Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Ракитская Софья

ХРОНИКА

Ф. Достоевский. «Неточка Незванова».
Вологодский областной театр кукол «Теремок».
Режиссер-постановщик Яков Мер, художник-постановщик Анастасия Кардаш

«Сюжет пьесы заимствован из произведения г-на Ф. М. Достоевского», «для глубокоуважаемой публики звучит музыка» (из текста приглашения), к участию в спектакле приглашены актеры драматических театров — дабы представить в лицах и куклах историю демонической одержимости музыкальным талантом…

По-трактирному любезный парень в крас ной рубахе, причесанный на прямой пробор (А. Диев), приглашает зрителей в зал, где почти буквально воспроизведен интерьер «отдельного кабинета»: круглый стол под белоснежной скатертью — слева, раскрытый рояль — справа, дощатая стена, почти сплошь заклеенная выцветшими обрывками афиш, служит задником. Следует встреча Господина Б. (О. Емельянов) и Неточки (Н. Воробьева), одетых в привычнотеатральный «XIX век». Столь же привычно «драмтеатровым» выглядит диалог, который актеры, сидящие за столом, периодически прерывают, замирая в неподвижности. Дощатый задник преображается в подобие трехэтажного вертепа, и рассказ Неточки иллюстрируется кукольным действием. А кукольные сцены, в свою очередь, прерываются «музыкальными антрактами», когда в зале появляются «настоящие» трактирные музыканты. Юная круглощекая скрипачка, одетая мальчиком (А. Иванова), и рыжекудрая пианистка в лиловом (Л. Васильева) простодушно-темпераментно исполняют какой-нибудь популярный романсовый мотив (вероятно, олицетворяя «светлую сторону музыки»).

В результате выясняется, что из повести Достоевского «заимствовано» немного, создателям спектакля «Неточка Незванова» интересна не столько сама Неточка, сколько ее отчим, скрипач Ефимов, который, по сути, и становится центром повествования. То, что у Достоевского остается недосказанным, в спектакле — конкретизировано и трактуется совершенно однозначно: Ефимов мучим совершенным преступлением (в первоисточнике — прежде всего стихийным талантом, воплотить который в музыке он не способен). Эклектичная инсценировка Михаила Бартенева (по мотивам которой создан спектакль) не оставляет сомнений: отчим Неточки — убийца, и именно убийство довлеет над потенциальной гениальностью.

Написать-то, собственно, хочется о двух эпизодах этой постановки, по-настоящему приковывающей внимание и оживающей лишь на считаные минуты… И в центре каждого из этих эпизодов оказывается Ефимов-кукла (В. Даценко), подтверждая восприятие этого персонажа как главного в спектакле. В первый раз это происходит, когда Господин Б., изливающий свою тоску по недостижимой гениальности в пространном монологе, внезапно обращается к Ефимову — и тот отвечает своему старому другу-врагу-сопернику. Отвечает не только словом, но и выразительным движением куклы, ее «взглядом», жестом… И диалог возникает — правда, совсем ненадолго — и захватывает зрителя!

Во второй раз очаровывает и увлекает эпизод, повествующий о порыве вдохновения, посетившем несчастного музыканта. Ефимов с «проклятой скрипкой» в руках под величественную мелодию парит в центре черного кабинета, а обыденный мир вокруг него буквально «рассыпается»: кукольные табуретки, комод и даже кровать, на которой лежит умирающая Неточкина матушка, «всплыв», исчезают в темноте, довольно прямолинейно, но эффектно символизируя вожделенное освобождение от бытовых оков. Аналогичный по семантике эпизод, когда Ефимов «парит среди Юпитеров и Сатурнов» в верхнем этаже «вертепа», почему-то выглядит наивно-«самодельным»; и совсем не впечатляет.

Большеголовые печальноглазые планшетные куклы в руках талантливых вологодских кукловодов неоспоримо «переигрывают» живых актеров, «прикрывают» драматургические и постановочные «прорехи» и штампы. Так «…улица, фонарь», замерзшая дворняжка (Н. Савенкова), канонически-кукольно поскуливающая, — донельзя «замыленные» в разнообразных «петербургских сюжетах» элементы спектакля — одушевляются и выглядят почти трогательно, благодаря присутствию забавно семенящей куклы-Неточки (М. Ефремова).

Любопытные попытки переосмыслить сюжет Достоевского, используя приемы театра кукол, в спектакле явно присутствуют. Повзрослевшей Неточке далекое детство представляется кукольным балаганчиком, где убиенный итальянец (А. Палкин) чертиком выскакивает из парящего в воздухе скрипичного футляра; несчастная жена спивающегося музыканта (И. Кармашова) предстает «в трех куклах» (воплощенная надоевшая заботливость); забавный шарманщик проезжает пару раз перед дощатой стеной «вертепа»; зимний Петербург, напоминающий фантастическую ледяную скульптуру, появляется в маленьком нижнем окошечке (в финале, когда все окна и окошки дощатой стены раскрываются настежь, за ними обнаруживается все тот же ледяной город — объемная светящаяся декорация выше человеческого роста). Очевидно, что упомянутые элементы спектакля призваны визуально заинтриговать зрителя, но в четкую драматургическую и сценическую конструкцию, увы, не складываются, а посему выглядят скорее лишними, чем эффектными. И уж совсем не хочется писать про хлипкие «красные занавеси» и топорно стилизованные под детский рисунок картонные силуэты «дам и кавалеров»…

В инсценировке (как и в спектакле) прослеживается очевидное желание представить Неточку Незванову творческой наследницей несостоявшегося гениального скрипача, но реализуется это желание весьма спорно и не совсем внятно. В финале вокруг страдалицы-Неточки, с патетическими слезами провозглашающей: «Я сыграю эту роль!», собираются все кукольные персонажи, и «читается» это вроде бы так: стала девочка актрисой театра кукол…

В первоисточнике финал открытый — в спектакле попытались поставить свою, кукольную, точку?

Ваганькова Агриппина

ХРОНИКА

М. МакДонах. «Лейтенант».
Санкт-Петербургский общественный фонд «Театральный остров» — Театр на Васильевском. Режиссер Алексей Утеганов

«Лейтенант с острова Инишмор» — самая смешная и самая кровавая из пьес Мартина МакДонаха. Наверное, поэтому и не пользуется такой популярностью у режиссеров, как «Сиротливый Запад» или «Калека с острова Инишмаан». В «Лейтенанте» МакДонах выводит ирландский национальный характер как патологию, этический парадокс. Его герои — безумцы, чье очарование — в неспособности к рефлексии. Им категорически неведом страх, в том числе и за собственную жизнь. Здесь террорист, только что вырывавший ногти наркодилеру, рыдает как дитя, получив известие о болезни любимого кота. А девушка, нежно обнимающая своего героического возлюбленного, через минуту выстрелом размажет его мозг по стене. Единственные, кто может рассчитывать на наше сочувствие, — это несчастные животные или пара перепуганных пьяниц, которые гуталином перекрашивают рыжего кота в черного, чтобы избежать страшного лейтенантова гнева.

Что можно сказать о спектакле Алексея Утеганова? То, что в ходе работы над спектаклем ни один кот не пострадал. И если говорить о сверхзадаче, то она, скорее всего, состояла в том, чтобы зритель, не дай бог, не подумал, будто что-то из происходящего на сцене происходит всерьез.

Роль сценографии играют подвижные ширмы, очертаниями напоминающие кошачьи силуэты. Составленные вместе, они образуют фотообои с банально «среднеирландским» видом. Визуальная формула происходящего — веселенький, в цветочек, фартук Дейви, который тот надевает перед тем, как приступить к расчленению трупов бывших соратников Падрайка. Если бы у Алексея Утеганова было свое знамя, то на нем аршинными буквами было бы выведено: «ПОНАРОШКУ». Режиссерская задача свелась к надсадной, поминутной демонстрации условно-театральной природы происходящего. Но вместе с «водой» — кровавым макдонаховским натурализмом — выплеснулся и «ребенок», гротескная образность пьесы, в которой жестокость и чувствительность образуют фантастически цельный сплав.

Сцена, в которой Падрайк пытает Джеймса, напоминает пионерскую «Зарницу», где один игрок изображает хладнокровного «гестаповца», а другой трусливого пленника. Один зловеще поигрывает щипцами, другой визжит и стенает. Разница в том, что дети, играя, не фальшивят так отчаянно, как это делают профессиональные актеры. Провалена сцена, в которой пьяные Донни и Дэйви красят гуталином кота. Вместо того чтобы изобразить буквально помешавшихся от ужаса и потому заглушающих страх алкоголем людей, Леонид Алимов и Александр Куликов выдали набор замшелых театральных штампов на тему алкогольного опьянения. Живая полосатая Мурка в руках актеров, видимо насильственно отловленная где-то за кулисами и отчаянно не желающая играть, только подчеркнула целлулоидную игру актеров. Так же неприятно было наблюдать, как с якобы связанного двойным морским узлом Леонида Алимова свалились кое-как намотанные веревки, а актер продолжал держать руки так, как будто они остались связанными.

Наиболее симпатичным из всех персонажей получился террорист Падрайк Сергея Перегудова. Просто потому, что актер пытается играть по-настоящему увлеченного своим делом человека, в котором действительно много мальчишески непосредственного. Остальные, не имея конкретных задач, отчаянно и безуспешно комикуют. Трагизм ситуации в том, что «Лейтенант» выходит не смешным. Потому что по-настоящему комично только то, что сыграно с абсолютно серьезной миной. Так смешны философствующие гангстеры Тарантино или скучные серийные убийцы братьев Коэнов.

Самую дикую вещь актеры приберегли напоследок. У МакДонаха в финале Мейрид продырявливает голову жениху спокойно, без лишних слов и колебаний. Но разве может чувствительная русская актриса Екатерина Рябова застрелить партнера без того, чтобы предварительно не пострадать и не порефлексировать? Как же! Убийство должно быть нравственно обоснованным. Как результат мощной во всех отношениях режиссерской редактуры текста из дрожащих ангельских уст доносится что-то вроде: «Что такое для тебя любовь?». И только неверный ответ Падрайка провоцирует разочаровавшуюся Мейрид на убийство любимого. На этом пытка драматизмом не заканчивается. Склонившись над телом, актриса «на бис» исполняет что-то чувствительное по-ирландски. Признаюсь честно, что, наблюдая эту «клюкву», самой хотелось взять оружие калибром покрупнее и отправиться вслед за Падрайком.

А теперь попробуем вместе с авторами спектакля ответить на принципиальный для МакДонаха вопрос: может дохлая кошка стать поводом для кровавой вендетты? В спектакле Театра на Васильевском — ни в коем случае. У МакДонаха — может вне всяких сомнений. И в этом трагикомическое величие его характеров. Наверное, поэтому в Петербурге пока нет удачных постановок МакДонаха, и разговоры о сходстве русского и ирландского менталитетов — это, извините, враки. Русский, а точнее, петербургский режиссер слишком сентиментален и пуглив, слишком отравлен «театральностью». Вот и получается, что и без того сентиментальный «Калека» выходит сиропным, а кошмарный «Человек-подушка» — чопорно схоластичным. А ситуация с Утегановым усугубляется тем, что в комплексе эмоций, испытываемых режиссером к пьесе драматурга, преобладает пренебрежение. А возможно, и неприязнь. Что тут сказать? Если не нравится пьеса, то зачем так мучиться?

Джурова Татьяна

ХРОНИКА

И. Бауэршима. «Norway. Today». БДТ им. Г. Товстоногова.
Режиссер Егор Чернышов

Пока на основной сцене БДТ идут громоздкие юбилейные образцы большого стиля, Малую понемногу завоевывает современная драматургия. Едва ли эти миниатюры определяют погоду в театре, но польза от этих опытов очевидная.

Тема суицида остается в нашем театре негласно табуированной (так же, как секс и наркотики). Одно дело, если в омут кидаются персонажи Островского или Ибсена, другое — когда это собираются сделать парень и девчонка, повстречавшиеся в интернете. Проблема не в том, что за спиной каждого молодого режиссера стоит грозный педработник и следит, чтобы пропаганда деструкции не проскользнула на сцену. Проблема во внутренних моральных запретах, неверии в то, что самоубийство может быть зрелым, волевым актом, а не приступом истерии (следствием подросткового спермотоксикоза).

«Norway» Бауэршимы следует традициям западной интеллектуальной драмы, в которой важны не столько эмоциональные мотивы поступков, сколько осознанный, зрелый выбор героев. Текст этот — своего рода репортаж с места событий (Бауэршима написал пьесу по мотивам сюжета, подсмотренного в новостной программе ТВ), на мой взгляд, не очень складно прописанный и чересчур многословный. Когда-то Георг Жено попытался поставить его публицистично: актеры, выведенные на авансцену и обращавшиеся не столько друг к другу, сколько в зал, как бы пытались вовлечь зрителей в дискуссию. Но это исключение. Обычно у русских режиссеров «Norway. Today» проходит по привлекательному разряду трогательной любовной драмы о том, как юные сердца нашли друг друга. А умилительный хэппи-энд больше удовлетворяет запросы зрителей, традиционно запрограммированных на позитив. Премьера в БДТ не стала исключением.

Чернышов изрядно переписал вязкий текст Бауэршимы — так, что он превратился едва ли не в «хорошо сделанную пьесу». Но избежал снижения мотивов поступков. Проблема нынешних 25-летних в ней сформулирована четко: человек отчужден не только от мира, но и от себя самого. Но разрешается она слишком легко, безболезненно. Если ты не уверен в том, что существуешь, посмотри в глаза другому, там ты увидишь себя — резюмирует Чернышов. У более трезвого Бауэршимы вместо «другого» — видеокамера. Перед ней герои «проигрывают» любовь, ей адресуют последнее слово. И в финале пьесы все не однозначно оптимистично. Реплика «Давай уйдем отсюда» может означать как возвращение к миру, так и шаг с обрыва, который герои делают, так и не сформулировав послание равнодушной природе.

Равнодушная природа воплощена в сценографии Николая Слободяника — упорядоченной комбинации из гранита, стекла и стали. Искусственная среда не притворяется горным пейзажем. Симметрично расположенные глыбы гранита больше похожи на орнамент. Северное сияние транслируется на экран. Ветер дует из вентиляторов. И две ледяные лужицы на планшете — не что иное, как экраны мониторов. Вроде бы действие давно перенеслось в горы. Но плазменная панель, с которой «текут» цифровые потоки, будто намекает, что на самом деле герои хотя и переоделись в куртки и взвалили на плечи рюкзаки, но реально так и не вышли из сети. При этом техногенный ландшафт, где нет ничего человеческого, не лишен своего рода величия. В нем могла бы разыгрываться история современных Росмера и Ребекки, Сольнеса и Хильды.

«Слишком человеческими» получились отношения героев. История, в которой двое забрались на утес, чтобы с него прыгнуть, но вместо этого пообщались, переспали (полюбили) и спустились с гор пешком, приобрела известный привкус банальности. Скатиться в пошлость ей не дают обаятельные работы актеров Варвары Павловой и Руслана Барабанова, которые выстроили роли на балансе между искусностью и естественностью и в отличие от многих своих петербургских коллег, играющих персонажей современной драматургии, не кажутся ряжеными.

То, что в поведении героев нет надрыва, болезненности, патологии, — скорее заслуга режиссуры, чем ее недостаток. Ведь и в пьесе планируемое самоубийство — не жест отчаяния, а акт самореализации. Тонкая, насмешливая и бесстрашная Юля Павловой напоминает героинь Ибсена. В первой половине спектакля она — ведущая в дуэте. Героине свойственна отстраненность человека не просто решившегося уйти из этого мира, но в действительности никогда ему и не принадлежавшего. Она провоцирует уязвимого, растерянного, нежного Августа — Барабанова, которому в «реальных тонах» удается то, что не удалось в «символических», когда он играл Росмера в спектакле Григория Дитятковского.

В финале ведомый и ведущий, «слабый» и «сильный» меняются местами. Переломный момент — сцена близости героев, воплощенная с излишней прямолинейностью в пластической фигуре полета. Девушка, обнаружившая в себе слабость, доверившаяся мужчине, становится женщиной. А юноша, принимая на себя ответственность за нее, — мужчиной. В результате бауэршимовский doc возвращается в рамки традиционной схемы — драмы взросления, которая вполне уместно смотрелась бы на любой тюзовской площадке.

Однако «Norway», безусловно, полезный опыт, показавший, что в труппе БДТ есть актеры, способные играть без нафталина и театральщины не только Шиллера с Чеховым, но и современный текст, действительно присваивая его и пропуская через себя. Барабанов и Павлова чувствуют друг друга, их реакции на слова и настроение партнера кажутся живыми и сиюминутными (это, несомненно, и заслуга режиссера). И хотя их герои так и не делают шаг в пропасть, но с такими чуткими артистами БДТ когда-нибудь сможет наконец сделать шаг вперед.

Дунаева Александра

ХРОНИКА

А. Курейчик. «Сбитый дождем».
Театр «Приют комедианта».
Режиссер Гарольд Стрелков (Москва)

Известно: петербургские театры нечасто обращаются к современной драматургии, а спектакли по русскоязычным пьесам вообще можно сосчитать по пальцам. Пять-десять молекул «кислорода» (спектакли «Балтийского дома», театра «Особняк»…) не спасают от вакуума, уж не говоря о том, что молекулы эти доступны далеко не всем желающим подышать воздухом современного театра.

В такой ситуации безусловно радует появление в афишах имени белорусского драматурга Андрея Курейчика, чей «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями» поселился теперь на сцене «Приюта комедианта».

Как в тексте пьесы образный лаконичный язык притчи причудливо сочетается с современным разговорным стилем, так и на сцене, в характере персонажей и организации пространства одновременно присутствует иносказательное и бытовое. При этом действие течет ровно и неторопливо, лишь два раза «взрываясь» яркими светозвуковыми эффектами: при появлении Ангела и воскрешении его из «мертвых». И это неторопливое повествование, в котором «острая», казалось бы, ситуация (шутка ли, Ангел с неба свалился!) не порождает драматизма, а известную долю серьезности уравновешивает мягкий юмор, как-то незаметно заходит в тупик. Причем такой капитальный, что ищи, не ищи, а выхода все равно не найдешь.

В начале спектакля возникает печальный и поэтичный мир. Художник Борис Анушин драпировал сцену таким образом, что при минимуме декораций она кажется удивительно тесной. Настроение создает освещение пространства: зеленый свет — и ткани превращаются в стены сырой пещеры, поросшие мхами и лишайниками; желтый — и стены как будто высыхают, обнаруживая изысканные неровности каменной поверхности (художник по свету Александр Кибиткин). В этой сырой пещере, куда сотни лет не заглядывало солнце, под шум дождя бестолково суетится человек… в очках. Эти несуразные очки совершенно не вяжутся ни с массивной фигурой Пелайо (Александр Баргман), ни с окружающей обстановкой. Жена Пелайо Элисенда (Инга Оболдина), в отличие от мужа, строга и печальна. Держа на руках умирающего от чумы ребенка, она медленно проходит по сцене и опускается на краю ее, словно для молитвы. И вдруг откуда ни возьмись на героев сваливается «Старик с крыльями» (Владимир Татосов).

С его появлением дождь прекращается, пещера «высыхает», а плавная музыкальная тема, которая звучала на протяжении первой сцены, замолкает. Вместе с музыкой уходит и то ощущение безнадежности, которое придавало действию отвлеченно-возвышенный характер. С появлением «чуда» повествование из притчи превращается в комедию, интрига которой строится вокруг непонятного «существа». Кто это? Откуда? Что с ним делать? Элисенда, которая минуту назад казалась почти Мадонной, становится вдруг сварливой женой. Она беспрестанно «пилит» своего бесхарактерного супруга, чтобы он забил пришельца палкой, на что тот резонно возражает: «Это ж не краб — ангел все-таки…» На диковинного Старика стекается посмотреть деревенский люд. Здесь и Соседка, «которая знает все о жизни и смерти» (Галина Мочалова), и Рыбак с Лунатиком (Павел и Григорий Татаренко), и неудавшийся дровосек Отец Гонсаго (Виталий Салтыков), и несчастная горбатая Девушка (Ирина Саликова). Кто-то дает советы (один другого абсурднее), как распорядиться пришельцем, кто-то хочет с его помощью исцелиться от недуга. «Ведь это падший Ангел, — недоумевает Элисенда, — как же он исцелит?» Но персонажам все равно, они готовы платить пять сентаво за то, чтобы погладить Ангела, так что Пелайо с Элисендой наживают в итоге неплохой капитальчик, уж не говоря о том, что их ребенок с появлением Старика выздоравливает.

Спектакль насыщен легким юмором, в котором проглядывает отношение режиссера к своему творению. Вот вам, дорогие зрители, веселая сказочка, вариации на тему «а если бы…». И персонажи такие забавные: Отец Гонсаго запросто расхаживает по сцене с цветочной корзинкой на голове, Элисенда убаюкивает в качестве ребенка симпатичного пупса, а у Ангела крылья из пластиковых трубочек, эдакие капилляры, питающие его… нектаром, наверное. В этом есть элемент игры, как и в том, что после каждого акта опускается маленький, словно игрушечный, занавес. Вот и сказке конец, а кто слушал — молодец.

Персонажи и сами иногда становятся похожи на детей. Пелайо и Элисенда, например, собрав вырученные за Ангела монеты, наслаждаются их звоном, весело прыгая по сцене. В такие моменты в них просыпается что-то светлое, наивное, и эти метаморфозы режиссер подчеркивает музыкальной темой или при помощи света. Вот Ангел пожалел несчастную горбунью, погладил ее по спине, и часть сцены осветилась синим светом, будто в пещере появилось небо. Однако к концу спектакля эти «милые дети» предстают совершенно избалованными, инертными существами. Все в белом, как спеленатые младенцы, они рядком полусидят на скамеечке и мирно посапывают (а кто-то совсем не по-младенчески храпит). Абсолютное благоденствие. Но возникает вопрос: а дальше — то что? Ответ напрашивается сам собой: ничего, тупик.

Судя по поведению Ангела, своим «счастьем» персонажи обязаны именно ему. Оставив свои крылья висеть в сторонке, «ветеран небесного заговора» суетится на сцене. То подкинет Пелайо игрушечных кроликов, от которых тот брезгливо отмахивается, то икры добавит в тарелку (Лунатик не доволен — вчерашняя), то принесет очередное письмо Отцу Гонсаго («Опять от Папы! Ох уж этот Папа!»). Ангел растерянно вздыхает — никак не угодить ему своим подопечным. Все они недовольны, только капризничают да иногда лениво переворачиваются с боку на бок. Остается по-отечески подоткнуть каждому одеяльце — и пора давать сигнал своим, наверх, чтобы забирали туда, откуда свалился. Так и завершается спектакль: персонажи спят в своей «люльке» под «душеспасительную музыку», в то время как игрушечный занавес медленно опускается.

«…Прохудятся небеса, разом все сойдут с ума», — эту присказку героиня Инги Оболдиной повторяет по ходу действия несколько раз, дивясь окружающему миру. Кажется, небеса уже прохудились. Может быть, от постоянных дождей, а может, оттого, что некому их починить. История Гарольда Стрелкова потому и «почти смешная» (так жанр определен в программке), что добро в ней предстает хоть и трогательным, но «каким-то дряхлым», беспомощным. Ласковый Ангел — случайный гость, по вине дождя оказавшийся в курятнике. Что же он, такой, может исправить в мире, где все так давно пущено на самотек…

Если говорить о фотографии как о художестве — Борис Николаевич Стукалов был абсолютным мастером. Его вещи всегда относились к ремеслу художника.

В Совдепии не было школ, которые учили бы фотографии, и этот человек был самоучкой, он учился у своих подельников по ремеслу (я знаю, что его старшим другом был Илья Наровлянский, замечательный питерский фотограф-классик).

Борис Николаевич — человек от природы с абсолютным вкусом, с чувством меры, он никогда не перебирал, не уходил в красивость — как будто в нем работали уникальные аптекарские весы.

Редко кто умеет снимать макеты. Он делал блистательные фотографии моих макетов. Я возил его работы по разным странам, и качество их сильно отличалось от других, даже чешских, фотографий. Потому что в фотографию макета он вкладывал душу, она всегда имела настроение, которого я потом, в результате, добивался всеми сценическими ухищрениями. И человек непосвященный мог перепутать фотографии макета и фотографии декораций на сцене. И зачастую путали, потому что фотографии его были живыми.

В театр он пришел случайно и постепенно стал замечательным театральным фотографом, который снимал спектакли изнутри. Поэтому я приглашал его фотографировать мои спектакли в других театрах (он сделал, скажем, блистательные фотографии «Разбойника» Чапека, «Живи и помни», «Бесов» в МДТ). Я выставлял их рядом с эскизами и макетами.

Он снимал по старинке, делал постановочные фотографии. Мог прекрасно снимать в процессе спектакля, но у него не было хорошей аппаратуры, получал он в театре жуткие, стыдные гроши — и так всю жизнь…

3. Е. Лебедеву впервые надевают костюм Холстомера. Рядом завпост В. Куварин

3. Е. Лебедеву впервые надевают костюм Холстомера. Рядом завпост В. Куварин

Он внимательно слушал, влезал в мою работу… Редкостный тип. Что-то в нем было от средневекового мастера. Он был очень корпоративным человеком, никогда не подводил, все делал точно, больше того — все делал уважительно к заказчику: клеил специальные конверты для фотографий, делал роскошные паспарту. Для меня его уход из жизни — это уход замечательного Мастера, работавшего так, как когда-то в Средневековье и Возрождении работали все.

Когда выпускали спектакль «Кошки-мышки», я ночью красил декорацию, и он работал со мной всю ночь: тоже красил, воду приносил, кисти таскал. Это было неожиданно, но когда ему нравилась компания, — он целиком отдавался спектаклю и становился его участником, делателем театра. Он не был человеком со стороны. И ушел он из театра сам, потому что перестало быть интересно, не стало спектаклей, которые бы его заражали. А у Товстоногова он все время сидел на репетициях, слушал, вникал.

Другое было время… И мы переступили этот порог, а он остался там.

Его самоотдача и неторопливость в деле были грандиозны. И его уход (именно уход: он решил уйти и ушел) — это уход целой эпохи.

Он ушел, и мне тоже хочется уйти. Из театра.

Л. Макарова и З.Шарко в спектакле «Кошки-мышки»

Л. Макарова и З.Шарко в спектакле «Кошки-мышки»

С. Дрейден (Несчастливцев) в спектакле «Лес»

С. Дрейден (Несчастливцев) в спектакле «Лес»

С. Юрский (Фарятьев) и Н. Тенякова (Александра) в спектакле «Фантазии Фарятьева»

С. Юрский (Фарятьев) и Н. Тенякова (Александра) в спектакле «Фантазии Фарятьева»

Е. Попова и М. Игнатова в спектакле «Федра»

Е. Попова и М. Игнатова в спектакле «Федра»

А. Фрейндлих в спектакле «Киноповесть с одним антрактом»

А. Фрейндлих в спектакле «Киноповесть с одним антрактом»

А. Толубеев и К. Лавров в спектакле «Коварство и любовь»

А. Толубеев и К. Лавров в спектакле «Коварство и любовь»

М. Призван-Соколова в спектакле «Отец»

М. Призван-Соколова в спектакле «Отец»

Я не был на похоронах Бори. Не потому, что поздно узнал о них. Я бы все равно стоял где-нибудь поодаль от места отпевания. Я не хороню друзей. Они для меня навсегда остаются живыми. Просто многих я уже не увижу и не услышу. Вдруг вот перестали звонить…

С Борей мы в последнее время виделись редко. Но присутствие его я чувствовал всегда. Позвонишь:

— Боренька, как здоровье? — Знаешь, если б оно у меня было, я бы охотно о нем рассказал… И снова ты в родной стихии. Вот он рядом, острый, едкий Боря, усталый (от жизни?), не любопытный, чуть-чуть отрешенный. Я учился у него этому острому взгляду на мир, учился невольно, не сознавая, и, думаю, много перенял у него в этом смысле.

Мы познакомились с ним в первые дни его работы в БДТ (я пришел в театр немного раньше). Как-то стояли и смотрели, как вешают кулисы к репетиции нового спектакля. Штанкеты один за другим взмывали вверх, к колосникам, на высоту четырехэтажного дома. Боря провожал их безразличным взглядом.

— Надеюсь, пьеса достигнет высоты штанкетов? Боря бросил это в пространство, а вовсе не мне, но эта фраза нас сблизила. Я почувствовал родственную душу. А потом полюбил Борю, как можно полюбить доброго, славного человека. Тот, кто не знал его, оставался к нему безразличен, тот, кто знал, — не мог не испытывать к нему добрых чувств.

Однако он для многих был «закрыт». Холодный, невозмутимый, вечно, кажется, чем-то недовольный, ироничный. Для друзей он был истинный друг. И доказывал это. Для не друзей не был другом и объятий никому не раскрывал. Но и недругом не был. Никому никогда не навязывался. Был сам по себе, как киплинговская кошка. Кстати, кошек очень любил.

Независимый был человек, иногда неприветливый, хмурый, но внутренне светлый — если его знать. Очень быстро они сошлись с Мишей Даниловым — и здесь тоже вскрылось родство душ.

— Мастерство фотографа, — говорил Боря, потягивая чай у Михаила за столом, — заключается в том, чтобы идиотизм, светящийся в глазах клиента, не проступал явно на фотографии. Вот ты, Миша, артист, не дашь соврать… — Да ври, Боренька, на здоровье. — Ты знаешь — сцена высвечивает человека. — Это смотря как поставят свет… — Но на сцене ты мелькнул — и все! А фотография — это на века!

— Вот поэтому, Боря, я не люблю фотографироваться. С Мишей они сошлись на почве любви к фотографии — так обоим казалось поначалу. Но душевными друзьями на почве фотографии не становятся…

Могло показаться, что Боря брюзга или что он озлоблен на весь мир. Ни того, ни другого не было в помине. Он просто мыслил парадоксами. И говорил парадоксами. Сухой, поджарый, угловатый какой- то; любил еще нервно подергивать плечом — он мне казался персонажем с гравюр Калло. Всегда был готов сказать колкость, острое что-то. Но никогда не обижал. Наоборот, всегда удивляло — как это он попадал в точку? Это свойство утрировать черты бытия — редкое свойство. А за этим была добрая, ранимая, изгрызенная жизненными неурядицами душа, открытая тоже всему доброму и нежному. Борю хотелось иногда приласкать, как ребенка. Однако он был, я уже говорил, что называется, «изюм в шоколаде», не любил открываться кому-либо. Наверное, и людей недолюбливал, чего греха таить. Даже говорил порой:

— Не люблю людей. Дураков. И часто повторял: — Острота момента в том, что слишком много тупых людей. За иронией его чувствовалась какая-то разочарованность в жизни. Причем врожденная разочарованность, не благоприобретенная. Это была натура. Но при этом Боря никогда ни с кем не вступал в конфликт, не участвовал в местных коридорных интригах. У него было немало трений и даже конфликтов с дирекцией, хотя инициатором стычек всегда была дирекция.

— Рюрик, не поверишь, я двадцать минут объясняю представителю дирекции, что вот эта черная штука, которую надо списать и купить новую, называется увеличитель, что это фотопринадлежность, а не помойное ведро с крышкой. Дирекция кивает головой, мол, все понятно, только зачем нам ведро с крышкой? Боря всегда в открытую утрировал, и ситуация высвечивалась при этом с драматической ясностью.

Да, он был классным фотографом, профессионалом в самом высоком смысле слова, причем фотографом- поэтом. Достаточно вспомнить проиллюстрированную им (дважды) книгу «Львы стерегут город » — вот он, настоящий поэтический Петербург.

Известно — профессия накладывает отпечаток на человека. Боря был «фотограф в жизни», мыслил «фотографично», умел сразу и словесно точно зафиксировать жизненную ситуацию, не просто художественно утрируя ее черты, но доводя до гротеска. Его афоризмы ходили по театру. Он взахлеб пел дифирамбы дверной задвижке.

— Самое гениальное изобретение в мире! Проще ничего не придумать, потому это и гениально и, главное, надежно. Какие самые долговечные часы? Ходики. Потому что проще нету. Самый простой фотоаппарат — «гармошка» с самой примитивной оптикой снимет лучше любого современного «Полароида».

Или:

— Мне дирекция говорит — купим "Кэнон«-автомат, на нем любой «горшок» снимет лучше самого Буллы. А я знаю только один автомат, который абсолютно надежен, это автомат Калашникова. К нему в лабораторию на мансардном этаже надо было подниматься по крутой железной лестнице, похожей на корабельную. Полноватый Михаил пыхтел, но с охотой лез «на палубу», чтобы поболтать с Борей:

— Ты, Боря, высоко взлетел. А кто высоко взлетает, больно падает. — Миша, я не взлетел. Я залетел. Михаилу часто не хватало Бори. Он звонил ему на работу:

— Закрывай ты свою лавочку. Немедленно приезжай. У меня жарится рыбец. — Небось, подгорельняк? — Обижаешь. Ну, разве что чуть-чуть пережар. — У меня, Миша, от пережара горечь во рту. — Боренька, это горечь жизни. И Боря приезжал. И допоздна сидели втроем, вчетвером. И было так легко, хорошо. И не хотелось расходиться.

Добрая, тихая, измученная не слишком устроенной жизнью Борина душа останется в памяти только близких, в памяти друзей, всех тех, кто тоже его любил. Я очень любил Борю.

Когда я узнал, что он больше мне уже никогда не позвонит, я вспомнил один эпизод, бывший лет шесть-семь назад. Я тогда пришел к уже седому, обросшему бородой Боре в театр попросить пару фотографий Миши Данилова в какой-нибудь роли для своей статьи в московском журнале. Боря насовал мне целый конверт.

— Что за статья? — поинтересовался он, по своему обыкновению — как бы между прочим. — Я принесу, когда выйдет. Прочтешь. — Некролог? Ну, об ушедших друзьях любая статья — некролог. — Боюсь, Боренька, о нас с тобой никто некролог не напишет. Боря грустно на меня посмотрел, по привычке передернул плечом:

— Поживем — увидим. Это была его последняя шутка в наших встречах. После этого мы беседовали с ним только по телефону… И эти беседы кончились…

О. Басилашвили (Войницкий) в спектакле «Дядя Ваня»

О. Басилашвили (Войницкий) в спектакле «Дядя Ваня»

О. Борисов в спектакле «Кроткая»

О. Борисов в спектакле «Кроткая»

Сцена из спектакля «История лошади». Е. Лебедев, М. Волков, В. Ковель

Сцена из спектакля «История лошади». Е. Лебедев, М. Волков, В. Ковель

Сцена из спектакля «Перед заходом солнца»: В. Кузнецов, А. Куликова, К. Лавров

Сцена из спектакля «Перед заходом солнца»: В. Кузнецов, А. Куликова, К. Лавров

Борис Николаевич Стукалов много лет приходил к нам в редакцию, мы пили чай с сушками и беседовали беседы… О театре, о Юрском и Данилове, которых он любил особой дружественной любовью, о том, как жить ему, если дирекция считает, что черно-белая фотобумага стала театру не по карману, и как выживать журналу, если дорожает бумага офсетная…

Он, в вечной вельветовой курточке, сидевшей на его острых плечах, кажется, с 70-х годов, перебивался с семьей на какие-то гроши, «ПТЖ» издавался на

копейки, мы с Б. Н. коротко жаловались друг другу на тяжелую жизнь, но больше иронически горевали о падении театра — и Б. Н. подавал какую-то новую идею. Так, с его легкой руки в № 14 возник целый раздел о замечательных мастерах «закулисного дела» — бутафорах, столярах. Предметом особой гордости Б. Н. было то, что в этой компании оказался и он.

Много лет он звонил мне:

— У нас тут спектакль вышел. Художественных достоинств никаких, но я снял. Вдруг какая-то личность вдохновится и по незнанию предмета напишет статью? Сколько тебе надо штук? — Ну, две-три, Борис Николаевич… И он приходил с аккуратным самодельным картонным конвертом, где — 18×24 — лежали удивительного качества 10–15 отпечатков, глядя на которые никогда нельзя было заподозрить, что спектакль плох.

Он предлагал нам завести рубрику «История одной фотографии» и притащил снимок, где впервые на Евгения Лебедева надевают уздечку Холстомера…

Он трогательно дорожил историей БДТ…

Он ходил по ленинградским дворам, иллюстрируя рассказы Э. С. Кочергина («нашего акадэмика», как называл его Б. Н.), — и все публикации кочергинских рассказов (как и первое издание «Ангеловой куклы») — это он, Б. Н. Стукалов, «светописец». Он чувство вал фактуру черно-белого, бедного города, умел одушевлять ее, поэтому умел вдохнуть жизнь и в макет, не преображенный еще живым дыханием спектакля.

Однажды позвонил: «Поедем фотографировать Володина. Надо успевать снимать людей, пока они живы». Мы поехали.

Он так и не добился от театра хорошей техники — ни в товстоноговские, ни в посттовстоноговские времена. Ю. Г. Белинский рассказывал мне, что не раз говорил Товстоногову: «Стукалов снимает лучше меня, вы только купите ему камеру», — а Товстоногов отвечал: «Купим. Вот после зарубежных гастролей попросим артистов скинуться… и обязательно купим».

Борис Николаевич был человек верный. Не любил — так не любил. А принимал — так не предавал. Кого любил — тащил фотографироваться в свою театральную каморку, где «рамы» для обложек «Театрального Ленинграда» были слеплены из коробочек от фотопленок с чувствительностью 64, 125 и 250…

Когда Б. Н. исполнялось 70, наша редакция решила что-то подарить ему. На разведку была выслана Аллочка Самохина, и мы обалдели: он хотел… фотоаппарат-мыльницу. Потому что черно-белая бумага стала дорога. Как и настоящая фотография…

Он казался жестким, желчным. На самом деле часто обижался на тех, кому помогал, служил верой и правдой, но от кого не чувствовал поддержки и благодарности. Как человек верный, он не переставал помогать им. Но чувствительность его была самая высокая. Если по меркам фотопленки — 250…

Обиделся и ушел. Ото всех.

12 января ушла из жизни Елена Александровна Левшина. Профессор, доктор искусствоведения, руководитель (да, в сущности, и создатель) Федерально го государственного образовательного учреждения «Интерстудио» — своеобразного института инновационных программ, развивающего различные формы послевузовского образования, повышения квалификации работников культуры.

Елена Александровна была экспертом Совета по культуре при Президенте Российской Федерации, членом Комиссии по организации театрального дела (при СТД РФ), членом Комиссии по разработке проектов законов о новых организационно-правовых формах в бюджетной сфере…

Но дело не в званиях и должностях. Елена Александровна была уникальным человеком. Чело веком с большой буквы… Талантливым, деятельным, интеллигентным. Ученым с широким кругом интересов. И она была человеком с душой и сердцем, готовым помочь другу, коллеге, ученику, готовым взять на себя ответственность за дело, за судьбы.

Елена Александровна родилась в 1943 году в Омске, куда была эвакуирована из Ленинграда семья Левшиных. И Омск навсегда остался для нее особым городом. Жили не слишком богато. Но это был открытый дом. Здесь не варили суп «впритык», «на своих». Здесь словно всегда были готовы к приходу гостей. Их выслушивали, и обогревали, и кормили, чем Бог послал…

И Лена унаследовала этот родительский завет. Ее дом тоже всегда был открыт. Ее друзья и коллеги ощущали и любили его тепло.

В Омске она и ее брат, Михаил Александрович, окончили школу, затем отправились в Ленинград. Одни. Родители приехали позднее, когда брат и сестра уже как-то обосновались.

Елена Александровна поступила на «матмех» в Ленинградский Университет, прекрасно закончила его и честно преподавала два года математику в Омском пединституте. Но затем вернулась в Ленинград, поступила на заочное отделение театроведческого факультета ЛГИТМиКа (как называлась тогда наша Академия театрального искусства).

Отныне вся ее жизнь будет связана с театром. А долгое время и с Академией театрального искусства (СПбГАТИ), где она стала ведущим педагогом, защитила кандидатскую и докторскую диссертации. Нет, опыт «матмеха» не был забыт, он не прошел даром. Он воспитал четкость мысли, логику исследователя, он помог свободно ориентироваться в сфере экономики. А еще она легко изучила вопросы права. И все это тоже вошло в сферу ее театральной деятельности, в какой-то мере формировало ее направленность.

В театре ее интересовало все. «Театральная афиша и прокат текущего репертуара», «Формирование зрительской аудитории театра», «Реальная занятость артистов и нормирование труда» — это названия некоторых из ее многочисленных статей, это круг животрепещущих театральных проблем. Но рядом еще и статьи другого типа, статьи теоретика — «Исследование спектакля: к проблеме изучения инструментария», «К вопросу о восприятии театрального искусства», «Театр: время перемен»…

Вот это «время перемен» Елена Александровна чувствовала очень остро. Оно заставляло ее заниматься практическими сторонами театральной жизни. Она была тесно связана и со столичными, и с периферийными театрами (к Омскому относилась както даже сердечно). Вела семинары для работников театра, для его руководителей, была их советником, сподвижником, проводила различные конференции с широким кругом реальных театральных проблем. Создавала такие «мегапроекты», как «Театральная паутина», позволяющая знакомиться по Интернету с интересными спектаклями, или «Международный фестиваль симфонических оркестров мира»…

Елена Александровна была сгустком созидательной энергии, человеком активного жизнелюбия и твор че ской инициативы.

Она была очень больна. Мы знали об этом. Но не могли поверить в близкий конец — ведь она активно работала почти до последнего дня. Ее ум, ее душа вибрировали так интенсивно…

Ее будет очень недоставать людям театра. Ее отсутствие остро ощутимо в кругах СТД. И в нашей Академии жива память о ней.

А для ее родных и друзей эта утрата невосполнима. Это истинное сердечное горе.

Прощайте, дорогая Леночка! Последний раз называю Вас так, как называла при Вашей жизни. Бог да помилует Вас! Мы Вас не забудем.

Мы, наверное, потеряли то, чем вообще не богат богемный человек, — рассудок. Нам всем хочется быть безалаберными, глупенькими. Потому что только глупый может отдавать жизнь и здоровье театру. Только глупый может не получать за это вознаграждения. Только дурак может ночью светить, днем рисовать и т. д. Глупость. Короче, это счастье, которое нас спасает… А вот такие люди, как Левшина, — это был наш рассудок, который нашу тупость немножко прикрывал. Мы потеряли этот рассудок. И мне кажется, поглупели еще больше.

Наверное, мы все в долгу перед ней, потому что не сумели ее защитить, ведь, как оказалось, дело, которым она занималась, очень опасно. Это дело потребовало от нее здоровья и жизни. Я никогда не прощу себе того, что мы допустили на Форуме. Я помню ее глаза, полные слез, когда ее рвали на части какие-то подставные люди из каких-то непонятных республик, которых даже нет на карте… А она, может быть, в этот момент и умирала… Конечно, всем надо перед ней извиниться… Ее профессия оказалась такой рискованной… Мы не уберегли того, что у нас было в единственном числе. У нас мало режиссеров, дирижеров, балетмейстеров, а что касается профессии Левшиной, то это вообще катастрофа… Такие люди рождаются очень редко. Я не знаю, что будет с «Интерстудио» — институтом, который она организовала и на который мы возлагали какие-то надежды. Мы постараемся не дать его в обиду. Но это все как бы в будущем, а сегодня мы остались без рассудка.

Я, как ребенок, который по отношению к матери жесток, зная, что она никому не отказывала, всегда от нее требовал — надо сделать то-то и то-то, и она никогда не говорила «нет».

Мы жили с ней рядом, в одном микрорайоне, она на Шестой Советской, а я на Седьмой. Мы часто ездили вместе в Москву, и возвращались вместе из Москвы, и шли пешком домой в восемь утра, когда приходит «Красная стрела». Мы вели интересные беседы. Как говорится, мозг остывал за ночь после того, чего ты там, в Москве, нахлебался, и она говорила ясные, конструктивные вещи. Наши милые путешествия от московского вокзала длились минут семь. Но всегда это была какая-то очень интересная и точная информация, которая мне помогала.

Она, при всей своей отзывчивости, была очень закрытым человеком. Я даже не догадывался о ее состоянии, она поразительно его скрывала. А мне сказали, что она умирала долго и больно. Ее брат рассказывал, что, когда ей было совсем плохо, но звонил кто-нибудь, например, из Урюпинска, она совершенно преображалась и совсем другим голосом что-то говорила, говорила, а потом чуть ли не без сознания падала. Она, конечно, героически себя вела, трудно даже представить, чтобы женщина могла терпеть такие боли и ни на секунду не ослабить свою активность.

Буквально за несколько дней до смерти я видел ее, мы отмечали, кажется, Рождество в СТД, и я сморозил одну ужасную вещь, я сказал: слушай, Ленка, как ты похудела и как шикарно выглядишь. А видимо, эта худоба была связана с тем, что иссушило ее. И она так улыбнулась…

admin

2009/2010

  • ВЕЛИКАН
    Опера в одном действии
  • МузыкаСергей Прокофьев
  • Автор восстановления
    оркестровой версии
    Сергей Сапожников
  • Режиссер-постановщикАркадий Гевондов
  • Художник-постановщикЕлена Якименко
  • ХореографМария Большакова
  • ДирижерМихаил Леонтьев
  • Спектакль идет 50 минут без антракта
  • Невысокого роста, изящный, с тихим голосом — он не походил ни на мастера-механика, ни на актера. И по возрасту мало отличался от первых своих студентов, почему многие (и я в том числе) позволяли себе величать его на «ТЫ». Веня не обижался. И только глубоко скрытая усмешка да озорной блеск глаз иногда выдавали его отношение к нерадивому несмышленышу-студенту. Характерно, что за без малого четыре десятилетия нашего знакомства, побывав и студентом Вениамина Михайловича, и преподавателем на его курсе, и председателем экзаменационной комиссии, выдающей дипломы его студентам, да и просто заходя в его подвальчик с какой-нибудь мудреной проблемой, я ни разу, ну вот ни разу в жизни не слышал, чтобы Советов на кого-нибудь повысил голос. Хотя, казалось бы, мастер, посвятивший жизнь созданию действующей модели Человека, как режиссер и актер исследующий внутренние пружины психологии этого вида приматов, мог ли он всегда оставаться спокойным, видя его поступки и их мотивы?

    Интересно, что, будучи связанным с Вениамином Михайловичем сугубо профессионально, относясь с безграничным уважением к нему как к Мастеру, хочется говорить не о профессионале, а о редкостном человеке, об уникальной личности. И правда, есть еще в мире славные мастера кукольного цеха, входящие в синклит избранных, — без таких волшебников театр кукол захирел бы в одночасье. Но встреча на рубеже 2-го и 3-го тысячелетий от РХ с подлинным рыцарем, без страха и упрека идущим путем служения своему идеалу, согласитесь, подарок судьбы, ибо дает надежду, что мир еще постоит.

    И невидимые нити протягиваются от гапита-креста на его могиле и к нам, помнящим Веню, и к будущим поколениям кукольников.

    Иваново — Нерехта — Ярославль — Рыбинск — Бологое — Ленинград. Этот маршрут мы помним до сих пор. Стоило взглянуть в окно, и мы знали, в каком месте мы сейчас находимся, потому что этим маршрутом мы два раза в год на целый месяц отправлялись на сессию в наш родной ЛГИТМиК, к нашим прекрасным педагогам, которых с теплотой вспоминаем и сейчас, спустя двадцать лет. И к нашему любимому Мастеру — Вениамину Михайловичу Советову.

    Наш курс был первым курсом актеров-заочников, и мы были первыми, кого Вениамин Михайлович учил актерскому мастерству. Может быть, поэтому у нас сложилось очень доброе и очень бережное отношение друг к другу. Он не жалел ни себя, ни времени. Занятия продолжались порой до глубокой ночи. Чтобы не терять времени на «пирожковую», перекусывали прямо в аудитории. Вениамин Михайлович был нам отцом родным — приносил тостер (по тем временам — для нас диковинку), хлеб, колбасу, масло — подкармливал нас.

    Первый заочный курс кукольников на «площадке молодняка». 1982 г. Фото В. Советова

    Первый заочный курс кукольников на «площадке молодняка». 1982 г. Фото В. Советова

    Прошло уже двадцать лет (господи, как время-то бежит!) со дня окончания института, а наши занятия с Вениамином Михайловичем (или Веней, как мы его называли между собой) очень часто всплывают в памяти. И, сидя в одной гримерке, начинаем вспоминать этюды, отрывки из водевилей, пьес, дипломных спектаклей. Не все давалось легко, но все было чрезвычайно интересно. Необычно и очень весело. Как могли, помогали друг другу. А Вениамин Михайлович помогал нам всем.

    Незабываемы были на первом курсе этюды «про животных». Мы, как школьники, под руководством Мастера, отправились на экскурсию в зоопарк. Подошли к очередному вольеру — он оказался пуст. Только таблички: «За ограду не залезать! Зверей не кормить!»

    В. М.: «Ну что, ребятки, слабо прямо здесь, в вольере, показать, на что вы способны?» Тут же были распределены роли — кто есть кто, и — вперед, за ограду, в вольер!!! Кто у поилки стоит задницей кверху, кто на дереве висит, кто греется на солнышке. В. М. доволен — и щелкает фотоаппаратом…

    О фотографиях — отдельно.

    С самого начала он снимал все, что мы делали… Ни один экзамен, ни один зачет (не только по актерскому мастерству) не проходил без него, без Фотоаппарата. Пишем с большой буквы, потому что для многих этот аппарат на экзаменах по общеобразовательным предметам был большой палочкой-выручалочкой! В. М. снимал, педагоги несколько отвлекались, а мы получали какую-то возможность «выплыть».

    Только на последней, дипломной, сессии, мы поняли, для чего нужны были эти съемки. Поняли, когда В. М. принес нам кучу проявленных пленок, и мы, те, кто имел дело с фотопечатью, в три смены делали фотографии в его мастерской, переоборудованной под фотолабораторию. Мы делали для каждого фотоальбом. Он задумал его на первом курсе и сделал. Открываешь сейчас этот альбом — и така-а-я охватывает ностальгия-я-я!.. А на последней странице — рукою Мастера: «Спасибо вам за все! Я все время чувствовал вашу поддержку! Как хорошо, что вы были, как хорошо, что вы есть!»

    …Показываешь В. М. этюд, какие-то заготовки, домашнее задание… Думаешь, конечно же, что все это гениально, ждешь соответствующей реакции от Мастера… Потом мы поняли, что если появляется улыбка и как-то по-особенному светятся глаза, то можно от Мастера дождаться его любимой фразы: «Этот этюд имеет право на существование…»

    Последняя наша встреча с Вениамином Михайловичем была в Иванове, на нашем 5-м фестивале театров кукол «Муравейник». Он нисколько не изменился — те же внимательные глаза, та же мягкая улыбка… И гордость за своих выпускников. Встреча наша была очень теплой. Он снова был нашим Мастером, нашим Веней, а мы были его студентами. Таким он и останется для нас…

    Студенты первого в СССР заочного курса актеров-кукольников Борис Новиков и Владимир Кузнецов. Ивановский областной театр кукол

    Новиков Александр

    ПАМЯТИ СТАНИСЛАВА ЛАНДГРАФА

    Станислав Ландграф — человек очень одаренный, талантливый. Человек, «ударенный» театром. Его интересовал только театр, он бесконечно хотел играть. Он пришел в театр им. Комиссаржевской еще до Агамирзяна. Рубен Сергеевич сначала «проверял» его на небольших ролях (в «Господине Пунтила», например), а восхождение его началось со спектакля «Насмешливое мое счастье» 1968 года, с роли Чехова. Ландграф сыграл огромное количество ролей, но самое лучшее, что он сделал, — это Чехов, это Герострат, это Алексей Турбин, это Борис Годунов в трилогии Толстого.

    Человек он был крайне одинокий. В его жизни был театр, была жена Вера, были стихи — Ландграф был поэт. Если вы прочитаете его стихи, то многое будет понятно про этого закрытого человека. Он любил осень, писал об осени — каждый год появлялись осенние стихи.

    Когда-то он вместе с Ильей Резником писал тексты для выдающегося пародиста Виктора Чистякова. У Стаса, бесспорно, было очень тонкое чувство юмора. Я думаю, человек без юмора не мог бы написать шутливое «завещание», о котором никто не знал: он «расписал» свои похороны. Этот текст не был известен до его смерти, хотя он собирался его публиковать. Ландграф мог бы уйти из театра, бросить актерскую профессию и заняться литературной деятельностью, как сделал это Резник, но он этого не сделал. Он писал лирические стихи (вышла книга «Что дальше, лорды?..»), писал и для спектаклей — например, скоморошины для «Царя Федора».

    Есть актеры (например, Володя Особик, игравший царя Федора), которые с трудом выходят из роли и очень долго к ней готовятся. Если вечером спектакль, то вся жизнь с утра посвящена этому. У Стаса такого не было. Он относился к ролям достаточно серьезно, но спокойно входил в роль и спокойно выходил. Он железно разделял театр и жизнь. Никогда их не смешивал.

    Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что у него не было близких друзей. Он был закрыт, пробиться к нему было трудно.

    Ландграф был замечательным во время репетиций, на которых никогда не спрашивал у режиссера, зачем нужно сделать то или это, пойти туда или сюда. Он сначала делал, выполнял любое задание, потом мог заинтересоваться. При этом он был исследователем. Не знаю, как это происходило, но то, что он сам дома анализировал роль, сам для себя что-то выстраивал — не вызывает сомнений. Он не был трагическим актером, не был и чисто комедийным — он был высокий профессионал.

    Иногда говорили: «Он повторяется». Может быть, внешне это могло выглядеть так… Но, я думаю, это были не повторы, это была его сущность.

    Он шел от себя. Очень хотел сыграть и сыграл у Петра Шерешевского «Страхи царя Соломона», потому что хорошо себе представлял этого персонажа. Фактически, он был самим собой. Он играл свое одиночество.

    Но вообще на сцене для него был очень важен дуэт. Например, замечательный был у него дуэт с Елизаветой Акуличевой. Он очень страдал после ее ухода, такой партнерши у него больше не было. Возник другой — мужской — дуэт с Борисом Соколовым. «Французские штучки» они с удовольствием играли на протяжении многих лет, шутили, чувствовали отклик зрительного зала.

    Это была их актерская радость.

    Ландграф больше всего на свете хотел работать. Примерно за неделю до смерти он пришел ко мне с распределением ролей — хотел поставить «Забыть Герострата!..». Ему хотелось сделать политический, острый спектакль, определенно высказаться на тему набирающего силу фашизма, национализма. Мы получили разрешение от вдовы Гр. Горина, и Ландграф занимался новой редакцией пьесы. Он думал о постановке в следующем сезоне…

    «ПОГОВОРИМ О НАШИХ ПАНИХИДАХ»

    К своей собственной панихиде я отношусь как к премьере, в которой мне предстоит сыграть новую роль…

    А каждую премьеру я всю жизнь воспринимал как очередной экзамен на зрелость, который хочется сдать успешно, но финал, даже если тебе выпал счастливый билет, всегда субъективен и непредсказуем, ибо жизнь, как и спектакль, дело вкусовое, а вкусов на этом свете ровно столько, сколько зрителей в зале…

    Не знаю, как это происходит сегодня в Александринке, но «вчера», в Театре драмы им. Пушкина, с ушедшим артистом прощались «поэтажно»: для рядового артиста — панихида в нижнем фойе, прямо у выхода из театра, для засл. артиста — на первом ярусе, для нар. арт. РСФСР — на втором, для нар. артиста СССР — гроб на сцене.

    Порядок моей панихиды таков:

    1. Выход и вход свободные. Возраст не ограничен.

    2. Присутствие «по долгу службы» не обязательно, желательно «по зову сердца».

    3. За переаншлагом не гонюсь: лучше мало, но Искренних, чем много, но Притворных.

    4. Слезы не запрещены, если рождаются сами, а не выдавливаются.

    5. Речей не надо. Разве только А. Б. Вонтов объявит по внутренней трансляции фамилию покойника, чтобы присутствующие знали, кто в гробу. Почетные звания и Государственные премии усопшего можно не оглашать, но предупредить, чтобы не пользовались фотоаппаратами со вспышкой и мобильными телефонами.

    6. Для музыкального сопровождения предпочтительна основная мелодия из «Крестного отца».

    7. Курить во время панихиды разрешаю всем! Даже «почетному караулу», не отходя от предмета почета, т. е. меня!

    8. Цвет траурной нарукавной повязки может быть выбран по вкусу «носителя»: допускается любой, даже розовый и голубой (усопший придерживался традиционной ориентации, но — теоретически! — допускал и отклонения от традиций).

    9. Отпевать меня не обязательно, но если кому-то это придет в голову, возражать не буду.

    10. Прошу не устраивать поминок в день предстоящего вечернего спектакля: на своем опыте знаю, что это может плохо кончиться, уже не для меня, а для вас. Безопаснее всего «поминать» меня накануне нескольких выходных дней театра.

    Всех пришедших на поминки умоляю уже после первой рюмки забыть, куда и зачем вы пришли, обсуждать только свои личные проблемы, веселить себя похабными частушками и анекдотами и даже бросать камни, которых у нас в запасе великое множество, в мой «новый огород».

    Будьте живы и здоровы как можно дольше, но… до свидания!

    Станислав ЛАНДГРАФ
    Санкт-Петербургский курьер. 2007. № 2. 11–17 янв.

    Прошло уже два месяца с его смерти, но я все равно волнуюсь, когда думаю об этом. Он не должен был вот так уйти! Это слишком неожиданно. Хотя он ушел без больших болезней, без больниц, врачей… Я не знаю, каким он был человеком… Вернее, я-то знаю, но никогда на эту тему не распространялся и не собираюсь. Стасик был поэт. Если человек — поэт, его надо по-другому судить, по другим правилам. Главное, конечно, что партнер он был потрясающий. С ним было так хорошо вместе играть! Он мгновенно реагировал, ловил малейшее изменение — как мощный локатор!

    Мы были рядом в течение тридцати лет без нескольких дней. Огромное количество спектаклей! В основном при Рубене Сергеевиче Агамирзяне. «Святая святых», «Рыжая кобыла с колокольчиком», «Дипломат», «Выбор», «Дни Турбиных»… «Французские штучки» мы играли почти пятнадцать лет. Казалось бы, что в этой пьесе особенного?.. Да ничего. Но так это было сыграно, такое наслаждение мы получали независимо даже от зрителя! И публика любила этот спектакль, люди смотрели по пять-шесть раз. У Стасика была поклонница, которая смотрела каждый спектакль!

    Ландграфа очень любил и ценил Агамирзян. Стас ему отвечал тем же. Они работали очень плодотворно вплоть до самой смерти Рубена Сергеевича.

    Потом наступили другие времена, Ландграф переживал и ощущал большую потерю, потому что наш театр поменял курс или, вернее, потерял его. Непонятно стало, что впереди — телега или лошадь… Ландграф много играл, но не все было гладко. Многие вещи не могли проститься — в частности то, что он был в свое время секретарем партийной организации. Но, мне кажется, нет в театре человека, который был бы им обижен… С другой стороны, у него были стихи такие — скажем, нелицеприятные. Пародии, эпиграммы… Далеко не безобидные, я бы сказал, злые! Может, кто-то и обижался на него за них. Он не слишком афишировал эту сторону своего дарования, но некоторые, в частности я, знали и ценили его стихи. На стенах гримерной сохранились его строки…

    Но, прежде всего, он жил театром. Ничего важнее у него не было. Он был артист милостью Божьей.

    С. Ландграф (Отец Анны). «Дневник Анны Франк». 1991 г. Фото из архива театра

    С. Ландграф (Отец Анны). «Дневник Анны Франк». 1991 г. Фото из архива театра

    Думая о Станиславе Николаевиче Ландграфе, понимаю, как верна мысль о том, что в театре замечательные вещи случаются не согласно театральным законам, а вопреки им. Законы запрещают актеру интонировать на сцене. Ландграф интонировал всегда. Зато так, как это делал он, не сможет никто и никогда. Его неповторимая речевая интонация в сочетании с «ландграфовской» статью в равной степени открывали тайны текстов и А. К. Толстого, и Гр. Горина, и А. Н. Островского, и Виктора Розова, и Иона Друцэ, и Нодара Думбадзе. Закон рекомендует актеру сочетать текст с физическими действиями. Вопреки этому Ландграф всегда просто говорил. Невозможно представить себе его соединяющим произнесение текста роли с физической суетой. Все, что ему нужно было на сцене, — это партнеры и текст роли. Авторский текст в сочетании с бесконечной иронией и внутренним покоем — вот секрет его лучших ролей.

    Думаю, совершенно очевидно, что со смертью Рубена Сергеевича Агамирзяна в судьбе Ландграфа тоже оборвалась «линия жизни». Думаю, что годы без Агамирзяна — тяжелейший период его судьбы, ибо Ландграф — стопроцентный однолюб, и возникшая пустота оказалась невосполнимой. Абсолютная преданность тому театру, которому он отдал всю жизнь, и нежелание, «задрав штаны, бежать за комсомолом», — вот два столпа, на которые опиралась его жизнь без Агамирзяна.

    Станислав Николаевич Ландграф — чудесный театральный Динозавр. Таких больше не будет.

    САЛЮТ ДИНОЗАВРАМ!

    ОСЕНЬ, 2001

    …Разноцветная погода

    все роскошней и капризней…

    Осень —

    третье время года,

    Осень —

    третье время жизни!..

    Листья с ног меня сбивают…

    Катастрофы…

    катаклизмы…

    Время года

    убывает,

    Убывает

    время жизни…

    …Осень,

    не будь упущена,

    не укради ни дня…

    Болдинская,

    как у Пушкина! — 

    зайди,

    посиди у меня!..

    ***

    …Когда умру, прошу, сожгите,

    чтоб ярко вспыхнул, а не гнил…

    и надо мной не голосите

    сакраментальное «он был!»…

    Я был, и есть —

    уж не корите! — 

    и буду до тех самых пор,

    пока меня последний зритель

    из доброй памяти не стер!..

    Станислав ЛАНДГРАФ

    Титова Галина

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЯ

    Г. Ибсен на прогулке. Кристиания. 1902 г.

    Г. Ибсен на прогулке. Кристиания. 1902 г.

    Тема «Мейерхольд и Ибсен» до сих пор не становилась предметом специального изучения, попадая в контекст разговора о взаимодействии режиссера с новой драмой. И здесь, в соответствии с историческими реалиями театральной биографии режиссера, рядом с Чеховым, Гауптманом, Метерлинком, Блоком, Ибсен отступал в тень. Между тем Ибсен сыграл значительную роль в становлении творческой индивидуальности Мейерхольда; не забывал режиссер об Ибсене и тогда, когда уже не ставил его пьес. Вот позднее свидетельство из мемуаров Сергея Эйзенштейна: «Он обожал „Привидения“ Ибсена. Несчетное число раз играл Освальда»*. Или его же — из лекций во ВГИКе в 1933 году: «Мейерхольд имеет огромную любовь к пьесе „Нора“ Ибсена, он ставил ее раз восемь»**. В обоих случаях мейерхольдовский ученик преувеличил число этих «раз». Но и пять сценических редакций «Норы», осуществленных Мейерхольдом, — достойный аргумент в пользу невольного преувеличения. И «Привидения» Мейерхольд действительно не переставал «обожать». «Когда я ставил „Даму с камелиями“, — говорил он в 1930-е годы А. К. Гладкову, — я все время томился по психологическому мастерству Ибсена. <…> Именно после работы над „Дамой“ я стал мечтать снова поставить „Привидения“ и вдоволь насладиться высоким искусством Ибсена»***. Феномен Ибсена в творчестве Мейерхольда видится в том, что сценическое общение с его драматургией подчас становилось неким предварительным действом очередного витка мейерхольдовского пути, стартовой площадкой в переходе на новые эстетические позиции. Родоначальник новой драмы не раз открывал Мейерхольду дорогу к новому театральному языку. Предельно наглядна в этом плане пятая сценическая редакция «Норы», поставленная в апреле 1922 года за пять дней до знаменитого «Вели ко душного рогоносца» — манифеста театрального конструктивизма.

    * Эйзенштейн о Мейерхольде: 1919–1948. М., 2005. С. 293
    ** Там же. С. 291.
    *** Гладков А. Мейерхольд: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 312.

    Но пойдем по порядку. Начав в 1902 году самостоятельную деятельность в Херсоне в качестве актера, режиссера и антрепренера (совместно с А. С. Кошеверовым), Мейерхольд в первом сезоне ставил спектакли «по мизансценам Художественного театра», что по тем временам считалось не плагиатом, а было отмечено знаком качества. Позднее Мейерхольд верно назвал такой подход «рабским подражанием Художественному театру», оправданным его непродолжительностью и тем, что все же «это была отличная школа практической режиссуры»*. Мейерхольд воспроизвел на херсонской сцене едва ли не весь репертуар первых четырех сезонов МХТ, в том числе и постановки трех пьес Ибсена. Но если реконструкция чеховских спектаклей была органична тогдашнему пониманию Мейерхольдом театра Чехова, то с Ибсеном дело обстояло по-другому. Мейерхольду не нравилась постановка его пьес в Художественном театре, о чем он объявил еще в январе 1899 года в письме Вл. И. Немировичу-Данченко в связи с репетициями «Гедды Габлер», говоря, что «пьесу тенденций» нельзя ставить в той же манере, что «пьесу настроений». Позднее, в программной статье 1907 года «К истории и технике театра» он сформулирует ибсеновскую проблему МХТ с предельной внятностью: импрессионизм «брошенных на полотно образов Чехова» дорисовывался в созданиях мхатовских актеров; с Ибсеном это не получалось. Его стремились объяснить публике, будто он «недостаточно понятен ей». Отсюда — неизменное и пагубное стремление МХТ оживлять якобы «скучные» диалоги Ибсена чем-нибудь — «едой, уборкой комнаты, введением сцен укладки, завертыванием бутербродов и т. д.». «В «Эдде Габлер», — вспоминал Мейерхольд, — в сцене Тесмана и тети Юлии подавали завтрак. Я хорошо запомнил, как ловко ел исполнитель роли Тесмана, но я невольно не дослышал экспозиции пьесы**.

    * Мейерхольд В. Э. Статьи, речи, письма, беседы: В 2 ч. М., 1968. Ч. 1. С. 119.
    ** Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 1. М., 1998. С. 390.

    Обложка пятого тома Собрания сочинений Г. Ибсена, подаренного Мейерхольду А. М. Ремизовым.

    Обложка пятого тома Собрания сочинений Г. Ибсена, подаренного Мейерхольду А. М. Ремизовым

    Структура ибсеновской драмы не складывалась, как у Чехова, из тысячи мелочей, которые делают жизнь теплой («Слушайте… у него же нет пошлости, — говорил Чехов Станиславскому. — Нельзя писать такие пьесы»). Но режиссеры МХТ считали, что очень даже можно, если этой «пошлости», т. е. бытовой жизненной плоти, добавить от себя. Оттого в постановке пьесы «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» Немирович-Данченко так переборщил с бытовыми подробностями курортной жизни — табльдотами, французскими велосипедистами и живыми собаками, что навсегда отбил у Мейерхольда охоту ее ставить. Хотя после премьеры «Мертвых» в МХТ записал в дневнике реплику Рубека из первого действия, полную собственных символических предчувствий, — «Во всем, что ты говоришь, скрыт какой-то особый смысл»*.

    * Там же. С. 573.

    Из трех ибсеновских спектаклей мхатовского репертуара, появившихся на херсонской сцене, — «Гедда Габлер», «Доктор Штокман», «Дикая утка» — понастоящему зависим от оригинала Художественного театра был только «Штокман» — единственная победа Станиславского, актера и режиссера, в постановке Ибсена. Херсонская версия также прошла с триумфом. Конечно, Александру Кошеверову — Штокману за Штокманом — Станиславским, у которого в его неуклонном стремлении к правде комическая характерность только подгоняла лирическую воодушевленность, было не угнаться. Но он старался изо всех сил, и впечатление, по словам рецензента, получилось «громадное, подавляющее, захватывающее»*. Так же, как в Художественном театре, вершиной спектакля был четвертый акт, где Штокману противостояла «толпа самая разношерстная», скомпонованная по мхатовски-мейнингенским рецептам: «Многие эскизные роли, — писал рецензент, — поручены лучшим артистам, а остальные дисциплинированы до художественности»*.

    * Ф-ин Я. [Фейгин Я. А.] Художественный театр. «Дикая утка». Драма в 5 действиях Г. Ибсена // Московский Художественный театр в русской театральной критике: 1898–1905. М., 2005. С. 222.

    Что касается «Гедды Габлер» и «Дикой утки», то они были зависимы от Художественного театра только общностью постановочной техники, приспособленной к передаче жизнеподобной обстановки, как, впрочем, и ремарки у самого Ибсена. Ощущение Мейерхольда от этих пьес уже было другим, но воплощать его он пока не умел. Режиссер Мейерхольд еще не нашел способа для передачи таких пьес, как «Дикая утка», поэтому и реконструировал спектакль МХТ. Но Мейерхольд-актер, а значит, и Мейерхольдхудожник остро ощущал его назревавшую необходимость.

    * Там же. С. 572.

    Херсон. Театр. 1920-е гг.

    Херсон. Театр. 1920-е гг.

    Так, его Ялмар Экдал создавался в, быть может, и неосознанной полемике с исполнением В. И. Качало ва, который ограничился сатирическим разоблачением героя, изобразив его «мелким хвастунишкой и вралем»*, характерной фигурой, вызывающей у зрителя взрывы отторгающего смеха. Подобная трезвость реалистического подхода к этой и другим ролям в «Дикой утке» Станиславского хоть и раскрывала, по словам критика Петра Ярцева — будущего сотрудника Мейерхольда в театре на Офицерской, драму Ибсена «до полной ясности», но «убивала в ней душу»**. Сыгранному Качаловым «типу — глупого, капризного тунеядца»*** (курсив мой. — Г. Т.) Мейерхольд противопоставил парадоксальный набор свойств героя. Его Ялмар был «смешон, жалок, возмутительно эгоистичен, безволен, обаятелен и могуществен», виртуозен «в изысканном попрошайничестве». «По временам казалось, что Яльмар такой и есть, как он рисуется Гедвиг. Смерть девочки он переживал трагически»****. Это был не тип и даже не характер, а некое вибрирующее сочетание человеческих сущностей, в конечном счете приведшее Мейерхольда к отказу от театра типов в пользу символического театра синтезов в связи с предполагаемой постановкой в Театре-студии на Поварской (1905) другой пьесы Ибсена «Комедия любви»*****.

    * Ярцев П. Московские письма // Там же. С. 226.
    ** Там же. С. 227.
    *** Веригина В. П. Воспоминания. Л., 1974. С. 79, 80. **** См.: Мейерхольд В. Э. К истории и технике театра (1907) // Мейерхольд В. Э. Статьи… Ч. 1. С. 112.
    ***** См.: Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 1. С. 484.

    Показательна для Мейерхольда неудовлетворенность русскими переводами пьес Ибсена. Он первым поставил «Гедду Габлер» в новом переводе А. Г. и П. Г. Ганзенов, предварительно вступив с П. Г. Ганзеном в переписку на сей счет* (в Художественном театре пьеса шла в переводе С. Л. Степановой-Марковой**). Показательно и его стремление играть Левборга*** в духе Станиславского, манера которого здесь весьма неожиданно была нисколько не похожа на острую характерность, которую руководитель МХТ неизменно прививал своим актерам. В статье 1921 года «Одиночество Станиславского» Мейерхольд, в подтверждение объявленного названия, вспомнит об «изощренных приемах мелодраматической игры» в его Левборге, перекликаясь с поздним осознанием адептом актерской техники Художественного театра, критиком Николаем Эфросом (в монографии «К. С. Станиславский», 1918) необычности такого исполнения «гениально беспутного и беспутно гениального Левборга», перед которым бледнело все остальное в спектакле. Показательна и осознанная Мейерхольдом уже в первой своей «Гедде Габлер» неуместность прагматически отторгающего подхода к героине пьесы, на котором он настаивал в упомянутом письме к Немировичу-Данченко. Мей ерхольд еще не умел воплощать на сцене метафизику Красоты, но значимость ее в парадигме ибсеновской драмы была отмечена им в интервью 1902 года в связи с предстоящей постановкой «Гедды».****

    * См.: История русского драматического театра: В 7 т. М., 1987. Т. 7. С. 545.
    ** См.: Мейерхольд В. Э. Статьи… Ч. 2. С. 31.
    *** Эфрос Н. К. С. Станиславский: (опыт характеристики). П., 1918. С. 88.
    **** См.: Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 1. С. 565.

    Перед началом второго херсонского сезона Мейерхольд сообщил, что отныне основное внимание руководимого им коллектива будет обращено к новой драме, к новому направлению, «раскалывающему скорлупу жизни, обнажающему скрытое за ней ядро — душу, связующему повседневное с вечностью»*.

    * Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 2. М., 2006. С. 48.

     Драматическая труппа А. С. Кошеверова и В. Э. Мейерхольда. Херсон. 1902/03 г.

    Драматическая труппа А. С. Кошеверова и В. Э. Мейерхольда. Херсон. 1902/03 г.

    Это означало курс на театральный символизм, взятый под воздействием Алексея Ремизова, «умственное влияние» которого на молодого Мейерхольда стало причиной приглашения давнего знакомца в Херсон в качестве литературного консультанта (Ремизову принадлежала и инициатива переименования херсонской антрепризы в «Товарищество Новой драмы»).

    Общепринято считать первым символистским опытом Мейерхольда постановку «Снега» Ст. Пшибышевского. По большому счету это бесспорно так — херсонский «Снег» обладал всеми признаками условной режиссуры, включая сопровождавший спектакль скандал в зрительном зале и прессе. Но, как показывают материалы, недавно опубликованные во 2-м томе мей ерхольдовского наследия, признаки нового театрального языка впервые появились в постановке «Женщины с моря» Ибсена. Она обошлась без скандала, но херсонский зритель, привыкший в первом сезоне к внятному жизнеподобию, остался недоволен. Рецензенты — тоже. Режиссерские вымарки в репликах Эллиды в ее сценах с Вангелем и Чужестранцем (Неизвестным) последовательно отсекали пояснительно бытовую разработку диалога, делая текст перевода Матерна и Воротникова сжатым и таинственно многозначительным*. Критике не понравились «неопределенность игры актеров», образы, которые, по ее мнению, были «в большинстве случаев слабо очерченными, неясными»**, и одновременно геометрическая выстроенность отдельных мизансцен — свой окончательный выбор Эллиде предстояло сделать на небольшом огражденном пространстве в центре сцены. В сезоне 1903/04 г. «Товарищество» собиралось поставить многие пьесы Ибсена. Были объявлены «Строитель Сольнес» и «Бранд», «Росмерсхольм», «Пер Гюнт» и даже «Цезарь и Галилеянин». Но затяжная болезнь Мейерхольда, неудовлетворенность переводами помешали этим планам. Реально были поставлены «Нора», «Маленький Эйольф», «Привидения».

    * Там же. С. 74.
    ** Цит. по: Там же. С. 75.

    Обложка пьесы Г. Ибсена «Женщина с моря»

    Обложка пьесы Г. Ибсена «Женщина с моря»

    О первой мейерхольдовской «Норе» мы поговорим чуть позже в связи со второй ее сценической редакцией для В. Ф. Комиссаржевской. Что касается «Привидений», то их постановка была для Мейерхольда значима в первую очередь долгожданной ролью Освальда, ставшей одним из самых значительных созданий Мейерхольда-актера.

    «Призраки» (так назывались «Привидения» в первых русских переводах) значились и в планах первого херсонского сезона, но находились под цензурным запретом, который был снят только к концу 1903 года, и Мейерхольд незамедлительно пьесу поставил, дав, спустя некоторое время, основание для сравнения своей игры с куда более известными и знаменитыми русскими Освальдами — Павлом Орленевым и Павлом Самойловым, не говоря уже о еще более знаменитых иностранных исполнителях. «Мейерхольд — лучший Освальд из виденных мной, — утверждала Валентина Веригина. — В нем была особая элегантность иностранца, жившего в Париже, и чувствовался художник. Его печаль и тревога росли без истерики. Его ухаживание за Региной не носило ни малейшего оттенка вульгарности. В последнем действии в сухом звуке слышалось холодное отчаяние»*. Мейерхольд, активно использовавший в своих прежних ролях неврастению (Треплев, Иоганнес Фокерат) и патологию (Иоанн Грозный), исключил их из роли, в состав которой они, казалось бы, должны были входить в той или иной мере при любом ее толковании, и это говорит, скорее всего, о том, что в отличие от ибсеновского героя, одержимого комплексом дурной наследственности, Мейерхольд был одержим комплексом красоты.

    * Веригина В. П. Указ. соч. С. 79.

    Правда, следует иметь в виду, что описание ученицы Мейерхольда относится не к постановке 1904 года, а к спектаклю полтавского лета 1906 года — т. е. после символистских опытов Студии на Поварской и в преддверии театра на Офицерской. Трактуя пьесу в символическом ключе, Мейерхольд впервые применил здесь колористический подход к характеристике героев, использованный потом в «Гедде Габлер». «Освальд все три действия был одет во все черное, платье Регины же горело ярко-красным цветом» — только «маленький фартучек подчеркивал ее положение прислуги»*. Постановка создавалась под знаком самостоятельности, самодостаточности театрального произведения.

    * Волков Н.Мейерхольд: В 2 т. М., 1929. Т. 1. С. 246.

    Полтавский спектакль впервые шел «без занавеса*, в качестве декорации был использован колонный зал», «на просцениуме стоял рояль, сидя за которым Мейерхольд Освальд вел последнюю сцену»*. Холодную торжественность, трагическую праздничность постановки уже можно было истолковывать как «жилище духа» героя, что вскоре сделал Юрий Беляев, живописуя мейерхольдовскую Гедду Габлер в исполнении Комиссаржевской.

    * Там же.

    Этой «Геддой Габлер», поставленной в ноябре 1906 года, Мейерхольд дебютировал в театре на Офи цер ской. Пьесу, с неизменным успехом игравшуюся труппой Мейерхольда в провинции — и в Херсоне, и в Тифлисе, и в Полтаве, — столичные критики, будто сговорившись, дружно противопоставили злост ным по ся га тель ствам режиссера. Завороженные фан та сти че ской красотой спектакля («какой-то сон в красках, какая-то сказка тысяча и одной ночи»), опомнившись, они неизменно вопрошали: «Но при чем тут Ибсен?»*, «Ибсен тут при чем, спрашиваю я?!»**. Особенно курьезными выглядят сегодня рассуждения символиста Георгия Чулкова, поддерживавшего искания Мейерхольда. Пытаясь оправдать «декадентскую обстановку», он просил коллег обратить внимание на то, что устраивавший Тесманам квартиру асессор Бракк "знает вкусы Гедды«***. Сказать, что «квартиру» устраивал режиссер Мейерхольд и знающий его вкусы художник Николай Сапунов, и он не решился.

    * Зигфрид [Старк Э. А.] Открытие театра В. Ф. Комиссаржевской // Мейерхольд в русской театральной критике: 1892–1918. СПб., 1997. С. 428.
    ** Азов В.[Ашкинази В. А.] Открытие театра В. Ф. Комиссаржевской. «Гедда Габлер» Ибсена // Там же. С. 63.
    *** Ч. [Чулков Г. И.] Театр В. Ф. Комиссаржевской: «Гедда Габлер» Ибсена // Там же. С. 65.

    В. Э. Мейерхольд. Сезон 1903/04 г.

    В. Э. Мейерхольд. Сезон 1903/04 г.

    Восприятие постановок Мейерхольда на Офицерской столичным критическим цехом подчинялось сложившемуся в дорежиссерском театре критерию оценки. Согласно ему, содержание и форма драматического спектакля находились в причинно-следственной зависимости от пьесы. Так, А. Р. Кугель, хоть и считал, в отличие от других критиков спектакля, что к постановке «Гедды Габлер» вполне применима входившая в моду стилизация, понимал ее исключительно в духе обстановочных ремарок Ибсена, характеризующих бытовую среду действия пьесы. Вот если бы режиссер изобразил на сцене «шатер стилизованного мещанства», контрастирующий с идеалом героини, все, по его мнению, стояло бы на своих местах. Но он «стилизовал не ту обстановку, в которой Габлер живет. А ту, которой она в мечтах своих уже якобы достигла. Пьеса стала поэтому совершенно непонятной, перевернутой; идеал стал действительностью. Вышло броско и крикливо, а смысл-то улетучился. Вот образчик правильной художественной идеи, поставленной вверх ногами»*.

    * Кугель А. Р. Профили театра. М., 1929. С. 84–85.

    Не говоря о том, что трактовка Кугелем пьесы Ибсена и ее центрального образа совсем не бесспорна (критик, в отличие от режиссера, кажется, не чувствовал, что томление Гедды о Красоте вовсе не идеально), погружение Гедды в обстановку, уже достигнутую ею «в своих мечтах», могло и не «переворачивать» смысл пьесы, но универсализировать его путем остранения.

    Признавая в 1926 году «Ревизор» Мейерхольда глубоко соответствующим гоголевской поэтике, Кугель мог бы задуматься над тем, что перевод комедии в «столичный масштаб» и показ «скотинства в изящном облике брюлловской натуры» есть метод, впервые использованный в отвергнутой им «Гедде Габлер». К тому же Мейерхольд в ее постанов ке отнюдь не собирался пренебрегать заложенной в пьесе проблемой и «душой автора» (формула В. Я. Брюсова). По его собственным словам, ему как раз хотелось «отнять мысль, что она (Гедда) мятется от узости буржуазной жизни, мысль, которая бы непременно явилась, если дать обычную обстановку», тем паче — «шатер стилизованного мещанства», предложенный Кугелем. Мейерхольду важно было показать, что «страдание Гедды — не результат окружающего, а иной, мировой тоски»*, не утоля емой ни в какой обстановке.

    * [Изложение выступления Мейерхольда на вечере Литературно-художественного общества при историко-филологическом факультете]// Речь. 1906. 10 дек.

    И все же нашелся критик, способный оценить мейерхольдовский спектакль как самостоятельное, самодостаточное сценическое произведение. Это был Юрий Беляев. «Опыт с „Геддой Габлер“, — писал он, — поразил своей смелостью. Режиссер совершенно выбросил из пьесы быт и символически стилизовал Ибсена. За такое обращение ему больше всего и досталось. Но идеи не могли умертвить ни холодное равнодушие публики, ни горячие отповеди рецензентов. Идея, однажды пущенная в мир, зажила таинственной жизнью флюида и так или иначе беспокоила воображение. Спрашивали: „Этак, пожалуй, скоро Островского и Гоголя будут символизировать?“ Но отчего же, в самом деле, не попробовать символизировать „Грозу“ или „Ревизора“?»*.

    * Беляев Ю. О Комиссаржевской // Мейерхольд в русской театральной критике. С. 79.

    Так Ибсен открывал режиссеру магистраль его дальнейшего пути. Мейерхольд, используя ключевую константу модерна — стилизацию, как и пророчествовал Ю. Д. Беляев, «символизировал» и «Грозу» и «Ревизора».

    В декабре 1906 года Мейерхольд откорректировал для Комиссаржевской «Кукольный дом» — спектакль, в котором она с победоносным успехом играла с 1904 года в бытовой постановке А. П. Петровского. Мейерхольд, как и большинство современников, относил Нору Комиссаржевской к ее коронным ролям и, зная, что актриса потому и заключила с ним союз, поскольку всегда отвергала быт, был намерен его разрядить, дав простор пребыванию Комиссаржевской в духовной сущности образа. Но немногочисленные рецензенты этого спектакля вновь попытались отлучить «прежнюю волшебницу» от режиссера, поставившего пьесу «на кончике сцены, на сквозном ветре, в каком-то узком проходце», и заставившего актеров, игравших «барельефами», уходить «не в двери, а в складки зеленого занавеса»*. Напрасно Г. И. Чулков уверял зрителей и самоё актрису, что «в новых сценических условиях» она чувствовала себя «свободнее и окрыленнее»**. Комиссаржевская так не считала.

    * Цит. по: Рудницкий К. Л. Театр на Офицерской // Творческое на- следие В. Э. Мейерхольда. М., 1978. С. 188, 189.
    ** Цит. по: Там же.

    В. Комиссаржевская (Нора)

    В. Комиссаржевская (Нора)

    Летом 1907 года, перед московскими гастролями театра на Офицерской, она просила режиссера «изменить колорит комнаты и сделать ее теплой», чтобы сложилось привычное впечатление «уютного мягкого гнездышка, изолированного от настоящего мира»*. Иными словами, актриса возвращалась на исходные позиции: снова привычный бытовой павильон и никаких отступлений от авторских ремарок. «Помните, — внушала она, — при постановке „Гедды Габлер“ я говорила, что ее ремарки всегда должны точно выполняться. Теперь я совершенно определенно говорю, что правды в моих словах было тогда больше, чем я сама предполагала. Каждое слово ремарки Ибсена есть яркий свет на пути понимания его вещи»** (курсив мой. —  Г. Т.). Оставив в стороне такую принципиальную проблему, как осознание актрисой своей неспособности играть вне быта («только ходя по земле», она казалась «парящею в облаках »***), попробуем разобраться в том, каждое ли слово ремарки Ибсена освещает смысл его пьес.

    * Цит. по: Волков Н. Указ. соч. Т. 1. С. 321.
    ** Цит. по: Там же. С. 320.
    *** С. Я. Гастроли В. Ф. Комиссаржевской. «Огни Ивановой ночи» //Русское слово. 1909. 16 сент. Цит. по: Кухта Е. А. Комиссаржевская // Русское актерское искусство ХХ века. СПб., 1992. Вып. 1. С. 58.

    Обстановочные ремарки драматурга и к «Гедде Габлер», и к «Норе», и ко многим другим его пьесам этого ряда бесспорно оставляют их в пределах бытового театра ХIХ века. Следование им означает от каз от многообразных возможностей режиссерской интерпретации, которые эти пьесы предлагали ХХ веку. Но «Кукольный дом» предельно насыщен и ремарками другого рода — предваряющими или сопровождающими реплики героини и выстраивающими рисунок ее движений и партитуру ее чувств. Вот эти ремарки действительно бросают яркий свет не столько даже на существо пьесы в целом, сколько на роль Норы. Оттого актрисам, в том числе и Комиссаржевской, легко давалась эта роль и в до режиссерском театре. Количество таких ремарок в «Кукольном доме» едва ли не предельно. От односложных, которыми испещрена вся роль Норы, — «вскакивая», «быстро», «закрывая рот ему рукой» — до пространных действенных указаний исполнительнице: «Нора затворяет дверь в переднюю, снимает с себя верхнее платье, продолжая посмеиваться тихим, довольным смехом. Потом вынимает из кармана мешочек с миндальным печеньем и съедает несколько штучек. Осторожно идет к двери, ведущей в комнату мужа, и прислушивается»; «занятая своими мыслями, вдруг заливается негромким смехом и хлопает в ладоши»; «хочет кинуться к дверям, но останавливается в нерешительности»; «с блуждающим взором, шатаясь, бродит по комнате, хватает домино Хельмера, набрасывает на себя и шепчет быстро, хрипло, прерывисто» и др.

    Еще Н. Я. Берковский верно отметил то огромное значение, какое в драмах Ибсена имеют пауза, мимика, жест, поза*. Для Мейерхольда это свойство Ибсена, аккумулированное в «Норе», стало в период традиционализма (1910-е годы) основополагающим в постижении законов собственно театрального сложения. «Скоро ли запишут на театральных скрижалях закон: слова в театре лишь узоры на канве движений?»** — писал он в программной статье 1912 года «Балаган». Пьеса Ибсена этому закону отвечала вполне, как и обозначенным Мейерхольдом «первичным элементам театра: силе маски, жеста, Движения, интриги»***. «Нора» может быть поставлена в бытовом антураже, как это было в первой ее мейерхольдовской редакции 1903 года; может быть стилизована, как это имело место в спектакле с Комиссаржевской; или — вообще без декораций, как в 1922 году, — сценарная (пантомимическая), т. е. собственно театральная, структура ее действия неизбежно сохраняется. Ведь «кукольный дом» Норы это не мягкие пуфики уютного гнездышка, которые Комиссаржевская просила Мейерхольда ей вернуть, а выдуманный мир, куда, по словам героини, ее поместили сначала отец, потом муж. Так же, как и маски куколки-дочки и куколки-жены, которые она носила им в угоду.

    * См.: Берковский Н. Я. Статьи о литературе. М.; Л.,1962. С. 230.
    ** Мейерхольд В. Э. Статьи… Ч. 1. С. 212.
    *** Там же. С. 213.

    Уже в первой херсонской редакции «Норы», поставленной по правилам Художественного театра, обрисовывающей привычный жизнеподобный ряд сценического действия, режиссер акцентировал театрально наэлектризованные моменты. Уже здесь видны следы восприятия «Норы» как некой модели собственно театральной пьесы, т. е. такой, которая, если «вытрясти из нее слова» (Мейерхольд), сохранит четкий рисунок пантомимического действия. Ключевые моменты мизансценировались на переднем плане. Там располагался камин — стартовая площадка для экспозиции пьесы (беседа Норы с фру Линне) и для развязки (когда Хельмер бросал в него долговое обязательство, возвращенное Крогстадом). «Нельзя ли сделать, чтобы огонь вспыхнул, когда Сазонов (исполнитель роли Хельмера. — Г. Т.) бросит туда бумагу?»* — спрашивал сам себя Мейерхольд в режиссерском экземпляре, и это, конечно, не жажда правдоподобия, а потребность в театральном эффекте.

    * Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 2. С. 182.

    Был в первой мейерхольдовской «Норе» и вызвавший насмешки рецензента второй редакции «узкий проходец», где появлялись персонажи. Режиссер сразу почувствовал, что в этой пьесе приходы и уходы персонажей — фру Линне, Крогстада, доктора Ранка, самой Норы — не дефилирование по сцене, а ключевые моменты сценической интриги, нагнетающие поле театрального напряжения, — вплоть до ухода доктора Ранка в смерть и финального ухода Норы из кукольного дома. «Нора» Ибсена являет собой идеальный пример «единственно правильного», по Мейерхольду, пути драматического сложения — «движение рождает возглас и слово»*. И, наконец, «Нора» соответствует той опоре, которую режиссер считал необходимой для воссоединения в театральном сценарии первичных элементов театра, — опоре на предмет. «Так, потерянный платок, — говорил он, — приводит к сценарию „Отелло“, браслет — к „Маскараду“, бриллиант — к трилогии Сухово-Кобылина»**. Письмо — к «Норе», забыл добавить он.

    * Мейерхольд В. Э. Статьи… Ч. 1. С. 212.
    ** Мейерхольд В. Э. Театральные листки. I. [1921] // Там же. Ч. 2. С. 28.

    Изначальное осознание режиссером ключевой значимости письма, опущенного в почтовый ящик Крогстадом, вполне очевидно. В только что опубликованной мизансцене херсонской «Норы» «ящик для писем» — едва ли не главное требование к монтировке. У Ибсена этот ящик — внесценический предмет, хотя ясно, что кульминация пьесы падает на ремарку, связанную с письмом, в него опущенным: «слышно, как письмо падает в ящик, затем слышны шаги Крогстада, спускающегося с лестницы, постепенно шаги замирают внизу. Нора с подавленным криком бежит назад в комнату к столу перед диваном. Короткая пауза. Письмо!.. В ящике! (Робко крадется опять к дверям передней.) Лежит там… Торвальд, Торвальд… теперь нам не спасения!»

    Мейерхольд делает почтовый ящик «персонажем» к тому же сценическим. Этот решетчатый ящик был хорошо виден из гостиной и действующим лицам, и зрителям. Он становился едва ли не главным героем постановки, центром притяжения всех действенных линий спектакля, в котором зрители вместе с Норой «наблюдали, как опускалось в этот ящик в середине второго акта роковое письмо», и продолжали, как и Нора, напряженно следить за ним, видимым сквозь решетку, до тех пор, пока «в конце третьего акта Гельмер не шел вынимать почту»*.

    * Мейерхольд В. Э. Наследие. Вып. 2. С. 180.

    Планировка спектакля «Нора». 1903/04 г.

    Планировка спектакля «Нора». 1903/04 г.

    Третья и четвертая редакции «Норы» (в июне 1918 года и в августе 1920-го) относятся к проходным. Пер вая из них была поставлена в Петроградском театре Дома рабочих молодым художником Владимиром Дмитриевым, учеником режиссера по Курмасцепу, где, согласно мейерхольдовской установке, будущие театральные художники и режиссеры обучались совместно, чтобы в равной мере овладевать прежде разделенными профессиональными навыками. Мейерхольд руководил работой своего ученика. Вторая — в Первом Советском театре им. Ленина в Новороссийске сразу после освобождения Мейерхольда из застенка деникинской контрразведки. В обоих случаях выбор именно «Норы» был предопределен ее вышеназванными свойствами — предельно четкая театральная структура делала пьесу незаменимой и для учебной, и для мобильной постановки.

    А вот пятая мейерхольдовская «Нора», о которой уже дважды упоминалось, стала театральной легендой, главным образом благодаря воспоминаниям С. М. Эйзенштейна. Перечисляя на двух страницах кое-кого и кое-что из того, что он повидал на своем веку, и называя имена Шаляпина и Станиславского, Михаила Чехова и Вахтангова, Шоу и Пиранделло, Гершвина и Джекки Кугана, обед с Дугласом Фэрбенксом и катание на машине с Гретой Гарбо, генерала Сухомлинова на скамье подсудимых и генерала Брусилова как свидетеля на этом процессе, царя Николая II на открытии памятника Петру I и многое, многое другое, Эйзенштейн заявлял, что ни одно из этих впечатлений никогда не сумеет изгладить из его памяти и превзойти по эффекту трех дней репетиций Мейерхольдом «Норы» в гимнастическом зале на Новинском бульваре:

    «Я помню беспрестанную дрожь.

    Это — не холод,

    это — волнение,

    это — нервы, взвинченные до предела»*.

    * Эйзенштейн о Мейерхольде. С. 288.

    Это — про репетиции. Не менее впечатляющи сохранившиеся сведения о самой постановке. Дело в том, что Мейерхольд, в связи с ничем не обоснованным закрытием Театра РСФСР Первого (кстати, сразу после премьеры «Союза молодежи» Ибсена!), работал в промерзшем гимнастическом зале бывшей гимназии, не имея сценической площадки, на которую можно было вынести практически подготовленного «Великодушного рогоносца». И отрепетированной за три дня «Норе» предназначалось эту площадку (его же бывшую на СадовоТриумфальной) захватить. Объединившись с незлобинцами, также сидевшими без сцены (главные роли играли дрожавшие от холода и страха незлобинские актеры), Мейерхольд в день необъявленной премьеры послал пятерых своих учеников — С. Эйзенштейна, А. Кельберера, В. Люце, В. Федорова и З. Райх — сцену захватить и, руководствуясь его планом, к вечеру подготовить установку для спектакля. Эта установка ошеломила даже видавших виды театралов. Мейерхольд просто перевернул изнанкой сваленные в глубине сцены декорации — части павильонов, колосниковые правила и пр., — так что на зрителя смотрели надписи — «Незлобин № 66», «боковая 538» и т. д. Была использована и вполне тривиальная театральная мебель — пыльные, поломанные стулья, вообще, что нашлось в карманах сцены — для организации игровых точек. На фоне хорошо организованного бедлама под дружный хохот зрительного зала исполнитель роли Хельмера с невозмутимым спокойст вием произносил известную реплику: «А хорошо у нас здесь, Нора, уютно»*. Даже тогдашний адепт Мейерхольда критик Владимир Блюм не мог удержаться от вопроса: «Что эта постановка — пародия или шарлатанство?»**.

    * Накануне Рогоносца // Афиша ТИМ. 1926. № 1. С. 3.
    ** Садко [Блюм В. И.] «Нора» в «Театре Актера» // Известия. 1922.

    Да, пятая мейерхольдовская «Нора» в чем-то была и пародией, где-то граничила и с шарлатанством — спектакль назывался «Трагедия о Норе Гельмер, или о том, как женщина из буржуазной семьи предпочла независимость и труд», а играла эту ультрареволюционную женщину незлобинская премьерша Бро нислава Рутковская — роскошная дива эпохи модерна, интересовавшая Мейерхольда не больше, чем изнанка незлобинской декорации. Но через пять дней на с бою взятой сцене появится сразу ставшее знаменитым мейерхольдовское трио — Ильинский, Бабанова, Зайчиков — «Иль-ба-зай», как назвал его А. А. Гвоздев, и в несравненной постановке «Великодушного рогоносца» продемонстрирует публике, что акция «раздевания» театра, предпринятая в «Норе», была прелюдией конструктитвизма и проводилась для актера, чтобы он, как когда-то Комиссаржевская в роли Норы, снова стал хозяином сцены.

    Январь 2007 г.

    Урес Александр

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЯ

    Григорьев М. А. Петербург 1910-х годов. Прогулки в прошлое 
    Составитель, автор вступительной статьи и комментариев Л. С. Овэс. — СПб.: Российский институт истории искусств, 2005.

    Л. Овэс в коротком предисловии к «Прогулкам» Михаила Григорьева вполне точно определила основную особенность этой замечательной книги — воспоминания художника: «Облик города, схваченный профессиональным взглядом… Память художника фиксирует раскраску паровоза и яхт, устройство городского транспорта, силуэт буяна, детали костюма ломового извозчика и петербургского щеголя, топографию навсегда исчезнувших уголков».

    Действительно, живопись и графика Петербурга начала ХХ века, его пейзажи, натюрморты, портреты горожан многих сословий и профессий живут тут на каждой странице, в каждом абзаце. Вот панорама оживленного невского судоходства. По темной глади главной реки проходили караваны барж с буксирами, пассажирские пароходики, ялики, моторные лодки, лайбы, яхты. По вечерам на всех судах зажигались огни, которые, отражаясь в воде, расцвечивали ее поверхность. И петербуржец начала прошлого века зримо ощущал себя жителем большого портового города… А вот приказчики мясных лавок в белых передниках и черных нарукавниках из лакированной кожи. Их физиономии, по свидетельству Григорьева, являли законченный образец пошлости: нафабренные усы колечком, точно приклеенные, пробор с залихватским коком, жирная морда, кретинические глаза… За мясниками следует одетый в солидную поддевку с огромными сборами петербургский кучер. В его профессиональном одеянии автор обращает внимание на одну выразительную, курьезную деталь: на кучерской спине на широком кушаке были укреплены часы, дававшие возможность седоку-барину, глядя перед собою, чуть выше кучерского зада, следить за быстротечным временем…

    Но «Прогулки» не исчерпываются исключительно живописностью авторского взгляда. Михаил Григорьев совершенно очевидно был разносторонне одаренным человеком. Он не только видел город острым зрением талантливого театрального художника, он его и слышал, и осязал, и проникал в какие-то сущностные слои петербургского бытия.

    Например, мог блестяще изобразить звуковую партитуру петербургского двора. Выкрики бродячих торговцев, всех этих тряпичников, зеленщиков, булочников, молочников. Вот рулады тряпичника: «„Стей-й… Тря-яп… тылок, банок продава-ать!“ (костей, тряпок, бутылок…). Выкрик делался гортанным, сдавленным звуком. Первые два слова выпевались протяжно, с большим интервалом, на высокой ноте. Потом скороговоркой звук шел вниз, и только последнее „а-ть“ тянулось долго на низ кой ноте». А потом следует рассказ о бродячих музыкантах и пев цах. Перечисляются их инструменты и репертуар. Следом идет подробное описание работы «человека-оркестра». Дальше по очереди нам представляют шарманщиков (которых, впрочем, описывали многие и до Григорьева), а затем уже совершенный, как теперь говорят, эксклюзив — тирольцы в националь ных костюмах, исполнявшие свои переливы под аккомпанемент арфы (это во дворе-то!), или немецкие бродячие духовые оркестры, которые прибывали в столицу Российской империи на заработки в летнюю пору. И вот уже пресловутые петербургские дворы-колодцы, где мы продолжаем жить и по сию пору, наполняются, благодаря автору «Прогулок», живыми звуками и движением столетней давности. Поразительный, ушедший в небытие дворовый театр. Какой дивной зрительной, музыкальной и прочими видами памяти и точностью описаний владел автор!

    И так на каждом шагу. Книга Григорьева переполнена удивительными, редкостными деталями и подробностями петербургской жизни, многие из них ни у кого больше не встречаются… Четыре огромных корабля «дредноута», начатые, да недостроенные перед Первой мировой войной на Балтийском заводе, простояли, ржавея, до самого НЭПа, потом были куплены какой-то немецкой фирмой на вывоз, но затонули в Балтийском море из-за разыгравшегося шторма… В том же Балтийском море и Ладожском озере было много тюленей, рассказывает Григорьев и дает забавную картинку: «Раз во время ледохода я увидел, что набережные у Дворцового моста усеяны зрителями, пробрался к парапету и заметил плывущую льдину и двух тюленей на ней. Время от времени звери плюхались в воду, потом опять забирались на льдину. Видимо, то, что они плыли по городу, не производило на них никакого впечатления»… То, что наши деды и прадеды вкушали такой напиток, как сбитень, общеизвестно, но что это был за напиток я, например, как-то плохо себе представлял. Григорьев разъяснил: «У извозчичьих очередей толкались сбитенщики. У них через плечо на полотенце висел укутанный бочонок со сбитнем — патокой с кипятком. У пояса на ремне — ящичек со стаканами и с „ягодой“. Сбитенщик доставал стакан, клал в него „ягоду“ — разваренную черносливину, доливал сбитнем, и напиток был готов».

    Автор «Прогулок» помнил в подробностях ассортимент петербургских лабазов, бакалейных, овощных, рыбных лавок и магазинов, где торговали дичью. Знал, что живые волховские сиги, невские миноги, угри Финского залива, гатчинскую и сестрорецкую форель, ладожского лосося рыбаки доставляли «в больших лодках, внутри которых в середине или на корме был вделан ящик, дырочками в бортах ящик сообщался с водою». Ему было известно, опять же в мельчайших подробностях, чем петербургские бани третьего класса отличались от второклассных и шикарных заведений первого класса, сколько стоило обмундирование гвардейского офицера или место на кладбище…

    Повторюсь: «Прогулки» Михаила Григорьева — это не только воспоминания художника. Он рассказывает о городе уже исчезнувшем, по сути дела, в пучине времен как краевед, этнограф, бытописатель- документалист, искусствовед, газетчик-репортер… Да, книгу Григорьева можно поставить в один ряд с воспоминаниями Добужинского и Бенуа. Но ее родословную следует вести еще и от знаменитого некрасовского сборника «Физиология Петербурга».

    Современного читателя может удивить, что во всей рукописи «Прогулок» нет ни одного выспреннего, слащавого, как теперь говорят, пафосного слова о Петербурге. «Один из красивейших городов мира, неповторимый, незабываемый…». Никакой идеализации. Наоборот, немало в жизни того Петербурга, который мы безвозвратно потеряли, Михаилу Григорьеву претило. Его коробила архитектура Спаса на Крови, ставшего теперь одним из символов города. Чуть ли не наравне с Медным всадником и Адмиралтейской иглой. Раздражала своим безвкусием и пестротой наружная реклама на Невском и других больших улицах центра. Огорчала неустроенность жизни и грязь в окраинных частях города. Но на самом деле Григорьев настоящий патриот Петербурга. Так знать и понимать может только истинно влюбленный.

    К безусловным достоинствам книги следует отнести подбор нетривиальных, прекрасно аккомпанирующих тексту фотографий (большинство из них публикуются впервые) и очень подробные, добросовестные, интересные комментарии.

    Январь 2006 г.

    У искусства театра своя витальность. Она проявляется в спектаклях, но и не только в них. Историки театра знают, что сцена, как Феникс, способна к преображению, возрождению.

    Петрозаводскому Русскому театру драмы вот-вот исполнится сто лет; музыкальному театру полвека. Они существуют под одной крышей. Сейчас и самую крышу, и всю великолепную начинку Театра-храма (восьмиколонный портал, скульптурные группы С. Т. Коненкова на фронтоне) капитально ремонтируют, реставрируют, модернизируют.

    Для театра (три труппы в одном флаконе, плюс ор кестр, плюс цеха) настало время перемен. Нет в городе места, куда передислоцировать эту армию. Жесткие сокращения были неизбежными… В тылу своего Театра, в нижнем этаже театральной гостиницы «Маска», оборудовали театрик — со сценой и публикой, репетиционным залом и цехами. Компактнее некуда.

    Это впечатляет. В «Маске» — существование почти катакомбное. Сравнение не случайное. Люди работают с истовостью первохристиан. Драматическое положение коллектива, по-видимому, еще и как-то созвучно самой материи театра.

    В чем драма? Новое официальное название театра — «Музыкальный театр Республики Карелия». Драматическая труппа, минимализированная, но весьма дееспособная, в преддверии столетия лишена статуса и, разумеется, живет в надежде его восстановить.

    Петрозаводск — интеллигентный город (на перекрестках машины останавливаются перед пешеходом). Административная идея «русская драма в городе уже есть» (имеется в виду куда более молодой театр «Творческие мастерские») вызывает ассоциацию с анекдотом о милиционере, у которого «книга уже есть». Театральную ситуацию в городе делает широкое театральное предложение. Подарите вторую книгу «милиционеру» — следующие он купит сам.

    За четыре декабрьских дня 2006 года я увидела в театре девять постановок. Они дают реальное представление о творческом тонусе и профессиональных возможностях коллектива. Театрализованный концерт по страницам опер и оперетт — это и счастье меломана, и каталог, вполне представительный, опытных и начинающих артистов, и, главное, заклинание о скорейшем открытии основной сцены — там будет где развернуться.

    «Рита». Сцена из спектакля. Фото В. Голубева

    «Рита». Сцена из спектакля. Фото В. Голубева

    Другое дело «Рита» Г. Доницетти, она вполне в нужном формате. В петрозаводском варианте с либретто Юрия Димитрина опера стала двухактной и обрела четвертого персонажа. «Любовь на четверых» — основное название спектакля (на мой взгляд, не самое удачное). Это премьера — и очевидный успех. Ста ринная «комическая опера» была сыграна и спета с настоящим комедийным азартом. «Рита» вчетвером — это два мастера Нина Болдырева и Вячеслав Терентьев и два начинающих артиста — Сергей Ермолаев и Надежда Павлова. Игра темпераментов и притязаний, их неожиданные квипрокво, укрощение строптивых и буйство кротких — сия классическая буффонная игра осложнена перекличкой поколений, их взаимным мягким ироничным остранением. Молодой режиссер Дарья Модзалевская (Петербург) сумела создать внятную и звонкую, пронизанную юмором «музыкальную историю». У портативной сцены своя прелесть: оркестр — участник игры, и стоит оценить артистизм дирижера Сергея Инькова, проявляющего заинтересованность в перепетиях любовного «квадрата» героев. Кстати, в переделанной партитуре не хватило еще одной инкрустации, чтобы синьора Фуриози (обаятельнейшая Нина Болдырева) получила наравне с другими развернутый вокальный номер.

    Вся четверка героев индивидуализирована, артистично очерчена. Главное открытие — тенор Сергей Ермолаев в роли Беппо (артист еще учится в Консерватории). Радостно было встретить хороший вокал, слитый со сценическим образом, попасть под обаяние искренности в комедийной, вполне рискованной роли «забитого мужа» (бурный финальный реванш его кроткого героя так же удался артисту).

    Балет был убедительно представлен спектаклем, две части которого прозвучали как диалог эпох: стилизованная архаика «Оживленный сад» (по мотивам «Корсара» Петипа) и современная композиция «Парижское веселье» на музыку Ж. Оффенбаха (хореография Кирилла Симонова). Буколическая метафора ожившего сада цветов сменилась метафорой вселенского Аэропорта, с его жестким вихрем встреч и расставаний, суетой и мигами эмоциональных потрясений. И вновь рядом с мастерами (Лариса Иванова, Олег Щукарев) молодые солисты — Иван Азанов, драматически экспрессивная Наталья Галсанова.

    Старожил репертуара балет «Три поросенка» Сона ты Кибировой (либретто и хореография Минтая Тлеубаева) вполне держит форму. Он не утратил контакта с детьми, которые заинтересованно следят за перековкой хищного Волка в вегетарианца. На «лесной лужайке» оркестр не посадишь, звучит фонограмма. Но у спектакля явно есть шанс дожить до переезда в основное здание (с новой, расширенной оркестровой ямой).

    Драматическая труппа существует сегодня в безбожно усеченном варианте и работает, как весь театр, поразительно интенсивно. Спектакли находятся в активном диалоге со зрителем. Две постановки Снежаны Савельевой «Между жизнью и сновидением» и «СОС» — яркая метафора современного состояния мира и человека, мастерски воплощенная в форме клоунады. Узнаваемость здесь колющая. Комизм не поверхностный. Ансамбль первого спектакля по пьесе Э. Ионеско «Жертвы долга» настроен по камертону главной клоунессы — Снежаны Савельевой. «СОС» — недавняя работа по мотивам пьесы Б. Срблянович «Семейные истории» (в основ ном с той же командой). То, что в случае с Ионеско было метафорой, здесь становится угрожающе внятным образом узнаваемой реальности, обступающей нас сегодня. Дети, играющие взрослых (в исполнении молодых артистов), дают пронзительный сплав агрессивности и человечности, наивности и опустошенности, это сколок мира, погруженного в хаос, хотя он и умещается в дворовой песочнице. Молодые актеры растут на материале, где остро-театральная подача связана и с драматической наполненностью.

    Е. Сапегина (Эллис), В. Весский (Ларри). «Близость». Фото В. Голубева

    Е. Сапегина (Эллис), В. Весский (Ларри). «Близость». Фото В. Голубева

    Премьера драматической труппы — первый спектакль нового главного режиссера театра (после ухода С. Верхоградского), выпускника ГИТИСа молодого Николая Покотыло, по пьесе П. Мербера «Близость». Вновь квартет героев. «Дурная бесконечность» встреч и расставаний, попыток любви и ревности. Спектакль показал готовность театра говорить с молодым поколением без морализаторских клише и ханжеских умолчаний. На мой взгляд, спектаклю вслед за пьесой не достает драматургической внятности, но это честный, без заискивания и снобизма, разговор с залом.

    «Зобеида, или 39 ночей». Сцена из спектакля. Фото И. Коноваловой

    «Зобеида, или 39 ночей». Сцена из спектакля. Фото И. Коноваловой

    Особенный и характерный для этого театра репертуар — спектакли, в которых участвуют как драматические артисты, так и музыкальные. «Зобеида, или 39 ночей» Гоцци — идеальный случай для реализации синтетических возможностей. Безусловная удача в этом спектакле (режиссер Катя Поспелова) — драматические актеры в ролях персонажей комедии дель арте. Они импровизационно и свободно существуют в стихии сказки Гоцци, они же посредники меж сценой и залом. Их интермедии прослаивают «высокий сюжет» о столкновении любви и вероломства. Главные персонажи сыграны с драматической убедительностью. Зло впечатляет — ему найдена выразительная пластическая форма, сочиненная Петром Базароном, исполнителем партии Синадаба. Камерная сцена словно раздвигается, и не только благодаря видеопроекциям. У фьябы Гоцци — мистериальный заряд, и спектакль дает ощутить этот масштаб (чему способствует и замечательная музыка Ираиды Юсуповой). Так, эпизод гибели отца героини, Бедера (Виктор Пархоменко), решен как музыкальное событие, маленький реквием…

    И, наконец, еще одна осенняя премьера — «музыкальная фантазия» Виктора Плешака по мотивам «Ревизора» (либретто Олега Ернева, режиссер Игорь Елькин). Вновь маленькая сцена кажется неожиданно объемной, находится место и хору (гостей-купцов-мещан-просителей), и танцорам. Нужно отметить талантливую работу художника Геннадия Лавренюка: мобильный живописный домик-кабинка Городничего — это сценическая машина для игры, изящное решение, единое со всем взвихренным миром плешаковского «Ревизора». Новый главреж Покотыло выступает в роли Ивана Александровича Хлестакова. Этот Хлестаков, чертом пролетающий по спектаклю, задает ему ритм. Спектакль вздернут, будто здесь все — Хлестаковы. Пестрая (отлично, кстати, одетая художником) компания персонажей легко «ведется» на Инкогнито из Петербурга и легко отпадает от него в финале: темой спектакля становится сама без-опорность существования, его безмысленность. Но это еще и «приглашение к театру» — профессионально сыгранный, спетый и станцованный спектакль.

    Жизнеспособность театра доказана — высокой ис пол нительской и постановочной культурой, наличием молодых артистов с серьезным потенциалом. Существующий в экстремальных условиях театр создает спектакли, в которых есть и живая комедийная энергия, и современный драматический нерв. Естественно, что публика проторила сюда дорогу.

    Ремонт основного здания увел театр в катакомбы — и возникла парадоксальная ситуация. Фактически театр оказался в некоем студийном положении, что способствует мобилизации творческих сил, свежести взгляда на свое дело, на профессию. Обновление было необходимо, и оно происходит. В 2009 году ремонт театра, надо верить, завершится, люди работают с напряжением творческих сил, строят репертуар будущих сезонов. Волю и усилия директора театра, Ирины Русановой, трудно переоценить.

    Если театр интересен зрителю, то таких театров может быть в городе не один и не два. Петрозаводск достоин того, чтобы театр со столетней историей остал ся в городе и впредь.

    Март 2007 г.

    Садых-заде Гюляра

    ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

    Д. Пуччини. «Турандот». Государственный театр оперы и балета им. Абая (Алматы).
    Дирижер Ринат Салаватов, режиссер-постановщик Юрий Александров,
    сценограф, художник по костюмам, художник по свету Вячеслав Окунев

    Мало кто сегодня представляет, как обстоят дела с оперой на постсоветском пространстве, например чем живут и как выживают оперные театры в Средней Азии и Закавказье. Культурные связи бывших республик, некогда крепкие и разветвленные, ныне ослабли, а кое-где и вовсе прервались. Однако не везде: в Казахстане, одном из ключевых государств Евразии, интерес к опере не только не угас, но, пожалуй, расцвел. Конечно, во многом благодаря поддержке власти: президент Назарбаев, во всеуслышанье объявляющий, что его любимая опера — «Тоска» Пуччини, личным примером показывает чиновникам, что оперу нужно любить и поддерживать.

    Когда на месте бывшего Целинограда строили новую столицу, Астану, не забыли и об оперном театре. Декором здания занимался питерский театральный художник Вячеслав Окунев, а режиссер Юрий Александров выпустил в новом театре восемь спектаклей (в их числе — и «Тоска» Пуччини).

    Потом настала очередь Алматы: только что на сцене государственного театра оперы и балета имени Абая прошла премьера «Турандот». Спектакль ставила сплоченная питерская команда, многие годы работающая вместе: Юрий Александров, Вячеслав Окунев и балетмейстер Гали Абайдулов. Это уже второй опус Александрова в театре имени Абая (первый — «Абылайхан» Рахмадиева, о национальном герое казахов, собирателе казахского государства).

    Сцена из спектакля. Фото Б. Бузина

    Сцена из спектакля. Фото Б. Бузина

    Теперь на роскошном фасаде оперного театра, выстроенного в годы войны и реконструированного шесть лет назад, красуются сразу две афиши: слева — «Абылай-хан», справа — «Турандот». Оперу Пуччини Александров ставил прошлым летом, на фестивале «Арена ди Верона», с той же командой. И, естественно, использовал в алматинской версии кое-какие мизансцены и, главное, концепцию своего же спектакля, слегка адаптировав ее к местным условиям. А Вячеслав Окунев выступил на сей раз в трех лицах: как сценограф, художник по костюмам и художник по свету. Для Алматы Окунев придумал новые декорации: доминирующий элемент сценографии — гигантский рогатый шлем воина- кочевника с прорезями, украшенный драконами. Водруженный в центре сцены, он рождает целый шлейф ассоциаций: то чудится, будто это шатер военачальника-завоевателя, эдакого Чингисхана, в пустынном космосе степей. То кажется, что это дымящийся адский котел, требующий все новых жертвоприношений. Нутро шлема разверзается, и оттуда ползут ночные чудища смерти и бледные лунные девы. Шишак приподнимается, открывая императорский трон. В третьем акте створки шлема-шатра разъезжаются в стороны, и он превращается в темницу для Калафа, а в финале служит помостом для празднования победы принца над Турандот.

    Костюмы в квазикитайском духе Окунев сохранил полностью, только шились они не в миланских мастерских, а в мастерских при алматинском театре. Десятки золотошвеек и портних трудились от зари до зари, вышивая затейливые узоры, блещущие бисером и каменьями. Мастерились фантастические головные уборы — с лирообразными рогами, с колокольцами и шипами.

    Если задуматься, творение Пуччини вполне может стать национальной оперой казахов. Девушек даже не нужно особо гримировать: они и так очаровательно «восточны». А природная, вкрадчивая пластика этих дев идеально ложится на хореографию Гали Абайдулова. И, в конце концов, откуда прискакал тот свирепый кочевник, что штурмом взял дворец императора и обесчестил китайскую принцессу — прабабку Турандот, да так, что крик несчастной спустя века эхом отозвался в сердце красавицы? Не из казахских ли степей?

    Спектакль получился зрелищный, многолюдный и динамичный. Яркость красок, пышность декора, струящиеся ткани костюмов завораживали глаз: серебро, золото, красный и черный цвета образовывали роскошный пластический узор, где каждая деталь играет, каждая — на своем месте. Эффектные пластические решения массовых сцен — заслуга Абайдулова.

    Сцена из спектакля. Фото Б. Бузина

    Сцена из спектакля. Фото Б. Бузина

    Смешные китайские болванчики — министры Пинг, Панг и Понг — трясли плоеными воротниками в форме пагод и демонстрировали косички, торчком стоящие на выбритых макушках. Их антиподы — три кошмарных демона смерти — извивались и зловеще нависали над персонажами, точили изогнутые сабли, высекая из точильного колеса снопы искр, обволакивали перепончатыми крылами принцев, идущих на смерть. Они в постановке чуть ли не главные действующие лица: зловещая свита принцессы, возлюбившей смерть, кровь и страдания.

    Рассказанная Александровым история про Турандот напрочь лишена романтизма. Принц Калаф влюбляется в принцессу, даже не видя ее, он лицезреет не живую Турандот, а лишь ее статую, каменного монстра, у которого вместо лица — ослепляющий прожектор, а вместо девичьих рук — жесткие перепончатые крылья летучей мыши. В сущности, Калаф влюблен не в Турандот, а в свою мечту о власти. Власти, которой он был насильственно лишен: изгнан из собственной страны, чтобы безвестным странником прибрести в Пекин и поступить на службу охранником императора. Одержимый мечтой о власти, он компенсирует потерю трона жестокостью: хлещет толпу плетью и лишь случайно узнает в упавшем старике своего отца, Тимура, а в его спутнице — преданную служанку Лю.

    Спектакль Александрова — не о любви, но о вечной и непримиримой борьбе полов: каждый стремится подчинить другого своей воле. И любовь — лишь средство достижения победы, оружие в схватке. В финале Калаф размягчает сердце девы продолжительным поцелуем — это момент его триумфа. Турандот падает перед ним на колени — но торжествующий Калаф и не подумает поднять ее. Гордый победой, он пройдет мимо, а потом и вовсе побежит, перескакивая через ступени, вверх, к вожделенному трону, чтобы почтительно поздороваться с верховным держателем власти, папашейимператором. И лишь затем милостиво «пригласит» Турандот в свои объятья: главная игрушка мужчины — власть, а уж потом — женщины.

    В музыкальном смысле спектакль приятно порадовал. Сказалась работа талантливого дирижера, выпускника Петербургской консерватории Рината Салаватова. Хор звучал довольно стройно, оркестр играл выразительно, хотя метр показался чересчур регулярным: не было того итальянского смакования концов фраз, зависаний на высоких нотах, гипертрофированно-экспрессивной артикуляции, которую мы вправе были бы ожидать от веристской оперы. Зато оказалось, что труппа богата качественными высокими голосами. Колоритная, статная Дина Дютмагамбетова (Турандот) и нежная птичка Нуржамал Усенбаева (Лю) составили любопытный контраст голосов. Причем если Усенбаева акцентировала страдательность, беззащитность образа Лю, то на следующий день яркая и неистовая Джамиля Баспакова привнесла в партию такую страсть и экспрессию, что от ее натуральных вскриков и воплей зал буквально вздрагивал. Калафа в оба вечера пел Султан Байсултанов — стабильно и точно, что немаловажно для тенора. Словом, успех был полный: публика единодушно сошлась во мнении, что за многие годы это первая по-настоящему значимая для театра премьера.

    Декабрь 2006 г.

    admin

    2009/2010

  • Лирическая комедия
    Майи Тульчинской
  • Режиссер-постановщикГеоргий Корольчук
    народный артист России
  • ХудожникТино Светозарев
  • Музыкальное оформлениеВладлен Неплох
    заслуженный работник культуры
  • СветЕлена Алексеева
    Сергей Андрияшин
  • Исполнитель основной темы на гитареДмитрий Кижаев
    заслуженный артист России
  • Действующие лица и исполнители
  • 1-я женщинаАлександра Сыдорук
  • 2-я женщинаНеля Попова
    заслуженная артистка России
  • 3-я женщинаВалентина Панина
    заслуженная артистка России
  • 4-я женщинаТамара Абросимова
    народная артистка России
  • Спектакль идет 1 час 50 минут без антракта
  • admin

    2009/2010

  • МАША И МЕДВЕДЬ
    По мотивам русской народной сказки на современный лад, для детей от 3 до 7 лет.
  • РежиссерЛюбовь Ванькова
  • Художник-постановщикЕ. Белых
  • Актеры
  • Е. Ржеусская, Е. Ковалец
  • Спектакль идет 45 минут без антракта
  • Третьякова Елена

    ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

    ПЕРМЬ

    Наши путешествия по театрам России не всегда совпадают с показами только что выпущенных спектаклей. Иногда это премьеры предшествующих сезонов, текущий репертуар — то, что еще не видел, не слышал, о чем не писал, а надо бы, потому что важно для театрального процесса в целом, для конкретного театра, режиссера, художника, артистов…

    Так получилось с Пермью — Пермским академическим театром оперы и балета им. П. И. Чайковского. После перерыва, за время которого театр успел показать на «Золотой маске» «Кармен» в постановке художественного руководителя Георгия Исаакяна, «неохваченными» оставались «Русалка» А. Дворжака (в афише — «…по имени Русалочка»), «Синдерелла, или Сказка о Золушке» Ж. Массне и «Мазепа» П. Чайковского — спектакли последних сезонов.

    Т. Полуэктова (Русалочка). «...по имени Русалочка». Фото из архива театра

    Т. Полуэктова (Русалочка). «...по имени Русалочка». Фото из архива театра

    Все — театрального авторства Исаакяна. Подчеркну слово авторство. Оно заключается в том, что, как это ни банально звучит, режиссер творит на сцене сугубо индивидуальный художественный мир. Этот мир, как правило, не зависит от предшествующей постановочной традиции, хотя в нем всегда есть отражения, иногда мимолетные, ее хорошего знания. В нем учитывается современный театральный контекст — нафталина вы не почувствуете. И все компоненты складываются в то, что называется почерк. Особенности его — в отсутствии пафоса и агрессивности, в преобладании углубленно-лирического тона сценического высказывания, все более склоняющегося к непрямым, опосредованно-обобщенным решениям, в повышенной субъективности.

    У сценических текстов Исаакяна должен быть обученный читатель, или поэтически мыслящий, или интуитивно совпадающий с эмоциональным строем театрального действа. Если этого нет, спектакль начинает казаться умозрительным сложением сценических ребусов. И есть еще одна причина, по которой спектакль порой несет потери… но об этом позже.

    Все три спектакля рифмуются между собой. По-разному, но рифмуются. Например, Дворжака и Чайковского Исаакян ставил в Екатеринбурге, хотя в случае с «Русалочкой» перед нами совершенно новое прочтение, а «Мазепа» — перенос прежнего (о екатеринбургской версии см. «ПТЖ» № 18—19). Тот спектакль отчетливо помню и понимаю, что по стилистике, проблематике, общему душевному тонусу он не устарел и режиссеру по-прежнему близок, иначе зачем к нему возвращаться. (Об исполнении пермской труппой партитуры Чайковского судить не берусь — познакомиться не удалось.)

    «Синдерелла, или Сказка о Золушке».
Фото из архива театра

    «Синдерелла, или Сказка о Золушке». Фото из архива театра

    Во всех спектаклях преобладают черно-серые, иногда белые тона. Вкрапления цвета локальны, намеренно акцентированы. Чаще всего используется максимально открытое сценическое пространство. Даже кабинет — например, столовая в доме Золушки — работает на просвет, открывая глубину площадки. Все выгородки (в «Русалочке» это улица или стены сумасшедшего дома, в «Золушке» — интерьер усадьбы с креслом у камина) сделаны так, чтобы за стеной возникал следующий план, и еще, и еще… В этом есть стремление вывести героев в другие миры. В «Золушке» — в мир снов и грез героини, только там для нее возможно соединение с прекрасным принцем. В «Русалочке» — это слепящий светом мир лесовичек, оставшийся без двух влюбленных: Русалочка замирает, повторяя пластику окончившего земной путь Принца. Движение каждого из спектаклей — от действительности (или ее отобранных элементов) к разрушению реальности, преодолению ее, окончательному переселению в мир фантазии или небытия. В спектакле по Массне сначала подробно разработан быт. Слуги суетятся — ведут домашнее хозяйство, чистят, моют, вытирают и расставляют все по местам. Контраст обычным, приземленным, по сути, действиям, который может быть понят как визуальное воплощение конфликта обыденности и мечты, составляет сцена встречи с Феей, окруженной причудливыми существами и одновременно самыми что ни на есть настоящими животными вроде нахохлившихся куриц или очаровательного пони. Это сочетание как раз не конфликтно (еще В. Мейерхольд писал, что присутствие на сцене настоящих животных — это и есть условность), конфликтны сцены быта и грез, реального и идеального. Голоса Золушки в замечательно органичном исполнении Татьяны Полуэктовой и Принца, партия которого отдана женщине (прекрасная работа Надежды Бабинцевой), сливаются в чарующих дуэтах. И эти дуэты — образ идеальной красоты, идеальных чувств, места в реальности им нет. Слияние — сон. Финал бытовой истории — Золушка засыпает в кресле у камина. Финал идеальной — ладья с двумя влюбленными, плывущая по воде ли, по облакам, Бог весть…

    В «Русалочке» слияние героев — вечный сон. В этом спектакле есть свои знаки изменений от начала к концу, как выражение излюбленного конфликта. Из пенной ванны выходила Русалочка в первом акте, заставляя совместить в сознании услов ное и бытовое, намеренно провоцируя зрителя принять обыденное как фантазию, и в финале эта ванна — маленький мирок или обитель героини — брошена, опрокинута, окружена разлившейся пеной. Мир, который был темен в начале, замкнут стенами сумасшедшего дома в середине, открыт и светел в конце. Но это мир, разлетевшийся на осколки.

    Истории, которые рассказывает режиссер, всегда печальны, иногда вопреки композитору. Они романтичны в классических формулировках романтизма. В них герой, а чаще героиня, противостоит враждебному миру (именно миру, а не среде). Враждебное тождественно обывательскому, бездуховному. Одиночество тотально и преодолевается только за порогом сознания или бытия. Красота печальна — с оттенком декаданса. Искусство не спасает, потому что выраженный в нем субъективный мир индивидуален, единичен и никак не провоцирует на простоту и доступность восприятия. Отсюда драма непонятости…

    «Синдерелла, или Сказка о Золушке».
Фото из архива театра

    «Синдерелла, или Сказка о Золушке». Фото из архива театра

    И кроме того, есть то самое «но», которое осталось многоточием в начале. Это «но» — реализация задуманного. Художественность воплощения. Качество театрального продукта, говоря прозаически. В этом смысле профессия режиссера ужасна. Тут не докрасили, там не досветили, здесь не тот оттенок цвета или не та фактура материала. Чуть не удались костюмы, переборщили с гримом, неудачны парики… И пошло поехало. И где этот самый флер?.. И где поэзия и высокий строй чувств?.. А если еще, например, прямолинеен и грубоват оркестр, пиано не звучит как пиано, форте как форте… И всё меццо-форте. Волны и спады звука монотонны и не превращаются в драматургию. И если иногда контрастны по своим данным исполнители-солисты? Все эти, в общем-то, привычные театральные беды не минуют спектакли пермского театра, поэтому и вызывают они споры, неоднозначность оценок и определенную неудовлетворенность даже у доброжелателей. В них чаще, чем хотелось бы, видны швы сварки, видна работа, которая должна оставаться за кадром, есть сценическая грязь, иногда пыль, потому что уже не дотянуть (нет исполнителя подходящей внешности, нет аппаратуры для чудес света, нет проекционной техники на миллионы и т. д. и т. п.). Надо бы дотянуть. Иначе получается, что театр не равен сам себе, своему собственному потенциалу. А ведь этот театр — из самых интересных…

    НОВОСИБИРСК

    Впервые «Леди Макбет Мценского уезда» появилась на новосибирской сцене ровно десять лет назад. Именно в этой редакции — как «Леди Макбет», а не «Катерина Измайлова». Тогда это был успешный спектакль, сделанный совместно с Баденским театром (постановочная бригада — немецкая). Его выдвинули на «Маску», и Светлана Савина получила эту премию за лучшую женскую роль. В оформлении господствовал принцип геометрии, полностью отсутствовали быт, буйство красок и какая-либо жанровость. Весь антураж решался обобщенно и условно с целью выявить человеческие взаимоотношения и страсти. Время и место действия постановщиков интересовали мало.

    Десять лет спустя время и место — главное, что определяет особенности сценического решения режиссера Генриха Барановского и художника Павла Добжицкого. Время — будущее, не слишком отдаленное. Это видно по костюмам — нечто похожее мы носим и сейчас в зависимости от индивидуальности и склонности к экстравагантности: красная шелковая рубашка на Сергее, черный полувосточный наряд Бориса Тимофеевича, серое длинное пальто Зиновия Борисовича… Одежды Катерины Львовны — прозрачные сорочки, пеньюары, длинные халаты, пышное розовое свадебное платье или брючные варианты той же домашней или нарядной одежды (для разных исполнительниц). Мещански провинциальный вариант прикида скучающей супруги не то чтобы нового русского — эти уже ушли в прошлое, — но бизнесмена. Зато работники Измайловых — в униформе пришельцев или «детей подземелья»: серебристосерые комбинезоны, головы-скафандры, пластика — как после пребывания в невесосмости.

    Место действия определить гораздо сложнее. Может, это лунная поверхность, а может, шахта какая- то подземная — нечто похожее на гигантский тоннель, по которому беспорядочно проложены трубы разных размеров и рельсы. Отдельной картинкой над подземельем выглядит горный пейзаж с высоким голубым небом, оставшийся там, где-то далеко, вверху. Он намеренно оторван от всего — знак утраченного, огромный постер, напоминающий о других просторах и покинутых мирах… Иногда он сменяется проекциями типовых панельных домов новостроек 1960—70-х годов, обшарпанных и грязных. Нижний же ландшафт мрачен, и о его обжитости свидетельствуют лишь движущиеся по рельсам вагоны — с виду товарные, а внутри очень даже комфортабельные. В одном обитает Катерина Львовна. И в нем по-женски и опять же по-мещански уютно — большая кровать, мягкий диванчик вокруг раскидистого дерева, крона которого тянется за пределы потолка, много ярких больших плюшевых игрушек. Другой вагон предназначен для Бориса Тимофеевича — в строгом черном стиле хайтек.

    «Леди Макбет Мценского уезда».
Сцены из спектакля. Фото Е. Иванова

    «Леди Макбет Мценского уезда». Сцены из спектакля. Фото Е. Иванова

    «Леди Макбет Мценского уезда».
Сцены из спектакля. Фото Е. Иванова

    «Леди Макбет Мценского уезда». Сцены из спектакля. Фото Е. Иванова

    Общий вид сцены — как после катастрофы. Причем свершившейся давно, так что люди ко всему привыкли, устроились и стали жить как прежде — в темных страстях, в подлости, предательстве, наушничестве.

    Томится в своем вагоне-камере Катерина Львовна, кутаясь в пуховый платок поверх неглиже, укачивает куклу… Заглядывает к ней Борис Тимофеевич, привычно опрокидывает на кровать, заставляя метаться, извиваться в отвращении — к себе и к нему. (Хотя у Бориса есть и своя добровольная обольстительница — Аксинья.)

    Характеристика без прикрас сразу дана Сергею — это он насилует все ту же Аксинью, сразу почувствовав в толпе работников ее и свою обособленность. Он в отличие от прочих не в униформе, а в расстегнутой рубахе, поигрывает бицепсами, приседает и отжимается — демонстрирует заботу о здоровом теле и одновременно отсутствующий дух — душу.

    Преданно смотрит на папу Зиновий Борисович. Он немножко не от мира сего — неделовой сынок делового человека, суетится, угодничает и не уверен в себе.

    Экспозиция — демонстрация героев — проходит быстро, дана мазками жесткими и определенными. В этом плане сценический текст синхронен музыке — Теодор Курентзис берет чуть сдвинутые по отношению к привычным темпы с первой же арии Катерины. В ней над тоской преобладает беспокойство.

    И дальше все покатится как снежный ком — с нарастанием жестокости и страсти. Оттеняет этот мрак — клоунада: задрипанный мужичонка с двумя вечно пьяными тетками в лохматых рыжих париках и нелепых одеждах. Им отданы целые пантомимные эпизоды — и около дома купца Измайлова, и около погреба, и перед сценой в полицейском участке. Они словно олицетворяют собой вторую половину жанрового определения, данного автором своей опе ре, — трагедия-сатира. Эти персонажи гротескны, соединяют в себе смешную и страшную (одновременно) стороны человеческого падения. С ними связана одна из характерных для логики сценической драматургии сцен — музыкальный антракт перед картиной свадьбы. Они одни в пустом темном пространстве открытой в глубь площадки, падая и поднимаясь, грузят на колченогую тележку стол и стулья из полицейского участка. Казалось бы, проходной эпизод, персонажи здесь — в чистом виде слуги просцениума. Но именно они — осколки человечества на самом дне котлована, собирающие вещи для своей помойки, — остаются в памяти как образ трагической силы. В этом котловане пройдет и финал — в спектакле нет чистых перемен. А свою соперницу Сонетку Катерина утопит не в буйных водах реки — она сбросит ее в огромную по диаметру трубу, в подземелье, в утробу земли. И прыгнет следом…

    При всех подробностях поведения персонажей есть в спектакле моменты обобщений, так называемые музыкальные антракты — пиршество шостаковичевского оркестра, а в данном случае оркестра Теодора Курентзиса. Конечно, дирижеру такого темперамента должна быть близка экспрессивность композиторского письма, его заостренность, и, конечно, следовало ожидать, что ему, как немногим, удастся Пассакалья. С одной стороны, так и случилось — кульминация прозвучала мощно. Но не меньше пронзали и лирические эпизоды. И когда в финале зазвучала ария Катерины «В лесу, в темной чаще есть озеро», стало понятно, почему в начале темпы были чуть сдвинуты: дирижер вполне расчетливо и при этом с постепенным накалом эмоций провел героиню оперы от тягостной скуки, нервности и беспокойства к полному опустошению, мертвенному отчаянию. Исполнительнице главной партии опытной Татьяне Зориной это удалось передать более глубоко и значительно, нежели Ольге Орловской, которая, обладая более выигрышной сценической внешностью, еще должна обрести профессиональную и человеческую зрелость, наработать то богатство нюансов, психологических подтекстов, что так ясно и сильно доносит ее старшая коллега. В роли Сергея более органичен Юрий Комов. В Олеге Видемане есть какая-то нарочитость поведения, излишняя старательность в выполнении рисунка роли. Хотя вокально партия удалась обоим. Более сильное и неожиданное впечатление произвел в роли Бориса Тимофеевича Шагдар Зондуев, нежели Иван Потрицаев. Фарид Хусаинов в партии Зиновия Борисовича создал фигуру неоднозначную и объемную.

    Вообще спектакль еще должен дорасти до самого себя, обрести прозрачность рисунка, отбросив лишнее. Два премьерных показа, на которых удалось побывать, пока больше отразили замысел, процесс его реализации, нежели результат. Но этот замысел из тех, что содержат в себе большой потенциал. Для общей сценической истории оперы Шостаковича новосибирская версия уже сейчас значительна — в ней прошлое читается сквозь будущее. Так на «Леди Макбет» еще никто не смотрел…

    КАЗАНЬ

    В этом году Шаляпинский фестиваль в Татарском академическом театре оперы и балета им. Мусы Джалиля праздновал свой четвертьвековой юбилей. Придумал его когда- то Рауфаль Мухамедзинов, только заступив на пост директора. И с тех пор — ни одного года пропуска. Став уже меж ду народным, фестиваль постоянно наращивает силы, средства, творческий потенциал. В основе программы — демонстрация современного певческого богатства, приглашение для участия в спектаклях вокалистов из разных городов и стран — известных и только обретающих известность, опытных и только начинающих свой путь. Все это делает просмотр спектаклей, названия которых меняются гораздо реже, чем исполнители, делом по-особому увлекательным. В последние годы программа постепенно модифицируется за счет включения в репертуар не только произведений, входящих в афишу любого театра, вроде «Аиды» Верди или «Бориса Годунова» Мусоргского (что и позволяет разнообразить до бесконечности исполнительский состав), но и не столь ходовых, таких как «Искатели жемчуга» Бизе или «Набукко» Верди.

    В юбилейном году театр показал три новые работы — это мировая премьера оперы Резеды Ахияровой «Любовь поэта», «Трубадур» Верди и «Дон Жуан» Моцарта. И если раньше чаша весов склонялась в пользу спектаклей традиционных, иногда даже музейного типа (с декорациями, например, Ф. Федо ровско го или А. Головина), в которые легко ввести любого гастролера, то сейчас перед нами эксклюзивные режиссерские решения.

    Последние несколько лет деятельность Татарского театра была связана с нидерландской компанией VDB Theatrproducties, и спектакли становились результатом копродукции. Таковы и две последние премьеры.

    «Трубадур» в постановке Бруно Бергер-Горски открывал этот парад. Художник Дирк Хофахер предложил единую установку — пересекающий сцену по диагонали черный дощатый подиум, который поделил площадку на две зоны — на одной обитает войско Ди Луны, на другой сподвижники Манрико. С одной стороны над сценой в начале зависают рыцарские доспехи, вторая половина — пуста. Таким образом, сразу заявлен конфликт. И это противостояние — военное. Собственно, тема вечно длящейся войны и определила в спектакле все. Война определила судьбы, она стала причиной того, что братья разлучены и не узнают друг друга. Из-за нее Леонора оказывается то на одной, то на другой половине воюющих. Тему войны визуально выражает и лейтмотив огня. В прологе сжигают на костре женщину, в нем же погибнет Манрико. Проекция костра на последнем плане — это тот костер, в котором горел сын Азучены. И, наконец, живой огонь на подиуме — магический круг пламени, из которого не вырваться. (Есть в этой тавтологии некоторая назойливость.)

    Облик войны в спектакле современен — даже на Леоноре мы видим камуфляжную форму — и вечен — металлические доспехи, цепи, шпаги соединяют времена. Все это в спектакле подано чрезвычайно эффектно, иногда излишне прямолинейно и иллюстративно, а иногда образно и многопланово (тогда общая картинка вдруг напоминает кошмары Босха).

    Озвучена партитура Верди была оркестром под управлением Марко Боэми, ставшего в этом году главным приглашенным дирижером театра, — на хорошем музыкантском уровне. То же и с певцами. Не в каждом театре найдется такой Манрико, как Георгий Ониани из Тбилиси. С небольшими сбоями внутри ровного и красивого пения провела партию Леоноры Ирина Джиоева (Владикавказ). Представитель ГАБТа Юрий Нечаев (Ди Луна) соответствовал брэнду своего театра. Дина Хамзина из Казахского театра им. Абая демонстрировала живость и темперамент чуть даже больше, чем требуется Азучене. Но в целом звуковые впечатления оказались достойными партитуры Верди.

    Между премьерными «Трубадуром» и «Дон Жуаном» вклинился «Набукко», которому уже четыре года. Очень гармоничное аудиовизуальное действо. Режиссер Дени Криеф, которого мы знаем как радикала, здесь сии качества не проявил. На сцене все было монументально, статично, в масштабных живописных декорациях Андрея Злобина (Украина) — и красиво. На длинный оркестровый кусок все замирало — отдавалась дань музыке. В драматические моменты внятно игрался сюжет. Оркестр того же Марко Боэми не превращал Верди в Оффенбаха (это очень легко сделать, учитывая часто танцевальный тип аккомпанемента). Певцы соответствовали своей славе — Виктор Черноморцев колоритно изображал и пел Набукко, Михаил Казаков витийствовал в роли иудейского первосвященника Закарии. В головоломной по сложности партии Абигайль впервые на фестивале выступила Елена Панкратова, представляющая Германию, где эта ее роль считается коронной. Так бы и было — по всему — по драматизму, характеру, звучащим низам и середине, но вот верх певице так и не покорился. Ни разу.

    Стоит отметить со знаком плюс Зою Церерину в роли Фенены, тем более что на следующий день ей удалась и Церлина в «Дон Жуане».

    В представлении оперы Моцарта Марко Боэми (хотя он и выпускал спектакль) сменил за пультом главный дирижер театра Ренат Салаватов. Постанов ку осуществила международная бригада — режиссер Давид Принс (Нидерланды) и художник Рут Кроттенталер (Германия). В жанровом определении спектакля главенствовала первая часть моцартовского определения «Дон Жуана» — веселая драма. Драма действительно оказалась веселой. Уже со второй части увертюры на сцене появился Лепорелло в фотоаппаратом в руках, а по залу пошли модели в изумительно изящных и столь же изумительно открытых платьях. Парад женской красоты и соблазна. Дон Жуана можно понять: если мир повернут к нему этой стороной, то перед ней не устоять. Тем более что ее старательно запечатлевает Лепорелло, чтобы потом предъявить Эльвире не просто список, а фотографии.

    В спектакле намеренно спутаны времена — на Лепорелло шляпа и плащ старых театральных эпох и фотоаппарат в руках, модели в нарядах современного дефиле. На балу у Дон Жуана одежды окончательно смешиваются и даже наслаиваются друг на друга: на современные прически натягиваются седые высокие парики, поверх коротких платьев у некоторых дам нацеплены кринолины. В общей суматохе костюмы сползают, будто одно время проглядывает сквозь другое, а карнавал продолжается. Спектакль получился именно об этом. Легко сказать, что история Дон Жуана на все времена. Труднее показать, но в данном случае это получилось. К тому же исполнитель Дон Жуана Эдуард Цанга обладает внешностью современного молодого человека, которую ни под каким костюмом и гримом не спрячешь — все равно останутся пластика, жесты, манера поведения жителя двухтысячных годов. А тут и прятать не собирались, наоборот, подчеркнули разницу костюма и пластики. Актер не перевоплощается в героя давних столетий, а будто примеривает на себя его судьбу. Исчезая в финале в театральном люке, этот Дон Жуан остается внутри стен собственного дома, в анфиладе зеркально повторяющих друг друга залов, становящихся прозрачными при определенном свете. И тогда вновь замирает в стоп-кадре наш герой в окружении ослепительных моделей сам в ослепительном костюме, делающем любого мужчину из любого времени неотразимым.

    «Дон Жуан». Фото из буклета фестиваля

    «Дон Жуан». Фото из буклета фестиваля

    Музыка Моцарта звучала легко и солнечно — ансамбли можно отметить особо. Исполнители основных партий: Донна Анна — Радостина Николаева (Болгария), Лепорелло — Владимир Огнев (ГАБТ, Москва), Донна Эльвира — Сишенг И (Германия), Дон Оттавио — Маноло Миура (Австрия), Церлина — Зоя Церерина (Казань), Мазетто — Юрий Ившин (Санкт-Петербург) — все, как один, лауреаты международных конкурсов и не в первый раз участвовали в фестивале, что, конечно же, не случайно.

    Завершал парад премьер спектакль «Любовь поэта» (либретто народного поэта Татарстана Рената Хариса). Опера Р. Ахияровой посвящена Тукаю (Габдулле Тукаеву), поэту, сыгравшему для татарской культуры и языка роль, подобную той, что для русских сыграл Пушкин. Только жил Тукай на рубеже прошлого и позапрошлого веков и отпущено ему было еще меньше — двадцать семь лет. Почитают его — так же и относятся к нему — так же. Как к человеку живому и близкому, с творчеством которого можно общаться очень лично. И биография его известна до мелочей, и книги о нем написаны, и научные конференции проводятся, стихи и сказки его изданы миллионными тиражами.

    «Любовь поэта». Фото из буклета фестиваля

    «Любовь поэта». Фото из буклета фестиваля

    Для публики в зале театра все, что возникало на сцене, было хорошо знакомо — по живописным полотнам, старым журналам, самим произведениям поэта. На подмостках появлялся то номер гостиницы, в которой жил Тукай, то дом его детства, то знаменитый Сенной базар, где шнырял мальчишкой, то редакция газеты, куда приносил свои творения, то популярный в начале прошлого века Восточный клуб, в котором танцевали вывезенный из Парижа канкан, то пристань и пароход у причала… Эпизоды прошлого и настоящего проходили в сознании поэта, смешивая реальный и вымышленный миры (встречи с другом Фатыхом Амирханом или возлюбленной Зайтуной сменялись появлением героев его сказок — Шурале, лесных дев, прерывались спором поэта с вестником смерти Азраилом)… Это и составило сюжет оперы — жизнь поэта, любовь поэта… Но… Если читатель подумает, что каждое из мест действия выстраивалось добротно и натурально, требовало чистых перемен и непосильного труда рабочих сцены, то глубоко ошибется. На подмостках ничто не напоминало череду бутафорски-реалистических картин, как в добром старом театре не слишком давних времен.

    Режиссер-постановщик Михаил Панджавидзе, приглашенный из Большого театра, никогда прежде не отличался стремлением к радикализму и экспериментам. Напротив, за ним, как правило, числились возобновления старых спектаклей (в Казани, например, в прошлом сезоне это был «Борис Годунов») или постановки классики умеренно-традиционные. А тут — новое произведение, без шлейфа устоявшихся сценических приемов и подходов. И самое главное — техника прошедшего капитальный ремонт здания театра. Техника сцены, световая, видео, компьютерная — по последнему слову.

    Все сошлось, чтобы фантазия забила через край. Панджавидзе выступил автором сценографической идеи — на сцене появились кинопроекции, создающие полную иллюзию объемного пространства, способного трансформироваться прямо на глазах, заработали подъемные площадки, на которые расчленена сцена, и герои бесшумно поднимались, опускались, исчезали и вновь появлялись, внедряясь в мерцающий сменой кадров кабинет сцены. Все это происходило динамично и как-то очень уместно — по темпу, смене ритмов, колорита и стиля каждой сцены. Визуальный ряд выстраивался как очень эффектный, и при этом эффектность абсолютно не воспринималась как самоцель, ибо в логике перемен возникала сценическая драматургия, тесно увязанная с драматургией музыкальной. Здесь важно отметить, что работа над самим произведением шла не один год, опера рождалась как спектакль, и это не могло не сказаться на художественной целостности результата.

    Музыка оперы обладает важным для этого вида искусства качеством — она мелодична, ложится на слух, имеет опору на традиционные музыкальные формулы прошлого, но учитывает и настоящее, отсылает к интонациям и ритмам фольклорным и современным. Здесь использовано многое из наработанного за многовековую историю оперы. Есть развернутые арии, монологи, дуэты, ансамбли, динамичные и статичные хоровые сцены, игровой детский хор, волшебные танцы и танцы бытовые, лирическое соло оркестра (ноктюрн) и пассакалья… Оркестр под руководством Виктора Соболева (петербургский музыкант принимал участие в реализации композиторского замысла) звучал как равноправно действующее лицо — рельефно-выразительно. Подобное определение уместно и в отношении исполнителей партий — главных и второстепенных. Наибольшая нагрузка легла на Ахмета Агади — Тукая, который только в редкие моменты отсутствовал на сцене. Солист Мариинского театра справлялся с нарастающим напряжением, держал внимание публики, взывал к сопереживанию. В партии Зайтуны — тайной, несостоявшейся любви поэта — выступила Венера Ганеева, заставив поверить в искренность чувств героини. Мунир Якупов был органичен в роли колоритного и мудрого друга поэта Фатыха Амирхана.

    Спектакль идет на татарском языке (с русскими титрами). Музыкально-сценическое действо выстроено логично, продуманно и гармонично, создано с чувством меры (два акта по часу — ровно столько, чтобы восприятие оставалось активным, не было длиннот и пауз), разнообразно по лексике — звуковой и визуальной. Здесь нет прямой (лобовой) иллюстрации событий, сцена решена обобщенно-условно, преобладает черно-белая цветовая гамма, нет пестроты (или она появляется только там, где уместно, — в сценах Сенного базара и Восточного клуба). Спектакль в целом — метафора художественного мира поэта. Есть в нем замечательный ход: в момент кульминации, когда Тукай стоит на краю смерти, все, с кем сталкивала его судьба, всходят на пароход со значимым именем «Меркурий». Поэту там места нет, корабль уплывает, будто уплывает жизнь, Тукай остается один в своем темном гостиничном номере и… в веках. Он не уходит… После мощной хоровой кульминации (может показаться, что это торжественный финал, и даже раздаются аплодисменты) музыка словно истаивает, снимая всякий пафос, и опера заканчивается не трубным форте, а нежнейшим лирическим пиано…

    Февраль 2007 г.

    Г. Доницетти. «Палата № 7, или Сумасшествие по заказу». «Санктъ-Петербургъ опера».
    Музыкальное сопровождение ансамбль «Ма. Гр. Иг. Ал.».
    Постановка, сценография, костюмы Юрия Александрова

    Д. Пуччини. «Тоска». «Санктъ-Петербургъ опера».
    Дирижер Михаил Виноградов, режиссер Юрий Александров,
    сценография, костюмы, свет Вячеслава Окунева

    «Санктъ-Петербургъ опера» представила в этом сезоне две премьеры полярных жанров: комедию «Палата № 7» Доницетти и драму «Тоска» Пуччини.

    Если второе название публике хорошо известно, то первое в списке опер и вовсе не фигурирует. Метаморфоза, которая произошла с комической оперой Доницетти «I pazziter progetto» («Сумасшедшие по заказу») — это метаморфоза вдвойне. Новое либретто написал Юрий Димитрин, а музыку аранжировал для ансамбля «Ма. Гр. Иг. Ал.» Игорь Пономаренко. Вместо оркестра звучат, и весьма, нужно сказать, «вкусно», балалайка, домра, баян, контрабас, рояль.

    Мало того, спектакль идет в фойе театра на выгороженной площадке и между зрительскими столиками с шампанским, при этом «Ма. Гр. Иг. Ал.» со своими инструментами располагается позади.

    «Палата № 7». Сцена из спектакля. Фото В. Барановского

    «Палата № 7». Сцена из спектакля. Фото В. Барановского

    Но эпатирующее действо начинается гораздо раньше, при входе: билеты проверяют строгие медбратья и сестры в белых халатах и тут же прописывают стол и диету. Зрители сразу становятся свидетелями будней лечебницы для душевнобольных — на площадке парадной лестницы особняка стоит убогая железная кровать с примостившимися на ней больными — маньяками и буйнопомешанными, которые горланят советские песни под гармошку или режутся в карты. В верхнем коридоре-фойе более интеллигентная «тихая» больная что-то рисует на полу, и так далее в том же духе. Среди помешанных бродит свирепый доктор, еще более ненормальный, чем его больные. Обстановка шокирующая, актеры (а среди них много студентов консерватории) «оттягиваются» по полной программе, и зрителям нужно немало выдержки, чтобы адаптироваться в этом бедламе.

    В фойе со сценической площадкой их ждет новая пьеса Димитрина с современными персонажами, полная «экстравагантных» сюжетных ходов, фарсовых, на грани вульгарности, шуток, и переизбыток певческого текста, который довольно трудно понять. Впрочем, в этом нет суровой необходимости: для желающих творение драматурга представлено в специальном буклете. А в принципе все происходящее в сумасшедшем доме — только повод для веселой игры с публикой, демонстрации артистичности и раскованности молодой труппы, а временами просто виртуозного пения, особенно у Екатерины Кудрявцевой, которая и актерски весьма преуспела.

    Такая полукабаретная форма театрального представления, конечно, не новость, да и переделок классики на современный лад сейчас не мало. Но когда это сделано живо, остроумно, на отличной музыкальной основе («Ма. Гр. Иг. Ал.» под управлением Пономаренко и практически все певцы производят самое благоприятное впечатление), почему бы и не внести разнообразие в репертуар? Юрий Александров любит и умеет шутить.

    «Тоска» же сделана в лучших традициях театральной мелодрамы. Характеры очерчены ярко, повороты в поведении героев отчетливы. Злодей Скарпиа жесток, коварен и берет силой все, что хочет. Никакой рефлексии, никаких чувств. Просто властное мужское желание. Каварадоси — художник в любой момент жизни. Первая его ария звучит как квинтэссен ция художнического мировосприятия (а не как обычная «выходная»). Он и Тоску любит потому, что воспринимает ее как прекрасное произведение природы. А в тюрьме перед расстрелом не может удержаться, чтобы не набросать на клочке бумаги портрет прелестной маленькой девочки.

    Сама Тоска — стопроцентная актриса, женщина, всегда ощущающая себя на сцене, не привыкшая сдерживать эмоции. Ее отношения с Марио Каварадоси непросты, и ревность, возможно, не беспочвенна.

    Таков расклад, когда в спектакле заняты Татьяна Луцко, Сергей Алещенко, Сергей Калинов, все трое с прекрасными голосами, хорошей манерой пения итальянской музыки и актерским «попаданием» в образы.

    «Тоска». Сцена из спектакля. Фото Н. Разиной

    «Тоска». Сцена из спектакля. Фото Н. Разиной

    Но какой бы из трех исполнительских составов ни фигурировал, стилистика спектакля постановщиками четко определена. Это красивый презентабельный спектакль, поставленный на актеров-певцов с красивыми голосами, темперамент которых великолепно выявлен Александровым.

    Диву даешься, как Вячеслав Окунев умудрился выстроить на крошечной сцене такие масштабные декорации! Причем оформление трех актов — без глобальных перемен, но смотрится по-разному благодаря свету, которым распоряжается тоже Окунев: притвор собора св. Петра дает ощущение грандиозности строения, уголок кабинета Скарпиа интимен. А в третьем акте постановщики предлагают красиво подсвеченную, несколько более абстрактную декорацию, усиливающую театрально-мелодраматический эффект самоубийства Тоски. Весь фокус в прозрачных цилиндрах, с помощью которых художник создает разные композиции, иллюзии, настроения.

    В костюмах Окунева эпохи смешаны, но сделано это корректно, и остается ощущение, что перед нами спектакль, демонстрирующий уважение к традиции. Однако есть здесь особый поворот постановочного сюжета. Вначале героиня одета в блестящее платье с разрезом от талии, шляпу, мех через плечо. Шикарная женщина, умеющая носить дорогие вещи. Во втором и третьем актах она предстает в тяжелом платье наполеоновского ампира и в диадеме, надвинутой на лоб, — некая униформа трагической актрисы театра высокого стиля, которая может восприниматься и как элемент стилизации классического (или даже классицистического) спектакля. На подобную идею работает и нетрадиционный финал: Тоска не бросается с высоты знаменитой римской крепости Сант-Анжело (что вполне органично для веристского спектакля), а закалывает себя на сцене красиво-театральным жестом.

    Может, конечно, показаться, что на такое решение финальной сцены постановщиков толкнули условия маленькой и неудобной сцены, но нет: режиссер и художник достаточно изощрены в выдумках. Здесь, я думаю, дело именно в отношении к материалу.

    Александров, лихо актуализирующий любую оперу прошлых времен, автор великолепно-дерзкого «Евгения Онегина», положившего начало режиссерскому свободомыслию в обращении со святыней русского оперного театра, превративший, и достаточно убедительно, Виолетту Валери в девушку с панели, а Чио-чио-сан — в жительницу Нагасаки после атомного взрыва, показал в «Тоске», что традиционный музыкальный спектакль может быть увлекательным и современным зрелищем.

    Оркестр театра под управлением Михаила Виноградова — вполне в рамках культурной корректности. Заботливо поддерживая певцов, он в оркестровых tutti производит впечатление даже внушительное. Впрочем, театр Александрова — вотчина режиссуры и певцов, никаких музыкантских открытий, если не считать шалости с Доницетти, здесь и не ожидаешь.

    Февраль 2007 г.

    Рокитянский Владимир

    ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

    Евгений Шифферс — прирожденный режиссер, сверх меры наделенный всеми человеческими качествами, обеспечивающими успех в этой профессии. Разносторонняя художественная одаренность, вкус и чувство стиля, музыкальность, пространственное воображение, психологическая проницательность, сила и дерзость — все это у него было в избытке, как свидетельствуют те, кто работал с ним в театре и общался в жизни. И всеми признаваемая натура лидера. Вспоминают, что кто-то из ленинградских партийных начальников, когда Шифферса выгоняли из Ленинграда, говорил, что, если его оставить в городе, за ним когда-нибудь пойдет народ — даже через разведенные мосты.

    Гениальный режиссер Шифферс поставил семь спектаклей, шесть из них вышли с 1963-го по начало 1966-го (чуть больше двух (!) лет) и еще один в 1973 году.

    После 1973-го были еще 24 года творческой, трудовой жизни (смерть пришла в 1997-м). Так что же стало с Шифферсом-режиссером, умер ли он с последним осуществленным спектаклем? И закончился ли тогда же «театр Шифферса»?

    Материалы, предлагаемые читателям журнала, свидетельствуют о том, что Евгений Шифферс оставался режиссером до конца своей жизни, что он не расставался с театром, хотя образ, формы, назначение «театра» и претерпели в его мысли радикальное изменение, преобразились в нечто, имеющее не много общего с господствующими формами современного театра. Уроки театра Шифферса стратегически важны для людей театра, думающих о его назначении и судьбах.

    Е. Шифферс.
Фото из архива В. Рокитянского

    Е. Шифферс.
    Фото из архива В. Рокитянского

    Публикуемые материалы — трех родов.

    Первый — это реализованные постановки. Для тех спектаклей, где это удалось сделать, мы собрали вместе режиссерские заметки самого Шифферса, воспоминания участников и зрителей, иногда выдержки из рецензий. Смонтированные, они дают своего рода реконструкцию образа постановки, хотя, несомненно, и бледную. Это — Шифферс в общем-то известный театральному миру, хотя за давностью лет и подзабытый.

    В материалах второго рода — «театр» вне театральных стен. Обычно, повторяя слова «Весь мир — театр», подразумевают лживость мира и людей, исполняющих в нем свои роли (комические, как это и имел в виду герой шекспировской комедии «Как вам это понравится»). Для Шифферса мир — театр и в смысле древних мистерий (и происходящей от них древнегреческой трагедии), и в том смысле, который присутствует в ритуальных танцах и символике восточных единоборств, в христианской литургии. Персонажи этого театра и его зрители — отдельные лица и народы, люди и существа, населяющие другие, неземные пространства, которые он исследовал в своем мистико-медитативном (он же художественный!) опыте…

    Только в контексте этого мистико-медитативного переосмысления театра (и всех его атрибутов — сцены, текста, звука, света, пространства, жеста, маски и т. д.) можно, на наш взгляд, вполне понять театральное творчество «послепостановочного» Шифферса, его многочисленные проекты и замыслы, в которых иногда еще присутствуют следы расчета на возможность постановки, иногда же их вовсе нет. «Вызрела „схема“ возможного представления: запишем схему в надежде на обрастание плотью; хотя рисование скелета само по себе славный жанр», — пишет он в дневниковой тетради в 1989 году.

    Соответственно, материалы третьего рода — это неосуществленные, а часто и не рассчитанные на осуществление (по крайней мере, в той действительности и средствами только театра) театральные проекты.

    Использованы материалы из архива семьи Шифферсов, предоставленные женой Е. Л. Шифферса, Л. М. Данилиной, а также выдержки из интервью, взятых составителем в 2001—2002 годах у С. М. Бархина, О. В. Волковой, К. М. Гинкаса, В. С. Золотухина, Э. С. Кочер гина, И. И. Краско, Ю. А. Панича, Л. И. Панич, А. В. Петренко, Е. И. Рубановской, В. П. Салюка, Т. А. Тарасовой (полностью интервью будут опубликованы в готовящейся к печати книге «В поисках Шифферса), а также выдержки из предоставленной Е. Е. Шифферс ее беседы с Э. М. Романовской.

    НАЧАЛО

    Уволенный из армии лейтенант Шифферс в 1959 году приезжает в Ленинград и, поработав около года в Доме культуры художественным руководителем самодеятельности, поступает в Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии (ЛГИТМиК).

    Из курсовой за 2-й курс (Лермонтов. «Маскарад». 1961). Наверное, если человек пришел в искусство, он хочет что-то сказать, в чем-то убедить, что-то посоветовать людям. Студент режиссерского факультета театрального института — это человек, который пришел в искусство. […]

    Он [Лермонтов] родился в Москве, и я родился в Москве. В 16 лет он поступил в Московский университет. И я в 16 лет поступил в Московский университет. Через два года он ушел из университета и поступил в Петербургскую школу подпоручиков. И я через два года ушел из университета и поступил в Ленинградское артиллерийское училище.

    В 20 лет мы оба стали офицерами. В 27 лет его убили. Я не могу и не хочу говорить о нем, как о мертвом. Я вижу его живого. […]

    ИТАК: «Маскарад», по-моему, надо ставить про смертельно, свинцово уставшего и опустошенного человека. Человека, который добивает себя методично и изуверски, ИГРАЯ РОЛЬ оскорбленного и мстящего супруга. Про человека, не вынесшего этой чудовищной пытки — жизни-маскарада. Про человека с серыми глазами.

    Кама Гинкас. Уже тогда, в студенческие годы, Шифферс производил впечатление человека чрезвычайно одаренного. Такого, ну… в буквальном смысле выдающегося! Выдающегося в том смысле, что он выдавался. Торчал. Как шило из мешка. Было такое ощущение, что нет вопроса — жизненного, творческого, политического, философского и бытового, — на который у него не было бы ответа, не было дела, в котором он не желал бы участвовать. Казалось, что он мог проявить себя в разных областях. И проявлял. Но боюсь, что в этом и была его трагедия: слишком много мог. И в театре, и в философии, и в…

    Ольга Волкова.Когда мы познакомились, он был студентом третьего курса, учеником Товстоногова. Он обладал… вот после него я поняла, что режиссура, помимо суммы знаний, образования и Божьего дара, — это еще магия власти.

    ЖАН АНУЙ. АНТИГОНА. 1963.

    Премьера во Дворце искусств им. Станиславского.
    Антигона — О. Волкова, Креон — И. Краско.

    Из записной книжки о французской школе экзистенциалистской драматургии (март). Эта школа, создавая свой театр «обнаженной воли», стремилась не столько показать человека «таким, каков он есть», и не «таким, каким он должен быть», но показать, как человек определенных убеждений должен действовать.

    Кама Гинкас. Женя взял молодых артистов из разных театров. В том числе даже Ваню Краско из БДТ (а БДТ был самый лучший театр в Союзе), Олю Волкову из очень популярного тогда Ленинградского ТЮЗа и др. И с ними поставил «Антигону» Ануя.

    Е. Шифферс на репетиции. 1960-е гг.
Фото из архива Т. Тарасовой

    Е. Шифферс на репетиции. 1960-е гг.
    Фото из архива Т. Тарасовой

    Это было подлинное театральное событие. Сам выбор пьесы Ануя по тем временам был очень свежим и актуальным. К тому же в довольно большом для студента зале (мест на 150), без декораций, без театрального света Шифферс как-то сумел найти стиль спектакля. Новаторским был способ, каким играли. Артисты не общались напрямую, а как бы через зал. То есть общение героев происходило как бы рикошетом, «зал — партнер». И еще — неожиданная пластика артистов! Креон не просто сидел в кресле, а держал руки вот так (показывает), что напоминало какие-то древнеегипетские фрески или скульптуры в явно ритуальных позах. Все актеры были одеты в белые свитера. Кто-то из персонажей, я не помню кто, все время вязал тут же на наших глазах, и становилось понятно, что они одеты в свитера, потому что один из персонажей (может быть, королева) вяжет. Она даже периодически примеряла связанное действующим лицам. Это было какое-то королевство вязаных свитеров. Спектакль был… не скажу, что наполнен юмором, но не без иронии. Возникали какие-то ассоциации про власть и про… тогда слова еще такого не было — про диссидентство. Властитель убеждал, что его руки не могут не быть кровавыми. У него такая грязная работа. Кто-то ее должен делать. А Антигона заявляла, что если иначе нельзя, то тогда и вообще ничего не нужно — лучше я вообще не буду. То есть она, не желая применяться к такой жизни, выбирала нежизнь. Это было чрезвычайно мощно!

    Игорь Ефимов. И вот спектакль. Никаких декораций. Актеры в черном. Пьеса про то, как двое братьев затеяли смуту в государстве и сами в ней погибли. А воцарившийся владыка Креон повелел их даже на том свете за бунт наказать. И под страхом смерти запретил совершать над ними священные похоронные обряды. А их сестра, Антигона, не послушалась — прокралась к телам и совершила положенные воскурения, омовения, жертвоприношения. Исполнила священный долг сестры, завещанный ей богами. И теперь ее должны казнить. […]

    Актеры стоят лицом к залу. Они говорят не друг другу, но даже и не нам. Будто видят кого-то над нашими головами. Кого-то, кого им нужно убедить в своей правоте. А она у них — у каждого своя. У Антигоны (незабываемая роль Ольги Волковой), у стражника (забыл имя исполнителя), у Креона (Иван Краско). Ведь и всевластному повелителю нелегко — ради спокойствия в государстве — отправлять на смерть невесту собственного сына. И ты пропускаешь тот момент, когда колдовство театра завладевает тобой. Когда ты перестаешь быть зрителем-оценщиком, которому просто повезло попасть на модное зрелище. Когда тебе возвращена детская способность переполняться настоящим ужасом от того, что происходит на сцене. Когда от движения руки стражника по стволу автомата неодолимый — до боли в груди — страх затекает в сердце.

    Ольга Волкова. Вот мы начали репетировать «Антигону». И я попала в тему роли. Потому что я была запалена и поняла, что это не только дворцовые игры, а право человека сдохнуть за право выбора — вопреки логике, потому что я считаю, что я оскорблена — моя семья, мой дом. А дальше… мы были как подопытные кролики: мы рисовали треугольники на лицах, мы одевались в бог знает что, мы играли при зажженном свете… Потому что Женин закон был очень интересен. Предположим, диалог Креона с Антигоной: он убедителен, и она бьется, чтобы поломать его логику. Логика Креона — что кто-то же должен держать роль — абсолютно жизненна. Если на корабле начинается бунт, то надо стрелять в лицо даже тому, кто дал тебе накануне прикурить. То есть не быть сентиментальным. Важно, чтобы не погибло большинство. Корабль надо держать в руках. Там есть какие-то очевидные вещи — о зрелости: что собака у твоих ног, солнце — это счастье, а ты, молодая девчонка, хочешь во имя бредовых… брата, который тебе не был близок, закопать, всего лишь закопать, не дать птицам сожрать — ты хочешь погибнуть из-за этого. Это глупо! А ей нужно было понять, что она не глупо, а осмысленно поступает.

    Так вот, надо идти от зала. Если убеждает мой партнер, которого замечательно играл Иван Краско, у меня больше энергии затрачивается на мои доводы. Если я чувствую, что была убедительна и зал на моей стороне, — значит, я буду меньше тратиться. Никогда, ни до, ни после, я такого не слышала.

    Дальше. Он был очень аскетичен в смысле выразительных средств. Вот знаменитый монолог Антигоны — там их два, и один очень взрывной. Он посадил меня на стул. Заставил сесть на ладони, запихнуть их под себя, и сказал: «У тебя есть вертикаль… в глазах, перед залом, поставь себе такой вот штырь, и ты можешь по нему разложиться от низа до верха и опуститься вниз. Распределяйся как хочешь». Я была лишена всяких пластических выразительных средств. У меня работала только голова — больше ничего. И логика, эмоции, и глаза, которые искали поддержки… Он воспитал во мне актерскую волю. Волю и владение логикой роли.

    Энна Романовская. Он открыл в «Антигоне» возможность преодолеть условности, стереотипы. Вот ты царь — почему? Это та же слепоглухота, которую преодолела Элен в «Сотворившей чудо»: «Ты не пойдешь!» — «Пойду!» И Антигона с детской лопаткой, у нее была детская лопатка, копает могилу. Я помню, во Дворце искусств, на этой эстраде, в этих хламидах холщовых, это было так красиво — серое, потом выкрашенное в какое-то густо-бордовое, такое густое английское красное. Деревянный помост, сделанный из досок…

    Владимир Салюк.Он сам играл хор в своем спектакле. Там у него были стражники с немецкими автоматами. И — момент, который я запомнил на всю жизнь: когда эти стражники — ну, это вроде бы эпизодические роли — наставляли автоматы последовательно на всех главных героев. Это было сильно, очень понятно по сути конфликта. То есть кто же здесь самый главный? Самый главный здесь хам с оружием. И все поднимают руки… А слева сидел человек, которого изображал сам режиссер, со свойственными ему независимостью, апломбом, прямой спиной и задранным подбородком. И он руководил действием! Именно он руководил действием: сейчас будет это, сейчас будет то… стражников оценивал… То есть было ясно, что он вне действия, над действием, автор действия, хозяин действия. И когда, заставив всех поднять руки, они вдруг повернулись к нему и наставили на него автомат — я заплакал. Потому что это было разрушением пространства. Вот это было страшно! Это означало — но именно фактурно, не рационально, — что для них нет границ. Нельзя спрятаться. Свидетель перестает быть свидетелем. Рассказчик перестает быть рассказчиком. Взбунтовавшаяся чернь, вся сила которой только в том, что у них не заложено в инстинктах «не убий» и есть оружие, которое они способны применить в любую сторону… И когда Женька — знаете, сколько лет прошло? — медленно вставал и медленно начинал поднимать руки… Вот, может быть, это имея в виду, я сказал Ефремову, что он гений. На сцене совершилось то, чего не могло быть!

    Юлиан Панич. Это было совершенно неожиданно — «Антигона» Ануя в постановке студента Шифферса, на сцене Дома Искусств, просто так — показ! Восемь актеров из самых разных театров. К Шифферсу пришли Иван Краско и Ольга Волкова, Володя Михайловский и Леша Бондаренко, Лиля Малкина и еще кто-то. В то время это были крепкие актерские имена, но ни у одного из них не было ничего значительного за плечами. И вдруг они все как бы вскочили на три ступеньки вверх. Они играли строго, четко, во всем была видна режиссерская рука. Спектакль начинался Прологом: сам Шифферс выходил на сцену и усаживался за столик на просцениуме. Перед ним — гонг. Спортивный гонг, как при боксе. Он ударяет в гонг и буднично начинает говорить, что перед зрителями сейчас сыграют пьесу об Антигоне. Та девочка, что сидит в углу, — Антигона, и она знает, что она умрет, а этот мужчина — Креон, ее дядя и царь, и он знает, что по его приказу убьют Антигону.

    Е. Шифферс. 1960-е гг.
Фото из архива В. Рокитянского

    Е. Шифферс. 1960-е гг.
    Фото из архива В. Рокитянского

    Все это Женя говорит буднично, погружая нас в некую серьезную «антитеатральную» атмосферу. И по гонгу начинается действие, сначала немного замедленное, показное, потом все жестче и стремительнее. Вот уже вскрикнула в первый раз девочка-Антигона, вот уже покрылся красными пятнами в бешенстве Креон-царь… И зритель выдохнул и не может набрать воздух в легкие снова, как говорится, «захватило дух»… И вижу я совсем не греческого царя, а Никиту Хрущева, в том его качестве, что было нам тогда понятно: царь, пытающийся спасти идею государства, государства, что как корабль, давший течь, уже накренилось. И передо мной стоит вопрос: кто же прав?! Антигона с ее абстрактным чувством долга или этот прагматик? Актеры играют бескомпромиссно — каждый до конца гнет свое… Мы наблюдаем поединок идей, причем идей, ставших наглядными и ясными, не абстрактными, а реальными, сиюминутными… Да, мы знаем сюжет: она умрет, Антигона, но как?! Как она пойдет на смерть? А что Креон? Как он проводит ее на смерть? Мы смотрим на то, КАК рождаются чувства и КАК они воплощаются перед нами в трех шагах…

    А когда конфликт становится щемяще-нестерпимым, когда уже занесена рука для убийства в споре, Шифферс ударяет в гонг — и замирает с поднятой рукой Краско—Креон, замирает Антигона—Волкова, гаснет свет, чтобы зажечься снова, давая площадку следующей сцене…

    Я видел с тех пор немало «Антигон», пьесу я теперь знаю чуть ли не наизусть. Ничего подобного не прочел я у Ануя, ничего подобного не видел в других спектаклях. Это был Шифферс.

    Образы Антигоны и ее антагонистов — как архетипические — до самого конца остаются в творчестве Шифферса (и даже шире, в его осмыслении истории). Ближайшее их воплощение (1967) — в киносценарии «Игра в дочки-матери» (другое название — «Антигона»), где тот же сюжет в основных своих чертах реализуется в контексте Великой Отечественной войны. Уже в 80-е годы появляется небольшая пьеса «Беглец из второй зоны», персонажи которой — это символические фигуры Беглеца «Антигоны», Начальника зоны (он же «Креон», он же «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» по Константину Леонтьеву), Стражники. Наконец, различные вариации этих образов появляются на страницах дневников: Шифферс вынашивал произведение, посвященное гибели царской семьи (позднее фильм «Путь Царей», но на ранних этапах театральное и кинематографическое воплощения были в равной мере желанными и невероятными).

    Э. ГИБСОН. СОТВОРИВШАЯ ЧУДО. 1963. ДИПЛОМ.

    Ленинградский ТЮЗ. Элен — О. Волкова, мисс Салливан — А. Шуранова.

    Из записной книжки. 3,5 месяца каторжной радости — прогон 1 марта 63 г. […]

    Начал репетиции пьесы Гибсона «Сотв. чудо». Пьеса поразительная по чистоте, тонкости, ясности. Все так ясно, что даже страшно. Эту пьесу можно репетировать год с геометрической прогрессией интереса. […]

    Первая читка пьесы. […] Сам пришел в парадном костюме, сел за стол «на расстоянии». […] Зная свою способность читать с листа увлеченно, специально перечитал несколько раз дома, дабы сохранить «холодность» и «ясность».

    Ольга Волкова. Женя начал репетировать. Ему было трудно. Он был не готов к невероятному количеству внешних средств, атрибутики спектакля — свет, цвет… Но то, что связано со мной, вы не представляете… человек, который сразу показал мне пластику слепоглухонемого ребенка. Он просто одним мазком (хотя я достаточно изобретательная артистка) вправил меня в роль, показав мне, как двигается этот человек, распределив центр тяжести между руками, ногами, как бегает быстро боком, потому что осязание только есть и больше ничего. Это для меня был подарок, и я его осваивала. […]

    Если вы знаете пьесу, там есть сцена драки. Воспитательница пытается девочку дисциплинировать: когда мамаша говорит: «Ой-ой-ой, только никакого насилия», она выгоняет ее вон, и минут семь идет драка. Та кладет руки в тарелку, эта у нее отнимает, потом бьет по морде… Это была настоящая драка, хотя у нас была договоренность: Тонечка занималась греблей и была увесистой девушкой, а я весила 41 килограмм и греблей не занималась. Но в синяках была она! Мои травмы были не видны, меня можно бить, на мне синяков нет, у меня дерюга, а не кожа, а она была вся в кровоподтеках и говорила после этого, смеясь: «Смотрите, как меня Волкова избила», потому что у нее очень нежная кожа. Но драки были такие, что я пару раз теряла сознание. Потому что неосторожный удар мне пришелся, как в карате, по горлу. […]

    Этот спектакль имел ошеломляющий успех, говорили не о патологии этой девочки. Ко мне подходили на улице и говорили: «Мы переругались с женой, она неправильно воспитывает детей». И это было замечательно!

    Энна Романовская. Спектакль был без занавеса. Когда зрители входили в зал, они видели на сцене интерьер благополучного западного дома — английского или американского… Я запомнила, что там было кресло-качалка: когда люди по ходу действия попадали в стрессовую ситуацию, они садились в кресло и раскачивались…

    И еще я запомнила удивительно поставленный свет. Вы входили в зал и сразу видели, что как-то солнечно, тепло освещена сцена. Белая скатерть, где-то был брошен клетчатый плед, то есть такая обжитая комната…

    Начиналось все с того, что шел какой-то диалог, чуть вздернутый, чуть напряженный, о чем-то говорили… И ты понимал: что-то в этом доме происходит. Но что — было не ясно, пока не появлялось вот это существо. Ольга ли это нашла, Женя ли дал, но была удивительно найдена стойка этой девочки, позиция. Она выскакивала (коротенькое, голубое с оборочкой платьице, слюнявчик надет) — и у нее была стойка получеловека-полузверька, знаете, как на ринге, — согнутые колени, руки вперед, вытянутая голова — принюхивающаяся. От слепоты, от желания как-то ощутить, что происходит. И может быть, оттого, что была такая стойка и вот это чувство запаха, все время казалось, что там пахнет чистотой, что это чистый дом, ребенок очень ухоженный, чистый, с этим слюнявчиком, в этом голубом платьице, коротенькая стрижка… И движение — не суетливое, а фиксирующее все, что происходит. Потом она бросалась куда-то на пол, потом как-то крутилась, и все на сцене — отец, горничная, мать — были в напряжении, потому что не знали, что выкинет это существо.

    О. Волкова (Элен), А. Шуранова (Анни). «Сотворившая чудо». Сцены из спектакля.
Фото из архива Музея

    О. Волкова (Элен), А. Шуранова (Анни). «Сотворившая чудо».
    Сцены из спектакля. Фото из архива Музея

    Сюжет начинается с того, что ждут мисс Салливан, учительницу, которую выписали из Лондона и которая может чем-то помочь этой девочке. И идет диалог… Ну что может помочь? Ничего не может помочь…

    И приходит мисс Салливан, Тоня Шуранова.

    У нее были гладко зачесаны волосы, английский костюм. Стройная, высокая, сильная, статная. Входила, представлялась, и ей показывали: вот ваша девочка. Она подходила к девочке, брала ее за руку, та доверчиво давала руку, и казалось, что вот, что-то возникло между ними. И у родителей было чувство, что они друг друга нашли.

    Но тут вдруг девочка вгрызалась в руку, кусала ее и пряталась под стол или куда-то убегала. И тогда по дому снова прокатывалась волна недоверия, чувства невозможности…

    А дальше начиналось укрощение этого ребенка, весь спектакль был построен на борьбе за это существо. Мисс Салливан просила только об одном — чтобы родители не мешали, потому что в ее методах было много жесткости, требовательности. А родители жалели ребенка — той жалкой жалостью, которая не помогает.

    …Девочку сажают за стол вместе со всеми. Ребенок начинает все хватать, есть, бросать, плюется… И тогда мисс Салливан (это, конечно, была гениальная сцена, она шла очень долго — минут семь, но это был аттракцион, отработанный как по нотам, как партитура) просила, чтобы родители ушли. Она сажала девочку за стол, садилась сама, складывала ей руки, давала ложку и дактилировала (т. е. обозначала, складывая ее пальцы нужным образом) все, что она делает. «Ложка, ложка» — дает ей ложку. Та берет ложку. «Ешь, ешь». Она берет ложку — и тут же ее швыряет. Та снова: «Ложка, ложка». И это длилось семь минут — она бросала куски, она вываливала кашу, она пряталась под стол. Причем это каждый раз была — при всей жесткости постановки — импровизация, потому что это возникало сиюсекундно. Казалось, что вот сейчас она начнет есть, но нет — она набирала ложку, спокойно, сосредоточенно, потом эту ложку вышвыривала. Мисс Салливан меняла ей запачканный фартучек. Все было подробно, спокойно, без напряжения.

    Кончались эти семь длинных минут тем, что ребенок после ожесточенной борьбы с учительницей начинал есть. И вы знаете, в этот момент в зале возникал катарсис. Потому что это была победа. Победа над безрассудством. Это было обуздание коня. Когда в пене конь, в пене наездник — и все-таки наездник садится. В зале был выдох освобождения: ха-а-а.

    Там была музыка, но очень тихая и очень неиллюстративная, а как бы ситуативная. То, что могло звучать в этом доме. В спектакле вообще не было ничего иллюстративного, модных в 60-е годы так называемых знаков. Там была (я думаю, что это сегодня особенно современно) подробность правды. Правды жизни человеческого духа, как ни банально это звучит, потому что ни Элен, ни Салливан ни секунды не врали в своей борьбе. Они не знали, чем она кончится. Никто не знал. И когда все заканчивалось вот таким бытовым жестом, ложкой, засунутой в рот, это было счастье. Преддверие победы…

    А дальше мисс Салливан дала Элен куклу, которую сама сшила, — тряпичный прямоугольник с прямоугольными ногами, прямоугольными руками и круглой головой. Это было тряпочное существо, которое девочка тянула за собой, прижимала, — единственное существо, которое она ощущала реально, которое ей было подвластно. Потому что все остальное ей было неподвластно… И она болталась все время с этой куклой. Мне кажется, что это произошло не сразу. Потому что поначалу она вообще ни на секунду не сосредотачивалась ни на чем. Она металась, она бросалась, потом она плакала, потом ее ласкали, потом она засыпала, как бы проваливалась — от истощения, от измождения своей неадекватностью миру. И когда появилась кукла, которая вдруг стала организовывать ее, она стала на ней концентрироваться, появилась связь с миром… Ни еда, ни горшок, ни мама-папа даже, которые ее берут… Они ее берут. А тут — она берет куклу! Она может! И она ее качала, она ее била, она ее таскала и швыряла…

    Она как бы их соединила… И особенно это было остро в моменты, когда ее охватывало ощущение полной неадекватности существования, когда она ничего не понимала, не понимала, что с ней. Она бросалась к кукле и вцеплялась в нее… это было единственное, что ее соединяло с этим миром.

    «Сотворившая чудо». Сцена из спектакля.
Фото из архива Музея

    «Сотворившая чудо». Сцена из спектакля.
    Фото из архива Музея

    О. Волкова (Элен), А. Шуранова (Анни). «Сотворившая чудо». Сцена из спектакля.
Фото из архива Музея

    О. Волкова (Элен), А. Шуранова (Анни). «Сотворившая чудо».
    Сцена из спектакля. Фото из архива Музея

    Потом мисс Салливан начинает ее привлекать к каким-то своим действиям. Вот она ей дает положить приборы на стол, девочка это делает руками, а мисс Салливан ей говорит, в руку: это так, это так, это вот сюда… Ручку ее ведет. Потом девочка ее ищет, она ее по запаху определяет и к ней тянется. Потом она ее опять бьет… И эта борьба идет на протяжении всего спектакля.

    Несколько раз в спектакле они ходят на водокачку, девочке нравится вода. И вот мисс Салливан дает ей воду и вкладывает ей в руку слово «вода», причем льется настоящая вода. Девочка льет на себя воду, и мы видим эту струю. И каждый раз она ей говорит: «вода, вода».

    Вот так все шло. И мы уже привыкли к тому, что у них возникает общение, уже девочка сама ручку протягивает… На протяжении всего спектакля нас как бы готовят к тому, что открываются шлюзы, открывается возможность сознания — еще не сознание, а возможность сознания…

    Казалось, что спектакль идет бесконечно быстро, но хотелось еще и еще. Потому что ни разу — при всей подробности этих, на уровне каких-то педагогических уроков, сцен — ни разу не было повторов. Все эпизоды были разные, происходившее зависело от оценки родителей, от состояния девочки, от меры усталости, от чувства невозможности, бессилия… Когда от отчаяния опускались руки, девочка подходила к учительнице и прислонялась. И она понимала, что осталась возможность еще одной попытки. Вот они в очередной раз идут за водой, она качает воду, девочка держит кувшин, она ей дает эту воду и вкладывает ей в ручку «вода, вода». И вдруг ребенок переворачивает ее руку и говорит ей — говорит! — «вава». Первый звук, единственный звук.

    И все рыдают. «Вава», — она произнесла. И тогда мисс Салливан сказала: «А-а-а». И еще раз льет ей воду, и еще раз, и еще раз. И та, улыбаясь: «Вава, вава, вава»! И конец спектакля.

    Но я вам еще должна рассказать одну историю, которую слышала от Тони Шурановой. Как-то в этой сцене, в конце спектакля она держала кувшин, Ольга ей вкладывала «вава, вава», и вдруг ручка от кувшина сломалась! И разрезала ей ладонь. Но они довели спектакль, она держалась за кусок этой ручки — такое было напряжение! Все так было выстроено, что, когда девочка пришла к этому «вава», они уже были где-то в поднебесье, в соединении, потому что соединилась суть. Это, знаете, как звезда с звездою говорит… Когда кончился спектакль и Тоня пришла за кулисы, поставила кувшин, то у нее до потолка хлынула кровь. Там, на сцене, у нее кровь даже не выступила, в таком они были эмоциональном состоянии…

    Этот спектакль был вразрез всему театральному процессу того времени. Потому что 60-е годы — знаки, символы, эпатаж. А здесь без штук, без трюков, без театральных эффектов, которые, конечно, он знал как никто! Но это был аскетичный, английский, интеллигентный и интеллектуальный спектакль, который рождал в зрителе сострадание и желание к чему-то подключиться, и — самое главное — человеку хотелось думать и быть причастным к тому, что это есть.

    Е. Шифферс. 
Фото из архива В. Рокитянского

    Е. Шифферс.
    Фото из архива В. Рокитянского

    Актеры обожали спектакль. Они репетировали с упоением, Женя умел потрясающе организовать репетиционный процесс. Он умел разговаривать, но никогда много не говорил — он строил: вот так пойдешь, а тут это сделаешь. И семиминутная сцена борьбы с едой была поставлена буквально как цирковой аттракцион. Потому что там не было ни одного лишнего движения, все было выстроено: если она клала нож, то летела ложка, но мы и она не знали, что полетит ложка. Потому что оставалось право на импровизацию, но как в балете, как в музыке, когда нельзя играть «си», если это «ля». Было ощущение, что они протанцовывали этот реалистический спектакль — конкретный, сюжетный, с фабулой…

    У Ольги огромные глаза, они не были глазами слепого музыканта… Это были глаза, когда зрачки повернуты вовнутрь. Как в Гамлете: поверни зрачки вовнутрь души своей. Она не играла слепоту.

    И стойка у нее потихонечку выпрямлялась…

    Это была такая влюбленность всех во всех, это так транслировалось в зал: общность, горе семьи, надежда на мисс Салливан, отчаяние, которое могло возникать в каждую секунду, и снова надежда.

    Он никогда не выстраивал иллюзий. Никогда. Человек может всю жизнь строить какие-то иллюзии, не зная, что такое реальность и как с ней жить. А работа с сознанием для него, как для художника и философа, была направлена на то, чтобы человек мог видеть реальность. Во всех ее сложных уровнях. Он всегда говорил, что мы живем в этой жизни, как спящий автомат. И ничего практически не знаем. Ни об этом мире, ни о себе. Мы точно такие же, как Элен, слепоглухонемые, когда мы приходим в этот мир, но бывает так, что мы с этим и умираем. А бывает так, что мы начинаем открывать глаза, у нас появляются эти ощущения и «вава» — так происходит, когда открывается сознание.

    Это, конечно, для него ключевая тема, и он воспроизводил ее многократно, в разных вариациях. И в «Антигоне», и в романе своем…

    Это одно из самых сильных моих театральных впечатлений. Не было ничего случайного и ничего на эффект, все работало на решение, грубо говоря, сверхзадачи — сотворить чудо. И мы все становились сотворцами. Мы так хотели этого чуда, мы так вместе с ними верили, мы так бились и страдали оттого, что это может не получиться, и никто не знал, чем это может закончиться… Это просто было счастье, понимаете?

    Из отчета о дипломной практике. Когда меня вызвал к себе главный режиссер ТЮЗа З. Я. Корогодский и предложил подумать над пьесой Гиббсона «Сотворившая чудо», я не подозревал, сколько перипетий и «очищений страданием» претерпим мы, пока, наконец, пьеса увидит свет. […]

    Идти от себя — через персонаж — к себе! […]

    Композитором был сам. Мелодия детской игрушки, которая звучит рефреном в спектакле, изобретена мною. Горжусь.

    У. ШЕКСПИР. «РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА». 1964.

    Первая постановка — в театре им. Ленинского комсомола. Джульетта — Т. Тарасова,
    Ромео — Е. Агафонов, позднее Ю. Панич.
    Художник — Д. Афанасьев. Хореограф — С. Кузнецов.

    Вторая (незавершенная) — в Ленинградской областной филармонии. Джульетта — Т. Тарасова, Ромео — В. Смирнов. Художник — М. Щеглов.

    Юлиан Панич. Мы начинаем репетировать. На первой же репетиции Женя сказал: «Это история о предательстве. В городе Вероне есть традиция, по которой молодые люди влюбляются в девушек и должны страдать от любви. Ромео — один из парней этого города, и ничем он не отличается от других. Поэтому — его Розалинда и прочие украшения. Но вот на него обрушилась варварская, необузданная любовь девочки по имени Джульетта. Кстати, во многих странах, например в Италии, часто называют трагедию „Джульетта и ее Ромео“. И это — справедливо. И не только потому, что идейно Джульетта нам важнее, но и потому, что она — новое, а он — тривиальное. Полюбили? Переспали? Убили кого-то в поединке? Надо рвать когти! В Ромео постоянно побеждает здравый смысл. Она же… вопреки здравому смыслу и только ведомая высшим чувством — любовью — идет до конца… И Ромео убегает от Джульетты, оставляя ее, четырнадцатилетнюю, на растерзание…»

    Т. Тарасова (Джульетта), В. Смирнов (Ромео). «Ромео и Джульетта».
Фото из архива Т. Тарасовой

    Т. Тарасова (Джульетта), В. Смирнов (Ромео). «Ромео и Джульетта».
    Фото из архива Т. Тарасовой

    Что-то не так все это прочитывалось нами раньше, но спорить с Женей — не спорим. Он так убедительно говорит! Он говорит так, как будто он лично не только был знаком с Джульеттой и ее семьей, с Ромео, со всеми в Вероне, он говорит так, будто бы он сам написал эту трагедию, причем — только сейчас! Женя обожает теоретизировать. Сначала я томлюсь этими монологами, но потом нахожу в них смысл: я же ассистент режиссера, мне это необходимо. Но оказывается, что это необходимо всем, кто работает в спектакле.

    […]

    А потом, когда драма достигает своего апогея, на сцену — будто бы случайно, как со двора на улицу, — выбегает мальчик лет семи, сын нашей актрисы Жени Рубановской, Алеша. Он догоняет выкатившийся обруч, не обращая внимания на разбежавшихся в последнем этапе боя фехтовальщиков. И синхронно — мальчик за обручем, фехтовальщики друг на друга — бросились все к центру сцены. И проткнули фехтовальщики друг друга насмерть, и только через мгновение стало ясно, что походя, в раже боя проткнули они и мальчишку. Упали все трое, а обруч катился по сцене и долго падал, постукивая по деревянному полу. Поволочились фигуры погибших безжалостным театральным кругом, выкрашенным в яркий цвет, «дорогой рока», как говаривал Женя.

    От портала отходит наблюдавший, оказывается, бой Ромео. Он смотрит в зал. Пауза.

    — Страшно здесь, ненависть, — произносит наконец Ромео.

    И в зале тяжело вздыхают, произнося про себя: «Да, страшна ненависть!». А Ромео уже обращается к приближающемуся к нему другу — Бенволио:

    — Где нам обедать?!

    И так далее — «почти» по Шекспиру. […] Основным в роли Ромео Шифферс считал его «нормальность». Ромео — сын своих родителей и своего города. Он — дитя времени. Его поступки — это поступки человека, обладающего здравым смыслом. И этот здравомыслящий парень не может не оказаться предателем. Он бросает Джульетту на произвол судьбы, спасая себя.

    — У Шекспира именно это и написано. Смотри — сцена прощания после первой брачной ночи… Вот поговорили они о том о сем, поздно уже или рано, соловей, ночная птица, поет или жаворонок, птица утренняя. И что говорит Ромео? Он говорит: «Что ж… пусть меня поймают… пусть убьют… Я здесь останусь… Привет, о, смерть! Джульетта хочет так!»

    Таня Тарасова — Джульетта была все время репетиций в каком-то неестественно возбужденном состоянии, но никто и не обращал внимания, что она на пределе. Нам всем нужна была такая, из ряда вон выходящая Джульетта. Однажды на репетиции Таня—Джульетта, оскорбленная этим возгласом Ромео, почуяв в этих словах какой-то провокационный смысл, ударила Ромео—Агафонова по щеке.

    — Гениально! Вот что значит правильная закваска роли и спектакля! Танечка! Закрепляем!

    Энна Романовская. Я не видела его «Ромео и Джульетту». Но я понимаю, что это был какой-то удивительный спектакль, который так же, как «Антигона», был открыт совсем по-иному, не литературно, а именно театральными средствами. Потому что это не просто любовь двух детей, которым мешают любить друг друга, это та же тема слепоглухонемоты и предрассудков, клишированного сознания.

    Там у него была любимая мизансцена: они встречались спинами. То есть они чувствовали друг друга, им не надо было друг друга видеть, потому что у человека, открытого миру, настолько развита чувствительность, что он может найти свою часть, любимую, спиной. Он это простроил как режиссер, и, когда ты это видишь, ты понимаешь, что может быть только так и никак по-другому.

    Татьяна Тарасова. Денег нам отпустили 1000 рублей на все про все. И мы как выворачивались? Купили мешковину, и художник сделал костюмы той эпохи, но все из раскрашенной мешковины. И было это чрезвычайно красиво. Мешковина выглядела где надо — бархатом, где надо — золотом… Обратились к скульптору, он сделал красивую маску на черном бархате. Вся сцена была в черном бархате, какое-то такое архитектурное устройство, вроде балкона, и там прямоугольник стоял, который мы использовали как кровать. А на нем висела эта двойная маска — лицо женщины и мужчины, вместе. Все было обклеено черным бархатом: и мечи, и все — и больше никакого оформления…

    Слава Кузнецов, солист Кировского театра, а потом долгие годы декан в театральном институте, поставил нам танец — первая встреча на балу… Там было так, что мы вдруг спинами почувствовали друг друга — такая была пластика: сначала рука, потом… И когда мы станцевали, все артисты зааплодировали. Артисты! Это всё Женя, всё Женя…

    Боже, какие слухи пошли! А потом появилась статья Табачникова, он камня на камне не оставил: «Что это за Джульетта, которая за живот хватается?!» Когда мы выпивали яд, Джульетта хваталась за живот — такой немного физиологический момент.

    У меня была современная стрижка — волосы так, знаете, каскадиком — этого тоже не принимали… Как я теперь понимаю, это был такой прорыв, такой клич свободы человеческой…

    Т. Тарасова на репетиции.
Фото из архива Т. Тарасовой

    Т. Тарасова на репетиции.
    Фото из архива Т. Тарасовой

    Юлиан Панич. Распределение ролей покоробило старожилов. На роль Джульетты он взял совсем молоденькую простушку с короткой блондинистой стрижкой, совсем не трагическую героиню в принятом смысле этого слова — Танечку Тарасову. Ромео — Женя Агафонов, чуть старше Тани, белобрысый крепыш, паренек с окраины. Другие роли были также отданы как будто совсем не подходящим на них актерам.

    С художником Димой Афанасьевым Шифферс придумал установку — спираль, которая могла поворачиваться то одной своей стороной, то другой. Она была и балконом Джульетты, и ложем, и троном герцога, и стеной монастыря. Никакой бытовщины ни в декорации, ни в костюмах: актеры были одеты в мешковину, без париков, с легким гримом. Только оружие было у нас отличное, настоящее, которое я смог достать из запасников Артиллерийского музея. Оно все равно ржавело в подвалах Петропавловки и сыграло в последний раз свою роль в нашем спектакле — искры летели, когда фехтовали на сцене настоящими палашами, звон мечей вызывал мороз по коже, а впивающаяся в пол сцены рапира долго качалась, как маятник, и за ней завороженно следили зрители.

    Женя позвал в качестве режиссера-балетмейстера Святослава Кузнецова, звезду Кировского театра, и тот начал учить нас танцевать современные танцы, а потом, когда мы раскрепостились, подменил движения, и мы затанцевали средневековые танцы, которые были, по сути, джаз-балетом, очень стилизованным, очень красивым. Мы и сами не понимали, что часть сцен у нас построена как чистый балет. Но Шифферс и Кузнецов знали, куда они нас вели.

    Музыку Шифферс привнес в этот спектакль особую — ну придумать же в 1960-х оформить шекспировский спектакль джазовыми композициями в исполнении немецкого джаз-банда Джеймса Ласта и хормейстера-авангардиста Рея Конева! Основные музыкальные темы спектакля — ковбойская песня Джорджа Гершвина в исполнении симфоджаза и переложенное на джазовый же манер адажио Пятой симфонии Чайковского.

    Шифферс покрикивал на репетициях, но в меру, без скандалов.

    Репетиции шли четко и поступательно, потому что весь трехмесячный репетиционный процесс был расписан им до дня премьеры и соблюдался неукоснительно. Не было никаких сил сбить Шифферса с его плана. Ровным своим почерком Женя выписывал схему и внутреннюю логику каждой сцены, потом раздавал эти листочки исполнителям и требовал, чтобы они либо протестовали, если не согласны с его предпосылками, либо неукоснительно им следовали. И добивался последнего.

    Людмила Панич. В «Ромео и Джульетте» была прекрасная сцена на балу, когда вертелся круг и никто не танцевал, а только делали движения на месте. Танец-убийство.

    Можно еще привести деталь, которую на всю жизнь запомнил киновед Леонид Константинович Козлов (и сообщил Г. Б. Кремнев со слов самого Л. К.): приняв яд, Ромео застывает СТОЯ и падает, когда к нему прикасается проснувшаяся Джульетта.

    Иван Краско. А что касается «Ромео и Джульетты»… я увидел, что вместо знаменитого боя — помните, да? — у него просто-напросто Ромео пыряет своего соперника ножом. Пырнул ножом — и все. Я говорю: «Женечка, здесь ты совершил грубую ошибку». — «Какую?». Он ко мне прислушивался, наверно, потому, что мы, в общем, дружили. «Ты меня не успел влюбить в Ромео. Поэтому его гибель для меня не трагедия». Он так удивился! Этому элементарному… Я говорю: «Но Женя, в жизни же так. Он мне родным должен стать. А ты его сделал уличной шпаной, понимаешь? Это мне очень обидно». И поэтому, когда его раздолбали за этот спектакль где-то на Урале… воспользовавшись, так сказать, пролетарской точкой зрения на искусство, то я не очень и удивился. Потому что… ну, не совсем это был Шекспир. Какие-то у него были интересные взгляды на все это…

    Что уж говорить о «пролетарской точке зрения на искусство».

    Т. Тарасова на репетиции спектакля «Маклена Граса»
Фото из архива Т. Тарасовой

    Т. Тарасова на репетиции спектакля «Маклена Граса».
    Фото из архива Т. Тарасовой

    Из рецензии Л. Финка в «Литературной России». Режиссер последовательно и упорно воюет с поэзией Шекспира. Он все норовит увести нас с высот прекрасного и чистого неба на самую что ни на есть грешную и грязную землю. […] В спектакль неожиданно вторгается откровенный аморализм. Превращая Ромео и Джульетту в жертвы чувственности, Евгений Шифферс, очевидно, думал, что он говорит новое слово. А на самом деле от такого толкования несет нафталином, ибо принадлежит оно мистику и реакционеру Гартману, тому самому Гартману, которого В. И. Ленин назвал «истинно немецким черносотенцем».

    Еще раз к шекспировской пьесе Шифферс вернется уже в Москве, это проект фильма. Из заявки для Экспериментальной студии Мосфильма. Пока же мне вновь хотелось вернуться именно к сути Елизаветинского театра, к его схожести с греческим, к вопросам наших нынешних возможностей, к установлению некоторых посильных для практика, а не теоретика связей и закономерностей, которые будут иметь прямое продолжение, когда я попытаюсь замотивировать предлагаемую эстетику фильма.

    Известно, что театр «Глобус» имел открытый помост, спектакли давались днем, крыши не было, солнце заменяло осветительную аппаратуру, и в этом отношении он удивительно схож с греческим, где просто на стадионе, на котурнах и в масках с резонаторами разыгрывались, подчеркну — ОСМЫСЛЯЛИСЬ заново известные истории.

    Труппа театра «Глобус» не имела актрис, и Джульетту, намазав лицо белым гримом, играл юный актер в парике, и было видно, что это парик. Я отнюдь не хочу, чтобы и сейчас актриса вела себя подобным образом, отнюдь нет, просто я хочу еще раз подчеркнуть, что зрителя, живого зрителя театра, не интересовала примитивная достоверность (он принимал условия игры, они никогда для него не были причиной спора), он с готовностью принимал самые невероятные и отчужденные [сценические действия], чтобы наслаждаться процессом осмысления МОТИВОВ, осмысления интеллектуального, и его воображению достаточно было видеть ДВУХ дерущихся под ритм труб актеров, чтобы представить себе кровавые хроники с многочисленными армиями, боями, а где уж там до массовок, когда одному актеру приходилось исполнять в вечер и две, и три роли. Этот принцип осознанного самоограничения, принцип выхода в обобщения, в маску, в символ, в анализ дел человеческих средствами анализа жизни богов и ведьм и наоборот, этот принцип был основополагающим в ренессансе, в разрез с догматами и оскопленной, изуверской скудостью средневековья. Трагедия Шекспира создавалась в контексте с живым залом, который интересовал вопрос и «как» делается искусство, то есть опять-таки не только результат, но модель, не только данность, но процесс ее создания на моих глазах.

    Деятельность Станиславского, Вахтангова, Брехта, Дрейера, Феллини, Довженко и Эйзенштейна, их мироощущение, их тяга к «мифическому», трагедийному (эстетически) осмыслению мира, позволяет установить классическую преемственность революционных времен, вселяет надежду, что и современный кинематограф может выйти за пределы «собственно средств жизни», хроникальности, потока жизни, а примет в себя так ругаемую театральность, а другими словами, большую способность к абстрагированию, к трагедии как категории эстетики. […]

    Замена целого ряда декларативно-описательных монологов пластикой и пантомимой естественна и правомочна, так как нас, скажем, интересует не столь ко правдоподобие драки как процесса, сколько правдоподобие БЕССМЫСЛЕННОСТИ И ТУПОСТИ этого процесса, доказательства тезы, что и убийство, и отдых, и работа — все это идентично, однозначно для города Вероны.

    М. КУЛИШ. «МАКЛЕНА ГРАСА». КОНЕЦ 1964 — НАЧАЛО 1965.

    Ленинградский областной театр драмы и комедии.
    Маклена — Т. Тарасова. Художник — Э. Кочергин.

    Эдуард Кочергин. Когда Маклена, маленькая девчонка, Таня Тарасова, выходила на авансцену и становилась под фонарь, фонарь, который до этого работал нормально, вдруг зажигался красным светом. Или финал неожиданный, как бы оптимистический: все замечательно, победа оптимизма, но поднималось солнце, сделанное из консервных банок.

    Татьяна Тарасова. Была у меня такая сцена, когда Маклена выходила и с отчаянием становилась под красный фонарь — когда и отец больной, и сестренка, и делать нечего, нечем помочь, и она решила идти продать себя. И там такой горячий монолог со слезами. Так вот, когда мы на репетиции дошли до него, Женя говорит: «Все, Тань. Это мы не будем репетировать, это ты все сделаешь». Вот так он подводил…

    И здесь у нас была музыка — симфония Чайковского, Гершвином переложенная, — очень хорошая музыка. И вот я подходила к этому фонарю таким танцевальным шагом, включала его, а потом, когда ко мне уже приближался этот человек и наступал момент, когда вот-вот-вот я пойду уже с ним, — у меня вдруг начиналась такая буря чувств, такой протест… Вот тут и шел этот монолог со слезами. Откуда это все бралось? Он так подводил к этому.

    И в конце снова звучала мелодия Чайковского и я брала пса из будки — там был у меня такой друг, пес тряпичный, где-то на помойке нашли. В этот момент у меня всякий раз слезы лились, и я говорила эти слова: «Нет, этого никогда не будет!».

    КОНЕЦ ЛЕНИНГРАДСКОГО ТЕАТРА ШИФФЕРСА

    Из постановления Бюро Ленинградского обкома КПСС о спектакле (сентябрь 1965). Некоторые режиссеры некритически переносят на свои постановки приемы и методы западной режиссуры, мирятся с формалистическими приемами актерской игры. […] Вести непримиримую борьбу против проявлений нигилизма, пренебрежительного отношения к традициям реалистического театра, против формалистических приемов игры.

    Из статьи Е. Алексеевой в журнале «Театр» (январь 1966). В Ленинграде живет, а с некоторыми перерывами и работает молодой режиссер Евгений Шифферс. Трудна, но интересна и поучительна его творческая судьба. Мне хочется о ней рассказать, ибо это еще один пример, доказывающий, что талант — это не только дар, труд и любовь… не только право быть замеченным и отмеченным, но еще и бесконечная обязанность и что, наконец, талант для себя — это украденная у себя не только слава, но и время, а иногда и сама жизнь.

    Евг. Шифферс в прошлом году окончил институт, к моменту окончания которого имя его было уже широко известно в театральных кругах Ленинграда. Говорили (и не без основания), что он талантлив, но (и это не без основания) самоуверен и самовлюблен, что может работать с ограниченным кругом актеров, что его пребывание в любом коллективе непременно заканчивается конфликтом, — в общем, говорилось о нем намного больше, чем он успел сделать в искусстве. Им поставлены спектакли… Интересно поставлены были все эти спектакли? Безусловно. В каком театре сейчас работает Е. Шифферс? Ни в каком. Откуда его уволили, прогнали, предложили уйти? Ниоткуда. В каждом конкретном случае он уходил сам или его просто не приглашали на следующую постановку. Не хотят с ним работать его товарищи по профессии потому, что там, где появляется Е. Шифферс и группа его друзей (а он, как оказывается, везде работает последнее время только с этой группой в пять человек), начинаются конфликты, многочисленные собрания по разбору бесконечных ссор. Группа Шифферса ниспровергает все: от работников управлений культуры до большинства советских драматургов, режиссеров, актеров. Е. Шифферс носит тогу гонимого, преследуемого рыцаря-одиночки. Некоторая часть творческой молодежи поддерживает Шифферса за его «смелость», проявляющуюся, как правило, в неуважительных, а порою и просто грубых оценках различных явлений современного искусства. Так и получается. Талант, а пока бесполезен, слава, но пока скандальная. Вексель остается неоплаченным.

    Еще были «Кандидат партии» — спектакль по дубово-идеологической пьесе А. Крона (попытка усыпить бдительность партийного руководства), с помощью «абстрактно-космической» сценографии Кочергина превращенный в драму совести, и «Что тот солдат, что этот» (по Б. Брехту, художник М. Щеглов)…

    Эдуард Кочергин. Он уважал систему Станиславского. И попытался соединить несоединимое — систему Станиславского с хорошо разработанной формой. И у нас мог возникнуть замечательный театр. Совсем непохожий на Любимова… Любимов — просто грубиян. Он сделал прямолинейный политический театр, политическое кабаре. А этот намного тоньше… Его интересовали эстетические проблемы. И моральные, совесть… Очевидно, это уже было связано с религией. То есть совершенно другие проблемы, которые вообще мало кого интересовали в ту пору. Каждый спектакль для него — это своеобразная литургия. Тогда и подумать никто об этом не мог. […]

    От природы он был очень одарен как режиссер. Он обладал магией, привлекал людей, они ему верили… Он — гипнотизер, волшебник… Он мог бы быть жрецом в древние времена. Он мог бы стать волхвом. А волхв — это и есть… Я почему говорю: литургия? Потому что он не просто режиссер, он волхв.

    УЖЕ НЕ В ЛЕНИНГРАДЕ…

    Невозможность заниматься профессиональной деятельностью в Ленинграде вынуждает Шифферса вернуться в город своего детства, Москву. (Перед этим еще был снят фильм «Первороссияне», хотя и выпущенный, но в широкий прокат не попавший.)

    На это время, 1967–1968, приходится встреча Шифферса с Евангелием, интенсивный мистический опыт (у него были многократные видения Христа, Богородицы, апостолов, отчетливые и остро пережитые, запомнившиеся на всю жизнь и наложившие на нее неизгладимый отпечаток) и усердное штудирование религиозно-философской и богословской литературы. Тогда было написано поворотное для него произведение (рассказы, повести, пьесы писались и прежде) — автобиографический и мифопоэтический роман «Смертию смерть поправ». Один за другим Шифферс пишет богословские трактаты. Драматургические навыки проявляются, в частности, в том, что он обильно вводит в свои тексты диалоги, в которых беседу ведут философы, богословы, ученые. Несколько раз предпринимается драматическое переложение евангельской истории…

    В Москве Шифферс некоторое время работает в «Современнике» с Олегом Ефремовым («Народовольцы»), в качестве сопостановщика и исполнителя роли Лорис-Меликова.

    Для «Современника» он готовит «Гамлета», которого задумал ставить еще в Ленинграде. Эдуард Кочергин рассказал, что придумал тогда ему трансформируемую конструкцию для выездных спектаклей, которая годилась и для «Гамлета», и для «Ромео». Теперь (а может быть, и раньше) появляется трехстраничный текст «Гамлет. Одна из возможных трактовок». Новацией является предложение использовать прозаический перевод М. Морозова («наиболее полно передающий философский смысл пьесы»). А в толковании этого философского смысла Шифферс опирается на «Жизненную драму Платона», где несколько страниц В. С. Соловьев посвящает образу Гамлета (примерно в то же время Шифферс подает заявку в Экспериментальную творческую студию на фильм по диалогам Платона).

    Постановка не была осуществлена, а вскоре Шифферс и вообще был вынужден уйти из «Современника».

    Театру им. Маяковского предложена инсценировка «Подростка» — первая, кажется, попытка работы с текстами и образами Достоевского.

    Из вступительных строк к инсценировке. Театральные ответы на вопросы, поставленные Достоевским, были, во всяком случае в практике нашего театра, всегда инсценировкой того или иного романа, сценическим вариантом поэтики его образов. Нам это кажется недостаточным, и потому мы решились на некоторый ЖАНР ИССЛЕДОВАНИЯ средствами театра, как возможны исследования рационально-философские, социально-философские, эстетические, литературоведческие, психологические и т. д. Нам кажется, что подобный опыт мог бы стать достаточно продуктивным, ибо уже школьно известно положение о том, что ФИЛОСОФСКИЙ МИР Достоевского — это бесконечная система идей-жизней, идей-судеб, где те или иные философские предпосылки становятся плотью и кровью человеческого существования, развертываются не в категориях логических понятий, а во всей открытости, непредугаданности живой жизни человека в мире.

    Здесь важно слово «исследование». Эта жанровая автоквалификация (впервые в сценарии «Пенсионер», 1966) будет в дальнейшем основной для театральных проектов Шифферса. Позднее наряду с ней появится и другая — «расследование».

    «ПРЕЖДЕ ЧЕМ ПРОПОЕТ ПЕТУХ» (КАУНАС, 1973)  —
    ПОСЛЕДНИЙ ПОСТАВЛЕННЫЙ Е. ШИФФЕРСОМ СПЕКТАКЛЬ.

    Алексей Петренко. Этот спектакль — «Прежде чем пропоет петух» по пьесе словацкого драматурга — одно из самых ярких (а может быть, и самое яркое) впечатлений моей зрелой жизни. Я специально ездил из Ленинграда в Каунас посмотреть этот спектакль — на один день, переночевал после спектакля и вернулся. (Кстати сказать, многие, очень многие и из Москвы, и из Ленинграда туда съезжались.) Там я с ним и познакомился, и лично, и с его творчеством.

    Спектакль по тем временам — да что там говорить, и по этим — театральное чудо. И не только театральное, а и тем, как он строил человека. После него ощущал себя как после мессы или посещения святого места.

    Там был такой эпизод, когда немцы заставляют арестованных ими людей самих выбрать жертву, того, кого казнят. И вот на сцене стояли эти люди, а сверху на веревках свисали арестантские робы. И эти свисающие веревки запутывались, как запутывались их жизни, их чувства, борющиеся друг с другом…

    Вообще, в его лице, я думаю, режиссура потеряла открывателя нового, небывалого в театральном деле…

    «ОГНЕННОЕ КОЛЬЦО» (ЕРЕВАН, ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НА МУЗЫКУ А. ТЕРТЕРЯНА, 1974-1975). ПОСЛЕДНИЙ СПЕКТАКЛЬ, КОТОРЫЙ Е. ШИФФЕРС ГОТОВИЛ К ПОСТАНОВКЕ. ХУДОЖНИК С. БАРХИН.

    Спектакль был задуман как мистерия, ритуальное действо, инициатически вводящее в миф любви, измены, смерти и воскрешения.

    Из режиссерской разработки.Смысловой «эйдос» праздника самоочевиден: праздник ориентирует и сосредотачивает коллектив определенной традиции на «начало», центр отсчета, важный для данного коллектива. В праздничном «дне» снимается эмпирическая текучесть времени, и коллектив, живущий непрерывной традицией своего источника, преодолевает в праздничном сосредоточении текучесть времени, укореняясь в некоем недвижном, несмываемом временем центре, корне. […]

    Театр, как зрелище и как праздник, даже в современных условиях разрыва целостности все еще сохраняет перечисленные доминанты, хотя бы в соотнесении с категорией времени. Зрители «забывают» (или должны забыть) свое психологическое время текучих забот, чтобы прикоснуться ко времени представления, структурно замкнутому и устойчивому, в пределе не подверженному ситуациям изменения (иначе никогда нельзя было бы гарантировать стабильность спектакля при его воспроизводстве в «календарных днях»). Сегодня, вчера и завтра представляется один и тот же спектакль! Музыка, с ее структурами, также помогает воспроизводству замкнутого целостного, выпадающего из текучести и биологического времени, направленного через барабанный перестук сердца, от рождения к смерти, и психологического времени, направленного во взаимосвязи ассоциативных полей индивида.

    Из сопроводительного письма к режиссерской разработке. Я давно утверждал, что работа «режиссера» как таковая заключается в работе со временем, где всегда есть (1) «физиологическое время» слушателя, длящееся от начала спектакля до его окончания и отмеряемое «механическими часами», (2) «психологическое время слушателя», связанное с погружением его в ассоциативные поля, пробуждаемые в связи взаимодействия символов спектакля и его опыта, который, по-видимому, у каждого индивидуален, и (3) «структура времени-пространства собственно спектакля», которая должна «вырвать» слушателя из обыденности, разрушить житейское время, всегда жестко причинно-следственное, чтобы раскрыть в нем тишину и свободу, хотя бы на миг освободить слушателя от его «времени» и от «физического» времени. Клод Леви-Стросс удачно показывает, что мифы и музыка суть структуры, разрушающие обыденное течение времени и приближающие слушателя и зрителя к без-временью, к вечности, которая тихо присутствует. Музыка и миф выступают в качестве дирижера, пробуждающего музыку внутри слушателя, музыку тишины.

    Макет И. Друцкого к спектаклю «Огненное кольцо». 1975 г.
Фото из архива С. Бархина

    Макет И. Друцкого к спектаклю «Огненное кольцо». 1975 г.
    Фото из архива С. Бархина

    Действующие лица представления: Поэт — «мим» танцовщик, который своим воображением вызывает на сцене, как на арене «макрокосма-микрокосма», и персонажей праздника, и свет, и декорации; Атанатос (греч. «бессмертная»), Память, хранительница начала; ее Служители («они знаменуются по четырем сторонам света, представленным в архитектуре вначале „цветками“ четырех цветов, а потом, при возрастании декораций из духа музыки, колоннами»); Хор, представляющий оживленных Памятью тех, кто стоит у истоков предания о том, как Солистка Хора трагически убила Солиста Хора; Солистка и Солист Хора; их не родившиеся в результате убийства Дети; и, наконец, Зрители, которые являются со-участниками праздника и потому «должны будут пройти некоторую подготовку в медитациях к праву слушать музыку и участвовать в Празднике. Они должны быть посильно очищены от житейских послеследов, которые они принесут с собою в театр».

    В этом проекте отчетливо видна очень характерная черта мышления, творчества Шифферса — его не назовешь только художественным, поскольку оно в не меньшей мере богословское, философское, педагогическое: постоянное воспроизводство и кристаллизация определенных архетипических образов, которым, надо помнить, мистик Шифферс приписывал не только психологическую, но и магическую действенность… Здесь это не только Поэт, Память, Хор, но и, например, Служители-стражи, которые заняли выдающееся место уже в «Антигоне», а в этом представлении явно несут на себе черты стражей четырех сторон света из тибетской «Книги Мертвых» (им еще предстоит появиться в конце 80-х в работе над фильмом «Путь Царей»).

    Постановка не состоялась.

    Сергей Бархин. Они решили ставить эту оперу Фреда в Ереване. Я был у него дома, там в Армении. И даже сделал декорации. Мы с великолепным макетчиком Друцким сделали макет. Там были какие-то цветные, цвета павлиньего пера, египетские колонны, которые вырастали из пола. А сзади всего этого было что-то из шинельного сукна… и шинели, шинели убитых в Гражданской войне. Я привез все это в Ереван. В знаменитом туманяновском театре сдавал армянскому худсовету, но потом Шифферс почему-то не поехал ставить.

    Шифферс в письме директору театра. Приехавший в Москву балетмейстер, посланный для консультаций с режиссером, имеет «свое», достаточно мотивированное, представление о роли «пластики», в ее соотнесении с «музыкой». У него есть также достаточно жесткое представление о «музыке» Тертеряна. В соответствии с этими его представлениями он видит принципы пластики, адекватной музыкально-образным рядам Тертеряна. Видит и принципы построения декораций, гармоничных с его представлениями. Он — зрелый взрослый человек, который не имеет тяготения к прислушиванию к другим точкам зрения, если вообще допускает возможность существования таковых. Сами по себе подобные качества не только не предосудительны, но скорее требуют всяческих похвал, но… в нашем конкретном случае они не создают поля для совместной работы в рамках режиссерского замысла, тяготеющего к раскрытию «мифологически-духовных» рядов музыки Тертеряна, которых балетмейстер не видит, опознавая музыку как авангардную в тяготении к «сюрреализму». Я ставлю в кавычки эти «термины» как предельно условные и употребляемые в рабочем порядке. Меня всерьез огорчает, что балетмейстер не был ознакомлен с моим письмом режиссеру спектакля Левоняну, где во вводной части изложены принципы построения действа, которые излагались и на худ. совете. Почему это произошло?! Почему и еще раз почему? Ознакомление с изложенными принципами избавило бы, по-видимому, балетмейстера от ненужной поездки, ибо ему, как творческому человеку, сразу стало бы ясным то, что от него потребуется в целостном содружестве композитора, дирижера, режиссера, художника и актеров. Художник С. Бархин реализует в своей «сфере» принципы целостного замысла и интерпретации в «архитектуре» как «застывшей музыке» того, что, нам кажется, лежит у Тертеряна, — уже при первом взгляде на эскиз Ашоту «хотелось бы другого». Множить примеры частные ни к чему.

    Из интервью польскому журналу «Тыгодник повшехны» (ноябрь 1974). Мне представляется, что какой-либо точной и здравой концепции «театра»… в европейской культуре не существует в том ее виде, в каком мы с ней имеем дело в странах индуизма. С трактатами о театре, его задачах и смысле существования я столкнулся (во всяком случае, в доступных мне текстах) исключительно в литературе индуистских психологов, которые были одновременно и аскетами. И я хотел бы, чтобы мое определение театра как такового, с учетом возможных модификаций, в определенном смысле приближалось к пониманию театра, заключенному в данных трактатах. В общем и целом я хотел бы, чтобы для меня театр, как и для людей старого Востока, был видом «тотальной медитации». Йог, стремясь к достижению совершенства с помощью физических упражнений, добивался его в строго определенных условиях и с помощью специфической жестикуляции. Он получал от своего духовного руководителя «объект для медитации». Этим объектом мог быть какой-либо священный стих, им могла быть какая-либо картина, на которой линии, краски и фигуры складывались таким образом, что становились стимулом определенных духовных процессов. Поза созерцания, закрытые глаза, особый способ дыхания при одновременной внутренней сосредоточенности — все это было спектаклем, который давался публично и был рассчитан на людей, еще не порвавших с сакрально-социальным этапом жизни, не ставших еще анахоретами, для которых цель жизни лежит единственно в медитации. Театральное представление при этом могло быть осуществлено с помощью актеров, или кукол, или теней в театре кукол… Но самым существенным было то, что к такому представлению готовились… Готовились как исполнители, так и зрители. Представление могло длиться несколько дней и ночей, катарсис переживали как актеры, так и зрители. Мне кажется, что некоторые современные экзистенциалистские зрелища… могут стать исходным пунктом для разработки формулы европейского театра, в котором спектакль будет специфическим видом антропологической медитации…

    В каком-либо из поставленных вами спектаклей вам удалось реализовать свою программу?

    Полностью — ни в одном. Принципы, которых я придерживаюсь, в известной мере мне удалось воплотить в постановке, основанной на «Антигоне» Ануя. К сожалению, эти принципы не сыграли существенной роли ни для актеров, ни для зрителей, ни для организаторов театральной жизни. Некоторые свои концепции я реализовал также в фильме «Первороссияне», в первой части которого цвет и форма должны были склонить зрителя к медитации.

    Как вы представляете будущее театра?

    Театр нельзя ничем заменить. Такова уж его специфика. Смысл существования театра вчера, сегодня и завтра для меня один и тот же: создание условий для медитации мыслящих существ над ситуациями, в которых становится явным истинный облик человека, над всеми теми «проклятыми вопросами», о которых говорил нам великий православный мыслитель Достоевский.

    МЕМОРИАЛЬНЫЙ ТЕАТР ДОСТОЕВСКОГО — ТЕАТР МЕРТВОГО ДОМА
    (1977 И ДАЛЕЕ)

    В середине 1970-х оформляется проект Мемориального театра Достоевского — «исследовательской лаборатории». Поиск идет в направлении синтеза искусств, подготовки зрителя к соучастию и выработки механизмов, «обеспечивающих максимально долгую надежность „времен первой любви“» — вдохновения. К участию в совете МТД привлекаются друзья Шифферса — режиссер В. П. Салюк, архитектор и художник С. М. Бархин, поэт В. М. Гоголев, философы О. И. Генисаретский и А. П. Мумриков. С Достоевским Шифферс не расставался всю сознательную жизнь.

    В одноименный театру сборник 1977 года помимо проекта, написанного самим Шифферсом, и откликов на него вошла драматическая композиция, составленная из текстов Достоевского и Ахматовой — «Формула».

    Из вступления к сборнику. …Хотелось бы построить ДОМ, «Дом Достоевского». У преп. Сергия служилась бы литургия, чтущая святых во плоти, чтобы прекратилась кара Божия на хулящих Духа Святого, а где-то около церковных стен, «на паперти», разыгрывалась бы мистерия «Дома Достоевского», поставляющая бы все разнолицее и разномятущееся человечество перед, собственно, единой архетипической моделью, символически явленной моделью всечеловеческого сознания как войны-драмы, как «невидимой брани», о которой хорошо знают святые свидетели и «маски» которой уловил пред чувственные очи в чувственных знаках всеотзывчивый русский гений. […]

    Эскизы к проекту «Дом Достоевского». Калька, флом. Фрагменты. 1982 г.
Фото из архива С. Бархина

    Эскизы к проекту «Дом Достоевского». Калька, флом. Фрагменты.
    1982 г. Фото из архива С. Бархина

    Мистерия исходит из радикального принципа напоминательности искусства в онтологическом смысле. […] Психика символизирует онтологическими символами и тем самым являет предчувственные органы чувственными знаками сокровенное сущее. Интересно, что современная история культуры, тяготеющая к «всечеловеческой знаковой системе» дает возможность понять, что в «праоснове» все культовые практики и ветвящиеся окрест них культуры как бы едины, хотя на «поверхности» знаковых систем они поражают «многообразием». «Цвет» и «звук» лежат последним фундаментом на глубине всех культово-медитативных практик с 4-х или 8-членными моделями мира, с принципами тождества «микрокосмос-макроантропос», с принципами соотнесения локализации «тела» с координатной сеткой вселенной, времен года, уровней сознания и т. д. Эти таблицы соотнесений можно восполнять, но достаточно и уже сделанного в традиционных культурах индуистской и тибетской йогических практик, даосистских символах Книги Перемен Китая или трактатах каббалы. […]

    Мистерия «Д. Д.» должна не устать в напоминании культоцентрической модели человека: «Тайноводство» святого Максима Исповедника должно стать «настольной книгой» инициаторов организации русского исследовательского центра «Д. Д.» в осмыслении модели человека и его «человеческой» деятельности по преимуществу, именно как деятельности «человеческой». Строение таинства, строение культа-храма и литургии и есть строение человека. […]

    Мистерия будет исходить из того, что «театр» имеет своими истоками посвятительное «упражнение-в-смерти» древних. Сияющий Свет реальности, который видит каждый в момент смерти, суть «свет сознания» или сцена, на фоне которой встают мысле-формы магии сознания. Посвятительные мистерии учили верно умирать и верно мыслить в миг смерти. Мистерия учила мыслить «так», а не иначе, чтобы в миг смерти и выплеска мысле-форм именно ритуально посвятительные встали перед глазами, а не «иллюзорно-житейские». Европейский театр утратил свои сакральные истоки, ибо постреформация вообще гасила в человеке волю к сакральному как бессмысленное занятие, ибо «все», глобальное «все», было предопределено Творцом в замысле о творении. Человек отслаивался от «миров иных» в своей практике и сосредотачивался на «этом мире». Искусство и театр сделались героико-психологическим зрелищем «этого мира», чтобы затем стать социологическим феноменом. Когда «русские» стали мыслить и пытаться осознать свое место в культуре, то их подход, по-видимому укорененный в православно-сакральном мироощущении и мирочувствовании, был иным, а именно «онтолого-символическим»… Для русской культуры «органично» именно архаико-ритуальное осмысление наследия, а не «университетско-литературоведческое». Мистерия «Дома Достоевского» будет исходить из «языческого» знания о ритуале как символике сознания, где правильное ведение наличного: то, что узнается сакральными фигурами и предлагается всем к обучению, есть пласт реальности. Взяв это чудесное знание древних мистерий — ритуал, «Д. Д.» будет в дальнейшем выявлять знание святых, а именно знание о том, что сознание-сердце есть «поле битвы» и подвига…

    Мистерия… не мыслит заменить литургию как целостную икону памяти святых Церкви — нет: мистерия символизирует иероглифы сознания еще только «около церковных стен». Гений здесь не автономен, не противостоит, но как бы сослужит святому свидетельству.

    (Позднее, в начале 80-х, этот замысел театра-лаборатории-школы получил название «Театр Мертвого Дома» (ТМД), сохранявшееся в качестве имени для проектов сценической и экранной формы до последних дней Шифферса.)

    Сергей Бархин. Потом он долго, несколько лет предлагал, даже уговаривал меня: «Ну давай отметим столетие со дня смерти Достоевского». Начал развивать такую мысль — что русский театр возник из западного, прямо завезен, хотя и здесь в России был какой-то зачаток театра самостоятельного, который должен был выразиться в самостоятельное здание. А так как здание театра возникло в каком-то смысле из церковного, то если бы развивался, мол, русский (или восточный, не знаю какой) театр, то… Мы стали думать — какое же здание могло возникнуть? И мы пришли к простому выводу: там все нефное было, а здесь — центричное. Т. е. там устремление… к Папе, а здесь устремление к Богу. Все это я, конечно, очень вульгаризирую!

    И мы стали придумывать постановки — кусков, т. е. не инсценировку «Карамазовых» или «Бесов», а какого-то отдельного куска. Он хотел, например, делать исповедь Ставрогина, «Великого инквизитора»… долго просто так, как Манилов, мечтали…

    Последней театральной «организацией», с которой сохранялись связи, был любимовский Театр на Таганке, где Шифферс соучаствовал в ряде постановок и был одно время своего рода «мозговым центром» (на вопрос «Что он там делал?» Ю. Н. Погребничко, который в то время ставил у Любимова «Три сестры», ответил: «Сидел в зале и говорил Любимову, что делать». Надо добавить: не получая за это ни копейки). Там на «расширенном худсовете» и был представлен проект ТМД и макет Бархина (март 1981). Дело кончилось скандалом; все в этом представлении: и большой крест в середине макета, и соединение православно-русской мистики с буддизмом и йогой, и неуместный (для «расширенного худсовета») пафос выступления Шифферса — вело к этому.

    На Таганке Шифферс работает с Любимовым над «Борисом Годуновым» и начинает готовить «Тартюфа» — заканчивал эту постановку уже Любимов, поскольку Шифферсу пришлось оставить театр. Вроде бы избавиться от него требовали сверху, но Валерий Золотухин называет в качестве одного из конфликтов, приведших к разрыву с Любимовым, разногласие, очень характерное для Шифферса: «Мне кажется, что с Любимовым они поссорились на почве „Бориса Годунова“. Там есть место, когда выходит патриарх в белых одеждах и совершает на сцене обряд пострига. А Шифферс, как богослов и человек верующий, говорил, что делать это на сцене нельзя».

    Почему священнодействие нельзя представлять «понарошку»?

    Макеты к проекту «Дом Достоевского». 
Фото из архива С. Бархина

    Макеты к проекту «Дом Достоевского».
    Фото из архива С. Бархина

    Уже в 1970-е годы складывается оригинальная религиозная семиотика и эстетика Шифферса, в которой связующей и одушевляющей силой его собственного мистического опыта были символизм Вячеслава Иванова, философия культа о. Павла Флоренского, литургическое богословие преп. Максима Исповедника, принципы буддийской йоги. В основе лежали принцип «всеобщей иконичности» (образности, символичности), представление об иерархии «Божественный первообраз — священный образ (икона) — художественный иероглиф» и символический реализм: образ (и отчасти иероглиф) несет в себе энергию первообраза.

    Соответственно, для Шифферса творение образа (живописного, поэтического, театрального) было творением действенной реальности — действенной в значительно более существенном смысле, чем это принято понимать в светской эстетике: образ действует не психологически, а магически, энергией первообраза.

    Из дневника. Художник, как и поэт, создает «существа». Фокусы энергий. Они далее живут самостоятельной жизнью, блуждая, заражая или дез-инфицируя. Ответственность. […]

    К большому сожалению (!) даже «похороны Илюшечки» делать нельзя, ибо нет «выдуманного» храма (храм освящается; антиминс надписывается; облачение не может быть на выдуманном «священнике»), где отпевают Илюшечку. Вот такие дела. Он, Достоевский, видимо (вослед Пушкину) не задумывался над этими вопросами.

    Образ, икону творит святой (прежде всего, как образ святой жизни); художественный иероглиф — в сослужении святому — гений. Применительно к театру это означало, что театр должен уподобляться не балагану, зрелищу, «шоу», а сослужить литургии святых.

    В работе над «Борисом Годуновым» эстетические идеи включаются Шифферсом в контекст его историософии России. В начале 80-х он помогает старшей дочери Елене в написании диплома в ЛГИТМиКе по пушкинской трагедии.

    Из предисловия к диплому. Мистерия-миф всегда суть и летопись данного народа, отличающегося от других народов особой организацией пространства, как своего, освоенного культурной практикой. Абрису структуры пространства «Бориса Годунова» как модели «русской вселенной», реконструкции мифопоэтической структуры трагедии и мифопоэтическому вселенскому «сознанию-зрению» поэта посвящена работа.

    Из записей Шифферса на полях диплома.

    Пространство как «среда обитания» генотипа; «стиль» — каталог элементов жизнестойкости, «наследственность»… «Человек и его среда» — это стиль жизни и жизнечувствия, жизнезнания.

    «Трагедия» (восходящая к культу) давала «маски» (имя-генотип) и поведение в среде, т. е. морфологию культуры. «Mimesis».

    В «морфологии» растительной и животной «портрет» того или иного вида дан в его «виде» и «среде» и «поведении»; для человека его «ген-портрет» дается в культуре, в «стиле» жизни как культуры. Двуногое прямоходящее при обозначении внешнего вида (голого!) строит разные «стили» жизни: облачения; внутренние гено-портреты даются в «облачениях стиля».

    Е. Шифферс.
Фото из архива В. Рокитянского

    Е. Шифферс.
    Фото из архива В. Рокитянского

    Пушкин… нашел «большой стиль», т. е. генотип культуры, сохранение народа в «стиле жизни». Художнику: костюм «актера» должен быть иероглифом «внутреннего тела», татуировкой…

    Здесь два важнейших новых мотива. Во-первых, почерпнутая у Константина Леонтьева, в его органической историософии, тема «морфологии культуры», придание эстетическим категориям (стиль) биосоциального значения (жизнестойкость). Во-вторых, тема «маски», «позы» и «жеста» как выражения сущности. Отсюда проистекает такая особенность творчества «позднего» Шифферса, как единство языка, в котором выражаются не только его театральные и кинематографические идеи, но и его мысли о назначении человека, об истории и будущем народа и государства. Инициация, «второе рождение» есть на этом языке посвящение в архетип, «ритуальную маску рода» («В каком пространстве мы находимся?», 1982). Поэт — это «маска Вселенского Адама», а здание (храма, но «иероглифически» всякое здание, в том числе театральное) — «маска вселенной» («Памятник», 1980). Поступки исторических деятелей характеризуются как «жесты», а их достоинство как «стильность» («О наречении патриарха», 1985). «Варварскими символами масок» излагает многовековой конфликт православной России и католической Польши таинственный «гость» в пьесе-"расследовании" «Русское море» (1985). И наконец — маски народов, субъектов мировой истории: «Мы ищем в словах гения ритуальную маску и позу-жест народа» («Алмазная Лавра», 1983).

    Итак: ритуальная маска русских, выявляющая единый мир до-гробных, гробных и загробных свершений в ритуальном поведении, есть «воин, поражающий дракона» (Дневник, февраль 1984).

    «Режиссер» строит модель мира как диалог «масок-имен» (на полях «Беседы о цели христианской жизни» св. Серафима Саровского, ноябрь 1988).

    С «Борисом Годуновым» связано появление важной постановочной идеи, надолго сохранившейся в творчестве Шифферса, — идеи использования кукол. Можно предположить два основных мотива обращения к куклам: 1) задача воплощения в театре родовых сущностей, архетипических фигур, решению которой больше отвечает маска (и кукла как «маска» всего телесного облика, а не только лица); 2) представление о недопустимости актерского исполнения ролей священных персонажей и «разыгрывания» на сцене сакральных событий. Так появляется идея трагедии, разыгранной в куклах.

    Евгения Рубановская. Женя хотел поставить «Бориса Годунова». Это должны были быть куклы, а не люди, это должны были быть монахи, которые разыгрывают с куклами спектакль. Как бы рассказывают потомкам о том, как это было. Это все как бы в монастыре происходит — с помощью кукол.

    Эскиз к телефильму «Меня могут распять на кресте».
Из архива В. Рокитянского

    Эскиз к телефильму «Меня могут распять на кресте».
    Из архива В. Рокитянского

    Это было задумано совершенно гениально, но самое интересное, невероятное — то, что происходит сейчас. У нас появился один мальчик, которому 24 года, режиссер, ему, конечно, еще очень далеко до Жени, но очень талантливый мальчик. И вдруг совершенно неожиданно, абсолютно ничего не зная о Шифферсе, он говорит мне, что мечтает поставить «Бориса Годунова», и рассказывает всю концепцию спектакля: что это должны быть монахи, играющие куклами… Я думаю, что ему диктовал это Женя — оттуда.

    «Куклы» — это не только театральное средство; они вдруг оказываются и важной исторической реалией: Паша Саровская, воспитанница и духовная наследница св. Серафима Саровского, дивеевская юродивая, — «седая девочка», играющая в куклы«. Блаженная Паша, дожившая до прославления св. Серафима в 1903 году и напророчившая Царской чете рождение наследника, становится героиней задуманной постановки «Куклы Паши Саровской». Царевич-мученик Димитрий архетипически прообразует царевича-мученика Алексея…

    Из дневника. «Куклы Паши Саровской» — фильм о постановке «Бориса» (царевич Дмитрий) в куклах группой «юродивых»…

    Если «крещение» (медитативное погружение в род-имя-ангела-святого) реализуется в при-частии «имени», то гениальное творчество похоже на этот акт: Пушкин «погружается» в имя царевича Дмитрия, «крестится» в это имя «страстотерпца»… Гений — это «юродивый во Христе»…

    …Актер причащается энергиям «имени» царевича Дмитрия как «центра» мистерии… «Театр Паши Саровской» — реальное дело «крещения».

    Куклы — наряду с Юродивой (она же — Муза), Хором, Поэтом Иваном и Вестником — действуют в композиции, составленной летом 1983 года из текстов Пушкина, Ахматовой, Достоевского и получившей сложное название «Театр Мертвого Дома (в поисках жанра трагедии). Requiem».

    Из авторских комментариев. Поэт, вослед фон Клейсту и Рильке, считает, что кукла с ее невесомостью более соответствует пространству вдохновения, нежели человек с его сутью полумаски. Он, Поэт, уже понимает, что совет Юродивой об усовершенствовании «плодов любимых дум» почти равнозначен одиночеству. Игра ребенка в куклы; куклы видятся как бы «самодельно» сделанными каторжанами; на нейтральные «лица» кукол шаг за шагом (смысловым) могут надеваться маски (persona), выражающие этап превращения «лица» или в «личину», или в «лик». Итак: кукла «Черный человек», кукла «Сальери», кукла «Моцарт»…

    Году в 1985-м, в развитие идеи ТМД, сформулирован замысел театра-школы-лаборатории народного воспитания: «Можно подумать и о театре „Русская школа“, который был бы занят выявлением образов-архетипов национальной гениальности, и о создании для него заведомо культоцентрического здания. В театре начнется нормальная, самобытная работа — „Русская школа“. Театр будет искать, развиваться, давая нам свои драматические, сюжетно-иконические структуры — для создания „медитационных зон“, „психотехнических кабинетов“, для поиска паранормально одаренных людей, которые будут тренировать, возвращать в повышенное творческое состояние работников науки, научной технологии, социального управления» («Беседа о храме», 1985).

    Эскиз к телефильму «Меня могут распять на кресте».
Из архива В. Рокитянского

    Эскиз к телефильму «Меня могут распять на кресте».
    Из архива В. Рокитянского

    Для такого театра пишется сценическая композиция по «Капитанской дочке» Пушкина. Ее жанр — «типологические исследования, изыскания для нахождения „русских масок“ или „русских типов“ как трагедийных форм (в старом смысле „персонажей“!), которые, когда будут найдены и освоены самобытным русским театром, смогут быть предложены и „европейскому“ миру, как все возрождающее в нем начало! […]

    Замысел рассчитан на детско-отроческую аудиторию. Каждое исполнение предваряется актерской медитацией „по перевоплощению в гения“, а поскольку ставится цель вызвать со-творчество аудитории, „как бы“ разорвав границу зал-сцена, то медитации… проводятся открыто, каждый раз имея целью воспроизводство творческой активности у актеров и вызов или стимуляцию подобной же активности у молодежи… Поскольку персонажи в пространстве оригинального текста несколько раз с „жаром“ рассказывают историю со своей точки зрения, то этот прием анализа берется за основу. История рассказывается от лица четырех: „мертвой головы“ (отрубленной головы Пугачева, увиденной Петром Гриневым в момент после казни); „закованного в цепь“ Гринева; „капитанской дочки“ Маши Мироновой; „чудесной головы“ Савельича».

    Цитированный текст программки заканчивается интонацией высокого пафоса: «Помечтаем: открытия национального гения не праздны. Он верно угадывает персонажи. Нам надо „перевоплотиться“ в них, пока на театре, затем и в жизни. Русские зрелые люди будут похожи на Савельича или Пугачева, а шестнадцатилетние — на молодых Гриневых. Быть может, тогда действительно „европейское“ человечество с удивлением и завистью посмотрит на Россию».

    С осени 1988 года появляется идея мистериального расследования гибели царской семьи, в итоге воплотившаяся в фильме «Путь Царей», но в замыслах принимавшая и театральную форму.

    В этих замыслах сплетаются темы Дивеева как наследия св. Серафима и духовного центра русской истории, мученической смерти царской семьи и старые, сквозные для всего творческого пути Шифферса темы и образы Антигоны, героев Достоевского и Пушкина. Действует метод Шифферса: реально-исторические и литературные образы налагаются друг на друга, уплотняясь в синтетические маски-персонажи мистерии, архетипически воспроизводящейся в истории и предлагаемой для воспроизведения на сцене или на экране. Цель — та же, что и в древней трагедии, и во всяком мистериальном действе: назидание, покаяние, катарсис, возрождение — через ответственное соучастие.

    Еще в конце 1960-х Шифферс говорил о партийных цензорах: «Они думают, что смотрят нас и нас оценивают. А это мы судим их со сцены». Сейчас эта интуиция, проясненная идеей «обратной перспективы» в понимании о. Павла Флоренского, становится главным принципом.

    Из дневника, май 1987. К/ф «Первороссияне» схематично угадывает «новый» взгляд: мертвые есть и оттуда смотрят на эмоционально-интеллектуальную киноленту ассоциативной памяти наличных живых. К/ф здесь — ассоциации и монтаж «зрителей», их восприятия. Дело в «архетипах». Обратная перспектива. […] Что-то от точки зрения «Пророка» АСП — русский взгляд, русское (не западное) кино! Б. м. удастся так сделать «Бориса Годунова» — русский театр…

    Основные «действующие лица»: «Святой мальчик» — царевичи-мученики Димитрий (XVII век) и Алексей (XX). «Святая девочка» — Хромоножка из «Бесов», Соня Мармеладова, Соня Раскольникова (дочь Родиона и Сони из «Преступления и наказания»), «Русская Антигона», «седая девочка» Паша Блаженная. Позднее это — св. Аликс, Царица-мученица Александра. Креон из «Антигоны», Комендант ДОНа («Дома Особого Назначения», Ипатьевского дома, где содержали царскую семью) — убийца Юровский. Монах — пушкинский Пимен, отчасти о. Павел Флоренский («профессор в зоне»), отчасти Владислав Ходасевич, единственный (этот факт поразил Шифферса) из художников «Серебряного века», откликнувшийся на цареубийство, но, несомненно, и сам Шифферс. Стражи — стражники из «Антигоны», Стражи сторон света из тибетской «Книги Мертвых».

    Из дневников.

    «Монах и Комендант»: Комендант ДОН’а написал свое произведение [имеются в виду ставшие к тому времени известными воспоминания Юровского], а монах пока еще нет! (когда-нибудь монах трудолюбивый найдет мой труд, усердный, безымянный и т. д.) (июнь 1989).

    «Комендант Дома Особого Назначения и монах»; я, в идеале «монах», как бы убеждаю себя постоянно об узле истории в «Дивеево»; в диагнозе болезни, в рецепте лечения. […] Жанр: докладная записка монаха.

    Написать пьесу: «Русская Антигона» — девочка из деревни отрывает кости Алексея — «мой брат»…

    Комендант лишил (утверждение н. э.) человеческие существа права на смерть. Убийство, отсутствие погребальных обрядов. Это должно быть осмыслено, осуждено и законно отменено.

    С этих чисел Россия стала ДОНом — Домом Особого Назначения, где насельники «переделывались» в «товарищей» — новое человечество: за смертью «ничего нет» — «Дом Особого Назначения против Дома Пресв. Троицы или Комендант Юровский против преп. Сергия».

    Поэт (Ходасевич) умирает мучительно в католическом приюте; приходит [царевич] Алексий утешить его в «грехе» ненаписания (прости! простите!: нет, нет, ты забыл, ты написал). […]

    «Куклы Достоевского». Одаренные актеры… должны играть тексты национальных гениев. […] Чем гениальнее текст, тем он трагедийнее, т. е. не психологичен, «роман-трагедия». Но это «скульптуры духа», маски. […]

    Хромоножка и Лямшин говорят об убийстве и похоронах царевича Алексия. «Сцены-картины» (стоп-кадры). Маска неизменная, наполняемая меняющимися актерами; диалог масок — это трагедия. […]

    2–3 человека = (Самоубийцы Кириллов и Ставрогин) = актеры (одаренные) в «бессоницу» передумывают сцены из Достоевского, т. о. «как бы играют в куклы».

    «Куклы Достоевского» — актеры должны быть для этой «бессоницы на людях» очень одаренными. Как бы два фокуса: одаренные дети и куклы Достоевского. […]

    Аналитический театр: следственный эксперимент!

    (Июль — сентябрь 1989)

    В декабре 1990 года заключен договор с ленинградской студией «Нева» на написание сценария «Мудрец и святая». Зимой 1991-го написан литературный сценарий «Путь (Опыт магического искусства)», вскоре после этого заключен договор на съемки и начата работа над фильмом. В фильме два «живых» персонажа — Б. С., «буддийский следователь» (сам Шифферс) и «актриса Мертвого Дома» (дочь Мария). Остальные — куклы: «Пермский Христос» и куклы членов царской семьи. Съемки фильма, который Шифферс рассматривал как событие не только искусства, но и российской истории — приговор большевизму и призыв к покаянию, — начаты в августе 1991 года, в дни путча ГКЧП.

    При том, что в это время работа над фильмом — основное дело Шифферса, весной 1990-го появляется замысел постановки «Моцарта и Сальери» Пушкина — для театра «Новая Опера» (не реализован).

    Из дневника.

    …Два друга озабочены исцелением народа; «реквием» — это лекарство. Яд был всыпан, но не для «отравы-от-зависти», а для испытания гениальности «реквиема»; подлинные звуки в посвящении смертью; сам Моцарт хотел испытать «свою» гениальность; друзья: друг дает яд; тот умирает и, умирая, слушает полинный «реквием», сравнивая со своим, записанным.

    Версия Пушкина не верна. Приговор Сократу, как минимум… «чужие боги»…

    Сравнивая, он (йог-гений) диктует Сальери!

    Оккультная музыка

    Постановочные замыслы 1990-х связаны с кинема тографом — продолжение и развитие темы цареубийства и национального покаяния (в год смерти, 1997, снят фильм-монолог «Путь Царей. Расследование. Завещание»).

    Связь с профессиональным театром, сохранявшаяся до последних дней жизни, имела форму лекций для коллектива театра «ОКОЛО дома Станиславского» (худ. рук. Ю. Погребничко). Эти лекции начались весной 1987 года как занятия лаборатории «Творчество». Темы, которые обсуждались на лекциях, — сквозные темы его жизни — говорят о том, что это была еще одна, последняя попытка создать театр-лабораторию-школу, мистериальный, магический, инициатический «Театр Мертвого Дома». Последняя лекция была прочитана 7 апреля 1997 года. 15 мая того же года Шифферс умер от третьего инфаркта.

    Январь 2007 г.

    В этом году Санкт-Петербургский Государственный академический театр балета под управлением Б. Я. Эйфмана отмечает свое 30-летие. В преддверии юбилея труппа заметно помолодела.

    Игорь Марков пришел в театр в начале 1990-х и был ведущим солистом труппы более десяти лет. Стан цевал партии, принесшие ему признание на родине и за рубежом. Среди его лучших ролей Двойник в «Чайковском», Алексей в «Братьях Карамазовых», Еврейский юноша в балете «Мой Иерусалим», Наследник в «Русском Гамлете», Мольер в спектакле «Мольер и Дон Жуан». Американская пресса, много писавшая о театре в конце 90-х, высоко оценила эмоциональность, пластичность, выразительность, музыкальность танца Игоря Маркова, назвав его «танцовщиком… века». Действительно, в основе исполнительского мастерства Маркова — разработка образа по принципам скорее драматического, нежели балетного театра, — от анализа литературных, документальных источников к пластическому воплощению роли. Возможно, поэтому в родном Петербурге за ним прочно закрепился титул «интеллектуального танцовщика».

    Несколько лет назад Игорь Марков закончил карьеру артиста балета и полностью посвятил себя балетмейстерской деятельности: завершился большой этап жизни — от ученика до артиста — и начался следующий.

    Валерия Черныш. Игорь, в своих интервью ты часто рассказываешь о первом детском впечатлении от балета «Щелкунчик». Его празднично-сказочная атмосфера, как я поняла, и предопределила выбор профессии. Тебя покорила магия танца?

    Игорь Марков. Все проще. Я был пятилетним парнем с дворовым воспитанием и массой всевозможных увлечений — от хора до хоккея. Конечно, я не понимал тогда прелести и волшебства самого танца. Мне было немного скучно смотреть балет: я привык к другим спектаклям — кукольным, драматическим, — ориентированным на детей. Меня поразил лишь один момент: когда принц взмахнул палочкой, мир вокруг него неожиданно изменился.

    Магия была реальной! Тут я понял, что такая «палка» мне необходима: ведь у меня множество задач во дворе и вокруг дома, которые самому просто не потянуть. Нет, это не было волшебством танца. Просто родители удачно расставили акценты: мне объяснили, что все возможно, только для этого нужно пройти большую школу. Поступить в хореографическое училище, как оказалось, еще нельзя, я был слишком мал; поэтому, взяв мать за руку, отправился на поиски подходящего кружка, где обучают таких специальных людей, способных менять мир.

    В. Ч.  Ты поступал в училище дважды. Почему?

    И. М.  Я так торопился, что пришел на год раньше положенного срока. Мне сказали, что я еще маловат, а курсы предварительного обучения были уже набраны… Пришлось ждать.

    В. Ч.  Кого из своих педагогов ты готов вспомнить сегодня особо?

    И. М.  Знаешь, я бы не стал сейчас кого-либо выделять. С возрастом понимаешь, что каждый педагог желал тебе добра, только один сумел найти подход и научить, а другой — нет. Я благодарен каждому педагогу, который появлялся в моей судьбе. Это не такая вот огульная благодарность всем, кто работал тогда со мной. Но теперь я осознаю необходимость их появления в каждый определенный момент своей жизни.

    В. Ч.  И как бы ты сегодня оценил свои ученические годы? Что важного, необходимого дал тебе тот или иной педагог?

    И. Марков. Фото из архива И. Маркова

    И. Марков. Фото из архива И. Маркова

    И. М. Мой первый учитель, Людмила Леонтьевна Мельникова, за годы начального обучения полностью изменила мое сознание: я понял, что нужно не просто танцевать от души, как это было во дворце пионеров, — необходимо стать грамотным человеком в профессии. Ведь все же балет — искусство аномального, специфически развитого тела и требует осознанности, продуманности. Тело для танца нужно было подготовить с помощью определенного комплекса упражнений, которыми я занимался дома самостоятельно, помимо обычных занятий классом в училище. Таких важных для балета данных, как шаг, выворотность, подъем, от рождения у меня не было, их приходилось развивать в начале обучения.

    Следующие три года — период абсолютного профессионального застоя. Моим педагогом оказался пожилой человек, к тому времени, кажется, перенесший инфаркт, и я не понимал его требований, тех задач, что он ставил передо мной. Однако в это время я смог реализоваться в общеобразовательных предметах.

    Один из последних моих наставников Николай Иванович Ковмир… Это была революция! Действующий, танцующий артист Мариинского театра, который пришел вести наш курс! С первого же урока он заставил нас осознать разницу между исполнением ученическим и профессиональным. За год совершились чудеса: я начал разбираться в том, что есть моя профессия, что такое техника и для чего она необходима танцовщику. Виртуозные пируэты и большие прыжки — основные элементы мужского классического танца — поглощали тогда все мое внимание. Я благодарен Николаю Ивановичу. Он помог понять — преобразование тела и осмысленное, сознательное применение силы в развитии техники равно важны для хорошего танцовщика.

    Вообще надо сказать, что педагоги в моей жизни менялись очень часто. Не знаю, хорошо это или плохо. Какие-то периоды общения, безусловно, затягивались, какие-то резко прерывались… Позже, когда я отучился положенные пять лет и перешел на курсы, меня стали занимать в производственной практике. Круг педагогов значительно расширился: моими репетиторами были С. Викулов, М. Даукаев, В. Оношко.

    Говоря о последнем этапе обучения, не могу не вспомнить легендарную пару — К. М. Сергеева и Н. М. Дудинскую. Работать с ними было счастьем для меня. Константин Михайлович довольно часто приходил на репетиции. Удивительно, но в его присутствии все получалось. Я становился губкой, впитывал каждое слово, каждое замечание…

    В. Ч.  Игорь, кто из исполнителей в тот период был для тебя эталоном в профессии?

    И. М.  Фарух Рузиматов. Это уникальный человек с какими-то особенными физическими данными. Фарух был для нас кумиром. Мы подражали ему букваль но во всем, не разбирая, что хорошо, а что плохо: копировали его исполнительскую манеру — перетягивали локти, прогибались в пояснице; даже носили такую же форму, как он. Каждый выход его на сцену, каждая его премьера были для нас магией. И до сих пор Фарух для меня — некий символ в танце: поддерживать себя в такой исключительной форме столь долгое время дано далеко не каждому артисту балета. Год назад мне пришлось работать с ним уже как хореографу — делать хореографическую миниатюру. Это был важный для меня этап, веха.

    В. Ч.  Чтобы завершить разговор о школе… С чем ты выпускался из училища? Что танцевал?

    И. М.  Это был юбилейный год — 250-й выпуск. Я танцевал очень много. «Шопениану», «Времена года», «Диану и Актеона», «Манфреда», «Карнавал», «Сороку-воровку», «Полонез» Баланчина… Практика за последний год была колоссальной. Я наверстал все, что только возможно. Потом участие в 1-м конкурсе им. А. Я. Вагановой, к которому я подготовился буквально за неделю… В общем, школа была первоклассная.

    И. Марков (Мольер). «Дон Жуан и Мольер». Фото из архива И. Маркова

    И. Марков (Мольер). «Дон Жуан и Мольер». Фото из архива И. Маркова

    В. Ч.  Как складывалась твоя судьба после выпуска?

    И. М.  К сожалению, попасть в Мариинский театр не удалось. Было предложение просто ходить на уроки, мозолить всем глаза… Но мне хотелось работать, сразу же, активно. И я выбрал Новосибирск.

    В. Ч.  Отчего же ты, коренной ленинградец, уехал так далеко от дома? Почему не пошел сразу в труппу Б. Я. Эйфмана? Ведь он звал тебя?

    И. М.  В то время я совершенно не представлял себе, что такое театр Эйфмана. Знал, что туда идут в основном люди, у которых не получилось попасть во все остальные театры… Я посмотрел два спектакля — «Фигаро» и «Легенду»… и, честно говоря, не понял, отчего они так решены. Я был воспитан на эстетике классического танца.

    Позже, отработав сезон в Новосибирском театре, я вернулся в Ленинград, чтобы еще раз показаться в Мариинский. Случайно встретил одноклассника, который тогда работал у Эйфмана. Он рассказал о работе театра, новых постановках. Меня заинтересовала наполненная творческая жизнь… Вот, собственно, так я и решил пойти работать к Борису Яков левичу Эйфману.

    В. Ч.  И как прошла адаптация? Пришлось ли что-то в себе преодолевать профессионально или личностно?

    И. М.  Когда я пришел в театр, Б. Я. Эйфман был обижен на меня, ведь я игнорировал его приглашение, выбрав после выпуска Новосибирск…

    Но работа в новом театре, с новой пластикой не была для меня сложной. Даже несмотря на то, что вначале я не всегда понимал, что там происходит. Какое-то время танцевал в кордебалете, пытаясь определить для себя основные критерии танца, и одновременно готовил сольные партии. Присматривался к солистам. Например, все то, что делал Валерий Михайловский, в то время премьер театра, прошедший здесь колоссальную школу… Я видел его на уроке и не понимал ни эстетики его танца, ни его восприятия хореографического материала. Но он выходил на сцену и преображался — оказывался именно таким Мышкиным, каким нужно быть в спектакле. Я хотел понять, как это происходит… Уже позже, в процессе работы я научился сживаться с пластикой, текстом, замыслом хореографа…

    И счастье, что именно в тот период в моей жизни появился новый педагог — Евгений Алексеевич Щербаков. Человек, который, в общем-то, переделал меня. Тогда появились видеозаписи балетов, я впервые увидел исполнительское мастерство Михаила Барышникова и понял, что, кроме Ф. Рузиматова, существует и другая эстетика, другой подход к танцу. Е. А. Щербаков работал со мной индивидуально: он меня направил, показал, что такое владеть сценой — как ходить, как смотреть. Он все выстроил абсолютно грамотно. Дал бесконечно много.

    В. Ч.  Второй раз школа?

    И. М.  Так ведь школа не прекращается. Это у любого танцовщика: как только он теряет понятие школы в своей жизни, он заболевает звездной болезнью, становится потерянным человеком. Школа не должна заканчиваться, пока человек считает себя профессионалом.

    В. Ч. Игорь, как скоро ты получил возможность танцевать сольные партии?

    И. М.  В течение года я входил в репертуар театра: пытался понять свое тело; как оно соответствует тому, что творят другие… что хотят видеть…

    Первая моя партия — Иешуа в «Мастере и Мар гарите». Потом был Мышкин в «Идиоте». Затем я готовил и «Интриги любви», и «Человеческие страсти»…

    В. Ч. Обе свои награды — и «Золотой софит», и «Золотую маску» — ты получил за партию Алеши в «Братьях Карамазовых», ее высоко оценили профессио налы. А какую партию ты сам считаешь лучшей? Или любимой?

    И. М.  Не может быть любимой. Все они — твоя жизнь. Нельзя отдавать предпочтение какой-то одной партии, потому что другие начнут ревновать.

    В. Ч.  Хорошо… Но, может быть, есть какая-то партия, которая кажется важной или же потребовала от тебя каких-то особенных эмоциональных и физических затрат…

    «Русский Гамлет». Сцена из спектакля. Фото из архива И. Маркова

    «Русский Гамлет». Сцена из спектакля. Фото из архива И. Маркова

    И. М.  Для меня нет таких понятий: важная, любимая. Когда подходишь к определенному спектаклю, ты забываешь о других. В тот момент, когда ты танцуешь, именно эта партия — самая необыкновенная, самая важная. Как только теряешь это ощущение — все кончено. Другое дело, когда тебе предлагают выйти в небольшой, проходной роли: Отцом в «Пиноккио» или Стариком в «Реквиеме»… Хотя даже тут ты понимаешь, что сделаешь все, что ты должен полюбить и ее. Такова профессия.

    В. Ч.  Игорь, начиная с 1991 года ты основной солист труппы Б. Я. Эйфмана. На тебя ставятся все новые балеты: каждый год по премьере. Процесс постановочных репетиций очень активный и трудоемкий. Да еще гастроли по 25—30 спектаклей в месяц. Плюс весь репертуар театра. Это девять лет непрерывной, тяжелой работы. Откуда силы?

    И. М.  Не знаю. Есть азарт, что-то, видимо, подсказывает интуиция. Сейчас, когда рассказываешь о репетиционном процессе, люди не понимают, как это вообще можно выдержать…

    В. Ч.  Неужели за все эти годы не было переутомления… я не говорю морального, но хотя бы физического?

    И. М.  Истощение физическое? Да, оно убивает человека. Но только в том случае, если работа — каторга для актера: он не хочет, а нужно. Однако если человек хочет, он обязательно найдет необходимый заряд эмоций. В отношениях с другими людьми, в общении с близкими, в любви к женщине…

    Видишь ли, когда работа становится образом жизни, ты перестраиваешь себя для того, чтобы ее выполнить и добиться необходимого результата. Но, опять-таки, все происходит естественно…

    Поэтому силы берутся из общения. Человек замкнутый, находящийся в одиночестве, истощит себя и сникнет. Заболеет. А человек общительный, ориентированный на реакцию окружающих, отдачу — неистощим.

    В. Ч.  Почему же ты ушел из театра, где у тебя все так хорошо складывалось?

    И. М.  Я не уходил из театра. Это очень важный момент. Я год отработал в Польше и вернулся. Я заранее предупредил Б. Я. Эйфмана, что мне нужно у ехать. При этом все мои партии были пройдены с другими исполнителями: я сам готовил вторые составы еще до своего отъезда и был спокоен, что есть замена. Нигде в мире больше такого нет — ведущие солисты театра молодым сами показывают свои партии! Но мне необходимо было уехать — так складывалась личная жизнь. Я должен был убедиться, что моя семья, с которой я в тот момент расставался, сможет без меня. Я не выдерживал психологической нагрузки и считал, что личные семейные проблемы мо гут негативно сказаться на моей работе. Попросил пре доставить мне творческий отпуск на год, без содержания. Меня отпустили, но в отпуске отказали. Я уехал.

    В. Ч.  Значит, причиной ухода из театра была не творческая неудовлетворенность, не желание выразить себя уже и как хореографа?

    И. М.  Театр, в который я уходил, предлагал мне исполнять сольный репертуар и ставить. Там такая традиция: танцовщики ставят. Как и во многих театрах мира… Это было важно. Как иначе узнать — будет ли интересно то, что я делаю? Смогу ли я на сцене выстроить весь спектакль, используя свой актерский и хореографический опыт?

    Но в любом случае, я не уезжал совсем. Еще до моего отъезда было оговорено, что я через год смогу вернуться в труппу, на свои прежние позиции ведущего солиста театра. Однако все сложилось иначе…

    Последний год я работал в театре в качестве репетитора: выпускал молодых солистов порой с десяти репетиций, когда другие педагоги не верили в такую возможность. А ребята выходили на сцену и танцевали достойно…

    В. Ч.  Когда ты понял, что хочешь стать хореографом?

    «Чайковский». Сцена из спектакля. Фото из архива И. Маркова

    «Чайковский». Сцена из спектакля. Фото из архива И. Маркова

    И. М.  Вряд ли я смогу назвать точный момент. Есть определенные вехи в жизни. Поступление в Академию русского балета на балетмейстерское отделение и учеба там. Работа ассистентом хореографа при переносе «Чайковского» в Ригу, «Русского Гамлета» в Большой театр.

    Накапливается опыт, и ты понимаешь, что есть вещи, которые можешь делать уже вполне самостоятельно. Такое осознание приходит во время работы над спектаклями. К тому же стиль, методы работы Б. Я. Эйфмана на репетициях провоцировали на соавторство в постановочном процессе. В сущности, это и есть начало самостоятельной работы.

    Поэтому все уже существовало внутри. А когда настал момент и нужно было делать — я начал делать.

    В. Ч.  Игорь, расскажи, пожалуйста, о тех своих постановках, которые уже осуществлены.

    И. М.  Вначале ученические работы в Академии русского балета. Затем были номера, сделанные мною в период работы в Польше. «Сон Якуба», например, сочинен к юбилею Кшиштофа Пендерецкого: мне предложили сочинить хореографию на его музыку.

    «Дуэт на музыку Моцарта» я поставил на выпускников нашей Петербургской академии. Предложил свои проекты художественному руководителю Академии русского балета А. А. Асылмуратовой. Ей они понравились, и мне дали для работы учеников Академии. Я провел с ними десять репетиций. Они станцевали премьеру в Эрмитажном театре, затем в Мариинском… Это получилось.

    «Пойми меня» — сначала номер делался для Ф. Рузиматова. Но, учитывая его занятость, времени на подготовку было мало. Премьера не состоялась. Позже, когда я работал в Мариинском театре над проектом «Золотой век», ко мне обратились ребята с просьбой придумать для них номер. Я предложил невыпущенный «Пойми меня». Они согласились. Номер уехал в Пермь, получил там премию за лучшую современную хореографию.

    Есть еще номер «Чарльз Ч.» — на музыку Баха. Это история Чарли Чаплина. Она поставлена на Яна Годовского, артиста Большого театра.

    В. Ч.  Игорь, в какой хореографической манере ты работаешь? Классика? Модерн? Может быть, есть какие-то аналоги в мировом балете?

    И. М.  Сегодня очень неправильно разделять понятия модерн и классика. Сегодня это — микст. Как можно определить, например, стиль Иржи Килиана: модерн или классика? Скорее всего, это некое сочетание стилевых направлений хореографии ради решения задачи, которую ты ставишь для себя как хореограф.

    Для меня важна содержательность танца, его эмоциональная окраска — как составляющие сюжетного спектакля. Поэтому сложно говорить о стиле. Дай бог, чтобы выработалось свое отношение к хореографии.

    В. Ч.  Если я правильно поняла, ты идешь от себя: от своего тела, индивидуальной пластики, координации…

    И. М.  От накопленных знаний, естественно. Многие скажут, что это похоже на хореографию Б. Я. Эйфмана. Но все его балеты я переживал своим телом. Это моя эстетика, воспитанная, конечно, многими педагогами, которые были в моей судьбе.

    Я не хочу определять свой стиль. Пусть другие подумают и назовут его… У меня совершенно иные задачи: мне необходимо реализовать свои идеи, важно показать свои работы другим.

    В. Ч.  Малая форма, номера. Вынужденно?

    И. М.  Это одна из форм моего самовыражения.

    В. Ч.  Но у тебя ведь есть и большие проекты одно- , двухактных балетов…

    И. М.  Я считаю, что форма одноактного балета не актуальна. Как правило, к ней прибегает театр, изживающий себя. Когда не хватает масштабного мышления на достойных два акта. Тогда пытаются собрать какие-то лоскуты из одноактных спектаклей, слепить их в программу и выпустить.

    В. Ч.  Игорь, твои номера получают призы на конкурсах за лучшую современную хореографию. А большие свои балеты ты не хочешь увидеть на сцене? Ты пытался их как-то пристроить?

    И. М.  Было много переговоров с различными театрами. Они теоретически были готовы: мои проекты им нравились. Тем более что в них уже есть все необходимое, чтобы понять замысел в целом. Я сам пишу и либретто, и технический сценарий, сам создаю эскизы костюмов и декораций. Я, конечно, не собираюсь настаивать на своем оформлении спектакля. Хотя мне не сложно сделать рисунки или макет декорации.

    В. Ч.  Ты приносишь в театр проекты своих балетов… И что происходит дальше?

    И. М.  Я их рассылал по театрам… Когда ты начинаешь, тебе кажется, стоит только предложить, и сейчас все случится — тебе тут же предложат работать. Но это не так. У меня нет протекции.

    В. Ч.  Значит, необходима протекция?

    И. М.  Лера, я не говорю, что необходима. Бывает просто судьба, случай — как у меня было с Мариинским театром. Но часто, обращаясь в театры, получаешь ответ — на этот год все расписано. Звонишь в другой театр — все забрала опера. Это государственные музыкальные театры. Естественно, все они планируют репертуар как минимум за год. А я занимаюсь собственными постановками всего год и три месяца. Так что пока я не теряю азарта.

    В. Ч.  А как твое сотрудничество с Академией русского балета? Ты мог бы свои проекты реализовать там…

    И. М.  Дело в том, что там я выпустил номер. На следующий год предложил А. А. Асылмуратовой сделать проект «Времена года» на музыку А. Вивальди, но мне отказали — уже договорились с кем-то в Америке. То есть ниши бывают заняты. И сколько бы сейчас ни говорили о том, что хореографов мало… о том, что это такая редкая профессия… о том, что мало у кого что-то получается… о том, что в Мариинском театре уже из года в год нет масштабного хорошего спектакля… Где, в каком театре России есть сейчас действующий балетмейстер?..

    В. Ч.  Значит, пока ни один из твоих больших проектов не реализован?

    И. М.  Сейчас идут переговоры.

    В. Ч.  Расскажи, пожалуйста…

    И. М.  Я бы не хотел говорить об этом. Пока нет контрактов. Я весь год радостно делился своими планами, а сейчас нужно замолчать. Я уже вообще мечтаю о том времени, когда за меня будут говорить мои вещи. Потому что добиваться и рассказывать о своих проектах с каждым разом все сложнее. Единственное, что я могу сказать: есть конкретные предложения уже в этом сезоне. И в Мариинском театре тоже обещали подумать. Дело сдвигается с мертвой точки, слава Богу.

    В. Ч.  Вершина мировой хореографии для тебя сегодня? Хореограф или балетный спектакль?

    И. М.  Я не думаю, что нужно мыслить такими категориями. Сегодня я смотрю на хореографов и их балеты глазами профессионала. Мне интересен любой принцип хореографического мышления.

    В. Ч.  Хорошо, чье хореографическое миропонимание тебе ближе?

    И. Марков (Альбер). «Жизель». Фото из архива И. Маркова

    И. Марков (Альбер). «Жизель». Фото из архива И. Маркова

    И. М.  Поразительно думал в хореографии Л. Якобсон. Особенная судьба в истории балета. Меня поражает то, как он работал с индивидуальностью артиста. Приезд М. Бежара произвел на меня сильное впечатление. Его «Болеро» в частности. Я понял, что на сцене можно показать многое. Труппа И. Килиана изумила меня своим бесконечным профессионализмом. Их владение техникой, легкость, юмор… Это разные впечатления, и невозможно из этого обилия выбрать что-то одно.

    В. Ч.  А великий танцовщик.. века, на твой взгляд?

    И. М.  Они все разные…

    В. Ч.  Конечно разные. Но ведь есть кто-то, кто вызывает у тебя как у танцовщика или, положим, теперь уже как у хореографа интерес. Всегда ведь существует какое-то личное, весьма определенное отношение к событию ли, к человеку. Мне, например, не нравится эстетика танца Р. Нуреева, хотя я прекрасно понимаю, что он был великим танцовщиком…

    И. М.  В каждом есть свой азарт. Если говорить о конкретных личностях… Мне нравится, как ведет себя в профессии, как себя сохраняет Фарух Рузиматов. Игорь Зеленский имеет совершенно другой темперамент, другую школу. Есть Юрий Клевцов — потрясающий, на мой взгляд, танцовщик. А. Годунов, В. Васильев, Г. Соловьев… Все они уникальны, все профессионалы высокого уровня. У них многому можно научиться. Нельзя выделить одного-единственного как гения исполнительского мастерства. Нужно любить каждого, кого ты видишь, кого понимаешь. Слишком пристрастное внимание к одному лишает тебя возможности видеть других. Ограничивает кругозор. Это неправильно.

    В. Ч.  И последний вопрос. Игорь, было ли что-то главное в профессии или в личной жизни, что, как тебе кажется, ты упустил?

    И. М.  Конечно, жаль, что какие-то вещи в моей жизни не случились. Сейчас молодежь имеет возможность ездить на концерты, выступать, участвовать в спектаклях других театров… А я в свое время мало что мог себе позволить. Импресарио приходилось буквально вырывать меня из театра, чтобы я мог станцевать премьеру «Жизели», например, в другом городе. Меня не отпускали на репетиции с Ирмой Ниорадзе. Это не зависело от меня. Я знал только одно: если у меня будет шанс, то я сделаю все.

    Если говорить о личной жизни… Я знаю, какие ошибки допустил и в чем именно не прав. Но мы ведь не знаем, что будет дальше. Ситуация, которая казалась неверной, может привести к неожиданным, порой противоположным результатам. И стать правильной. Такой переворот… Поэтому я не хочу сожалеть ни о том, что происходило в моей судьбе, ни о том, чего в ней не случилось. Я сохраняю веру в то, что все будет достойно. И азарт в жизни и в творчестве меня не покинет.

    Декабрь 2006 г.

    Дорогая редакция! В № 11 «Петербургского театрального журнала» за 1996 г. меня заинтересовала статья Ильи Фаткира «Про К. А. Варламова, его маску и про его исполнение роли Сганареля в спектакле В. Э. Мейерхольда „Дон Жуан“». «Уже для современников, — пишет автор, — Варламов был некой мифологемой — „дядя Костя“, „царь русского смеха“, „как всегда великолепен“, „одной ногой на сцене, другой — в зрительном зале“, „играет вечно самого себя, и все всё ему прощают“. Его имя постоянно на слуху, упоминается всегда и повсюду, как бы пронизывает все социальные и культурные этажи общества 1875–1915 годов… Анекдоты о нем популярны и в светских кругах, и в среде фабричных рабочих. Газеты печатают отчеты об игре Варламова не только профессиональных рецензентов, но и тех, кто всего лишь захотел поделиться своими восторгами от увиденного».

    Но мало кто знает, что над «царем русского смеха» очень по-доброму посмеялся сатирик О. Л. Д’Ор в пародии «Дядя Костя».

    О. Л. Д’Ор — вовсе не француз, а псевдоним дореволюционного сатирика Оршера Иосифа Львовича. Он родился в 1878 г. на Полтавщине. Печататься начал рано — уже в 1893 г. появились его первые публикации. С 1906 г. он в Петербурге, сотрудничает c газетами «Речь», «Русское слово», сатирическими журналами «Сигнал» и «Серый волк». Но известность ему принес «Сатирикон», где вышли лучшие его книги: «Рыбьи пляски», «О сереньких людях», «Смех среди руин» и др. Успешно проявил себя сатирик и в литературной пародии.

    После Октябрьского переворота О. Л. Д’Ор создает и редактирует первый сатирический советский журнал «Гильотина», просуществовавший, правда, недолго. В 20-е гг. он печатался в журналах «Бегемот», «Смехач» и др. В 30-е гг., когда сатирическую периодику представлял единственный «Крокодил», он ушел в тень. Точку в своем творчестве он поставил романом «Яков Маркович».

    Умер О. Л. Д’Ор в блокадном Ленинграде 19 февраля 1942 г.

    ДЯДЯ КОСТЯ

    Исчерпывающая биография К. Варламова*, составленная по источникам: «Петербургская газета», «Петербургский листок» и вечерние «Биржевые новости».

    I. ВЗДОРОЖАНИЕ ПИЩЕВЫХ ПРОДУКТОВ

    Вздорожание пищевых продуктов стало сильно замечаться с того дня, в который был отнят от груди маленький Костя.

    Десять кормилиц остались без работы. Коровье же молоко сразу поднялось в цене, и курс на бирже все повышался и повышался.

    Потом вздорожали яйца, потом мясо, а потом расстегаи, кулебяки, пироги.

    Когда Дяде Косте было всего три года, он уже с презрением отзывался о поросенке. Глупое животное — поросенок, — говорил он с досадой. —  На один раз много, а на два раза — мало.

    Такого же мнения он был и о гусе, и об индейке.

    \

    II. УТРО ДЯДИ КОСТИ

    Если верить газетам, утро Дяди Кости начинается так.

    В 10 часов утра из спальни раздается его голос:

    — Ма-а-ша. Что у нас сегодня на завтрак?

    Маша из кухни кричит: — На первое — кит цельный с хреном.

    — Большой?

    — Агромадный. Еле приволокла.

    — Хорошо, а то в прошлый раз был совсем маленький. Китенок, а не кит. А на второе что?

    — На второе — носорог жареный.

    — Из Зоологического сада?

    — Нет. Маленькие они в Зоологическом. Нам прямо из Африки доставляют.

    — Отлично! Умница Маша. А на третье?

    — На третье сотня арбузов, две сотни дынь и несколько мешков груш и яблок.

    — Браво! Ура! Живио!

    Радостный, вскакивает с кровати Дядя Костя и, одевшись, садится за стол. Съев завтрак, он начинает заказывать обед:

    — На первое — холодная слонятина. На второе блюдо — жареный страус на вертеле…

    И т. д., и т. д.

    Так, по словам газет, проводит утро в трусах и заботах

    о грядущем Дядя Костя.

    […]

    IV. ДЯДЯ КОСТЯ И ГНЕДИЧ**

    Однажды Дядя Костя знал роль…

    Как это случилось — никто не мог понять.

    Артисты с изумлением прислушивались на репетициях, как Дядя Костя слово в слово повторял слова автора.

    А автором пьесы был Гнедич.

    Должно быть, я талантливый человек, — подумал последний. — Пьеса моя захватила самого Варламова.

    И он ходил гоголем на репетициях и свысока смотрел на артистов.

    Рассказали об этом Дядя Косте. Последний рассмеялся:

    — Что вы, — сказал он, отправляя в рот медвежий окорок. — Я никогда не думал учить роль, когда играю Гнедича.

    — Вот тебе и на! Но ведь ты все наизусть знаешь.

    — Что уж тут удивительно? — воскликнул Дядя Костя. —  Я хорошо помню Островского, Тургенева, Толстого, Чехова и Сухово-Кобылина. Возьмешь у каждого из них по слову, поставишь их рядом, и выйдет пьеса Гнедича. Так я и сделал, и вышло, что я учил роль…

    Когда рассказали об этом Гнедичу, у него радостное выражение на лице сменилось грустью.

    V. ДЯДЯ КОСТЯ И ВЕДРИНСКАЯ

    Дядя Костя, по пьесе, должен был умереть от руки г-жи Ведринской.

    В первом акте они, как водится, целовались.

    — Милая, — шептал Дядя Костя перед каждым поцелуем. — Не целуй меня со стороны пуза. Не достанешь.

    И г-жа Ведринская перед поцелуем подходила сзади, клала головку Дяде Косте на плечо и целовала в щеку. Объятий они избегали, ибо обнять необъятное не дано даже г-же Ведринской. Наконец наступило последнее действие, в котором Дядя Костя должен был умереть от руки г-жи Ведринской. Дядя Костя стал умирать, но за миг до смерти выпрямился, протянув указательный перст в сторону г-жи Ведринской, и воскликнул:

    Так вот где таилась погибель моя!
    Мне смертию кость угрожала…

    Всем, конечно, известно, что г-жа Ведринская — вегетарианка и сбросила с себя все мясо, оставив только кожу да кости.

    VI. ДЯДЯ КОСТЯ — «ПРЕКРАСНАЯ ЕЛЕНА»

    Коронная роль Дяди Кости — «Прекрасная Елена».

    В Александринском театре, вследствие некультурности театральной дирекции и отсутствия у нее вкуса не ставят опереток.

    И Дядя Костя вынужден выступать в своей любимой роли на благотворительных спектаклях.

    В греческом платье с двумя разрезами и в трико Дядя Костя очарователен.

    Однажды один знатный турок увидел Дядю Костю в роли «Прекрасной Елены» и так воспламенился, что пришлось вытребовать пожарную команду.

    Турок, оказавшийся хорошо известным на своей родине Хап-Лап-пашой, попытался даже тайно похитить прекрасную Елену.

    При выходе Дяди Кости из театра на него набросились слуги Хап-Лап-паши, закрыли ему рот платком и хотели бросить в поджидавшую карету.

    Но… но слуг было всего сорок человек, и они никак не могли поднять с земли Дядю Костю.

    О чудесном спасении своем от турецкого плена со слезами на глазах вспоминает Дядя Костя, и в присутствии турок он больше не решается выступать в роли «Прекрасной Елены».

    VII. ДЯДЯ КОСТЯ ОТДЫХАЕТ

    После спектакля Дяде Косте подается легкий ужин: пара холодных телят, два гуся с капустой и сладкое.

    — На ночь вредно перегружать желудок, — говорит он благоразумно. И добавляет:

    — Лучше ложиться спать полуголодным, чем пресыщенным. Потом сдвигают две двуспальные кровати, и Дядя Костя, зевая, ложится на них.

    — Тесновато, — говорит он, закрывая глаза. — Сколько раз собирался купить еще одну кровать — и все забываю. И сон смежает его очи.

    Публикация Р. Соколовского

    *Варламов К. А. (1849–1915) — выдающийся русский актер, мастер комедийного жанра, любимец столичной и провинциальной публики.

    **Гнедич П. П. (1855–1925) — драматург.