольда Ольга Мунт является в облике скучнейшей классной дамы, заторможенной сомнамбулы, тоскливого «синего чулка», Комиссаржевская распекает Мейерхольда за «формализм» с интонациями обкомовской дамочки (а на это нервно реагирует Райх из будущего, наступившего через 15 лет, и ее утешает дочь из своего времени), Ленин говорит об электрификации и… «сексуальной распущенности»… Все это едва ли имеет отношение к историческим фактам, но сознательно выстраивается режиссером, который стремится представить мир Зинаиды Райх в его спорности, относительности, противоречиях, алогизме, его отражениях в обывательских штампах. Тем страшнее, что в жуткую трагедию скатывается именно этот бредовый мирок, а не «сбалансированная» биография. Райх все глубже и глубже погружается в безумие. Мейерхольд постепенно цепенеет, затравленный и советской реальностью, и истериками жены. Забитый и безжизненный, он перемещается в какую-то другую «ирреальность», откуда только и могла прийти его отчаянная жалоба Молотову с описанием издевательств в Бутырской тюрьме. Шоу не продолжается. Театр закрыт.

А. Орловский (Мейерхольд).
Фото Ю. Белинского

А. Орловский (Мейерхольд). Фото Ю. Белинского

Е. Немзер (Зинаида Райх).
Фото Ю. Белинского

Е. Немзер (Зинаида Райх). Фото Ю. Белинского

А. Орловский (Мейерхольд), Е. Немзер (Зинаида Райх).
Фото Ю. Белинского

А. Орловский (Мейерхольд), Е. Немзер (Зинаида Райх). Фото Ю. Белинского

Актеры были бы поставлены в невыносимые и идиотские условия, если бы должны были изображать «трагедии великой любви и гениального искусства». Но тут, кажется, другая задача: «играть» с образами Мейерхольда, Есенина, Райх, Бабановой, Мунт и других великих людей. Или такие образы обозначать, на них намекать, играть какую-то черту, дополняемую нашим воображением в полный формат «образа». Вот так сыграла Зинаиду Райх Елена Немзер: суть образа — тот самый, печальный, скрывающий какую-то страшную загадку, взгляд, который поразителен у Райх на всех кинокадрах, на всех фотографиях, даже в комедийных ролях, может быть, это предыгра наступающего психоза и неизбежного конца игры. Е. Немзер сохраняет обещание трагедии и в кривлянии примадонны, в ее интригах, злости, кокетстве. В игровом пространстве спектакля на месте и обиженная на историю Татьяна Есенина — Елена Ложкина, и мужественный Мейерхольд — Александр Орловский, и эксцентрические женские образы, сыгранные Верой Миловской, и «лирик» (см. выше) Сергей Есенин — Андрей Гульнев.

Однако закон игры с ироническими отражениями театра Мейерхольда и Зинаиды Райх не выдерживается. Для этого у режиссера и актеров не хватает материала. В каком-то смысле, Ларину и лучше думать, что пьесы нет. Но она, к сожалению, есть, то есть не пьеса, конечно, а не то литмонтаж для юбилейного вечера, не то сценарий для учебного телефильма, такого, который содержал нравоучительный дикторский текст, начитанный за кадром жирным голосом. И вот, сквозь весь спектакль, идет биографическая «нетленка». Хотите увидеть «масштаб» великих людей — и получите: Мейерхольд то и дело разговаривает текстом своих лекций; после его выкрика «Все на сцену!» скверно иллюстрируется балетный «станок» (Мейерхольду ненавистный, и это вместо биомеханических упражнений!), какието хороводики и утренняя гимнастика. Студийная жизнь представлена у Ларина сарабандой и якобы «живым» разговором по тексту архивных стенограмм. Позы копируются с фотографий. Любовной теме сопутствует музыка из «Травиаты» (лживый намек на мейерхольдовскую «Даму с камелиями», в которой, на самом деле, стиль был ориентирован на эпоху импрессионизма, театры парижских бульваров, а оперность Верди мейерхольдовскому мышлению абсолютно чужда). Кстати, неверно повторена и сцена смерти Маргерит — Райх в действительности играла почти спиной к зрителю, в этом и был весь фокус. Или еще: Райх танцует с Бабановой опереточный канкан (вместо модернистских танцев в стиле Касьяна Голейзовского). Мейерхольду приписан текст по поводу ухода Бабановой, которого он не произносил и не мог бы произнести, Бабанова устраивает истерику, которой, как всем известно, не устраивала и не устроила бы и т. д. В общем, когда нам пытаются изобразить творчество Мейерхольда всерьез, оказывается, что авторы спектакля существуют в ином стилистическом мире, в иной логике, и это невозможно преодолеть. К тому же, из опасения, что зритель не поймет игрового принципа строения зрелища, действие банально скрепляется биографическими воспоминаниями рассказчицы. А «за кадром» звучат незымысловатые пояснения: «Нигде не было пролито столько слез…», «Не было коварнее интригана в вопросах личных…» и так далее. Вся эта учебная программа не вписывается в разумно и эффектно задуманное место действия и пространство спектакля — конечно, фойе, а не сцена, конечно, под углом, по диагонали, так, что мы смотрим как бы со стороны, что происходит за полупрозрачным занавесом и перед ним. Так реальности играют между собой, и все изначально условно.

Мир Мейерхольда и Райх выглядит правдивее, когда режиссер не силится изобразить его, именно его, этот кусок исторической действительности, в котором люди имели конкретные имена, стенографистки фиксировали их речь, начальство издавало приказы. Доверие возникает как раз тогда, когда нас запутывают противоречащими друг другу персональными версиями происходящего, готовят к слому жанра в финале, когда артисты «пробуют» свои роли в разных ракурсах и все вместе дает странное, несвязное, но объемное впечатление. Истина где-то там… «Можно не досказать многого, зритель сам доскажет, а иногда вследствие этого в нем еще усилится иллюзия, но сказать лишнее — все равно, что, толкнув, рассыпать составленную из кусочков статую или вынуть лампу из волшебного фонаря» (Мейерхольд любил повторять эти слова Льва Толстого). Так оправдываются предубеждения по поводу биографических спектаклей. Так подтверждаются истины «театра синтезов» — театра Мейерхольда и Зинаиды Райх.

Июнь 2005 г.

Филатова Людмила

ПРЕМЬЕРЫ

НЕ АНАЛИЗ СПЕКТАКЛЯ

«Ваал» (сценическая версия театра по одноименной пьесе Б. Брехта).
Театр им. В. Ф. Комиссаржевской.
Режиссер-постановщик Александр Морфов, художник Тино Светозарев

Золотой век русского рока закончился в начале 0-х. Падение советской империи повлекло за собой, помимо всего прочего, и кризис рок-культуры: сакраментальное «Мы ждем перемен!» сменилось растерянным «Где твои крылья, которые так нравились мне?..». Агония отечественной рок-музыки продолжается до сих пор: сладкоголосые «Звери» заняли место «наркоманов, фашистов, шпаны», а Вячеслав Бутусов, некогда кумир юного поколения, автор «Круговой поруки» и «Титаника», не считает ныне для себя зазорным появляться в шоу «Золотой граммофон»… Удивляться нечему — времена нынче не те. Яростный пафос соловьевской «Ассы» непонятен менеджеру среднего звена, перелистывающему глянцевые страницы, ведь «Тот, у кого есть хороший жизненный план, / Вряд ли будет думать о чемто другом» (В. Цой).

А. Баргман (Ваал).
Фото В. Постнова

А. Баргман (Ваал). Фото В. Постнова

Страшно писать об этом, но лучшие из ТЕХ как будто почувствовали — и ушли раньше. Чтобы не видеть, не слышать, не участвовать… 1986 год — умер Александр Куссуль, скрипач «Аквариума»; 1988-й — Александр Башлачев; 1990-й — Виктор Цой; в 1991-м не стало лидера «Зоопарка» Михаила Науменко, трагически погибла гениальная певица панк-рока Янка Дягилева, за ними — «Дюша» Романов… Те, кто остался, — изменились до неузнаваемости. «В преддверии нового тысячелетия российские рокеры обрастали прозрачным старческим жирком вокруг лица и куцыми седыми хвостами на голове. Водка, православие и стадионный кэш… с неадекватно-нервными скороговорками»*. Вот уж действительно, «рок-н- ролл мертв». Константин Кинчев впадает в ортодоксальное христианство, Б. Г. с шиком празднует юбилей, получив от власти орден, братья Самойловы делятся секретами здорового питания… Можно поностальгировать, повздыхать по этому поводу, поругать цветущую буйным цветом «попсу» — но от этого ничего не изменится. Бриллиантовые дороги, пригородные блюзы, молодые львы и то, чем взрывают мир, — все это далеко в прошлом.

*Самохин А. Русский рок // Факел — online. 2002. № 5.

Не знаю, ставил ли себе целью Александр Морфов размышлять на эту тему. Наверное, нет. Его спектакль должен был, по всей видимости, поднимать совсем другие проблемы. Но, заставив своего Ваала (Александр Баргман) исполнять песни Майка Науменко, режиссер попал в область невольных смыслов, которые заслонили собой все остальное. Ставить Брехта как рок-спектакль, да еще на родине знаменитого Ленинградского рок-клуба, в десяти минутах ходьбы от бывшего «Сайгона», — это, знаете ли… Такое ощущение, что режиссер недооценил масштаб того явления, к которому прикоснулся. Конечно, герой Баргмана — образ собирательный, здесь переночевали тени многих, включая Джима Моррисона и Тома Уэйтса, однако феномен русского, точнее, советского андеграунда с трудом «комбинируется» с чем-то еще — не потому, что мы впереди планеты всей, а просто в силу определенной специфики. Слишком много нюансов: менталитет, советский режим, цензура («Где воспитательный фактор? / Где вера в светлую даль?»), гремучая смесь православия, сатанизма и атеизма и т. д. — все то, от чего просто так не отмахнешься. Когда за рубежом бросали вызов коммерческому искусству и буржуазной успокоенности, у нас ничего такого и не слыхивали — в наши 80-е «товарищи в кабинетах заливали щеками стол», газеты набрасывались на «Алису с косой челкой»… Целое поколение тех, кому сейчас от тридцати до сорока лет, не просто слушало эту музыку, — она была образом жизни, диктовала систему ценностей, толкала на самоубийства и давала надежду. Альтернатива официозным правительственным концертам и беззубым ВИА, она давала возможность высказаться — не «в соответствии», а лично от себя…

У Морфова все проще. По сути, мы видим клубно- концертный вариант «Дон Жуана», принесшего режиссеру триумф в прошлом сезоне. Все те же мотивы: деромантизация кумира, духовное оскудение, тупик. Ясно, для чего понадобился именно «Ваал», — во-первых, проблематика и сюжет пьесы перекликаются с мольеровским шедевром, во-вторых, брехтовские принципы построения драмы (несмотря на то, что в 1918 году они еще только формировались и многие склонны видеть в «Ваале» композиционное родство с пьесами Кайзера и Толлера) Морфову близки и удобны. Они оправдывают и музыкальные вставки, и зонги-комментарии (их манерно исполняет Александр Большаков — милое существо в оранжевом пиджачке, каждый раз появляющееся на сцене под Тирсена). Остальные артисты, правда, «очуждаются» с трудом — перед нами традиционный «психологический театр с преувеличениями», свойственный нашей актерской школе. Тем не менее пространство сцены, забитое яркими, разностильными предметами, благополучно осваивают. Ритмически все выверено, эпизоды крепко цепляются один за другой… вот, пожалуй, и все. Анализировать этот спектакль с точки зрения театроведческой — неинтересно. Нового в нем ничего не найдешь.

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Е. Симонова (Эмилия), А. Баргман (Ваал).
Фото В. Постнова

Е. Симонова (Эмилия), А. Баргман (Ваал). Фото В. Постнова

Вместе с тем «Ваал» — произведение очень режиссерское. Дело в том, что герой здесь, в отличие от Дон Жуана, — гений, «бог» (помните реплику из культового фильма? «Гребенщиков? Кто это? — Бог! От него сияние исходит…»). Именно на этом центрирует зрительское внимание Морфов. Оставим в покое Пушкина, «гений и злодейство» здесь поминать не стоит. Брехтовский герой — человек аморальный, пьяница, развратник и циник, прожигающий жизнь в мерзости, бросающий вызов чистенькому бюргерскому быту и вдохновляющийся своим бунтом. Ход Морфова вполне логичен: Ваалом сегодня может стать только рок-идол. Он видится режиссеру черноголовым звероподобным малым с разбитой рожей, одетым под Че Гевару, заросшим щетиной и смачно отхлебывающим спиртное из горла. Для пущей притягательности образа на роль приглашен Баргман, любимец публики, как никто другой умеющий воплотить, по выражению одного из критиков, образ «харизматичного подонка». Весь первый акт, несмотря на сомнительный вокал и некоторую суету исполнителей, Морфову безоговорочно веришь. Да, были люди в наше время!.. Свободные, талантливые, плюющие на общественное мнение, «маргиналы в законе»… И жизнь их — боксерский ринг, где надо вечно держать удар. И женщины им — телки, «мочалки», что светская львица, что восьмиклассница, ведь Сладкая N — лишь образ, мечта, Незнакомка, а лучшая подруга рокера — мертвая подруга… У кого хватит пороху превратить холодную, очаровательную и недоступную богачку (Елена Симонова) в испитую шлюху, а жене, серой мышке (Елена Александрова), порекомендовать закопать собственного ребенка? И кто отважится, совратив юную глупенькую поклонницу (Оксана Сыдорук) и доведя ее до самоубийства, спеть в ее память пронзительный гимн любви? Жалеть тут некого — «они любят пьяных и психов». Здорово. Сильно. Хочется аплодировать, подпевать и размахивать зажигалкой.

Во втором акте все кардинально меняется. Ход, придуманный режиссером, больше не оправдывает себя, более того, начинает работать против него же. Судите сами: Ваал, окончательно распустившись и отдавшись на волю низменным инстинктам, в конце концов, становится убийцей. Его энергия приобретает разрушительный характер, а тотальный цинизм и безверие начинают пожирать его изнутри. Лучший друг (Александр Ронис), сочинитель, символизирующий светлую половину личности Ваала, принесен в жертву языческой разнузданности… Но постойте, при чем же здесь теперь русский рок? Его «негодяи и ангелы» сами оказались перемолоты жерновами времени и не убивали никого, кроме себя, — иначе не звучали бы строки: «И есть чем платить — но я не хочу победы любой ценой, / Я никому не хочу ставить ногу на грудь». Знаменитый слоган Майка Науменко «Чтобы всем было хорошо» — явное противоречие тому, что происходит на сцене. Можно свысока рассуждать о том, что эти люди заигрались в плохих мальчиков, потерпели духовный крах, но судить вот так, не мудрствуя лукаво, наверное, не дело театра.

Дальше — больше. Финал спектакля, возмутительно морализаторский, сводит все к прямолинейному тезису: мол, талантливые были ребята, но вели себя нехорошо — вот и получили по заслугам. Постаревший и опустившийся Ваал, превратившийся в отвратительного, вонючего бомжа, подыхает в подземном переходе под насмешки шпаны. Сценически это воплощено очень выразительно, в темноте и пустоте сцены корчится жалкая фигурка Ваала, завернутая в лохмотья, — тем сильнее прочитывается режиссерский «урок». Конечно, при желании можно вычитать несколько иной смысл: вот она, смерть русского рок-н-ролла, никому теперь не нужного в начале двадцать первого века, деградировавшего и потерявшегося в новых условиях, — но не слишком ли нарочито акцентирована связь причины и следствия?

Если же говорить о собственно театральной стороне дела, то в «Ваале» есть и очевидные достоинства, и столь же очевидные недостатки. К первым, безусловно, относится обращение к малоизвестному литературному материалу, оригинальный саундтрек, попытка в рамках традиционного драматического спектакля выстроить иные темпоритмические связи, изящное цитирование. Блестяще, на мой взгляд, решены эротические сцены — ни грамма пошлости. Ко вторым — вялость исполнения на музыкальных инструментах, предсказуемость «картинки» — раз рок-спектакль, значит, должно быть все красочно, эффектно, с оркестром на сцене и костюмным буйством. Художник как будто проиллюстрировал строки Кинчева из композиции «Все это рок-н-ролл». На премьерном спектакле была некоторая проблема со звуком — но это вопрос технический. Главное в другом. А. Морфов высказался очень определенно, разъяснив публике, как жить нельзя. А мы-то думали, что «некоторые женятся, а некоторые так»…

Апрель 2005 г.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

«Ваал» (сценическая версия театра по одноименной пьесе Б. Брехта).
Театр им. В. Ф. Комиссаржевской.
Режиссер-постановщик Александр Морфов, художник Тино Светозарев

Множество разных соображений вот уже которую неделю теснят друг друга. Если бы не это обстоятельство — я не стала бы писать о новом спектакле Александра Морфова «Ваал», художественные достоинства которого вполне скромны, особенно рядом с предыдущим спектаклем нового лидера «Комиссаржевки» — «Дон Жуаном». Попробую привести в логический порядок хаос, возникший в сознании после спектакля Морфова.

Он берет раннюю, малоизвестную пьесу Брехта о поэте Ваале, но она служит не более чем грунтовкой для новой сценической картины. Сдвинув историю из 20-х годов в последнюю треть ХХ века, Морфов делает поэта, противостоящего обществу, Ваала, — рок-музыкантом, богом толпы, кумиром ее, звездой etc.

На сцене — ринг. На ринге — боксер. Около ринга — рок-группа «Ваал». Пока зрители рассаживаются, они настраивают инструменты, потом начинают петь… Весь спектакль на сцене копошится муравейник: лица, фигуры, маски. Каждый персонаж умело запущен по своей траектории уверенной постановочной рукой, каждый актер обозначает своим эпизодом некую ситуацию, характеризует типаж, служит мазком, краской эстрадно-эпического полотна. Все существуют очень «назывно», что, впрочем, не противоречит театру Брехта. Морфов — несомненный профессионал в области постановочных технологий, но на сей раз, в отличие от «Дон Жуана», где декорация А. Орлова и костюмы И. Чередниковой давали спектаклю образный объем, пространство спектакля функционально и не дает дополнительных смыслов действию.

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Сразу поясню, откуда взялось у Брехта значащее экзотическое имя героя. Балу, Ваал — древнее общесемитское божество плодородия, вод, войны. Громовержец Баал отождествлялся с Зевсом, с другой стороны, имя Баал-Зебул породило библейское — Вельзевул. Ваал почитался в Финикии, Палестине и Сирии, затем его культ распространился на запад… Несомненная амбивалентность божества дала амбивалентность образу, созданному молодым Брехтом, еще, заметим, никак не обремененным концепцией эпического театра. Но коли хронотоп морфовского спектакля сдвинут на десятилетия, то и тип театра взят как будто этот, более поздний, эпический, и все действие сопровождает зонг на слова Александра Баргмана «Нет стихов без грехов… нет без соития нот… и вообще у Пегаса был член…».

Только вот грехи, как известно, бывают разные, в том числе смертные… Жирно подчеркнем эту строку, мы еще вернемся к ней.

Как известно, зонги в эпическом театре — квинтэссенция идеологии спектакля, и этот зонг должен объяснить нам творчество рок-гения, который беспробудно пьет и постоянно насилует безумеющих от него женщин (одышка после очередного полового акта непосредственно перерастает в стихи, рокгруппа вожделенно ждет, когда Ваал натянет штаны и… Yes!).

Тезис не вызывает возражений, всем известно, что половая и творческая потенция связаны достаточно прямо. Мысль о том, что «нет стихов без грехов», тоже не нова, они давно растут из сора, не ведая стыда. А. Баргман и играет этот «сор», Ваала — немытую скотину с металлическим зубом, в растянутой майке. Бог толпы перерабатывает, перемалывает все проявления живой жизни этой толпы, питается ими, разрушая все вокруг, все и вся идут жертвенными дровами в топку его творческой физиологии (кроме физиологии тут ничего нет, акт творчества бессознателен, и это тоже не вызывает спора).

А. Баргман (Ваал). Фото В. Постнова

А. Баргман (Ваал). Фото В. Постнова

Ваал—Баргман — не гуляка праздный, а гуляка грязный, но он тот, который через дно видит господа Бога. Он и его группа поют Джима Моррисона и Майка Науменко — то есть персонажем присвоены классические рок-песни, которыми жили несколько поколений. По сюжету у бога альтернативной культуры, пьяницы-развратника-гения Ваала есть друг (Александр Ронис), уже восемь лет сочиняющий классическую мессу тишины — в противовес Ваалу, считающему, что «музыка рождается из шума». Стилистика спектакля Морфова незамысловата, и если Ваал, низкая тварь, темен волосами и безумен шумно и низменно, то его друг, творящий мессу, светел волосами, неловок и безумен тихо, возвышенно, он — не от мира сего, тогда как Ваал — от сего мира точно. В одной из сцен второго акта Ваал, бог музыкального плодородия, все ниже падающий на дно жизни, убивает бесплодного друга, который не в состоянии завершить мессу. А зонг все звучит: «Нет стихов без грехов…»

Нет стихов без смертных грехов?!!

Примем и это: истинный художник Ваал — убийца, создатель нерожденной мессы ничтожен и потому может быть удушен… Вспомним, что, возможно, был убийцею создатель Ватикана, перечтем «Парфюмера» Зюскинда, на склоне ХХ века зафиксировавшего: гений и злодейство — две вещи совместные. Морфов, несомненно, ставит спектакль-апологию вседозволенности художника: пусть — грязь, пусть — убийство, но рождаются стихи! Художник — чудовище, но ему все можно! Вот он, убийца, идет к микрофону — и… Yes! Тем более сам-то Брехт точно знал, что гений и злодейство вещи совместные, он-то был настоящим Ваалом, который жил, используя женщин, обстоятельства, идеологию, морализаторствовал (вааал…), рядясь в рабочие кепки, пошитые в самых дорогих берлинских ателье. И писал, между прочим, пьесы, которые ставит и слушает мир…

Но! В уста убийцы Морфов вкладывает песни реального Майка Науменко, друзья которого живы и который убийцей, насколько мне известно, не был. Как, впрочем, и Моррисон. Я не жила в рок-н-ролльной культуре, это не был мой мир, мне это не дорого как память. Но если бы условный театральный Ваал запел, скажем, Высоцкого, песни которого присвоены моей личной биографией так же, как тысячами людей присвоены песни «Зоопарка» и «Doоrs», я бы вышла на сцену и поубивала всех. Не трожьте! Да, они пили-гуляли-кололись, но не убивали! Кто дал режиссеру право отождествления?

А. Баргман (Ваал), Е. Андреева (София).
Фото В. Постнова

А. Баргман (Ваал), Е. Андреева (София). Фото В. Постнова

А. Баргман (Ваал), А. Ронис (Экарт).
Фото В. Постнова

А. Баргман (Ваал), А. Ронис (Экарт). Фото В. Постнова

И вообще, как говорил Пушкин, «толпа… в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок — не так, как вы — иначе!» Градус самосожжения Поэта (а Ваал — гений, нам повторяют это снова и снова) был иной, хрипы Высоцкого, голоса Цоя, молодого Шевчука etc. не совпадают, не могут совпасть по градусу с исполнительским притворством (в хорошем смысле — притворством, актерством) Александра Баргмана, изображающего гения альтернативной культуры средствами глубоко буржуазного театра, который создает Александр Морфов. Это не плохо — буржуазный, но это находится в непримиримом противоречии с предметом художественного исследования, спектакль похож на выступление ВИА «Ваал», что оскорбительно для русского рока. Расположившись в мягких креслах, публика слушает песни, под которые надо с этих кресел встать и, зажигая спички, отдаваться той музыке, которая пыталась сокрушить все эти ВИА и их самодовольных исполнителей… Спектакль о рок-поэте в формах полуэстрадного шоу — что может быть более неистинным?

В финальной сцене нищий Ваал с гитарой умирает в подземном переходе, как будто всеми забытый (молодая компания не признает в бомже бывшего кумира). Но — нет! Вернее, но — yes! И снова, воскресший и бессмертный, он поет «Слоников»!

Александру Морфову не откажешь в умении построить театральную интригу, удержать ритм постановки, придумать трюки (соблазнение женщины — как игра на рояле… или вот: эстрадным микрофоном, поднося его к головам, Ваал прослушивает мысли своей группы). Морфов по-прежнему театрально образован, в «Ваале» есть отсылки к зрелому, знакомому всем Брехту. Скажем, скандальная свадьба Ваала, происходящая за кулисами, явно напоминает «Трехгрошовую оперу», свадьбу Мекки-Ножа в конюшне. Ваал и есть по сути Мекки, только у него не белые перчатки, а одна черная, и спасает его не гонец от королевы, а режиссер Морфов. Ваал такой же король толпы, каким был Мекхит, и женщины складываются у его ног такими же штабелями, только в финальном возрождении его нет брехтовской «трехгрошовой» иронии, Ваал воскресает для финальной песни — как феникс из пепла.

То ли современный западный режиссер Морфов живет в системе относительностей, не ведая границ между добром и злом, то ли пафос утверждения вседозволенности художника так овладел им, что эти границы стерлись, только в данном случае все перекосилось. И не в том дело, что «есть стихов без грехов» (как есть они и с грехами), а в том, что грех использовать антибуржуазных поэтов в угоду буржуазному театру и тешить публику песнями, писанными кровью и водкой, а не пивом, которое пьет Ваал и зрители в антракте…

P. S. Поисковые системы Интернета дают только одну сноску на слово «Ваал»: «Система ВААЛ, работа над которой ведется с 1992 года, позволяет прогнозировать эффект неосознаваемого воздействия текстов на массовую аудиторию»… Хочется включить спектакль «Ваал» в упомянутую систему…

Июнь 2005 г.