Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Шендерова Алла

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

А. Островский. «Лес». Комеди Франсез (Франция).
Режиссер Петр Фоменко, художник Игорь Иванов

Говорят, в одну реку нельзя войти дважды. Петр Наумович Фоменко, певец и рыцарь Театра, попытался. Эту пьесу Фоменко уже ставил когда-то в ленинградском театре Комедии. Спустя четверть века художник Игорь Иванов повторил оформление, придуманное им для того спектакля. А вот смысл — «message» — у французского «Леса», конечно, получился иной.

Как рассказывают многоопытные театралы, «Лес» конца 1970-х был поставлен усталым человеком, усомнившимся, что красота может спасти мир, а благородные герои Островского — провинциальный комик с трагиком — разбудить совесть дремучих купцов с помещиками.

Ныне Фоменко твердо знает, что красота мир не спасет, но в его пересказе история обитателей усадьбы «Пеньки» полна не свинцовых мерзостей русской жизни, а изящных театральных прелестей.

М. Вийермоз (Несчастливцев), М. Шевалье (Гурмыжская). Фото из архива автора

М. Вийермоз (Несчастливцев), М. Шевалье (Гурмыжская). Фото из архива автора

На усадьбе Гурмыжской, с прорастающими сквозь дом деревьями, поющими птицами и стрекочущими кузнечиками, лежит мерцающий отсвет обреченности. Каждой мизансценой Фоменко напоминает, что рядом, в соседних поместьях, еще живут герои Чехова и Тургенева. Словно хочет в который раз посетовать на нашу беду: от лесов и усадеб скоро останутся пеньки да камни, а от их владельцев — кресты на Сен-Женевьев-де-Буа.

Оттого обитатели усадьбы, такие сочно-зловещие у Островского, здесь кажутся милыми и «комильфотными». Гурмыжская (Мартин Шевалье) вовсе не смотрится похотливым чудовищем — просто слабая женщина, не могущая толком ни любовника заполучить, ни деньгами распорядиться, сильна лишь по части туалетов да париков. Во время любовного объяснения парик неожиданно падает, она оказывается лысой. Голый череп да еще гнусавая присказка «мня», которую французская актриса получила по наследству от вахтанговской «пиковой дамы» Людмилы Максаковой, явно должны придать этой барыне инфернальный оттенок. Но не придают. Потому что в этой усадьбе, как говаривал чеховский Фирс, все немного недотепы: даже шпионка Улита, в нелепом барынином платье, плачущая на плече Счастливцева о тяжкой женской доле; даже подлый недоросль Буланов в полосатом трико, который ужом извивается, выполняя очередное гимнастическое па и заодно норовя прижаться к юной Аксюше. Одним словом, здесь не столько строят козни, сколько любят и флиртуют. А Аксюша — та и вовсе понесла от Петра.

Д. Подалидес (Счастливцев), К. Ферсан (Улита). Фото из архива автора

Д. Подалидес (Счастливцев), К. Ферсан (Улита). Фото из архива автора

Эта атмосфера всеобщего флирта, молодых жиголо и влюбленных пожилых дам французам, конечно, очень близка. И они на нее горячо откликаются, благодарные такому облегченному Островскому за возможность хлебнуть красивой русской тоски и послушать гитарный перебор.

Актеры завидно профессиональны и послушны воле режиссера. Они четко выполняют его замысел, не привнося в роль ничего своего. Впрочем, этого вполне довольно. Огромный оперный Несчастливцев (Мишель Вийермоз) очень похож на Жерара Депардье, а Счастливцев (Дени Подалидес, главная удача спектакля) — на нашего Авангарда Леонтьева.

Все это было бы забавно, да и только, если бы Фоменко отказался от «предрассудка любимой мысли» (Пушкин), не позволил бы себе слегка покуражиться над сытой, благодушной публикой.

Потому комик Счастливцев, впервые появляясь, тут же пристраивается на пеньке спиной к залу и приспускает штаны. Так и слышится вкрадчивый голос Петра Наумовича: «Вот, дамы и господа, суть нашего древнего ремесла. Не нравится? А теперь смотрите, что будет с вами…».

И тут, вовсе не по Островскому, выясняется, что забитый купеческий сын Петр унаследовал изуверство отца и сполна отыгрывается на Аксюше, решившей было пойти в актрисы.

Аксюша же на поклонах и вовсе появляется в облике Гурмыжской, даже с ее заветным «мня». Думаете, она все же стала актрисой? Нет. Это режиссер показал нам ее дальнейшую судьбу, покарал ее за отказ от сцены.

Отсюда вывод, весьма не новый, но для Фоменко священный: сохранить свою душу, не превратиться в гурмыжских можно только в призрачном и презренном мире театра.

А я вот все думаю: смеет ли критик почитать себя артистом? Тоже ведь хочется себя сохранить.

Июнь 2003 г.

Сизенко Елена

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Нынешней весной исполнилось 10 лет со времени создания театра «Мастерская Петра Фоменко». Вряд ли найдется театр, о котором пишут больше и охотнее. В статьях — попытки осмыслить внутренние законы этого театра, запечатлеть мир ускользающей красоты, зыбкой гармонии, мерцающих смыслов, желание уловить то, что именуется «стилем Фоменко».

Конечно, каждый театральный человек знает, что «школа» — это процесс живой, подвижный, зафиксировать который практически невозможно. Поначалу была идея проникнуть в «святая святых» — кабинет главного режиссера, описать, так сказать, «один день Петра Наумовича». Но из затеи этой ничего не вышло. Театр существует в «закрытом режиме», на репетиции чужих почти не пускают. Сам ПН интервью дает редко, словно боясь разменять что-то в словах, ненароком разрушить годами наживаемую атмосферу в театре. Возникла идея «пойти другим путем» и подключить к размышлениям «коллективный разум», недаром же его студентов называли «головастиками». Понятно, что все предложенные вопросы вертелись вокруг одного и того же. Поразительно, что ответы в чем-то главном неизбежно совпадали. Общность видения, оценок, пристрастий идет еще из гитисовских времен и определяется единым «генетическим кодом» Мастерской.

Карен Бадалов

— Существует ли, на ваш взгляд, понятие «Школа Фоменко»? Если да, то каковы ее основы?

— В основе — понятие слова и отношение к нему. Это для ПН главная вещь при всем блеске формы, которую он обожает. Он же формалист (в хорошем смысле), хотя принадлежит к русскому психологическому театру. Понимаете, сколько бы я ни встречал режиссеров, работая с ним, я вновь убеждаюсь: самое главное в этой профессии — научиться разбирать текст. Правильный разбор зачастую определяет успех. Дальше уже постановочные трюки, эффекты, режиссерский вкус и направление. Но здесь основа всего.

— Мне кажется, его любимое слово — «подробно»…

— Да. Он воспитывает тягу к филигранности. Вкус к мелочам. Хорошо, чтобы каждая мысль, каждый поворот, секунда жизни на сцене были бы по поводу чего-то или кого-то, когда нет необязательности существования. Чтоб были паузы, но не было пустот. Смысл в том, чтобы, грубо говоря, понять: по ком звонит колокол? Кто объект?

Но в целом, поймите, просто невозможно проанализировать его метод на все 100%, это нереально. По-настоящему понять его можно только в работе. Вот я вам все это опишу — и все будет неправда. И он первый это разрушит, опрокинет. Потому что без этих самых эфемерно-ускользающих вещей, без этой вязи, атмосферы — нет театра Фоменко. Он обожает игру атмосфер на сцене. Он музыкант и, более того, скрипач. А скрипачи ведь все «слухачи». Он очень много воспринимает на слух и иногда не смотрит, а слушает спектакль, а потом говорит, что получилось, что нет, кто как играл…

— Как объяснить тот факт, что каждый курс Фоменко по сути уникален? Что ни актер — то личность?

— Он это видит уже при наборе. Но как он это видит, я не знаю. У него… особый дар проникать в индивидуальность, интуитивное начало. Ну, как он набрал наш курс? Курс, где два человека, я и Юскаев, были уже с высшим образованием, Галя Тюнина после училища уже успела поработать два года у Дзекуна, Юра Степанов закончил Иркутское училище. Ведь все боятся набирать взрослых, это люди уже сложившиеся, что-то прочувствовавшие. Он этого не боится, потому что не ломает человека, не подминает его под себя, а предлагает определенные пути. Так и педагогов курса он не подминал под себя. Или другое — как он разглядел сестер Кутеповых в 16 лет, когда еще вообще не было понятно, что из них будет…

— Если касаться каких-то общих вещей, мировоззренческих — есть ли у театра кредо, так сказать, символ веры?

— Я думаю, что есть. И это, прежде всего, демонстрирует репертуар. А в институте на любом показе он говорил нам о вещах, связанных со вкусом — вкус к слову, вкус в профессии. В любой работе, неважно с кем — это не должно изменять. Он позволяет нам работать на стороне, в кино, антрепризах, но всегда говорит — не вляпайтесь, не лезьте в чернуху, после чего долго будете отмываться.

— А есть ли у него какие-то универсальные приемы в режиссуре, работе с актером? Или каждый раз материал диктует?

— И то, и то. Он старается каждый раз идти от автора. Понятно, что у него есть и определенные приемы, и вроде мы их знаем, и мне кажется, я могу определить, какая интонация ему будет нужна… Но мне так только кажется! Он мгновенно все изменит. У него основной принцип — все время искать что-то новое. Не рассиживаться на том, что нашел.

— Название Мастерская себя оправдывает?

— В чем вообще принцип мастерской? Там все время что-то ремонтируется, пересматривается. Боязнь омертвелости, канона. Мы все время возвращаемся к выпущенным спектаклям — вот то, что как раз отличает наш театр. Скажите, много ли найдется театров, где спектакль, который играется уже 10 лет, будет репетироваться заново? Я таких примеров не знаю. Фома смотрит спектакль и говорит: «Вы стали формально играть». И мы опять возвращаемся за стол и начинаем вспоминать смысл слов, который, оказывается, уже немножечко «замылен». Это и есть принцип Мастерской. Просто это наша внутренняя работа, скрытая, мы ее никому не демонстрируем. На репетиции людей не пускаем, потому что тогда возникает ощущение показа. А все хотят узнать, как это у них там все происходит. Зачем? Это все равно что лезть в постель… Потом, понимаете, у нас театр, где можно попробовать. Кроме Каменьковича, Женовача, Поповски здесь ставили многие режиссеры, и были работы, которые не выходили на публику. И мы не видим в этом ничего странного, при том, что театр вкладывает деньги. У нас нет художественного совета, но есть стиль театра, определенная планка. Это планка в нем самом, и решать только Фоме, что имеет право на существование, а что нет. Ведь он позволял играть здесь и студенческие спектакли, которые отличаются по уровню и способу актерской игры. Потому что понимает: все время нужна свежая кровь.

— В вашей творческой жизни были моменты несостыковки со стилем театра? Усталость от поисков театра в определенном направлении?

— Знаете, этот момент есть всегда. Такие вещи связаны, прежде всего, с поиском своего места в жизни, в искусстве. И собственную усталость нужно уметь отделять от состояния театра. Я не думаю, что театр пришел к какому-то этапу, периоду подведения итогов. Ничего подобного. Кризис «среднего возраста» для нашего театра уже состоялся. И мне теперь кажется, что мы быстрей прошли все этапы становления театра. И вроде бы должен начаться и кризис во взаимоотношениях с ПН. Но — удивительная вещь — за последние три года эти взаимоотношения (я, прежде всего, про себя говорю) вышли на гораздо более серьезный уровень. Мы стали другими, и он это видит и ставит перед нами более глубокие задачи.

— Кстати, о необходимости каких-то трансформаций говорит в последнее время и критика.

— Дело даже не в том, что об этом говорит критика, а в его собственном ощущении. Он все время говорит, что нам нужно сыграть трагедию. Надо искать ее в репертуаре. Хватит играть в «поиграшки», нужен иной виток. Все равно наш веселый воздух никуда не денется. Легкость никуда не уйдет. И еще я знаю, что компания людей, которая собралась в нашем театре, может все. Каждый по отдельности — нет, а все вместе — не сомневаюсь. У меня еще другое наблюдение: люди с трудом выносят, когда где-то все хорошо. Почему-то всегда все ждут развала, хотят скандала. Но кто хочет провала и ждет его — пожалуйста. Все спектакли ПН на премьере можно назвать провальными, потому что по-настоящему спектаклями они становятся только к десятому показу, когда появляется филигранность, исчезают белые нитки. Он очень много пробует, очень сложные ставит задачи, сразу решить их невозможно. Зато есть что осваивать.

— На посторонний взгляд, ваш театр — идеальное сообщество, где все настроены в унисон…

— Это во многом заслуга ПН. Вообще работать с ним могут только близкие ему по духу люди. В другом случае им будет тяжело и даже муторно, многое они воспримут как насилие над собой. Но я-то воспринимаю это не как насилие, а как предложение, хотя он бывает очень несдержан и даже жесток. Но бывает и мягок. Просто он требует такого же отношения к делу, что есть у него самого. Понимаете, он создал этот театр и очень боится, что театр внутренне рассыплется. Он понимает, что соединить людей можно только работой. И до сих пор он относится к нам как к студентам, своим ученикам, размышляет над тем, что нужно каждому для роста, развития. Ничего не знаю про «идеальность», но в нашем театре, что тоже редкость, отношение к делу ничем не замутнено — ни деньгами, ни личными взаимоотношениями. Мы тоже очень боимся потерять наш театр. Я знаю, что какие бы прекрасные условия в другом месте ни были, сколь великие артисты ни играли — такого не будет. Это уникальный во всех отношениях вариант. И потом ты уже все равно на других людей, на режиссеров смотришь сквозь призму Фомы…

— Какой-то пропасти — возрастной, ценностной — не чувствуете?

— Такого рода пропасти нет. Есть пропасть другая. Я чувствую, что в сравнении с ним в какие-то моменты я просто человек необразованный. И дело ведь не только в количестве прочитанного, увиденного. Он пришел к состоянию мудрости. Он видит дальше нас и всему знает цену. В центре его спектаклей…

— Все-таки любовь?

— Конечно. Любовь. Потеря любви. Он очень хорошо ставит про любовь. Он все про это знает…

Мадлен Джабраилова

— Школа — это только ПН и команда абсолютно разных людей, которую он собрал. Я думаю, это так же, как система Станиславского: только из рук в руки, только живое общение, личность.

— А что касается педагогических приемов Фоменко? Что тут главное?

— У него абсолютно индивидуальный подход к каждому. Он видит актера, студента как бы в проекции, в потенциальных возможностях, о которых тот иногда даже и не подозревает. Он размышляет о каждом: когда попридержать, чтобы что-то накопил, когда выдернуть и попробовать в неожиданном качестве, чтобы не складывалась инерция восприятия актера. И еще у него очень развит интуитивный дар. Интуиция его иногда для нас мучительна. Он отвечает на то, о чем ты даже еще не спросила.

Через актеров он все время что-то проверяет в себе, свои сомнения, догадки. Меняется сам, и вместе с ним мы тоже начинаем меняться, искать. В общем, тут педагогический подход всегда смыкается с режиссерским. Он не всегда впускает в свою «кухню», а иногда просто жестко ведет и предлагает свое решение. И может предложить решение настолько странное, что поначалу ничего, кроме отторжения, недоумения, оно не вызовет. И все-таки веришь ему безоглядно и в итоге через огромное сопротивление понимаешь правильность его взгляда. И тогда уже начинаешь не с ним общаться, а с ролью, играть с ней, поворачивать. А он ждет очень терпеливо, пока наиграешься. Хотя может и отступить, если видит, что это тебе никак не близко.

— Как вам кажется, существует ли такое понятие — «фоменки» или это все критики придумали?

— Я сама об этом много думаю, что это за природа актера, которая близка ему и всем нам?

Понимаете, так как в его собственной природе заложен парадокс, он, видимо, и делает ставку на такого рода артистов. Ему всегда интересен контраст в артисте, зигзаг, алогичные, прихотливые линии. И стихия игры и иронии ему тоже очень близка, легкость игры, когда ты тяжесть не выражаешь, а преодолеваешь. Когда возникает легкое дыхание в самые, казалось бы, трагические моменты. Ему очень интересен контрапункт в игре актера. Быстрые переключения из тональности в тональность.

Он очень жестко учит профессии, и какие-то профессиональные вещи в нас просто вбиты. А дальше — уже твое дело, как ты начнешь это тратить. Но он все время держит нас в напряжении, все время воспитывает понятие ансамбля, общего дела. Спектакль для него как симфония.

И ты должен понять, что, если вносишь в спектакль даже микродозу, но делаешь это точно, для всех остальных это победа. Хотя все дается нелегко, всегда спотыкаешься и всегда ощущение непобедности. И я удивляюсь, когда слышу о легкости и воздушности спектаклей. Каким неимоверным трудом достигается эта «вольнодумная глубина», как он любит повторять! И еще мы все время от него слышим: «Не верьте успеху и не верьте неуспеху. Истина всегда посередине».

— Этот процесс поисков заранее задан или возникает спонтанно?

— Это очень сильно зависит от его внутреннего состояния. Он очень чувствительный человек, и его вдохновение зависит от множества причин. Иногда на репетиции он заходит в тупик, ничего не может сделать, и все расходятся в ужасе, в ощущении катастрофы. А в другой раз у него такой фонтан энергии, что он готов прыгать как ребенок, показывая, залезает на столы и стулья, и мы его стаскиваем обратно. Он, конечно, очень в этом заразителен. Что меня всегда в нем поражало, это его абсолютная детская открытость, незашоренность. Он говорит, что все время учится у нас и истины не знает.

— Начиная репетировать, загружает ли он вас какими-то общими задачами или не посвящает в свои замыслы?

— Он репетирует иногда очень странно. Это, наверное, можно отнести к его школе.

Он может начать говорить не о действии и задаче актера, а о чем-то постороннем — о людях, встречах, прежнем своем опыте, может всю репетицию потратить на эти рассказы, но в итоге постепенно, изо дня в день все это перемалывается, собирается в актерскую копилку, нужную для спектакля. То есть всегда это не жесткий технологический процесс, а нечто большее — загружение нас каким-то опытом — жизненным, профессиональным. Он учит смотреть на мир, запоминать, хотя сам всегда говорит: «Я не педагог. Научиться вы можете только сами». Получается как бы прививка вкуса, обмен взглядами на жизнь, на эстетические проблемы. Для него главное — разбудить фантазию актера, ему необходим диалог. И поэтому на первых порах ему важна не мизансцена, не жесткий рисунок роли, а совсем другое: создать мир, атмосферу. Это, кстати, очень важно для него — атмосферная репетиция. Ему нужно, чтобы в ходе репетиций режиссер действительно умирал в артисте. А когда артист не включается, когда не происходит чуда жизни на сцене, он говорит: «Что я вижу? Я вижу плохую фоменковскую режиссуру, я не вижу артистов».

Возникает голая схема, а он такими рациональными построениями никогда не руководствовался.

— Что такое для вас 10-летний юбилей Мастерской?

— Если бы об этом сейчас не говорилось, я бы и не почувствовала. Когда попадаешь к нам в театр — время останавливается. Кстати, по-настоящему это все-таки пятнадцатилетний возраст. Когда мы только открывались и искали название (я сейчас вспоминаю, как отчаянно упирался ПН: «Не называйте театр моим именем, я не смогу работать в театре имени себя». Но мы буквально заставили его это сделать. А что может быть другое?) — мы, прежде всего, были нацелены на результат, упрямо делали спектакли. И права на ошибку не было. А сейчас наступило время поисков в разных жанрах, стилях. Сам ПН, дай ему волю, репетировал бы годами, ему интересен, прежде всего, процесс. Тем более что в последнее время он все больше говорит о необходимости перехода, экспериментального пути. Это не значит, что в корне изменится язык, просто усложнятся задачи.

По-прежнему его очень заботит «команда». Я вообще не знаю, насколько каждый из нас представляет интерес и может по отдельности продолжить школу Фоменко… Он очень оберегает атмосферу в театре, следит за взаимоотношениями. Он всегда говорит: «Берегите себя. Берегите театр. Сюда вы будете приходить зализывать раны». И это действительно так, я в этом убеждалась не раз. Наш театр — Дом. Это безусловно. Возникает такой семейный подход, когда слова между нами уже становятся необязательными. Важнее взгляд, интонация. Может, все это и приводит к тому эффекту, который иногда видят в нашем театре и на спектаклях, и на репетициях.

— С другой стороны, путь абсолютной жертвенности, самоотдачи, который он предлагает, — не обременительно ли это в наше время?

— Мы к этому привыкли. А для чего нужно себя беречь?

Если говорить о ПН, я думаю, он сам этой ответственностью за театр, за нас всех иногда тяготится. Он человек свободолюбивый. Но как замечательно знать, что всегда можешь прийти к нему в кабинет (так называемый, он же библиотека), и он как отец будет с тобой возиться, разбираться в твоих сложностях! В общем, я благодарю судьбу за то, что все так сложилось, хотя понимаю, что, находясь внутри, по-настоящему ты это «семейное счастие» оценить не можешь.

У него есть «воздух восприятия». Он способен подняться над ситуацией и отнестись к ней мудро, с иронией. Он обожает жизнь во всех ее поворотах, умеет радоваться ей и внушать нам, что она прекрасна. Горька, но прекрасна.

Кирилл Пирогов

— Все то, что можно назвать «школой», я думаю, на самом деле очень эфемерно, не опирается ни на какие теоретические законы. Это только ПЕТР НАУМОВИЧ ФОМЕНКО. Школа — это, прежде всего, мироощущение, мировоззрение и, соответственно, отношение к театру компании близких людей. Но нам изнутри все это достаточно трудно понять, нам трудно с чем-то сравнивать. Мы живем такой полузакрытой жизнью.

— Как режиссер он жестко работает с актером или его способ больше рассчитан на импровизацию, мгновенный отклик?

— Знаете, все, что только можно представить, — все это происходит у нас на репетициях. Все мыслимые и немыслимые пути, способы работы режиссера с актером. Канона никакого нет. Каждый раз это происходит по-разному, зависит от артиста, от конкретной ситуации. Всегда есть только его огромный опыт, невероятные умения. Его любимое слово, например, интонация. В театральных школах всегда учат: только не интонируйте, не красьте интонацией. А у него наоборот — можно и нужно. Счастье в театре Фоменко и наше счастье одновременно в том, что заданности не бывает. Все неоднозначно и внутренне противоречиво, сложно, текуче… Он непредсказуем. Это, может быть, одно из его главных качеств — непредсказуемость, алогизм в хорошем смысле в подходе к роли, к спектаклю. Мы никогда не знаем, что будет завтра.

— Он касается каких-то глобальных, общих тем или это в основном производственные вопросы?

— Прямо он никогда об этом не говорит. Но это всегда стоит за тем, как он репетирует, как формирует репертуар. Здесь всегда планка нравственного, культурного отношения, безусловно. Ему важно, чтобы люди все время продолжали учиться, и в покое он нас не оставляет. Лично для меня это самое грандиозное, если говорить пафосно.

— В этом смысле название Мастерская себя оправдывает?

— Действительно, есть принцип постоянных проб. Окончательности, утвержденного раз и навсегда результата не бывает. Каждый спектакль может принести что-то новое. Он во многом доверяет артистам (редкое, кстати, режиссерское качество), в этом, наверное, и состоит особенность его метода: центр тяжести в его спектаклях переносится на артиста. Не всё: есть некая тонкая природа сценического действия, есть музыка, всегда замечательная, декорации, костюмы, и все-таки главное — артист. Бывает, что ты этому доверию не соответствуешь: можешь не дотянуть — упасть. А спектакль покачнется, но не упадет, потому что внутри, несмотря на всю хрупкость, довольно прочная конструкция. Чтобы этого не происходило, ПН настраивает нас на то, чтобы каждый раз перед спектаклем заново проходить все по внутренней линии.

— Есть что-то особенное, что вы цените в работе с ПН?

— Знаете, превозносить его бессмысленно. У нас в театре вообще не принято говорить все это. Театр — живой. И это самое большое счастье, которое у нас есть благодаря ему. У нас всегда присутствует дух школы, студийности, и ни в одном другом театре у нас бы не было таких ролей, таких спектаклей. И я думаю, все это понимают. Главное, что нам интересно, радостно с ним работать, учиться у него, жить рядом. И никогда не возникает даже потребности с чем-то еще сравнивать. Вообще нет такой задачи, необходимости завоевывать кого-то. Это бессмысленно — быть первыми или последними. А что касается итогов, то их надо подводить, когда все кончено. А мы надеемся, что-то есть еще впереди…

Галина Тюнина

— ПН никогда не называет наш театр школой. Никогда словесно не определяет метода работы с артистами. И никогда не называет себя учителем. Ведь каждая школа сразу ставит рамки, ограничения: можно-нельзя. У нас все происходит более свободно. Легко, непредвзято. Хотя школа, наверное, все-таки существует. Она, конечно, заключена в личности ПН. В его открытости всему, в постоянном желании что-то менять, впускать в себя живое.

— Вы имеете в виду поиски нового сценического языка?

— Поиски вообще в области театра, театра, который дает свободу мысли. Свободу сознания, проявления…

— И все-таки такое понятие, как «фоменки», на ваш взгляд, существует?

— Конечно. Но, понимаете, это не внешние черты. Специфика, конечно, есть, но на каком-то другом, чувственном уровне. Это не поддается рациональному анализу. Я назову, например, склонность к импровизации. Но у нас есть актеры, которые очень не любят импровизировать, у которых это вызывает панический страх, и я одна из них. Иногда эту общность определяют как стихию игры, и это правда. Особенно так было сразу после института. Это во многом был театр, где взаимоотношения строились на игре и уже из игры возникало ощущение театра. Игра как шутка, игра как ирония. Ирония к самим себе, к жизни, где все подвергается сомнению и одновременно непреложно. Где можно за внешней шутливостью найти вдруг что-то серьезное, прикоснуться ко всему, ничего не исчерпывая. Это было, мы получали от этого удовольствие. Но сейчас я не могу сказать, что это метод театра. Тот же ПН со мной не согласится. Последнее время он говорит с нами о театре открытых энергий, о театре трагедии, о том, что трагедия как чистый жанр себя исчерпывает, видоизменяется, ищет себя на стыке жанров. И что дает такое право — играть трагедию, как артисту открыть в себе энергию потрясения. Но, с другой стороны, ощущение высокой трагедии вторым планом, изнутри присутствует во всех его спектаклях, не видеть это странно…

— Не возникает ли иногда в вашем театре момент непонимания поколений? Принято считать, что для молодых характерно априори тяготение к авангардному языку?

— Лично мне это неинтересно. Хотя я признаю авангард, смелые решения. Я здесь, наверное, многое не умею, могла бы овладеть — но, честно говоря, потребности нет. Это ведь во многом — внешняя форма, а менять цвет, потому что так модно сегодня, — бессмысленно. Я хочу сказать, что если вы идете к ПН в театр, не надейтесь на то, что там будет что-то внешне замысловатое, «навороченное». У нас простой свет, простые декорации. Ничем внешним ПН не увлекается. И не потому, что… не может — не хочет. Неинтересно уже. У него душа направлена совсем на другое. Он, как Брук к концу жизни, готов заниматься другим театром, где все только в актере, через актера. В молодости волнуют масштабы: там масса людей, здесь что-то происходит… А он теперь — посмотрите, как интересно, — уходит все глубже и глубже, сужает круг интересов. А главный интерес — человек. Ведь настоящее углубление и всеобщность всегда сводятся к единому, уникальному. К наблюдению космоса в душе. Мне кажется, что это и есть современность — это просто неизменно. Меняются поколения, моды, театральные направления… А тот, кто владеет этим языком, тот владеет ситуацией. К этому всегда будут поворачиваться, это всегда будет цениться.

А в смысле возраста… Он моложе всех нас. Мы иногда выглядим большими консерваторами, чем он. Он до сих пор поражает своим умением рисковать, жаждой каких-то непознанных вещей.

— Что вам больше всего интересно в режиссуре Фоменко, что формирует вас как личность, актрису?

— Режиссура Фоменко — это режиссура, которая абсолютно выявляет смысл. Его идеал — когда совсем не видно режиссуры. Все идет от автора. Он всегда дает возможность попробовать во всех направлениях, экспериментировать и терпеливо ждет, пока мы, наконец, успокоимся, отработаем весь этот «шлак» и вернемся к смыслу происходящего, к тексту. Чтобы совместно искать, разбирать его внутреннее устройство. И у него самого в процессе работы каждый раз заново складывается история взаимоотношений с автором -восхищение, разочарование, полное непонимание… Ближе к выпуску спектакля он убирает все подпорки из-под артиста (это может быть музыка, что-то еще). И это верно. Артист должен держаться как бы в воздухе и пытается это делать, потому что ПН умеет подталкивать актера к тем вещам, которые всегда за тем, что видимо, за оболочкой. Какие-то токи, тонкие поля, область смутно различимого, желаемого. И в этом, повторяю, всегда умение и способность рассказать историю человеческого духа, то профессиональное умение, которое сейчас из театра все больше уходит.

— Выдерживают ли ваши спектакли испытание большой сценой, совместима ли с ней эстетика камерного спектакля?

— Это эстетика не камерного спектакля — интимного. А камерная форма — вынужденная. У нас нет большой сцены, отчего очень страдает и сам ПН, и все мы. И когда она возникает на гастролях, это, конечно, усложняет задачу, но дает спектаклю новые импульсы. Потому что все спектакли Фоменко рассчитаны на пространство. Он обожает его менять, и в новых условиях оно может быть любым — косым, квадратным, вертикальным, горизонтальным. Безумно переживает, но испытывает восторг всякий раз. Он ведь режиссер-постановщик. Любит играть пространствами, звучаниями, людьми. Любит маленький, камерный спектакль бросить на огромную сцену, а крупный, постановочный — попробовать в негромком звучании. Но вот еще один, уже сегодняшний поворот: последнее время он все время говорит о молчании. «Возьмем сейчас „Три сестры“, соберемся и промолчим весь спектакль. Я хочу, чтобы мы прошли только по ремаркам. Прочитали ремарки». Как это понять?

Знаете, у Елены Камбуровой есть песня о «тени звука». Она поет так, что это уже не сам звук, а нечто… Она вытаскивает из него эту тень, грань. У него тоже есть эта тень, дематериализация достаточно грубой фактуры театра. Тень театра, тень жизни… То, что можно почувствовать и сложно выразить. Хотя, если бы ему мы об этом сказали, он бы очень напрягся. Он слов не любит. Не любит. Потому что много за ними видит, очень их чувствует и боится стертости. Для него есть ответственность слова: или что-то вообще не произносить, или — идти дальше. Он и в театре часто молчит. Но это — звучащее, значащее молчание.

— На каком витке ваши творческие взаимоотношения сегодня? Не тяжела ли модель Театра-Дома?

— Я могу сказать только одно: если сейчас попытаться разорвать их — будет кровь. Мы не срослись даже, это что-то другое… Семья. Хотя это не только личностные отношения, в них есть что-то большее. Но — это любовь, безусловно. Я не знаю, звезды ли сошлись, Фома ли воспитал так, подсказал, но в наших отношениях пятнадцать лет назад была, действительно, заложена любовь, исключающая очень многие вещи, характерные для театра, — интриги, сплетни. Наши конфликты всегда были ниже, чем, скажем, мое чувство к партнеру. А отношения с ПН — это отец и дети. А в семье все бывает. Дети раздражают родителей, родители — детей, и тогда возникает потребность разрыва, потом дети возвращаются. Все плачут. Возвращение блудного сына — вечный сюжет. Любой разрыв ощутим до костей, мы чувствуем друг друга на уровне вибраций.

Но сильно любить и быть привязанным — это, конечно, болезненно. И мы являемся для него не только радостью, но и мучением. Он порой говорит: «Я боюсь вас больше всего на свете». Я понимаю, что есть открытость какая-то и от нее можно уставать. Проникновение друг в друга, и он как будто внутрь тебя смотрит. Его не обманешь. И даже думаешь, что и играть-то перед ним странно, что-то изображать. Зачем? И в то же время ему с нами легче, мы способны сглаживать углы, он часто бывает благодарен за то, что мы не задаем вопросов. Мы просто чувствуем его. Чувствуем, в каком настроении он пришел и как пойдет репетиция. Я думаю, это умение — не задавать вопросов — дорогого стоит. И в жизни, и в театре. Не пытаться расставить все точки над «i». Не подвергнуть все сомнению… а подождать. Что-то потом додумается, что-то откроется, и пусть это будет нелогичный путь. И он нам доверяет и допускает, что у спектакля после выпуска может быть уже своя судьба. И изменения могут быть в лучшую сторону. Словом, людям со стороны, которые приходят в наш театр, все это довольно сложно понять.

— Один из учеников ПН как-то сказал, что его театр «про восторг жизни». Вы бы согласились с этим?

— Восторг жизни?.. Мы в «Войне и мире» поем песенку: «Восторг любви лишь миг один, любви страдания удел целой жизни». Скорее так. И все-таки, если говорить о театре ПН, можно сказать одно — он светлый.

Февраль 2003 г.

В статье использованы фотографии Л. Герасимчук

ИСТОРИЯ ЗАПРЕЩЕННОГО СПЕКТАКЛЯ

П. Фоменко расскзывает о «Мистерии-Буфф». Декабрь 2002 г. Фото М. Дмитревской

П. Фоменко расскзывает о «Мистерии-Буфф». Декабрь 2002 г. Фото М. Дмитревской

Закрытый, запрещенный, не допущенный до премьеры спектакль «Мистерия-буфф» Петра Фоменко, который они с Марком Розовским делали к 50-летию Советской власти в 1967 году в театре им. Ленсовета, — не просто одна из театральных легенд, но и существенный, отчасти роковой момент в творческой судьбе Фоменко: на несколько лет он был отлучен от профессии и вернулся в театральный Ленинград только в 1972 году, приглашенный В. С. Голиковым в театр Комедии.

Об этой «Мистерии-буфф» и по сей день люди, видевшие спектакль, рассказывают как о сильнейшем, невиданном впечатлении тех лет. Это был «глоток свободы», это был уникальный случай рождения в российском театре спектакля-политического кабаре. До сих пор некоторые считают, что такого пиршества режиссерской фантазии не знал ни один следующий спектакль Фоменко. «Что они там вытворяли!» — много лет воспоминания об этой «Мистерии-буфф» сводятся к этой фразе (глаза говорящего при этом загораются и закатываются к небу).

Много раз мы предполагали опубликовать материалы о запрещенном когда-то спектакле, планировали сделать подборку «Три жизни Петра Фоменко» («Мистерия», театр Комедии, «Мастерская») но по самым разным причинам публикация не случалась. «Мастерская П. Н. Фоменко» готовилась к своему 10-летию, а в Москве (декабрь 2002 года) проходила Всероссийская режиссерская конференция. На ней вдруг кто-то неожиданно задал Фоменко вопрос о «Мистерии-буфф», и Петр Наумович начал рассказывать.

П. Н. Фоменко

Помните, у Маяковского есть предуведомление: «В будущем все играющие, ставящие, читающие, печатающие «Мистерию-буфф», меняйте содержание — делайте содержание ее современным, сегодняшним, сиюминутным». Он завещал оставлять канву, но менять этот вечный сюжет поисков земли обетованной. И мы, конечно, там погуляли…

Марк Розовский написал большие куски текста. Конечно, мы были идиотами, считали, что это может пройти:

Ах! Ох! Уф!
Новая «Мистерия-буфф»!
Заманчиво, не так ли,
Создать такой спектаклик!
Актеры счастливы. Радостны лица.
Народ у входа в театр толпится.
Режиссер доволен. Директор рад.
Пьеса революционная. Сплошной Петроград.
Все прекрасно. И готов отчет
За этот трудный юбилейный год!
Идея нравится всем до единого.
И даже начальству тоже.
Но тут возникает вопрос непредвиденный:
А кто сможет?
С кем говорить? Кому предложить?
Кто возьмется? Кому удастся?
Этот — литературная килька. Тот — кит.
Кандидатур — масса!
Совсем запутались. О боже,
Кто сможет?
Вот Вознесенский. Конечно, хороший поэт…
Но ведь времени у него нет.
Звоним прямо на поэтический трон:
— Андрей Андреич! Не возьметесь?
— Не могу. Занят.
Пятый день ищу женскую рифму на слово
«синхрофазотрон»!
— Ну, а все-таки, Андрей Андр… Аллё, алле, алла!
У Евтушенки тоже дела.
И вообще он в последнее время стал потише.
Ему с Софроновым на этой неделе
надо быть в Париже!
А кто свободен? Наверное, мастера-сатирики?!
Вот кто привык к перелицовке и стирке!
Леонид, скажем, Ленч
Или Борис Ласкин…
Нет, не годятся. Ленч носит френч.
Ничего не поделаешь, он
Сатирик старых времен.
А Ласкин? Что Ласкин?
Ласкин в политике не натаскан!
А если… Сергей Михалков?!
Может, нам и нужен таков?
Э, нет, это выбор опасный:
Напишет как басню гимн
И как гимн басню!

И мы еще удивлялись, что это вызывает неприятности. Какими безумцами надо было быть! Но это был восторг невероятный, и, если бы спектакль вышел, он мог бы идти целый сезон каждый день и собирал бы аншлаги. Там была Дама-истерика — Аллилуева, и это не было тогда пошло, потому что было опасно для жизни.

Там сперва был ад, потом преисподняя, было семь пар нечистых, которые лезли на железный занавес, и, несмотря на запреты пожарника по фамилии Фурай и сто его докладных, занавес медленно поднимался, и они сыпались с него, как тараканы с матраса… Ссыпались — и открывался рай. В раю звучала песня, которую в то время почему-то любил петь певец М. Магомаев: «Небо, небо, небо, небо, небо…» В раю лежали весьма обнаженные ангелицы и те, кто в этом раю обитал. Члены политбюро. Все они лежали укрытые газетой «Правда». А Толя Равикович был не обнажен, потому что он был в этом раю без партнерши. И он находил топор, огромную колоду и делал себе усекновение… Вот так мы хулиганили. Там было два диктатора, Мао Цзедун, Дин Раск (если вы помните такую политическую фигуру), там были канканы, голые страшные ноги, которые пробивали насквозь пианино. Это был экспрессионизм на уровне нашего голодного идиотизма, первый глоток свободы, которая потом показала нам кукиш. А местами спектакль доходил до трагических мгновений, мистериальных, высоких размышлений о себе самих.

Как и у Маяковского, у нас было семь пар нечистых, но каждый был один, а парой была его тень, которую он бросал в будущее или в прошлое — в общем, куда-то… В спектакль мы вводили финал из Евангелия от Матфея. В то время это было опасно. Мы вводили Нагорную проповедь, поскольку у Маяковского есть Новая нагорная проповедь, начинающаяся словами: «Мой рай для всех, кроме нищих духом». Он осквернил Нагорную проповедь, потому что она совсем о другом: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное». И в спектакле после слов Маяковского с небес звучали другие слова — евангельские, истинные.

Я благодарен судьбе за этот спектакль, за наш идиотический восторг. Я понимал, что подвел Игоря Петровича, хотя он не очень мучился по части защиты спектакля. Это, наверное, было тогда бессмысленно. После первого же просмотра в театре им. Ленсовета ко мне подошли два замечательных ленинградских критика, И. И. Шнейдерман и Р. М. Беньяш, и сказали: «Молодой человек, у вас много вещей с собой? Возьмите вещи и уезжайте». Вещей было немного, но я не послушался, и спектакль сдавали еще четыре раза. Игорь Петрович Владимиров похудел в эти дни, побледнел, потому что это все ему, конечно, было тяжело.

В этот период я познакомился с легендарным человеком из Управления культуры Пал Палычем Быстровым. Это была ситуация из Достоевского. Низенький человек лебезятниковского плана имел ко мне большую слабость, говорил, что его дочь хочет со мной познакомиться, и, чтобы выпить, назначал свидания в ресторане Витебского вокзала. Вы знаете, палач и жертва встречались с радостью. И выпивали… Вот маленький сюжет для небольшого этюда…

Потом пришел Н. П. Акимов как главный эксперт. Это можно документально подтвердить, есть софроновский журнал «Огонек» тех времен, где все было опубликовано. Он сказал: «Я не люблю Маяковского, но то, что я увидел, — это не Маяковский».

С последней шестой сдачи выгнали всех зрителей, проверяли, нет ли людей под креслами…

Редакция «Петербургского театрального журнала» давно знала, что в литературной части театра им. Ленсовета хранится текст пьесы. Теперь к нам в руки попало даже несколько вариантов «Новой Мистерии-буфф». Поскольку спектакль сдавался несколько раз и каждый раз текст перекраивался, дописывался, марался, менялся, то какой из вариантов являлся каноническим для первой и для последней сдачи1967 года, сказать трудно. В одном из вариантов содержится правка начала 1989-го, когда М. Розовский, видимо, хотел подновить текст. Приводим несколько отрывков из первой редакции — не в качестве академической публикации, но чтобы дать читателю почувствовать специфику запрещенного спектакля.

Эпизод 8. «Черная сотня»

V Нечистый
Что за орава?
II Нечистый
Да-а… Явно не овцы!
I
Это махновцы!
(С гиканьем и свистом появляется троица хамов)
IV
Посторонитесь! Хам грядет!
VII
А хамство — квинтэссенция.
Драка. Пьянь. Коловорот.
И ненависть к интеллигенции.
1 Хам
Мы всех скоро задавим
И да запомнится вам:
Погибли и Авель, и Каин…
На свете остался лишь Хам!
Припев: Век двадцатый доигрался,
Началась такая муть…
В море собственного хамства
Не боимся утонуть!
2 Хам
Эй вы! Трепещите колоссы!
А ну, признавайтесь скорей:
Кто Ньютон и кто Ломоносов…
И кто по фамилии Эйнштейн!
Припев: Век двадцатый доигрался,
Началась такая муть…
В море собственного хамства
Не боимся утонуть!
<...>
Эпизод 9. «Диктатор»
VII Нечистый
Ну, а теперь посмотрите сюда.
Что там, нечистые, гляньте…
V
Вода!
VII
Ну, а в воде? Посмотрите получше!
V
Кто-то плывет… Старикашка дремучий!
II
Верно!.. А с ним окружение рядом!
III
Странно он движется… Как-то все задом…
IV
Задом-не задом — плывет по-собачьи!
V
Лозунги рядом… Что все это значит?
VI
Это, должно быть, такой, видно, стиль!
VII
В час проплывает тысячу миль!
<...>
Диктатор
Я переплыл экватор,
Но, тем не менее,
Я мировой диктатор.
Мое почтение!
С востока дует ветер,
Прошу запоминать:
Я — Солнце!.. И на свете
Двум солнцам не бывать!
Я на митинге стоял.
Сто тысяч раз портретенный…
В ус не дул и все мечтал
Казнить кого б наметить нам!
Пускай народ ишачит!
Я воевать хочу!
Я плавать по-собачьи
Всех в мире научу!
Это снять. А это сжечь.
Да здравствует страдание!
Означает кнут и меч
Перевоспитание!
<...>
Эпизод 10.«Я не могу»
(из бочки с визгом вылезает Дама)
Осторожней! Не рвите!
Шелк тонкий!
Мужик! Помоги поставить картонки!
Послушайте,
Я не могу!
Не могу я среди звериных рыл!
Отпустите меня
К любви,
К игре.
Кто эти перила?
Это тени перил,
стоящие берегами кровавых рек?
Послушайте,
Я не могу!
Даже как любить, я забыла уже.
Отпустите!
Не надо!
Мимо я!
Я хочу детей,
Я хочу мужей,
Не могу я жить нелюбимая,
Послушайте, я не могу!
(поет романс «Дорога в жизни одна, ведет нас к смерти она…»)
<...>
Нация у меня самая разнообразная.
Сначала я была русской —
Россия мне стала узкой.
Эти большевики — такой ужас!
Я женщина изящная,
О душе памятуя,
Богу пою свою аллилуйю!
Поехала в Индию
И в итоге
Очутилась в Швейцарии…
По дороге заехала в Рим. Город вечный.
С неба — манка.
Я на минуту стала итальянкой.
<...>
Потом поехала на край света
Искать свой рай.
Рай оказался потерянным где-то.
А света не имел
Край.
Гналась за богом по морю, по полю —
И вот я турчанка
Гуляю по Константинополю.
Стала к долларам подбираться ближе —
Уже парижанка.
Гуляю по Парижу.
<...>
Милые красные!
Милые белые!
Милые правые!
Милые левые!
Ну, не надо! Не подымайте ругань!
Бросьте друг на друга коситься!
Протяните руки!
Обнимите друг друга!
Пусть северный полюс
Соединится с южным!
Консолидация! Дружба!
Все очень мило!
Маяковский обожает Ермилова,
А Ермилов Маяковского!
Никто ни на кого ничего не точит
Твардовский обожает Кочетова,
А Кочетов — Твардовского!
Без злобы, без свары, без всякой сложности,
А просто — единство противоположностей,
Словом, целуйтесь, а не ругайтесь,
Словом, плодитесь и размножайтесь…
Финал
<...>

На пророков перестаньте пялить око,
Взорвите все, что чтили и чтут,
и она, обетованная, окажется под боком
— вот тут!

Кроме текстов, вариантов, правок, в литературной части театра им. Ленсовета хранятся несколько протоколов приемок спектакля.

Первый (2 машинописных страницы) — протокол обсуждения пьесы «Мистерия-буфф» от 17.10.1967 (после переработки театра). На обсуждении присутствовали всего четыре человека: Сурин (лектор-международник. Здесь и далее отсутствие инициалов — дань стилистике документа. — Ред.), Витоль (управление культуры), Цимбал (критик), Петрова (Горком КПСС).

Второй (81 машинописная страница) — стенограмма совещания при управлении культуры Ленгорисполкома. 16.11.67. На совещании присутствовали (цитируем по титульному листу): А. Я. Витоль, В. Н. Куштысева, Н. А. Качалова, Л. И. Григорьева, И. П. Владимиров, Н. В. Зайцев, М. Н. Любомудров, С. В. Владимиров, Е. С. Калмановский, Г. А. Лапкина, Ю. А. Головашенко, П. Н. Фоменко, Д. И. Золотницкий, Н. А. Райхштейн, З. Я. Корогодский, М. Г. Розовский, Н. Л. Песочинская, Л. В. Зотова (Москва), В. Д. Толстая, Н. А. Рабинянц, М. С. Каган, С. Л. Цимбал, Р. М. Беньяш, В. А. Сахновский-Панкеев,Сохор, А. М. Эстрин, Б. О. Костелянец, Кравцов, Степанов, Э. С. Капитайкин, Г. А. Горохова, Димант. То есть театр подкрепил позиции спектакля всем критическим цехом города Ленинграда!

Третий, записанный вручную, — обсуждение от 21.11.67. Здесь о спектакле говорили: Петрова, Сурин, Павлов, Степанов, Лебедев, Бессонов, Постышев (инициалы неизвестны. — Ред.); критики Климова, Р. Беньяш, Я. Маркулан, А. Юфит, Ю. Смирнов-Несвицкий, И. Шнейдерман, актеры театра И. Конопацкий, А. Эстрин, А. Анчиц, Л. Дьячков, Корвет, режиссеры Н. Райхштейн, И. Владимиров, Н. Акимов.

Мы пытались найти в протоколах хотя бы намек на причины, по которым спектакль был запрещен, но тщетно. Абсолютно все призванные на обсуждения спектакля критики, режиссеры, актеры высказываются положительно. Претензии, пожалуй, касаются только вопросов соблюдения меры и вкуса. Они хвалят спектакль не только потому, что спектакль действительно нравился, но и потому, что на таких приемках существовал негласный сговор всех присутствующих: защищать. Все понимали, что решается судьба спектакля, что протокол пишется для «Управы», обкома etc, и потому профессиональный и человеческий долг диктует только одно — отстоять спектакль. Свидетельств того, что спектакль закрывался руками Н. П. Акимова, найти никак не удалось, его слова из протокола чуть ли не самые апологетические, лексика свидетельствует о том, что он пришел защищать собрата по цеху и знает, что такое — угроза закрытия спектакля.

Акимов Н. П. Спектакль этот менее литературный, чем режиссерский. Спектакль этот доходит не столько текстом, сколько зрелищем, цель которого добрая, а не злая. Осуществлена попытка решить проблему революционного пафоса приемом театра 20-х годов. Поэтому не разделяю тревогу, высказанную здесь. Красочность, необычность, праздничность, оптимизм спектакля доходят прежде всего. Если не считать некоторых скучноватых мест во 2 акте, некоторых грубоватостей в первом акте, несколько затянут Мао Цзедун. Талантливость режиссера сильней директивности текста. Не было ощущения резкого разрыва между Маяковским и Розовским. Нельзя смотреть такой спектакль без зала. Никому же не приходит мысль в голову оценивать спектакль по зрительному залу (без спектакля). Проверить такой спектакль можно только на зрителе. Когда имеется ценность, созданная в театре, оценить ее лабораторным путем нельзя. Задача продлить Маяковского — сложнейшая. Очень хорошо было бы, если б такой спектакль существовал в ряду праздничных спектаклей города. Нельзя в такой форме отразить всю сложность современной жизни. Очень велика познавательная сила этого искусства, это серьезнее, чем любительский театр. Сохранить этот спектакль еще при двухмесячной работе невозможно. Партитура спектакля сложнейшая. Судьбу этого спектакля нужно решать оптимистичнее. Он станет любимым спектаклем — не за его ошибки, а за зрелищность, за праздничность, за все хорошее, что в нем есть и сохранится.

(Протокол от 21.11.67)

Витоль (Управление культуры). Во всех магазинах Швеции выставлены мемуары Аллилуевой, которые не вызывают особого ажиотажа. 18 фотографий в одном журнале мало говорят о ее трагедии. Должен быть ясно и точно определен главный удар. Враг № 1 — это двуликая Америка, покупающая мир, и мировой жандарм (тогда была Россия — сегодня Америка). Сегодня должна сильнее прозвучать тема Вьетнама. Нужно укрупнить тему Америки, это страшнее, чем убийство Кеннеди. Сытость оболванивает людей на Западе, атмосфера изобилия, развращенный мир. Очень нейтрален зонг о всемирном кавардаке — слишком общо.

(Протокол от 17.10.67)

Петрова (Горком КПСС). Безусловно, интересная работа, судя по материалу и по оформлению. Но по большому счету еще не происходит разговор о большой борьбе, которая происходит в мире. Фигура и образ Политикана должны вырасти, вряд ли правильно с помощью головных уборов строить собирательный образ Диктатора. Даму-истерику в смысле Аллилуевой сделать нужно более решительно, глубоко или совсем не делать.

(Протокол от 17.10.67)

Беньяш Р. М. (театральный критик. — Ред.). Я рада, что сегодня чувствуется атмосфера единодушия. Это, конечно, не свидетельствует о том, что все критики согласны во всем, но когда на твоих глазах совершается такое новое сценическое явление, глубоко талантливое и, что особенно важно для меня, глубоко личное, то равнодушным нельзя остаться…

(Протокол от 16.11.67)

Золотницкий Д. И. (театральный критик. — Ред.). Что касается работы режиссера, то некоторые вещи тут развиваются на интересном музыкальном принципе. Если чуть-чуть отвлечься и пофантазировать, то представляешь себе так: тут семь нотных линеек, есть диезы и семь бемолей. И я воспринял отдельные сцены как некоторого рода сюиты. Например, сюита потопа, которая идет, развивается и кончается кодой, где суммируются мотивы всего этого эпизода. И этот путь, подход, если я только угадал, интереснейшее творческое решение.

(Протокол от 16.11.67)

Сохор А. Н. (музыкальный критик. — Ред.). Я хочу сказать о зонге, который есть в спектакле: «Все выше, и выше, и выше…» Он получился, как у Брехта, бытовым мотивчиком. <...> Да, «Все выше, и выше…», о которой здесь были разговоры, была шансонетка, которая означала подъем юбки все выше и выше. Но этого уже никто из живущих не слышал, немногие знают, может быть, эту песню. Сейчас она заняла свое место, хотите вы или не хотите, и ассоциируется с определенным кругом представлений и идей. И никуда от этого не денешься. И сейчас разоблачать это не следует, это ничего не даст. Конечно, это музыка невысокого класса, двадцатых годов…

(Фоменко. Это песня тридцатых годов!)

Ну нет. В 1921 году в Киеве она написана нэповским поэтом (я забыл кем). Понемногу она распространялась и в 1927—28 была запрещена. Но затем снова всплыла и в 1933 году приказом наркома Ворошилова была утверждена в качестве марша для частей Военно-воздушных сил…

(Григорьева. И еще раз запрещалась в 1944 году!)

Если это нужно, то можно было бы вскрыть второй смысл этого мотива. Можно было бы взять мотивчик, похожий на этот… (играет на рояле)… и в том же ритме (поет на мотив «Оружьем на солнце сверкая…»).

Но, если говорить серьезно, то, конечно, не нужно этого делать. Это… не послужит правильному восприятию спектакля.

(Протокол от 16.11.67)

Корогодский З. Я. (главный режиссер ТЮЗа. — Ред.). В анализе спектакля, конечно, пальму первенства нужно отдать критикам, но и я хотел бы присоединить сюда свой голос, и даже не голос, а скорее чувство радости, что такое возникло и родилось, и в то же время чувство зависти — и личной, и общественной.

И не нужно быть осторожными в подборе похвал. Спектакль этого заслуживает. А если и есть частности, которые могут смущать нас, то они настолько мало значимы, что стоит ли тратить энергию, чтобы с ними спорить, — театр, режиссер и постановочная бригада прокорректируют многое.

(Протокол от 16.11.67)

Владимиров И. П. Нам повезло — мы встретились с человеком, который знает, чего он хочет. Радостно, что современность — это отношение к действительности. Сейчас уже есть ощущение праздника. Эмоциональный заряд таков, что зритель простит нам энное количество непонятностей. По-хозяйски, спектаклю нужно общение со зрителем. Пусть премьера 15,11 будет генеральной на зрителе.

(Протокол от 21.11.67)

Цимбал С. Л. (театральный критик. — Ред.). Мне хочется отметить в этом спектакле необычайно важную сторону: очень честную, я бы сказал, очень искреннюю внутреннюю активность. Он родился не из обращения к новому жанру, а из гражданственного представления театра, который не имеет права проходить мимо важных и трудных вещей, не имеет права не откликаться на многие вопросы, и театр выходит на широкую арену.

И еще — то, что было здесь уже сказано. Меня поразили возможности коллектива театра. Ведь это же первый спектакль такого рода, и нельзя предъявить претензий к актерам: они играли на таком накале и в такой согласованности, что остается впечатление, что они делали это всю жизнь!.. И это великая вещь. Из этого можно сделать вывод: такие спектакли нужно и должно ставить.

(Протокол от 16.11.67)

Калмановский Е. С. (театральный критик. — Ред.). Спектакль мне понравился, понравился сильно тем, что он очень серьезный. К сожалению, у нас в Ленинграде не хватает настоящей серьезности, не внешней. Есть многозначительное, но внутренней серьезности мало. И мне нравится, что этот спектакль серьезный, он берет важнейшие вещи. Не декларативно берет. Патриотизм.

<...>

Насчет формы. «Мистерия-буфф» не классика, не бессмертна. Попытка ее возобновить в той форме сценической, в какой она была, не правомерна. Маяковский полон революционного духа, и, очевидно, тут найден единственно верный путь: сделать спектакль, беря дух Маяковского.

(Протокол от 16.11.67)

Беньяш Р. М. Нечистый. Спектакль этот по своей природе, по своему жанру и по своему характеру принадлежит к произведениям искусства, которые шлифуются общением с залом. Я думаю, что если раз десять проверить его на зрительном зале, то он может быть доведен до высшего качества.

(Протокол от 21.11.67)

Фоменко П. Н. Для меня сегодняшнее обсуждение имеет исключительное значение. Оно проходит в моем родном городе, где я начал работать и хочу продолжать дальше. И я должен сказать, что таких кропотливых, доброжелательных, таких созидательных обсуждений я еще не знал. И это налагает особую ответственность на нас.

<...>

Я благодарен городу за то, что мы не вошли в общую праздничную афишу — нам дали время, чтобы поработать над спектаклем…

(Витоль. В промышленности мы уже перестали планировать полеты в космос!..)

Спектакль «Новая Мистерия-буфф» так и не был выпущен, оставшись легендарным запрещенным спектаклем П. Н. Фоменко.

Подготовила к публикации М. Дмитревская.

Приносим благодарность зав. музеем театра им. Ленсовета В. Матвеевой

Овэс Любовь

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

ХРОНИКА ЖИЗНИ ЖУРНАЛА

Из письма В. Э. Мейерхольда Б. В. Алперсу от 6 сентября 1913 года: «… в субботу в 8 вечера начинаются занятия в моей студии. Адрес: Мойка 63. Художественное бюро Н. Е. Добычиной»1.

7 октября 1913 года В. Н. Соловьеву: «Подано прошение градоначальнику о разрешении школы. Ищем временное пристанище для собраний до получения разрешения»2.

У редакции и Студии — общие адреса. Одни и те же «квартиросъемщики». Ответственный — Мейерхольд, «члены семьи» — В. Н. Соловьев, Ю. М. Бонди, К. А. Вогак, «временно проживающие»: актрисы В. П. Веригина и Л. Д. Блок, режиссер К. К. Тверской; А. В. Рыков и Г. Г. Фейгин, Б. В. Алперс и А. Л. Грипич3.

Следующий адрес: Троицкая 13, Зал Павловой4, здесь они проработали сезон, завершившийся блоковским спектаклем. Члены редакционной коллегии собирались в квартире № 8.

Свидетель Валентина Петровна Веригина:

В. Э. Мейерхольд. 1912 — 1913 гг.

В. Э. Мейерхольд. 1912 — 1913 гг.

«Однажды в середине зимы 1913 года мы шли из студии и очутились в Кавказском погребке. Мейерхольд и Соловьев затащили туда на шашлык Любовь Дмитриевну, Кузьмина-Караваева, Николая Павловича и меня5. Шашлык оказался неважным, вино — кисловатым, но зато настроение было прекрасное. Говорили о студии, о ее будущем, и Николай Павлович подал мысль издавать журнал, который отражал бы искания студии. <...> Сотрудники писали даром, обложка делалась даром. Редакция помещалась в квартире Мейерхольда6, подписываться на журнал заставляли прежде всего родственников. Журнал выходил в небольшом количестве экземпляров, в продажу поступало немного. В первый же вечер стали выдумывать название. Сразу решили, что это будет «Журнал Доктора Дапертутто» (псевдоним Мейерхольда), а на названии «Любовь к трем апельсинам» остановились окончательно только через несколько дней»7.

Приверженность К. Гоцци и его пьесе обнаружилась еще во время пребывания Мейерхольда в Париже. В июне 1913 года на русском концерте в пользу Тургеневской библиотеки он читал пролог этой сказки. В. П. Веригина вспоминала, как в конце марта 1913 года на квартире Мейерхольда состоялось чтение дивертисмента «Любовь к трем апельсинам», сочиненного Мейерхольдом, Соловьевым и Вогаком: «Собрались у Мейерхольда все более или менее близкие люди и в том числе А. Блок. <...> Ему не понравилось: «Я этого не понимаю». <...> Сценарий не произвел впечатления и на других слушателей. Даже тем, кто любил Гоцци, дивертисмент должен был показаться суховатым. Это произведение, написанное по Гоцци, никак не могло вдохновить современных актеров на блестящую импровизацию. Учености Вогака, влюбленности Мейерхольда в театральное зрелище и Соловьева — в прошлое оказалось недостаточно»8.

Зато их хватило на издание журнала, в первом номере которого и был напечатан дивертисмент. Номер, подаренный В. Э. Мейерхольдом С. С. Прокофьеву, был взят последним на пароход с обещанием почитать на палубе. В результате родилась опера «Любовь к трем апельсинам».

Членами редакционной коллегии поначалу значились Л. Д. Блок, В. П. Веригина, К. А. Вогак, Е. А. Зноско-Боровский, С. С. Игнатов, В. Н. Княжнин9, К. К. Кузьмин-Караваев. Редактором-издателем был В. Э. Мейерхольд. Автором обложки — Ю. М. Бонди. Постоянными сотрудниками считались Я. Н. Блох, К. М. Миклашевский, В. А. Пяст, В. Н. Соловьев, А. Н. Брянский10.

К. К. Тверской, В Н. Соловьев, Л. Д. Блок, А. В. Рыков, Г. Г. Фейгин, А. Л. Грипич, К. М. Миклашевский. Фото из архива музея театрального и музыкального искусства

К. К. Тверской, В Н. Соловьев, Л. Д. Блок, А. В. Рыков, Г. Г. Фейгин, А. Л. Грипич, К. М. Миклашевский. Фото из архива музея театрального и музыкального искусства

Состав редакционной коллегии более отражал воспоминания о вечере, проведенным в шашлычной, чем реальную расстановку сил в журнале. Во всяком случае, В. П. Веригина после паевого взноса, внесенного мужем, и активной пропаганды издания среди родственников и знакомых, отношения к нему более не имела. Любовь Дмитриевна Блок, также бывшая студийка актерского класса, выступала в качестве посредника между мужем, согласившимся заведовать поэтическим отделом, и журналом; с началом Первой мировой войны она покинула и студию и редакцию, чтобы целиком отдаться работе в госпиталях. Кузьмин-Караваев, более связанный со студией, чем с журналом, скоро был призван на фронт. Е. А. Зноско-Боровский, сотрудник журнала «Аполлон», присутствовал в редакции чисто номинально. Его участие ограничилось опубликованием пьесы «Обращенный принц» и рецензией на книгу К. Эрберга «Цель творчества». Реально печатались и работали в журнале В. Н. Соловьев, К. А. Вогак, А. В. Рыков, С. С. Игнатов, В. Н. Княжнин. И, конечно же, сам В. Э. Мейерхольд.

Троицкая 13, Театральная площадь 2, Армянский переулок 9, кв. 20 в Москве11 — самые ранние адреса редакции.

Первая книга вышла в январе. В феврале — вторая. 17 февраля 1914 года В. Э. Мейерхольд пишет Вячеславу Иванову, предлагая дать заметку о брюсовском «Протесилае», написать сразу о трех трагедиях, посвященных Лаодамии: Анненского, Сологуба, Брюсова. Просит стихи12. Публикация В. Иванова на страницах журнала не состоялась, но ориентация на круг поэтов-символистов очевидна.

30 марта 1914 года состоялся диспут в помещении Тенишевского училища, устроенный редакцией журнала «Любовь к трем апельсинам». Назывался он «Conference» и был третьим с начала года. Выступали на нем В. Н. Соловьев, К. А. Вогак, К. М. Миклашевский, Е. А. Зноско-Боровский, К. К. Кузьмин-Караваев, В. Э. Мейерхольд, В. П. Веригина. Темы: «Карло Гоцци, Аббат Кьяри и Карло Гольдони», «О театральных масках», «Об итальянском Возрождении и театре», «Об импровизации», «Об эмоциях в театре гротеска», «О фантастическом театре будущего».

7, 8, 9, 10, 11 апреля вечером и 8, 9 утром в амфитеатре Тенишевского училища показаны спектакли «Незнакомка» и «Балаганчик» А. Блока.

В. Э. Мейерхольд и художник спектакля Ю. М. Бонди настаивали, что вечер устроен не студией, а редакцией. Словно в доказательство, разбрасывали настоящие апельсины. Публика была довольна, но убедить ее в непричастности Студии к спектаклю не удалось.

В апреле 1914 года вышла третья книжка журнала. В мае 1914-го Мейерхольд просит В. Соловьева взять у Б. Алперса выручку за проданные номера, переслать в Париж и приобрести книгу Аполлинера, посвященную комедии дель арте, дать в августовском номере рецензию на нее. «Вообще, необходимо завести особый отдел библиографический13 исключительно для работ, связанных с commedia dellўarte. Книг современных о commedia dellўarte очень немного, и отдел можно поставить — как Вам кажется? — очень обстоятельно»14.

Летом того же года Мейерхольд просит Г. К. Лукомского, находящегося во Флоренции, «порыться в книгохранилищах», поискать материал по архитектонографии и сценографии театра, сделать снимки: «Меня интересует устройство сцены, особенно вид просцениумов староитальянских театров. Если найдутся описания, будьте добры списать»15. Просит зайти к Г. Крэгу и узнать, получил ли тот три первых номера журнала.

Первого сентября 1914 года приходит письмо М. Ф. Гнесина: «Что думаете Вы о Студии и о журнале? Я полагаю, откладывается то и другое, особенно журнаЛ. Теперь в ходу другие фрукты — гранаты, с которыми наши апельсины не гармонируют»16.

Осень 1914 года — подготовка к Первому Вечеру Студии, приглашение А. В. Рыкова быть художником, обида Ю. М. Бонди, объяснение с В. Э. Мейерхольдом и уход из студии всех четверых — Юрия, Сергея, Алексея и Наташи. Соавтор В. Э. Мейерхольда по статье «Балаган» и пьесе «Огонь», художник Териокских спектаклей и Блоковского вечера, автор первой мейерхольдовской прозодежды и первой обложки журнала Юрий Михайлович Бонди больше не появлялся на страницах «Любовь к трем апельсинам». Номера 6 и 7 за 1914 год еще вышли в его оформлении, номер 1—3 за 1915 — уже с обложкой А. Я. Головина.

Ответ М. Ф. Гнесину написан только 14 декабря 1914 года и отражает осложнившиеся отношения: «Я не извещал Вас об открытии потому, что Вы не благословляли нас на открытие ввиду войны. Я бежал от пессимистов. <...> А мы вот на будущей неделе журнал наш (книгу 4—5) выпускаем. Война — войной, а искусство — искусством»17.

Композитор, пытавшийся примирить Мейерхольда с Бонди, потерпел неудачу, лишившись ближайшего сотрудника по классу музыкального чтения, сразу после этого прекратившего существование. Вместо него возник класс К. А. Вогака, в котором занимались техникой стихосложения и прозаической речи. Группа В. Н. Соловьева, К. А. Вогака, А. В. Рыкова вышла победительницей в противостоянии семейству Бонди.

В. Э. Мейрехольд с группой сотрудников и учеников Студии на Бородинской. 1915 г.

В. Э. Мейрехольд с группой сотрудников и учеников Студии на Бородинской. 1915 г.

В номере 4—5 за 1914 год у редакции указывается сразу три новых адреса.

Студия переезжает на Бородинскую 6, где находилось Общество гражданских инженеров. Меняется и московский адрес. Теперь это Садовая, Земляной вал 31, квартира Сергея Сергеевича Игнатова, старого приятеля В. Э. Мейерхольда, ставшего московским представителем редакции. Мейерхольд переезжает на новую квартиру на Пятой Роте 28, кв. 8. Свидетель А. В. Рыков: «Это была скромная квартира из нескольких комнат. Из передней левая дверь вела в рабочий кабинет, обставленный очень просто: небольшой диван, полка с книгами, несколько стульев. Посередине комнаты — белый некрашеный стоЛ. Стены белые с тонкой золотой полоской наверху по карнизу. На стенах… наброски Судейкина к «Смерти Тентажиля»… Комната небольшая, 14—15 метров. В ней педантический порядок. Иногда переходили в другую комнату — столовую. Она была… больше первой. Окрашенная в синий цвет, со стульями красного дерева, круглым столом и роялем, она служила местом приема гостей. <...> «Синяя комната» Мейерхольда и ее атмосфера… воспроизведены… в спектакле по пьесе З. Гиппиус «Зеленое кольцо», поставленном в Александринском театре в сезоне 1915 года»18.

В феврале вышел № 6—7 в одной книге, в июне № 1—2-3 за 1915 год (также под одной обложкой).

Осенью редакция переезжает. Свидетель А. В. Рыков: «Общая работа в журнале в особенности активизировалась в связи с переходом редакции журнала осенью 1915 года в новое помещение, которое предложил Мейерхольду один из его товарищей по работе19. Оно находилось на шестом этаже дома на площади за Казанским собором20. Удобство его заключалось в полной изолированности от жилого помещения хозяина и в отдельном входе. Это давало возможность нам устраивать бесконечные заседания редакции, никого не беспокоя, выпивать несметное количество чая и решать все вопросы, касавшиеся как журнала, так и Студии. <...> Были случаи, когда и статьи писались там же. … В редакции на площади Казанского собора мы провели много вечеров, работая в маленькой комнатке с небольшим угловым диваном, полкой с книгами, двумя столами и шелестящими театральными афишами на стенах. Обыкновенно после окончания работы в студии и если Всеволод Эмильевич не был занят в театре, мы шли в редакцию, где и работали до десяти-одиннадцати вечера. По дороге иногда, когда у нас на это было время, мы заходили на часок в итальянский ресторанчик Франческо Тани на Екатерининском канале, где занимали отдельный кабинетик — каюту, с оберточной бумагой на столе вместо скатерти, и, под итальянско-французский разговор циркачей в общем зале с камином, говорили о своих делах… Там, у Тани, Мейерхольд читал мне и Соловьеву его знаменитый памфлет «У замочной скважины» по поводу спектакля Первой Студии «Сверчок на печи» — памфлет, вызвавший бурю возмущения всей газетной общественности, ориентировавшейся на Московский Художественный Театр»21.

Война отражалась и на работе студии, и на деятельности редколлегии. Пятый номер, планировавшийся на октябрь 1914 года и посвященный юбилею М. Ю. Лермонтова, вышел сдвоенным с № 4 с извинениями за задержку и изменение содержания. Причиной называлась война, призыв в армию сотрудников, официальный перенос юбилея до ее окончания. Постоянными сотрудниками журнала в 1914—1915 годах были В. Н. Соловьев, В. Н. Княжнин, Я. Н. Блох, К. А. Вогак, А. М. Брянский, С. С. Игнатов, К. М. Миклашевский.

В мае 1915 года Мейерхольд работал над статьей о пушкинском спектакле А. Н. Бенуа во МХТе. Первое ее название «Ученый трактат о белой магии, докторе ее Пушкине и неких лицедеях»22. 29 мая статья «Бенуа-режиссер» была завершена. Отношение к ней внутри редакции было сложным. Секретарь редакции Г. Г. Фейгин сформулировал его в письме к В. Э. Мейерхольду: «Статья Ваша, затрагивающая весьма важные вопросы и заключающая в себе целый ряд чрезвычайно ценных и волнующих нас мыслей… вылилась в недостаточно стройную форму. … Мы примиряемся с отсрочкой ее появления… чтобы она могла появиться в форме совершенной… Статья оказалась перегруженной цитатами, осложнившими Ваши собственные мысли, которые по значительности должны быть не просто рельефными, но и забивать цитируемый материал… фигура Бенуа и его фельетон заняли в Вашей статье несоответствующее место, заслонив спектакль Художественного театра. Приведение статьи в надлежащий вид… вопрос простой перегруппировки материала и… стилистической обработки, которая для Вас будет представлять небольшую работу… Наше обращение к Вам… продиктовано… отношением, не допускающим, чтобы Ваши враги могли принять мелкие шероховатости Вашей статьи за главное… Мы просим Вас простить нам, что мы… вторглись в сферу прерогатив, принадлежащих единственно Вам…»23.

Мейерхольд не простиЛ. Г. Г. Фейгин недоумевал: «Неужели же любить апельсинную идею и любить В. Э. можно только в формах льстивого царедворца и нельзя в форме нелицеприятного друга?»24

Строенный номер (№ 1—2-3) за 1915 год включал две статьи В. Э. Мейерхольда «Сверчок на печи, или У замочной скважины» и «Бенуа-режиссер», обе под псевдонимом доктор Дапертутто.

Оправдались прогнозы секретаря редакции Г. Г. Фейгина о перерастании журнального конфликта в студийный. В. Э. Мейерхольд принял приглашение Б. Н. Пронина сотрудничать в «Привале комедиантов». Он нуждался в сценической площадке для экспериментов. Наряду со студийцами в «Шарфе Коломбины» оказались заняты профессионалы. Началось расслоение студии. Работы В. Н. Соловьева оказались под угрозой срыва из-за войны и занятости мужской части труппы в «Шарфе Коломбины». Произошел раскол, часть студии вместе с В. Н. Соловьевым, К. А. Вогаком и А. В. Рыковым ушла. «Обозрение театров» 30 апреля 1916 года опубликовало их протест: «В виду того, что многие газетные рецензии о премьере «Привала комедиантов» сообщали, что спектакль был поставлен силами «Студии» г. Мейерхольда, нижеподписавшиеся считают своим долгом указать, что незадолго до открытия «Привала комедиантов» прекратилось сотрудничество с В. Э. Мейерхольдом подавляющей части сотрудников «Студии», а также двух (из трех) ее руководителей». Мейерхольд в «зимней книге» 1916 года торопился сообщить, что «1 марта занятия студии прерываются до осени… В составе студии ВЛ. Н. Соловьев не состоит»25.

Учитывая участие в студии, редакции и «Привале» одних и тех же людей и роковую роль последнего в жизни первых, дадим описание А. В. Рыкова: «Подвал… уже перестраивался архитектором Фоминым. Три зала: один будет расписывать С. Судейкин, другой — Александр Яковлев, третий — Григорьев. <...> Сцена столь же низкая, как и подвал, но наверху квартира, которая также войдет в систему театра. <...> … Учитывается и прошлогодний успех Студии и журнала, и мода на Гоцци и Гофмана. Недаром театральный зал предложено назвать именем Гоцци, а Судейкин уже сделал копию портрета Гофмана. <...> … В «Зале Гоцци» росписи не было: зал темно-синий, почти черный, с лепными украшениями из папье-маше, с зеркалами и канделябрами старого темного золота. В проемах окон были расписанные Судейкиным панно, … они были съемные, на холсте, … найдя покупателя, художник снимал панно и заменял его новым26. … По-настоящему интересен был второй зал, расписанный Александром Яковлевым, зал «Звездочет» (первое название театра, замененное потом на «Привал комедиантов»). Зал был решен в манере фресок кватроченто, с условной перспективой, характерной для Пьетро де ля Франческа. Живопись изображала город с поднимающейся к потолку башней Звездочета. Снизу, по улицам города, проходила процессия комедиантов. Впереди, стоя с лирой на колеснице, запряженной единорогом, ехал Аполлон. Эта часть фрески, поворачивающаяся процессия, находилась уже на левой стороне зала. Справа, по сторонам арки, ведущей в «Зал Гоцци», стояли по бокам Панталон и Арлекин. <...> Основные тональности зала — синий (небо), желтый (охра разных степеней), коричневый (от жженой сиены до черного). Все было написано самим Яковлевым с помощником-маляром. Арка слева вела в задний, ресторанный заЛ. На темно-красном фоне были нарисованы фигуры современных кавалеров и дам, иногда очень рискованные по ракурсам. Григорьев тоже писал сам, а когда писал, никого к себе не пускал, тем более что нередко ставил у себя модель для проверки. В глубине зала находился огромный камин, в который можно было входить и оттуда смотреть на сцену: все залы и арки были расположены по одной оси. В первом, театральном зале было небольшое количество кресел: красное дерево и парча, во втором и третьем залах стояли столики, покрытые яркими народными платками. Посуда тоже была старинная кузнецовская, с чашками, расписанными цветами, листьями и золотом»27.

Обложка журнала «Любовь к трем апельсинам» работы А. Я. Головина

Обложка журнала «Любовь к трем апельсинам» работы А. Я. Головина

Подготовка «летнего номера» за 1916 год велась Яковом Ноевичем Блохом. В это время в редакции прочное положение начинают занимать молодые филологи, видимо, приглашенные им: двоюродные братья Виктор28 и Мирон Жирмунские29, Константин Мочульский30. В 1916 году в первой «зимней книге» впервые появляется фамилия Жирмунских. Мирон — автор статьи «Стойкий принц» П. Кальдерона на сцене Александринского театра», Виктор — «Комедии чистой радости» («Кот в сапогах» Л. Тика, 1797). В книге «летней», в № 2—3 за 1916 год Виктор Жирмунский печатается дважды со статьями «Карло Гоцци — политик или художник?» и ««Стойкий принц» Кальдерона на сцене Александринского театра», продолжая тему, начатую его братом в № 1 за тот же год. В этом же номере впервые появляется имя К. Мочульского, автора статьи «Техника комического у Гоцци».

3 февраля 1916 года В. Э. Мейерхольд пишет А. А. Блоку: «Дорогой Александр Александрович, мы очень хотим сохранить отдел стихов в нашем журнале и очень признательны Вам за Вашу готовность по-прежнему редактировать этот отдел, несмотря на Ваше отношение к направлению нашего журнала, которое представляется Вам уклоном в сторону театральной археологии. Поэтому очень прошу Вас обращаться к поэтам (хотя бы при случае) за стихами для нашего журнала и все-таки не теряем надежды, дорогой Александр Александрович, что и Вы найдете что-нибудь у себя для нас. Наш журнал не преследует каких-нибудь реконструкционных задач; он только разрабатывает некоторые вопросы, связанные с проблемами формы в искусстве театра. Этим и объясняется тот теоретизм, который ставит Вас как бы в некоторое несогласие с нами»31.

Журнал переживает тяжелые времена. В. Э. Мейерхольд мечется в поисках мецената. Предполагается некто В. А. Сухарев. Доктор Дапертутто через С. С. Игнатова хлопочет, чтобы ему скорее были доставлены все номера, «особенно № 1 за 1914 год», объясняющий, «почему именно так называется журнал»32.

В письме к директору издательства «Центрифуга» С. П. Боброву от 27 декабря 1916 года журнал упоминается последний раз, в контексте, перекидывающем мостик к В. Э. Мейерхольду двадцатых годов: «Милостивый государь, если Вы уже получили кн. 2—3 журнала «Любовь к трем апельсинам» и если Вы уже видели на стр. 159 объявление о «Центрифуге», — быть может, вы найдете возможным подарить нам один из экземпляров Аксенова «Елизаветинцы»33. Речь идет об И. А. Аксенове, переводчике «Великодушного рогоносца» Ф. Кромеллинка — спектакля, ставшего манифестом Мейерхольда 1920-х годов, будущем авторе одной из статей сборника «Театральный Октябрь», заведующем литературной частью Театра имени Мейерхольда.

Издание журнала держалось на энтузиазме сотрудников. Те немногие средства, которые удавалось получить от продажи, шли на типографские расходы. Гонораров никому не платили. Во время войны сильно подорожала бумага и повысились типографские расходы. Мейерхольд искал спонсоров. Найти их не удалось, и журнал прекратил свое существование.

Примечания

1. Мейерхольд В. Э. Переписка. 1896—1939. М., 1976. С. 158.

Алперс Борис Владимирович (1894—1976) — историк театра, критик, театральный педагог. В юности посещал студию Мейерхольда, с которым познакомился в Териоках летом 1912.

Студия была создана Мейерхольдом совместно с Соловьевым и Гнесиным.

Добычина Надежда Евсеевна (1884—1949) — известная галерейщица 1910-х годов. Ее Художественное бюро располагалось на углу Марсова поля и Мойки в здании, выстроенном в XVIII веке архитектором Адамини.

2. Мейерхольд В. Э. Переписка. 1896—1939. С. 158.

Соловьев Владимир Николаевич (1887—1941) — режиссер, педагог, историк театра, рецензент. Один из руководителей Студии.

3. Бонди Юрий Михайлович (1889—1926) — один из основателей советского театра для детей. Художник мейерхольдовских спектаклей «Поклонение кресту», «Виновны-невиновны» (Товарищество артистов, художников, писателей и музыкантов, Териоки, 1912), «Незнакомка» и «Балаганчик» (Тенишевское училище, 1914). Автор первой мейерхольдовской прозодежды и первой обложки журнала «Любовь к трем апельсинам». Один из руководителей Студии и журнала на первом этапе их существования.

Вогак Константин Андреевич, даты жизни неизвестны. Сотрудник журнала и один из руководителей Студии.

Веригина Валентина Петровна (1882—1974) — актриса, участница спектаклей Студии на Поварской, Театра В. Ф. Комиссаржевской, Товарищества в Териоках, студийка «актерского класса».

Блок Любовь Дмитриевна (1881—1939) — урожденная Менделеева, по сцене Басаргина. Студийка «актерского класса». Жена поэта. Впоследствии историк балета.

Константин Константинович Кузьмин-Караваев (Тверской) (1890—1944) — актер, режиссер, педагог, театральный рецензент. Участник Териокского товарищества, Студии на Троицкой и Бородинской. Один из основателей Лиговского театра, Театра новой драмы, руководитель Кукольного театра марионеток, в 1929—1935 годах — главный режиссер БДТ. Погиб в годы сталинских репрессий.

Рыков Александр Викторович (1892—1966) — известный театральный художник 1920—1950-х годов. Оформлял Первый Вечер Студии. В редакции исполнял функции «выпускающего».

Фейгин Григорий Герасимович (? -1917) — участник Студии. Секретарь редакции. Погиб во время Первой мировой войны в одной из ударных атак «батальонов смерти».

Грипич Алексей Львович (1891—1983) — режиссер, руководитель театров Новой драмы, Пролеткульта, Революции. Студиец. Один из учеников В. Э. Мейерхольда.

4. Здесь ныне работает Детский музыкальный театр «Зазеркалье», а прежде находился Ленинградский Дом художественной самодеятельности.

5. Любовь Дмитриевна — Л. Д. Блок. Николай Павлович Бычков — инженер, актер-любитель, муж Веригиной.

6. По адресу: Театральная пл. 2, кв. 18.

7. Веригина В. П. Студия на Троицкой // Веригина В. П. Воспоминания. Л., 1974. С. 200—201.

8. Там же. С.194.

9. Зноско-Боровский Евгений Александрович (1884—1954) — драматург, автор пьесы «Обращенный принц», поставленной на сцене театра Дома интермедий Вс. Мейерхольдом. Секретарь журнала «Аполлон». Критик. Шахматист. ЭмигрироваЛ. Автор книги «Русский театр начала XX века» (Прага, 1924).

Игнатов Сергей Сергеевич (1887—1959) — искусствовед, хранитель гравюр Российского Исторического музея, историк театра, автор книги «Э. Т. А. Гофман. Личность и творчество», 1914 г., учебника «История западноевропейского театра нового времени», 1940 г. Старый приятель В. Э. Мейерхольда, в письмах которого фигурирует как «Путик». С 1914 г. московский представитель редакции журнала «Любовь к трем апельсинам». Его адрес указывается на книгах как редакционный.

Княжнин Владимир Николаевич (Ивойлов) (1883—1942) — поэт, литературовед. Журнальный псевдоним — «Зерефер». Автор и постоянный ведущий рубрики «Hoffmaniana» журнала «Любовь к трем апельсинам».

10. Блох Яков Ноевич (1892—1968) — литературовед, переводчик, издатель. Эмигрировал в Берлин, где продолжал руководить издательством «Петрополис». Увлекался комедией дель арте. Определял политику журнала второй половины его существования.

Миклашевский Константин Михайлович (1866—1944) — актер, режиссер, драматург, историк театра. Участник Териокского товарищества. Автор книги «La Commedia dell,arte, или Театр Итальянских Комедиантов XVI, XVII, XVIII столетий» (Пб., 1917).

Пяст Владимир Алексеевич (Пестовский) (1886—1940) — поэт, переводчик.

Брянский Александр Михайлович (Попов) (1888—1942) — историк русского театра, один из авторов журнала. Работал в области источниковедения и библиографии русского театра. Автор книг «В. Н. Давыдов», «А. Е. Мартынов», материала «Русские театральные воспоминания и записки». В журнале опубликована его статья «Русский Арлекин» об известном русском комике Ожогине (1914, № 6—7). Театровед.

11. Московский адрес С. С. Игнатова.

12. Мейерхольд В. Э. Переписка. С. 162.

13. Библиографический раздел создан не был, но статьи К. Вогака, К. Миклашевского, В. Соловьева, Я. Блоха содержали богатейший материал по истории вопроса и литературе.

14. Мейерхольд В. Э. Переписка. С. 163.

15. Там же. С. 169.

16. Там же. C. 170.

17. Там же. С. 172.

18. Рыков А. В. Мои встречи с Мейерхольдом // Художник и зрелище. М., 1990. С. 309—310.

19. Имеется в виду Н. В. Петров. До этого (зимой 1914—1915 года) все собрания и заседания редколлегии проводились на квартире В. Э. Мейерхольда.

20. В 1970—1990-е годы в этой квартире жила театральная художница С. М. Юнович.

21. Рыков А. В. Указ. соч. С. 313—314.

22. См. письмо Г. Г. Фейгина от 23 мая 1915 г. ЦГАЛИ, ф. 998.

23. Цит. по: В спорах о театре. СПб., 1992. С. 130—131.

24. Там же. С. 134.

25. Там же. С. 135.

26. Четыре панно из этой серии воспроизведены в журнале «Аполлон» (1917. № 8—10. С. 22, 23, 26, 27).

27. Рыков А. В. Указ. соч. С. 321—322, 324—325.

28. Жирмунский Виктор Максимович (1891—1971) — известный литературовед, автор трудов по русской и зарубежной литературе, поэтике, стихосложению, фольклору. Академик. К моменту появления в редакции журнала был автором книги «Немецкий романтизм и современная мистика», писал труд «Религиозное отречение в истории немецкого романтизма». Учился в России и Германии. Один из адептов сравнительного литературоведения. Был среди организаторов и теоретиков ОПОЯЗа. В 1920-е работал в Институте истории искусств. Затем — в университете, руководил кафедрой зарубежной литературы, в 1949 уволен, восстановлен после смерти Сталина.

29. Жирмунский (Малкиель) Мирон. Отчество неизвестно. Двоюродный брат В. М. Жирмунского. Эмигрировал в Португалию, где был известен как крупнейший специалист в области романской литературы. Погиб в 1970-е, попав под машину.

30. Мочульский Константин Васильевич (1892—1948) — литературовед. Эмигрировал сначала в Болгарию, потом жил во Франции, трудился в Сорбонне. Автор многочисленных книг.

31. Мейерхольд В. Э. Переписка. C. 178.

32. Там же. С. 184—185.

33. Там же. С. 186.

Титова Галина

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

По словам Б. В. Алперса, жена Мейерхольда О. М. Мунт называла его «красивый урод»1. Чем не персона модерна? Да и православный немец — тоже кое о чем говорит. Есть и другие красноречивые свидетельства восприятия Мейерхольда в духе модернистского «двоемирия». «У него какое-то необыкновенное лицо. Старинное и вместе с тем декадентское»2. Будто созданное по заказу модерна! «Мне подарены два экспромта: один Пястом, другой Верховским.

Пяст

Распластав зеленый веер,
Лег в траву он как кобольд,
Знаменитейший наш Мейер,
Мейер — Мейер — Мейерхольд.

Верxовский

Du bist, wie eine Blume
So schon, so rein und hold
В изящнейшем костюме
Наш милый Мейерхольд»3.

Эффектный оксюморон Мунт, первое впечатление молоденькой Веры Алперс, иронические дифирамбы друзей — Мейерхольд неизменно воспринимался современниками в модернистском контексте, хотя сам нисколько тому не потворствовал. «Имей в виду, — заключал он письмо к жене, — что изящнейшим костюмом назван тот ежедневный мой синий пиджак, который начинает уже лосниться»4.

Д. Хромов, М. Бахрах. Портрет Вячеслава Иванова. ИРЛИ

Д. Хромов, М. Бахрах. Портрет Вячеслава Иванова. ИРЛИ

Знаменательно, что стилизованные под иконографию модерна стихотворные экспромты родились на возродившейся в 1910 году «Башне» Вяч. Иванова, где один из авторов (Вл. Пяст) только что прочитал первый акт своего перевода «Осужденного за неверие» Тирсо де Молины. У Мейерхольда с «Башней» также образовались важные для него творческие связи — там, в частности, началось погружение режиссера в мир испанского театра. Но «Башня», где Мейерхольд впервые появился в январе 1906 года как предполагавшийся режиссер символистского театра «Факелы», была (кроме всего прочего) оранжереей, культивирующей поведенческие модели модернистского толка.

В 1906 году на «Башне» (квартира Вяч. И. Иванова на верхнем этаже в доме по Таврической ул.) по средам регулярно устраивались симпозиумы. Философ Николай Бердяев вспоминал: «На „Ивановских средах“ встречались люди очень разных даров, положений и направлений. Мистические анархисты и православные, декаденты и профессора-академики, неохристиане и социал-демократы, поэты и ученые, художники и мыслители, актеры и общественные деятели — все мирно сходились на Ивановской башне и мирно беседовали на темы литературные, художественные, философские, религиозные, оккультные, о литературной злобе и о последних космических проблемах бытия. Но преобладал тон и стиль мистический. <...> Вспоминаю беседу об Эросе, одну из центральных тем „сред“». Образовался настоящий симпозион, и речи о любви произносили столь различные люди, как сам хозяин Вячеслав Иванов, приехавший из Москвы Андрей Белый, изящный профессор Ф. Ф. Зелинский и А. Луначарский, видевший в современном пролетариате перевоплощение античного эроса, и один материалист, который ничего не признавал, кроме физиологических процессов»5.

Ретроспективная ирония Н. А. Бердяева, ставящая возмужавшего философа в позицию стороннего наблюдателя, не соответствует его тогдашней роли в устроении подобных «симпозионов» и самоотдаче непосредственного участия в других затеях ивановского круга. Бердяев был не только бессменным председателем иронически преподанных «сред», но сотрудничал с Вяч. Ивановым и до открытия башенных ритуалов. Так, 2 мая 1905 года на квартире старшего символиста Н. М. Минского на Английской набережной состоялось «Собрание для Богообручения», в котором участвовали с женами — сам Минский, Иванов, Бердяев, Розанов, Ф. Сологуб (без жены!). Описывая Блоку это «богообручение с ритмическими движениями», его обычно невозмутимый друг Евгений Иванов не смог удержаться от некоторого сарказма: «… и вот еще, что было предложено В. Ивановым — самое центральное — это «жертва», которая по собственной воле и по соглашению общему решает «сораспяться вселенской жертве», как говорит Иванов: вселенскую же распятую жертву каждый по-своему понимает. «Сораспятие» выражается в символическом пригвождении рук, ног. «Причем должна быть нанесена ранка до крови»6.

Остается только изумляться — не самоотверженному энтузиазму приносимого в «жертву» студента Консерватории, но сакральной истовости устроителей-участников, решившихся на себе испытать хмельные токи языческого культа, подзарядившись творческой энергией, источник которой русская интеллектуальная элита обнаружила, вслед за Ницше, исключительно в дионисийской стихии.

Сократическая атмосфера культурного жизнестроительства, выстраиваемая Зодчим («Я башню безумную зижду / высоко над мороком жизни»7), была предваряющим эскизом к лучезарной картине «соборного театра» будущего. Андрей Белый, относившийся к ключевой концепции Иванова неизменно скептически («уж лучше закружиться в вальсе с хорошенькой барышней, чем водить хоровод с действительным тайным советником»8), оговаривал, что «тонкая и глубокая теория В. И. Иванова» была профанирована «резонирующими модернистами»9. Но ведь и сама подстановка языческого культа Диониса в традиционный христосоцентризм соборности была акцией модернистского дискурса. Как и теургический пафос всех (включая Белого) «младших» символистов, выводящий искусство к моделированию жизни.

На «Башне» В. Иванова. Сидят (слева направо): А. Минцлова, В. Иванов, М. Кузьмин. Стоят: Л. Иванова, Е. Герцык, К. Шварсалон, М. Замятина, В. Шварсалон. МА

На «Башне» В. Иванова. Сидят (слева направо): А. Минцлова, В. Иванов, М. Кузьмин. Стоят: Л. Иванова, Е. Герцык, К. Шварсалон, М. Замятина, В. Шварсалон. МА

В автобиографическом очерке 1928 года Белый уже без оговорок утверждал, что «Башня» исказила теургическую идею о «коммуне исканий, лаборатории опытов новой жизни… в Символе»10, подменив ее наскоро сколоченной платформой соборного индивидуализма (мистического анархизма), бывшей, по его словам, «бесстыдной кражей „интимных“ лозунгов: соборности, сверхиндивидуализма, реальной символики, революционной коммуны, многогранности, мистерии»11.

Объявляя перечисленное четверть века спустя своей личной, интеллектуальной собственностью, Белый пытался схватить «воров» за руку: «Я вижу свои лозунги вывернутыми наизнанку: вместо соборности — газетный базар и расчет на рекламу; вместо сверх-индивидуализма — задний ход на общность; вместо реальной символики — чувственное оплотнение символов, где знак «фаллуса» фигурирует рядом со знаком Христа; вместо революционной коммуны — запах публичного дома, сверху раздушенный духами утонченных слов; вместо многогранности — пустую синкретическую всегранность и вместо мистерии — опыты стилизации в театре Мейерхольда.

Всему этому я говорю свое негодующее «НЕТ»: «Это — не символизм, а фальсификация»12. Прямо — «Мне не смешно, когда маляр негодный / Мне пачкает Мадонну Рафаэля…»! Можно подумать, что не Белый с Сергеем Соловьевым, придумавшим культ «земных отображений», опознали в Л. Д. Блок обращенную в явь Прекрасную Даму и «естественное отображение» Софии! Что не московских «аргонавтов» пародировал Блок в мистиках «Балаганчика»!

Трудно сказать, почему Белый отказывался замечать закономерность возмущавшей его метаморфозы «интимных» теургических концепций. Изначально принадлежа не Белому, а модернистскому дискурсу символизма, они неизбежно балансировали между «высоким» и «низким», эзотерическим и профанным, «бытием в Символе» и поведенческими моделями.

Вяч. Иванов, не страшившийся «блуда» (слово Белого) с эзотерикой символизма, неизменно готовый реализовывать идею «соборности» в собственной жизни, был куда последовательнее. Протеизм его творческой субстанции, будто специально предназначенной для бытия в символах культурных отражений «родного» и «вселенского», обращал жизнь обитателей и гостей «башни» в театр поведенческих моделей, чему немало способствовали и актерские таланты Вячеслава Великолепного («это был самый замечательный артистический позер, какого я в жизни встречал, и настоящий шармер»13). Любая жизнетворческая акция «башни» упиралась в создание теургических «ролей», что ничуть не противоречило реалистическому символизму, предполагавшему, согласно мэтру, бытие не символа, а самой жизни («бытие в символе»), д е й с т в и е, «отмеченное печатью божественного Имени»14. То, что «божественное Имя» при этом неминуемо профанировалось, никого не смущало.

Взять хотя бы небезызвестные «Вечера Гафиза». Впрочем, известно о них не так уж много — в отличие от открытых для всех «сред», «вечера» (точнее «вечери») лета-осени 1906 года были интимными собраниями-ужинами избранных, окруженными завесой тайны и множеством слухов.

В названии «вечерей» читается дружеская перекличка с «Книгой Гафиза» из «Западно-восточного дивана» Гете. Гафиз (персидский поэт, ХIV в.) был известен в России с начала XIX века, но «гафизиты» могли появиться только в эпоху модерна и не где-нибудь, а именно в Петробагдаде (всерьез обозначенное Ивановым место сочинения гимна «Друзьям Гафиза» и стихотворений «Палатка Гафиза» и «Встреча гостей», 190615).

Хотя Гете и был объявлен «дальним отцом нашего символизма»16 и предвестником культовых ценностей теургов, притянуть «Западно-восточный диван» к «соборованиию» под звездой Гафиза можно было только за уши. Гете «сопротивлялся» («здесь немец говорит о том, что он чувствует по отношению к персу»17) и даже возражал будущим «гафизитам»:

Мистическим был ты для них,
Тебя по-дурацки читавших,
В великом имени свой
Нечистый хмель увидавших18.
(Пер. В. Левика)

Читало-то Гафиза ивановское окружение едва ли «по-дурацки» — газэлы «гафизита» Михаила Кузмина («Венок весен» из второй книги стихов «Осенние вечера»19) ни в чем гетевским не уступают. Но мистика «вечерей» была программной, по крайней мере со стороны их устроителя.

«Гафизовские» имена Иванова — Эль-Руми и Гиперион — только на первый взгляд кажутся никак не сопряженными. Они связаны мистической мифологемой «огненной смерти», ключевой в символической метафорике Иванова. Эль-Руми (Джелал-эддин Руми) — персидский поэт XIII в., толкователь философии суфизма, одним из догматов которой был призыв к добровольному самосожжению, дабы слиться с небесным огнем вечности. Гиперион — герой романа Ф. Гельдерлина «Гиперион, или Греческий отшельник» — современный эллин, с именем «огненно сияющего» Титана, отца Гелиоса-солнца. Роман Гельдерлина (как и в концепции Иванова20) предвосхищает трагедию. Находясь близ Этны, Гиперион вспоминает о древнегреческом философе Эмпедокле, бросившемся, согласно легенде, в кратер вулкана. Этот «великолепный жест прыжка в огненную стихию»21 (трагедия «Смерть Эмпедокла») — наглядный пример увлекавшего Иванова дионисийского палигенезиса. Сюда Иванов подключал и Гете, который, по его словам, хоть и «боялся Диониса» и «избегал сознательно»22, не мог не прикоснуться своим гением к существу дионисийства. Перманентно сопровождающий жизнетворчество Иванова шедевр гетевской лирики «Блаженное томление» — о бабочке, летящей в пламя свечи, переводится мэтром теургического символизма дословно, чтоб не утерять ни крупицы заложенного в нем мистического смысла (первая строфа стихотворения — «то живое буду я славить, что тоскует по огненной смерти» — взята эпиграфом к книге его лирики «Соr ardens» — пламенеющее сердце; заключительная — «умри и стань другим» — девизом жизнетворческой интенции символизма). У Гельдерлина («самого стойкого энтузиаста» античности «среди мировых поэтов»23) «лучший русский эллинист»24 мог обнаружить родственную себе языческую интерпретацию христианства, чувственную стихию, предвосхищающую витализм модерна.

В. Э. Мейерхольд в роли лорда Генри. "Портрет Дориана Грея". О. Уайлд. 1915 г.

В. Э. Мейерхольд в роли лорда Генри. «Портрет Дориана Грея». О. Уайлд. 1915 г.

У Гельдерлина нашел он и «роль» своей боготворимой супруге — Л. Д. Зиновьевой-Аннибал. Диотима — возлюбленная Гипериона — в первом рождении «внесценическая» героиня диалога Платона «Пир», речь которой об Эроте как стремлении к бессмертию пересказывает Сократ25. Диотима — и муза гельдерлиновской лирики — реальная женщина, мать четверых детей, хозяйка дома, где поэт два года служил гувернером, — Сюзетта Гонтер. Как же иначе могла зваться муза Иванова, хозяйка «башни» и «вечерей», являвшаяся взору восхищенных гафизитов в огненно-алом хитоне? Для Зиновьевой-Аннибал мистическое уподобление стало роковым — подобно героине «Гипериона», она скоропостижно скончалась (в октябре 1907 года).

С Ивановым состоялось второе рождение Гельдерлина. «В восемнадцатом веке Гельдерлина почти совсем не знали. Его полузнали, и то немногие, в девятнадцатом. Подлинная слава его, возраставшая непрерывно, началась не ранее, чем полстолетие тому назад»26. Роль Иванова в основании культа Гельдерлина в XX в., скрытая маскарадом поведенческих моделей, еще ждет должной исторической оценки. Скажем только, что укрепление феномена Гельдерлина в фокусе философских концептов отошедшего столетия восходит к Иванову («Гельдерлин, поэт, во встрече с творчеством которого немцам еще предстоит показать себя достойными его»27, — утверждал, например, Мартин Хайдеггер).

«Своего» Гельдерлина Иванов скорее всего получил от Ницше. Любимый поэт молодого Ницше умер в 1843 году, за несколько месяцев до его рождения, проведя вторую половину жизни (целых 37 лет!) в помрачении рассудка. «Какой-нибудь платоник сказал бы, пожалуй, — писал биограф Ницше Д. Галеви, — что душа одного гения переместилась в тело другого»28. Ницше, как известно, тоже кончил безумием (последние десять лет жизни). Он умер в 1900 году, и Иванов вполне мог считать, что дионисийская душа Ницше вселилась в теургическое «тело» символизма.

Ритуал «вечерей» имел аналогом как космогонические беседы Гипериона с друзьями и Диотимой из романа Гельдерлина, так и диспут об Эроте (Эросе) платоновского диалога. «Роли» гафизиты выбирали из двух главных сфер модернистского конструирования — Античности и Востока (В. Ф. Нувель — Петроний, К. А. Сомов — Аладин и т. д.). Иногда роль прирастала к повседневному поведению. Так, М. А. Кузмин, выступавший от лица Антиноя (не того Антиноя, воинственного и наглого, что был предводителем женихов Одиссеевой Пенелопы, а прекрасного юноши, любимца римского императора Адриана, то ли утонувшего, то ли утопившегося в Ниле во 2 в. н. э. и обожествленного покровителем после смерти), запечатывал свои письма «разноцветным сургучем, на котором был отточен профиль Антиноя»29. Антиной, выбранный для гафизовских пиров, долго сопровождал жизнь и творчество Кузмина, не мешая появлению новых поведенческих моделей — денди-эстета, старообрядца в поддевке и др., образуя «спутанную смесь противоречивых сближений и соединений»30. Современники напрасно пытались обнаружить подлинное лицо Кузмина в какой-то определенной маске. «Изящный стилизатор, жеманный маркиз в жизни и творчестве, он в то же время подлинный старообрядец»31. Подлинный Кузмин — поэт, как начертано на его могильной плите. А «сближения и соединения» — поведенческие модели, вызванные к жизни стилем модерн. Причем старообрядческая ничуть не лучше и не глубже наглядно модернистской.

Судя по дневниковой записи Иванова от 17 июня 1906 года, предполагавшаяся органика гафизовского «соборования» давала сбой и требовала заключения в форму театрального представления: «Правда, я был плохой артист. Гафиз должен сделаться вполне искусством. Каждая вечеря должна заранее обдумываться и протекать по сообща выработанной программе. Свободное общение друзей периодически прерывается исполнением очередных нумеров этой программы, обращающих внимание к общине в целом. Этими нумерами будут стихи, песни, музыка, танец, сказки и произнесение изречений, могущих служить и тезисами для прений, а также некоторые коллективные действия, изобретение которых будет составлять также обязанность устроителя вечера»32.

Для выполнения заявленного (и неосуществленного) нужен был не просто «артист», а режиссер. Ивановское окружение отдавало себе в этом отчет, возлагая большие надежды на Мейерхольда. Но Мейерхольд летом 1906 года находился с «Товариществом Новой драмы» в Полтаве, осенью начал работу в театре на Офицерской. Ему было не до «Гафиза». Впрочем, как показали его эксперименты у Комиссаржевской, за которыми символисты ревностно следили, надеясь на претворение своей программы в профессиональном театре, Мейерхольду и по существу оказалось не до «Гафиза». Г. И. Чулков, осторожно поддерживавший режиссера в рецензиях на спектакли театра на Офицерской, неизменно сокрушался, что привлеченный им на «Башню» Мейерхольд манкирует обязанностью «деять соборно», и не зря подозревал, что не Комиссаржевская была препятствием к такому «деянью», а сам Мейерхольд уклонялся от почетной миссии демиурга «соборного театра». Но Мейерхольд видел в театре не средство, а цель.

Вытекавшее из концепции «соборности» возвращение театра к действу, мистерии, ритуалу смущало Мейерхольда активизированной модерном паратеатральностью и, приводя в священный трепет (у Вяч. Иванова, по его словам, нельзя «пропустить ни одной строчки, им написанной»33), уже тогда, на исходе символизма, не слишком вдохновляло к конкретной работе. А в 1912 году, в разгар традиционализма, он прямо заявил о театральной беспочвенности «соборности», противопоставив мистерии — балаган, т. е. собственно театр (отказавшись, тем самым, «петь хоровую песнь» и удалившись «из круга, закрыв лицо руками»34!). Да и бывшие гафизиты перешли от театрализованных ритуалов к театру, увлеченно разыгрывая Кальдерона в мейерхольдовской постановке («Поклонение кресту», 1910).

В. Э. Мейерхольд — почетный красноармеец. 1926 г. Фото из альбома "Мейерхольд и художники". Москва. Галарт. 1995 г.

В. Э. Мейерхольд — почетный красноармеец. 1926 г. Фото из альбома «Мейерхольд и художники». Москва. Галарт. 1995 г.

Мейерхольд (дооктябрьской поры) в создании поведенческих моделей замечен не был. Современники, отмечавшие «картинность» его облика и противоречивые сбои поведения, не находили в них искусственной сконструированности. Б. К. Пронин рассказывал В. П. Веригиной о своем первом впечатлении от Мейерхольда: «Во время репетиции тихонько открылась боковая дверь, и появилась тонкая фигура молодого человека, который замер в неподвижной позе с приподнятым кверху лицом. Борису Константиновичу сейчас же вспомнилась виденная им в Париже скульптура — голова «Гения вдохновения»35. Не исключено, что Мейерхольд (как всякий актер) культивировал в своем жизненном облике подобную картинность, хотя «приподнятое кверху лицо» зафиксировано и Н. П. Ульяновым на знаменитом портрете режиссера в роли Пьеро, и Б. М. Кустодиевым (скульптурный бюст 1911 года); встречается оно и на других портретах и многих фотографиях Мейерхольда в разные годы жизни. А значит, могло быть и естественным пластическим жестом высокого, чуть сутулого человека.

Сразу после премьеры «Балаганчика» был устроен «вечер бумажных дам», описанный в разных мемуарах: «Почти все дамы (актрисы. — Г. Т.) были в бумажных костюмах одного фасона. На Н. Н. Волоховой было длинное со шлейфом светло-лиловое бумажное платье. Голову ее украшала диадема, которую Блок назвал в стихах «трехвенечной тиарой». <...> Мунт (Екатерина Михайловна, свояченица Мейерхольда. — Г. Т.) в желтом наряде, как диковинный цветок, и Вера Иванова, вся розовая, тонкая, с нервными и усталыми движениями. Я сама, одетая в красное, показалась себе незнакомкой в большом зеркале»36. Прямо ожившая картина модерна. А что же Мейерхольд? «То задумается, потухнет, будто уйдет куда-то далеко от всех нас, от музыки, звенящей в гостиной, от веселого щебетания актрис, от дружеских слов.

Тонкое лицо станет еще острее, как-то посереет, станет совсем неживым, будто неведомая тоска и грезы владеют душой, а потом встрепенется, вспыхнет, уже смеется, молодой и задорный. Взобрался по складной лестнице к самому потолку и пластом грохнулся на пол. Даже актрисы испугались, а оказался просто ловкий трюк»37. И средь маскарадного бала Мейерхольду удивительным образом удавалось оставаться самим собой, демонстрируя при сем технику будущей биомеханики!

Эпоха модерна создавала атмосферу игры в жизни, грозя обернуться игрой жизнью. И смертью. «Художник утонувший / Топочет каблучком…»38

Гибель Николая Сапунова стала пугающим предостережением смертельной опасности игр на грани миров. Сапунов, любивший говорить «о рожах, которые могут запугать до смерти», планировал провести в Териоках «Веселую ночь на берегу Финского залива». «Среди участников „веселой ночи“ в качестве главной дурацкой персоны Сапунову представлялся некий шарлатан, который „поспевает всюду вовремя“». Но судьба шарлатана плачевна. К нему подкрадывается смерть — «девушка с бумажной косой», и шарлатан перестает существовать. <...> Оказалось, что «девушка с бумажной косой» ходила не за шарлатаном, а за самим Сапуновым. В ночь на 15 июня (1912 года. — Г. Т.), катаясь на лодке с компанией по Финскому заливу, — Сапунов утонул»39. «Ему неоднократно было предсказано, — вспоминал тонувший с Сапуновым М. А. Кузмин, — что он потонет, и он до такой степени верил этому, что даже остерегался переезжать через Неву на пароходике, так что нужно удивляться действительно какому-то роковому минутному затмению, которое побудило его добровольно, по собственному почину, забыв все страхи, отправиться в ту морскую прогулку, так печально и непоправимо оправдавшую предсказания гадалок»40.

Гадалки, вещательницы, сглаз, предсказания и предзнаменования кровно причастны к образованию тогдашних поведенческих моделей. Кузмин, вспоминающий спустя четыре года о гибели приятеля как о только что случившейся (ведь по законам оккультизма утонуть следовало ему, Антиною!), не может преодолеть мистическую оторопь, в которую его (и Иванова, и Белого, и Бердяева) не раз погружала Анна Рудольфовна Минцлова. Называя себя «эмиссаром Р. Штейнера», Минцлова раскинула в Петербурге и Москве «антропософические сети»41, после чего растворилась в неизвестности — простившись с приятельницей на Кузнецком мосту, «она больше не возвращалась и исчезла навсегда», что, понятно, «еще больше способствовало ее таинственной репутации»42. Не пополнив в России ряды «розенкрейцеров», Минцлова оставила за собой зловещий мистический след. Как сообщают исследователи творчества Сапунова, он в начале 1910-х годов начал писать портрет Кузмина, но не закончил его — на холсте стали появляться пятна43. И хотя спустя некоторое время художник вернулся к портрету, он так и остался незавершенным. Как было Кузмину не трепетать!

Мейерхольд, в отличие от Кузмина, с Сапуновым не тонул, с Минцловой не общался, но сглазу подвергся. Многие отмечали его «подозрительность, временами казавшуюся маниакальной»44. Конечно, в советское время для такой подозрительности были вполне объективные основания (особенно у Мейерхольда, тем более в 1930-е годы, о которых пишет А. К. Гладков). И все-таки Эккерману Мейерхольда она казалась «самой странной» его чертой: «Он постоянно видел вокруг себя готовящиеся подвохи, заговоры, предательство, интриги, преувеличивал сплоченность и организованность своих действительных врагов, выдумывал мнимых врагов и парировал в своем воображении их им же самим сочиненные козни. Часто чувствуя, что он рискует показаться смешным в этой своей странности, он, как умный человек, шел навстречу шутке: сам себя начинал высмеивать, пародировать, превращая это в игру, в розыгрыш, преувеличивал до гротеска, но до конца все же не мог избавиться от этой черты и где-то на дне души всегда был настороже»45.

Гладков говорит также о «почти непрерывной мейерхольдовской игре в жизни»46, но в качестве примеров приводит житейские забавы и розыгрыши, верно объясняя эту игру особенностями творческой натуры режиссера — «необузданным и бешеным воображением», «огромным избытком темперамента, артистизма». Верно и то, что игра в жизни была для Мейерхольда «полубессознательной тренировкой, постоянным упражнением, привычной ежечасной работой над собой»: «Может быть, то, что у Мейерхольда т р у д не отделялся резко, как у многих, от его бытового времяпрепровождения, до предела наполненного наблюдательностью, юмором, мгновенной полушутливой обработкой получаемых извне впечатлений и доведением их до степени искусства, и делало этот труд, когда приходил его час, таким легким и фантастически изощренным, изобильно богатым, точным и как бы сразу отделанным»47. Все это так, но в отвлеченном от Мейерхольда плане годится для характеристики творческого процесса вообще. До создания поведенческих моделей отсюда далеко.

А. Кервильи. В. Э. Мейерхольд. 1913 г.

А. Кервильи. В. Э. Мейерхольд. 1913 г.

«Я люблю Уайльда, но терпеть не могу тех, для кого Уайльд является любимым писателем»48. Это высказывание по интересующему нас поводу. Ведь любовь к Уайльду совсем не то же самое, что любовь к Пушкину, например. Согласно логике модерна, она тянет за собой шлейф жизненных соответствий. Отсекая Уайльда-художника от уайльдовского культа, Мейерхольд демонстрировал себя художником раr ехеllеnсе, и это соответствовало действительности.

«Видите ли, мой друг, — говорил лорд Генри Дориану Грею, — Бэзил все, что в нем есть лучшего, вкладывает в свою работу. Таким образом, для жизни ему остаются только предрассудки, моральные правила и здравый смысл. Из всех художников, которых я знавал, только бездарные были обаятельными людьми. Талантливые живут своим творчеством, и потому сами по себе совсем неинтересны. Всякий поэт — подлинно великий — всегда оказывается самым прозаическим человеком. А второстепенные — обворожительны»49. Лорд Генри, понятное дело, был великий парадоксалист — ведь, к слову, сам Уайльд был скорее великим, чем второстепенным, но никак не прозаическим, а безусловно — обворожительным. А вот Мейерхольду парадигма лорда Генри годится в самый раз. Иначе как бы ему удалось, неизменно вращаясь в кругу поведенческих моделей, не подарить мемуаристам ни одного «сюжета»? По всем статьям, ему следовало играть не лорда Генри (в первой своей киноленте «Портрет Дориана Грея», 1915), а автора рокового портрета. Вот только роль художника Бэзила Холлуорда была Мейерхольду не интересна. Другое дело — роль лорда Генри Уоттона.

Сразу бросается в глаза, что облик лорда Генри (если судить по фотографии — фильм не сохранился) дан не по Уайльду, а по поведенческой модели в его духе. У Уайльда лорд Генри — изящный молодой человек со смуглым романтическим лицом и завораживающим голосом. «Даже руки его, прохладные, белые и нежные, как цветы, таили в себе странное очарование. В движениях этих рук, как и в голосе, была музыка, и казалось, что они говорят своим собственным языком»50.

Смотрящий с фотографии лорд Генри-Мейерхольд — истинный мужчина-«вамп». Напомаженные волосы, бледное порочное лицо, подведенные глаза, монокль, сигара в зубах, орхидея в петлице. Униформа дендизма. Про соответствие «голосов» судить не приходится, что же касается рук, то они (на фотографии не запечатленные) в самой ленте не могли не быть предельно выразительными — ведь роль, как и весь фильм, создавалась исключительно пластическими средствами. Другое дело — какова была направленность этой выразительности.

Фильм был оценен высоко («пока это высшее достижение русской кинематографии»51), больших похвал удостоилось и искусство Мейерхольда-актера, дебютировавшего в кино: «Лорд Генри в исполнении Мейерхольда почти парадоксален. И если на экране надо было все же написать два-три парадокса, чтобы не забыть и слова прекрасного Уайльда, то ясно было, что будь этот принцип постановки доведен до конца, т. е. до того, что совокупность жестов играющих была доведена до самого парадоксального положения, — надписи из Уайльда были бы лишними. Потому что искусство жеста может быть еще более парадоксальным, чем слово»52. Можно только удивляться глубине проникновения автора статьи в существо актерской техники, наглядно демонстрируемой Мейерхольдом, но поверить, что только с ее помощью можно было экранизировать Уайльда, трудно. Ведь у него в романе — все дело в слове и красках. В черно-белом, немом кино, да еще на том этапе его развития, когда снимался фильм Мейерхольда, Уайльд был невоплотим. И маска Мейерхольда — лорда Генри показывает, какой это был Уайльд. Сколько бы вкуса ни проявлял режиссер в подборе уайльдовских парадоксов для титров ленты, как бы мастерски ни пользовался он черно-белой светотенью (именно это, по мнению киноведов, было открытием Мейерхольда), режиссер, снимавший фильм как художник, неминуемо попадал в ловушку тогдашних киноклише, уподоблявших уайльдовский стиль расхожим представлениям о нем (т. е. поведенческим моделям модерна). Показательна сопровождавшая прокат фильма анонсирующая реклама: «На плакатах были нарисованы крупные головы: юноши и безобразного, похожего на сатира старика. Под рисунком стояла надпись: «Вот человек, продавший свою душу дьяволу»53.

Б. Григорьев. Портрет В. Э. Мейерхольда. 1916 г.

Б. Григорьев. Портрет В. Э. Мейерхольда. 1916 г.

Собственно мейерхольдовское в «Дориане Грее» было связано не с кино, а с театром (хотя уже тогда он задумывался об их принципиальном отличии, обусловленном изобразительной природой кинематографа). Вся вторая часть трехчастной киноленты была отдана театру (в романе это всего лишь эпизод); самый эффектный момент фильма — театральная ложа, в глубине которой было подвешено зеркало, так что кинокадр фиксировал не только зрительские реакции сидящих в ложе Дориана Грея, лорда Генри и Бэзила Холлуорда, но и спектакль, который они смотрели, — ночную сцену из «Ромео и Джульетты». С. И. Юткевич, назвавший эту сцену «пророчески оригинальной для кинематографа»54, напрасно не оговорил, что пришла она из театра, что игра «в зеркалах» — игра театральная («маска, свеча, зеркало — вот и образ Венеции ХVIII века»55, завороженно повторяемая формула из любимой книги П. П. Муратова — символы театра, преследовавшие Мейерхольда). Назначение на роль Дориана Грея актрисы (В. П. Янова) также шло от театра (только что Н. Г. Коваленская сыграла на Александринской сцене дона Фернандо в «Стойком принце») и противоречило «безусловной» природе кино. Кровную связь с театром подтверждал и замечательный уайльдовский афоризм, полностью переданный в титрах ленты: «Я могла изображать страсть, которой не чувствовала, но не могу изображать ту страсть, которая горит во мне, как огонь»56, — прозрение несчастной Сибиллы Вейн, стоившее ей жизни, смотрится эпиграфом к мейерхольдовской концепции актерского творчества.

Откровенная театральность дендизма лорда Генри могла быть у Мейерхольда и репликой а раrtе. Он никогда не стремился ни выглядеть, ни быть денди (хотя именно таковым изображен на портрете Б. Григорьева 1916 года, созданном не без влияния только что сыгранной роли в кино). Да, он писал жене в феврале 1906 года: «Я хочу быть одетым настолько хорошо, чтобы было соответствие между прекрасными стремлениями души и блеском белья»57. Но разве это дендизм? Это просто вопль души интеллигентного художника, стремящегося вылезти из провинциальной «ямы». Да, ему импонировал портрет, написанный А. Кервильи в 1913 году в Париже (во время работы над «Пизанеллой»), где он был похож как раз на уайльдовского лорда Генри. (Сам портрет, выдержанный в стиле модерн, похож, в свою очередь, на известный сомовский портрет М. А. Кузмина — романтическая красота и рука тонкая и нежная). «Портрет вышел очень хороший, — писал Мейерхольд жене. — Хотя я позировал в пиджачке, Кервильи изобразил меня во фраке и в плаще. В левом углу что-то вроде окна с итальянским небом и цветами. У него интересная техника. Только немного слащав он»58. Кервильи не только «приодел» Мейерхольда, но и приукрасил его наружность. Но, как видим, портретируемому хватило мужества заявить о ее идеализации. «Самый страшный враг красоты — красивость»59, — не раз говорил он.

В модернистском кодексе дендизма, причастном Уайльду, Мейерхольд не находил ни красоты, ни героики, о которой писал Ш. Бодлер («дендизм — последний взлет героики на фоне всеобщего упадка»60). Его (особенно в последние годы) скорее преследовала гротескная изнанка дендизма. «Красавец Оскар Уайльд идет по улицам Парижа оборванный, всеми покинутый. Дыхание смерти», «этот нерв ужасного Оскара Уайльда, оборванного, без зубов»61.

Особую проблему представляет знаменитый мейерхольдовский псевдоним «Доктор Дапертутто», в котором подчас и совершенно напрасно видят второе «я» Мейерхольда в духе поведенческой модели. Такой взгляд спровоцирован в первую очередь ахматовской «Поэмой без героя», где Дапертутто является в Фонтанный Дом как «тень из тринадцатого года» в компании «новогодних сорванцов»:

Этот Фаустом, тот Дон-Жуаном,
Дапертутто, Иоканааном,
Самый скромный — северным Гланом,
Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам,
Твердо выученный урок62.

Реальный Мейерхольд вряд ли бы захотел мчаться в «адской арлекинаде» Ахматовой, пусть и под псевдонимом. Смутила бы его и та историческая ответственность, которая была взвалена на его невинных арапчат:

Все равно подходит расплата —
Видишь там, за вьюгой крупчатой,
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню?

Конечно, Ахматова могла бы ответить Мейерхольду так же, как отвечала в «Поэме» своей «тени» О. Глебовой-Судейкиной: «Не тебя, а себя казню»63.

Но слово было сказано, и оно способствовало современному мифу о жизнетворческом потенциале мейерхольдовского псевдонима.

На самом деле все было куда проще. Псевдоним Мейерхольду — режиссеру императорских театров — придумал в 1910 году М. А. Кузмин для сокрытия его приватной сценической практики. Он был очень удачен, так как убивал сразу двух зайцев — служил указанной цели (dappertuttо — итал. везде, повсюду) и символизировал любовь к Гофману (как Мейерхольда, так и самого Кузмина). Впервые появившись на афише «Дома интермедий», псевдоним обозначил начало мейерхольдовских «гофманиан», которыми являлись не только сценические вариации на тему Гофмана (например, постановка «Исправленного чудака» М. А. Кузмина по мотивам истории доктора Коппелиуса — «Песочный человек»), но и шницлеровская пантомима «Шарф Коломбины», опыты по реконструкции комедии дель арте, гофмановские мотивы в «Дон Жуане» и «Маскараде».

Сходства Мейерхольда именно с этим гофмановским «доктором» не предполагалось, ибо «доктор-чудодей синьор Дапертутто» творил отнюдь не театральные чудеса. Хотя в его наружности недоброжелатель Мейерхольда мог обнаружить нечто похожее — «высокий, сухопарый человек с ястребиным носом, сверкающими глазами и тонкими губами, искривленными в язвительной гримасе»64. Но и недоброжелателю вряд ли пришло бы в голову отождествлять Мейерхольда с мерзким исчадием ада, способствовавшим утрате несчастным бюргером Эразмусом Шпикером собственного зеркального отражения, отчего тот в компании небезызвестного Петера Шлемиля, потерявшего тень, принужден был к вечным скитаниям. Но если б такая аналогия все же возникла, Мейерхольд не был бы слишком шокирован — ведь названный дьявол — всего лишь шарлатан, торгующий «колдовскими настойками» («к слову сказать, весьма приятными на вкус»), а вся история Эразмуса Шпикера — иронический парафраз («Удивительной истории Петера Шлемиля» А. Шамиссо): «Они решили было побродить вместе, чтобы Эразмус Шпикер отбрасывал на дорогу тень за обоих спутников, а Петер Шлемиль обеспечивал бы отражение в зеркалах тоже за двоих, но из этого ничего не вышло»65. Гофмана Мейерхольд любил всего, целиком — «краносюртучный», «уродливый доктор Дапертутто» с его феерическим дьяволизмом принадлежал Гофману. И этого было достаточно.

Художественное окружение Мейерхольда воспринимало Доктора Дапертутто как символ мейерхольдовских и собственных «гофманиан»:

И сказки сладко снятся
Эрнеста Амедея…
Родятся и роятся
Затея из затеи…
Фантазия обута:
Сапог ей кот принес…
И вдруг мелькнет твой нос,
О, Доктор Дапертутто!66

Вот отчего, придумывая для Мейерхольда костюм доктора Дапертутто, в котором он по плану вездесущего Б. К. Пронина должен был принимать гостей в «Привале комедиантов» (1916), С. Ю. Судейкин не воспользовался оригиналом («огненно-красный сюртук с блестящими стальными пуговицами»67), а сочинил целую живописно-театральную сюиту: «розовый атласный камзол с серебряными пуговицами, синий плащ, лакированная треуголка с плюмажем, маска-клюв, закрывающая лоб и часть носа»68. Здесь Гофман переплетался с Гоцци и венецианским художником ХVIII века Пьетро Лонги точно так же, как в оформленном Судейкиным зрительном зале «Привала», который торжественно назывался «Зала Карло Гоцци и Эрнеста Теодора Амедея Гофмана». Но Мейерхольд в этом костюме так и не появился — может быть, потому, что у гофмановского Дапертутто пуговицы на сюртуке были стальные и одна из них оказалась безнадежно утраченной.

Между двумя революциями 1917 года и в советское время поведенческие модели росли, как грибы. Революционная возбужденность, политизация общества выносили на поверхность «пузыри земли». Стоит вспомнить амплуа Керенского, Ленина — немецкого шпиона и его же в шалаше (загримированный вождь мирового пролетариата!) и продлить цепочку вплоть до сегодняшнего дня, чтобы представить, о чем идет речь.

Наступала эпоха коллективного мифотворчества. «Нас сейчас всех вывели на сцену, и зрителем является весь человеческий род. Существует не только великий театр военных действий, но и маленький театр труда и жизни»69. Прямо Евреинов, а не нарком просвещения, выступающий на открытии школы Русской драмы! Не зря «крикливый шут Ее Величества Жизни» трубил всем «на представление» их «собственной жизни»70.

Вспоминая о «могущественной магии разыгравшейся революционной стихии большевизма» — «в коммунистической атмосфере было что-то жуткое, я бы даже сказал, потустороннее»71, — Н. А. Бердяев, сам того не желая, обнаруживает перекличку с «культурным ренессансом» начала XX века: «В течение всех пяти лет моей жизни в России советской у нас в доме в Малом Власьевском переулке собирались по вторникам (не помню точно), читались доклады, происходили собеседования»72. Разве что не «по средам»! Комментирующая мемуары супруга Евгения Рапп описывает бердяевские «вторники», точь-в-точь как он когда-то — ивановские «среды»: «Это был единственный дом в Москве, где каждый вторник собирались люди, принадлежавшие к разным направлениям, начиная с крайних левых и кончая крайне правыми, за исключением, конечно, большевиков»73. В дом «большевиков», может быть, и не пускали (хотя как их было сходу опознать?), но сам Бердяев дискутировать с коммунистами не гнушался. Вот что он вспоминает о своем участии в диспуте о Христе в Клубе анархистов (конец 1918 года): «Были толстовцы, были последователи Н. Федорова… были просто анархисты и просто коммунисты. <...> Один рабочий читал доклад о Евангелии, в котором утверждал, что научно доказано, что Матерь Божия была проститутка, а Иисус Христос — незаконный сын римского солдата, аудитория бешено аплодировала. <...> Говорил федоровец, который именовал себя «биокосмистом». Он нес невероятную чепуху об Евангелии от кобылицы. В конце заявил, что социальная программа-максимум осуществлена и что теперь остается поставить на очередь космическое воскресение мертвых»74.

Вяч. Иванов, в отличие от Бердяева сотрудничавший с советской властью (был заведующим историко-театральной секцией Театрального Отдела, повергая ниц молодых коллег строгой «дихотомией» своей академической учености75), вне службы по-прежнему конструировал поведенческие модели. Чего стоит, например, история создания знаменитой «Переписки из двух углов» (Пг., 1921). Голодные и больные соадресаты (Иванов и М. О. Гершензон) переписывались, находясь в разных углах одной комнаты — «санатория» для «переутомленных работников умственного труда» эпохи военного коммунизма. М. О. Гершензон комментировал ситуацию с понятным отвращением: «Начал переписку он и стал понуждать меня отвечать ему письменно. Мне было неприятно, потому что в этом есть театральность, и я был очень слаб… Но он мучил меня до тех пор, пока я написал. Потом все время он отвечал тотчас, а я тянул ответ на много дней, и он пилил меня… По моему настоянию и прервали на 6-й паре; он хотел, чтобы была «книга»76.

Следует ли удивляться, что даже актерам перестало хватать преображения в роли и захотелось приобщиться к поведенческой модели? Б. С. Глаголин, известный своей богемностью и эксцентричностью, в дни Февральской революции вдруг возжелал «театра во Христе» и объявил себя главой «театральной ложи», готовой объединить «преданных театру на почве религиозного служения, желающих выполнять в театре наряду с артистической работой и физический труд, согласных терпеть нужду и неодобрение публики, готовых пойти в полное послушание мастеру ложи и принятому на себя подвигу»77. И хотя «желающих записаться в эту „ложу, по-видимому, не нашлось»78, «пути» Глаголина понравились А. Р. Кугелю (в его журнале «Театр и искусство» они и были напечатаны79).

А вот «пути» Мейерхольда в 1917 году вызывали у Кугеля обычное раздражение — теперь он именовался у него «очаровательнейшим, не только эстетическим, но и политическим забегалой»80 (имелись в виду выступления Мейерхольда на многочисленных митингах деятелей искусств перед Октябрьской революцией).

В советское время формирование революционного имиджа Мейерхольда неотторжимо от моделирования визуального образа и поведения. Этому, бесспорно, способствовала невиданная слава Мейерхольда.

«Только современники славы Мейерхольда могут представить себе ее масштаб.

В Москве двадцатых годов его имя повторялось беспрерывно. Оно мелькало с афиш, из газетных столбцов, почти с каждой страницы театральных журналов, из карикатур и шаржей «Крокодила», «Смехача» и «Чудака», оно звучало на диспутах в Доме Печати, с академической кафедры ГАХНа, в рабфаковских и вузовских общежитиях, в театрах пародий и миниатюр, в фельетонах Смирнова-Сокольского, куплетах Громова и Милича, в остротах Алексеева, Менделевича и Полевого-Мансфельда. Было принято присваивать ему разные почетные звания: он считался почетным красноармейцем (сохранилось его фото в красноармейской форме), почетным краснофлотцем, почетным шахтером и проч. Молодой Назым Хикмет… посвящал ему свои первые стихи, которые так и назывались — «Да здравствует Мейерхольд!» Вот как они заканчивались: «И когда прожекторы с аэро РСФСР осветят тракторы, обгоняемые автомобилями, пусть красная конница мчится по сцене. В этот день, ты, Мейерхольд, нашими губами целуй накрашенные щеки спортсмен-артистов!» <...> Поэт Василий Каменский… писал так: «Вперед 20 лет шагай, Мейерхольд, ты — железобетонный атлет — Эдисон триллионов вольт!» А шумные питомцы знаменитого ФОНа Московского университета, приветствуя Мейерхольда, скандировали: «Левым шагаем маршем всегда вперед, вперед! Мейерхольд, Мейерхольд наш товарищ! Товарищ Мейерхольд!»81. Комментируя собственную подборку свидетельств мейерхольдовской славы, А. К. Гладков пишет: «Само слово „Мейерхольд“ при его жизни значило больше, чем имя одного человека, хотя этот человек реально существовал, ел, пил, спал, носил пиджак, репетировал в своем неуютном театре, раскланивался со сцены, выступал на диспутах»82. Но не следует забывать, что первоначальный толчок к столь пугающему разрыву реальной жизни художника и внеположных ей сконструированных отражений дал сам Мейерхольд. Он сам способствовал сложению своего революционного имиджа.

Всем памятен облик Мейерхольда эпохи «Театрального Октября» — длинная солдатская шинель, обмотки, красная звезда на фуражке. Таким предстал он перед театральной Москвой осенью 1920 года. Но еще в январе 1918 года, во время конфликта Александринского театра с советской властью, в прессе промелькнуло: «в большевики попал ультрамодернистический г. Мейерхольд, которого даже почему-то прозвали «красногвардейцем»83. Здесь и предвидение грядущей поведенческой модели, и характеристика предшествующей, дореволюционной как «ультрамодернистической». За той и другой встает визуальный ряд. И если образ будущего «красногвардейца» (не только времен «Театрального Октября», но и упомянутого А. К. Гладковым «почетного красноармейца» мейерхольдовского юбилея 1923 года) проницательно предвосхищен, то «ультрамодернистический» Мейерхольд навеян недавним (1916) портретом Бориса Григорьева, где режиссер, «облаченный во фрак, в белых перчатках и цилиндре, с маской на рукаве, изображен в сопутствии своего красного двойника, натягивающего тетиву лука, чтобы спустить стрелу»84.

Рассказывая о портрете, Н. Д. Волков приводит его характеристику, данную художественным критиком Вс. Дмитриевым: «Знаменательна в этом портрете прекрасно удавшаяся художнику его „психологичность“. Кто следил за всеми исканиями и „теоретическими махинациями“ В. Э. Мейерхольда, того должно поразить, как резко и наглядно передал Григорьев самую сущность интересной фигуры нашего театрального модерниста. Портрет этот не менее малявинских баб символичен. В нем отразились гримасы современного духа, какой-то надлом его, заставивший кошмарам русской действительности предпочесть кошмары „Балаганчика“»85. Комментируя это описание, Волков считал, что портрет, созданный накануне революции, «приобретает и другое, более символическое значение», как бы указывая «на ту связь, которая впоследствии образуется у режиссера с революционными событиями и переживаниями последующих лет»86. Грубо говоря, «красный стрелок» григорьевского портрета — предтеча Мейерхольда-«красногвардейца».

Это тот редкий случай, когда с Н. Д. Волковым согласиться невозможно. Впрочем, как и с противоположной позицией, представленной А. П. Мацкиным, также процитировавшим Вс. Дмитриева, но не усмотревшим в григорьевском портрете «никаких предзнаменований»87. По убеждению Мацкина, если уж искать в этом портрете символику, то она «окажется целиком обращенной в прошлое»88. Конечно, неизбежная дань советской мифологии, явленная в суждении Н. Д. Волкова, много простительнее стремления А. П. Мацкина провести демаркационную полосу между дооктябрьским и постреволюционным творчеством Мейерхольда. Но по существу дело заключается в другом. В отличие от «красногвардейской» поведенческой модели, зафиксированной фотографиями Мейерхольда и словесными описаниями его революционного имиджа, портрет Григорьева не является портретом (изображением) в привычном смысле слова (и это хорошо передано Вс. Дмитриевым) — он образ не человека, а сути его творчества, которая, само собой, никуда не могла исчезнуть и у Мейерхольда-«красногвардейца». Причем суть эта — не модернистская (здесь, на наш взгляд, Дмитриев попадает в плен привычных клише), а «гофмановская», т. е. собственно мейерхольдовская. А вот сам портрет есть типичное произведение модерна, созданное по основополагающим принципам формообразования стиля.

Это прежде всего равноценность изображения и фона (гомогенность) доведенная в портрете до абсолюта. Если, скажем, в портрете И. А. Морозова работы В. А. Серова (1910) матиссовский натюрморт, на фоне которого изображен меценат, играет самостоятельную, содержательную роль, но все-таки остается фоном, то в портрете Григорьева «красный стрелок» и «сам» Мейерхольд взаимозаменяемы. В технике модерна выполнена и фигура «Мейерхольда», переданная не объемно, а линейно — «тело в живописи модерна… словно тяготеет к своей поверхности»89. Зависим портрет и от модернистского принципа «двойного преображения» — художник не просто пишет портрет Мейерхольда, он сочиняет его; преображение натуры происходит «не только непосредственно на холсте… но и до этого», в воображаемом представлении о сути его творчества. Близок портрет и к иконографии модерна, закрепившей за собой «мир театра, цирка, бара, кафе»90. Не случайно он так похож на театральный плакат и, в частности, на плакат А. де Тулуз-Лотрека «Мей Милтон» (1895), который Д. В. Сарабьянов называет «едва ли не самым чистым вариантом изобразительного Ар Нуво»91.

Описание плаката, данное исследователем модерна, вполне подходит и «Мейерхольду» григорьевского портрета: «… в равной мере распластывающий и живое и мертвое на поверхности листа, он навеки останавливает движение танцовщицы в нелепо-изысканной позе, подкрепляя эту остановку невозмутимо неподвижным выражением лица»92. И, наконец, гротеск портрета — и как способ конструирования, и как формула его содержания.

Это хорошо прочувствовано и передано Е. А. Панкратовой: «В григорьевском портрете Мейерхольд изображен не в роли и не просто в жизни. Талантливый художник показал его как мага и волшебника сцены, прибегнув к своеобразной композиции. На фоне темно-серого занавеса и малиново-красной кулисы — изящный светский человек в цилиндре, черном фраке и белых перчатках. Он застыл в странной, изломанной позе с повелительно поднятой рукой. Кажется, что по мановению руки из красной кулисы возникла фигура человека с лицом Мейерхольда. Это его двойник — олицетворение творческой силы, творческого духа. Выражение лиц обоих сосредоточенно, напряженно.<...>

Есть что-то властное, подчиняющее, какая-то гипнотическая сила в строгости надменного лица, в пронзительности взгляда, в решительно вскинутой руке. И в то же время во всей фигуре — неустойчивость, неуверенность. Мейерхольд выглядит и повелителем, и марионеткой. Он в мире творчества, пылкого, искреннего, напряженно-порывистого, и в мире мучительных тускло-свинцовых будней и условностей.

Особенности этого гротескного решения портрета, конкретного и одновременно таинственно-загадочного, фантастичного, роднят его с произведениями Гофмана»93. Так сконструированная методология модерна передает истинный дух Мейерхольда-художника.

Апрель 2003 г.

Примечания

1. Алперс Б. В. О Мейерхольде // Алперс Б. В. Искания новой сцены. М., 1985. С. 285—286.

2. Алперс В. В. Из дневников. 1912—1916 // Мейерхольд и другие: Документы и материалы. М., 2000. Вып. 2. С. 295.

3. Письмо не сохранилось. Датировано маем 1911 года. Цит. по: Волков Н. Мейерхольд: В 2 т. М.; Л., 1929. Т. 2. С. 180.

4. Там же. С. 181.

5. Бердяев Н. «Ивановские среды» // Русская литература XX века. М., 1916. Т. 3. С. 98.

6. Цит. по: Розанов В. Prо и соntra. Антология: В 2 ч. СПб., 1995. Т. 1. С. 251.

7. Иванов В. Зодчий // Иванов В. Собр. соч. Брюссель, 1974. Т. 2. С. 380.

8. Белый А. Театр и современная драма /1908/ // Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 159.

9. Там же. С. 157.

10. Белый А. Почему я стал символистом и почему я не переставал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития // Белый А. Символизм как миропонимание. С. 437.

11. Там же. С. 443.

12. Там же. С. 443—444.

13. Бердяев Н. А. Самопознание. М., 1991. С. 154.

14. Иванов В. О границах искусства // Иванов В. Родное и вселенское. М., 1994. С. 213.

15. См.: Иванов В. Сor ardens // Иванов В. Собр. соч. Т. 2. С. 342—343.

16. Иванов В. Мысли о символизме // Иванов В. Родное и вселенское. С. 196.

17. Гете И.-В. Извещение Гете о печатании «Западно-восточного дивана» в «Моргенблатт» // Гете И. -В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1980. Т. 10. С. 318.

18. Гете И.-В. Раскрытие тайны // Гете И. -В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1975. Т. 1. С. 337.

19. См.: Кузмин М. Избранные произведения. М., 1990. С. 129—139.

20. См.: Иванов В. Достоевский и роман-трагедия // Иванов В. Родное и вселенское. С. 282—311.

21. Голосовкер Я. Э. Эмпедокл из Агригента — философ V века эры язычества (до Р. Х.) // Гельдерлин Ф. Смерть Эмпедокла. Трагедия / Предисл. А. В. Луначарского, пер. Я. Голосовкера. М.; Л., 1931. С. 116.

22. Иванов В. Гете на рубеже двух столетий // Иванов В. Родное и вселенское. С. 248.

23. Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. М., 1973. С. 280.

24. Бердяев Н. А. Самопознание. С. 154.

25. См.: Платон. Пир // Платон. Соч.: В 3 т. М., 1970. Т. 2. С.130—143.

26. Берковский Н. Я. Указ. соч. С. 263.

27. Хайдеггер М. Исток художественного творения // Зарубежная эстетика и художественная литература ХIХ-ХХ вв.: Трактаты, статьи, эссе. М., 1987. С. 310.

28. Галеви Д. Жизнь Фридриха Ницше: Жизнеописание / Пер. с франц. А. И. Ильинского. М., 1991. С. 15. (Репринт. изд. 1911 года).

29. Богомолов Н. А., Малмстад Д. Э. Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха. М., 1996. С. 109.

30. Зноско-Боровский Е. О творчестве М. Кузмина // Аполлон. 1917. № 4/5. С. 29.

31. Там же.

32. Иванов В. Дневник 1906 г. // Иванов В. Собр. соч. Т. 2. С. 752.

33. Мейерхольд В. Э. К истории и технике Театра // Мейерхольд В. Э. Статьи, речи, беседы, письма: В 2 ч. М., 1968. Ч. 1. С. 137.

34. Иванов В. Кризис индивидуализма // Иванов В. Родное и вселенское. С. 24.

35. Веригина В. П. Воспоминания. Л., 1974. С. 69.

36. Там же. С. 107.

37. Ауслендер С. Мои портреты: Мейерхольд // Театр и музыка. 1923. № 1. С. 429.

38. Кузмин М. Форель разбивает лед: Стихи 1925—1928 // Кузмин М. Избранные произведения. С. 283.

39. Волков Н. Мейерхольд: В 2 т. М.; Л., 1929, Т. 2. С. 236—237.

40. Кузмин М. Воспоминания о Сапунове // Н. Сапунов: Стихи, воспоминания, характеристики. М., 1916. С. 51.

41. Бердяев Н. А. Самопознание. С. 190.

42. Там же. С. 191.

43. См.: Алпатов М. В., Гунст Е. А. Н. Н. Сапунов. М., 1965. С. 37—38.

44. Гладков А. К. Пять лет с Мейерхольдом: Воспоминания и размышления // Гладков А. К. Мейерхольд: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 60.

45. Там же. С. 60—61.

46. Там же. С. 92.

47. Там же. С. 93.

48. Там же. С. 339.

49. Уайльд О. Портрет Дориана Грея // Уайльд О. Избранные произведения: В 2 т. М., 1960. Т. 1. С. 82.

50. Там же. С. 49.

51. Страницы экрана. «Портрет Дориана Грея» // Театральная газета. 1915. № 45. С. 14.

52. Вермель С. Искусство кинематографии: К инсценировке «Портрета Дориана Грея» // Искусство. 1917. № 1—2 (6—7). С. 31.

53. Волков Н. Указ. соч. Т. 2. С. 398.

54. Юткевич С. В. Э. Мейерхольд и теория кинорежиссуры // Искусство кино. 1975. № 8. С. 75.

55. Мейерхольд В. Э. /Из записей/ /1911?/ // Мейерхольд В. Э. Статьи… Т. 1. С. 300. См.: Муратов П. П. Образы Италии. М., 1994. С. 25. (У Муратова отсутствует «и».)

56. Цит. по: Волков Н. Указ. соч. Т. 2. С. 390.

57. Письмо не сохранилось. Цит. по: Волков Н. Указ. соч. Т. 1. С. 231.

58. Там же. Т. 2. С. 235.

59. Гладков А. К. Пять лет с Мейерхольдом: Мейерхольд говорит // Гладков А. К. Указ. соч. Т. 2. С. 337.

60. Бодлер Ш. Об искусстве. М., 1986. С. 303.

61. Мейерхольд В. Э. Из замечаний на репетиции /«Бориса Годунова»/. 16 нояб. — 10 дек. 1936 года /В стенограф. записи/ // Мейерхольд В. Э. Статьи… Т. 2. С. 386, 387.

62. Ахматова А. А. Поэма без героя: Триптих (1940—1982) // Ахматова А. А. Стихи и проза. Л., 1976. С. 438.

63. Там же. С. 445.

64. Гофман Э.-Т.-А. Приключение в ночь под Новый год // Гофман Э.-Т.-А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1991. Т. 1. С. 281.

65. Там же. С. 300.

66. Кузмин М. Зеленая птичка // Кузмин М. Избранные произведения. С. 265.

67. Гофман Э.-Т.-А. Указ. соч. С. 281.

68. Соловьев В. С. Ю. Судейкин // Аполлон. 1917. № 12. С. 29.

69. Речь комиссара по нар/одному/ просвещению А. В. Луначарского на открытии школы Русской драмы 19 окт. 1918 г. // Бирюч петроградских государственных театров. 1918. № 1. С. 39.

70. Евреинов Н. Н. Театр как таковой // Евреинов Н. Н. Демон театральности. М.; СПб., 2002. С. 34, 38.

71. Бердяев Н. А. Самопознание. С.145, 225.

72. Там же. С. 230.

73. Там же.

74. Там же. С. 231.

75. См.: Марков П. А. История моего театрального современника: Главы неоконченной книги // Марков П. А. Книга воспоминаний. М., 1983. С. 101.

76. Гершензон М. О. Письма к Льву Шестову: 1920—1925 / Публ. А. д’Амелиа и В. Аллоя // Минувшее: Истор. альманах. М., 1992. Т. 6. С. 263.

77. Цит. по: Мокульский С. Петроградские театры от февраля к Октябрю // История Советского театра. Л., 1933. Т. 1. С. 16.

78. Там же.

79. См.: Театр и искусство. 1917. № 31.

80. Цит. по: Мокульский С. Указ. соч. С. 58.

81. Гладков А. К. Пять лет с Мейерхольдом: Воспоминания и размышления // Гладков А. К. Указ. соч. Т. 2. С. 14—15.

82. Там же. С. 16.

83. Цит. по: Рудницкий К. Л. Режиссер Мейерхольд. М., 1969. С. 223.

84. Волков Н. Указ. соч. Т. 2. С. 461.

85. Цит. по: Там же. С. 462.

86. Там же.

87. Мацкин А. Мейерхольд: путь к революции // Мацкин А. Портреты и наблюдения. М., 1973. С. 179.

88. Там же.

89. Сарабьянов Д. В. Стиль модерн. М., 1989. С. 248.

90. Там же. С. 101, 104.

91. Там же. С. 104.

92. Там же. С. 104—105.

93. Панкратова Е. [От автора-составителя] // Театральный портрет конца XIX — начала XX века: Альбом. Л., 1972. С. 177.

Пугель М.

ФЕСТИВАЛИ

Я давно и долго умирал.

Я почти умер и заказал некролог «Петербургскому театральному журналу», чтобы при жизни узнать мнение о себе читателей и коллег. Как-никак я был автором журнала начиная с № 0.

Но критики из бывших и оценщики в городском ломбарде, коим всю свою жизнь являюсь я, не составляют истинного предмета интереса для «ПТЖ». На мою очередную просьбу о некрологе я услышал, что редакции пока некогда проводить меня в последний путь, потому что в театральной жизни происходит много нового, в частности появилась новая драма.

Известие это буквально воскресило меня, я почувствовал себя дочерью Иаира на известной картине.

Ибо! Новая драма зарождалась во времена моей критической молодости. Я живо вспомнил, как мы с Ибсеном кутили на Нижегородской ярмарке в ожидании рождения Чехова, — и вскочил со смертного одра, обретя тот самый возраст, какой имел в те лучезарные дни.

Я родился заново.

Я пошел в Дом актера.

Там как раз объявляли петербургский конкурс на лучшую пьесу новой драмы.

Народу было мало.

Скрыв от присутствующих известный мне факт, что лучшие пьесы новой драмы уже написаны (об этом собравшиеся, видимо, не знали), я затерялся в небольшой группе корреспондентов и приник ухом к теме.

Было похоже на прием в ВКПб. То есть — строго.

За столиком сидели председательствующие. Один явно был из ЦК и говорил, что «все мы должны поддерживать любую пьесу, говорящую с нами аутентичным языком». «Все мы в 60-е годы Окуджаву у костра под гитару пели! А теперь все — ничего не должны!» — выкрикнула с места дама, лица которой я не разглядел, но позавидовал ее знанию слова «аутентичный». Женщину резко одернули взглядом, сказав, что если кто не с новой драмой — тот аутичен. Слова этого я опять не понял, но расслышал, что улицы нашей эпохи гудят от мата и этот матерный гул должен перейти в лексику новой драмы…

Я задумался.

Но ведь не переносил же друг мой Островский в свои пьесы подножного языка мостовой! В мгновенно реанимировавшейся памяти всплыли дни середины 50-х, какого века уже не помню, когда, пьяные, молодые, мотались мы с Тертием Филипповым, Аполлошей Григорьевым, Провом Садовским и Островским по весеннему Замоскворечью и пели «Правая-левая где сторона…». В те поры Замоскворечье знало толк в русском мате, вот уж гудело оно им — не чета сегодняшнему. А как знал его Пров! Мы и тогда уговаривали Островского радикально реформировать русскую драму через матерные обороты, которые и он знал уникально, доподлинно, но он отчего-то сопротивлялся. Теперь думаю — может быть, именно вследствие этого сопротивления его реалистическая реформа так до конца и не вышла…

…Кратко вспомнились разговоры о языке с Пешковым во время походов наших на Хитров рынок. Впрочем, эта дружба была краткосрочной, пути наши разошлись, а лексика героев «На дне» по сей день не устраивает меня.

…Еще припомнил я ночи, проведенные с Шурой Вампиловым в его родном бурятском Кутулике. За окном орали пьяные мужики, кто-то бил морды, мы сидели у открытого окна дома за бутылкой, и казалось странным, что тот единственный язык, на котором говорила эта пьянская земля и в котором он сам знал толк, не находил отражения в его пьесах. Я не раз указывал ему на это, но не сумел настоять. Откройте Вампилова — вы не найдете там этого живого языка…

«Не человек находит Слово, а Слово находит человека, и если Слово нашло его — он будет хоть на мгновение талантлив», — припомнилась мне фраза одного знакомого старого филолога, выведенного затем писателем Битовым под именем деда Одоевцева в давнем романе «Пушкинский дом». Так вот почему прежние мои друзья-драматурги не пользовались в своих пьесах обыденным сквернословием, — подумалось мне. Они не подбирали слова с мостовой, они ждали, когда Слово найдет их… Вспомнив некоторые современные пьесы, я проникся истинным состраданием к авторам, не дождавшимся Слова сверху и потому спешно подобравшим у себя из-под ног выплюнутые улицей междометья.

Между тем собрание по принятию в партию новой драмы продолжалось. Выступал уже второй человек из ЦК, по виду — идеолог движения, с бородкой и в очках. Он призывал лет на пять запретить театрам все, кроме современных пьес, говорил, что ненавидит классику и обязательно выскажется об этом в «ПТЖ», если Петербург догонит Тольятти по количеству написанных новых пьес — на гора. Странность заключалась в том, что, как было объявлено, сам драматург, он написал какую-то адаптацию классики (кажется, «Платон off» то ли по Платону, то ли по Чехову) и получил за нее какую-то премию. Таким образом, логика его ненависти к старой литературе осталась для меня загадкой, и я тем более проникся состраданием к нему. Просто так, без подкрепляющих аргументов…

Пережив творческую реинкарнацию, в мыслях о новой драме я поехал на Чеховский фестиваль (Чехов и новая драма были для меня почти синонимами вот уже целый век).

В Москву, в Москву!

Я ринулся!

И устремился на премьеру спектакля «ИО» по пьесе шведского драматурга Стива Ларссена в постановке модного режиссера Кирилла Серебренникова. Еще на принятии в Новую драму люди из ЦК ставили его в пример как передового и трудолюбивого переводчика драматургического языка истинно новых пьес на язык столичной сцены.

Признаюсь, еще когда я умирал, я выбирался на спектакли этого режиссера. Он всегда казался мне, простите за неологизм, но они нынче дозволены, — «мажором», толково использующим пять-шесть режиссерских прихватов, изученных им в Ростове-на-Дону, откуда он родом и племенем, по видеокассетам европейских спектаклей.

«Что вы ставите?» — спросили его как-то ночью по телевизору.

«Блокбастер «Мещане“», — ответил он.

Я опять почти умер. Сто лет я считал «Мещан» пьесой, чтобы не сказать драмой. И вдруг — такая перемена пола…

Только настоящий мажор может назвать «Мещан» блокбастером…

Пьеса Ларссена, как стало ясно к концу, была посвящена фригидности героини, о чем она и мы поначалу не подозревали (я знаю, этим недугом страдают многие женщины в Европе).

В семью этой героини Анны (Агриппина Стеклова, несомненно, хорошая эксцентрическая артистка) и ее мужа (Максим Аверин) приходит бесноватый и. о. начальника мужа (Алексей Гуськов, лицо которого хорошо знакомо нам по телеэкрану).

Сперва он гадает на ступнях Анны.

Затем за 1000 крон заставляет Анну задрать юбку и снять трусы.

Далее он, психически возбуждаясь, энергично трется о ее лежащее тело и теряет сознание. Его труп супруги расчленяют электропилой в ванне и засовывают кровавые обрубки в холодильник, откуда И. О. является цел и невредим и уводит Анну в соседнюю комнату для соития, на которое по каким-то причинам не был способен ее молодой муж. Анна появляется в финале с распущенными волосами, окруженная стаей бабочек на проволочках — мотыльками возникшей чувственности. Пробуждение весны состоялось.

Стандартный комплект тем — от фригидности до наркомании — упакован г-м Серебренниковым по всем правилам. Не досчитавшись в комплекте обычно присутствующего гиньоля, он, как истинный продавец кондиционного товара, прибавляет «неукопмлектованному» Ларссену и гиньоль с расчлененкой (противу простого обморока буржуазного типа).

Пьеса «ИО» ходит истоптанными дорожками европейского парка культуры и отдыха.

Г-н Серебренников ставит ее испытанными средствами.

Не скрою, мне довелось во множестве видеть средние европейские постановки, и режиссура г-на Серебренникова — несомненная калька с нескольких европейских матриц, но энергично поданная как оригинал. К тому же количество режиссерских прихватов (даже не приемов) у г-на Серебренникова, по сравнению с дебютным «Пластилином», сократилось вдвое и равно уже только двум, притом использованным в его спектаклях ранее.

Мажор в тамбуре — подумал я. В тамбуре поезда, где едет истинный театр…

Я читал несколько признаний г-на Серебренникова о том, что он практически не видел никаких спектаклей крупных режиссеров. Но каково же было мое изумление, когда в одной из сцен героиня стала стаканом ловить дым наркотической сигареты! Она делала это точно так же, как ловили «дым отечества», дым от сигареты Вершинина три сестры в незабываемом спектакле Някрошюса. Излюбленная мною сцена! Шутишь, Серебренников, видал ты кое-что, не скрыть, — подумал я, и тут как раз началась сцена с бабочкой на проволочке — финал «Истории лошади»… Впрочем, бабочка — известный клоунский атрибут.

Я скучал, о мой читатель! Ах, как я скучал! И сказать мне более нечего, кроме того, что г-н Серебренников утратил лицо.

Ранее оно состояло из берета или кепки, тонкой демонической бородки, множества перстней на пальцах и серег в ушах.

Теперь, параллельно сокращению режиссерских прихватов, пропали серьги и перстни, голова обнажилась, лицо совершенно раздето.

Так он и выходит на поклоны.

Я вернулся в Петербург.

Но я не собираюсь умирать, как прежде.

Я жду.

Я жду новой Новой драмы.

Я читаю.

Я пытаюсь не перепутать братьев Пресняковых и братьев Дурненковых, потому что все люди — братья.

Я стал говорить непристойности и скоро сам напишу новую драму.

«Я жив!» — как говорил Калигула в одноименной старой пьесе…

Июль 2003 г.

БЕСЕДУ С ИВАНОМ ВЫРЫПАЕВЫМ ВЕДЕТ МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

И. Вырыпаев в спектакле «Кислород». Фото А. Кудрявцева

И. Вырыпаев в спектакле «Кислород». Фото А. Кудрявцева

Хотелось бы ничем не предуведомлять нашу беседу, а только напомнить, что Иван Вырыпаев — актер, режиссер, драматург, что ему около тридцати, что он автор пьес «Сны», «Сентенции», «Валентинов день», «Кислород». В спектакле «Кислород» он играет сам, и мы писали об этом в № 31. С тех пор «Кислород» объехал множество городов и завоевал Гран-при на фестивале «Контакт» в Торуни (Польша).

И все же, поклонница «Кислорода», скажу, что начинала разговор с опаской: баловни Садового кольца и члены драматургического концерна «Моя семья.doc» вызывают настороженность. В итоге Вырыпаев Иван произвел на меня лично (что, собственно, неважно, но приятно — поэтому делюсь) сильное и ясное впечатление. Я встретилась с человеком не только талантливым и самостоятельным, но внятным, глубоко «почвенным», укорененным не на московских газонах, и к тому же образованным. Когда молодой драматург, практически «андеграунд», осознанно произносит слово «Верхарн» и не плюется в сторону мировой культуры — это на сегодняшний день поражает, на глаза наворачиваются слезы благодарности и ты готов сесть за стол и написать новую «Повесть о настоящем человеке». Никто из нас не знает, что сделает с нами жизнь и что сделает она с Ваней Вырыпаевым, но пока он вызывает у меня глубокое уважение своей неожиданно традиционной, вполне социально-романтической концепцией жизни и творчества в этой отдельно взятой стране — России.

Марина Дмитревская. Ваня, недавно вышел номер «Театральной жизни», где вы пишете о том, что мировой театр развивался только в связи с появлением современных пьес: от Эсхила до Чехова. Оставим за пределами нашего разговора тему о суверенности театра (очевидно, что театральный язык развивается независимо от современной драматургии) и поговорим так, как будто, действительно, театр от современных пьес зависит. Сейчас возникло движение, которое украло свое название у новой драмы — то есть у Ибсена, Чехова — и именует себя «Новая драма». Я называю это движение «Новенькая драмочка». Нетрудно выкрикнуть: «Нам нужна новая драма!» — труднее найти родовые признаки того, что так активно позиционирует себя как идеология. Как вам кажется, есть ли у этого движения какие-то общие черты? Ведь у настоящей новой драмы они были.

Иван Вырыпаев. Главный признак? Спустя длительное время появляется драматургия, которая говорит не о вечных темах, которые есть в Шекспире или Чехове (любовь, предательство), а о вещах, связанных с нынешним днем, говорит об окружающем мире.

М. Д. У этой жизни есть какие-то отличительные особенности?

И. В. Безусловно. Есть определенные события, которые фиксируют эту жизнь. Я сам не делаю спектакли в документальной манере или технике вербатим, но под документальностью имею в виду фиксацию определенных событий и конкретную реакцию на эти события. Ведь это факт: с появлением мобильных телефонов жизнь человека меняется. Меняется способ поведения, это, безусловно, отражается на его психологии. То есть человек не становится лучше или хуже, не перестает любить или ненавидеть, но сам способ его общения с миром меняется. Неизвестно, сколько продержится наша планета, но в искусстве и науке должны быть моменты, которые фиксируют время.

М. Д. Время или атрибуты времени? Мы живем с вами в одном времени, но атрибуты нашей жизни разные.

И. В. Искусство не может говорить вообще. Если происходит война в Ираке или возникает атипичная пневмония — это такие же атрибуты времени, как чума в эпоху Шекспира. В пьесах Чехова конкретный атрибут времени — это смена социального строя, когда богатые люди, помещики материально начинают сходить на нет (и это очень важно). И сегодня драматурги обязаны цепляться за конкретные вещи. Я не совсем могу представить себе пьесы просто «про любовь». Про любовь — где?

М. Д. Как правильно сказала как-то на страницах нашего журнала Марина Тимашева, современная пьеса, строго говоря, — это все, что написано сегодня. Сегодня вы написали «Кислород», а Гельман — пьесу, посвященную выборам, он фиксирует то же самое время с теми же самыми процессами, а современной пьесой считается что-то другое — например, вы. В чем тут дело?

И. В. Я думаю, что никто из пишущих людей не считает себя новой драмой. Название родили критики, ваши коллеги. Я читаю статьи, в которых написано что-то про изобретение нового языка, хотя всем ясно, что ничего нового не изобретено, и даже притязаний лично у меня на это нет. Я называю «современной драматургией» все, что написано сегодня (это и Гельман, и Рощин, и Угаров, и я — все), а назвали «новая драма» потому, что слов подобрать не смогли. Новая как новая. А не новая — как метафизически новая.

М. Д. Общий пафос времени, поколения и личный пафос художника — вещи разные. Художник вроде как сам по себе и всегда один. Но ваш замечательный «Кислород» воспринят всеми как манифест «поколения задохнувшихся». Вы ощущаете себя поколением или собой — Иваном Вырыпаевым?

И. В. Конечно, я стараюсь ощущать себя — собой, но получается — поколением… А вообще я не очень люблю искусство. У меня постоянный спор с отцом (он преподаватель), который говорит, что искусство — бесполезное занятие. И я с ним все время спорю, но вообще-то я с ним согласен. Я не понимаю искусства в чистом виде, не могу наслаждаться балетом или оперой. Это моя личная проблема, я осознаю (наверное, это дело вкуса или воспитания). Но для меня искусство — это диалог о чем-то, в нем должна быть проблема, задача воспитания или образования, искусство должно ставить вопросы философские, социальные, политические, экономические, оно должно участвовать в жизни того мира (я уже не говорю — страны), в котором художник, его создающий, живет. Художник должен осмыслять. Сахаров — это тоже искусство, его наука — это искусство, его раскаяние по поводу документов, которые он подписывал, — тоже искусство. Другое дело, что он нехудожественно его оформлял…

М. Д. Ну, нехудожественно оформленное вряд ли может считаться эстетическим, то есть искусством, но в смысле взаимоотношений художника и действительности, Ваня, у вас вполне романтическая концепция отношений с миром, вы говорите вещи вполне традиционные.

И. В. Конечно.

М. Д. А вообще у человека вашей генерации есть какие-то черты, не бывшие раньше, новые (кроме мобильников, конечно)?

И. В. Мое поколение, безусловно, уникально (хотя уникально каждое). Но мы попали в странный передел. Ведь мы то самое поколение, которое было пионерами и комсомольцами, а потом застало перелом эпох. Детство у меня было одно, юность другая… Мы родились уже без тех стойких идеалов, которые были у моих родителей, и получилось, что мы оказались в вакууме, когда всё — под сомнением…

М. Д. Я категорически старше вас, но лично у меня в вашем возрасте сомнений было куда больше, чем стойких идеалов. В чем же разница?

И. В. Но мы социально и политически в буквальном смысле слова «попали». Родились в одной стране, а живем в другой. Я понимаю, что вы тоже, но вы встретили это в более зрелом возрасте, а у нас это пришлось на пору нашей крайней молодости, когда человек максималистски ищет какие-то принципы и попадает в мясорубку. Я буду завидовать поколению моего сына, потому что у них уже нет «того» прошлого, они даже не знают, кто такой Ленин. А наше поколение оказалось не потерянным, но растерянным. Кто-то быстро сообразил и ушел в бизнес, большинство село на иглу или спилось. Вообще, у нас трудное поколение. Потому что в рамках Садового кольца или Невского проспекта — это одна часть населения, но очень маленькая. А коли уж мы говорим о стране, то страна совсем другая, я езжу, я ее вижу. Недавно я был в Иркутске, в доме, где я жил и где до сих пор мои сверстники сидят на скамейке. И там все плохо от начала до конца, там процветает настоящий героин, там бедность от начала до конца, и это — наша страна, а не тот мир, где сейчас живу и общаюсь я. Так живут единицы, которым повезло, — баловни судьбы, у которых оказались особенные родители или они сами как-то выскочили. А дальше я осмысляю это и выражаю свое мнение. И в какое время живем — такая пьеса и получается.

М. Д. Ваше поколение село на иглу, мои замечательные друзья-одноклассники, мальчишки из города Вологды (очень талантливые!), все поголовно спились. В чем разница и при чем тут поколения и время?

И. В. Никто ведь не пишет классику. Ни Гоголь, ни Чехов, ни Тургенев не садились писать классическую пьесу. Все пишут просто пьесу, а потом она становится классикой либо не становится. Существует понятие хронотопа — мы живем в определенном времени и пространстве. Мне очень хочется ошибиться, но что-то мне подсказывает, что мое поколение драматургов классиками не станет. Потому что мы зацепились за очень сиюминутные вещи, потому что все очень быстро меняется. Том Стоппард, очевидно, останется. Но сегодня лично мне меньше нравится Стоппард, чем какой-нибудь коллега, написавший пьесу «Norway. Today» или «Gagarin-way». С годами, я уверен, Стоппард будет мне больше интересен, но сегодня те вещи, о которых он говорит, мне не то что неинтересны (я их даже понимаю), но они мне сегодня пока не нужны. Я понимаю, что такое смерть, жизнь, проблема одиночества, потерянности пространства, раздвоение собственного я — но этих проблем так много и в другой драматургии, в том же Шекспире, что они мне не нужны. Я бы как зритель, приходящий на спектакли, хотел, чтобы со сцены со мной говорили об окружающем меня мире.

М. Д. Я наблюдала в Польше молодой зал, который смотрел спектакль даже не про наркоманию, а про психоз, ужас умирания — «4.48. Психоз» Сары Кейн, режиссера Яжины. Я просто заболела, включившись в воплощенный на сцене психический диагноз. А молодые ребята смотрели это спокойно: что им Гекуба?

И. П. «Психоз» мне очень нравится, и хорошо, что вы испытывали боль. Это и есть цель искусства. Кто сказал, что искусство должно вызывать радостное или светлое чувство?

М. Д. Я очень люблю мысль Карамзина о том, что гармония искусства должна компенсировать дисгармонию окружающей жизни…

И. В. Может быть. Пусть Карамзин это говорит. Но когда, например, я, у которого нет никаких мыслей убить или расчленить ребенка, смотрю фильм «Молчание ягнят» — я нахожу в себе эти ноты, потому что в каждом человеке есть доля садизма. В человеке существует животное, и когда этот фильм открывает его во мне, мне становится страшно: Господи, неужели я получаю наслаждение от этого ужаса? Но это полезно, это урок. Такое искусство делает большое дело, показывая человеку — в тебе это есть, разберись. Я за это давал бы Нобелевские премии. И тут же я с вами соглашусь: да, лично мне ближе более светлое искусство, Шагал мне ближе, чем немецкий экспрессионизм. Но если я не могу спокойно смотреть картины немецких экспрессионистов — значит, они попадают в меня! Просто я хочу закрыться от них, спрятаться, а искусство говорит тебе правду. Существует же Верхарн, вся шведская драматургия и так далее…

М. Д. Когда возникала настоящая новая драма, ее представители явно владели драматической структурой. В сегодняшней «новенькой драмочке» больше всего поражает абсолютное профессиональное неведение и необразованность…

И. В. Мы должны определиться — о ком мы говорим. Авторов много, есть хорошие, масса шелухи. Я хорошо знаю Васю Сигарева, был с ним первый раз в Лондоне, знаю его в быту, и это немаловажно, потому что в быту он — герой своих пьес. Все хвалят «Пластилин» Кирилла Серебренникова за то, что он сумел черную пьесу Васи красиво, эстетизированно подать. А я был сейчас в Иркутске, вдруг вспомнил Васю Сигарева и подумал: какая хорошая пьеса «Пластилин», как она нужна, потому что в Иркутске я увидел то, о чем он говорит и о чем говорить нужно. Если молчат пресса, газеты — пусть театр говорит. И пусть приходят эти люди в норковых шубах и испытывают что-то… Мне кажется, что нашей стране, чтобы быть цивилизованной, не хватает сегодня одной вещи. Наша страна так устроена с древних времен, что боится показать свое истинное лицо и все время играет в картонные потемкинские деревни. На самом деле президент нашей страны должен стоять не в Москве. Он должен стоять в брюках таких, в рубашке, в пиджачке в районе Глазкова, в районе сгоревших гаражей и говорить: «Хелло, Билл! Хелло, общественность, вот моя страна…» Нужен шаг честного признания, что мы ооочень плохая страна, оооооооочень бедно живем. А то, что он сидит там в Кремле, — не имеет к нашей стране никакого отношения. Это камуфляж, который все на Западе видят (ну, не до конца, потому что мы уже научились пыль в глаза пускать). Если не президент, то кто будет говорить правду? Искусство. Я не люблю радио «Шансон», но предложил бы крутить его по первому каналу, потому что это слушает 80% населения страны. Это страна, которая слушает «Шансон», любит рязановские фильмы, мыльные сериалы и ведущих ток-шоу. Это не плохо и не хорошо, просто надо признаться: это так, никто не слушает продвинутую музыку, не ездит на роллс-ройсах и не ходит в валютные кафе. И кто скажет об этом, если политики молчат? Художник. И драма — самый сильный способ. Конечно, есть выбор: быть великим или писать правду? Можно писать пьесы более пространные, наполненные вечными вещами, они останутся в истории, когда-нибудь всплывут… Но можно пожертвовать своим величием и сказать правду о сегодняшнем ужасе, пусть завтра меня никто не вспомнит, но сегодня я скажу.

М. Д. Но ведь на почве больной несовершенной пьесы Серебренников сделал ту самую попсу — «Шансон». И продал ее для норковых шуб…

И. В. Это правда, он сделал эстетику, и все богатенькие стали наслаждаться изнасилованным мальчиком… Это нечестная история. То же самое я говорю своим коллегам, которые занимаются вербатимными проектами. Приходят и говорят: сейчас мы посмотрим, как живут эти бомжи — обхохочешься! Или проститутки — как смешно говорят! Это нечестно, это уже проблемы нравственности. Но с другой стороны, они дают высказаться этим бомжам и проституткам. И пусть зрители смотрят это, а не какой-то вымышленный мир.

М. Д. Ваня, да должно быть и то и то! Два часа эмиграции в вымышленный мир тоже нужны реальной жизни.

И. В. Согласен. Если есть прекрасное. Но мы же не видим по-настоящему прекрасных спектаклей, мы восхищаемся изобретательной режиссурой — не более. Но не видим «полунинского» влияния, когда я замираю оттого, что сыпятся пески, идет снег…

М. Д. Наверное, я так раздраженно отношусь к «новенькой драмочке», потому что вижу в этом движении много конъюнктуры. Жизнь действительно страшная, она страшна по-разному, я тоже много езжу по стране и знаю провинцию, где на скамейках сидят ваши и мои одноклассники, но когда под видом документальной драмы собираются аномалии жизни — я не верю этой выборке. Она нерепрезентативна. «Документалистов» этой ориентации интересуют патологические отношения девочек с отцами и не интересуют нормальные, хотя, знаете, не реже встречаются и такие, а значит, им чуждо понятие «типического», без которого нет настоящего реалистического взгляда на действительность. Они просто выполняют новый соцзаказ — раньше про директоров заводов, теперь — про изнасилованных мальчиков и девочек.

И. В. Не соглашусь. Я играю в спектакле про бомжей, и мы постарались сделать это более или менее честно. Нельзя сказать сразу обо всем, поэтому выбираются определенные больные аспекты, которые волнуют. Все-таки документальный театр — это не хроника, а тема, и ведущие наши документалисты все равно поднимают какую-то конкретную тему. Если снимают о бедности — снимают о бедности, а не о богатстве, хотят подчеркнуть проблемы. Я видел спектакль, о котором вы говорите, про девочек — «Первый мужчина», — и он мне страшно не нравится, потому что плохо сделан: глупо и с пошловатым пафосом. Кроме того, тема не моя, я не девочка…

М. Д. А это не конъюнктура?

И. В. Тогда и Шекспир — конъюнктура. Что, разве нет благополучных семей, где дети женятся, а не погибают, как в «Ромео и Джульетте»? Но он рассматривает проблемную семью. Наверное, театр — бесовское искусство, но это art, и если он вызывает искры — эта попытка хороша. Тут процесс важнее результата.

М. Д. Процесс вообще важнее результата. Но эти акции рассчитаны как раз на результат, заказ. Получил Сигарев крупную премию — и в стремлении к аналогичному результату в валютном эквиваленте толпы двинутся писать аналогичные пьесы… Оплачено!

И. В. Мы все время вынуждены в этих разговорах возвращаться к такому явлению, как Гришковец, хотя это уже надоело. Когда я впервые увидел его спектакль еще в кемеровском театре «Ложа», я был под сильнейшим впечатлением («Титаник плывет» был сильнее, чем его сегодняшние спектакли). А теперь он стал мне неинтересен. Но не он сам, Женя (он фантастически интересен и не может иссякнуть!), а то, о чем он стал говорить. Вот он рассказал историю о себе, еще одну о себе — и мне надоело рассматривать все время одного человека. Потому что вокруг всего столько! Он не говорит о «вне», говорит только о «внутри».

М. Д. Но он оказался нужен потому, что будит позитивные человеческие вещи, он вернулся к человеку как модулю жизни, и каждому зрителю его спектакли внушают: ты, твоя небольшая частная жизнь — ценность.

И. В. Но между Сигаревым и Гришковцом я выбираю Сигарева, хотя Гришковец талантливее, образованнее и, наверное, гений. А Сигарев близок к тому, что делает Ларс фон Триер, поэтому его, Васю, любят на Западе. Это экстремализм, это — когда кровь на губах… Я недавно посмотрел фильм, где два мальчика убивают семью. Причем нет истории ни до, ни после, нет обстоятельств, а только сами издевательства и убийства. Я сперва думал, что перейдены все грани и возмущался (смотреть, как на глазах ребенка насилуют мать, тяжело). А потом я подумал, что такой фильм полезнее, чем Женя Гришковец. И хотя нельзя относиться к искусству с точки зрения пользы, но этот фильм вызвал у меня в итоге отторжение собственной агрессии.

М. Д. Ваня, это ваш механизм. А парни, которые вчера у меня на глазах громили витрины магазинов, могут посмотреть это — и возьмут на три кирпича больше…

И. В. А вот тут — ответственность художника. Человек, который выпускает спектакль, должен подходить к этому ответственно, а все подходят безответственно. Клянусь, если бы эти парни увидели этот фильм, они бы его даже не досмотрели, потому что он вызвал бы у них угрызения совести. Они бы не захотели быть такими подонками. И люди, которые его делали, — благороднейшие люди, потому что делать такие фильмы непросто.

М. Д. Белинский когда-то говорил: «Социальность или смерть!» И вы точно так же. Классно. Но те, кто насилует и громит, не пойдут смотреть кино!

И. В. Да, это, пожалуй, так. То же самое и с Театром.doc… А вообще нас так пугали этой социальностью, но ведь она хороша сама по себе! Шло ее отторжение потому, что социальность путали с идеологией. А Шекспир был социален и Мольер тоже. И Гоголь! «Ревизор» — конкретно про взяточничество! Но Бог дал ему еще и другое, и он стал классиком…

М. Д. Вот именно. Нынешний «doc» поражает профессиональной необразованностью, отсутствием первоначальных знаний и чистой конъюнктурой (хотя может ли быть конъюнктура — «чистой»?)…

И. В. То, что люди пишут современные пьесы, — прекрасно, как можно сопротивляться созданию чего-то нового? Другое дело, что все зависит от степени таланта. Из-за того, что плохих авторов больше, чем хороших, мы не можем отрицать движения в целом. Тогда мы должны сказать, что милиция как институт отвратительна и не нужна, потому что в ней работает 90% непорядочных людей.

М. Д. Недавно в Германии я говорила с молодыми студентами театральной школы. Им уже тоже хочется какого-то позитива. Но установка завлитов немецких театров — на чернуху-грязнуху.

И. В. У меня есть хороший пример. Я сам. «Валентинов день», мелодрама, не только получил приз зрительских симпатий в Гельдейберге, но я уже заключаю в Германии несколько договоров. Я этого совсем не ожидал. Другое дело, что они эту пьесу не понимают и не поймут, потому что она — филологический труд, где я работал с языком. Они будут ставить просто мелодраму, я буду в Германии Птушкиной. Я думал не давать, но мне нужны деньги, а им пьеса… А «Кислород» будут ставить в Польше и Болгарии. Могу открыть коммерческую тайну — я получаю за эти постановки очень небольшие деньги, мне просто хочется, чтобы пьесы ставились. «Сны» идут в Софийском Национальном театре. Я получил за это 300 $.

М. Д. Вы не боитесь, что станете игрушкой для Садового кольца, какой стал Сигарев с помощью Серебренникова?

И. В. Я ничего не знаю. Думаю, что я не Чацкий наших дней. Мне хотелось бы написать еще что-то хорошее, но не знаю, удастся ли. Сейчас нашел себя в кино, запускаю большой полнометражный фильм как сорежиссер и автор сценария. То есть новая драма двинулась в кино, режиссеры зовут не сценаристов, а драматургов (наверное, они не могут отказаться от своих сценарных схем, а я этих схем не знаю и пишу как пишу). Все по-взрослому, деньги выделены. Я даже хочу попробоваться на роль, а если не выберут — значит, не выберут. Хочется просто жить, жизнь интереснее театра. Вот сейчас мы много возим «Кислород», я стал стабильно зарабатывать, моя семья не голодает, но у меня нет времени попутешествовать, сходить с сыном в парк… Мы похожи на реальных артистов, которые занимаются реальным чёсом: поезда, актерские комнаты, буфеты, все в поту, два спектакля отыграли — и следующий город… Не спим, не едим. Настоящая прожженная «драма»! Как Женя Гришковец играет двадцать спектаклей в месяц?!! Но я стал любить актерский цех и своих коллег, потому что этот труд связан с волей. Что бы ни случилось — играть. Вот у меня сегодня сложнейший спектакль, его будет смотреть Иркутский театр, который меня выгнал из города, и они будут сидеть с внутренним чувством: ну, посмотрим… Но на самом деле я благодарен директору Иркутской драмы Стрельцову. Он отобрал у моего театра «Пространство игры» помещение, потому что он может все, он там царь и бог, он может закрыть газету, которая плохо пишет о его театре, но в то же время у него артисты хорошо зарабатывают… Но я ему благодарен — он заставил меня действовать.

М. Д. Из драматургов-классиков кто вам близок?

И. В. Я поклонник Ольги Мухиной. Считаю, что «Ю» — переворот.

М. Д. Я имею в виду классиков…

И. В. А! Я не буду оригинальным. Прекрасные пьесы Чехова. Мне почему-то нравится «Войцек», «На пути в Дамаск» Стриндберга. «Пер Гюнт» Ибсена…

Май 2003 г.

Беседу с режиссером и драматургом Михаилом Угаровым
ведет Елена Строгалева, в разговоре принимает участие
актер Владимир Скворцов

Беседа с Михаилом Угаровым состоялась на балконе подмосковного пансионата «Клязьма». Фестиваль Любимовка был в разгаре, впереди маячил конкурс молодых петербургских драматургов. За столом сидели трое: Михаил Угаров, актер Владимир Скворцов и примкнувшая к ним Елена Строгалева. Кажется, пили чай. Шел дождь.

Елена Строгалева. В этом году десять лет фестивалю Любимовка. Какое движение произошло за эти десять лет?

Михаил Угаров. На первом фестивале я был рядовым участником, провинциальным автором из маленького города Кирова. Как автора меня сделала Любимовка. Да и всех, кто начинал с нами: Лену Гремину, Машу Арбатову. К сожалению, многие ушли из профессии, потому что денег она не приносила и было понятно, что это — гиблое дело, уходили очень талантливые авторы — в коммерцию, еще куда-то. Мы как-то выжили. Для меня эти десять лет — поворот в судьбе. В Любимовке уже произошла смена поколений.

М. Угаров и В. Скворцов. Читка в Любимовке. Фото из архива фестиваля

М. Угаров и В. Скворцов. Читка в Любимовке. Фото из архива фестиваля

Те, кто начинал — Алексей Казанцев, Виктор Славкин, Михаил Рощин, — передали фестиваль нам — Лене Греминой, Ольге Михайловой, мне.

Но это — наша последняя Любимовка, потому что надо передавать следующим: Курочкину, Драгунской, Саше Родионову, Володе Забалуеву, Алексею Зензинову. Пусть они несколько лет это потянут, потому что лично мне фестиваль уже ничего нового не дает.

Любимовка — самый результативный фестиваль современной драматургии, потому что лучшие авторы, которые как-то изменили ситуацию, вышли из него: Оля Мухина, Пресняковы, Сигарев, практически все. Отсюда, из этого фестиваля, пьесы и идеи тырили все на свете. Казанцев на этом сделал театр. Он так и сказал: «Я ухожу, делаю театр, вы продолжаете фестиваль, а я буду питаться вашими пьесами». Так мы с ним и сотрудничаем. Сейчас тоже наверняка приедет, и мы ему опять что-то передадим. Поскольку все началось в 90-м году, за десять лет до нового века, я считаю, что бум, который произошел с новой драмой, — это результат Любимовки. Есть Щелыковский фестиваль, на котором я тоже был. Сейчас он проходит в Тарусе. Как мы сбежали из Любимовки — из-за чудовищных цен на аренду, так же они, наверное, сбежали из Щелыково. Это тихий закрытый фестиваль. Туда, например, никогда не пускают критику, ни одного человека. У нас, наоборот, с самого начала был принцип полной открытости: критика — ради Бога, всегда приглашали. Первым человеком, который стал ездить, писать об этом, говорить был Гриша Заславский.

Владимир Скворцов. А еще посмотрите: артисты, которые были в разные время засвечены в читках, сейчас известны.

М. У. Многие прошли эту школу. Фоменковцы: «Таня-Таня». Казанцевские актеры — абсолютно все. Если их собрать, они могут прочитать с листа любую пьесу, потому что у них есть навык нового текста, без игры, а просто: мне интересно, что это такое. Если я вижу, что актеру интересно, — это завораживает. Здесь выросло море режиссеров: Ольга Субботина, Кирилл Серебренников, Василий Сенин. И люди, начинавшие отдельно, все равно стремятся к нам: Нина Чусова, Павел Сафонов, который сейчас как бы самый модный молодой.

В. С. Самый модный молодой?

М. У. Ну да.

В. С. Самый модный молодой — это вы.

Е. С. На Любимовке есть возрастной ценз для авторов?

М. У. Есть. Название обязывает: фестиваль молодой драматургии. Но мы всегда встаем в тупик. Например, на этой Любимовке есть автор, который старше меня. Но он написал первую пьесу. Как его считать? По паспортному возрасту или по возрасту дебютному? Ну, мы посчитали, что надо позвать.

Е. С. Просто мне кажется, что произошел возрастной слом в поколении драматургов. Это принципиальная нацеленность на молодых?

М. У. Да, вот у нас в Театре.doc целый день был посвящен дебютам. Все кинулись их ругать. Я вел обсуждения и был вынужден всех возвращать к тому, что это — дебютные пьесы. Девочка, двадцать один год, написала замечательную пьесу «Женские капризы», про лесбиянок. «Тату» в драматургии. Ради Бога! Дебют имеет право быть кособоким, одноногим. Неважно, с чего человек начал, важно, что он напишет вторую пьесу, третью. Вот тогда уже можно выносить суждение об авторе. Поэтому наравне с совсем молодыми приезжают люди уже в возрасте, особенно из провинции, и мы их поддерживаем. Откуда только не приезжают: Сибирь, Узбекистан, черт-те что, все на свете. Сейчас очень активная Прибалтика, потому что им тесно в своих маленьких республиках.

Е. С. Если говорить о Театре. doc, то идет волна разговоров о конъюнктуре, о деньгах Британского совета. Как получилось, что этот проект вылился в нечто большее?

М. У. Я считаю, что это самый блестящий продюсерский проект последнего времени. Почему? Очень простая вещь: потому что театр, который имеет идеологию, — выигрывает. Если взять все театры: новые, рождающиеся сегодня или театры существующие — это полное отсутствие идеологии. Выпустили курс, трудоустроить надо? Надо. Открыли театр, а идеи нет. Идеология есть у Малого театра: они не ставят современную пьесу, только Островский и только классика. Уважаю. И у театра Дорониной: мракобесный театр, где будут собираться коммунисты. Тоже замечательная идея. Если есть идея, театр побеждает. С другой стороны, есть очень сильная зрительская потребность в Театре.doc. Там полностью своя публика, на спектакле не встретишь случайного зрителя. Это и сформировало успех. И — отсутствие больших денег. Вот еще очень важный фактор. Денег нет. Поэтому как работают люди? Ты хочешь спектакль — ты его делаешь. Бесплатно или за три копейки. И народ отсеивается. Даже на Любимовке. Раньше актерам платили. Когда пришли мы, то сказали: слушайте, у нас нет денег, мы лучше вывезем драматурга из города Барнаула, чем будем платить актерам. Все, резко сменился состав, стало гораздо лучше в художественном отношении. Приходили режиссеры не из-за денег, а те, которые хотели что-то сделать. Актеры, которые хотят эту пьесу. Не потому, что им заплатят пятьсот рублей за участие. А потому, что они хотят эту пьесу прочитать.

Е. С. Что касается идеологии, вы бы могли сейчас сформулировать что-то вроде манифеста?

М. У. Идеология простая: мы живем в этом времени, и совершенно необходимо об этом времени разговаривать. Даже с медицинской точки зрения… Любой врач-психотерапевт скажет: говори про себя, про свою проблему, тебе будет легче. Вот и идеология. Мы все время говорим словами Чехова, еще кого-то, как бы косвенно, намекая, через… Здесь: давайте говорить впрямую, давайте поймаем на улице тетку, и пусть она что-то расскажет про себя, и мы увидим, что у нас с ней одинаковая жизнь. Совершенно тупая, глупая тетка, но психические процессы у меня с ней одни и те же. Я умнее, начитаннее, но элементарные жалость, ревность — это все одинаково. И это действует на людей. Вы же были на читке Найденова с этой замечательной старушкой-прототипом? (Об этой читке см. в материале о Любимовке-2003.)

Потом еще много всего. Борьба против нашей театральной школы. Вы не видели «Коробку»? Это нужно посмотреть. Не потому что я, а потому что там какие-то вещи, которых очень трудно добиться в театре с нормальными актерами. Органика полная. То есть ощущение, когда ты не понимаешь: это актеры, люди? Один молодой режиссер подлетел ко мне после спектакля: «Так, что вы говорили артистам, когда репетировали?» Я: «Очень много слов говорил». «Нет, что конкретно?» Он думает, что есть тайное слово, пароль…

Е. С. Владимир, что вам говорил Угаров, когда репетировал «Обломова»?

В. С. Много. Мы репетировали год. Какая была режиссерская установка? Ничего не играть.

Е. С. Трудно было сломать себя?

В. С. А я хотел это сломать.

М. У. А он хотел это сломать. Помните, Володя, момент нашей ссоры? Я сказал, что если Володя не найдет болевой момент этой роли, то вообще спектакль бессмыслен. Он страшно обиделся. У Володи в спектакле есть момент, когда он Ольге Ильинской показывает язык. (Владимир Скворцов демонстрирует.) И он мне показал язык. А потом, после этого разговора, как-то раз — и переключился.

В. С. Теперь боль у меня везде, в каждой роли. Мы хотели совершить какой-то прорыв, прежде всего для себя, уйти от того, что было наработано за многие годы. А для Михаила Юрьевича это был дебют, он знал, что хочет именно так, а никак не иначе. Он недоволен этим проектом, сам говорил мне (передразнивает М. Угарова): «Я доволен только на двадцать пять процентов». Сейчас вроде как на пятьдесят. Но я понимаю, что существование в спектакле было в технике вербатим, приближено к нашему естественному состоянию. Для меня это — замечательный тренинг, и проекты Театра.doc, где я собираюсь и все никак не соберусь поучаствовать, это колоссальный тренинг для артиста, когда ты отказываешься от всего, что было…

М. У. Практически от профессии…

В. С. Да. Я не показываю, а, действительно, живу — конкретное, доскональное проживание на протяжении всего действия. Я говорю с позиции артиста. Это, действительно, полезно. Не все, к сожалению, это понимают. Многие артисты просто не принимают такой способ существования, но я думаю, что сейчас я бы уже не хотел играть иначе. Тут я пошел на какие-то киношные пробы, и меня попросили вести себя очень реалистично, я и вел себя соответственно. Так они меня попросили не так реалистично, чуть театральнее.

М. У. Они очень быстро прирастают. Поскольку молодые, невостребованные. Когда мы начинали, было непонятно, что за артист Артем Смола — хороший, плохой, никто не знал. Толя Белый — высокий, красивый, играет — фигню какую-то. А потом как-то раз они моментально подключились друг к другу, все сдвинулось. И сейчас, если говорить об «Обломове», я очень радуюсь, что подтвердилась одна вещь. Помните, у Станиславского есть идея зерна, над которой все издевались, говорили, что это бред старого идиота (передразнивает Станиславского): мы зазерняемся… Идея подтвердилась стопроцентно. Посеял и ушел. И потом у них самих вырос спектакль. Я сейчас смотрю и удивляюсь: откуда все это? И понимаю, что это — посеяно. Вот эти вещи радуют — подтверждение старых истин.

В. С. Мы варились и жили все вместе больше года. Чем уникальна эта система и Театр.doc? Тем, что люди сплачиваются. Чем дольше процесс репетиций, тем больше люди притираются и прирастают друг к другу. Но это не репетиции-изнасилования, а репетиции в радость. Это, наверное, очень правильно, когда ты репетируешь две недели, а две недели отдыхаешь. Приходишь, а в тебе это уже сидит, ты об этом думаешь. Это уникальная ситуация, она может не повториться, но я думаю, что раньше такие ситуации использовались.

Е. С. То есть вам сейчас интереснее играть современную драматургию, чем, скажем, Гамлета?

В. С. А у меня нет такого, что я хочу сыграть роль Гамлета. Я считаю, что, скажем, роль Обломова — это абсолютный Гамлет. Зачем мне еще играть Гамлета, если я, грубо говоря, этого героя уже сыграл в Обломове? Зачем повторяться?

Е. С. Михаил Юрьевич, вы как-то сказали, что в сегодняшнем театре, кроме современной драматургии, заниматься уже нечем. Это ваш отказ от традиции, или, на ваш взгляд, современная русская драматургия уже несет в себе тот объем и то внутреннее содержание, которое есть у классической драматургии?

М. У. Да. Если б я был актером и мне сказали: играйте Чехова — ну, смешно. Я это отрицаю категорически. Это второй сорт. Можно, когда тебе нечего делать, ты не больно занят и тебе говорят: «Вишневый сад». «Ой, ну давайте между двумя современными пьесами я вам сыграю Чехова». Чехова каждый дурак поставит и сыграет, потому что наука нехитрая.

В. С. Вы сейчас навлекаете на себя гнев общественности…

М. У. Да все нормально. Смешно, что такой талантливый человек, как Додин, ставит и ставит Чехова. Это безъязыкость. Мне нечего сказать, поэтому я говорю слова Чехова. Я не хожу на эти спектакли. Я не пойду смотреть Шекспира, узнаю по слухам, какие актеры как сыграли, и все. Мне звонят молодые режиссеры, говорят: «У меня спектакль, приходите». Спрашиваю: «Что?» — «Чехов». Спасибо. Не пойду. Классику ненавижу. На сегодняшний день она вредна. Я считаю, что лет пять надо ставить современную пьесу. Ставить, ставить, ставить… Вот тогда, обогащенные этим опытом, мы можем вернуться к Чехову, к Шекспиру. Я не то что ненавижу этих авторов. Чехов — гениальный человек. Но то, как он сегодня воплощен в театре, — это бездарь, ужасный автор. Мне его так показывают.

Е. С. Для вас модель современного театра — это ассимиляция современной драматургии или ее преобладание?

М. У. Преобладание.

Е. С. Для этого придется закрыть большинство театров, выгнать актеров.

М. У. Пусть переучиваются.

В. С. Я думаю, что переучиться невозможно. Надо разогнать.

Е. С. Это же утопия, она обречена на гибель в той социальной структуре, которую сегодня представляет театр.

В. С. А мне кажется, готовится некая реформа. Театр — это такое занятие, которое не может быть обязаловкой. Я занимаюсь этим, потому что мне это интересно. Артисты получают чудовищно маленькие деньги. И они еще обязаны играть роли, которые… это онанизм. Ради чего я работаю? Ради прихоти какого-то начальника? Мне кажется, самоизнасилование, которое происходит, очень вредно для артиста, это причина творческих комплексов, болезней, люди спиваются…

М. У. Потому что они не могут себя выразить. Володя Скворцов хочет что-то сказать, но через что? Через Чехова? Ни фига он не скажет. Потому что до него было восемьсот прочтений Чехова. И режиссер будет ему говорить: у нас восемьсот первое. Ничего себе message? Тогда уж лучше взять Ксюшу Драгунскую, и через это сказать что-то новое. Я дико обрадовался, когда в московской критике (питерская — это особая история) вдруг читаю статьи и ловлю свои речевки. Я много выступаю, говорю. И тут в газете «Культура» критик пишет: «Классика должна иметь мотивировку, почему старая пьеса появляется на новой сцене». Я от этого прихожу в счастье, потому что всю жизнь это объяснял. У нас считается, что Чехов — это мотивировка. Достаточное основание? Да, конечно, ставим Чехова. Шекспир? Ставим Шекспира.

В. С. Человек, который берется ставить Чехова или классику, поднимает свой статус в собственных глазах, ему важен этот статус: я замахнулся на великое. Если ты не поставишь Чехова или Островского, ты не будешь крут.

М. У. Дело не в том, что плох Шекспир, плох Чехов, а в том — сколько можно. Все нормальные, интеллигентные англичане ненавидят Шекспира. Их с детства насилуют. Мне шесть лет — я иду смотреть «Короля Лира», мне тридцать шесть лет — я иду, смотрю «Короля Лира». Нормальный русский человек не может любить Чехова, потому что его достали. Чехова без конца убивают.

В. С. Идет разгадывание ребусов. Мне кажется, первые постановки Чехова были очень простыми. И это было написано в то время.

М. У. Вот именно. Поэтому был такой успех. А дальше все. Чтобы сделать постановку, я должен взять предыдущую версию и сделать все иначе. Нужно ставить только современную драматургию — плохая она, хорошая. Ставить всех, потому что из ста вычленится один хороший. Когда был Чехов, было еще сто авторов — Сидоров, Петров, Иванов.

Е. С. Меня очень радует московская ситуация, потому что вы смогли ее изменить. Какова, на ваш взгляд, ситуация в Питере?

М. У. Мы пытаемся, сейчас проводим конкурс молодой драматургии в Питере. Сама ситуация — туши свет. Я приезжаю в город, и мне каждый раз говорят: никого нет в Питере, нет молодых. Миллионный город, не может быть. Почему в Тольятти есть, в Новосибирске есть, в Таллинне есть, а в Питере нет? Такой потенциал, такие люди живут. Я честно говорю, что очень не люблю петербургскую критику, потому что она амбициозна. Они, видимо, идеалисты, хотят невозможного. Я думаю, нужно переломить ситуацию, как мы переломили ее в Москве. Это было очень сложно. Я помню, все на нас как на дураков смотрели, когда мы говорили «Новая драма». Тем не менее сколько сейчас союзников? Вся ведущая московская критика — наши друзья. Может что-то нравиться — не нравиться, но они помогают. Я уверен, что ситуация в Питере связана с критиками. Они зациклились на режиссерском театре. Их любимая идея, что режиссер сегодня — главное лицо. Конечно, главное. Но нужно, чтобы он был еще главней. Обогатить его чем можно: драматургией и вниманием к актеру. А в ситуации амбиции не может родиться что-то новое, потому что новому нужно помогать…

Е. С. А здесь идет заведомое отрицание…

М. У. Вот именно. Чтобы родился один талантливый драматург, нужно двадцать бездарных. То, что сейчас происходит, — это нормально. Ужасные, чудовищные читки. Ну и что? Не страшно. Мы всегда в Любимовке избегали корпоративности, неважно — московские авторы или нет. Вася Сигаерев — да плевать, что ученик Коляды, важно, хорошая пьеса или плохая. Братья Пресняковы — не ученики Коляды, в конфликте с Колядой, ну и что?

Е. С. Откуда такой всплеск в Тольятти?

М. У. Очень просто. Россия — такая страна, где очень важен личный фактор. В Тольятти оказался Вадик Леванов, который пишет пьесы. Я понимаю: я живу в провинциальном городе, я — Вадик Леванов, умный, талантливый, и я не замыкаюсь на том, что вокруг все дерьмо и все ужасно, а наоборот, я начинаю сажать розочки, чтобы было уютно. Вадим в этом смысле, конечно, гений. Он, действительно, сподвиг всех писать пьесы. И что мы имеем? Одни из самых ярких драматургов сегодня — братья Дурненковы. «Культурный слой» — потрясающая пьеса. До этого моя любимая пьеса — «В черном, черном городе». Тольятти — чудовищный индустриальный город, где все мертво, все временно — люди приехали калымить, отработали, уехали. Приезжает Вадим Леванов — выпускник литинститута. Что ему делать? Он создает ситуацию. Как в Новосибирске появляется Вика Холодова, которая была завлитом театра «Старый дом», и начинает конкурсы, фестивали. И вот тогда я удивляюсь — почему Тольятти, почему Новосибирск, а Питер-то где? Мне все время объясняют про авторов, которых я знаю наизусть. В чем еще разница? Допустим, когда я приезжаю в Сибирь, я никогда не рассказываю про свои пьесы, я рассказываю, что Курочкин написал, что Пресняковы, что Драгунская. Ситуация питерских драматургов: прежде всего я, а потом — другие. Если суммировать, я думаю, что все изменится, когда Петербург выберется из этой скорлупы самости, потому что самость — хорошая вещь, мы все к ней стремимся, но в какой-то момент она становится тормозом.

Июнь 2003 г.

admin

Блог

Метки:

Новый театральный сезон входит в силу, уже почти все театры Петербурга начали работу. В каком состоянии находится петербургский театр в целом?

C просьбой «коротко охарактеризовать творческое состояние театров Санкт-Петербурга (художественная программа, репертуар, труппа)» согласно полному списку театров, опубликованному Комитетом по культуре редакция «Петербургского театрального журнала» обращалась в прошлом сезоне к критикам Петербурга.

История с этими анкетами была достаточно драматичной. Оказалось, что практически каждый второй коллега не хочет обнародовать свое отношение к художественному состоянию театров в целом.

Причины были самые разные: тут и осторожность (жить же дальше надо, в театр ходить…), и недостаточная осведомленность, и нежелание острых формулировок, и подозрения, не Комитет ли по культуре «заказал» нам театры… В общем, «картина маслом», и половина тех, к кому мы обратились с вопросом, по разным причинам, увы, отпала. Но половина и осталась!

Выпали из списка и несколько театров — те, в которых не был НИКТО из опрошенных (и это тоже диагноз цеху): «Люди дождя», «Morph», «Шкиды», «Интеллбалет», Мужской балет Валерия Михайловского«, Хоровой театр, «Диклон». Туда нога критика практически не ступала, но и в другие театры она ступала не так часто, как хотелось бы… Так что анкета стала фиксацией не только состояния сцены, но и состояния критики.

Про драматические театры высказывались Виктория Аминова, Елена Горфункель, Татьяна Джурова, Марина Дмитревская, Татьяна Москвина, Николай Песочинский, Андрей Пронин, Наталья Скороход, Евгений Соколинский, Надежда Таршис, Евгения Тропп, Людмила Филатова, Дмитрий Циликин; про театры музыкальные — Нора Потапова, Георгий Праздников, Дмитрий Ренанский, Гюляра Садых-заде, Елена Третьякова.

Поскольку по объему эта анкета действительно получилась весьма внушительной, мы предлагаем читателям нашего блога изучать ее по частям.

В первом выпуске читайте про Александринский театр, БДТ им. Г. А. Товстоногова и Малый драматический театр — Театр Европы.

***

АЛЕКСАНДРИНСКИЙ ТЕАТР

ВИКТОРИЯ АМИНОВА

Математическое искусство Фокина. После разгадывания ребусов не бывает катарсиса.

ЕЛЕНА ГОРФУНКЕЛЬ

Театр люблю за красоту и благородство архитектуры и историю. Режиссуру Фокина ценю очень высоко. Могучий — вписывается в программу новой Александринки. Молодежи в режиссуре нет — а ее нигде нет. Молодежь актерская замечательная.

МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

Конечно — Фокин разгреб авгиевы конюшни. Конечно — ремонт. Конечно — порядок. Конечно — императорский, с конторой и управлением. Конечно — реклама (аж на 1-м канале! Кто еще?!)

«Вот парадный подъезд…» Понимаю. Подъезд. Парадный. Но не увлекает, как ни стараюсь. Ощущаю лишь одно: «В чертах у Ольги жизни нет…»

Театр — симулякр.

ТАТЬЯНА МОСКВИНА

Так я писала об этом — что тут в клеточке разъяснишь. Этот театр всегда склонялся к мертвому ритуалу и рутине. Но между Горбачевым и Фокиным был период, когда там работали разные режиссеры — Праудин, Козлов, Воробьев, Смирнов, и были просветы. Живые места. Теперь я их не вижу. В труппе нет личностей, притягивающих интерес. Они выполняют режиссерские задания, а эти задания все уже, скучнее и механичнее.

НИКОЛАЙ ПЕСОЧИНСКИЙ

Этап, входящий в историю русского театра. «Чайка», «Женитьба», «Изотов», «Дядя Ваня», «Гамлет» — всё разное, и всё первоклассный современный театр. Программа («Новая жизнь классики») последовательна, художественные языки при этом разнообразны. Кроме Фокина есть другаярежиссура. «Ревизор», «Двойник» живы и обновляются. Актерам есть что играть в самых разнообразных художественных параметрах — у Люпы, у Могучего, у Фокина.

АНДРЕЙ ПРОНИН

Если бы Александринки в нынешнем виде не существовало, ее следовало бы выдумать. Но главное — другое: многие хотят выдумать что-то подобное (или что-то подобное по организационным кондициям, но противоположное по эстетическим), только мало у кого получается. К выходящим здесь спектаклям можно относиться по-разному, артистам, покинувшим труппу, я сочувствую, но я вижу умный, серьезный, состоятельный театр, занимающийся искусством, а не коммерцией. К тому же провоцирующий театральный мир Петербурга на соревнование, создающий конкурентную среду. Не могу не упомянуть и об удивительной способности Валерия Фокина не испытывать ревности к успехам других режиссеров и его толерантности по отношению к чужому режиссерскому видению.

НАТАЛЬЯ СКОРОХОД

«Дядя Ваня» — отлично, «Изотов» и «Вампилов» — ниже возможностей этого первоклассного, несомненно, лучшего в Питере театра.

ЛЮДМИЛА ФИЛАТОВА

Ничего нового не видела и очень жалею, думаю, как всегда — интересно. Невозможно не признать высочайший уровень профессионализма — но любимым этот театр назвать не берусь… Скорее, «зона уверенного приема». Класс, техника, качество. Всегда есть предмет для дискуссии.

ЕВГЕНИЙ СОКОЛИНСКИЙ

Если иметь в виду репертуар основной сцены, наиболее интересный театр Петербурга, экспериментирующий с классикой, современной пьесой, разными режиссерами. Труппа удачно обновляется (Д. Лысенков, Я. Лакоба), много работают и Н. Мартон, И. Волков, другие члены прежней труппы. Александринка не случайно была названа «театром года».

НАДЕЖДА ТАРШИС

Работа налицо, и спектакли, и фестивали, вызывают большое уважение, а восторг — «Иваны».

ЕВГЕНИЯ ТРОПП

Новая Александринка эпохи В. В. Фокина — наиболее стабильно работающий театр в городе. У худрука, бесспорно, есть художественная программа, репертуарные идеи, перспективный план приглашений крупных режиссеров со стороны (пусть не всегда планы реализуются, но К. Люпа и А. Щербан поставили спектакли, и это театр высокого уровня; О. Коршуновас репетирует). Уже вполне оформившийся союз с А. Могучим, режиссером совершенно иной, чем у В. Фокина, природы, обогащает и разнообразит палитру театра. Конечно, при имеющихся у него возможностях Александринский театр мог бы существовать интенсивнее, выпускать больше премьер, давать гораздо больше работы артистам.

ДМИТРИЙ ЦИЛИКИН

Высшей оценки заслуживают отнюдь не все премьеры. Но творческое состояние театра на сегодняшний день таково, что я, безусловно, буду смотреть любую его новую работу. Это плодоносящая смоковница.

***

БДТ ИМ. Г. А. ТОВСТОНОГОВА

ВИКТОРИЯ АМИНОВА

Очень скучно в этом театре, но это ведь не профессиональный аргумент, смогла бы аргументировать лучше, поставила бы оценку ниже.

ЕЛЕНА ГОРФУНКЕЛЬ

Даже после Товстоногова — великой эпохи — в БДТ не закончились для меня события — у Чхеидзе, Праудина. Правда, нет единого стиля, актеры — микс.

МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

Еще недавно была надежда на то, что «эволюционная» политика, о которой говорил Т. Чхеидзе (см. № 47), приведет к революционным (то есть качественным) изменениям. Увы. А с появлением в афише опять (!) имени Н. Пинигина надежды оставляют вовсе. Программы развития театра нет — приходится скорбно это констатировать.

ТАТЬЯНА МОСКВИНА

В БДТ по-прежнему есть и замечательные и просто интересные актеры. Но они как-то на особицу живут. Не складываются вместе. Почему Крючковаи Усатова не могут играть в одном спектакле? Или Игнатова с Фрейндлих? Малая сцена работает пока интереснее Большой. Надо бы как-то иначе укомплектовать труппу и больше звать разных режиссеров, может быть.

НИКОЛАЙ ПЕСОЧИНСКИЙ

Разнообразный ландшафт с горными вершинами. Есть спектакли со сложной художественной организацией, достойные марки БДТ, — Чхеидзе, Дитятковского, Праудина. Недооценено высокое художественное качество «Власти тьмы», «Парочки подержанных идеалов». Но рядом многовато случайных постановок и на большой, и на малой сценах.

АНДРЕЙ ПРОНИН

Сложный период переживает этот знаменитый театр. Вроде бы наметилось какое-то движение к обновлению, изживанию инерции и рутины, но не избавиться от ощущения, что многие режиссерские имена и названия в репертуарной афише оказываются случайно. А еще есть ощущение какой-то внутренней раздробленности, клановости творческой жизни театра. Что, разумеется, не исключает отдельных удач (и постановок, и актерских работ) — но они все именно что отдельные, одинокие какие-то.

ЕВГЕНИЙ СОКОЛИНСКИЙ

Театр застыл в неопределенности. Рядом с талантливыми постановками Т. Чхеидзе по Шиллеру, «Дамой с собачкой» А. Праудина — пошлые и беспомощные спектакли Н. Пинигина. Без громких успехов, но достойно работает Малая сцена(спектакли И. Ларина, И. Стависского по Пушкину). Труппа, несмотря на участие нескольких знаменитостей, стала очень пестрой. Надежда на выпускников Г. Дитятковского.

НАДЕЖДА ТАРШИС

Чхеидзе — Дитятковский — Праудин: театр живет как-то на редкость углубленно (не видела премьер Малой сцены).

ЕВГЕНИЯ ТРОПП

Я люблю этот театр, поэтому мне трудно объективно оценить его состояние. По-моему, нет причин бить тревогу. Труппа сильная. Режиссура — интересная и разная. Считается, что в этом театре скучно — мне не бывает скучно на спектаклях Т. Н. Чхеидзе, Г. И. Дитятковского и А. А. Праудина. Это художественные миры, соприкосновение с которыми интересно. Ругать спектакли Н. Пинигина уже как-то нелепо… Малая сцена в этом сезоне работает неровно, некоторые спектакли кажутся откровенно слабыми. Порадовал первый спектакль курса Дитятковского. Если БДТ чего-то не хватает — это смелых ходов, неожиданных виражей, какого-то совсем нестандартного приглашения (ну, не Жолдака — но кого-нибудь в этом духе!) или выбора материала. Чтобы «вспенить» ровную поверхность, взорвать некую предсказуемость.

ЛЮДМИЛА ФИЛАТОВА

Большая сцена — будто застыла; Малая, наоборот, — разброд и шатание… Общее ощущение поиска вслепую. Сильная зависимость от собственного «брэнда» и стереотипных зрительских ожиданий.

ДМИТРИЙ ЦИЛИКИН

«Дон Карлос» лег надгробной плитой и на творчестве Т. Н. Чхеидзе, и на театре в целом. Мало веры в то, что через эту плиту в обозримом будущем пробьется живой росток. Поставил бы двойку, кабы не «Месяц в деревне» Праудина, подающий все-таки признаки жизни.

***

МАЛЫЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР — ТЕАТР ЕВРОПЫ

ВИКТОРИЯ АМИНОВА

Даже если Додин проигрывает в сравнении с Додиным прежних лет, то МДТ в сравнении с другими театрами города продолжает держать планку.

ЕЛЕНА ГОРФУНКЕЛЬ

Для меня это театр фифти-фифти. После грандиоза может выйти просто неплохо.

МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

Когда-то забравшись на гору, МДТ так на ней и стоит. Но гора оседает. Может быть, под тяжестью МДТ?

ТАТЬЯНА МОСКВИНА

Додин все-таки полный молодец, учитывая, как долго он держится! Конечно, хотелось бы, чтобы он поставил что-то совсем нежданное. Комедию, например.

НИКОЛАЙ ПЕСОЧИНСКИЙ

Театру, по-моему, сложно в обретенном им «надмирном» качестве. Первоклассная труппа в ожидании новых режиссерских работ, принципиально новых задач. В последних постановках американской драмы есть повторение известных мотивов, техник игры. Жалко, сорвалось (затягивается?) приглашение Эренбурга (самого близкого по методу режиссера), хорошо, что приглашен Р. Кудашов. Хорошо, что тремя спектаклями активно введено новое актерское поколение…

АНДРЕЙ ПРОНИН

Вот тут никакой раздробленности и клановости не наблюдается. Мы говорим «МДТ», подразумеваем — «Додин». Это авторский театр в полном смысле словосочетания, и даже нечто большее, чем авторский театр. От Льва Додина и его текущей творческой формы здесь зависит буквально всё.

Когда у Додина подъем, в театре бодрая рабочая обстановка, когда у Додина творческий кризис — кризиси в театре. Сейчас в МДТ, скорее, черная полоса. Кроме того, трудно не заметить, что у некоторых актеров Молодой студии МДТ — серьезные профессиональные проблемы. А пока маэстро хлопочет с молодыми, простаивает без новой работы другая часть труппы — целая когорта суперпрофи.

НАТАЛЬЯ СКОРОХОД

Ничего нового не видела, посмотрела «Жизнь и судьба» — хороший и даже интересный спектакль. Но по гамбургскому счету этот театр все больше напоминает театральный музей шедевров 1980—1990-х гг. Крайне старомодный способ существования актеров.

ЕВГЕНИЙ СОКОЛИНСКИЙ

Благодаря личности Л. Додина театр удивительно цельный. Сегодня масштабные, эпические постановки чередуются (правда, их стало меньше) с камерными спектаклями на двух-трех звезд. Все же многие отличные актеры не играют десятки лет. Хорошо еще есть малая сцена, где ставят неизвестные у нас пьесы, актеры пробуют себя в новом качестве.

НАДЕЖДА ТАРШИС

Спешу на «Русалочку». «Респект» всегда.

ЕВГЕНИЯ ТРОПП

Один из немногих авторских театров города. Давно заслужил любовь зрителей, уважение критики, получил признание и за границей, и в Москве (что сложнее). Режиссура Л. А. Додина, хорошая труппа, сложившаяся в основном из нескольких поколений его учеников, серьезный репертуар — все есть. Конструкция прочная, что ни говори. Последние спектакли («Варшавская мелодия», «Прекрасное воскресенье…», новый «Повелитель мух») делают репертуар более пестрым и снижают высокую планку, заданную ранее, но ведь это, наверное, естественный процесс…

ЛЮДМИЛА ФИЛАТОВА

Жаль, но почти всегда заранее представляешь, что именно увидишь на премьере…

ДМИТРИЙ ЦИЛИКИН

То же, что и с Александринкой. В последние годы у Додина часто не получалось. Но мне лично смотреть на то, как не получилось у Додина и его актеров, интереснее, чем как у многих театров получился весь их репертуар, а у режиссеров — вся карьера.

***

ТАТЬЯНА ДЖУРОВА

Система оценивания каждого театра в отдельности кажется мне непродуктивной. Оценивать надо городскую театральную ситуацию в целом, а она представляется катастрофической. И дело даже не в дефиците молодой режиссуры или современной драматургии. Это, так сказать, частные моменты. Дело в том, что «театральный Петербург» за последнее десятилетие превратился в замкнутую, абсолютно герметичную экосистему. Когда в Петербурге в последний раз проходили мало-мальски заметные гастроли западноевропейского театра? Все, что мы имеем, — это «капли в море», фестивали «Александринский» и «Балтийский дом». А сколько петербургских режиссеров можно увидеть на спектаклях Тальхаймера, Лангхофа, Люпы или Судзуки? Единицы. Да и те усмехаются свысока. Критики, правда, ходят. Но что говорить о критиках, когда слово «формальный» из их уст звучит как ругательство. А западной «бесчеловечности» по-прежнему противопоставляется русский гуманизм (см. «психологизм»). Почему мы так боимся взглянуть правде в лицо и увидеть себя как продукт знаковой или языковойсистемы, как элемент структуры? Или это особенность любой тоталитарной системы — ставить во главу угла человека, когда этот человек в действительности низведен до винтика?

Хорошо, давайте держаться традиций и исходить из гуманизма-психологизма. Но ведь та психологическая достоверность, которую у нас подают со сцены любого академического театра, давно превратилась в ограниченный набор отвратительных стереотипов, «знаков» психологии. Можно по-разному относиться к Театру. doc, но ясно, что в Москве сформировалось новое качество актерской естественности, после чего весь хваленый психологизм воспринимается как заскорузлый штамп. Доковская имитативная техника производит гораздо более мощный эффект, чем драгоценное «я» в предлагаемых обстоятельствах.

В Петербурге нет режиссерских школ. Молодые имена — это отдельные индивидуальности, которым зачастую элементарно не хватает ремесленных навыков. Фестиваль «Ученики мастера» доказал это наглядно. После «гинкасовцев», «фоменок» и «захаровцев» показали «козловцев». На этом театральные школы Петербурга закончились. Большинство режиссеров, которые решились оставить намоленную столицу и развернулись в провинции (например, Золотарь, Ильин), режиссерами стали не столько благодаря своим мастерам — жизнь научила.

В марте по инициативе председателя петербургского Комитета по культуре А. Н. Губанкова и театрального критика Жанны Зарецкой, при участии актеров и режиссеров состоялся круглый стол по проблемам театрального руководства. Ход дискуссии был отражен на портале «Фонтанка. ру» и вызвал массу откликов. Участники обсуждения справедливо предлагали ограничить полномочия худруков и директоров, разрушить несколько конкретных административных «вертикалей», выросших на петербургской театральной почве. Правда, в итоге полемика приобрела довольно странный вектор, такой традиционный для нашей страны, — экспроприация и перераспределение собственности. Решение не может заключаться в том, чтобы отобрать театр у Казаковой и передать Егорову, ТЮЗ — Золотарю, а Литейный — Корионову. Любой коллектив должен быть «заточен» под своего лидера. А лидер — обладать харизмой и задавать вектор развития. Как это делал Марчелли в Омске. Должны появляться новые площадки, малые сцены — в ангарах, заброшенных кинотеатрах и фабриках. Молодые, независимые театры — получать государственную или спонсорскую поддержку, гранты. Помещения — получить уже существующие, востребованные театры Льва Эренбурга и Льва Стукалова. Ситуация, в которой строится дворец для «Буффа», а Стукалов существует как приживал, — довольно дикая.

В Москве никому не приходит в голову сдать в аренду архаичный Театр российской армии (где в каждом фойе и туалете могло бы поместиться по театрику), закрыть Театр Ермоловой или отправить на пенсию М. А. Захарова, спектакли которого в последнее время навевают мистический ужас. При этом в каждом втором московском подвале — свой, никому, может быть, неизвестный, театрик, который умудряется выживать.

Возникновение чего-то нового связано с шоком, потрясением, болезненным для большинства зрителей. Поэтому никакая принципиальная художественная новация невозможна на больших сценах, в театрах вроде «Приюта Комедианта», которые должны «делать кассу».

Сколько бы Виктор Минков ни приглашал молодых — результат будет половинчатым или даже хуже. Эксперимент вообще не может зависеть от воли доброго дяди или Большого Брата, который, как В. Словохотов, сначала даст с барского плеча помещение для АХЕ, а потом без лишних слов заберет обратно, когда появятся другие приоритеты. Вообще ситуация с АХЕ — уникальная. Театр съели по-тихому, под шумок — никто и не заметил. При этом экономически ситуация такова, что существование в тени Большого Брата — едва ли не единственный способ выживания не мейнстримовских театров. Потому что и эксперимент требуется надлежащим образом упаковать и продать. А выходит, что паковать и продавать у нас в городе его некому. И еще мне очень не нравится шум, который возник вокруг театра Комедии. Не потому, что я — поклонница творчества Т. С. Казаковой, и не потому, что я считаю, что в этом театре все в порядке. Просто в данном контексте, мне кажется, разговор возник потому, что есть «запрос сверху». Ситуация в этом театре вписывается в общегородскую. Есть масса театров с негласным диктатом художественного руководителя или директора — Александринский, Малый драматический, Мариинский, Михайловский, ТЮЗ. В Александринском есть достойные актеры, которые по 10 лет без ролей. Пока творческий коллектив театра не огласит свое «особое мнение», не подаст жалобу, как это сделала два года назад труппа Михайловского, нет повода к особому разбирательству или решению этих вопросов сверху. Актеров не надо жалеть. Они не крепостные и не бессловесные твари. Если основная их масса молчит — значит, заслуживает такого худрука, какого имеет. Другое дело — художественное качество спектаклей. Комедия не сразу после Акимова попала в руки Казаковой, и даже не после Вадима Голикова и Петра Фоменко. А пережила бесславные 90-е с Астраханом и Аксеновым. Поэтому хочу напомнить, что такие спектакли ранней Казаковой, как «Клавир для начинающих карьеру», были своего рода художественным прорывом. Сейчас театр переживает очевидный регресс, представляя собой «маринад», ориентированный на непритязательную публику. А мало ли у нас таких театров? «Буфф», Ленсовета, спектакли И. Коняева в Комиссаржевке, Театр Р. Фурманова. В последнем, между прочим, тоже весьма непростые отношения между худруком и актерами и почасовая (!) система оплаты актерского труда. Мы сами виновники того равнодушия, которое власти проявляют по отношению к театру. Потому что драматический театр Петербурга — это немодно, это винтаж, это для старушек и фриков. Но это вовсе не значит, что ситуацию нельзя переломить.

admin

Пресса

Странно, что европарламентарии, собравшиеся упразднить слова «отец» и «мать» как сексистские (политкорректность теперь восторжествует в идиотском поименовании «один родитель» и «второй родитель»), до сих пор не удумали запретить комедию Шекспира «Укрощение строптивой».

Более гнусного с точки зрения гендерного равноправия текста не сыщешь. Брутальный мачо Петруччо ради приданого силком женится на строптивой Катарине, буквально пытает ее морально и физически, чтобы она наконец разразилась знаменитым финальным монологом про то, что «муж — повелитель твой, защитник, жизнь, глава твоя». Зачем про такое ставить сейчас?

Развлечения ради

Знаменитый, модный и как раз европейски востребованный режиссер Оскарас Коршуновас, разумеется, про такое и не ставит. Его спектакль, премьера которого только что состоялась в Александринском театре, совсем о другом. Сам он декларирует, что «это в первую очередь пьеса о театре, об игре».

Для реализации оной мысли возвращен пролог, который почти всегда выкидывают.

Там некий Лорд потехи ради велит уверить пьяного медника Слая, будто тот в помрачении рассудка вообразил себя простолюдином, а на самом деле знатен и богат. Слая моют-одевают, дают ему в жены переодетого пажа и развлекают. Развлечением служит спектакль «Укрощение строптивой», который разыгрывают нанятые Лордом актеры.

Переносные смыслы

Начинается у Коршуноваса интригующе и живо. Современный подвыпивший парень (Валентин Захаров) залезает на сцену, весьма органично рассказывает про свои отношения с герл-френдшей, поднимается занавес, и он оказывается Слаем.

И первые картины держат внимание. Но скоро прием «театра в театре» начинает буксовать. Идея иссякает. Играть весь массив пьесы, настаивая на том, что это актеры лордовского театра, веселящие дурачину-простофилю, невозможно. Играть «Укрощение» «в чистом виде» тоже нельзя — Лорд и Слай-то здесь, рядом.

Режиссер пытается взбодрить вянущее действие все новыми визуальными и звуковыми эффектами: носят огромные гипсовые бюсты, ванну, гроб, гипсовую же безголовую лошадь, скелет, манекены и кучу других произвольно выбранных предметов (художник Юрайте Паулекайте), гремит дискотечная музыка, валит дым, актеры трюкачат (с разной степенью ловкости и заразительности)… напрасно!

Борьба с Шекспиром

Театральный текст, сочиненный поверх текста драматурга, не поднимается до силы и обаяния поэзии, которые исключили бы вопрос «зачем?». А в их отсутствие спектакль становится борьбой Коршуноваса с Шекспиром (который простодушно написал пролог всего лишь как затравку перед следующей далее историей) за собственную концепцию. Не слишком-то и глубокую, прямо скажем…

Санникова Наталья

ФЕСТИВАЛИ

XIV международный независимый литературно-театральный фестиваль «Майские чтения»

26 мая — 2 июня 2003 года, Тольятти

Xорошо в мае в Тольятти. В мае везде хорошо. Но именно там, на берегу Волги, в романтическом антураже у ночного костра много лет назад начали собираться поэты — чтобы читать друг другу свои стихи. Так возник фестиваль «Майские чтения», который позже, сохранив название, превратился в Международный независимый литературно-театральный фестиваль. Впрочем, хоть он и стал театральным, первостепенное значение на «Майских чтениях» традиционно принадлежит тексту. Поэтому главные действующие лица и исполнители на этом фестивале — драматурги: Вадим Леванов (его организатор), братья Вячеслав и Михаил Дурненковы, Юрий Клавдиев, Вячеслав Смирнов, Андрей Стеценко (он же Дюша Глебович, он же Люсьен Всевышний). А наиболее часто звучащее слово — не спектакль, а показ, то есть театрализованное представление текста.

Большинство представленных на фестивале пьес имеет то или иное отношение к технике вербатим. Всем известно, что вербатим выдумали англичане в Лондоне как способ сделать пьесу при помощи говорящего о чем угодно человека, диктофона, ножниц, клея и бумаги. Но «одинокий русский писатель» (выражение Вячеслава Смирнова) не мыслит себя простым техником. Ему нужны метафизика, фантазийность, трактовка, взгляд — то есть он сам. В тольяттинском варианте вербатим с его заданностью слился со свободными поэтическими вечерами у костра, обрусел и запах водкой как духовной суспензией. Англия растаяла в тумане.

Тольяттинцы сами пишут-ставят-играют, отменив традиционное деление драматург-режиссер-актер. Например, Дурненков-младший Дурненкову-старшему не только соавтор и брат, но и незаменимый участник всех проектов. Разумеется, ему достались роли в фестивальных показах пьес старшего Дурненкова «Три действия из четырех картин» и «Культурный слой» (в показе последней помимо актеров принимал участие еще один тольяттинский драматург — Юрий Клавдиев). Обе пьесы состоят из нескольких фрагментов, единой повествовательной нитью не связанных. Но от этого они отнюдь не рассыпаются — тема держит. События пьесы «Три действия» условно отнесены к предреволюционному времени, но в ее основе — вечная история взаимоотношений художника (читай «автора») с миром. Просто контекст начала века позволяет обыгрывать миф о зарождении нового искусства, что и делает Вячеслав Дурненков. Через текст автор играя примеривает на себя возможные варианты схем: художник-творец и мир; не-художник, желающий быть творцом если не придуманного, так реального мира; художник, утративший дар, и так далее, и так далее. Только в постоянных играх и желании быть в них все изобретательнее начинает теряться смысл. Можно, конечно, возразить, что смысл всякой игры — в самой игре. Что тоже позиция — хотя, в общем, незатейливая. Пьесу представили в читке: четыре актера — четыре стула. Праздник текста.

Пьеса «Культурный слой» состоит из панорамы бесконечных русских разговоров, где все, включая опять-таки художников, бандитов и сумасшедших, говорят обо всем на свете кроме смысла жизни, а получается — о смысле жизни. Свой показ автор, Вячеслав Дурненков, назвал эскизом спектакля, что по театральным меркам означает прогон в комнате в декорациях из подбора. Подобрать декорации оказалось несложно: пластиковый стол и стулья, водочка, лимончик — все готово для метафизики. И она пробивается, но как? Простые смыслы вроде любви, привязанности, долга можно донести до другого человека, только изрядно выпив или приставив нож к горлу — чтобы выслушал. Но русский финал — это женщина, своим существованием спасающая мир. Такая вот метафизика по-нашему.

Молодые авторы, погруженные в современную действительность, состоящую из телевизионных новостей, боевиков и дворовых впечатлений, пытаются эту действительность осмыслить и преобразить — как им кажется, не без доли иронии и не без тени романтики. Это легко уживается в сознании вечно взрослеющих мужчин. Так, в пьесе Юрия Клавдиева убийство на почве ревности отменяется благодаря участию случайного прохожего, подарившего злоумышленнику еловую веточку, а тот, в свою очередь, все осознав и раскаявшись, элегантно вынув ее из дула пистолета, дарит женщине, которую собирался убить. Еловая веточка в стволе пистолета — чем не гвоздика в стволе автомата из эпохи хиппи? Похоже, мир не меняется, а попытки его изменить — неизменны. С той существенной разницей, что с многократным повторением они неизбежно приобретают оттенок банальности.

Представленные на фестивале две пьесы Виктора Айсина «Космический сперматозоид» (моноспектакль режиссера В. Леванова) и «Дурдом» (в читке) являют собой изложение двух кочующих из сюжета в сюжет тем национального сознания: кто я и где я? Ответы явствуют из заглавий. Одна из этих тем сугубо личная, другая — сугубо общественная. В пьесе под названием «Дурдом» (читай страна под названием Россия) автор движется по пути проторенному, даже исхоженному. Все глядят в Наполеоны, с ужасом ждут ревизора и мечтают изменить жизнь так, чтобы совершенно ничего в ней не менялось. Узнаваемость многократно слышанного и виденного сюжета принесла этой пьесе успех на читке. Молодой зал, слушая пьесу, искренне смеялся — над собой. Сложнее оказалось со «Сперматозоидом», где автор, пытаясь рассуждать абстрактно, тут же путается в своих рассуждениях. Зритель откровенно заскучал.

В последнее время в российском театре стали возникать пьесы, построенные на взаимоотношении с мифами вокруг великих людей (традиция, идущая от Хармса). Спектакль Вадима Леванова по пьесе Вячеслава Дурненкова «Голубой вагон» взаимодействует с мифом под названием «советский детский писатель». Это не развенчание мифа, который развенчать невозможно, а личное сведение счетов с собственными детскими увлечениями. Так поступают подростки, когда бросают плюшевых заек и мишек вместе со стихами о них. Такой период.

Узкопрофессиональный подход тольяттинской команде даже противопоказан. Пример тому — текст Вадима Леванова «Сто пудов любви». Попытка режиссера В. Тимофеева (театральная студия «Коломбина» из Самары) разобраться с ним по школе потерпела неудачу. Хорошо воспитанные девочки, с оценками и паузами произносящие слова, которые явно режут им слух, — зрелище довольно странное. В спектакле автора, Вадима Леванова, играют те самые в меру отвязные девчонки, с которых списан текст. Слово «шняга» для них абсолютно органично, от них и пришло. И никаких оценок. Оценивать им некогда — слишком много нужно успеть сказать, ведь жизнь и так коротка, а им уже по шестнадцать.

Среди спектаклей и читок по произведениям тольяттинских драматургов нашла свое место Ребекка Причард с пьесой «Дворовые девчонки» (фестивальный спектакль Тольяттинского ТЮЗа назывался «Разбивая стекло»). Пьеса о нелегкой судьбе девчонок с английской стрит всегда легко вписывается во все фестивали, в том числе российские, по современной драматургии. К примеру, челябинский театр «Бабы» со спектаклем по этой пьесе посетил все мыслимые и немыслимые площадки от  Любимовки до Ройял Корта. Как всегда, на фестивале в Тольятти эта пьеса осуществляла связь между английским вербатимом и его маргинальным русским родственником. Схожесть подростковых проблем и дворовых реалий вместе с обаянием молодых актрис — гарантия успеха.

С этой историей неожиданно зарифмовался спектакль режиссера Вадима Леванова по пьесе А. Геласимова «Жанна». Только драматург, почувствовав некую усталость темы нелегкой судьбы дворовой девчонки, взял да и закончил хэппи-эндом. Девушка Жанна, родившая в шестнадцать лет, оставшаяся одна с больным ребенком на руках, долгое время не находившая работу, наконец устраивается в жизни, видит, как выздоравливает ее ребенок, и обретает гармонию и покой. Автор же погрузился в волны умиления так глубоко, что, кажется, в них утонул.

На фестивале была своя международная программа. Режиссер из Франции Жиль Морель провел мастер-классы «Динамический подход к современным драматургическим текстам», а аспирантка Новой Сорбонны Татьяна Могилевская прочла лекцию о современной французской драматургии. Для российских слушателей — студентов Самарского института культуры и профессиональных актеров — оказалось большой неожиданностью, что современная драматургия не всегда предполагает действие, конфликт, сюжет, а также отменяет персонажа, логику, а порой и смысл. С точки зрения привычных схем процессы, происходящие сегодня в драматургии, выглядят абсурдно, но такова реальность, с которой приходится взаимодействовать. Такая реакция зала казалась особенно странной, оттого что на фестивале «Майские чтения» эти тенденции уже обрели плоть и кровь — в лице своих же драматургов.

Поразительно, но тольяттинская публика, в отличие от любой другой, ходит не на актеров и даже не на режиссеров, а на драматургов. Показ «Культурного слоя» на «Майских чтениях» сопровождался бурными аплодисментами толпы юных поклонниц, которым что ни покажи — все равно устроят овацию. Потому что драматург, возведенный в ранг кумира, узаконивает своим творчеством их существование. Тольяттинский зритель, слушатель и читатель имеет возможность встретиться с современной драматургией благодаря поддержке мецената Владимира Дороганова — человека одаренного, умного, понимающего, что он имеет дело с людьми капризными, избалованными — одним словом, с творцами.

Вообще же существование театрального центра на «Голосова — 20», где проходит фестиваль — особое культурное явление, тольяттинский «культурный слой».

Хорошо в мае в Тольятти. В мае везде хорошо. Но именно там, на берегу Волги, в романтическом антураже у ночного костра много лет назад начали собираться поэты — чтобы читать друг другу свои стихи. Так возник фестиваль «Майские чтения», который позже, сохранив название, превратился в Международный независимый литературно-театральный фестиваль. Впрочем, хоть он и стал театральным, первостепенное значение на «Майских чтениях» традиционно принадлежит тексту. Поэтому главные действующие лица и исполнители на этом фестивале — драматурги: Вадим Леванов (его организатор), братья Вячеслав и Михаил Дурненковы, Юрий Клавдиев, Вячеслав Смирнов, Андрей Стеценко (он же Дюша Глебович, он же Люсьен Всевышний). А наиболее часто звучащее слово — не спектакль, а показ, то есть театрализованное представление текста.

Большинство представленных на фестивале пьес имеет то или иное отношение к технике вербатим. Всем известно, что вербатим выдумали англичане в Лондоне как способ сделать пьесу при помощи говорящего о чем угодно человека, диктофона, ножниц, клея и бумаги. Но «одинокий русский писатель» (выражение Вячеслава Смирнова) не мыслит себя простым техником. Ему нужны метафизика, фантазийность, трактовка, взгляд — то есть он сам. В тольяттинском варианте вербатим с его заданностью слился со свободными поэтическими вечерами у костра, обрусел и запах водкой как духовной суспензией. Англия растаяла в тумане.

Тольяттинцы сами пишут-ставят-играют, отменив традиционное деление драматург-режиссер-актер. Например, Дурненков-младший Дурненкову-старшему не только соавтор и брат, но и незаменимый участник всех проектов. Разумеется, ему достались роли в фестивальных показах пьес старшего Дурненкова «Три действия из четырех картин» и «Культурный слой» (в показе последней помимо актеров принимал участие еще один тольяттинский драматург — Юрий Клавдиев). Обе пьесы состоят из нескольких фрагментов, единой повествовательной нитью не связанных. Но от этого они отнюдь не рассыпаются — тема держит. События пьесы «Три действия» условно отнесены к предреволюционному времени, но в ее основе — вечная история взаимоотношений художника (читай «автора») с миром. Просто контекст начала века позволяет обыгрывать миф о зарождении нового искусства, что и делает Вячеслав Дурненков. Через текст автор играя примеривает на себя возможные варианты схем: художник-творец и мир; не-художник, желающий быть творцом если не придуманного, так реального мира; художник, утративший дар, и так далее, и так далее. Только в постоянных играх и желании быть в них все изобретательнее начинает теряться смысл. Можно, конечно, возразить, что смысл всякой игры — в самой игре. Что тоже позиция — хотя, в общем, незатейливая. Пьесу представили в читке: четыре актера — четыре стула. Праздник текста.

Пьеса «Культурный слой» состоит из панорамы бесконечных русских разговоров, где все, включая опять-таки художников, бандитов и сумасшедших, говорят обо всем на свете кроме смысла жизни, а получается — о смысле жизни. Свой показ автор, Вячеслав Дурненков, назвал эскизом спектакля, что по театральным меркам означает прогон в комнате в декорациях из подбора. Подобрать декорации оказалось несложно: пластиковый стол и стулья, водочка, лимончик — все готово для метафизики. И она пробивается, но как? Простые смыслы вроде любви, привязанности, долга можно донести до другого человека, только изрядно выпив или приставив нож к горлу — чтобы выслушал. Но русский финал — это женщина, своим существованием спасающая мир. Такая вот метафизика по-нашему.

Молодые авторы, погруженные в современную действительность, состоящую из телевизионных новостей, боевиков и дворовых впечатлений, пытаются эту действительность осмыслить и преобразить — как им кажется, не без доли иронии и не без тени романтики. Это легко уживается в сознании вечно взрослеющих мужчин. Так, в пьесе Юрия Клавдиева убийство на почве ревности отменяется благодаря участию случайного прохожего, подарившего злоумышленнику еловую веточку, а тот, в свою очередь, все осознав и раскаявшись, элегантно вынув ее из дула пистолета, дарит женщине, которую собирался убить. Еловая веточка в стволе пистолета — чем не гвоздика в стволе автомата из эпохи хиппи? Похоже, мир не меняется, а попытки его изменить — неизменны. С той существенной разницей, что с многократным повторением они неизбежно приобретают оттенок банальности.

Представленные на фестивале две пьесы Виктора Айсина «Космический сперматозоид» (моноспектакль режиссера В. Леванова) и «Дурдом» (в читке) являют собой изложение двух кочующих из сюжета в сюжет тем национального сознания: кто я и где я? Ответы явствуют из заглавий. Одна из этих тем сугубо личная, другая — сугубо общественная. В пьесе под названием «Дурдом» (читай страна под названием Россия) автор движется по пути проторенному, даже исхоженному. Все глядят в Наполеоны, с ужасом ждут ревизора и мечтают изменить жизнь так, чтобы совершенно ничего в ней не менялось. Узнаваемость многократно слышанного и виденного сюжета принесла этой пьесе успех на читке. Молодой зал, слушая пьесу, искренне смеялся — над собой. Сложнее оказалось со «Сперматозоидом», где автор, пытаясь рассуждать абстрактно, тут же путается в своих рассуждениях. Зритель откровенно заскучал.

В последнее время в российском театре стали возникать пьесы, построенные на взаимоотношении с мифами вокруг великих людей (традиция, идущая от Хармса). Спектакль Вадима Леванова по пьесе Вячеслава Дурненкова «Голубой вагон» взаимодействует с мифом под названием «советский детский писатель». Это не развенчание мифа, который развенчать невозможно, а личное сведение счетов с собственными детскими увлечениями. Так поступают подростки, когда бросают плюшевых заек и мишек вместе со стихами о них. Такой период.

Узкопрофессиональный подход тольяттинской команде даже противопоказан. Пример тому — текст Вадима Леванова «Сто пудов любви». Попытка режиссера В. Тимофеева (театральная студия «Коломбина» из Самары) разобраться с ним по школе потерпела неудачу. Хорошо воспитанные девочки, с оценками и паузами произносящие слова, которые явно режут им слух, — зрелище довольно странное. В спектакле автора, Вадима Леванова, играют те самые в меру отвязные девчонки, с которых списан текст. Слово «шняга» для них абсолютно органично, от них и пришло. И никаких оценок. Оценивать им некогда — слишком много нужно успеть сказать, ведь жизнь и так коротка, а им уже по шестнадцать.

Среди спектаклей и читок по произведениям тольяттинских драматургов нашла свое место Ребекка Причард с пьесой «Дворовые девчонки» (фестивальный спектакль Тольяттинского ТЮЗа назывался «Разбивая стекло»). Пьеса о нелегкой судьбе девчонок с английской стрит всегда легко вписывается во все фестивали, в том числе российские, по современной драматургии. К примеру, челябинский театр «Бабы» со спектаклем по этой пьесе посетил все мыслимые и немыслимые площадки от  Любимовки до Ройял Корта. Как всегда, на фестивале в Тольятти эта пьеса осуществляла связь между английским вербатимом и его маргинальным русским родственником. Схожесть подростковых проблем и дворовых реалий вместе с обаянием молодых актрис — гарантия успеха.

С этой историей неожиданно зарифмовался спектакль режиссера Вадима Леванова по пьесе А. Геласимова «Жанна». Только драматург, почувствовав некую усталость темы нелегкой судьбы дворовой девчонки, взял да и закончил хэппи-эндом. Девушка Жанна, родившая в шестнадцать лет, оставшаяся одна с больным ребенком на руках, долгое время не находившая работу, наконец устраивается в жизни, видит, как выздоравливает ее ребенок, и обретает гармонию и покой. Автор же погрузился в волны умиления так глубоко, что, кажется, в них утонул.

На фестивале была своя международная программа. Режиссер из Франции Жиль Морель провел мастер-классы «Динамический подход к современным драматургическим текстам», а аспирантка Новой Сорбонны Татьяна Могилевская прочла лекцию о современной французской драматургии. Для российских слушателей — студентов Самарского института культуры и профессиональных актеров — оказалось большой неожиданностью, что современная драматургия не всегда предполагает действие, конфликт, сюжет, а также отменяет персонажа, логику, а порой и смысл. С точки зрения привычных схем процессы, происходящие сегодня в драматургии, выглядят абсурдно, но такова реальность, с которой приходится взаимодействовать. Такая реакция зала казалась особенно странной, оттого что на фестивале «Майские чтения» эти тенденции уже обрели плоть и кровь — в лице своих же драматургов.

Поразительно, но тольяттинская публика, в отличие от любой другой, ходит не на актеров и даже не на режиссеров, а на драматургов. Показ «Культурного слоя» на «Майских чтениях» сопровождался бурными аплодисментами толпы юных поклонниц, которым что ни покажи — все равно устроят овацию. Потому что драматург, возведенный в ранг кумира, узаконивает своим творчеством их существование. Тольяттинский зритель, слушатель и читатель имеет возможность встретиться с современной драматургией благодаря поддержке мецената Владимира Дороганова — человека одаренного, умного, понимающего, что он имеет дело с людьми капризными, избалованными — одним словом, с творцами.

Вообще же существование театрального центра на «Голосова — 20», где проходит фестиваль — особое культурное явление, тольяттинский «культурный слой».

Июнь 2003 г.

Строгалева Елена

ФЕСТИВАЛИ

«Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А в Петербург-то, я думаю, не доедет?» — «В Петербург не доедет». Именно так, если перефразировать классика, выглядят разговоры о современной драматургии, когда речь заходит о Питере. Уже и конкурс молодых драматургов объявлен, а всё пятым колесом считают современную пьесу в самодостаточном, отлаженном механизме петербургского театра. Это при том, что фестиваль молодой драматургии «Любимовка-2003» по географии авторов, представленных в программе, напоминает свершившуюся мечту глобалиста: практически вся Сибирь (Новосибирск, Красноярск, Томск), Екатеринбург, ближнее и дальнее зарубежье (Германия, Литва, Грузия, Украина, Великобритания). О Москве и говорить нечего. Петербург, впрочем, был представлен. В лице Сергея Радлова, драматурга интересного, но вряд ли подходящего под определение (простите, Сергей Радлов) молодой петербургской драматургии. Впрочем, автор статьи, не отягощенный комплексом провинциала, получив свою порцию кислорода на берегах Клязьмы, предпочитает перейти к тому, где, кто и как в этом году творил судьбу современной драматургии.

Сначала…

…была Москва. Несколько дней подряд молодые драматурги отрывались на семинаре театра «Ройял Корт» (есть в Англии такой театр), а также с 6 по 11 июня присутствовали на показах в Театре.doc.

Читка пьесы В. и М. Дурненковых «Культурный слой». Фото из архива фестиваля

Читка пьесы В. и М. Дурненковых «Культурный слой». Фото из архива фестиваля

Затем…

…участники, гости и просто сочувствующие переместились в подмосковный пансионат на берегу реки Клязьма. Здесь с 11 по 15 июня с утра и до утра с перерывом на завтраки, обеды и ужины проходила напряженная работа.

После…

…все вернулись в Москву и еще три дня впитывали в себя современную драматургию все в том же Театре.doc.

Кто…

Десятый по счету фестиваль «Любимовка» — дело рук среднего поколения драматургов, многие из которых начинали именно на первых фестивалях 90-х. Старшие — создатели фестиваля, Виктор Славкин и Алексей Казанцев, — присутствовали в качестве почетных гостей. Михаил Угаров, Елена Гремина, Ольга Михайлова, Светлана Новикова, Александр Железцов выступали не только как организаторы процесса, но и как актеры, режиссеры, предводители боев, разгоравшихся во время обсуждений, и проч.

Фестиваль ни в коем случае не стоит принимать за закрытое мероприятие «для своих». Здесь нет лоббирования любимых идей и имен. На одной территории пересеклись дебютанты и авторы, чьи имена в последние годы и составляют ядро современной драматургии: Ксения Драгунская, Екатерина Нарши, Елена Исаева, Михаил и Вячеслав Дурненковы, Вадим Леванов, Алексей Зензинов и Владимир Забалуев. Именно это пересечение и позволяет говорить о неслучайности тем и идей, звучащих во многих пьесах этого года. По-прежнему в почете реализм и социальная тематика. Отчасти — это плоды пропагандируемой ныне техники verbatim, во многом — внимание к историям людей. Именно так называлась программа одного из дней, целиком посвященного реалистической драматургии. И неслучайно, что одним из запоминающихся событий клязьминских читок стала документальная драма Александра Найденова «Вперед и с песней», прочитанная Галиной Синькиной. Это — история жизни простой русской женщины, к которой приходит журналист, чтобы сделать репортаж о книге рассказов ее отца 1937 года, которую она издала. А далее постепенно разворачивается история жизни героини, где были ГУЛАГ, любовь, мечты стать актрисой, сын-рецидивист, которого она несколько лет прятала от милиции, и многое другое. Остается добавить, что среди зрителей сидела Лариса Прокофьевна, на основе бесед с которой и была создана пьеса.

Если кто спросит о КПД фестиваля, пьесах, которые реально могут претендовать на сценическое воплощение, то, конечно, и на этом фестивале возникли очевидные лидеры. Но неслучайно в анкетах, которые заполняли участники фестиваля, друг за другом шли вопросы: лучшие пьесы и лучшие читки. Поскольку на фестивале возникали случаи, когда средняя пьеса, великолепно прочитанная, становилась событием вечера. Именно здесь стоит рассказать, как…

Как превратить читку пьесы в факт искусства. В силу отсутствия иной возможности предъявить пьесу в театре, читка превратилась в отдельный, вполне полноценный сценический жанр, способный в первом приближении не только донести пьесу до слушателей, но и раскрыть ее сценический потенциал. Неслучайно героем клязьминских читок стала героическая команда Александра Вартанова, которая воплощала большую часть произведений, иногда получив текст прямо перед показом. Эта способность, свойственная актерам, работающим с современной драматургией, «впрыгивать» в текст, угадывать его структуру, язык, органично существовать в нем позволяет говорить о том, что театр нащупывает сценический эквивалент современным текстам.

Многие назвали событием фестиваля показ пьесы Алексея Зензинова и Владимира Забалуева «Русь немецкая» (режиссеры Александр Вартанов, Татьяна Копылова). Это — новая историческая пьеса, построенная на основе интерпретации и мифологизации событий нашей истории. Пьеса — триптих, действующие лица Барон Миних, Владимир Ленин, блаженная Ксения Петербургская, царь Иоанн VI. Три отдельных истории связаны между собой мотивами, действующими лицами, общей темой. Судьбы немцев в дикой, смутной России — это частное отражение человеческой судьбы в ситуации исторического хаоса, где властвуют высшие силы. Текст, насыщенный глубокими, остроумными литературными играми, спровоцировал актеров на потрясающую игру. Сергей Епишев, Ольга Лапшина, Виктор Маликов на протяжении полутора часов создали поле напряжения, в котором пребывали зрители и участники.

На фестивале была представлена пьеса английского драматурга Кэрил Черчилл «Количество» (премия Ивнинг Стандард за лучшую пьесу, 2002 г.) в переводе Татьяны Осколковой (режиссер Михаил Угаров, разыграли Угаров Михаил и Владимир Скворцов). Несмотря на то, что проблема клонирования человека сверхактуальна, драматурга интересуют совсем другие вопросы. На протяжении всей пьесы отец встречается со своими сыновьями, которые были когда-то клонированы, и разговаривает с ними. Их диалоги — свидетельство невозможности общения, неспособности героев сказать друг другу что-то, быть услышанными. Драматургическая техника, которой владеет автор, — то, что нужно, по выражению Михаила Угарова, красть молодому российскому драматургу. Не менее важную роль здесь играет и блестящий перевод Татьяны Осколковой, которая также является переводчиком пьесы Сары Кейн «4.48. Психоз». Вообще, тема перевода возникала на фестивале не однажды. На читках грузинских пьес Басы Джаникашвили «Лифт» и Мананы Доиашвили «3+три» все особо отмечали переводы Майи Мамаладзе, которой удалось почти невероятное — сохранить мелодику грузинской речи при переводе на русский.

Еще одна переводная пьеса — литовская, Лауры-Синтии Черняускайте (Вильнюс) «Скользящая Люче». Читка, представленная Еленой Морозовой, исполняющей роль Люче, была одной из интереснейших на фестивале. Пьеса — женская, в чем-то перекликающаяся с пьесами Ольги Мухиной, но — более нордическая, отстраненная, загадочная, где переплелись поэтические образы и жесткий язык сегодняшнего дня. В пьесе перемежаются история главной героини и события из детства ее мужа. Взаимоотношения мужчины и женщины, необъяснимые движения души, детские воспоминания, не покидающие героев, — все это создает особый лирический мир, в котором существуют герои.

Наконец, нельзя не упомянуть тольяттинских драматургов: Вадима Леванова, Михаила и Вячеслава Дурненковых. Тольятти сегодня — это один из очагов современной драматургии. За несколько лет Вадим Леванов собрал вокруг себя талантливых людей, которые пишут, ставят свои же пьесы, издают альманах современной драматургии, проводят фестиваль и проч. Пьесы Вячеслава и Михаила Дурненковых «Культурный слой», сыгранная в Театре.doc., и «Три действия в четырех картинах» Вячеслава Дурненкова, прочитанная командой Александра Вартанова, стали событием фестиваля.

Не стоит думать, что если соотношение удачных пьес к неудачным 1 к 10 или 20, то это — провал. Это — процесс. Гораздо важнее энергия и драйв, который испытывают люди, занимающиеся современной пьесой.

Июль 2003 г.

Лаврова Александра

ФЕСТИВАЛИ

Новосибирский «Глобус» традиционно закончил сезон МИНИФЕСТОМ — недельным парадом премьер. Он стал итогом, праздником, прощаньем — с главным режиссером Александром Галибиным, который за три года поставил шесть спектаклей и изменил атмосферу театра; с актрисой Ириной Савицковой, сыгравшей несколько ярких ролей, занимавшейся с актерами «Глобуса» сценической речью.

Премьеры сезона были очень разные, каждая — по-своему интересна и событийна.

Спектакль «Двойное непостоянство» П. Мариво в постановке Дмитрия Чернякова (Москва) был отрецензирован в «Петербургском театральном журнале» № 32

Александр Галибин задумывал «Фредерика, или Бульвар преступлений» Э.-Э. Шмитта как вторую часть дилогии о театре. Если «Женитьба Фигаро» Бомарше (см. обзор прошлого МИНИФЕСТА) — безумный вихрь, сцена, фасад, лишь иногда намекающий на изнанку, то «Бульвар» — затягивающее закулисье, жизнь артистов. Пьеса о легендарном французском актере позапрошлого века Фредерике Леметре, первым исполнителем которого пять лет назад стал Бельмондо, трактуется Галибиным в подчеркнуто приглушенных, романтично-будничных тонах. Режиссер сокращает текст: актеры играют себя только «в жизни». Павел Харин (Фредерик) — актер достоверной, органичной интонации. По психофизическому типу и возрасту он близок Галибину-актеру, и это создает дополнительный эффект автобиографичности. Фредерик не столько играет, сколько рефлексирует по поводу игры как актерской сущности. Он беспощаден к себе, но и благороден даже в цинизме. Его «легендарность» отыгрывается свитой, но и кажется возможной именно благодаря манере существования, подчеркнуто отличной от персонажей-актеров, носящих свои амплуа и в жизни.

«Фредерик, или Бульвар преступлений». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

«Фредерик, или Бульвар преступлений». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

Александр Орлов создает модель вечного движения: поворотные круги сцены, на которых размещены зрители, медленно, почти незаметно вращаются, зрители оказываются в центре закулисной жизни, которая проплывает мимо них. Свет приглушен. Гримерка сменяется накрытым столом, стол — задернутым занавесом. Иногда он открывается, и зрители видят зал со сцены: бьющие в глаза софиты, спины вышедших на поклоны артистов, пустые кресла или сидящих в них безликих картонных статистов. Круг вращается… Приоткрываются огромные пространства, заполненные декорациями спектаклей «Глобуса», создается ощущение бесконечно расширяющейся «нехорошей квартиры». Мотивы булгаковского «Мольера» всплывают в сценах столкновения героя с властью. И персонажи вокруг Фредерика объединяются в новые пары, отражаясь друг в друге… К каждой паре в какой-то момент присоединяется третий. Эти движения вызывают дополнительные смыслы, вопросы, не имеющие однозначных ответов. Трагическая актриса мадемуазель Жорж, мудрая и ядовито остроумная (Ольга Стебунова играет ее статуарно, репризно, с легким налетом иронии и иногда обнажающейся горечью от многих знаний); рвущаяся занять ее место Красотка, полная вульгарного очарования (Ирина Камынина); юная Береника — девушка мечты, пришедшая из жизни (в исполнении Натальи Поваляевой — изумительное, нежное и чистое существо). Кого из них любит Фредерик?

Т. Насташевская (Анна), Ю. Соломеин (Крис). «Анна Кристи». Фото К. Ощепкова

Т. Насташевская (Анна), Ю. Соломеин (Крис). «Анна Кристи». Фото К. Ощепкова

Почему он, не раздумывая, играет в пьесе одного графомана, но оскорбительно резко отказывается играть в пьесе другого? Роли драматургов решены подчеркнуто гротесково. Му де Звон Ильи Панькова, впервые попав за кулисы, как дитя восхищен всем, упоен своим прикосновением к святыням, не замечает, что его облапошили. Граф де Пийеман (Александр Смышляев) тоже готов на все, чтобы его пьесу поставили (правда, в Комеди Франсез) и чтобы в ней играл Фредерик, но он отвратителен режиссеру, исполнителю, Леметру. Только ли потому, что принадлежит к власти? Виртуозный мошенник и плут, директор театра Гарель (Евгений Важенин) отражается в том и другом — в простодушном и гнусном.

Антуан (Александр Варавин) — вездесущий дух театра. Он ударяет жезлом об пол в начале представления и повсюду сопровождает мадам Жорж, провозглашая ее появление. И как неожиданно в их отнюдь не любовный союз вторгается трогательно огромный малыш Дюжи (Вячеслав Кимаев), возвращающий актрису к молодости и жизни. Она (!) уходит из театра, чтобы вернуться в финале продавщицей цветов…

В этом спектакле все уходят, чтобы вернуться, потому что театр — не просто вечное движение по кругу. Театр — внутри актера, это движение его души. Религия, которой жертвуется все. Жестокое божество. Одушевленная стихия, отбирающая и дарующая.

«Три толстяка». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

«Три толстяка». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

Таково и море в спектакле «Анна Кристи» Владимира Берзина (Москва), поставленном по ранней пьесе Юджина О’Нила.

Взаимоотношения проститутки, ее отца Криса, бывшего боцмана, бросившего семью ради моря, а потом море — разрушителя жизни, и морского кочегара Мэта, апологета моря, представлены как философские диалоги. Оппозиции моря-земли, мужчины-женщины, одиночества-любви, Востока-Запада, стихийного-рационального, прошлого-настоящего заданы режиссером и художником (Ирина Акимова, Москва) на всех уровнях. Сокращен первый экспозиционный акт. Татьяна Насташевская (Анна) и Юрий Соломеин (Крис) поставлены перед трудной задачей, играют очень сдержанно, никак не в манере психологического театра (В. Березин — ученик А. Васильева, этим многое сказано). Врывающийся в их жизнь Мэт — языческий дух моря, несущий радостную, вольную, музыкальную энергию (Артур Симонян), — постепенно подчиняется сдержанной логике абстрактного спора. На новом этапе герои должны осознанно принять отвергнутое (Крис), только обретаемое (Анна), стихийно родное (Мэт) божество. Они должны заключить некий договор друг с другом и с ним — лишь тогда возможен хэппи-энд, впрочем, весьма условный. Ведь единство на основе такого союза обречено на разрыв — мужчины уйдут в море, женщина, обретшая их любовь, останется на суше.

Пока актерам трудно существовать в предложенной режиссером форме, они играют неровно. Но они пластически точны, понимают задачи, чувствуют джазовые ритмы и готовы двигаться в заданном направлении.

Игорь Лысов (Москва) в прошлом сезоне поставил в «Глобусе» «Маркизу де Сад» Мисимы на Малой сцене — спектакль явно экспериментальный, неожиданно пользующийся успехом на родной сцене, но, по-видимому, нестабильный — на «Сибирском транзите» его сыграли неудачно. Через год Лысов представил совершенно иную работу — лишь отчасти рифмующийся с «Маркизой» многофигурный «Вишневый сад».

«Вишневый сад». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

«Вишневый сад». Сцена из спектакля. Фото К. Ощепкова

Уже само распределение ролей обещало необычность. Раневская — Ольга Цинк, исполнительница Сильвии в «Двойном непостоянстве», ровесница Вари — Елены Ивакиной…

Центр сцены большого зала заполняет ажурная двухэтажная конструкция — призрачный дом-мост, дом-остов, взбегая по ступеням которого герои постоянно падают, скатываются вниз (сценография Изабеллы Козинской). Качели в глубине, дети, пришедшие на бал и расположившиеся как на пикнике, гулкость потустороннего эха… Ощущение простора и пустоты. Сада как такового нет — лишь в финальных сценах все заполняет тотальное мерцание, напоминающее о цветущих деревьях (свет Андрея Шепелева). Лысов дает спектаклю подзаголовок «Лирика на краю пропасти», нанеся его на благородный белый фон программки казенным штампом. Все в этом рациональном и сюрреалистическом спектакле — с видом на пропасть. Все герои равно обречены ей. Идя по краю, они то и дело соскальзывают, срываются в открытые эмоции. И опирающаяся на зонтик, как на трость, кажется, с переломанным позвоночником живущая Раневская, страстно, болезненно сосредоточенная на своей внутренней боли. И трагически любящий ее, навязчиво желающий спасти Лопахин (Евгений Миллер), впадающий в пьяную истеричную клоунаду. И заблудившиеся в сне дети — пышноволосая птичка Аня (Юлия Зыбцева) и Петя с игрушечной сабелькой на боку (Денис Малютин). И Варя — призрак королевы-хозяйки в роскошном золотом платье. И жизнелюб Яша (Артур Симонян), ведущий с Раневской диалог по-французски, не желающий приблизиться к матери, потому что она — уже оттуда, из пропасти, молчаливо призывает его. И судорожное, бледное, искусственно выведенное растение — Дуняша Ирины Камыниной, которая остается в запертом доме вместе с Фирсом. И, конечно, Фирс Юрия Соломеина, облаченный в белые одежды полумертвец, распорядитель этой гибели. Все они одиноки и обречены. Все сольются в гармонии общего вальса лишь после… После финала, за прозрачным занавесом, где все мечты сбудутся, Раневская обнимет Гришу, зрители прольют слезы.

Как многие молодежные театры — бывшие ТЮЗы, в последние годы «Глобус» утверждался прежде всего как серьезный театр с взрослым репертуаром. Детские спектакли в нем ставились — яркие шоу. Но, как правило, им, созданным в противовес советской «тюзятине», не хватало «души». И вот в нынешнем сезоне появились серьезные работы для детей: как и раньше, богатые, эффектные, но и позволяющие говорить о содержательности формы, о полноценной режиссуре, об удачных актерских работах.

«Бемби» по сказке Зальтена поставил молодой режиссер Алексей Крикливый. Вместе со сценографом и художницей по костюмам Еленой Турчаниновой он перенес действие на север. Круглый занавес с языческой символикой и наскальными рисунками напоминает огромный бубен. Любовно вышитые костюмы из натуральных тканей, кожи, меха выполнены в фольклорных традициях. В спектакле прекрасно работают молодые актеры: Денис Малютин (поэтичный Бемби), Юлия Зыбцева (грациозная Фалина), Юрий Буслаев (трогательный Гобо, прирученный и убитый человеком). Для них найдена оригинальная, остроумная «звериная» пластика (хореограф Георгий Ерасек), каждый имеет свой «человеческий» характер. Неожиданны маститые актеры. Часто резкая, жесткая Светлана Прутис играет мать Бемби нежно, трепетно. Александр Смышляев превращает своего Сыча в летописца лесной истории. У Вячеслава Калиниченко Дятел глуховат и добродушно странноват. На равных с юными вписывается в ансамбль Анастасия Гаршина (тетя Неттла). Несмотря на явные недостатки инсценировки, которые не всегда удается «прикрыть» режиссеру, спектакль получился добрый и грустный, понятно говорящий с малышами о сложных вещах: о неизбежности и необходимости одиночества, о смерти, об ответственности, о власти, которая не приносит счастья. А для взрослых зрителей эти проблемы, сформулированные предельно просто, звучат не банально.

Удача — и «Три толстяка» драматурга и режиссера Марины Гавриловой (Петербург). На сцене царит настоящий бродячий цирк с фокусами, гимнастами, клоунами, чудесами, но разговор ведется серьезный: о свободе, самоотверженности, любви, предательстве, относительности грани между добром и злом, которую, тем не менее, каждый должен для себя определить.

Юлия Зыбцева (Суок), Денис Малютин (Тутти), Александр Смышляев (Сказочник а la Шварц и дядюшка Бризар в одном лице) играют по сути те же типы, что и в «Бемби». Однако актеры находят совершенно иные формы взаимодействия, пластику, интонации. Восторг вызывают феерический Раздватрис (Евгений Миллер) и ворчливо-ироничный Попугай (Илья Паньков). Неожиданны неуверенный в себе Канцлер, оказавшийся серым кардиналом (Николай Александров), и трусливый Продавец шаров (Вячеслав Кимаев), прижившийся во дворце и ставший осведомителем. В спектакле нет статистов, каждый персонаж запоминается.

Сезон для «Глобуса» был более чем успешен. Публичное прощание с режиссером после последнего спектакля фестиваля — с вручением грамот, цветов и прочих подарков, со слезами и пожеланиями счастья — стало еще одним представлением сезона, главные темы которого — театр, море, любовь. Море любви, плещущееся в жестких рамках формы…

Июнь 2003 г.

Дмитревская Марина

ФЕСТИВАЛИ

В Омске прошел Третий театральный фестиваль «Сибирский транзит» — самый крупный (и пока единственный) региональный фестиваль в России.

«У нас великая страна, одна шестая света // Когда на севере зима — на юге уже лето». Кажется, это стихи про Сибирь: когда в мае фестиваль задыхается от летней жары в Иркутске или Омске — в Норильске стоит зима, 15 градусов мороза…

Задачей Второго фестиваля (туда привезли более двадцати спектаклей) было создание могучего «батального полотна»: знакомились регионы, общались люди, заключались творческие договора.

Фото А. Кудрявцева

Фото А. Кудрявцева

Фото А. Кудрявцева

Фото А. Кудрявцева

Фото А. Кудрявцева

Фото А. Кудрявцева

Фестиваль этого года имел другую физиономию: из 48 спектаклей отобрали лишь 14 — лучших за последнее время. Почти обо всех «Петербургский театральный журнал» написал в № 32, «Наваждение Катерины» рецензируется в этом номере (см. с. 42).

В этом году на фестивале не только быстро совершались «сделки» между режиссерами, но открывался взору и следующий лихой сюжет: в один из первых дней Алтайская драма показала очень интересного «Великодушного рогоносца» В. Золотаря. Его сподвижник, молодой петербургский сценограф, ученик Э. Кочергина, Олег Головко, сделавший замечательное оформление, пронизанное культурной памятью о Вс. Мейерхольде и Л. Поповой, не только пожинал лавры, но и напряженно работал: на следующий день после показа он получил приглашение Омской драмы и к концу фестиваля уже показывал худсовету театра эскизы оформления и «прирезку» макета к спектаклю С. Стеблюка «Как важно быть серьезным».

В общем, за два года наладилось театральное кровообращение внутри Сибири. Это славный итог. Счастливая мысль о таком фестивале, пришедшая когда-то в голову А. Кулябину (продюсер фестиваля), сегодня, несомненно, воплотилась в жизнь (в значительной степени благодаря и исполнительному директору «Транзита», заботливой, внимательной, деятельной, все помнящей И. Кулябиной).

«Сибирский Транзит» — фестиваль кочующий: Новосибирск, Иркутск, нынче его пожелал принять омский губернатор Л. К. Полежаев, в связи с чем фестиваль открывали… два раза: один раз как положено, а на второй день — для губернатора и прочего начальства. Я такого просто не помню и испытала сильное и давно забытое чувство — словно эксгумировали нечто, умершее и похороненное при советской власти. Ан нет, живо! Жива Россия, ждущая не исполнения закона, а начальственного благоволения…

Сидя в переполненном фестивальном зале, ожидавшем губернатора, я сочинила экспромт:

Я не люблю начальников с рожденья.
Особенно — когда на фестивале.
Мне чужды их повадки, убежденья.
Люблю картину Репина «Не ждали».

Стишок этот не поместили в фестивальную газетку, в противоречии с законом о свободе печати и сославшись на «цензуру». Кроме общего страха действовал аргумент: одного из заместителей Полежаева зовут Репин…

Смех смехом, но тема цензуры тревожно преследовала нынешний «Транзит». «Люди холопского звания сущие псы иногда»: в дни фестиваля омские учителя обратились к городскому собранию с просьбой цензуровать театральный репертуар, из Барнаула привезли столь же тревожную весть — ведущий актер обратился к новому начальнику по культуре с просьбой строже контролировать репертуарную политику… Когда-то двойная театральная цензура была введена в России в конце 1820-х годов вовсе не велением Николая I, а по такой же инициативе снизу: Ф. Булгарин обратился к царю с просьбой цензуровать пьесы к представлению не в Департаменте народного просвещения, а в III отделении (жандармском). Система сохранилась на 150 лет и лишь недавно была отменена. И вот — новые инициативы снизу. Впервые за долгие годы путешествий по провинции я столкнулась с холопством и холуйством вот в таком откровенном виде и поразилась искреннему желанию населения быть рабом — снизу доверху — и страху «недобдить», как писал Салтыков-Щедрин.

Впервые за долгие годы я размышляла также о природе провинциального снобизма, не менее отталкивающего, чем гламурный блеск снобизма столичного, когда отрицается все, что не умещается в прокрустово ложе местечковых представлений о прекрасном. Я слышала заявления о гибели русского театра от руки режиссера P и о том, что чьей-то ноги не будет на фестивале, если спектакль P получит какую-то премию…

Вообще, по мне бы — «собрать все премии да сжечь»!

Но в этот раз их не сожгли, а дали. Победителями, которых не судят, стали:

«Школа с театральным уклоном» Норильского театра (режиссер А. Зыков), блистательно сыгранная в Омске (Губернаторская премия. О спектакле см. № 32 «ПТЖ»).

«Наваждение Катерины» А. Песегова Минусинского театра (премия «Крылатый гений» самому Песегову, «За дебют» — исполнительнице роли Катерины Е. Соколовой, а еще — «За световое решение спектакля». См. № 33 «ПТЖ»).

Гран-при решили не присуждать, назвали премию «За художественный поиск» и поделили ее между постановочными группами «Женитьбы» в Омском Пятом театре (А. Праудин, М. Китаев, М. Платонов. См. № 32) и  «Великодушного рогоносца» Алтайской драмы (В. Золотарь и О. Головко. См. № 32 «ПТЖ»).

I актерская премия им. В. Редлих досталась С. Ребрию и Л. Сорокину (Норильск);

II — Д. Мальцеву (Брюно в «Великодушном рогоносце», Барнаул);

III — В. Майзингеру (Чичиков в «Брате Чичикове» Омской драмы. См. № 32 «ПТЖ»).

«Королевой жанра» стала В. Прокоп (Коробочка в «Брате Чичикове»).

«Сибирский транзит» завершился прекрасным закрытием, сочиненным специально приглашенной для этого О. Никифоровой — бывшим замечательным завлитом Омской драмы. Премии вручали гоголевско-садуровские помещики, слова их ролей замечательно ложились на фактуру нашей жизни и фестиваля, включая монолог Губернатора (не Полежаева, а гоголевского Губернатора) о том, что какие тут премии, когда саранча все поела…

«Сибирский транзит», поначалу не имевший своего лица, за три года завоевал достойную репутацию. Дай Бог ему сохранить ее в будущем. Это непросто на российских просторах, где, как известно, две беды — «дураки и дороги».

Июнь 2003 г.

Борисова Елена

ФЕСТИВАЛИ

М. Покрасс. «Не про говоренное».
Центр драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина.
Режиссер Михаил Покрасс

«Не про говоренное» — спектакль с «говорящим» названием, которое можно рассматривать двояко. В первом случае, если воспринимать только на слух, речь идет о том, что нельзя выговорить словами, «проговорить». Другой вариант появляется после того, как название прочитаешь: спектакль не о том, что в нем будет сказано, смысл останется за пределами слов.

Проблемы, которые затрагивает пьеса, можно было бы считать подростковыми, если бы не их глобальность и вечность. Ведь слова оказываются бессильны передать что-либо не только когда их используют неумело, как это случается в юном возрасте, но и вообще «мысль изреченная есть ложь». С этой темы начинается спектакль. Между актерами и зрителями устанавливается особого рода доверительность благодаря зыбкости отношений между актером и ролью — порой невозможно понять, где здесь игра, а где — реальность, и это затягивает, заставляет смотреть спектакль на одном дыхании. Актеры сознательно культивируют «неумелость»; кажущееся косноязычие на самом деле особенность устной речи, когда интонация передает то, что словами не скажешь.

Я. Есипович (Девочка), А. Яценко (Мальчик). Фото из архива театра

Я. Есипович (Девочка), А. Яценко (Мальчик).
Фото из архива театра

Сюжет пьесы представляет собой цепь типичных ситуаций. Это отношения матери и дочери-подростка, узнаваемые и утверждающие зрителя в мысли, что все мамы на свете говорят одни и те же слова и поступают одинаково. Это дружба Мальчика и Девочки, в первозданной чистоте которой уже таится яд будущего взаимонепонимания мужчины и женщины. Это появление проститутки — существа из другого мира, из взрослой жизни, в которой мы становимся «кем угодно».

Действие разворачивается в пространстве, созданном при помощи полупрозрачных занавесов, в «рассказанном» доме, где предметы кажутся реальными, когда о них говорят. Так можно поверить в свое отражение в зеркале, не зная, какой ты на самом деле. Тема зеркала рождается в спектакле на уровне ассоциаций: начиная с фразы Мальчика «Я могу говорить», отсылающей к фильму А. Тарковского, и заканчивая игрой Мальчика с ложкой, которая вызывает в памяти эпизоды из «Матрицы».

Спектакль решен в рамках психологического театра. По словам драматурга и режиссера Михаила Покрасса, «у каждого из участников этого спектакля в один момент появилось ощущение вкуса от каких-то мгновений своей собственной жизни, жизни близких людей. Единственное, над чем мы работали, — это попытка эти ощущения услышать и воспроизвести». Театр переживания соединяется в спектакле со сценической условностью таким же образом, как в жизни мысли соединяются со словами. И может быть, поэтому в финале Мальчик пытается вырваться за пределы слов, объясняя человеческую сущность языком, для которого не нужны слова: «И ты никогда не станешь рассказывать, что с тобой происходит, не нужно тебе, потому что вот это ты». А дальше в пьесе идут ноты, а в спектакле — звучит музыка…

Июнь 2003 г.

Дележа Елена

ФЕСТИВАЛИ

А. П. Чехов. «Чайка». Калининградский областной драматический театр.
Режиссер Альгирдас Латенас, художник Елена Сафонова

Луна. Озеро. Горизонт. Три доминанты сценического пространства спектакля литовского режиссера А. Латенаса «Чайка» — символ, знак, метафора и просто данность. В опусе Константина Треплева, чеховской «пьесе в пьесе», луна, озеро, горизонт — составляющие холодного призрачного мира одинокой, почти угасшей, бесприютной души, блуждающей по роковому кругу в пустоте Вселенной, утратившей силу — любовь.

Попытка разыграть в усадебном театре сочинение Треплева явится чем-то роковым и коснется каждого участника события. Треплевская пьеса концептуально важна в решении: она будет завязкой спектакля, она же оправдывает заданное пространство театральности.

По всей сцене расставлены вешалки. На них в изобилии развешаны костюмы — нарочито яркие, вычурные наряды Аркадиной. Игра, как свободное действие, врывается на сцену, царит над повседневной жизнью. Вымысел, маска, условность — все признаки игрового театра налицо. Режиссер стремится к намеренно экспрессивной форме — в смысле зрелищности, яркости не за счет текста, а за счет особых знаков. На сцене утверждается язык внешний, язык жеста, света, тона. Искусственность пространства здесь не случайна. Сценография Елены Сафоновой и режиссерский замысел создают зримый образ театра.

Т. Паршина (Маша), А. Лукин (Дорн). Фото Г. Филипповича

Т. Паршина (Маша), А. Лукин (Дорн). Фото Г. Филипповича

И все же первое действие спектакля, яркое, зрелищное, перенасыщено режиссерскими приемами. Режиссер невольно становится заложником собственных правил «игры в театр». Порой навязчиво и утомительно, а главное, разрушая живую ткань спектакль, звучат цыганские напевы. Во втором действии игровая природа уступает место психологизму, однако мотивация сценического существования некоторых персонажей — загадочна. Чучело чайки, втиснутое в большую бутыль, тоже явилось загадкой.

Внимание зрителей с самого начала спектакля приковано к «бледной луне», порой становящейся угрожающе «кроваво-алой» — «она напрасно зажигает свой фонарь» в мире людей. Сама луна и ее цвет создают настроение тревоги, не осознаваемого пока еще отчаяния. На фоне луны мы видим белую рубаху, надетую на шест. Пока это еще только рубаха, но постепенно легкая режиссерская ирония угасает, и это уже жесткая метафора — образ распятой чайки.

Холодная, безучастная луна отражается своим безжизненным светом в озере — в небольшом медном тазике с водой, расположенном по центру, ближе к авансцене. Нестрашно — пока и здесь не вырастает метафора: колдовское озеро — мертвое озеро. Место определяет действие. Озеро в спектакле — центр притяжения, оно поглощает живой дух, растворяя его; рядом с ним, да и поодаль от него, холодно, пусто, страшно. Это одинокое озеро собирает вокруг себе подобных, растворивших в суетной пустоте живую энергию, волю, угасающих одиноких людей. Здесь будут разыграны важные сцены спектакля: встреча Тригорина и Нины, Треплева и Нины. Здесь свершит свой ритуальный приворот Аркадина, возвращая безвольного Тригорина.

Над озером начинается горизонт, пограничная полоса между миром живых и миром мертвых. Герои спектакля Латенаса, пройдя свой роковой круг, как бы устремляются ввысь над озером, к горизонту, «ночным небесам». Только там живой дух обретает свободу, навсегда теряя «страх смерти — животный страх». Не коснется это только Маши. И здесь возникает иная тема, другое пространство — пространство реальности, жизни.

А. Ковалева (Нина), С. Чернов (Тригорин). Фото Г. Филипповича

А. Ковалева (Нина), С. Чернов (Тригорин). Фото Г. Филипповича

В пределах двух пространств определяется конфликт спектакля. Два мира, две плоскости человеческих отношений. В пространстве искусственности — поддельность чувств, притворство — формула игры. Это пространство Аркадиной. Она живет в иллюзорном мире, стремится казаться иной, чем есть, обретая «не свойственную ей значительность» (правда, порой рисунок роли, заданный режиссером, оборачивается банальностью). В этом пространстве разыгрывается «ложный сюжет»: мир иллюзий, желаний, суеты. Любви здесь быть не может, значит — и жизни. Это унылая пустота, «без мысли, без воли, без трепетания жизни» — среда обитания почти всех персонажей. Желание вырваться из этого рокового круга есть у Дорна (Василий Швечков) и Полины Андреевны (Марина Минакова). Актеры точно, с безукоризненным чувством партнерства, без надрыва существуют в латенасовской истории любви.

Свежесть решения спектакля связана не только с выбором темы, разработкой образа Маши, но и с неожиданным воплощением образа Нины Заречной. Она стремится в пространство, где царствует Аркадина, даже пытается подражать ее жестам. В исполнении Алены Ковалевой Нина — «дитя природы». Озорная, смелая, открытая и очень наивная девчонка в платье-халате, в обуви, напоминающей кроссовки, взлохмаченная, с плеткой в руке, запыхавшись, вбегает на сцену. Спектакль начался, начался и ее «бег по роковому кругу». Она оказалось «слишком проста», чтобы понять мир Аркадиной и Тригорина, органично войти в него. Расплата велика: потеря семьи, смерть ребенка и, наконец, поездка с провинциальной антрепризой в Елец в третьем классе с мужиками. «Груба жизнь!»

В пространство реальности нет места иллюзиям. Это сама жизнь, «чаще с трагическим началом, с красноречивым безумием и молчаливым страданием». Пространство подлинного существования, подлинного общения, подлинных чувств — это пространство Маши. Она единственная из всех героев спектакля сохраняет право быть собой и право на любовь, пусть безответную. Она живет ею беззаветно, тихо, по-настоящему.

В спектакле и два времени: прошлое и настоящее. В первом акте действие происходит в конце ХIХ века, во втором — это рубеж веков ХХ-ХХI. Оба пространства и оба времени объединены одной вечной темой — любовь, которая над временем и пространством. «Чайка» Калининградской драмы — комедия с элементами психологической драмы и мелодрамы, и этому есть оправдание. Режиссер Альгирдас Латенас, остановив свое внимание на теме любви, смещает акценты чеховской пьесы, отстраняясь от темы искусства, «поиска новых форм». Мир, не намоленный любовью, — мертвое, искусственное пространство, и поиск тех самых форм в нем лишен смысла. Есть две вещи, к которым стоит относиться серьезно: это любовь и какое-то высшее провидение, бог, — вот особая заповедь Маши. Поэтому история любви Маши в калининградском спектакле ключевая. Маша «открывает» спектакль и трагические аккорды финальной сцены также связаны с ней.

В душе Маши (Татьяна Паршина) — боль, тоска, неудовлетворенность жизнью, но главное в ее истории — возмужание в любви. В финале спектакля, когда Маша предчувствует самоубийство Треплева, она стремится быть рядом с ним, и все же спасти его не удается. Треплев, как и все остальные персонажи, уже давно обречен на угасание.

Финальная сцена играется вокруг большого дивана, напоминающего скамью, стоящую у витражей католического костела. Диван — это и своеобразный склеп, а сиденье — крышка гроба. После прощания с Ниной Константин берет револьвер, подходит к дивану, поднимает крышку сиденья, с внутренней стороны которой наклеены письма и фотографии Заречной, ложится на дно этого «гроба-склепа», а над высокой спинкой дивана — люди, больше напоминающие фантомы. Куклы, играющие в лото. Только Маша вне этой игры, она безучастно и в то же время нервно выкрикивает номера бочонков для лото. Выстрел. И после фразы Дорна: «Константин Гаврилович застрелился» — она, вся в черном, распустив волосы, взмахнув рукой-«крылом», ложится на диван-склеп, как тихий ангел, оберегая покой любимого человека.

Июнь 2003 г.

Колоскова Евгения

ФЕСТИВАЛИ

В этом году фестиваль «Радуга» проходил во время юбилейной декады, посвященной 300-летию Петербурга, и съехавшиеся гости смогли не только сыграть, посмотреть и обсудить спектакли, но и полюбоваться городом-именинником. Правда, для прогулок по проспектам и набережным оставались, главным образом, белые ночи, потому что программа фестиваля оказалась чрезвычайна насыщенной интересными событиями. Семинары драматургов, пишущих для подростков, семинары режиссеров, подробные обсуждения каждого спектакля солидной командой критиков обеих столиц — все эти традиции «Радуги» продолжились и на IV фестивале. В нарушение традиции зарубежных гостей в этот раз пригласили немного — всего три постановки. (Одна из них, музыкальный спектакль «Пеппи» Национального театра Латвии, при этом была похожа на десятки спектаклей по этой сказке, идущих на российских просторах, — театр детской радости в чистом виде, развеселые картинки, попевки и подтанцовки.) И, главное, не вполне «традиционным» оказалось количество интересных спектаклей — процент их в этом году был явно выше, чем на прошлых смотрах.

Действительно, за исключением зарубежных спектаклей (хоть и были они привезены из Амстердама и Парижа), все постановки были хоть чем-то замечательны. Некоторые были замечательны во всех отношениях — о них «ПТЖ» уже написал в № 3132: это спектакль новосибирского молодежного театра «Глобус» «Двойное непостоянство» (премия «За лучшую режиссуру и сценографию» была присуждена Дмитрию Чернякову) и «Бесприданница» Экспериментальной сцены Анатолия Праудина. Необходимо отметить, что, несмотря на присутствие в программе упомянутого новосибирского спектакля, «Чайки» А. Латенаса, а также «Героя» Н. Чусовой, жюри фестиваля пришло к решению не присуждать премию за «Лучший спектакль большой формы», зато выделило сразу два лучших спектакля малой формы — с «Бесприданницей» первое место разделил московский спектакль «Не про говоренное». Этот проект Центра драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина приезжает в наш город не впервые — зимой он стал победителем «Рождественского парада». Но в самом Петербурге вообще нет спектаклей подобного рода, еще и поэтому реакция публики была более чем бурной: зрители приветствовали свежесть и новизну этого, в сущности, простого спектакля, сделанного с острейшим чувством правды, с живой современной интонацией. Оригинальная авторская работа Михаила Покрасса (текст и режиссура), до смешного узнаваемые ситуации и характеры, уникальная естественность, юмор и эмоциональность актеров, «несимметричная», рваная композиция: с чего началось, чем закончилось — непонятно, «как в жизни». Если Мальчик в искреннем и умном исполнении Александра Яценко все-таки имеет некоторое родство с героем Е. Гришковца и потому его монологи могут показаться несколько вторичными, то в диалогах, которые происходят между тем же Мальчиком и Девочкой (Яна Есипович) и особенно в разговорах Девочки с Мамой (Мария Сокова), составляющих канву спектакля, мы ощущаем настоящий прорыв — в области актерской техники и в способах передачи человеческих отношений сегодняшним языком. Условность театрального представления обыгрывается в спектакле М. Покрасса и превращается в метафору: человек в жизни, искренне пытаясь высказать, «проговорить» что-то самое сокровенное о себе, невольно становится актером, произносящим слова роли.

Спектакль «Не про говоренное» при желании можно связать с темой «Радуги» (спектакли для подростков), но совершенно ясно, что в программу он попал по чисто художественным критериям. Так произошло с большей частью постановок, составивших афишу фестиваля и заслуживающих внимания.

В «Герое» РАМТа речь идет о забитом и убогом деревенском пареньке, становящемся героем в глазах обывателей после того, как он рассказывает о подвиге — убийстве собственного отца. Когда-то эта пьеса Дж.-М. Синга была визитной карточкой режиссера Дмитрия Астрахана (он ставил ее несколько раз, в том числе в БДТ). Нина Чусова — молодой и очень известный в Москве режиссер — решает длинную, извилистую и многофигурную пьесу в жанре «шаржа», сокращая текст и спрямляя ходы, по-клоунски раскрашивая лица героев. При явном сценическом остроумии истории не хватило глубины и эмоциональности. Актеры играют очень живо, имея в виду скорее молодых людей из московских пригородов, чем сумрачно-выспренных персонажей ирландского драматурга.

К приятным впечатлениям фестиваля можно отнести «Панночку» Ярославского ТЮЗа в постановке Александра Кузина (легкий веселый спектакль, не слишком близкий мрачным напряженным фантасмагориям Н. Садур, но наполненный живыми эмоциями юных артистов, вчерашних студентов) и «Сцены в доме Бессеменова» Молодежного театра творческого объединения «Премьера» из Краснодара (серьезный психологический спектакль с яркими работами молодых артистов).

В программе участвовали также премьеры малой сцены ТЮЗа им. Брянцева «Гоголь. Портрет», «Очень простая история» — читайте о них в этом номере «ПТЖ».

Некоторые спектакли по своему «происхождению» — вовсе и не тюзовские. Например, постоянный гость «Радуги», литовский актер и режиссер, руководитель Вильнюсского Молодежного театра Альгирдас Латенас, привез грустную поэтичную «Чайку», поставленную им в Калининградском драматическом театре. Но не стоит жалеть об утраченной фестивальной «специфике» — главное, чтобы спектакли имели отношение к искусству, и уже в этом качестве они могут претендовать на внимание юных зрителей.

Июнь 2003 г.

Таршис Надежда

ФЕСТИВАЛИ

Теленок получился и в самом деле неординарным. Без метафизики, но, кажется, с плавниками. Олег Рыбкин экзистенциальную маету текста игнорирует — в надежде, видимо, что пряная расцветка зрелища (художники Илья Кутянский и Фазиля Сельская) сама приманит ее, как бабочку на цветок. Но терпкие эскапады Виткевича — иной природы. В спектакле текст висит хлопьями небрежно. Актеры плавают в этом аквариуме со вкусом, порой завораживая наблюдателя. Такую мать, что играет Наталья Кутасова, и такого сына, какой получился у Игоря Бессчастного, нигде у нас больше не увидишь. Экзотическая театральная работа, уже имеющая и горячих адептов. Но теленок — в рыбном соусе: в руках яркого режиссера — ключ от соседней комнаты. Текст Виткевича становится неким либретто, помехой в восприятии сверкающего аквариума, обитатели которого в принципе вполне обходятся без слов.

В моих произведениях я показал человека, распятого на прокрустовом ложе формы, нашел собственный язык для выявления его голода на форму и его антипатии к форме… с помощью специфической перспективы я попытался вытащить на свет Божий ту дистанцию, которая существует между ним и его формой.

В. Гомбрович

Очередной раз «распиная человека на прокрустовом ложе формы», театральный метафизик О. Рыбкин пошел ретроспективным путем. Поставив несколько лет назад «Ивонну, принцессу Бургундскую» В. Гомбровича, теперь он обратился к более ранней форме польского абсурдизма, к старшему соотечественнику Гомбровича — Виткацы (С. Виткевич). Оба покинули Польшу в августе 1939 — Виткацы покончил с собой, Гомбрович, почти на двадцать лет моложе, уехал в Буэнос-Айрес (вспомним поездку Виткацы в Новую Гвинею). В рыбкинской «Ивонне» царил холод геометрии, в его «Метафизике» — «тропический жар» экзотической живописи, присущей стране, где листья пальм — из зеленых мочалок, а кактусы — из щеток (замечательное оформление И. Кутянского). Абсурдистский мир спектакля подобен атмосфере Закопане, где по Кропувкам шагал сам Стась Виткацы в плаще вишневого цвета, надетом на полосатую пижаму, сшитую из цветных лент, и в огромной шляпе-сомбреро… Примерно так же одела Ф. Сельская безумных героев «Метафизики», созданных полунаркотическим сознанием автора, начитавшегося «Гамлета» под тропическим солнцем Польши. Мать-Королева, дядя-злодей, меланхолический сын… Километры текста патологически многословной пьесы классика освоены, азартно, прелестно, иронически разыграны (блистает Н. Кутасова), спектакль лихо сочинен, но его замысловатые тропы никуда не ведут. Точнее — ведут к одной простой мысли — о том, что эта литература осталась в прошлом. После Виткевича театр европейского абсурда прошел за ХХ век огромный путь, становясь все более афористичным, кратким. Графоманство Виткацы сделало свое дело и ушло, как мавр Новой Гвинеи, и выглядит теперь абсолютным филологическим памятником ушедшей культуре. О. Рыбкин и его актеры проделали огромную археологическую работу, им не откажешь в культуре, мастерстве и понимании природы пьесы. Сидя на «Метафизике», иногда что-то понимаешь, чаще просто радуешься, но наутро после спектакля, будто протрезвев, как Виткацы после пива, не можешь вспомнить ни одного сюжетного хода, вычленить хоть какой-то смысл, и никто из видевших спектакль этот смысл сформулировать не может. Да, режиссер — мастер формы, актеры — тоже люди. Но дистанция между человеком и формой осталась не преодоленной посредством мостиков реального сегодняшнего смысла. Вопрос «Зачем?» повис на веселой пальме, между мочалок зеленого цвета, и качается на ней вот уже несколько месяцев, радуясь театральному солнышку как таковому…

Строгалева Елена

ФЕСТИВАЛИ

Фестиваль «Театральный остров-2003»

Кто бы что ни говорил, а я фестивали люблю. Всегда есть шанс увидеть нечто занимательное, неожиданное, удивительное. До недавних пор в нашем городе существовал лишь один полнокровный международный театральный фестиваль «Балтийский дом». Несколько лет назад затеяли проводить на базе ТЮЗа фестиваль театров для детей «Радуга». «Театральный остров» прошел в апреле этого года второй раз. Фестиваль загадочный, существующий вне четкой концепции. Потому, глядя на программу второго фестиваля, сказать, куда поплывет этот корабль, да и выплывет ли, — было невозможно. Позже стало ясно — концепции не предусматривалось. Сюжетика — разве лишь в соединении разнонаправленных векторов, спектаклей авангардистского толка и традиционного. Из имен и названий, которые на слуху, присутствовали только «Потудань» Руслана Кудашова, «Кислород» Ивана Вырыпаева да театр Юрия Погребничко. Об остальном можно было лишь догадываться.

Сцена из спектакля «У подножия слова». Театр Жеста «Dos a Deux» (Франция). Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «У подножия слова». Театр Жеста «Dos a Deux» (Франция). Фото из архива фестиваля

Международная программа не пестрела именами первого эшелона (вряд ли поэтому неискушенным зрителям стоит думать, что вот так выглядит передовой европейский театр), но различные направления современного театра она проиллюстрировала. В одном пространстве пересеклись швейцарский театр «Neumarkt», представивший визуальные фантазии на тему отчужденности современного человека, и Амстердамский камерный театр, созданный нашим бывшим соотечественником Владимиром Койфманом, чей спектакль «Человек, который хотел» — показательный пример деструктуризации текстов классика (в данном случае Чехова). Швейцарский спектакль «Неприметное изменение» еще раз показал, насколько русский зритель привык к тому, что в спектакле должны присутствовать роль, актерская игра, желательно еще и сюжет. Чтобы в отсутствие всего этого не стало скучно, нужны очень сильные способы воздействия. Спектакль швейцарцев технологичен. В нем использованы те приемы, которые уже привык видеть среднеевропейский зритель и которые у нас используют немногие (правда, выглядит это чаще всего вторично). На сцене — экраны, на которые во время всего действия проецируются дождь или тень летящей птицы на фоне белой стены. Дождь идет, птица летит, человек проживает свою жизнь. На сцене — два дуэта. Первый — музыкальный. Под живой струнный квартет, который находится тут же, на сцене, мужчина и женщина исполняют божественные арии, ступая босыми ногами по сцене. Вторая пара — тоже мужчина и женщина. У каждого — свой уголок. У него — кухонный стол, плиточка, на которой он готовит ужин. У нее — компьютер, за которым она работает. Иногда они выходят к краю сцены, берут в руки микрофоны и произносят несколько реплик, фактически не связанных друг с другом, реплики повторяются, множатся, из всего этого вырастают одиночество современного человека, бесцельность его существования, отчаяние, поднимающееся из глубины души на фоне благополучного быта. Контрапункт к этим упадническим настроениям — трансляция по телевизору интервью с актрисой этого театра, которая умерла от рака. Черно-белое изображение красивой, сильной женщины, чьи мысли и чувства об одном — о том, как прекрасна эта жизнь, как нужно чувствовать каждый миг своего существования и не бояться ухода. Но восприятие идеи спектакля- умозрительное, на сцене не происходит ничего, кроме, может быть, музыки, что могло бы вызвать сопереживание. Современные технологии не смогли сделать зрелище менее унылым. Выходящие к краю сцены актеры выглядели слишком бесцветно. Смысл происходящего выстраивался помимо их действий.

Спектакль из Голландии показался родным и близким. И не потому, что режиссер — наш бывший соотечественник, и не потому, что поводом для постановки послужило чтение Чехова, а потому, что в нашем городе есть спектакль, удивительно похожий на голландский, — «Доктор Чехов» Григория Козлова. Там множатся доктора Чеховы, там текст разрезан и заново скроен. Правда, скроен он все же из сцен, и в рамках этих сцен актеры играют — Лопахина ли, Раневскую ли, Тригорина, но играют именно этих персонажей. Авторы же голландского спектакля превратили тексты Чехова в «вермишель» — перед нами набор чеховских фраз, по внешним признакам походящий на абсурдистский текст. Более всего это напоминало игру завзятых чеховедов, которые общаются исключительно при помощи фраз из пьес Чехова. На сцене — большой обеденный стол, роскошно украшенный бутафорскими цветами. За ним оказываются три актрисы в инвалидных колясках, одна в желтых нарядах, другая в красных, третья — в черном одеянии. Всех их когда-то, несомненно, принимали в Харькове, и все когда-то пытались уехать в Москву. Иногда они покидают коляски и выпархивают на сцену юными дамами. Автор и мозг происходящего — высокий, худой молодой человек, у которого на челе написано, что он — Костя Треплев, пытающийся стать настоящим писателем. Поэтому он нервничает, разбрасывает листы и каждые минут пятнадцать пытается застрелиться. Угадывание чеховских фраз занимает умы продвинутого зрителя ненадолго, с каждым новым витком абсурдного действия силы иссякают. Казалось, что перед нами — литературный экстремизм вчерашнего дня, дурно понятый постмодерн.

Д. Прахарш, М. Мейзлик в спектакле «Пора ЭТО изменить». Пражский камерный театр (Чехия). Фото из архива фестиваля

Д. Прахарш, М. Мейзлик в спектакле «Пора ЭТО изменить». Пражский камерный театр (Чехия). Фото из архива фестиваля

Ядро же зарубежной программы составили спектакли «У подножия слова» французского театра Жеста «Dos a Deux» и чешский спектакль «Пора ЭТО изменить» Пражского камерного театра.

Французский театр «Dos a Deux» — это театр драматической пантомимы. История двух маленьких человечков (уродцев? гномов?), живущих в подвале или подземелье. Сгорбленные существа, один из них мучается в поисках единственного слова, он — доминирует, другой является подручным материалом, партнер может превратить его в пишущую машинку или в кресло. Впрочем, ситуация, заданная в спектакле, вполне экзистенциальная — это все те же люди на голой земле, с надеждой взирающие на свет, струящийся из люка у них над головами. Люди, еще не нашедшие слов для общения, а может — потерявшие эти слова. Спектакль и начинается с того, как один мучительно вспоминает что-то, он печатает на пишущей машинке послание. Это непроговоренное мучает персонажа, не давая ему заснуть. Миниатюры из жизни этих существ смешны, виртуозны в исполнении и пронзительны в своей безысходности. Вот им сверху спускается чемоданчик с множеством пузырьков. Они поглощают таблетки в наркотическом возбуждении, превращая действие в ритуал, выстукивая пузырьками сумасшедшую мелодию. Или друзья внезапно становятся врагами, и один чуть не убивает другого в финале «рыцарских» боев. Тот и взаправду чуть не умирает, и вот победитель заботливо выхаживает его, выводит гулять, и его тело становится опорой, продолжением тела друга. Вот они собираются в поход, выстраивают из своего стола корабль, складывают немногочисленные пожитки и плывут, чтобы выбросить в воображаемое море бутылку, где запечатан листок с теми словами, которые так долго искал человечек. Чтобы кто-нибудь (а вокруг никого) нашел эту бутылку и разрушил одиночество. Совершенное владением телом, игра с немногочисленными деталями (полотнищами, столом, который становится и кроватью, и душевой кабиной, и кораблем, железными мисками и тазиками) и, прежде всего, удачно найденные образы героев позволяют легко и просто рассказать притчу обо всех нас, оставленных в этом мире.

Сцена из спектакля «Перед киносеансом». Театр «ОКОЛО дома Станиславского» (Москва). Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля «Перед киносеансом». Театр «ОКОЛО дома Станиславского» (Москва). Фото из архива фестиваля

Пражский спектакль сыграл на этом фестивале почетную роль экстремиста от театра. Сыграл великолепно — на десятой минуте зал стали покидать заслуженные деятели искусств, особенно те, кто сидел в первых рядах. Происходило это потому, что время от времени на сцене, помимо главных героев, появлялся человек в резиновом защитном костюме с маской на лице и аккуратно рассыпал на деревянный пол сцены порошок — хлорку или цемент. Облако пыли летело в лицо зрителям, в зале раздавался кашель, актер Давид Прахарш приостанавливал действие, благо вольная конструкция спектакля позволяла это, извинялся — иногда по-русски, но видно было, что происходящее доставляет создателям спектакля радость. Человек в резиновом костюме появился еще раз, на этот раз с лейкой, и полил порошочек, что вызвало новый приступ кашля и недовольства. Впрочем, помимо этой изощренной пытки в спектакле было много интересного. Прежде всего, надо отметить, что в основе спектакля — пьеса современного, говорят, популярнейшего в Чехии автора Эгона Л. Тобиаша. Вряд ли российский зритель был в состоянии оценить весь юмор, все аллюзии и намеки на современную европейскую драматургию, заложенные в тексте пьесы. Впрочем, обаяние и энергетика актера Давида Прахарша, исполнявшего главную роль, были таковы, что его существование на сцене порой замещало тот смысл, который был заложен в тексте и в режиссерском решении. Финал спектакля получился феерическим, я бы сказала «полный джаз». Под ударный джаз, который исполняла группа музыкантов, все действие находившихся на сцене, второй главный герой — толстенный бородач — превратился в хорошенькую бородатую девушку в розовом платье. Все танцевали и смеялись.

Российская программа, в отличие от зарубежной, не открывала новых имен. Другое дело, что, например, театр Юрия Погребничко в нашем городе бывает настолько редко, что превратился в один из мифов московской театральной жизни. О «Кислороде», одном из самых прогремевших проектов Театра. doc., уже писал наш журнал. Наверное, эти два спектакля и оказались теми полюсами, между которыми расположились остальные события фестиваля.

«Кислород» многие называют манифестом тридцатилетних. Этот спектакль — один из удачнейших примеров того, как осуществляется современная драматургия в современном театре. И. Вырыпаев пишет текст, он же рассказывает, вытанцовывает, выкрикивает его вместе с актрисой А. Маракулиной. Текст построен по принципу теза — антитеза, и в очередной раз десять заповедей проходят проверку на прочность. Существует ли закон Божий в мире терроризма, джихадов, израильского конфликта, убийств жен и тому подобного? Через отрицание — к нравственному закону. Сделанный в эстетике клубного перфоманса, когда за пультом сидит ди-джей и звучит медитативное техно, спектакль завораживает, во-первых — энергией текста, во-вторых — энергией актеров. Он и Она транслируют текст с такой отдачей, которую сегодня трудно встретить в театре, не связанном с современной драмой и альтернативными формами.

Спектакль Юрия Погребничко «Перед киносеансом», в противовес концептуальному «Кислороду», заведомо неконцептуальный, безыскусный и очень, очень сентиментальный. Сделанный с такой простотой, которую либо отвергаешь полностью, либо сразу принимаешь. Но эта откровенная простота и спасает. «Перед киносеансом» — концерт, которым раньше развлекали зрителей перед началом фильма. Старенькая эстрада, ржавые, грязные стены, деревянная будочка для продажи билетов, гипсовая девушка, роскошная оранжерея искусственных цветов. Два музыканта с баянами, молодой человек за роялем, рядом с ним на возвышении — фея, девушка, которая улыбается. В программке ее и надо так обозначить — девушка, которая улыбается. Иногда она приносит кофе пианисту. И все. Собственно, больше ничего и не нужно. Это представление трудно назвать спектаклем — слишком тонкая материя. Режиссер фиксирует ушедшее время, передает его запах, аромат, настроение. Не конкретное (недаром в этом концерте перемешались романсы и песни Кикабидзе), а просто — уходящее время. Оно уходит, с ним уходят любовь, страсти, стремления, люди. Остаются песни и воспоминания. Главная героиня этого вечера — певичка, женщина-лауреат — маленький, взъерошенный воробей в большом, не по росту, сером пиджаке. Она, скорее всего, уборщица в этом садике, но еще и поет. Голос этот описать трудно, интонации, с которыми поется «Акация» или «По аэродрому», — вовсе невозможно. Рассказать, почему зал хохочет и плачет одновременно, — не хватит мастерства. Спектакль насыщен прелестными, остроумными придумками, оценками, реакциями актеров. И из таких простых, необязательных, не новых вещей, как «старые песни о главном», рождается один из самых поэтичных спектаклей — «памятник ушедшему веку».

Театр Сатиры представил на фестивале свою недавнюю премьеру «Метафизика двуглавого теленка» режиссера Олега Рыбкина. Постановка Виткевича в нашем городе — явление, надо сказать, уникальное. Вряд ли еще можно найти желающих среди российской режиссуры взяться за этого автора. Олег Рыбкин со времени своей работы в новосибирском театре «Красный факел» слывет режиссером прежде всего интеллектуальным и еще — авангардистским. В том, что Рыбкин взялся за Виткевича, нет ничего удивительного. Как, впрочем, нет ничего удивительного и в том, что спектакль этот не пользуется большой популярностью. Трудно определить, что вызывает чувство вчерашнего дня — режиссерское восприятие автора или сама пьеса. Несмотря на то, что текст Виткевича, его постулаты и безумные, наркотические видения восприняты и отрефлексированы режиссером, вслушиваться в этот текст и воспринимать его трудно. Уважение вызывают актеры, которые, очевидно благодаря работе с ними такого режиссера, справляются с философией автора, с громадой текста. Но театр возникает помимо текста. Спектакль запоминается, прежде всего, визуально — потрясающая работа Ильи Кутянского и художника по костюмам Фазили Сельской позволяет сравнить спектакль с дефиле — каждый придуманный образ можно встречать аплодисментами, наблюдать, как художественная идея развивается в каждом из костюмов. Можно восхищаться дуэтом Натальи Кутасовой и Артема Цыпина. Спектакль создан в новой, непривычной для театра Сатиры эстетике и смотрится среди его репертуара ярко, можно сказать — вызывающе.

«Дон Жуан» из Новосибирска, наоборот, на фестивале пользовался большим успехом. Сначала казалось, что главная интрига этого спектакля в том, что все роли, кроме Командора и нищего, исполняют женщины. Театральность, заложенная в этом решении, очевидна. Но режиссер на этом не остановился. Спектакль претендует если не на философский трактат, то на эссе — наверняка (неслучайно в начале звучит голос Эфроса). Дон Жуан в исполнении Е. Ждановой молод, юн, красив. Это мальчишка, который мучается в поисках высшей силы, но раз за разом убеждается, что его поступки — безнаказанны, что и на следующий шаг небеса ответят молчанием. Дон Жуан здесь смешлив, легок, отчаян. Да и весь спектакль вызывает это чувство радостной театральной энергии. Даже финал, который всегда превращается в попытку создать нечто в жанре триллер, здесь — красив. Звучит гром, темнота — и мы видим, как Командор уводит Дон Жуана отнюдь не к языкам пламени, а в цветущий сад, изображенный на заднем фоне.

Художественная интуиция не подвела организаторов — программа вдруг «расцвела» совершенно различными «флагами», и это многоцветье и есть главная интрига и удача фестиваля.

Июнь 2003 г.

Записки из глупой записной книжки некогда глупого еще артиста совершенно глупой 15-й категории

Я и театр

Игра с сознанием в этой профессии не проходит бесследно. Профессия не прощает… Дома уже не замечаешь, как говоришь сыну: «Ешь, сынок, морковку — это полезно, в противном случае папа будет кричать и топать ногами, к финалу он увеличит темпоритм, затем перейдет на драматический шепот, а вот потом его интонация взовьется до высот истинной трагедии: «А то все мальчики вырастут!!! А ты останешься маленьким!!!»».

Это и называется заболеть театром, сойти с ума. Поэтому среди нас так много по-хорошему идиотически настроенных людей. Это для зрителя мы боги, графы, цари, а посмотрели бы они вот в эту дырочку, в правой кулисе, то увидели бы, сколько здесь собралось отчаянных головушек. Отчаяние порой настолько велико, что наполняешься презрением к самому себе, к этой профессии и к людям в ней пребывающим.

Но это только до первого приступа вдохновенья, до нового творческого удушья, а вдохновенье — это радость по поводу приоткрывшейся тебе истины. И вот в этой радости начинаешь любить всё: театр, сцену, зрителя, профессию, людей в ней пребывающих и себя…

О!!! Любовь к себе — это еще одна грустная сторона актерской медали. Но… не надо о грустном.

Я задаюсь вопросом: в чем смысл всего этого? И тут же патетично отвечаю: возвышать, возвеличивать человеческий дух до вселенских, космических высот! (Простите мне эту банальность из банальностей.) Потом выпускаю пар и думаю: а может, просто в том, что, когда дали занавес, вы бы, сидя в зале, сказали: «Чувствую себя прекрасно!!!»

Я и гениальность

Гениальный ли я… а вдруг… хотя… вообще, да нет… но если бы… да фиг… но в порядке бреда… да где уж… нет… (читать как сказку про белого бычка до слов: я не гениальный!).

Я и талант

С талантом у меня сложные отношения — он меня как бы гладит по голове, а я на него как бы плюю, так и ходим — он оплеванный, я обласканный.

Я и сцена

Со сценой я в «половых» взаимоотношениях — я ее топчу, она мне рожает.

Я и режиссура

Я никогда не стану режиссером, как и он никогда не станет мной, а значит, я уникален… впрочем, как и он, и поэтому я никогда не стану режиссером!

Я и музыка и свет

Свет и музыка, музыка и свет, свет и музыка… а где же я?

Я и костюм

Есть много счастливых актеров, у которых костюм подчеркивает их достоинства, я в этом смысле счастливее всех, мои он скрадывает.

Я и жизнь

Купишь новую шапку, ползимы пройдет — пока узнают, пока привыкнут, что под этой шапкой Ты — и тогда: «Здрась-ь-сь-те!»

Купить штук семь и менять каждый день — вот они помучаются!!!

Здесь я как-то плавно переходил к жизни. Как же?.. Черт… Не помню! А ладно!..

Что было, не помню, а что будет — не знаю!

Я и роли

Мне с ролями повезло!

(Тьфу, так и тянет продолжить в рифму в духе Михалкова или Агнии Барто. Сказывается воспитание ТЮЗом.)

Я и я

Встретились на сцене Я большое и Я маленькое, Я толстое и Я худое, Я сладкое и Я соленое, Я умное и Я глупое… получился ОН.

Я и драматурги

За много лет работы в театре мы встречались несколько раз, но я не уверен, помнят ли они меня.

К. ТУКАЕВ