Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Мельникова Светлана

НОРА

«Кто из нас запутался?». Латвийский театр кукол (Рига).
Режиссер Александр Миндлин, сценограф и художник по костюмам Анита Знутиня

Молодые люди, одетые в рэперские костюмы с капюшонами, заполняют крошечную сцену, затянутую черной тканью. Они танцуют хип-хоп (хореограф Лилия Липора), слушают музыку, хулиганят… Обычная жизнь обычных подростков.

Но вдруг кто-то подбрасывает им из-за кулис пакеты с мусором. Этот кто-то испытывает их природное любопытство. Здоровый интерес побеждает: все дружно потрошат пакеты, извлекая из них… Нет, не игрушки, хотя поначалу так и кажется. Это марионетки. Причем необычные для зрителей: это куклы для тренинга, для обучения артистов технике работы с марионеткой. Плоское деревянное тельце, голова-яичко, без глаз, носа и губ, тонкие ручки-ножки. Похожи они на маленькие манекены. Или на мини-роботов из фантастических фильмов о будущем. На первый взгляд совершенно невыразительные…

Александр Миндлин, известный театральный режиссер и педагог, руководитель театра марионеток «Мини-длин», был приглашен в Рижский театр кукол с целью весьма прагматической: дать мастер-класс недавним выпускникам Латвийского института культуры и искусств по классу артистов драмы. Кукольников в Латвии сейчас не готовят. Так что Миндлину предстояло в короткие сроки обучить молодых неопытных актеров ремеслу кукловода-марионеточника.

Мастер-класс перерос в спектакль, который сегодня играется на Малой сцене для взрослой публики. Я была на рядовом спектакле, небольшой зрительный зал оказался заполненным. Директор театра и главный режиссер рассказали, что так почти всегда: в Риге легко находится пять десятков зрителей, для которых взрослый спектакль театра кукол представляет интерес.

Режиссер и педагог, Миндлин, обучая актеров ремеслу, смог погрузить их в мир философии, поэзии, высоких духовных исканий. Молодые артисты (в спектакле заняты Дана Лаце, Байба Геке, Вита Бальчунайте, Алла Царицына и Микелис Жиделюнс) охотно пошли навстречу, результатом и стал этот лирический спектакль, полный оттенков и полутонов.

Расковыряв мусор, молодые люди сначала робко, потом все увереннее начинают управлять своими куклами. Это только вначале кажется, что все они одинаковы — голубые торсы, светлого дерева ручки и ножки. Как только начнется первая сценка и развернутся взаимоотношения между безымянными пока персонажами, они сразу обретут индивидуальность. И это самое удивительное и волшебное преображение в спектакле, практически лишенном слов.

Перед нашими глазами проходит история человечества. Вот играют и качаются на качельках детишки, они дерутся в песочнице из-за совка и ведра, как заправские детсадовцы. Пластика куклы не дает нам ошибиться: это дети, с детскими реакциями, с особым темпоритмом, они забавно удивляются, чуть дольше обычного думают.

А здесь хулиганят отвязные подростки, пластика которых совсем иная, — они развязны и грубы, скоры на расправу. Марионетки-пьяницы, художники, попрошайки, культуристы… Публика с наивной радостью идентифицировала персонажей, угадывая вслух — кто по-латышски, кто по-русски. Пластика кукол, характер их движения и что-то еще, неуловимое и очень важное (то, что мы называем актерским мастерством и искусством), позволяют легко включаться нашей фантазии и сопереживать этим маленьким человечкам — то трогательным и милым, то вредным и по-тинэйджерски противным, то опасным.

В следующей сцене происходит и вовсе, казалось бы, невозможное для театра марионеток: здесь куклы любят друг друга, и эти сцены пронизывает тончайшая эротика.

Но любви приходит конец, когда наступает война. Куклы-солдаты, марширующие под ритмичную музыку, отправляются в бой. Они стреляют, убивают других и погибают сами. И тогда вага, которой водят кукол, становится их могильным крестом, знаком смерти куклы, а мешок для мусора — саваном…

Сцена из спектакля. Фото А. Савостина

Сцена из спектакля.
Фото А. Савостина

Эти метаморфозы происходят на наших глазах, их никто не комментирует. Актерам помогает только музыка, создающая настроение и ритм. Все остальное — дело их рук и души. Наверное, нельзя превратить безликую марионетку в ребенка, не став им на пару минут, нельзя заставить зрителей поверить в то, что две деревянных фигурки сплелись в любовном томлении, если актеры не способны испытывать любовь.

Признаюсь, я видела такой театр впервые, в моем сознании кукла-марионетка крепко-накрепко привязана к детской аудитории. Но оказалось, что очищенная от любых примет марионетка может быть выразительной и рождать разные смыслы, порой очень глубокие. Публика поначалу не без усилия привыкала к условиям игры, но уже через десять минут, затаив дыхание, смотрела спектакль о жизни и смерти, который заставил ее задуматься и многое остро почувствовать.

В конце спектакля подростки-актеры меняются, они взрослеют на наших глазах, аккуратно складывают кукол в мешки и снимают с себя спортивные костюмы. И оказывается, что под ними — голубые балетные трико… Они превратились в марионеток, таких же маленьких и беззащитных. Кто же водит за нити их самих?

Финал открыт. И только теперь становится понятным название «Кто из нас запутался?».

Спектакль Александра Миндлина, ненадолго, как ему представлялось, заехавшего в Ригу, крепко привязал его к замечательному Рижскому театру кукол. Теперь он готовит новую работу. Еще один питерский гастролер, не нашедший места на театральной карте Санкт-Петербурга.

Июль 2008 г.

admin

Пресса

Вместо задника на сцене — поленница. Полено, закутанное в пеленки, баюкает и жена адвоката. Революционерка, решившая стрелять в царя, использует вместо револьвера бревно, а промахнувшись, взваливает его на себя на манер креста и от¬правляется по этапу. А фальшивый купон, который потянул за собой череду преступлений и реки крови, — это тоненькое поленце, поверх которого надето толстое. Дерево в спектакле режиссера Праудина — метафора негативная. Новая сказка Праудина — о стране, где и деньги деревянные, и герои в холщовых костюмах выглядят как расписные фигурки для ярмарочного представления. А нехороший крестьянин Степан лущит их топором, точно дрова рубит, и только знай себе констатирует: убил, мол. И мужа, и жену, и детей, которые кричали, etc.

Но залог успеха спектакля — в той изумительной иронии, с помощью которой режиссер разделывается с пафосом Толстого. И в виртуозности актеров, играющих по несколько ролей и четко выполняющих режиссерские задачи. Словом, у кукольного вида героев русского фольклора вдруг появляются острогротесковые, но узнаваемые психологические черты. У молодого дворника, утратившего страх божий, возникает циничная и самодовольная ухмылка. Старшеклассник Махин, придумавший аферу с купоном, то и дело сладострастно высовывает язык змея-искусителя и сохраняет в неизменности свою суть, повзрослев и превратившись в следователя при министерстве. Царь, фигурирующий в народных частушках как «Шурик», вполне достоин быть сваренным в кипятке, но где те простодушные добряки Емели и Иванушки, которые сменят его на троне? Их теперь, очевидно, зовут Степанами. Красные глаза и губы дьявола все чаще вспыхивают на заднике, весь пол к финалу первого действия оказывается из¬рисован меловыми человеческими контурами. А по сцене скачут два прелест¬ных чертенка (точнее — чертовки) и уморительно распевают срамные частушки.

Даже Марье Степановне — той самой праведнице, с чьего смирения перед смертью и началось предписанное классиком поглощение зла добром, режиссер придумал пришепетывание, избавив великую актрису Ирину Соколову и зрителя от неловкости: ей ведь ни много ни мало Нагорную проповедь приходится со сцены читать. Значительность идеи от того никак не умалилась. Причем она полностью совпадает с идеей давнего спектакля о Февронии: проповеду¬емая Толстым деятельная вера в отличие от государственной религии и поли¬тических убеждений — путь, конечно, спасительный, но абсолютно индивидуальный.

Башинджагян Натэлла

ART

«Каково наше отношение к монументальному драматическому искусству будущего, в особенности к нашему Театру Огромному?» — таким вопросом задавался еще в 1944 году, находясь в обстоятельствах, совершенно для вопросов не подходящих (в немецком лагере для пленных и интернированных гражданских лиц), крупнейший польский режиссер первой половины ХХ века Леон Шиллер. И сам же на него отвечал: «Его вечные проблемы ничуть не утратили своей актуальности. Старые символы вполне можно перевести на сегодняшний язык, они допускают все новые и новые — новейшие смысловые толкования». Находясь в заключении, Шиллер тем не менее сумел составить конспект докладов для пленных и назвал его «Театр живой и театр марионеток». Назвал он и то самое главное имя, которому всегда поклонялся: «Выспянский. Потрясающая, насквозь современная форма. Фактография, истекающая кровью. Фактура — почти кинематографической экспрессии. Монументальный реализм»*.

* Schiller L. Theatrum militans. W., 1987. S. 197.

Итак, Выспянский был реалистом. Но таким реалистом, у которого сквозь ткань житейской достоверности и правды проступали контуры мира невидимого, чуть ли не «призрачного» и немыслимого. Все его творчество — это высокое поэтическое и эпическое размышление-плач о судьбах Польши. Так до сегодняшнего дня считают многие польские исследователи.

С. Выспянский. Автопортрет. 1903

С. Выспянский. Автопортрет. 1903

Однако Выспянский был также визионером и фантастом, но таким, у которого сквозь пелену «грез», «фантазий», неясных и тревожных пророчеств, как сквозь прозрачные стекла столь любимых им витражей, проглядывали вполне обыденные лица его современников. Таково еще одно — другое — критическое мнение об этом художнике. Впрочем, эти мнения между собой не спорят, они дополняют друг друга. Потому что правы и те, и другие.

Противоречия, постоянно мучившие Выспянского и вместе с тем сообщавшие особое напряжение его краткому, стремительно развивавшемуся творчеству, жившие в нем неустранимо и органично, были связаны с изменениями, происходившими в нем самом, в его постоянных размышлениях о Польше. Эти противоречия и изменения терзали его, нарушая внутреннюю, порой огромным усилием воли достигнутую «гармонию», но благодаря им, может быть инстинктивно, он избежал самого опасного состояния — внутренней неподвижности.

Общие идеи питали Выспянского-драматурга и Выспянского-витражиста; создателя монументальных исторических пьес для «Театра Огромного» и автора камерных, интимно-лирических женских и детских портретов современников.

В его жизни многое было сцеплено по закону взаимного притяжения и отталкивания — некой взаимообратимости. Эпический герой витражной или полихромной композиции, оставшейся невоплощенной (или воплощенной неполно) и, тем самым, как бы не задействованной в культурном контексте и потоке его времени, мог неожиданно проявить себя, воплотившись, но — в другом искусстве, как действующее лицо. А персонаж вполне «сегодняшней» пьесы, полной достоверного жизнеподобия, отразив, как в зеркале, реальную «модель», ходящую по улицам Кракова, мог встретиться на тех же улицах или бульварах с персонажем, рожденным тайной фантазией, — с видением символическим, почти нереальным, едва ли не вымышленным и даже потусторонним. Встречались не разные модели характера, лица или поведения: встречались разные бытийные состояния, разные измерения, которые для Выспянского как раз и были миром единым, целостным, нераздельным.

Многое связывало в такую необычную целостность усилия Выспянского — живописца и графика и Выспянского-драматурга; Выспянского — дерзкого автора неосуществленных, а возможно, и неосуществимых в его время архитектурных замыслов (например, перепланировка Вавельского холма в Кракове) и Выспянского — создателя так и не поставленных при его жизни, но не менее дерзких, новаторских пьес.

То, что Выспянский был поэтом, писателем, драматургом и одновременно художником, — известно. Но менее известно, что он немало сделал непосредственно для сцены. Между тем его современник писатель Стефан Жеромский назвал Выспянского, своего старшего собрата, «удивительным художником-пластиком… конструктором во многих областях искусства», в том числе — «конструктором» польской сцены. Многие предложения Выспянского — автора декораций, костюмов и световой партитуры спектакля — были провозвестием современной польской сценографии, заложили ее основы. Он вообще был первым, кто творил активную постановочную партитуру спектакля. К тому же целая галерея работ Выспянского-графика и портретиста была непосредственно вдохновлена театром, любовь к которому родилась в юности и не ослабевала всю жизнь. Он разделял со своими сверстниками своеобразный культ театра — ведь именно там происходило чудо: в то время как на Вавельском холме, в стенах древней резиденции польских королей стояли австрийские казармы, на краковской сцене звучала родная речь. Он любил атмосферу театра, сам его воздух, таинственную глубину сцены, молчание и тишину его подмостков — таких пустых, пока на них не ступила нога актера. В драме «Освобождение», где действие выстроено как «театр в театре», он воспел не какие-то иносказательно-поэтические «театральные подмостки», а простые и неровные, в зазубринах, не раз скрипевшие под его ногами доски сцены совершенно реального Городского краковского театра. В юности он часто бродил в его пыльном закулисье, встречая в лабиринтах коридоров и лестниц статистов и корифеев, то узнавая, то не узнавая их… «Все время я вижу их лица…» — так написал он в стихах.

Бездонный объем сцены был для него, студента Краковской Академии художеств и ученика великого Матейко, вместилищем исторических лиц и событий; но, разглядывая их из современности, он впоследствии населил эту сценическую бездонность многими новыми и необычными персонажами.

Выспянский-художник был виртуозом быстрого, «мгновенного» портретирования. Лицо модели, казалось, не имело перед ним никаких тайн. Но, мастер пастельных и графических портретов современников, имевший дело с живыми моделями и оставивший нам навсегда их лица, он оставил и любопытное замечание о специфике искусства живописного портрета: «Портрет можно писать четверть часа, полчаса, час, но нельзя писать его дольше, потому что тогда это будет уже не портрет, а картина на тему данной особы, данной личности — история этого человека. Человек… меняется бесповоротно, его облик меняют переживания, меняют размышления; портрет — это отражение минуты, художественное отражение, глубинно схватывающее суть».

Выспянский-драматург тоже «портретировал», но в другой условной системе и в другой временной протяженности. Как драматург он выписывал своего героя медленно, исподволь, тая в себе замысел, и поэтому не мог избежать некой «картины на тему», той или иной «истории данного человека». Можно предположить, что и сценографический замысел сопутствовал именно такому, а не иному развитию: Выспянский видел свое театральное произведение целостно, объемно, столь необходимым театральному художнику «двойным зрением» — и глазами строителя-архитектора зрелища, и глазами будущего зрителя. Не случайно свои сценические указания и ремарки сценографа (по-польски «дидаскалии») он вписывал в самом конце перед публикацией, в последней, обычно третьей, редакции произведения. И вот тут-то Выспянский и как драматург, и как художник сцены, видимо, не раз столкнулся со своеобразной проблемой сценического (динамического) портрета — проблемой табуированности исторического лица.

С. Выспянский. Казимир Великий. Эскиз витража. 1901

С. Выспянский. Казимир Великий. Эскиз витража. 1901

Если признать, что такая проблема существует, то Выспянский не раз нарушал негласное, но непреложное правило. Хотя и тут, в этом старом правиле, могли вступать в своеобразное противоречие факты и домысел. Такое противоречие могло растянуться на столетия. Достаточно сравнить исторический портрет короля Казимира Великого кисти живописца М. Баччиарелли (1771) и вариант королевского величия, увиденный в совсем ином, новом времени Выспянским. Портрет 1771 года, основанный на каноне исторической легенды (то есть фактически на домысле), живописует короля с сосредоточенным и зорким взглядом, в величественной короне, опирающегося на внушительный щит. В витражном картоне Выспянского под тем же названием (1901) то же самое лицо (а к тому же еще и тело) проступают в фантомных чертах тления и распада, что на самом деле, и тоже фактически, было основано на реальной данности (после вскрытия королевских гробниц). Жизнь, по-видимому, была более близка Выспянскому, чем легенда о жизни. «Табуированность» исторического лица не мешала его эмоциональной — иногда яростной, а иногда спокойно-иронической — интерпретации.

В каком-то смысле Выспянский, драматург и художник, был безжалостен к своим историческим персонажам, в том числе и к тем, кто уже прочно и «идеально» поселился в коллективном национальном сознании: к королям, к Мицкевичу, к Наполеону; он не только не «укоренял» их силой искусства, напротив — не идеализировал, а тем более не навязывал идеализирующего взгляда современникам.

В драме «Освобождение» он намеренно гасит свечение традиционного ореола над челом Гения (читай, Адама Мицкевича), «национального пророка», но и «певца могил». Гений является на сцену каким-то безотрадным и уже бесплодным: и сам — весь «темный», и вокруг себя сеет лишь «тьму и мрак», и «на челе его — огромный клок иссохшей, висящей, как мочалка, колючей ветки чертополоха»*.

* Wyspiański S. Dramaty. Kraków, 1955. S. 396.

В серии забавных карикатур-шаржей и в иронической детали сценографии к драме «Варшавянка» Выспянский развенчивает Наполеона, представляя его «в одеянии Императора Августа, с лавровым венком на челе»*.

* Ibidem. S. 8.

В ранней драме «Легенда», посвященной мифической основательнице Кракова, королеве Ванде, он также не ищет почвы для идеализации героини. Не потому ли Выспянский счастливо избежал славы кумира своей молодости Вагнера? Того Вагнера, художника спектаклей, о котором Томас Манн, непримиримый к любого рода «мифотворчеству» (тем более к мифотворчеству, угодному тем или иным режимам), позже напишет: «Сладострастнейший Рихард Вагнер… закономерно наказан тем, что его разгульно-этническое творчество с каждым днем обретает все более глубокую популярность»*.

* Манн Т. Художник и общество. М., 1986. С. 247.

В театре Выспянского исторический персонаж не брался на веру, он подвергался пристальному взгляду «под кожу», как, например, главный герой драмы «Варшавянка. Песнь 1831 года» (1899).

С. Выспянский. Эскиз к спектаклю «Варшавянка. Песнь 1831 года»

С. Выспянский. Эскиз к спектаклю «Варшавянка. Песнь 1831 года»

Сценография к спектаклю проста, лаконична, функциональна. Салон в варшавском дворянском доме, полный света и тепла, несмотря на лютую февральскую стужу. Его обрамляют боковые каннелюрованные полуколонны; в узком проеме между окнами, на высоком постаменте бюст Наполеона в том самом «лавровом венке». Общий тон салона, господствующие в нем цвета — благородная белизна: и героини одеты в пышные белые платья, и широкие окна оснежены слепящим морозным инеем. Так, верный себе, Выспянский-художник линией, штриховкой, цветом очерчивает территорию будущих событий. На этой территории расположились лица. Есть и лица «табуированные».

В салоне избранная публика: генералитет и высшее офицерство польских отрядов. Орденские ленты, эполеты, аксельбанты. Костюмы точны и вещественны: Выспянский недаром был уроженцем города, слывшего в его время центром «школы краковского историзма». Но среди красочности военных мундиров одна фигура обращает на себя внимание — это генерал Юзеф Хлопицкий.

Иконография генерала Хлопицкого достаточно обширна, хотя не отличается разнообразием. Он прожил долгую жизнь, а посему его портреты, преимущественно поясные, рельефно фиксирующие все боевые награды, складываются в целую галерею «мундирных» лиц: от блистательного молодого офицера французской армии до убеленного сединами военного сановника. На каждом из этих портретов мы видим сухощавое лицо с четкими, даже резкими чертами, острый нос, волевой подбородок, пронзительные глаза: внешние характеристики облика запечатлены, по-видимому, со всей мыслимой объективностью. И все же Выспянский дважды вводит его в свои драмы и выводит на подмостки театра не ради некоего «декоративного» рассмотрения.

Внутренний, глубоко скрытый облик этого незаурядного исторического лица ждал своего портретиста. Выспянского привлекла возможность раскрыть на сцене внутренний портрет человека, которому история доверила судьбы многих и многих людей и который тем не менее был обращен к сознанию общества, казалось бы, только своей одной — парадной иконографической — стороной. А то, что внутренний портрет всегда и намного замысловатее внешнего, Выспянскому как художнику было известно, разумеется, издавна и превосходно. Не потому ли он, не нарушая исторической достоверности, выводит на сцену другого, не «парадного» Хлопицкого? Среди салонного шума и говора он один будет долго молчать. Он один среди блистающего галунами офицерства одет художником в цивильное платье — в длинный, до пят, темно-серый плащ-крылатку. И он единственный, таким своим присутствием, уже обещает в стенах светлого салона зарождение темного грозового напряжения.

Найденные контрасты конструктивно помогают Выспянскому — художнику сцены: сценография здесь моделирует атмосферу, включаясь в изменения эмоционального состояния персонажей. Пройдет всего несколько часов реального и несколько секунд сценического времени, и светлый безмятежный салон станет местом, где упадет окровавленный шарф — воинская лента, вещий и вещный знак гибели какого-то юноши. Гибели — по вине Хлопицкого.

Но Выспянский не оставляет этого героя на полпути. В драме «Ноябрьская ночь» есть эпизод, впрямую разоблачительный. На сцене «остаются двое: в кресле — сам генерал, возле него глаза в глаза» богиня Нике — покровительница Наполеона (обратим внимание: все ремарки принадлежат художнику сцены, но и психологу!). Сейчас начнется азартная игра. Он мечет банк и проигрывает, иначе и не могло быть, условия игры кабальные: красная масть — кровь, черная масть — поражение. Третьего не дано. Впрочем, есть нечто третье: генеральская жажда венца («диадемы»)… И это тоже прописано в сценографии пьесы. Так, не покидая почвы исторических реалий, Выспянский все же заглянул «под кожу» своему табуированному герою.

«Варшавянка» стала своего рода экспериментальной площадкой для Выспянского. Сценография здесь интересна тем, что в ней «выращиваются» — для проигрывания своей роли — не только территория событий и лица конфликтов, но и предметы. Именно в «Варшавянке» впервые с такой материальной и игровой определенностью воплотилось отношение Выспянского к предмету на сцене как к многосмысленному, способному стать в особенных случаях предметом символическим. У салона, где разыгрываются эпизоды драмы, есть свой центр — клавикорды. Они поставлены намеренно косо, вызывающе экспрессивно — сквозь все, прорезая сцену наискось своим крупным, весомым и вместе с тем изящным черным телом и так же наискось рассекая ее крылом поднятой крышки. Тем самым скошена и изменена естественная перспектива. (Так клавикорды в салонах в общем-то не ставили*.)

* И не случайно этот постановочный замысел Выспянского, как и многие его другие замыслы, не осуществился во всей полноте на сцене. Стремительная, пронзительная перспектива «Варшавянки», к примеру, в львовском спектакле 1902 года была стушевана и превратилась в обычную, декорационную салонную выгородку, а сами клавикорды, которые мыслились сценографом чуть ли не как «живой персонаж», оказались задвинуты на второй план и заслонены действующими лицами пьесы.

Сцена, резко сужаясь, зрительно устремляется в глубину. Домашний салон, красивый, золотисто-белый, словно грозит перекоситься. Острая линейная перспектива сцены и черная стрела клавикордов потому так экспрессивно и рассекают сцену в «Варшавянке», что вырастают в символ: когда решаются судьбы тысяч и тысяч рядовых солдат, никакая устойчивость невозможна.

Любопытно, что в своих писательских указаниях к пьесе Выспянский сначала поставил такой важный для него (и для действующих лиц) предмет, как черные клавикорды, — на черные же доски сценического пола. Но в практике художника, в эскизе, он как бы спохватился: «черное на черном» не могло, видимо, играть в полную силу на сцене. Поэтому на его авторском сценографическом эскизе пол салона высветлен. Он светло-желтый, сияющий, и клавикорды, ярко выделяясь, царят на сцене.

Каким видели творчество Выспянского его младшие современники и потомки?

В содержательной проблемной статье режиссера Виляма Хожицы (начинавшего работу в польском театре еще в 1920-е гг.) под несколько неожиданным названием «Выспянский и футуризм» — статье, не бесспорной в той части, которая касается обнаруженной автором близости между Выспянским и Маринетти, — внимание останавливает точное замечание о внутренней полемике польского художника с «хороводом анонимных идеалов», с «порабощением властью» даже самых «наипочтеннейших теней» истории, теней «идеализма» и «утопизма». При этом В. Хожица считает Выспянского «не учеником футуризма, а его предшественником».

Автор пишет о нескрываемом желании Выспянского «почувствовать под своими руками» — руками драматурга, художника, проектанта пространства — «живое тело мира, тело горячее, потное, может смердящее, но зато правдивое, настоящее, не придуманное, не эстетизированное, не прикрытое никакими вуалями мифологизирующего идеализма»*.

* Horzyca W. Wyspiański a futuryzm // Wyspiański i teatr. Kraków, 1957. S. 63, 65.

По существу, речь идет о жажде найти сценические пути — реально-материальные, «телесные», «осязаемые» — воплощения невоплотимого или трудно воплотимого, когда материя становится «пробным камнем духа».

Выспянский не сторонился истории: для него это был мир огромных усилий не только сотен ушедших поколений, но и сегодняшнего, своего поколения, мир, двигавшийся и кипевший между двумя полюсами — великого героизма и по его собственному определению… «преступления».

В другой, не менее содержательной и к тому же более предметной и конкретной статье о Выспянском как создателе современной польской сценографии ее автор, авторитетный польский театральный художник Зенобиуш Стшелецкий, рассматривает некоторые особенности сценических ремарок Выспянского (порою действительно на редкость и на удивление подробных).

На этот раз речь идет о трагедии «Проклятие» (1899). Стшелецкий задумывается над смелым, неожиданно диссонансным, почти парадоксальным сочетанием в этих сценографических указаниях форм синтезирующих, метафорических и форм (образов) обыденных, вполне земных, даже «заземленных», напоенных не поэзией, а, скорее, прозой: осязаемой, вещной, тяжелой прозой быта.

Действие трагедии «Проклятие» происходит в деревне. Обнаружив недозволенную связь местной крестьянки (Молодки) с ксендзом, возмущенная крестьянская толпа с зажженными факелами преследует несчастную женщину с двумя незаконными детьми и гонит вон из села. Но ни спасения в бегстве, ни вообще какого-либо «исхода» ни для себя, ни для малых детей Молодка не видит и в отчаянии сжигает сначала детей, а потом себя. Это был реальный жизненный факт, подлинный случай дикого самосуда темных людей, событие, разыгравшееся при жизни Выспянского в деревне Грембошово, недалеко от города Тарнова… «Власть тьмы», по определению Льва Толстого? Сюжетно эту драму Выспянского действительно можно назвать «толстовской» драмой. Но ее цветовая и пространственная метафоричность принадлежат уже другому времени.

Даже при том, что Выспянский был вообще склонен к детальному описанию места событий, его сценографические указания к «Проклятию» поражают пристальностью и дотошностью, даже своего рода документальной достоверностью привязки к деталям крестьянского быта, его предметной и вещной среды — всей той топографии типичной маленькой польской галицийской деревеньки с тонким шпилем костела на горизонте, которую Выспянский так хорошо знал. Все в этих деталях сценографии обозначено рукою живописца. Это — пейзаж земли, застывшей в летнем зное, и это же — своеобразный натюрморт рассыпанных по земле скудных плодов и растений самой этой ржавой земли: иссохших листьев, пожухлых бодыльев, обвисшей ботвы…

Точность, яркость увиденного приводит на память неожиданное наблюдение Сергея Параджанова, живописца и режиссера, родившееся в гуцульских горах еще до начала работы над «Тенями забытых предков»: он пишет о «маленьких тайнах» этих гор, где «белые овцы выходят из кустарника красными — заросли полны черники»*. Для автора «Теней забытых предков» гуцульская деревня вся была полна такими цветовыми, земными и поэтичными, неожиданными образами. И такой же яркий, как цвет, во всех его фильмах присутствовал свет — «свет олицетворяющий и нисколько не бытовой»**. Любопытно, что территории событий «Проклятия» и «Теней забытых предков» расположены недалеко друг от друга, а трагическая «крестьянская» новелла Коцюбинского, которая легла в основу фильма, написана в те же годы, что и пьеса Выспянского. Но возможность сравнения, переброшенного через полстолетия, заключена еще и в другом. В «Проклятии» нельзя не заметить некую не сразу открывающуюся, но, вероятно, намеренно вписанную польским сценографом в застойную тишь, в марево, в гармонию летнего дня внутреннюю дисгармонию: несогласуемость яркого, красочного, детально прописанного «бытовизма» и таящейся во всем этом затишье метафоры-намека на инобытие — метафоры «дурного» места, рокового пространства. Не находим ли мы близкое по накалу эмоций пространство событий у Параджанова?

* Параджанов С. Исповедь. СПб., 2001. С. 40.
** Там же. С. 36.

В «Проклятии» Выспянский-сценограф предлагает вертикальное устроение пространства в трех уровнях земной («земляной») среды, три выделенных фактурой, цветом и функциональным служением человеку пространственных пласта будущих событий.

Верхний — вздыбленный, «толстый» вал земли: вздымаясь полого, он затем резко идет в гору, завершаясь «горбом над чердаком дома»*.

* Wyspiański S. Dramaty. S. 52.

Связующий средний — нитка пути, тропинка, ведущая через вал наверх, в поле (на какой-то миг она приманит, но все равно не спасет Молодку).

И, наконец, две дорожки, идущие от дома вправо и влево, расположенные «по земле», то есть по доскам сцены, то есть — на уровне зрительских глаз.

Представленная картина непритязательна. «Деревянный забор с неровно торчащими палками… с забора свисают высохшие плети давно обобранного гороха». Под окошками — «сухие бодылья висящих лохмотьями выцветших кустов мальвы, угасших от жара палящего солнца», «слева — грядки картошки»*.

* Ibidem.

В этой общей картине глаз Стшелецкого по-своему видит колоритные и важные особенности территории Выспянского. Соединение, сопоставление трех вертикальных уровней сцены с обвислыми плетями высохшего гороха и бобов несет в себе, по его мнению, «что-то от сюрреализма, от безнадежного настроения» того самого «недоброго места», о котором мы говорили. Однако в напряженности общего настроения картины ему неожиданно чудится близость с иным миром — миром мексиканских художников, «простонародных и трагичных, реалистических и мистических… современных и обыденных, древних и монументальных… людей страстных, суровых, полных суеверий и предрассудков… с обликом костистым и мощным»11. Сближение, на наш взгляд, оправданное, хотя также переброшенное через полстолетия.

* Strzelecki Z. Stanislaw Wyspiański twórca polskiej scenografii współczesnej // Wyspiański i teatr. S. 72.

В отличие от Крэга и Аппиа, его современников (Крэг знал о новаторских исканиях Выспянского и высоко ценил их*), Выспянский-сценограф придавал огромное значение цвету, цветовой интенсивности и разнообразию цветовых пятен, богатству играющей всеми красками сценической палитры. «Если мыслить о театре, то начинать надо с цвета»**, — писал он. Поэтому в «Проклятии» мы видим на сцене высокий вал — цвета земли; поэтому горох здесь «повис» — с воспоминанием о буйной, «вьющейся» и «оплетающей плетень» зелени; поэтому — под окнами кусты мальвы, не только усохшей, но и «цветущей»***.

* Интересующихся отсылаю к книге: Башинджагян Н. Театр Леона Шиллера. Режиссер и его время. М., 2006; к статьям того же автора: Леон Шиллер и Крэг. Диалог в начале века // Модерн и европейская художественная интеграция. М., 2004; Посещение // Петербургский театральный журнал. 2005. № 1 (39).
** Wyspiański i teatr. S. 70.
*** Wyspiański S. Dramaty. S. 52.

Выспянский-художник помнит о том, что есть минуты, когда он — артист в служении сцене. Это едва ли не самые трудные минуты его жизни: за свои сценические проекты Выспянский боролся с не меньшим упорством, чем за витражные фантазии, и терпел порой не менее отчаянное поражение. Выспянский-сценограф помнит о том, что его драматическим персонажам-героям, страстным, суровым, костистым и мощным, полным предрассудков и суеверий, надо двигаться на досках сцены, надо выявлять себя динамически. Хотя, быть может, и гибельно. Его «декорации» (он сам продолжал определять свое устроение сцены, то есть места и среды-окружения действия, этим устаревшим и даже чисто технически не вполне точным словом) предоставляют персонажам такую возможность, выражая их эмоциональное, «гибельное» состояние. В «Проклятии» это свободный, идущий во всю глубину сцены от пустого просцениума к заглубленному заднику сквозной проход, некий «коридор»-путь. Он существует, он просматривается; кажется, что он открыт. Центральное пространство сцены даже расчищено от «грядок» картошки. Оно раскрыто — для скорости и роста напряжения в действии; оно освобождено-раскрыто для жизни, для бега, для будущего цветения. Но оно же перегорожено в самой дали глухим валом земли — закрыто. Воля (свобода) и не воля — трагическая оппозиция всего творчества Выспянского.

Станислав Выспянский встретил и проводил две эпохи функционирования света на краковской сцене. Он застал еще время газового освещения, и все свойства этого слабого, почти вручную регулируемого, но зато таинственного освещения он использовал поэтически, можно сказать, «до дна» в своих драмах. Знаменательны поэтические строки Вступления (Интродукции) к драме «Освобождение»:

У Костела:
Близко к часу седьмому,
Время близко к Вечерне,
Но ворота у театра приоткрыты чуть-чуть:
ДЕКОРАЦИЯ
Вся огромная сцена перед нами открыта,
Все пространство огромное перед нами лежит,
Только света от газа и света от рампы
Еще не зажгли…*

* Ibidem. S. 354.

Однако его театральное воображение, зародившись при газовом освещении и питаясь им, в полную силу развернулось уже в эпоху электрических рамп и софитов.

Игра света и тени на подмостках занимала воображение Выспянского и как драматурга, и как сценографа, и как постановщика. (Впрочем, постановщиком ему удавалось быть крайне редко, практически только однажды, при реализации «Дзядов» Мицкевича.)

Интенсивность света и не меньшая выразительность тени, подсмотренные у природы, отобранные у нее, а затем многократно усиленные подмостками, служили ему, наравне с цветом и линией, живой, беспрестанно меняющейся палитрой. «Я не представляю себе, я не могу вообразить себе своей драмы в иных рамах нежели сцена, то есть попросту пространство, наполовину темное, наполовину освещенное, в котором действуют актеры»*, — писал он.

* Цит. по: Mitzner P. Teatr światła i cienia. W., 1987. S. 121.

Для каждодневных спектаклей краковский театр конца XIX века пользовался достаточно банальными световыми эффектами (так же, впрочем, как и варшавские театры).

Совершенно новые задачи поставил перед освещением Выспянский именно как художник, открывший для себя в молодости, в Париже, где он учился после Кракова, импрессионистов и, главное, всегда бывший внимательным наблюдателем жизни света в природе.

Исследователь эволюции сценического освещения в европейском театре критик П. Митцнер пишет, что в ранних драмах, которые Выспянский режиссировал еще «на бумаге», свет исполнял ту же моделирующую роль и имел то же предназначение, что и в театре Метерлинка или в проектах Аппиа (и добавляет, что трудно в этом случае говорить о заимствованиях, поскольку и краковские, и западноевропейские идеи-замыслы вполне уместно «мерить одной и той же датой»*). Нельзя не согласиться с еще одной мыслью критика: драмы Выспянского можно разделить на две категории — «светлые» и «темные».

* Ibidem.

Сначала в театре Выспянского было очень много света. В это время его интересует «игра золотых отблесков солнца, лунный свет, отбрасывающий тени тополей на белый мрамор стен»*. Такое освещение очень «сценично», оно использует «острые эффекты» косо направленного луча света от верхней или нижней рампы. Отличительные особенности манеры, «руки» раннего Выспянского-сценографа — высветленный фон («задник») сцены, средний план, остающийся в полумраке, и освещенные персонажи первого плана. Постепенно в драмах Выспянского нарастает роль тени и тьмы. «Пространство, наполовину темное», расширяется. Все чаще вместо светлых лиц на просцениуме появляются темные силуэты, подсвеченные сзади.

* Ibidem.

На границе между «светлыми» и «темными» драмами находится «Свадьба» (1901). Выспянский-драматург не был ее режиссером-постановщиком, но осуществлял «наблюдение» за спектаклем, «руководство» постановкой, в том числе — цвето-световой партитурой. Тогда-то и родились вошедшие в историю польской сценографии, так поражавшие современников множественные оттенки и контрасты одного цвета: к примеру, глубокого иссиня-темного — с ясными голубыми всполохами света. Были использованы все возможности меняющегося внешнего и внутреннего освещения территории действия: экранная чистота выбеленных стен в свадебной хате сменяла интенсивную синеву ночи; игра цветных стекол рефлекторов, постепенная замена темно-синих и темно-зеленых фильтров на все более светлые создавала впечатление медленного рассвета.

Характерный и очень существенный момент: эти чисто театральные детали появлялись чаще всего уже не на бумаге, а непосредственно на сцене, в процессе постановки. Глаз Выспянского улавливал возможность выразительности малейшего, даже родившегося спонтанно штриха жизни. Так возник в спектакле «Свадьба» легендарный эффект светящейся, мерцающей и пляшущей в воздухе пыли, поднятой ногами танцующих. Магическую роль играл живой свет, исходивший от керосиновой лампы — ею «забавлялась» юная гостья на свадьбе. Написанная в том же году «Девочка с керосиновой лампой», одна их лучших «детских» лирических пастелей Выспянского, — поистине остановленное мгновение, факт-эскиз, подсмотренный в жизни и любовно перенесенный художником на сцену.

С течением времени драмы Выспянского погружаются во мрак. И дело здесь не только в смене интенсивности освещения. Углубляется символическое значение и соотнесение в театре Выспянского света и светлости и/или тьмы, помрачения, мрака.

Анализ природы этого явления выходит за рамки данной статьи; его истоки в обостренной впечатлительности художника, в его взрослевшем, без иллюзий вызревавшем мировосприятии. И все-таки даже в последних театральных произведениях Выспянского (если он сам полностью сочинял сценографическую партитуру драмы-спектакля) зритель мог увидеть, что «и свет во тьме светит, и тьма его не объяла».

28 февраля 1903 года на премьере спектакля «Освобождение» по одноименной драме Выспянского в краковском Городском драматическом театре многое оказалось неожиданным, непривычным. Машинисты сцены не стали опускать сверху заранее заготовленные, висящие на подрамниках и кронштейнах, уже использованные в популярных постановках «пейзажи» и «палудаменты», не стали устанавливать кулисы, рисованные в Вене. Пустую и темную сцену даже не задернули занавесом перед началом спектакля, она оставалась открытой на обозрение удивленному зрителю*. И рабочие сцены тоже оставались на подмостках, у боковых обнаженных стен, едва различимые в их тени. Выспянский сумел на этот раз настоять на своем и убедить директора театра и режиссера спектакля в необходимости именно такого начала давно объявленного представления. Фактически он настоял на возможности нового для этого театра конструктивного и визуального решения, раскрыв и освободив сценическое пространство.

* Принцип оголенной сцены был впервые применен в краковском театре режиссером Юзефом Котарбинским еще в самом конце XIX века, но только для генеральной репетиции. Спектакль для публики оформлялся со всем набором «традиционных» декораций.

Конечно, освобожденное пространство он стал тут же «застраивать», однако уже по-своему. Это доказали и «Освобождение», и, спустя год, «Ноябрьская ночь».

Сцена краковского Городского драматического театра, самого большого в то время в городе, была обширной. Но для Выспянского дело было не только в размерах. Для драмы и спектакля «Ноябрьская ночь» он сочинил Пролог, размаху и энергии которого соответствовала живописно умноженная материальная фактурность — объемность, выпуклость, цветовая сочность — «фигур» действия, их костюмов, реквизита, вплоть до самых подробных деталей, открывающих все поле заявленного небывалого зрелища. Здесь все должно было быть распахнуто — ввысь, вширь, вглубь, — иначе было бы не уместиться всем персонажам.

Убеждаешься, что сама монументальность у Выспянского, ученика Матейко, не продиктована академической школой (и вообще ничем не продиктована), а, формируясь у нас на глазах, будто всплывает всей своей огромностью из затронутой им, из потревоженной им природы «богов» и «героев», античных и романтических, из всей той мифопоэтической картины мира, которую он, наследуя романтикам, но и споря с ними, состраивает по-своему для спектакля.

Выспянского называют первым польским экспрессионистом. Действительно, от экспрессионизма в его драмах и в задуманных им спектаклях — повышенный «градус» напряжения внутренних и внешних связей (сильно «стянутых», сконцентрированных); несочетаемость пропорций; перекосы в ракурсах перспективы; деформация некоторых лиц, одновременно подчеркивающая бытовой исток образа и — опровергающая его.

Драма «Ноябрьская ночь» посвящена событиям восстания 1830 года. Ее Пролог — это развернутое поле сражения, картина военных действий в прямом смысле слова. И вместе с тем это картина редкой чисто изобразительной силы. В ней даже могли бы проглядывать качества фрески, если бы не идущее сквозь нее волной и вихрями, динамически разогнавшееся нетерпеливое движение.

Для Выспянского-сценографа Пролог — предвестие роковых событий.

Занавес открыт — Пролог сосредоточен на видимом: на точно воспроизведенном жизненном ландшафте.

Казарменное помещение в варшавской Школе подхорунжих: по центру сцены, вполширины, проходит коридор; вдоль стен рядами ружья; на ружейных «козлах» — шпага, барабаны, кивера; на полу — мортиры и горка ядер… Но тут же видимое становится фантастическим: внезапным ударом распахиваются створки ворот в глубине сцены, и взорам зрителей, поднимаясь «из подземелья», предстает Дева (Афина-Паллада). Вид ее ужасен. Цвета, которые Выспянский вбрасывает вслед за ней на сцену, — горят, сияют, «шелестят» и «бьют в глаза». «Лицо Афины-Паллады закрыто багрово-красным бронзовым шлемом; очи пылают сквозь прорези забрала»; «одеянья ее блещут в лунном свете»; слева, сквозь стеклянное, во всю сцену окно «зеленые лучи бьют, заливая сцену». «Серебряная эгида, отяготив плечо, шелестит и извивается живыми змеями Горгоны»*.

* Wyspiański S. Dramaty. S. 517.

Гром, пылание огней, шум ветра, вихри сопровождают появление Афины. Это не простое устрашение: в событиях «Ноябрьской ночи» 1830 года — так верил Выспянский — было ощутимо вторжение сил небесных, а не только завихрение сил земных.

Опережая приемы экспрессионистского театра 1910—1920-х годов, Выспянский волевым усилием художника сцены диктует «бурный полет» действующим лицам («фантастическим персонам») над подмостками; непредсказуемым образом сдвигает или распахивает огромные створки (не «ворот», а «врат»). Есть эпизоды, где он снимает отъединение партера-публики от сцены и даже сносит пресловутую четвертую стену. Он сдвигает вплотную две территории событий: зал и подмостки. Он распространяет взрыв восстания с улиц и площадей — в зрительское пространство театра ремаркой сценографа («Зарево пожара полыхает в окнах зрительного зала») и замечанием режиссера («Офицер вбегает с улицы и, остановившись в распахнувшихся дверях партера, кричит… Публика вскакивает с мест»).

Вслед за внезапным, взрывным, подсвеченным пожарным заревом явлением могучей и грозной Афины — пролет над сценой — «в свисте крыльев» — других, хоть и более женственных, но не менее опасных «победных богинь»: это четыре Ники, а за ними — пятая, более близкая современникам ноябрьского восстания, Ника Наполеонидов. Их диалоги — только в полете, только на высях. Небо наполнено, небо населено.

Пока что пустует низший план сцены: там тишина человеческого отсутствия.

Но вот обширный коридор училища подхорунжих, похожий на казарму, тоже «взрывом», стремительно заполняется звуками и движением земной жизни: бегом, топотом, «толчеей в дверях массы („хора“) молодежи».

Первым вбегает «справа — в коридор» поручик Петр Высоцкий (лицо историческое, подлинное), «несется со всех ног» к дверям («к вратам»). Огромный плащ скрывает пол-лица, «до самых глаз». Он распахивает двери, хватает шпагу и описывает острием круг: символический жест вызова на бой. «К оружию!» — несется его клич к «сгрудившейся в дверях молодежи»*.

* Ibidem. S. 530–531.

Выспянский-сценограф сам придумывал костюмы к своим драмам. В Прологе предусмотрен контраст «небесного» и «земного». Декоративность Афины-Паллады оправдана ее внечеловеческой природой: «Огромный щит повис через плечо на перевязи золотой», а «одеянья ее блещут в свете луны». Цвето-световые эффекты ложатся на эти одеяния, которые дрожат, дробятся, переливаются под театральным освещением софитов. Вверху — плеск крыл, внизу — бегут, топочут, рот — в крике. Чернеют плащи-крылатки, темнеют, «горбатятся» неясные впотьмах фигуры, костры, зажженные за окнами, тускло отсвечивают на оружейных дулах.

Так крупными, волевыми штрихами очерчены и лица, и территория событий, разыгравшихся в Варшаве ноябрьской ночью 1830 года.

Обложка пьесы «Ноябрьская ночь». 1904

Обложка пьесы «Ноябрьская ночь». 1904

Обложку первого книжного издания «Ноябрьской ночи» (1904) украшала цветная наклейка: цинкография по рисунку Выспянского, представлявшая IX сцену драмы, точнее то, что в его время называлось еще декорацией — то есть оформлением места действия. Действие происходит в варшавском парке Лазенки, в Театре на острове, построенном в XVIII веке последним польским королем Станиславом-Августом. На этом рисунке, который уже вполне можно назвать принципиально важным сценографическим проектом Выспянского, в сдержанной цветовой гамме, приличествующей осеннему увяданию природы, — бледно-желтой и сизой, с дрожащими темными отражениями на воде — определены правый и левый фланцы декорации. За отсутствием ликвидированных кулис они, наподобие живой рамы, охватывают центр картины, полный неподвижного, «стоячего» света. Слева полукружием белеют подмостки королевского театрального островка, справа — идет вверх, уступами, фрагмент амфитеатра для зрителей: четко и жестко, ступенями, очерчены края скамей. Вдали, за гладью просторного пруда-озера, за путаницей оголенных сухих осенних ветвей — светлая колоннада невысокого дворца.

Выспянский всегда старался быть точным. Так, восстанавливая в «Ноябрьской ночи» крайне сложное сплетение событий восстания (плохо подготовленного, поднятого запальчивыми юнцами, не имевшего широкой базы во всех слоях населения Варшавы), подробно воспроизводя действия его исторических персонажей, нередко крайне противоречивые и всегда смертельно-опасные, — он опирался не на свои фантазии (хотя ситуация 29 ноября 1830 года была истинно фантастической), а на свидетельства участников, очевидцев, иногда историков. И на свои впечатления от натуры. Поздней осенью театральный островок в парке и в самом деле стынет в тишине и спокойствии, отражаясь тенями в полукружье канала. Но в Варшаве Выспянский бывал редко, близкий его замыслу эскиз нарисовался по памяти лишь спустя несколько лет после посещения, и, может быть, поэтому польский комментатор «Ноябрьской ночи» находит в этом рисунке «неполную точность в передаче перспективы и в пропорциях»*. Однако нельзя не заметить, что рисунок-эскиз или проект именно такой декорации — сценографичен: он открывает природно-просторное поле-пространство, на редкость свободное для действия — для персонажей, для актеров, для всех событий.

* В примечаниях к современному изданию драм Выспянского использован более ранний, довоенный комментарий проф. Я. Салони. См.: Wyspiański S. Dramaty. S. 851.

Территория действия IX сцены «Ноябрьской ночи» — сложно-составной и, в общем-то, немыслимой — это особая территория. Здесь «на равных правах» иллюзии-правды встречаются друг с другом те, кому встречаться не должно: здесь рядом с живыми, в тревожной невыносимости*, появляются «те, что полегли в сражении, те, что сложили головы в битве». И если Выспянский-драматург приводит их в драму «целой толпой», то Выспянский-сценограф хочет и должен расчистить и обустроить для них особое пространство — пространство их немыслимого существования. Поэтому они приходят в опустевший парк на оголенный осенью островок тоже «целой толпой» и садятся в молчании на ступенях амфитеатра, открытого к озеру, — «в ожидании»**.

* Близкое состояние, «тревожащая странность» — это немецкий термин, вошедший в употребление, по мнению французского ученого П. Пави, много позже, в связи с брехтовским «эффектом очуждения». (См. Пави П. Словарь театра. М., 2003. С. 487.) Фактически подобные состояния вводит в искусство уже Метерлинк.
** Wyspiański S. Dramaty. S. 666

Здесь, видимо, уже проявляет себя иная «точность» и пропорций, и перспективы, непривычных для театра рубежа XIX–XX вв.

И Пролог, и близкая к финалу IX сцена «Ноябрьской ночи» не отступают от фактов в исторической части. Варшавское восстание действительно было поднято («вздыблено») поручиком Петром Высоцким — стремительным прорывом в казармы Школы подхорунжих с криком «К оружию!». И завершилось оно разгромом*. Но самое удивительное, что Пролог и Финал «Ноябрьской ночи» не отступают от действительности и в своей фантастической, мифической части. Пролог — потому что Выспянский, как мы уже упоминали, был убежден: восстание направляют не только земные, но и высшие, «небесные» силы. А Финал — потому что к погибшим, раненым, взятым в плен не допускались родные (как считала испуганная молва) и оплакивать их было некому, кроме статуй мифических богинь в Лазенковском парке. Выспянский-драматург и сценограф (но и поэт), опираясь на факты, не погрешил против полной истины о событиях. Может быть, здесь уместно было бы вспомнить слова Бориса Пастернака. Считая, что произведение должно быть наполнено «свинцом фактов», он вместе с тем писал: «Факта нет, пока его не коснулось сердце человеческое».

* Любопытный (и важный) комментарий польского историка, доктора исторических наук Иеронима Грали в выступлении на юбилейной сессии, посвященной Ст. Выспянскому, в Польском культурном центре (Москва, май 2007 г.): «Ни один юнец-подхорунжий не погиб в этом восстании (хотя было убито семь польских генералов). Огромные людские потери, в том числе именно среди молодых, принесло следующее восстание, 1863 года. Вот когда юнцы, сложившие в восстании головы, могли лежать под деревьями парков… Сочиняя действие и сценографию для „Ноябрьской ночи“ в 1901—1903 гг., Выспянский, сознательно или бессознательно, произвел стяжение событий двух восстаний (творя, тем самым, новый поэтический миф)».

Как сценограф Выспянский ценил каждый сантиметр площади и пространства сцены. Почему же и для кого он открывает вширь и вглубь перспективу озера в Лазенковском парке, если восставшие уже погибли и никакое движение им больше не суждено? Театр еще не закончился: над сценой еще пролетит Афина со своими спутницами и появится, по велению Зевса, Гермес с жезлом-кадуцеем. И все же озеро и театр над озером предназначены не им, а погибшим. Всего несколько рядов скамеек над озером Выспянский обозначит словом-символом с большой буквы и по-латыни: Teatrum. Гладь неподвижного озера все-таки всколыхнется: из глубины сцены медленно начнет свое движение, наплывая на зрителей и «дрожа на волне»*, кадр за кадром, в постепенном сближении, в монтаже контрастных сцен Неба и Земли — зримое, хоть и мифическое, тело Ладьи Харона. Движение будет длиться, будто в замедленной съемке**, прерываясь тревожными вскрикиваниями Богов. Но оно будет неумолимо, пока Ладья не подплывет вплотную «под сцену Teatrum»***. Тогда, приняв тела погибших, Ладья отплывет. Мотив водной глади, мотив волны — всегда, и здесь тоже, — выступает символом совмещения «мгновения и вечности»****.

* Wyspiański S. Dramaty. S. 678.
** О том, что воображение Выспянского было «протокинематографично», писала польская критика.
*** Wyspiański S. Dramaty. S. 681.
**** См. об этом подробнее: Злыднева Н. Мотив волны в искусстве модерна // Европейский символизм. М., 2006. С. 428.

Большим разочарованием, великой горечью — фактически крахом надежд и обрывом многотрудных проектов — стал для Выспянского отказ краковской магистратуры в грандиозной архитектурной перепланировке Холма и Замка Вавель, в проект которой был вписан огромный Амфитеатр под открытым небом. В августе 1905 года он писал другу Станиславу Ляку из Бад-Халла, где лечился, что Городского краковского театра в свое владение (о чем мечталось) он не получил: «И Вавель я не получу также»*. Тем не менее, хотя силы его угасали, в том же письме он продолжает: «Это будет очень интересная борьба». Но довести эту борьбу до завершения ему не пришлось…

* Listy Teatru Polskiego. W., 1960. S. 102.

С. Выспянский. Последний автопортрет. 1907

С. Выспянский. Последний автопортрет. 1907

В художественно-живописных, драматических, сценографических произведениях Выспянского можно уловить два сущностных для него опорных момента, два мотива. Иногда ускользая или растворяясь, они тем не менее всегда появлялись вновь, возвращались: это образы — лица события и территории события. По-разному двигаясь к цели, к прорастанию замысла в образ, он выводил жизнь образа на новые, иногда неожиданные пути и тропы. На этих путях он делал открытия, не всегда понятные его современникам, но уже очень нужные искусству ХХ века. Он притрагивался к области подсознательного в психике человека, вскрывая его проекцию «вовне». Прикоснулся он и к присутствию в жизни человека невидимого, скрытого плана мира. Неожиданны были его структурные новации — смелый монтаж «нестыкуемых» фрагментов, оригинальная форма «открытого финала» драмы.

Противоречия не уходили из его дум, души и жизни, превращаясь в своего рода противоречия-«пружины», противоречия-«моторы», послужившие великой креативной силой обессиленному болезнью художнику. (Последние сцены драм и сценографические эскизы к постановкам он писал и рисовал на планшете, держа карандаш в зубах: руки его уже были парализованы.)

Всем своим творчеством Станислав Выспянский утверждал свободу человека, обреченного на короткую жизнь, но не на «усеченное» творчество.

2007 г.

Овэс Любовь

ART

Юрий Хариков родился 20 июля 1959 года в Воронеже. Окончил архитектурный факультет Ленинградского инженерно-строительного института. Работал архитектором в Выборге.

С 1985 года — главный художник Областного театра кукол (Выборг), затем — Орловского драматического театра им. И. С. Тургенева. С 1990 года — в Москве. Главный художник мастерской индивидуальной режиссуры п/р Б. Юхананова.

В 1987 году совместно с А. Лисянским и С. Куцеваловым оформил советский раздел Международной сценографической выставки «Пражская Квадриеннале-87», удостоенный Золотой медали.

Дважды лауреат премии «Золотая маска» в номинации «За лучшую сценографию»: в 1998 году — за спектакль «Бумбараш», в 2003-м — за «Мамашу Кураж» («СамАрт», режиссер А. Шапиро).

Лауреат Международной премии им. К. С. Станиславского 1996 года «За лучшую сценографию последних лет»: «Сад» по пьесе А. Чехова «Вишневый сад», мастерская Б. Юхананова; «Буря» У. Шекспира в Молодежном театре Казани, режиссер Б. Цейтлин; «Королевские игры» Г. Горина в Московском театре им. Ленинского Комсомола, режиссер М. Захаров.

Лауреат премии «Чайка» (1998) за «Принца Гомбургского» Г. фон Клейста в Московском театре «Et Сetera» (режиссер М. Мокеев).

Ю. Хариков. Фото из архива редакции

Ю. Хариков.
Фото из архива редакции

Основные спектакли: «Свадьба Кречинского» А. Колкера (по А. Сухово-Кобылину) в Малом театре (режиссер В. Соломин, 1997); «Ромео и Джульетта» У. Шекспира в Белгородском театре драмы им. М. Щепкина (режиссер М. Мокеев, 1997); «Князь Игорь» А. Бородина в Мариинском театре (режиссер Г. Исаакян, 1998); «Самое главное» Н. Евреинова во МХАТе им. А. Чехова (режиссер Р. Козак, 1999); «Кабала святош» во МХАТе им. А. Чехова (режиссер А. Шапиро, 2001); «Цикады» и «Три грезы» (мастерская Б. Юхананова, хореограф А. Кузнецов, 1993); «Пиковая дама» (Пермский академический театр оперы и балета, режиссер Г. Исаакян, 1998); «Каин» Дж. Байрона в Воронежском Камерном театре (режиссер М. Бычков, 2004); «Веселые ребята» И. и М. Дунаевских (Московская антреприза, режиссер В. Крамер, 2004); «Ан-дер-сен» К. Е. Драгунской. Совместный проект Конфедерации театральных союзов — Датского Комитета «Андерсен-2005» (режиссер О. Субботина); «Таланты и поклонники» в Самаре («СамАрт», режиссер А. Праудин, 2007); «Дон Жуан» Моцарта в Уфимском театре оперы и балета (режиссер И. Гилязев, 2007).

Художник-постановщик фильмов: «Москва», режиссер Александр Зельдович, 2000; «Эйфория», режиссер Иван Вырыпаев, 2006.

Работает в театре, кино, архитектуре, дизайне. Отдает предпочтение лабораторным и экспериментальным формам.

Любовь Овэс. Когда ты понял, что будешь художником?

Юрий Хариков. Лет в шесть. В детском саду я сидел на подоконнике, непрерывно рисуя.

Л. О. Родителей не пугала такая сосредоточенность?

Ю. Х. Нет, я казался вполне нормальным ребенком. Уже после их смерти узнал, что был не первым у них. Надо мной тряслись, все мои пожелания исполнялись. И я пришел из детского сада и велел отвести меня туда, где делают художников. Оказался в изостудии Дворца пионеров. Там преподавали две удивительные женщины, одна два года, потом ушла в музей изобразительных искусств, вторая — Елена Антоновна Русакова — оставшихся восемь. Она была замечательная, любила детей и воспитала много хороших художников, передав им частичку своего тепла и понимания глубинного, сущностного в человеке.

Мама заботилась о моем образовании. Из всех командировок, а их было много, она привозила художественные альбомы. Мое увлечение рисованием было ей приятно. Папа тоже не перечил моему желанию.

Л. О. Кем были твои родители?

Ю. Х. Мама — врач, а папа — изобретатель, инженер, занимался самолетами.

Л. О. Любовь к технике, инженерная составляющая твоих работ — от отца?

Ю. Х. Наверное. Как любой ребенок, я живо интересовался всем связанным с отцом, подглядывал, что у него на письменном столе, а там были вырезки из американских авиатехнических журналов, новинки самолетостроения. Он занимался серьезными вещами — электрохимической обработкой металлов, работал на производстве, продуктом которого были стратегические ракеты.

Л. О. Где вы жили?

Ю. Х. В Воронеже. Спустя 17 лет я упорхнул из него и больше не возвращался.

Решил стать станковистом. Особого различия в художественных профессиях я ни тогда, ни сейчас не делаю. Мне важен факт творчества.

Первая попытка отъезда была связана с поступлением в Суриковское училище. Мы с отцом отправились в Москву, жили в гостинице, и я впервые попробовал там манго, папа купил мне сразу два килограмма. Ящики с фруктами стояли прямо у входа в Суриковскую школу. Я столкнулся с огромным количеством поступающих, понял, что такое конкурс. Познакомился и подружился с удивительными ребятами. И один из них прошел в Суриковское. А мне не хватило балла. Историю с недополучением одного балла я пронес с собой и дальше, в Ленинградском инженерно-строительном институте я пережил целых три апелляции. Точнее, не я, а мама. Каждый раз, когда я сообщал ей, что подал апелляцию, она хваталась за сердце. Но для меня не существовало барьеров, я ничего не боялся. В школе был круглым отличником, одна четверка в восьмом классе, не входящая в аттестат, не позволила мне получить золотую медаль. Меня это не волновало. Я к школе относился спокойно: все знания и оценки давались на редкость легко. Весь интерес был сосредоточен на Студии.

Л. О. Подавая апелляции, ты был уверен, что выиграешь?

Ю. Х. Да. И дважды мою просьбу удовлетворяли. У меня была хорошая подготовка. Это придавало уверенности. Кроме того, я окончил подготовительные курсы на архитектурный факультет Воронежского инженерно-строительного института.

Л. О. Почему ты не стал туда поступать?

Ю. Х. Хотел узнать еще какой-нибудь город, хотя и боялся, ведь был очень домашним. Да и двоюродная сестра, учившаяся в Ленинграде, рассказывала, какой это красивый город.

Л. О. Почему твой выбор пал на ЛИСИ, а не на архитектурный факультет Института живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина?

Ю. Х. Я собрал тогда информацию и узнал, что педагогический состав архитектурного факультета ЛИСИ принадлежал к авангардному кругу, в отличие от Репинки, традиционно тяготевшей к академическому строю. Фундаментальность образования предполагалась и там и тут. Мой выбор пал на ЛИСИ, и я ни разу не пожалел. Там я ощутил и атмосферу Питера конца 1970-х. Факультет был насыщен замечательными личностями. На старших курсах преподавал Лазарь Маркович Хидекель. Когда я дорос до них, он уже ушел на пенсию. Но я встречался с ним на факультете, здоровался, разговаривал. И, несомненно, находился под его обаянием. Позже узнал, что этот прихрамывающий маленький человек был в 1920-е одним из первых отечественных нудистов: ходил по Невскому проспекту голышом, выступая за свободу человеческого тела.

Л. О. Я знала его. По-моему, это легенда.

Ю. Х. Был у нас и замечательный декан — Михайлов, потрясающий по крепости мужик, значительный. Он обладал откровенно театральным, игровым началом. К архитектуре имел отношение небольшое и никогда не скрывал этого. Говорил: «Когда кончилась война, нам сказали: „Стране нужны архитекторы без таланта“». Но прежде чем ответить на призыв Родины в качестве заведующего кафедрой и декана, он был летчиком.

Студенты архитектурного факультета учились в Бойцовом переулке, между Фонтанкой и Садовой. Там же было и общежитие, отдельное от общеинститутского. Не снимая тапочек, мы переходили из комнат в аудитории и обратно. Это было несколько фамильярно, зато носило характер домашности и семейности. Сильно были развиты студенческие вольности, и после сдачи очередного проекта легко было обнаружить пьяных студентов прямо на ступеньках лестницы. По комнатам общежития их терпеливо разносил все тот же декан Михайлов, похожий на большого доброго индюка. Высокий, статный, с лысой головой и огромным крючковатым носом и при этом субтильный, чем вызывал у нас особую симпатию. Как-то нагрянула проверка: ректор, проректор, зам. по учебной части — «белая кость», толпа чуждого нам народа из главного корпуса. Поднимаются по лестнице и видят: студент лежит. Для нас-то это не новость, переступили — и пошли, а они… в панику! Подхватили, сам ректор не побрезговал, и потащили в кабинет к декану. Студент очнулся: «Куда ведешь?!» Плюхнули тело на огромный кожаный диван и, злорадствуя, ждут, предчувствуют конфуз декана. А Михайлов вернулся с кафедрального обхода, оценил ситуацию: на диване — разлагающееся тело студента, на другом — весь цвет педагогики, вздохнул и сказал: «Петров! Ну, сколько раз я тебе говорил?! Сбрей ты эту бороду!» (Смеется.) Вот какой замечательный был человек.

Л. О. Долгие годы работая в театре, ты ни разу не пожалел, что не получил базового театрального образования?

Ю. Х. Нет. Я уверен, что единственное образование в нашей стране, обеспечивающее фундаментальные знания, в том числе и в области сценографии, — архитектурное. Профессия архитектора напрямую сопряжена со сценографией. Разделить эти два рода деятельности в период созревания театра и театральной архитектуры просто невозможно. Все базовые представления о театральных технологиях складывались тогда, когда художник и архитектор были едины. Я это осознавал уже в студенческие годы. Потому и отнесся спокойно к распределению в «Ленгражданпроект». Это была серьезная архитектурная контора, где мне предстояло проработать три года. Выборг — город потрясающий, и я никогда не жалел, что оказался там.

Л. О. Ты что-нибудь построил?

Ю. Х. Одно-два здания. Например, пытался превратить типовой проект детского садика в авторский. Наделал кучу ошибок, они меня там надолго запомнили. Но не по недобросовестности, а от неопытности. К этому тогда нормально относились. Обыкновенное дело: недостаток знаний у молодого специалиста.

Л. О. Когда у тебя возник интерес к театру?

Ю. Х. Произошло это благодаря Саше Лисянскому. Ныне — это известный израильский сценограф и театральный педагог. Познакомились мы с ним в пионерском лагере в Чехословакии, куда попали за «заслуги перед отечеством»: я — в области искусств, он — как знаменосец пионерской дружины Воронежа. Саша еще прежде где-то приобщился к театральной отраве и отравил меня.

Пока я учился в ЛИСИ, а Саша в МИСИ, мы продолжали дружить. Даже любили одну девушку. Вернее, любил я, а он имел успех.

В Воронеже Саша, в силу своего непременного желания стать театральным художником, наладил связь с Воронежским институтом искусств. Как-то мы совпали на каникулах, и Саша взял меня с собой. Где-то за кулисами учебного театра Лисянский открыл дверь в темную каморку, и я увидел две ноги в грязных цветных носках, торчащие из пенала. Будить их обладателя мы не стали. Саша представил мне своего друга, это был студент актерского факультета Боря Юхананов. То была наша первая встреча. Прошли в зрительный зал, я увидел происходящее на сцене и сразу отметил для себя это как начало творческой карьеры.

Л. О. Почему? Ты что, ни разу не был в театре?

Ю. Х. Был, конечно. Получил приятные, не повлиявшие на меня впечатления. Здесь же случилось другое: я погрузился в атмосферу творчества, понял, что им занимаются серьезно и что для меня это неожиданно интересно, увлекательно и важно. Следующий дипломный спектакль Воронежского института искусств мы с Сашей уже делали вместе. Я учился на втором курсе, но уже знал совершенно точно, что мне надо только закончить ЛИСИ и мой путь будет определен театром.

Л. О. Как ты оказался в Областном театре кукол? И что это был за коллектив?

Ю. Х. Группа людей с одного курса, сформировавшаяся как творческое целое в результате долгого совместного пути. Многие из них составляли цвет Уральской зоны. «Сказку о Петушке», первый спектакль, который я увидел в Выборге, начинал ставить Борис Понизовский.

Л. О. Там были еще какие-то спектакли Понизовского?

Ю. Х. Нет, он оставался на Урале. Вернувшиеся выбрали художественным руководителем Гошу Лабецкого, питерца, актера Большого театра кукол. К нему-то мне и дали друзья верительную грамоту. Я появился в театре в момент, когда главный художник Сережа Тараканов подписывал заявление об уходе. Сережа был значимой фигурой в Уральской зоне. Его, как и Витю Платонова, знали все. Ему я несказанно благодарен. Он отнесся ко мне тогда очень положительно, «прозрел» в молодом архитекторе будущего театрального художника, многому научил. Готовился выпуск «Жеребенка». Первые настоящие декорации и костюмы. Мне оставался месяц или два работы в проектной конторе. Я протрубил до самого последнего звонка, отдал честь и написал заявление о приеме на работу в Ленинградский Областной театр кукол. И очень много получил от плотного, интенсивного двухлетнего общения внутри этого театра. Сделал там первые 10 спектаклей.

Л. О. Почему ты ушел?

Ю. Х. Во-первых, не было выполнено обещание отправить меня на стажировку в Москву. Во-вторых, хотя мне и не хотелось прерывать работу в кукольном театре, я понимал его пределы, ограниченность пространства. Я переехал в Москву, но не сразу. Сначала в Орел, в драму, к Голубицкому, он был тогда главным. Честно отработал там два года и ушел по той же причине.

Л. О. Из-за стажировки? Чем она тебя так привлекала, возможностью оказаться в Москве?

Ю. Х. Да. Саша Лисянский стажировался тогда у Давида Боровского. Я часто наезжал в гостиницу Госцирка «Арена», где жили творческие стажеры: дирижеры, режиссеры, художники. Там продолжилось мое знакомство с театром.

Вернувшись из Орла в Москву, я погрузился в атмосферу театра «Современник», Лисянский был там очередным, потом стал главным художником. Вместе с Сашей я оформил пару спектаклей. Один из них по сюжету «Марии Стюарт» игрался в буфете театра и был очень необычным.

В «Современнике» я познакомился и с Давидом Львовичем Боровским. Он перешел туда с Таганки. Давид Львович был чуток к вопросу перемещения людей в пространстве согласно обстоятельствам. Это была замечательная личность. Пример того, как могут слиться воедино профессионал и человек. Невозможно было провести границу, отделить одного от другого, его жизнь от его работы, редчайшая степень гармонии. Я очень любил Боровского и трепетно относился к возможности каждой встречи, их было немного, но воздух каждой был наполнен для меня электричеством смысла. Боровский был неспешен в речи, отличался сдержанностью и умением в одном-двух высказываниях породить объемное представление о предмете. Он охотно делился знаниями и опытом, ничего не скрывал. Обладал педагогическим даром, но учительства себе не позволял. Если бы вокруг него было больше людей, он создал бы школу.

Судьба распорядилась так, что я все время сталкивался с яркими личностями. Таков был и Даниил Даниилович Лидер. Мы виделись всего два раза на Пражской Квадриеннале, когда открывали и когда закрывали выставку. (В 1987 году Саша Лисянский, Сережа Куцевалов и я оказались авторами экспозиции советского раздела.) Как художник Лидер был мне не столь близок, как Боровский. Но в образе мысли, во внутреннем строе я сразу почувствовал родство. Духовный след, оставленный во мне этими людьми, позволяет мне считать себя их учеником. Потому что для меня школа — категория духовная.

В 1984—1985 годах Саша Лисянский, Сережа Куцевалов и я, три архитектора по образованию, занимающиеся театром, образовали группу «Никанор Кукуев». Были у нас и проекты в области бумажной архитектуры. Цвет бумажной архитектуры тех лет — Уткин, Филиппов, многие другие. Боровский знал о наших опытах, как архитектурных, так и театральных. Тогда же Паша Каплевич привел в мастерскую Владимира Мирзоева. Для меня сегодня очевидна одновременность внутреннего созревания и каждого следующего шага, появления нового человека.

Л. О. Судьба посылала тебе режиссеров в нужный момент?

Ю. Х. Да! Я это отчетливо понял на постановке «Цапли» в театре Пушкина в Москве. Это важная для меня работа имела все основания стать событием театрального процесса тех лет. Это была последняя работа Мирзоева в государственном театре перед отъездом в Канаду. В тех политических условиях она, естественно, не могла быть завершена.

Л. О. После возвращения Мирзоева вы больше вместе не работали?

Ю. Х. Нет, но перед отъездом осуществили еще «Тлеющие угли» Беккета. К тому времени во мне созрело что-то. Думаю, это было смутное осознание возможностей иного сценографического пути. Первые шаги были пройдены с Мирзоевым.

Л. О. В чем заключалась новация?

Ю. Х. В создании новой яркой неожиданной формы. Это было какое-то созревание формы внутри человеческого существа, вернее, материализация новой идеи театра. Из-под планшета прорезались острые металлические полированные иглы, завитые спиралью, словно бы закрученные в нее. Неожиданные внутри коробки сцены, они буквально заворожили меня, подчинили себе. Странное пространство, сотканное ими, удивительно подходило «Цапле». Спектакль был совершенно фантасмагорический, по подбору персонажей, переплетению времен пьеса В. Аксенова очень интересная.

Второй укол был сделан «Шагренью». Это «Шагреневая кожа» Бальзака. Эти два спектакля положили начало дальнейшему профессиональному движению, дали мощный импульс.

Гуляя по Питеру с Борей Юханановым и с балетмейстером Андреем Кузнецовым, зашли в Малый театр оперы и балета и договорились с Н. Н. Боярчиковым о постановке балета.

Л. О. Почему из этого ничего не вышло?

Ю. Х. Театр не потянул материально. Уже репетиции шли.

Л. О. А ты не считал возможным минимизировать затраты?

Ю. Х. Это была настолько цельная пластическая история, что любое упрощение исключалось. Я считаю, что это один из тех спектаклей, который не потерял бы своей актуальности и сегодня в силу мифологичности самого пространства «Шагреневой кожи».

Л. О. Что там было придумано?

Ю. Х. История превращения евангелического существа, падения его на землю и проживания им человеческой жизни, которая содержалась в романе Бальзака.

Л. О. Как она воплощалась визуально?

Ю. Х. На сцене находилась белая громадная капсула, вся утыканная белыми иглами, ее поддерживали фигуры шести ангелов. Она летала, опускалась, открывалась крышка, изнутри выползал балет. Из первичного бульона зарождалась масса каких-то тел, позже обретавших конкретные черты. По двум иглам туда-сюда периодически блуждала фигурировавшая в романе гильотина. Эта была удивительная, волшебная, практически невозможная сценография.

Л. О. С чем она была больше связана, с музыкой или литературой?

Ю. Х. С музыкой, конечно. И со смыслами, которые располагались внутри нее.

Никита Михайловский, с которым мы были связаны еще по театру «Театр», должен был играть роль протагониста небольшой драматической составляющей спектакля.

Л. О. Кто писал музыку?

Ю. Х. Наш приятель Гарик Осипов составил совершенно сумасшедшую композицию из новейшей и традиционной музыки и музыки, взятой из пограничных областей. Эти были новые тогда музыкальные процессы.

Но главное — мы тогда научились работать вместе, не затеняя друг друга, несмотря на разное художественное сознание.

Театр, пожалуй, единственное из искусств, где без умения находить контакт с другими существовать невозможно. Мне эту истину открыл Боря Юхананов. Это очень важный для меня человек. Я не могу сравнить его ни с одним режиссером в России! Ни по знаниям (а он человек очень знающий, если чем-то занимается, то делает это очень ответственно), ни по педагогическому дару. Он — гениальный педагог. Его чуткости и умению обращения с человеком может позавидовать любой.

Боря объяснил мне синтетическую природу театра, необходимость постоянно выходить в новые и новые области знания, исследовать их. Это и литература, и люди, и все то, что окружает. Здесь все время нужно быть в состоянии «ушки на макушке». Без обретения дисциплины знания и каждодневного ее соблюдения, развернутости на него не может быть ясного театрального взгляда. Наша встреча была не случайна. Оба в тот период пришли к некой конечности в своем профессиональном развитии, нащупали «круги», по которым академическое знание было исчерпано. Поняли, что подлинный профессиональный рост возможен только при очень ясном и деятельном движении в сторону научного познания, это и обусловило природу нашего контакта. У нас было нечто общее в движении в профессии, сопряженное с иным пониманием дела. Продукт для нас не являлся целью. Мы создали исследовательскую мастерскую. Я был уже готовым на уровне формального понимания художником-постановщиком, зрелым, с достаточным, хорошим образованием. Возникла потребность именно в исследовательской деятельности, чем и явилась созданная нами мастерская. Моя функция в ней была — анализ всех составляющих сценографии. Главным нашим проектом был «САД». Моя деятельность по продвижению проекта «САД» касалась области сценографии и костюма.

Л. О. Что дала тебе исследовательская работа в мастерской?

Ю. Х. Все.

Л. О. Работа в театре для тебя отныне навсегда оказалась связанной с исследованием, познанием профессиональных категорий?

Ю. Х. Да.

Л. О. А живопись или графика разве не давали такой возможности?

Ю. Х. Давали. Но там ты одинок и всегда находишься в защищенной зоне. Сам факт общения с самим собою и воздвижения вокруг защитной стены — мне никогда не был понятен. Благодаря Боре я узнал, как много дает распахнутость в искусстве. Это тогда ощущали не только мы. Так думали многие.

Л. О. Кто, например?

Ю. Х. Все «Параллельное кино», весь авангард живописи: Тимур Новиков, Юфит; новая волна моды, вся авангардная литература, поэзия от Щербины до… В основном питерские ребята. Но и московский круг был достаточно широк. В 80-м году мы все встретились в саду «Эрмитаж» на фестивале «Корабль дураков». Основателем этого проекта был Полунин. Это был театр вне традиции. Ясный, энергетический узел в жизни авангардной тусовки. Через него осуществлялся мост между Петербургом и Москвой. На моей памяти это единственный момент отчетливого и тесного взаимодействия двух авангардных культур.

Л. О. Как показывает история, на таких волнах возникает множество явлений и людей, не столько талантливых, сколько амбициозных, когда волна отходит, на песке ничего не остается. Оказывается, что многим участникам процесса, кроме выражения общего пафоса, сказать нечего.

Ю. Х. Но в этом мутном потоке плывут золотые песчинки и алмазы. И они не замедлят обнаружиться, как только для этого возникнут возможность и почва.

Л. О. Какие формы творческого выражения приобрел контакт питерской и московской авангардной тусовки?

Ю. Х. Все началось с такого сложного и прихотливого организма, как театр «Театр». Он родился в Ленинграде и объединил всех известных тогда деятелей российского авангарда. Его первым проектом была «Октавия».

Л. О. Что было самым главным в этом объединении?

Ю. Х. Свобода творчества, возможность обретения общего языка и движения. Разные виды искусства, разные типы личностей, не полярность двух городов, а разнообразие авангардных форм внутри каждого из них.

Была создана группа «МИР». Были «МИР–1» — питерские мастерские индивидуальной режиссуры и «МИР–2» — московские.

«МИР–1» просуществовал, кажется, год.

Л. О. Кто были его руководители?

Ю. Х. Боря, братья Олейниковы и я. Это был вполне сознательный акт организации образовательного учреждения, которое не подразумевало бы академическую линейку. К нам приходили ребята, бросившие государственные вузы, и те, кто не поступал туда, понимая, что не найдет нужных ему знаний и навыков. Мы работали с сознанием, не ангажированным в сторону официального театра или кино, свободным, «отстегнутым».

Л. О. Где вы располагались?

Ю. Х. «МИР–1» сменил множество мест: ДК, клубы. Долгое время мы обитали на Аптекарском острове, в Доме медработников, в замечательном особнячке, постройке раннего петербургского модерна. То же самое в Москве, где география была еще шире: от периферии к центру и обратно.

Л. О. Обучение было платным?

Ю. Х. Нет. Основатели студии ее и финансировали. Все, что мы зарабатывали (я своими гонорарами, Боря лекциями, фестивалями, публикациями, и Олейниковы тоже), шло на поддержание мастерской. Первое время мы даже кормили наших студентов. Жили в системе, напоминающей монастырскую. Мы изолировали их от постороннего влияния. Это была исследовательская, научная, педагогическая деятельность, которая по ходу процесса порождала ряд продуктов и «всходов»: акции, перформансы, спектакли, фильмы, статьи, книги и так далее.

Главным проектом «МИРА–2» был «САД». «САД» включал множество отдельных сценических проектов. Один из них — «Жанр», главной его фигурой был ленинградский актер Никита Михайловский.

Л. О. Сколько лет продолжался «САД»?

Ю. Х. Пять-шесть. Потом шел процесс его регенерации.

Поскольку проект носил конкретный характер и выливался в делание спектакля, этапы работы были те же, что в театре.

Л. О. Сколько участвовало человек?

Ю. Х. Порядка пятнадцати. Состав периодически менялся, приходили, уходили, возвращались, только ядро оставалось неизменным. Мы же не могли закрепощать людей, они развивались, определяли свой творческий потенциал, реализовываясь в других местах. Мы не ждали результатов, находились в непрерывном исследовательском процессе, располагающемся в каждом человеке по-разному.

Л. О. Что было предметом вашего исследования?

Ю. Х. Мы производили опыты путешествия и перемещения в иные пространства. Зрительный зал и сцена каждый раз трансформировались. Мы разрабатывали новые сценографические принципы и тут же проверяли их в реальной работе. Какую-то часть декораций и костюмов мы производили в мастерских. Иногда удавалось сделать серьезные конструкции на заводах. Сейчас это просто немыслимо, а тогда гонорары театрального художника это позволяли. Так была организована наша жизнь, что нам хватало. Минимальный прожиточный уровень, остальное уходило на педагогику, технологию, работу со звуком и прочее.

Уже тогда в нашей мастерской был интерес к кино и телевидению, и мы активно ими пользовались.

Мы исследовали, как сохранить игровое вещество, продлить жизнь спектакля. Эта проблема актуальная для режиссуры. Мы тогда хорошо поняли, на что способен постоянно действующий организм, если его жизнь организована правильно. Количество накопленного материала и плодов деятельности трудно даже представить, учитывая небольшой состав группы.

Л. О. Долгое время вы занимались индивидуальной режиссурой. Что это такое?

Ю. Хариков. Фото из архива редакции

Ю. Хариков.
Фото из архива редакции

Ю. Х. Индивидуальный режиссер — это нечто иное, чем просто режиссер. Границы профессионального понимания места и роли режиссера в театре для нас были недостаточны. Мы подвергли сомнению и изучению тоталитарное режиссерское сознание. Поняли, что профессия режиссера должна подняться на некий универсальный уровень, позволяющий выходить на сложные, развитые формы сознания. Не подавлять, не уничтожать, не трансформировать, а действовать без манипулятивных элементов авторского театра. Это позволило нам говорить об индивидуальном режиссере. Для актера, работающего в сотворчестве с другим художником, это тоже крайне важно.

Представитель индивидуальной режиссуры — человек с определенным сознанием, выстроенным в сторону театра, кино и ТВ, нацеленный на конкретную профессиональную деятельность. Но прежде всего — театр. Мы понимали театр как центр всего нашего движения. Требовалась выработка новых режиссерских театральных технологий, которые обрели бы свою (что и содержалось в названии) индивидуальную окраску. Область, где, сохраняя себя, ясное владение собственным сознанием и сознанием внутри профессии, режиссер стремится к диалогу с актером и с другим режиссером, работающим с ним на одном проекте.

Л. О. Значит, главная задача всего этого образования была сугубо театральная?

Ю. Х. Да, и она была прагматична, касалась потребностей театра, которые в то время были остры и очевидны. Те, кто хотел что-то получить, получали. Кто нет — имели дело с химерами, а не с реальным театральным опытом.

Л. О. Чем сегодня занимаются участники вашей мастерской?

Ю. Х. Многие из тех, кто ставил в мастерской индивидуальной режиссуры, ныне генеральные продюсеры, телевизионные магнаты… наши люди работают на ТНТ, СТС, тоже на уровне директоров, в независимых студиях, кинорежиссеры… Наши ученики теперь наши помощники и иногда наши спонсоры.

Л. О. Есть какая-то закономерность в том, что они стали работать в продюсерской сфере?

Ю. Х. Они были готовы к этому. Крепкие мозги, ясные знания. Они получили от нас тот максимум, который в то время можно было получить от профессии. Думаю, мы дали им то, чего не дал бы никакой институт.

Л. О. Актерское мастерство как таковое вас не интересовало?

Ю. Х. Прежде всего «МИР» был мастерской индивидуальной режиссуры. Что касается воспитания актера, то нам нужны были бы дополнительные педагоги и материальные средства, театральный зал. Всем этим мы занимались, но в рамках режиссерской профессии. Члены мастерской работали в качестве актеров и режиссеров.

Установить хронологию я уже не смогу, все эти сведения есть в издании, посвященном «МИРу». Оно подготовлено Борей Юханановым. Там все наши акции расписаны по датам, все процессы, связанные с поэтапным движением мастерской, отражены. Кроме того, огромное количество видеокассет. Все это будет издано.

Л. О. Московский «МИР» продолжает существовать?

Ю. Х. «МИР» уже, конечно, «МИРом» не является. Сейчас это лаборатория, работающая под руководством Бори в Еврейском культурном центре, они выпустили спектакль, который входит в репертуар Школы драматического искусства и называется «Прямо стоящий человек».

Л. О. Чем сегодня занимается Боря Юхананов?

Ю. Х. Продолжает исследовать театральные механизмы, занимается анализом сопряжения театральных процессов. А поскольку он изучал Каббалу…

Л. О. Я думала, что она находится с театром в антагонистических отношениях.

Ю. Х. Это не религия, а наука о числах, такая же наука, как, скажем, антропософия. Она связана с изучением феномена существования чисел и их действия, значения в жизни человека.

Л. О. Как это применимо в театре?

Ю. Х. Есть человек — объект. Он действует в мире и в театре. Инструмент действия — его душа. Как пользоваться инструментом, устройства которого ты не знаешь? Как быть с человеком, с которым ты находишься в контакте, не зная его устройства? Чтобы познать эту душу, нужна наука духовная, не телесная. Эти знания необходимы театру, потому что только он способен отливать их в драматические, музыкальные, пластические формы.

Л. О. Все эти искания предполагают некий заключительный этап?

Ю. Х. Пока нет. Это постоянное исследование. Как можно, начиная опыт, печься о благополучном его завершении?

Л. О. А как Юхананов узнает, что его опыт завершен? И можно ли считать это режиссурой?

Ю. Х. Он занимается режиссурой, но только понимает ее иначе. У него свои отношения с профессией.

Л. О. А как же — «Подсолнухи» Т. Уильямса с Л. Ахеджаковой и В. Гвоздицким? Может ли антрепризный спектакль быть лабораторным?

Ю. Х. Может. У нас не было потребности ставить именно эту пьесу. Это было предложение, поступившее извне, продюсера или Ахеджаковой, не помню. Она, конечно, не понимала, на что идет. Равно как не понимал этого и Гвоздицкий. На практике столкнулись два несовместимых понимания театра! Но именно это было интересно исследовать.

Л. О. То есть вы шли на проект, заранее зная, что творческий контакт невозможен? Разве это не обман? Вы же знали, что условие антрепризного спектакля — конечный продукт, результат, а не процесс.

Ю. Х. Б. Юхананову сделать спектакль с В. Гвоздицким в голову бы не пришло. Но ему предложили. Были деньги, площадка, желание Л. Ахеджаковой. Они с Гвоздицким полагали пройти этот путь. Внутри каждого человека располагаются векторы, позволяющие надеяться на совместное движение. Заведомо понимать, что ничего не получится, — путь сумасшедшего. Но где порог возможности сотрудничества ярко означенных в культуре личностей, никто не знал, ни он, ни артисты.

Л. О. Режиссер и актеры оказались из разных анекдотов. Они — высокие профессионалы, он — сознательный творческий отшельник. Хотя и новатор Васильев, как известно, ставил в Комеди Франсез и не только.

Ю. Х. Вообще все, что идет от педагогики Васильева, погружено в пучину мифов. Люди находятся в горячих отношениях с тем, о чем представления не имеют. Я с этим сталкиваюсь постоянно…

Л. О. Обострю ситуацию. Мне спектакль «Подсолнухи» категорически не понравился, было ощущение «псевдо», довольно часто возникающее на спектаклях этой режиссерской генерации. Почему моя первая реакция на спектакли Жолдака — отторжение, причем на физиологическом уровне? Это не бунт сознания, а защитная реакция организма, сопротивляющегося нравственному и эстетическому насилию. Я понимаю, что виртуальность нашей жизни, политической и экономической, должна была породить и виртуальность культурную. Последняя, мне кажется, обозначилась раньше других.

Ю. Х. Как можно что-либо оценивать, познавать, не касаясь корней явления? Как можно судить растение?

Мне задают вопросы, не понимая оснований того, с чем имеют дело. Часто новые технологии провоцируют такие реакции. Человек не понимает чего-то нового, скользит по поверхности, явление нового порядка воспринимается в прежнем качестве.

Это связано и с функцией современного художника. Он ставит себя в оппозицию. Окружающий мир воспринимается им как враждебный. Художник разрабатывает стратегию, которая позволяет ему бороться. Все со знаком минус. Еще это связано с необходимостью обманывать, просто обманывать.

Л. О. Не возникает ли конфликт между развитием этих «технологий», как ты их называешь, и духовным содержанием искусства?

Ю. Х. Это противопоставление вызвано развитием общества потребления. Сегодня оно донельзя изощрено. И художник начинает себя уничтожать. Потребление продукта — вот цель. Только духовные традиции могут помочь в понимании процесса. Что происходит? Мир этот тебе не принадлежит. Как только ты осознаешь его как собственное достояние или заслугу — все, художник кончается. Он начинает об этом печься, защищаться, противостоять, искать врагов… начинается обыкновенное существование. И уже нет творчества в том смысле, которое подразумевал Творец.

Л. О. Это связано с тем, что искусство теряет свою цель — познание мира?

Ю. Х. Если мир и так мой — зачем его познавать? Интересуют материальные блага, имя, слава, все то, что создает радужную оболочку. Теперь ты можешь привлекать огромные материальные ресурсы. Этому способствовало технологическое развитие общества. Все эти глобальные проекты концептуального свойства, что это? На них кормится огромное количество народа. Аспект кураторской деятельности связан именно с этим. То есть у продукта появляется сопровождающая его цепочка технологий. И он может быть потребляем в любых сферах.

Л. О. Таким образом, развитие цивилизации уничтожает искусство?

Ю. Х. Общество потребления движется в тупик. В том числе и в театральной сфере. Но этот тупик неизбежен, человечество должно прийти к нему, чтобы осознать и выработать пути дальнейшего движения. Мы живем короткое физическое время. Но у нас есть возможность прозреть, увидеть, разглядеть, прикоснуться к живительному. Или питаться суррогатами, которые никакого отношения ни к чему не имеют. В конечном счете, происходит выбор. Дело каждого определиться, извлекает ли он какой-то опыт из движения жизни или нет. Если художник что-то разглядел и понял, он обязан это воплотить.

Январь 2007 г.

admin

Пресса

То, что на Литейном изобрели новый жанр, отличный от всего театрального, стало неоспоримо с момента признания «Квартирника» — творения режиссера Романа Смирнова, предшествовавшего «Тени Города».

Причем признания не спектаклем, а явлением. «Квартирник», заставляющий (и по сию пору, спустя полтора года после премьеры) зал умиляясь, ощущать себя частью чего-то большого, светлого и нужного (что греха таить, для многих молодых зрителей это чувство внове), как-то сам собой стал культовым (да-да!). Процессу не помешали даже отдельные вопли критиков о несовершенстве спектакля, выполненного в духе концерта. Собственно, само название «Квартирник» несло в себе смысл «концерт для своих», т.е, для тех, кто понимает. Так чего было «волну гнать»? Видно, не «свои» попались критики…

Новый виток эксперимента «Смирнов + театр «На Литейном» получил название «Тень Города». Тут и к бабке ходить не надо, чтобы понять — разговор поведут о Петербурге. В соавторы создатели «позвали» порядка пяти десятков писателей, поэтов, журналистов, композиторов, музыкантов, в разное время избравших наш город в качестве темы для творчества. Город опять предстает перед зрителем в виде эдакой необъятной коммуналки, населенной, в первую очередь, героями Достоевского (автор костюмов — Ника Велегжанинова). Да и кто лучше Федора Михайловича уловил нашу петербургскую «подвинутость» и чувство одиночества, вечно балансирующее на грани болезни? Оттого настоящие петербуржцы так тянутся к «своим», так жаждут понимания и единения. Особенно в сфере искусства. Причем в любой его форме.

Музыканты живут в «Тени Города», как и в «Квартирнике», прямо на сцене во главе с самим Андреем (Худым) Васильевым, как историческим продолжением Петра. Но и актеры театра «На Литейном» «без дела не сидят : воспользоваться скрипкой, аккордеоном да гитарой — за ними «не заржавеет». Хоровое пение опять на высоте. Пересказать вам сюжет? Сие невозможно. Да и зачем? Это московская гламурная дура (Анна Екатерининская) пусть требует объяснений от коммуналок, населенных Катеринами Ивановнами и Неточками, от мрачных дворов-колодцев, всасывающих в себя горожан, от сырости и промозглости петербургской атмосферы. Собственно, они и есть сюжет нашей жизни здесь, в придуманном Петром городе. Остальное все — незначительные подробности. Как стишок Хармса о том, как «из дома вышел человек», на деле — жуткая иллюстрация к годам репрессий. Или композитор Глиэр со своим «Гимном Великому Городу», как попыткой материализации того, что «вилами по воде писано»… Сам же царь Петр (Сергей Соболев) нет-нет, да задумается за кружкой пива о том, что понатворил, глядя на окружающих его явно психически нездоровых людей. Каждый из них выдает свой короткий монолог (особо хороши в них Татьяна Тузова, Денис Пьянов и Александр Безруков), словно заведомо зная, что никому он не интересен. Ну, надо выговориться людям и все тут. И как это верно! Ведь предоставь слово любому из зрителей, и запоет он, застонет тоже так — о своем наболевшем, бесконечно неинтересном тем, кто и помнить забыл, кто такие люди, составляющие некогда Великий Город… А мы, по-прежнему — братство, оплот интеллигенции, способной по обрывку фразы угадать Андрея Белого или Зинаиду Гиппиус, Татьяну Толстую или Александра Блока, Сергея Довлатова или Олега Григорьева. И для счастья нам — Тени Города, надо совсем немного. Ведь он жив, пока эта Тень существует. И думается, что ностальгические смирновские «заметки на полях» Петербурга окажутся не менее востебованы и превозносимы, чем «Квартирник». Режиссеру удалось угодить (не в худшем смысле этого слова) уже двум поколениям зрителей — и тем, кто «гудел» в середине 60-х и тем, кто тусовался в начале 80-х. А это уже не мало…

Тух Борис

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

— Поздравляю: твоя жена беременна. От меня.

Этой репликой начинается получивший премию СТД Эстонии как лучшая постановка 2007 года спектакль театра № 99 «ГЭП» (Garjatshie estonskie parni). С ним и с другой столь же скандальной и эпатажной постановкой «Нефть» театр побывал на нескольких международных фестивалях.

Самый молодой театр Эстонии — он существует с 2005 года — успел стать и самым конвертируемым.

В отличие от остальных государственных театров, так или иначе развивающих линию Школы Пансо, основанную на принципах психологического реализма, № 99 и его художественный руководитель Тийт Оясоо разрабатывают театральный язык, основанный на разрушении иллюзии, будто перед нами только персонажи пьесы, и на прямом контакте актера с залом. При этом от актера в первую очередь требуется быть достоверным.

— А значит, — говорит Тийт, — ты можешь сыграть только себя самого и донести до зала свое представление о происходящем. Для меня «сыграть интересный характер» звучит как бранное слово. Потому что обычно это означает, что личность актера скрывается за абсурдной или гротескной маской. Это не значит, что нельзя создавать образы, серьезные или комические характеры. Вопрос в том, насколько верит актер в то, что этот характер совпал с его «Я». Если актер верит, то и я, сидящий в зале, поверю вместе с ним.

— А почему во многих спектаклях, хотя бы в тех же «ГЭП» и «Нефти», актеры играют под своими именами? Это можно понимать как отрицание возможности создавать в данных условиях отчужденный от актерского «Я» образ?

— Скорее это театрально-семиотическая шутка, цель которой — сбить зрителя с толку. Он думает, что актер произносит текст «от себя», а это не совсем так. Все равно мы имеем дело с образом, который как минимум свои, разделяющие художественное кредо театра. Казалось, что Оясоо по сравнению со своими работами в «нормальных» театрах — «Роберто Зукко» и «Эвита» в «Ванемуйне»; «С любовью не шутят», «Настоящий инспектор ищейка» и «Лейтенант из Инишмора» в Эстонском театре драмы — сделал шаг назад.

На самом деле у него просто еще не было возможностей делать то, что он хотел.

Прообразом его театра стала дембельская работа (Оясоо уже знал, что уходит в № 99) в Эстонском театре драмы — «Юлия» по мотивам «Ромео и Джульетты» Шекспира. В том спектакле главные роли играли ушедшие потом вслед за режиссером Миртель Похла и Расмус Кальюярв, а темой спектакля была опасность иллюзии отождествления актера и роли.

Молодая актриса Юлия (Миртель Похла) проходит кастинг на роль Джульетты. Ее бойфренд (Расмус Кальюярв) помогает ей готовить роль. Театр в спектакле увиден глазами героини: поначалу Юлию шокирует рутина, якобы наплевательское отношение артистов к работе (профессиональный цинизм она принимает за чистую монету). Но потом магия театра затягивает: Юлия в смятении, она перестает различать, где театр, а где жизнь: кого она любит — своего друга или харизматичного актера, играющего Ромео (Майт Мальмстен). Иллюзию разрушают хиты ансамбля «Ленинград»: грохочущий тяжелый рок и ненормативная лексика (поют, естественно, по-русски) постоянно напоминают, что мы живем не во времена Ромео и Джульетты, но девушка продолжает метаться между реальным и виртуальным мирами…

В этом спектакле Оясоо впервые применил видео, ставшее потом фирменным знаком едва ли не всех его постановок. Возможно, тут сказалось влияние одного из самых ярких европейских театральных режиссеров Франка Касторфа, которого Тийт ценит очень высоко. (Как и мастеров видеоинсталляций: Маурицио Кателлана, Билла Виолу и Гэри Хилла.) Впрочем, видео ради видео Тийт безусловно отрицает. Он относится к этому выразительному средству как к одной из возможностей театра. Подать актера крупным планом, создать параллельное действие, происходящее вне сцены, но видное зрителю, — не более.

Скорее, для Оясоо больший интерес представляет то дополнительное напряжение, которое возникает между кинематографом и театром в спектаклях, поставленных по мотивам известных фильмов.

С «Семи самураев» по Куросаве и начался по-настоящему театр № 99.

САМУРАИ В РАЗРУШЕННОМ БАССЕЙНЕ

«Семь самураев». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Семь самураев». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Для этой постановки Оясоо и Эне-Лийз Семпер выбрали разрушенный бассейн бывшей детской спортивной школы в парке Кадриорг. Бассейн стал метафорой Японии XVI века: она представляла собой такое же разрушенное и изуродованное пространство. Страна распалась на множество враждовавших между собой княжеств, по дорогам бродили шайки разбойников. Самураи, оставшиеся без сюзерена, мало чем отличались от разбойников. Семеро героев фильма Куросавы — именно такие бродячие самураи. Ронины.

Оясоо отказался от привязки действия к конкретной эпохе. Самураи приезжают в двухэтажном туристском автобусе, располагаются на семи стартовых тумбочках бассейна. Разруху подчеркивают ржавые автомобильные кузова, гниющие в «лягушатнике». Один из героев отправляется в разведку на мотоцикле. И т. д.

Анахронизмы нужны, чтобы дать понять: время действия вообще не имеет значения. Похожая ситуация могла сложиться и в наши дни: отчаявшиеся хуторяне, которых постоянно грабят, нанимают себе крышу из семерых крепких ребят, прекрасно владеющих приемами восточных единоборств.

…Вечернюю тьму разрывал фейерверк; решающее сражение было «сыграно» потоками воды, которую извергали две пожарные машины, грохотом барабанов и впечатляющим фехтованием, боями с тенью. (Враги не появлялись; в спектакле были заняты семеро актеров, которые играют самураев, и две актрисы, олицетворяющие жителей деревни, а точнее — запуганный и слабый народ, пригласивший семерых бродячих воинов защитить себя от разбойников. Отсутствие противоположной стороны, перенос центра тяжести драматического конфликта на взаимоотношения самих героев придали спектаклю особый объем.)

Оясоо и Семпер погружали зрителя в атмосферу незнакомой и экзотичной японской культуры — от старинной музыки, кимоно и самурайских мечей до аниме. (Цитат из фильма Куросавы было мало.) В одном интервью Оясоо сказал: «В японской культуре есть бесчисленный ряд правил, вызывающий ощущение ясности границ. Меня еще в годы учебы привлекала мысль, что чем больше границ, тем более обжигающим и гениальным должно быть художественное решение, которое соблюдало бы эти границы и в то же время преодолевало их».

Для семи самураев такое преодоление в том, чтобы выстоять и победить шестикратно превосходящего врага. Для театра № 99 — в соединении того, что вне театральной магии кажется несоединимым. В том, чтобы, оставаясь в пределах экзотического и эстетского спектакля, бросить в лицо общества горькую правду о нем. (Потом театр научится делать это, обходясь без экзотики и эстетизма.)

В «Семи самураях» можно увидеть полемику с известной формулировкой: «Никто не даст нам избавленья — ни Бог, ни царь и ни герой…». Своею собственной рукой запуганный и робкий плебс освобождения не добьется. В лучшем случае он увлечется стихией хаоса и разрушения — чтобы потом передать власть в другие руки, ничуть не менее грязные и подлые, чем прежде. Семь самураев — это семь героев, идущие своим одиноким и трагическим путем. Контакта между ними и крестьянами практически нет.

В отношениях «крыши» и «крышуемых» просматривается двойное дно. Сначала для самураев крестьяне — безвольная масса, лишенная человеческих черт. В сцене, в которой Камбэй (Тарво Сымер) выстраивает жителей села и обучает их бою, крестьян подменяют пластмассовые мусорные контейнеры. Самурай-самозванец Кикучио (Тамберт Туйск) находит целый ворох копий и торжествующе доставляет их в лагерь: оружие просто необходимо. Но настоящие самураи в шоке: эти копья принадлежат их убитым собратьям — выходит, крестьяне не так уж просты: у них когда-то произошел конфликт с другими самураями, и благородные воины были убиты (скорее всего, предательски — ведь в открытом бою дилетанты не устоят против профи!).

Камбэй говорит двоим уцелевшим товарищам: «Мы остались в живых, но мы не победили. Победили местные!» У Куросавы это значило: «Им эта победа дала больше, чем нам». Здесь у этой реплики смысл другой. Трагически безнадежный. В финале на сценическую площадку высыпало множество танцоров в эстонских национальных костюмах. Если это и есть крестьяне, то они сами могли бы справиться с разбойниками, не подставляя семерых героев. Но они пожертвовали двадцатью одной чашкой риса в день, зато уцелели.

А троих оставшихся в живых самураев увез серебристый мини-вэн. Ведь гонять ради трех человек двухэтажный автобус — нецелесообразно.

ИСПЫТАНИЕ ЗОНОЙ

Т. Туйск (Профессор), Г. Раудсепп (Писатель). «Сталкер». Фото из архива театра

Т. Туйск (Профессор), Г. Раудсепп (Писатель). «Сталкер».
Фото из архива театра

№ 99 — авторский театр. Режиссеров со стороны он приглашает осторожно. Может быть, признает Тийт Оясоо, даже слишком осторожно. Часто — всего лишь предоставляя зал и часть труппы в распоряжение постановщика, желающего экспериментировать.

Замечательный хореограф (уж не знаю, считать его российским или эстонским, он много ставит в Эстонии и имеет здесь жилье) Саша Пепеляев с актерами театра и студентами Академии музыки и театра поставил «Вишневый сад» и «Фауста». И Чехов, и Гете были только предлогами для типично пепеляевских лабораторных опытов. В «Вишневом саде», к примеру, зал был разделен на четыре зоны полупрозрачной кисеей. В каждой зоне работали свои актеры; все они последовательно, но с некоторым разрывом по фазе разыгрывали пьесу: четыре Раневских, четверо Гаевых, четверо Лопахиных и т. д. Публика передвигалась между зонами; для актеров последовательность действия сохранялась, зритель, меняя свое местоположение, разрывал действие, то перескакивал обратно, то пропускал какие-то куски. Это была попытка изменить соотношение «зал — сцена», лишить публику ее роли созерцателя. Зритель сам выстраивал для себя сюжет.

Ставить «Сталкера» был приглашен немецкий режиссер Себастиан Хартманн, работавший в «Фольксбюне», с Франком Касторфом (там он уже «Сталкера» поставил).

…Зал был вновь разделен на четыре сектора; между ними крестообразная игровая площадка, в центре которой тесный вольер — Комната, в которой исполняются желания. Над площадкой — четыре больших экрана. С каждой точки в зале видны три из них, два оператора, следовавшие за актерами по всей площадке, снимали лица крупным планом.

Так что же это было — театр или кино?

Конечно театр! Потому что действие происходит здесь и сейчас, оно неповторимо: в другой вечер чуть иным может оказаться эмоциональный градус постановки, на сантиметр-другой сдвинется точка съемки, иначе дрогнет у артиста голос… Хартманн демонстративно отказался от принципа: один персонаж — один актер. Миртель Похла была и Женой Сталкера, и его несчастной дочерью Мартышкой. А роли Сталкера, Писателя и Профессора, которые у Тарковского исполняли соответственно Александр Кайдановский, Анатолий Солоницын и Николай Гринько, были распределены между Тамбетом Туйском, Гертом Раудсеппом, Кристьяном Сарвом и Яаком Принтсом, и в какой-то момент любой актер мог оказаться в любой роли. Надел очки — ты Писатель; натянул на лоб вязаную шапочку — ты Профессор. Очки и шапочка перелетают от одного артиста к другому, и он с места в карьер яростно отстаивает позицию, которую только что (в другом образе) так же яростно опровергал.

Актеры, одетые в черное, сливались с чернотой Зоны и превращались для зрителя в одно целое, в полную противоречий и сомнений, разодранную жестоким временем человеческую душу.

Собираясь в Зону, актеры скатывали свои черные шинели и подкидывали их. Это можно было понимать как условное изображение обычной практики разведчиков: перед уходом на задание те прыгают, чтобы убедиться — в карманах и на поясе ничто не звякает. Но метафорический язык спектакля говорил и о другом. Об опьянении опасностью. О желании испытать судьбу и сразиться с ней.

Вход в Зону был обставлен эффектно. Вспышки пламени (горящий лес из кинофильма Элема Климова «Иди и смотри»), дым, грохот… А когда зрительский сектор вдруг стронулся с места и начал надвигаться на Зону, я вспомнил спектакли Франка Касторфа «Терминал: Америка» по «Трамваю „Желание“» Теннесси Уильямса и «Мастер и Маргарита». Та же увлеченность техническими средствами. В том числе видео. Причем чем позднее спектакль, тем больше в нем видео. Тот же подход к литературному первоисточнику: абсолютно свободный, игровой, но при этом сохраняющий верность автору в главном. И еще — свойственное немецкому театру брехтианство. Когда зрителю постоянно напоминают, что он не подглядывает за действием сквозь прозрачную четвертую сцену, а находится в театре. Иллюзия присутствия при реальном событии разрушается, какими бы похожими на реальность средствами ни воссоздавалось на сцене это событие.

В «Сталкере», когда в придвинувшиеся к сцене зрительские ряды ползет густой театральный дым и публика начинает кашлять, действие останавливается и актеры препираются между собой, выясняя, с какой стати Кристьян Сарв так перестарался и кто его учил…

Как и фильм, спектакль Хартманна четко делился на две неравные части: путь в Зону и Испытание Зоной. Спецэффекты, поначалу ошеломлявшие зрителя и вовлекавшие его в пространство «Сталкера», затем отступали, расчищая дорогу мысли.

Четверо актеров (в этот момент все они — один образ, Сталкер) повторяли: «СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЕТ ОБИЖЕННЫЙ!» Но затем спектакль сворачивал на тему ответственности человека перед человечеством. О том, что будет, если Комната откроется для всех и в нее повалят все эти несостоявшиеся императоры, великие инквизиторы, генералиссимусы, фюреры…

Непрошеные благодетели рода человеческого! И не за деньгами, не за вдохновением, а мир переделывать.

В 1979 году, когда Андрей Тарковский снимал свою Зону в окрестностях Таллина, мир был относительно стабилен и этот вопрос не стоял так остро, как сейчас.

Поэтому в фильме он растворялся в визуальном ряде, в потрясающей выразительности кинокадра, а в спектакле ставился грубо и просто. В лоб. С брехтовской прямолинейностью.

Вслед за «Сталкером» вышел «Король Убю» Альфреда Жарри — самый эффектный и громкий спектакль театра № 99.

ТАМ, ОТКУДА ВЗЛЕТАЛИ МИГИ

Спектакль играли на старом военном аэродроме. Ангары, в которых стояли МиГи, стали игровыми площадками. Публику водили от одной площадки к другой; как обычно у Оясоо, в спектакле применяются видеокамера и экран. Иногда — несколько рядов экранов, как в телевизионном магазине… Крупный план артиста, впрочем, не требовался. Образы решались масочно. Не только вместо характеров — маски, чего и добивался драматург, но и лица актеров прикрывались. Сам Папаша Убю (его играл известный эстонский певец Тынис Мяги) был одет в белый балахон с преувеличенными толщинками, с белым же «куклуксклановским» капюшоном, в прорези торчат только глаза и подмазанный кровавой помадой рот.

Первый ангар (в котором игралось начало: заговор Убю и убийство короля) разделен на два сектора, красный и зеленый, и зрители каждого сектора могут видеть то, что происходит в другом, только на экране. Зеленый сектор — дом Папаши Убю; красный — королевский дворец; в кульминационный момент переворота стена, разделяющая их, рухнет, но до этого зрители будут разделены. Не знаю, входило ли это в замысел режиссера или возникло само по себе (искусство во многом остается занятием интуитивным, иррациональным), только эта сегрегация в гротескном, шутовском ключе пародирует разделение общества на плебс и псевдоаристократию, на тех, кто в праздники остается дома, накачиваясь водкой и падая мордой в салат, и на тех, кто получает приглашения на президентский прием. Словом, на первую и вторую Эстонию.

Играть сегодня фарс Жарри, который сюжетно является парафразом «Макбета», одной из самых государственнических и политизированных драм Шекспира, можно только в том случае, если тебя глубоко задевает состояние общества. Сама по себе пьеса Жарри абсолютно прозрачна — как рыболовная сеть, в которой, при всей ее прозрачности, крупная рыба и крупные проблемы непременно запутаются. Она легко отзывается на требования момента и поддается любым интерпретациям. Можно ставить ее как сексуальный фарс, можно как политическую сатиру, можно как пародию на «высокий» стиль. Оясоо не задумывался о каком-то определенном, единообразном стиле. Постмодернистская эклектика здесь вполне уместна. Площадной фарс, кукольный театр, восточный карнавал (когда на прячущегося в пещере Убю нападает медведь, зверя изображают несколько актеров: один несет на шесте голову, остальные изображают туловище — похоже на китайских драконов), брехтовские приемы (на экран проецировались тексты песен и диалогов), мюзикл — все вместе. И все — весело, агрессивно, на сумасшедшем драйве.

В финале «Короля Убю» падал прозрачный занавес, на котором было написано: «Жрите дерьмо, интеллигенты!» Грубо! Но в духе Жарри. Если вы терпите над собой таких Убю, то чего еще вы достойны?

ВЫЗОВ, БРОШЕННЫЙ В ЗАЛ

Две постановки, с которыми театр ездит на фестивали (последние — Берн и Торунь), «Нефть» и «ГЭП», построены по одному принципу: насыщенного музыкой социально-политического ревю, касающегося самых острых и актуальных проблем. В «Нефти» речь идет о том, что будет, когда наступит Peack Oil — когда спрос на нефтепродукты превысит предложение, цены на все виды топлива взлетят за облака, а за ними — и цены на все остальное. Наступит Апокалипсис: людям придется жить в неотапливаемых домах, ходить пешком или ездить на велосипедах (которые будут стоить столько, сколько сейчас — недорогой автомобиль); взявшие кредиты в банках не сумеют с ними расплатиться…

В «Горячих эстонских парнях» речь идет о демографической катастрофе: рождаемость в Эстонии сокращается, нации грозит вымирание. Несколько горячих эстонских парней самоотверженно бросаются спасать свой народ. По первоначальным подсчетам каждому предстоит оплодотворять в среднем по 3,2 женщины в день (при одном выходном в неделю). Это недостижимо, но… каждый старается, как может. У одного из парней шестеро детей от разных женщин, у другого — восемь и т. д. Но зачать ребенка — это полдела. Нужно его прокормить, дать образование, поставить на ноги. Поначалу, пока дети маленькие, парни как-то справляются, устроив своеобразную коммуну и распределив обязанности, но средств недостает, приходится обращаться за помощью к олигархам, а те не очень-то склонны тратить деньги на спасение собственной нации.

«Нефть». На репетиции. М. Похла примеряет диадему. Фото из архива театра

«Нефть». На репетиции. М. Похла примеряет диадему.
Фото из архива театра

Р. Кюбар, К. Сарв. «ГЭП». Фото из архива театра

Р. Кюбар, К. Сарв. «ГЭП».
Фото из архива театра

Принцип создания художественного образа в этих спектаклях отринут. Актеры играют под собственными именами, хотя, скажем, Яак Принс, во всех ситуациях выступающий как Яак, может играть не одного человека, а нескольких. Но во всех случаях он не перевоплощается, а показывает зрителю позицию своего героя, наблюдая за ним со стороны. Зато безусловно отрицательные персонажи (в «Нефти» участники телешоу «Ноев ковчег», в «ГЭП» — олигархи) играются по принципу масочности: эскизно очерченная карикатура, непременно — очень смешная.

Оба спектакля включают в себя и лекцию, и нечто вроде митинга, и шоу. «Нефть» вдвоем сочиняли Оясоо и Семпер; «ГЭП» — вообще коллективное творчество, текст создавался импровизационным методом, и в сочинении участвовали все актеры театра и завлит Ээро Эпнер. Спектакли рассчитаны на непосредственный контакт с залом. В «Нефти», например, выясняется, кто из зрителей обременен банковскими кредитами.

Степень накала социальной критики — запредельная. «Ансип! Я тебе не верю, Ансип!» — кричит персонаж «Нефти», обращаясь к премьер-министру. О рядовых членах общества театр тоже невысокого мнения. В той же «Нефти» люди с улицы участвуют в телевизионной игре «Ноев ковчег» — борьба за выживание в условиях нефтяного кризиса. Приняв условия шоу, они звереют. А ведь это только игра. Как же они будут вести себя, когда действительно настанет Peack Oil?

Еще одним вызовом, брошенным обществу (и публике), стала «Смерть коммуниста». Поставил ее человек со стороны, режиссер Эстонского театра драмы Хендрик Тоомпере-юниор.

Оясоо и Тоомпере режиссеры абсолютно разные по творческой манере. Но сходятся в главном. В категорическом неприятии насилия в любых его формах (причем это неприятие должно быть выражено на сцене шокирующими приемами, чтобы зритель запомнил!). И в преданности идеологии постмодернизма, не то чтобы допускающей, но просто-таки требующей от художника смешения стилей, исторических и эстетических пластов и вообще всего на свете.

Естественно, что если у художника такое мировоззрение, то для него нет ничего святого. Он прекрасно понимает уязвимость национальных мифов, безошибочно находит их самые слабые места и бьет туда.

Тоомпере — режиссер камерного склада. На большой сцене Эстонского театра драмы он не так интересен, как тогда, когда покидает ее и ставит спектакли в Вийнисту, где его фантазию ничего не стесняет. Но и в Вийнисту («Адская работа» по пьесе Марта Кивастика и «Сюрреалисты» по пьесе Андруса Кивиряхка) в распоряжении режиссера не было такого абсурдистского, совершенно отвязного и ошеломляющего текста, как написанная им самим «Смерть коммуниста».

Те, кто ждет, что на сцене будет показана реальная борьба «коммунистов» и «лесных братьев» (пусть — условными театральными средствами), испытают разочарование. Враждебные лагеря постоянно общаются, довольно грубо подкалывают друг друга и делают друг другу пакости (например, со спящего Николая его противники стаскивают сапоги до половины; проснувшись, он наступает на голенища и падает). Николаю не привыкать! За весь спектакль его убивают то ли пять, то ли шесть раз, но коммунист по определению живее всех живых — и он неизменно воскресает. Первый раз — в прологе спектакля: Николай появляется насквозь промокший и с мотоциклом, который выудил из воды (мотоцикл и его хозяина туда спихнули «лесные братья»). И произносит монолог, который стоит процитировать:

«Я — ваш освободитель… Мы освобождаем вас от всего, что обременяет ваше существование. Мы освобождаем вас от вещей. Мы освобождаем вас от управления государством, власти, семьи, банковских кредитов, жен, детей, жизненных трудностей, болезни, смерти. Мы освобождаем вас от жизни! Вам больше не придется заботиться о будущем. Мы освобождаем вас от судорожного существования малого народа. Вы из кожи вон лезете, чтобы сохраниться. Мы вас от этого освободим. Мы освободим вас от вашего языка. Мы освободим вас от вас самих».

Г. Раудсепп (Бессмертный Коммунист Николай). «Смерть коммуниста». Фото из архива театра

Г. Раудсепп (Бессмертный Коммунист Николай). «Смерть коммуниста».
Фото из архива театра

Опыт постановки «Бесов» Достоевского, пусть и не слишком удачный, не прошел для Тоомпере даром. В монологе «бессмертного» Николая отразились и шигалевщина, которой восторгался Петруша Верховенский, и все тоталитарные утопии ХХ века: сталинская, гитлеровская (Сталин и Гитлер в спектакле упоминаются в паре, как близнецы-братья) и даже полпотовская. Тоталитаризм бессмертен — как бы нам ни хотелось, чтобы было наоборот. (См. двустишие недавнего времени: «Дедушка умер, а дело живет… Лучше бы было наоборот». Дело его живет в экс-коммунистах, перекрасившихся в национальных лидеров. Большинство и меньшинство поменялись местами, и теперь экс-меньшинство, ставшее большинством, собирается освобождать противоположную сторону от ее языка.)

Враждующие стороны находятся в искусственном пространстве, координаты которого необычайно широки: от фольклора до абсурдизма. Борьба в спектакле удивительным образом напоминает жестокие игры в песочнице воспитанников старшей группы детского сада, которые остались без присмотра взрослых и совсем распоясались, а его мифология возникает из фольклора, а потом, пройдя испытание разрушительной тоомпереской иронией, превращается в нелепицу (вроде легенды о подземных ходах, выстроенных эстонцами под Москвой, или сортира, который одновременно еще и обелиск).

В финале 1-го акта Тоомпере решается на очень смелый в сегодняшних условиях и абсолютно верный ход. Сначала «коммунисты», готовясь к депортации «враждебных элементов», входят в раж, звереют. Николай, словно безумный, мечется по комнате, тычет во все стороны пальцем и кричит: «И этот дом! И этот! И этот!..» В следующей картине «лесные братья» в жажде мести кричат: «И этого! И этого! И этого!» Та же пластика. Та же впечатляющая игра прожекторных лучей. Гражданская война — это всегда несчастье и в первую очередь несчастье. Победа в ней может быть только временной: через некоторое время колесо истории поворачивается, победители и побежденные, герои и злодеи меняются местами… а вот убитых в этой войне не воскресить!

Зверея, люди превращаются в нелюдей. В гоблинов. К концу спектакля это становится очевидно. (Тем более что нам, насмотревшимся и начитавшимся фэнтези, такие персонажи понятнее!)

ПОВОРОТ РУЛЯ

Р. Кюбар. «Перикл». Фото из архива театра

Р. Кюбар. «Перикл».
Фото из архива театра

Последняя работа театра стала абсолютной неожиданностью. Оясоо поставил легкомысленную, ни к чему не обязывающую, да к тому же признанную неудачной пьесу Шекспира «Перикл».

Актеры, одетые в цивильное, сидят за пластмассовыми столиками, как в летнем кафе, и пьют кофе из бумажных стаканчиков. Затем, поиграв с публикой в «гляделки», облачаются в пестрые одежды в восточном духе. Действие происходит в античной Малой Азии: Тире, Тарсе, Антиохии, Эфесе; сейчас это Восток, и художник Эне-Лийз Семпер одела персонажей как можно экзотичнее. Что ей Эллада и что она Элладе? Главное — обрушить на зрителя целый водопад ярких красок, музыки, песен, танцев и невероятных приключений.

Принц Тирский Перикл сватается к дочери царя Антиохии; жених должен отгадать загадку, иначе ему отрубят голову (см. «Турандот»). Правда, сюжет куда круче, чем у Гоцци. Перикл догадывается, что принцесса состоит в кровосмесительной связи со своим отцом, и, спасаясь от гнева Антиоха, отправляется в путешествие. Терпит кораблекрушение, участвует в рыцарском турнире, побеждает, женится на прекрасной дочери еще одного царя Таисе, у них рождается дочь Марина, потом по стечению обстоятельств Перикл теряет жену и дочь; в смерти Таисы он убежден, но некий маг Церимон спасает ее. Марину, когда ей исполнилось 15 лет, хотят убить завистники и интриганы, но ее похищают пираты и продают в митиленский бордель. Там добродетельная девушка рассказывает клиентам о том, как отвратителен порок. Местный «крутой» по имени Лисимах влюбляется в девушку и пристраивает ее учительницей танцев и флористкой. Между тем пребывающий в депрессии Перикл случайно попадает в Митилену… Отец и дочь узнают друг друга, а тут кстати и Таиса обнаруживается. Сплошной хэппи-энд.

Скажете, бред? Не больший, чем «Турандот». И чем современные мыльные оперы. Но как изящно, иронично и увлеченно играет эту нелепицу труппа № 99!

— Мы решили сойти с дороги социально-политического театра, — говорит Тийт Оясоо, — потому что она ведет в никуда. В дальнейшем сосредоточимся на постановках, которые обогащают мир рядового человека надеждой: мелодрамах, мюзиклах, зрелищных пьесах. Хотим быть выше, чем жизнь.

От мелькания персонажей, костюмов, от агрессивной музыки и манящих вокальных номеров голова идет кругом. И послевкусие спектакля определяет не сюжет, а легкость и оптимизм, с которыми персонажи проходят, как нож сквозь масло, сквозь страшноватый и угрожающий человеку мир…

— Вы в самом деле решили уйти от социального театра? — спросил я Тийта, зная, что он, как и вся его труппа, склонен к мистификациям. — Или это шутка?

— Я воздерживаюсь выдавать долгосрочные векселя, — ответил Тийт. — Так что сделал это заявление не в шутку, но и не всерьез. Мы просто позволили себе немного перевести дух.

Июнь 2008 г.

Спектакль «Правила игры» Андрея Прикотенко привезли на фестиваль «Радуга», и, влившись в плотные ряды истинных любителей словесности, наук и художеств, я отправился в театр им. Ленсовета, надеясь увидеть, как окрепло и поумнело дарование бодрого молодого режиссера, ставшего руководителем театра.

По части словесности и художеств «Пиковая дама» (первая часть дилогии) буквально фраппировала меня. Н. Коляда написал иронический концептуальный текст — издевку над «немецкостью»: по его версии, «облом» педантичного Германна случился потому, что неправильно была сложена карточная колода. Промышленный брак. Это возможно только в России, в которой — бред, метель, никакого порядка, и пусть бы немцы знали это. Представляю себе эту пьесу, сыгранную в современных костюмах, а компанию Томского на современной кухне…

Текст адаптации — не самая большая удача Коляды (в отличие, скажем, от его же пересказа «Старосветских помещиков»), темы Александра Сергеевича плохо срастаются с диалогами Николая Владимировича, а режиссер, наподобие Агафьи Тихоновны, никак не может решить, кто ж ему более надобен. На сцене кружат костюмированные придурки, и надо быть слепоглухонемым, чтобы без содрогания наблюдать героев Н. Коляды, разговаривающих на современном сленге, но принаряженных режиссером в дорогие ментики и сияющих галунами, будто они и правда Томские да Германны. Надо совсем не задумываться над словом «стиль», чтобы организовать подобное сочетание несочетаемого и не извлечь «мысли плодовитой» из произведения хотя бы одного автора (неважно, будет ли это А. С. или Н. В.), а, безо всякой рефлексии, заниматься одной поверхностной декоративностью.

«Пиковая дама» вышла глупой и неясной. Актеры играли дурно. Хорошо, что их скрывал дым, обволакивавший большое сценическое зеркало и раздраженных зрителей.

В антракте почти все любители художеств покинули театр, я остался…

Каково же было мое недоумение, когда в «Метели» (г-на Сигарева сочинение) на сцену вывалилась толпа ряженых и опять-таки дурковатых персонажей и начала будто пародировать (одновременно цитировать) «Маскарад» Р. Туминаса. Тут вам были и зима, и снег, и коньки, и муфты… На месте Русской драмы из Латвии я посвятил бы эту часть «Правил игры» театру соседней независимой Литвы, хотя не знаю, какие тут вообще уместны правила…

Перенести происходящее на сцене было уже не по моим старческим силам, и в середине второго акта я выполз из зала, покинув неугомонное в своей бессмысленности зрелище и последовав за коллегами, сбежавшими в антракте.

Догнать никого из них мне не удалось. По дороге я горестно размышлял: отчего же Андрей Прикотенко все никак не преодолеет жанр аттракциона, отчего его режиссерская плясовая бодрость не обогатится умением протяженно думать, мыслить целым, точно анализировать?.. Несомненная одаренность, не соединившаяся на сей раз с режиссерским интеллектом, породила зрелище диковатое…

Немногие оставшиеся до конца не свидетельствовали наутро, что к финалу «Метель» разыгралась…

Мельникова Светлана

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

В Риге главным режиссером уже второй сезон служит Андрей Прикотенко, объехавший полмира со своим «Эдипом-царем» и за три месяца умудрившийся поставить четыре совершенно разные версии «Ревизора» на выпускном актерском курсе В. М. Фильштинского в Санкт-Петербургской академии театрального искусства.

Рождение режиссера — всегда загадка. А. Прикотенко, стройный мальчик с ясным взором, прилежно танцевал в 1980-х в знаменитом ансамбле «Юный ленинградец». Армию отслужил в ансамбле песни и пляски Ленинградского военного округа — о, как тогда выручал нашего брата этот ансамбль! Песни и пляски не заслонили интереса к классическому искусству, поэтому и Филармония была знакома не понаслышке, и драматический театр вызывал неслучайный интерес. Склонность к хореографии потом скажется на его спектаклях, проявится в изяществе мизансцен, в ломкости линий сценического действия, в музыкальности построения.

Но до того было еще очень далеко. Попробовал было пойти на режиссуру. Набирала курс И. Б. Малочевская — нет, сказала она ему, не лезь ты в это дело… Первый шаг, как потом оказалось, был самым верным. Просто время не пришло. А тогда заодно с товарищем из ансамбля решил рискнуть и неожиданно для себя поступил к Фильштинскому на актерский курс.

Компания оказалась более чем замечательной, как это понятно сегодня: Костя Хабенский, Миша Пореченков, Миша Трухин, Андрей Зибров, Илья Шакунов, Вилле Хаапсало, Маша Лобачева, Миша Крылов и другие… Курс этот, как и другие курсы Фильштинского, отличался строптивостью, самомнением необычайным, фанабериями (правда, не на пустом месте) и латентной склонностью к бунту. И, безусловно, коллективным талантом, который прорезался уже в начале второго курса, когда из творческого задания вырос спектакль «Время Высоцкого», сразивший наповал первых зрителей. Будущий артист Прикотенко уже тогда больше интересовался тем, как он сам выражается, «куда надо встать и что включать». То есть организацией процесса. Он играл в том спектакле замечательно, но главным своим достижением считал «Охоту на волков», которую придумал и осуществил от начала до конца.

Играл на курсе разное, причем надолго заболевал материалом: так вошли в его сознание «Дни нашей жизни» Леонида Андреева, где он сыграл Дворника, а потом дважды поставил — в Орле и в Риге, пока не изжил эту тему. Был и Андрей в «Трех сестрах» (надеюсь, когда-нибудь где-нибудь обязательно поставит, недаром ученик Фильштинского). Играл — и упорно брал курс на режиссуру, на создание художественного объема, определяемого целым коллективом разных людей, которых он умел объединять и заражать — идеями, смыслами.

Мастер при этом всегда был рядом: он дал рекомендацию Прикотенко, и тот сделал свой дипломный спектакль в Новосибирске, в театре «Старый дом». Потом был Орел, где он ставил и сказки («Конек-горбунок» Ершова), и Л. Андреева («Дни нашей жизни» идут там до сих пор). Словом, учился работать, набивал руку, шишки, ссорился и мирился с худруками, потому что белым и пушистым отродясь не был, упрямство путал с упорством, не желал различать тонкие оттенки в отношениях. Опыт был разным. В том числе и отрицательным: под практически сделанным, выношенным и рожденным в муках «Ревизором» подписался после переделок другой режиссер. Выяснилось, что и такое в театре не редкость, а незавершенная встреча с гоголевской пьесой, видимо, и вылилась впоследствии в целый фонтан «Ревизоров».

Когда Фильштинский выпустил очередной курс, один из бывших студентов, Джулиано ди Капуа, поддержал предложение Прикотенко поставить «Эдипа-царя». Что из этого вышло, знает теперь любой театровед. «Эдип» прошел более 150 раз и до сих пор собирает полный зал. Мастерская Театра на Литейном под руководством Андрея Прикотенко выпустила три спектакля («Эдип-царь», «Антигона», «Слуга двух господ», все идут по сей день, более того — «Антигона» выросла, окрепла, стала мужественнее и глубже).

Чем длиннее у пьесы был шлейф традиций, тем бесстрашнее подступал к ней Прикотенко: «Пляска смерти» Стриндберга, «Гамлет» Шекспира, «Тартюф» Мольера. В разных точках страны постепенно прорисовывались очертания Театра, который он мечтал построить. Театра сильной эмоции, жесткой формы и емкого содержания. Театра единомышленников.

Молодой режиссер должен долго и упорно скитаться в поисках собственного Театра-Дома — так уж у нас повелось. Вот они и кочуют: кто в Сибири, кто в ближнем, а кто и в дальнем зарубежье. Когда-то Родина-мать, то бишь родной Петербург, позовет обратно, примет в свои прохладные объятья и скажет: «Вот ты и дома. Как мы тебя ждали!» Только вот не зовет пока что…

В 2006 году Андрей Прикотенко был приглашен в качестве художественного руководителя в Рижский русский театр имени М. Чехова. Началась новая полоса в его жизни, полоса трудная и полная испытаний, ибо оказалось, что без собственного дома тяжело, но и с домом непросто. Программным стал МакДонах. «Калека с острова Инишмаан» — давняя его мечта. Для постановки этой пьесы ему нужна была слаженная команда (как замечательно было бы поставить ее с выпускниками-фильштинцами!). Такую команду пришлось создавать в короткие сроки. В труппе собралась разная молодежь: выпускники актерского класса Петрозаводской консерватории (класс Арвида Зеланда), мастерской Фильштинского, Школы-студии МХАТ (класс Олега Табакова), актерского отделения Латвийской консерватории. Возрастные роли сыграли актеры труппы (в том числе и выпускники нашей Академии давних лет), которых молодой режиссер смог подбить на совместную работу: пьеса далеко не всем пришлась по вкусу. Впрочем, такой прием ожидает модного ирландца почти в любом театре традиционного склада.

«Калека с острова Инишмаан». Сцена из спектакля. Фото К. Суслова

«Калека с острова Инишмаан». Сцена из спектакля.
Фото К. Суслова

Спектакль Прикотенко балансирует на грани мрачной психологической драмы и абсурдистской комедии. Он по-северному холоден — и по-русски бесшабашен, в нем лирические настроения органичны в контрапункте с разухабистой отвязностью героев странноватой истории про людей с Аранских островов (проверьте — это крохотная точка на карте Ирландии).

Художник Олег Головко, с которым любит работать Андрей Прикотенко, предпочитает металлические конструкции в разных модификациях. Он и тут славно поработал с железом: над металлической платформой, которая соединяет сушу с морем, растянуто по зеркалу сцены грязно-серое полотнище. Мне оно напомнило мрачноватого вида парус. Причем вся эта конструкция видимо кренится вправо, создавая трагическое диагональное движение — и героев, и воды, которой много будет на сцене, и даже звуков. Герои также сбегают по сходням вниз, создавая еще одно сценическое измерение.

Е. Терских (Билли). Фото К. Суслова

Е. Терских (Билли).
Фото К. Суслова

«Калека с острова Инишмаан». Сцена из спектакля. Фото К. Суслова

«Калека с острова Инишмаан». Сцена из спектакля.
Фото К. Суслова

Эта конструкция вполне обжита актерами. Спектакль начинается с обычной для жителей острова разгрузки привозного товара для местной лавочки. По сцене монотонно летят картонные коробки, с которыми лихо управляются Кейт и Эллин (двух тетушек главного героя режиссер превратил в маму и дочку, дав интересную работу двум актрисам разных поколений). Блокадница Л. Голубева вполне органична в роли старушки Кейт, привычной к холодным северным ветрам и не умеющей открыто выражать свои чувства. Зато она разговаривает с камнями… Она души не чает в своем приемыше, калеке Билли. Собственно, мать и дочь (С. Шиляева) и живут-то ради него. Это очень теплый дуэт, внятные отношения внутри которого тонко выстроены режиссером.

Жизнь на острове по МакДонаху — особая. С одной стороны, она как будто замерла, остановилась, подмерзла в северных широтах. С другой, любое событие здесь обостряет чувства, мысли, сгущает сам смысл бытия, приобретая особую ценность.

Болтун и сплетник Джонни Патинмайк (М. Боровков), каждое появление которого предвещают клубы табачного дыма, при этом вовсе не исчадье ада. Напротив, он — органичная составляющая этой пестрой компании, без него не случается ни одно событие. Он — местная почта и телевидение, телетайпная лента здешних новостей. И только в самом конце пьесы с характерным для МакДонаха детективным ходом раскрывается истинное лицо этого трепача, спаивающего собственную мамашу (И. Егорова): ведь именно он спас когда-то калеку Билли от смерти…

Братец Бобби (Е. Корнев) и сестрица Хелен (Д. Подоляко, в очередь с ней эту роль играет и фильштинка У. Фомичева), парочка в духе Бивиса и Бадхеда, отвязные ребятки, не считающиеся с окружающими. Ироническое отстранение достигается режиссером за счет комических трюков, которые вполне серьезно исполняют артисты. Так, Бартли (А. Фечин) стирает одежду прямо на себе: старательно намыливает штаны и свитер, а потом яростно трет себя мочалкой, взбивая целые гроздья пены. Так удобно! Хелен со смаком колотит яйца, которые таскает в авоське…

Нелепые, смешные и в общем вполне добродушные жители острова активно втягиваются в историю с отъездом калеки Билли на голливудские съемки фильма об ирландских рыбаках.

Калека Билли — центр истории, ключ к пониманию острова Инишмаан и его обитателей. Роль Билли исполняет молодой артист, недавний выпускник актерского класса Петрозаводской консерватории Евгений Терских. Он неузнаваемо преображается в этой роли. После спектакля зрители робко осведомились у билетерши, гуманно ли использовать в театре труд тяжело больного человека — настоящего калеки? Они так и не поверили, что за кулисами в это время разгримировывался рослый, крепко сбитый, красивый актер (достаточно увидеть его в военной форме с золотыми эполетами в роли князя Томского из «Пиковой дамы»!).

Здесь же по сцене ковыляет, выворачивая ноги внутрь, как после полиомиелита, низкорослый, угловатый парень в детской шапочке с завязками. Он едва выговаривает слова — будто мучительно исторгает их из себя (уж не знаю, какое приспособление использовал артист, но иллюзия органического косноязычия полная). Смотрит исподлобья, двигается неритмично, рывками. Инвалид, урод, наказание. При этом он редкостно обаятелен и не вызывает ни малейшей брезгливости.

Собственно, завязывается интрига в тот момент, когда Билли решает уехать с острова на съемки. Его неполноценность, о которой твердят каждый день и час все окружающие, должна наконец-то сослужить ему добрую службу: он хочет сыграть калеку, стать актером, уважаемым, признанным другими человеком и профессионалом. И уплывает на материк — обманом, придумав себе смертельную болезнь (иначе как вырваться с этого чертова острова?)…

Билли долго ждут, вся компания судачит о его судьбе, сидя на жалкой пристани во фронтальной мизансцене и вызывая, несмотря на жестковатую режиссерскую усмешку, щемящую жалость. Так и мы все, несмотря на блага мегаполисов и современных технологий, одиноко и жадно ждем у моря погоды, ждем События, ждем понимания и верности от тех, кого любим. Философия простая, но достучаться до человеческого сердца сегодня ей трудно. В конце первого акта на сцене бушует ураган: громыхает гром, лупит косой дождь, маленькая старушка стоит на пристани, вглядываясь в горизонт… Музыка Э. Артемьева завершает эту сильную и пронзительную сцену.

Билли возвращается в белом костюме, нарядный, немного другой (актер неуловимо что-то меняет в пластике, повороте головы) — он выглядит спокойнее, он умудрен новым опытом. Держа в азартном напряжении близких, Билли не сразу открывает тайну своего возвращения: он оказался не нужен — калеку должен играть не калека, а нормальный актер. Отверженные не нужны нигде, здоровые люди опасаются их, боясь принять на себя часть их беды. Билли возвращается к своим корням, к родным (которые на самом-то деле никакие ему не родные!).

Жестокая сцена избиения калеки (с ним расправляется недалекий брутальный Малыш Бобби за то, что тот обманом попал в его лодку и переплыл на материк) решена режиссером почти символично: глухие удары веслом из-за стены и тоненькая трубочка — по ней течет кровь, которую сплевывает Билли…

Но вот наконец все тревоги позади, Билли со своими попечительницами таскает ящики, грубоватая Хелен соглашается пойти с ним на свидание. «Черный» МакДонах у Прикотенко читается в разных, богатых по диапазону интонациях, в том числе и лирических. Это происходит благодаря общему строению постановки, точно подобранной музыке (музыкальное оформление Н. Якимова) и ненавязчивой, но очень уместной выразительной хореографии (хореограф И. Ляховская). И, конечно же, благодаря актерам, среди которых безусловно и по праву солирует Е. Терских в роли калеки Билли.

Режиссеру удалось создать крепкий ансамбль, вписав в него и молодежь, с которой умеет и любит работать, и ветеранов рижской труппы. Он смог увлечь, заразить, «раскрутить» артистов на выдумку и импровизацию, дав важный ключ к пониманию трудного и непривычного материала. Здесь есть атмосфера — подзабытое сегодня качество спектакля.

«Калека с острова Инишмаан» идет при полном зале, как и сценическая версия романа Ж. Амаду «Донна Флор и ее два мужа», поставленная режиссером вслед за «Калекой». Новая работа Прикотенко — спектакль «Правила игры» (по «Метели» и «Пиковой даме» Пушкина).

«Правила игры». Сцена из спектакля. Фото К. Суслова

«Правила игры». Сцена из спектакля.
Фото К. Суслова

«Правила игры». Сцена из спектакля. Фото К. Суслова

«Правила игры». Сцена из спектакля.
Фото К. Суслова

Рассчитывать на безоговорочный успех было трудно: уже сам принцип объединения столь разных пушкинских творений мог быть оспорен на уровне текста, тем более что «Метель» инсценировал В. Сигарев, а «Пиковая дама» интерпретирована Н. Колядой в пьесе «Dreisiebenas». Ясно одно: режиссера интересовал сегодняшний, современный взгляд на Пушкина и его героев. Ему было важно прорваться сквозь толщу академически скучных, приблизительно костюмных сценических Пушкиных. Оба автора смело вторгаются в пушкинский текст, не без удали вворачивая современную лексику.

Почему Прикотенко объединил эти истории? В обеих речь идет о судьбе, о ее зове и насмешке, о переломном моменте в жизни главных героев — войне 1812 года, судьбоносном событии пушкинской эпохи, разделившем жизнь русского общества на «до войны» и «после».

В этой концепции есть один изъян: она умозрительна. И в спектакле две части не сплавились в единое целое. Причем «Пиковая дама» застыла в «прокрустовом ложе» концепции, а «Метель» удивительнейшим образом наполнилась прозрачной, завораживающей атмосферой сценической игры, которая незаметно перешла в другой масштаб — игры с судьбой, игры с историей.

Главным сюжетом «Пиковой дамы» стал конфликт Германна, которого поманила в мир азарта и случайности судьба в виде старухи-графини, со своей «немецкостью» (экономия, мера и усердие)… Русоволосый высокий актер со светлыми глазами, неброской внешностью, действительно смахивающий на среднестатистического немца (А. Можейко), вполне соответствует идеалу немецкой ограниченности во всем. Однако в сцене столкновения с Графиней-оборотнем (Е. Фролова) актер оказывается неспособным взять пронзительную ноту, сникает, пасует. Образу Германна не хватает объема и духовного напряжения, которое бы проявило мучительное внутреннее противоречие этого героя.

Е. Фролова (Графиня). Фото К. Суслова

Е. Фролова (Графиня).
Фото К. Суслова

Второй участник конфликта — Старая графиня, дьяволица в человеческом обличье, которая способна мгновенно из шамкающей паралитички преобразиться в молодую, полную сил женщину, сделав отчаянный кувырок прямо на столе. Актриса слишком увлечена внешними приспособлениями — положением языка, свисающего из уголка рта, старческой деревянной пластикой, модуляциями хриплого голоса. Но ад, в который она должна увлечь бесхитростного немца Германна, не рождается. В ней нет тайны, притягательной и страшной одновременно. И поскольку это важнейшее звено постановки выпадает, все остальное теряет смысл.

Прочие линии спектакля, оригинально и изобретательно решенные А. Прикотенко, за пределы мрачного анекдота не выходят. Даже человеко-ветер, он же Шишок (А. Коргин), инфернально пластичный, подвижный как ртуть, ситуации не меняет.

Сдается мне, что Андрей Прикотенко попал в ловушку собственной концепции. Интеллектуал на какой-то миг победил художника, поэтому мысль постановщика читается, а вот чувства не возникают. Не спасают ни выразительные работы сценографа Н. Абдрашитовой и художника по костюмам И. Долговой, ни отличная работа художника по свету Г. Фильштинского, ни изысканная хореография И. Ляховской.

Зато все это совершенно иначе работает во второй части, где с лихвой восполнен недостаток эмоциональной стихии. Начинается «Метель» солнечно и радостно: на городском катке весело катаются барышни, хохот, шум, гам… Посреди, словно елка, возвышается Володя (А. Маликов), к платью которого прилипают снежки. Прелестная Маша (А. Тимошенко), в белой меховой высокой шапке-папахе, веселится от души, объясняясь в любви. Ничто не предвещает беды, перелома, который разрушит их иллюзорную, но такую искреннюю любовь. Володя играет в войну, как ребенок: забавно марширует, отдает честь. А Маша в своей комнате играет в тряпичные куклы — их много-много, они составляют ее маленький уютный мирок, в котором все проблемы решаются с помощью детских игрушек… Очень хороша А. Тимошенко в эпизодах, где ее героиня по-детски наивна и счастлива. Все остальное пока дается ей с трудом. Когда случается страшное (венчание с посторонним, да еще и в стельку пьяным молодым офицером), Маша падает в обморок. За нее трагизм ситуации обозначит У. Фомичева в роли служанки Насти: на мгновение лицо ее станет трагической маской, и время потечет иначе.

Тему войны режиссер решил с помощью игрушечных солдатиков. Они выступают стройными рядами над ширмой, грохот снарядов, дым застилает глаза. Война… Вроде бы совершенно кукольная, ненастоящая. Только вот герои, с которыми мы встречаемся через четыре года, постарели на целую жизнь. И когда полковник Бурмин (Е. Корнев) сидит на стуле, изуродованной рукой опираясь на негнущуюся ногу, умудренный ненужным опытом и повзрослевший до неузнаваемости, а на его плечах лежат руки его жены Маши, похожей на вдову в черном одеянии, со скорбным осунувшимся лицом, возникает сильнейшее ощущение трагичности бытия, необратимости хода событий, неумолимости истории, которая играет человеком, как в карты.

А салют победы — это взрывы теми самими тряпичными куклами, они разлетаются в разные стороны из-за белой ширмы — в жизни нет теперь места игрушкам.

В «Правилах игры» есть озорство и стихия игры, в них очевиден собственный взгляд режиссера. И хотя постановке свойственны противоречия, многие из которых — живые, она свидетельствует о том же, о чем и предыдущие: Андрей Прикотенко уверенно движется к созданию собственного Театра.

Апрель 2008 г.

Тропп Евгения

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Сибирь богата не только газом, нефтью, углем, лесом, рудой, но и театрами — это общеизвестно. За право называться театральной столицей Сибири борются Омск и Новосибирск, а всех интересных в театральном смысле городов и не перечислить — Барнаул, Томск, Улан-Удэ, Красноярск, Минусинск, Абакан… Однако есть на бескрайних сибирских просторах города, где, несмотря на имеющиеся (и немалые) природные ресурсы, театров нет вовсе. Таким долгое время был и Сургут, город газовиков и нефтедобытчиков, в котором по статистике по два автомобиля на каждого жителя (а население в нем не маленькое, тысяч триста). Посчитайте, сколько машин — и ни одного театра! Таким он был, пока нескольким безумцам не пришла в голову прекрасная идея — создать в Сургуте театр. Из ничего.

Рассказывать всю драматическую историю рождения и жизни этого юного коллектива, которому за восемь лет существования несколько раз грозила гибель, наверное, сейчас не стоит. Наш журнал уже писал о творческих удачах сургутского театра последних лет: о «Сирано де Бержераке» в постановке главного режиссера Владимира Матийченко (см. № 43), о спектакле «Иди, куда влечет тебя свободный ум!» (это работа студентов, которые учатся при театре, см. № 48). Сложный момент наступил для театра, когда одновременно уехали в Москву несколько его ведущих артистов: репертуар необходимо было создавать почти заново, занимая поредевшую труппу, в которой большинство составляли артистки… Но театр справился, пережил казавшийся безнадежным кризис, спектакли продолжали выходить — и с участием «взрослых» актеров (надо сказать, что в театре самым старшим артистам чуть за тридцать!), и с учащимися актерского курса.

Обычно в Сургутском музыкально-драматическом театре ставят «свои» режиссеры — главреж Матийченко, руководитель курса при театре Гарольд Стрелков… Но бывают исключения. Пока, например, Петербург гадает, где и как найти молодую режиссуру, которая была бы готова изменить театральную ситуацию в городе, пока питерские театры решают, давать ли молодым режиссерам право ставить на их сценах, сургутский театр безбоязненно доверил свою площадку начинающему постановщику. Денис Шибаев, выпускник СПбГАТИ, поставил там свой дипломный спектакль «Ловкая служанка». В прошедшем сезоне театр, обычно работающий под лозунгом «Версия молодых», пригласил на постановку режиссера опытного — Линаса Мариюса Зайкаускаса (Литва), сотрудничающего со многими периферийными театрами. Справедливо полагая, что единственный театр города просто обязан дать своим зрителям возможность увидеть самого репертуарного российского драматурга, руководство сделало «заказ»: нужен Чехов!.. Для творческой разведки в области чеховианы Зайкаускас предложил актерам несколько рассказов, и получились «Жутко трогательные сценки про любовь».

«Жутко трогательные сценки про любовь». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Жутко трогательные сценки про любовь». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Название спектакля — это не что иное, как определение жанра (хотя ниже указано: комедия). Оно сразу настраивает на иронический лад, кроме того, сообщает, что композиция будет дробной — сценки. Все действие сопровождает небольшой оркестр — инструментальный ансамбль театра «Body and soul» под руководством А. Поля, располагающийся слева на игровой площадке: такой своеобразный отстраняющий прием. Способов игрового отстранения от сюжета режиссер придумал еще несколько. В первой сценке это «хор» — девицы-красавицы в платочках и сарафанах, которые изо всех сил помогают и сочувствуют героине, приплясывают, ахают-охают, голосят и хихикают вместе с ней или вместо нее. Кроме того, лица от театра, студенты, демонстративно условным способом создают атмосферу туманного вечера с помощью дымарей, которыми пользуются пчеловоды. В эпизоде, который происходит в поезде, те же молодые люди ходят по сцене с деревьями в руках: так создается эффект движения вагона вдоль воображаемого леса (добавим: эффект комический). Еще одна возможность подчеркнуть театральную условность — разговоры героев с оркестрантами, постоянное вмешательство в действие Алексея Моисеева — он и баянист, и конферансье, и актер, играющий несколько ролей… Впрочем, постепенно этих иронических приемов становится меньше, в конце концов они иссякают, и это не идет на пользу спектаклю.

Целостности и стилевого единства «Сценкам» явно не достает, а вкус порой категорически изменяет постановщику. Но актерский кураж и осмысленная энергичная игра придают спектаклю обаяние. Самым точным попаданием в жанр оказалось первое действие, очень смешное и по-чеховски грустное. Ситуация, как и положено, трогательная и нелепая: мужчина уезжает, барышня остается, и в этот последний вечер надо что-то друг другу сказать, но… Водевильные персонажи смешны, застенчивы, неуклюжи и симпатичны в своей человеческой слабости. Неутомимая Татьяна Владимировна — Татьяна Конева (героев, по замыслу, зовут так же, как самих артистов) до изнеможения борется за каждую минуту, только бы заставить Аркадия Геннадьевича (Аркадий Корниенко) помедлить и решиться, даже носит тщедушного возлюбленного, перекинув через плечо, хотя и сама выглядит хрупкой. Замечательно выстроено взаимодействие актеров в почти фарсовых потасовках (борясь за связку книг, они кувыркаются, перебрасывают друг друга через голову, делают чуть ли не сальто). В финале сценки кажется естественным прорыв в драму у обоих — и у девушки, потерявшей надежду, разочарованной, как-то разом уставшей, и у мужчины, внезапно подкошенного чувством горького и бессмысленного одиночества.

Еще два спектакля сургутского театра оказались неожиданно связаны местом действия — и в «Лисистрате», и в «Сне в летнюю ночь» все происходит в Афинах.

«Лисистрата». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Лисистрата». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Владимир Матийченко обратился к комедии Аристофана «Лисистрата» в поисках пьесы с преобладанием женских ролей. Но в итоге, что естественно для непредсказуемого творческого процесса, получилась неожиданная версия: в спектакле действуют два квартета, мужской и женский, достаточно равноправные сценически. Эти «команды» играют поначалу каждая в свою игру, дружат с разными по природе стихиями: женщины — с водой (моются, купаются, плещутся, брызгаются), а мужчины — с огнем, правда он полыхает за сценой.

Режиссер (который является и сценографом — обычная практика Сургутского театра) довольно четко организовал мир на сцене. С первого взгляда становится ясно, что имитировать древнегреческий театр не собираются. Чувствуется несомненная ирония: перед закрытым занавесом стоят жестяные ведра. Из той же жести сделаны и шлемы, и щиты, и латы воинов — спартанцев и афинян. Все конструкции — из дерева и металла — не скрывают своей условности и функциональности. Эти разновысокие помосты ничего впрямую не изображают, хотя по очертаниям напоминают ступени: маленький ряд для женщин и очень большой — для мужчин. Конструкции могут играть разные роли — скал, стен города, ограды Акрополя и так далее. Небольшой водоем на авансцене сначала почему-то походит на песочницу, вокруг которой большие дети играют в войнушку. Потом выясняется, что эта лужа — священная для афинян река Клепсидра, в которую спартанцы с наслаждением плюют.

Режиссер несколько перемонтировал пьесу, в частности — сочинил пролог: сцену с усталыми воинами обеих армий, сидящими в Клепсидре и кое-как смывающими с себя грязь войны (в белых одеяниях — афиняне, в красных — спартанцы). В прологе наглядно показаны масштабы того географического участка, за который идет столь непримиримая, длительная и изнурительная борьба: ведро песка, два ведра щебня и несколько булыжников…

Л. Янчак (Лисистрата). Фото из архива театра

Л. Янчак (Лисистрата).
Фото из архива театра

Потом возникает героиня — игра разноцветного света, дым и музыка сопровождают чудесное появление красавицы Лисистраты (в финале так же она исчезнет). Дело в том, что Лисистрата (Леся Янчак), афинянка у Аристофана, в спектакле Матийченко — явно божественного происхождения. Одним мановением руки она может выбить копье из рук спартанки, может заставить болтушку Миррину (Анна Махрина или Татьяна Конева) потерять дар речи. Может и сама говорить за нее — вещать через нее. Она повелительница вод — по ее знаку начинает сильнее бить фонтан, на слишком расшумевшегося старца с небес обрушивается целый водопад… Режиссер прочитал комедию как некую мистерию: вода — магическая стихия, которая должна погасить огонь войны. Вокруг этой темы строится все. Клятва женщин у источника, омовения, погружения в воду, беспрестанные окатывания водой, переодевания в новую, чистую одежду — все это имеет ритуальный смысл.

Сказанное не означает, будто все смешное в спектакле потушено сакральным, как огонь — водой. Наоборот, разнообразные старания женщин окунуть мужчин в воду, «промыть» им мозги, забитые войной, хорошенько «простирать» их в Клепсидре выстроены с комедийной изобретательностью. И, безусловно, зрительский смех вызывают бесплодные усилия мужчин, которые склоняют женщин нарушить клятву и вернуться на ложе любви. Физические муки покинутых мужей и вовсе показаны с античной откровенностью — но здесь, в отличие от чеховского спектакля, тонкий вкус нисколько не страдает. Несмотря на принципиальный внешний аскетизм, зрелище кажется красивым и гармоничным, мизансцены выстроены с явной оглядкой на античные рельефные изображения и вазовую живопись, костюмы — при всей ироничности и шутливости решения — воспроизводят силуэты и крой греческих одежд. «Лисистрата» — стильный и умный режиссерский спектакль, актерам в нем еще предстоит полностью освоиться и расцвести.

«Сон в летнюю ночь». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Сон в летнюю ночь». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

В «Сне в летнюю ночь», наоборот, прежде всего привлекает свобода, с которой молодежь играет Шекспира. Кажется, что у студентов с великим Бардом сложились дружеские и при этом уважительные, совсем не панибратские отношения. Работе над пьесами Шекспира у сургутских студентов посвящен семестр: их руководитель Г. Стрелков взял за образец учебный план Мастерской Фоменко, где учился сам. Сначала ребята показывают десятки самостоятельных отрывков-заявок, а потом самая многообещающая идея берется за основу будущего большого спектакля. Так было с пушкинским «Анджело» («Иди, куда влечет тебя…»), так получилось и со «Сном…» — режиссером является Анна Ерофеева, она же играет роль Елены.

Прежде всего, студенты внимательно прочитали пьесу и заметили, что из-за ссоры Титании и Оберона испортился афинский климат: на землю пали бесконечные ливни, наползли туманы и задули ветры. Поэтому все персонажи в спектакле ходят в галошах, не расстаются с зонтиками, а из тяжелых туч на их головы то и дело капает (над сценой висят большие кожаные бурдюки, и оттуда сочится влага). Благодаря пристальному изучению текста появилось еще одно немаловажное обстоятельство: страх перед жестокими афинскими законами, который и гонит молодых влюбленных в лес, подальше от отцовской и герцогской власти. То, что правитель Афин Тезей (Виталий Ковалев) суров и беспощаден, понятно с первых минут: добывший свою невесту Ипполиту (Маргарита Неменко) мечом, он привозит ее с кляпом во рту, привязанной к колеснице…

Впрочем, никаких казней и пыток в веселой волшебной истории не будет. «Сон в летнюю ночь» — остроумная театральная забава с явной лирической подсветкой. Волшебный лес, полный тайн, олицетворен самими актерами — они с одинаковым рвением исполняют и главные роли, и, мгновенно сменив «греческие» костюмы на черные трико, роли кустов и деревьев. Заросли преграждают путь юным беглецам, заставляют петлять и теряться в темноте, ветки-руки щекочут их и цепляются за одежду, разлучают и вновь сводят… Нельзя не восхититься пластической изобретательностью ребят и их педагогов (балетмейстер Татьяна Соловьева).

Великолепно придумана в спектакле божественная пара — Оберон (Никита Малышев) и Титания (Юлия Уткина). Царь тьмы в чалме и с развевающимся плащом старательно «задувает» все софиты. Ему помогают духи ветра, они же носят на руках Пэка (Диана Жаворонко) — таким образом этот ленивый увалень, постоянно слушающий плеер, летает. Богиня весны, так же как ее свита — три попискивающие по-птичьи девушки, одета в индийские одежды. Она во всем противоречит своему супругу и зажигает погашенные прожектора… Но самое главное начинается, когда благодаря действию волшебного цветка царица эльфов влюбляется в Основу. Как и в пьесе, самодеятельный актер превращен шалуном Пэком в осла, но не это здесь оказывается источником комических недоразумений. Ведь Титании суждено полюбить первое, что она увидит, когда проснется. А видит она не ослиные уши, а босую ногу стоящего с ней рядом долговязого ремесленника! И вся ее нежность отдана этой большой ступне, к которой Титания обращается так, как будто это дивное лицо возлюбленного. Основа (прекрасная работа Павла Касьяна) смущен, но ведет себя по-рыцарски: покорно разрешает царице таскать его за ногу, понимая, что женщине противоречить бесполезно. Когда же чары развеются и Титания исчезнет, оставив только красный цветок между пальцами ноги несчастного, станет ясно: Основа поражен любовью по-настоящему.

Легкомысленные влюбленные летней ночью легко забывали своих подруг, мгновенно меняли свои привязанности, а бедный Основа вместе со своими товарищами абсолютно всерьез играет трагедию о Пираме и Фисбе — историю о том, что любовь может быть только одна и за нее стоит умереть. И над сценой веет светлой печалью…

Обаятельный сургутский «Сон в летнюю ночь» — одна из самых ясных трактовок этой многосложной и запутанной пьесы, которые приходилось видеть. В ней все непринужденно и легко — естественно. Так же естественно произошло включение актерской молодежи в репертуар основной сцены театра. Поколения труппы (пусть и разделенные всего несколькими годами, но все же разные) находят общий сценический язык, вместе строят молодой, но уже сильный и оригинальный театр в Сургуте.

Апрель 2008 г.

Тихоновец Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

А. П. Чехов. «Чайка». Красноярский драматический театр им. А. С. Пушкина.
Режиссер Олег Рыбкин, художник Игорь Капитанов

Сколько же можно мучить эту несчастную великую пьесу? Она устала от нас. Стыдно сказать, но ведь и мы от нее устали. (Извините, Антон Павлович, вы в этом не виноваты.) Ее тайны, кажется, давно разгаданы, а смыслы настолько сместились от многочисленных интерпретаций, что я, например, уже не понимаю, а как же было у Чехова? Ведь даже когда перечитываешь, то в голове возникает сначала экспликация Станиславского, а потом целая стая чаек и концепций.

Но почему-то с упорством, достойным лучшего применения, режиссеры вновь и вновь обращаются к этой пьесе-манифесту. Пьесе, с которой действительно началась когда-то новая театральная система, новый век. Пьесе, которая все переставила и поменяла в отношениях театра с текстом, театра с жизнью и, наконец, театра с самим собой. Что-то же видит режиссер, когда сознательно подставляет себя под удар, меряясь силами с хрупкой птицей!

Примерно с такими мыслями я шла на спектакль Олега Рыбкина в Красноярском драматическом театре имени Пушкина. Рыбкин — главный режиссер театра, в котором с его приходом сосуществуют два типа спектаклей по принципу: «Всем хватит места, и новым и старым, — зачем толкаться?» Никто и не толкается. В один вечер идет «Кукла для невесты» Коровкина, и зал с радостью внимает незатейливым диалогам из деревенской жизни. А следующим вечером на сцене тоже разворачивается деревенская жизнь. Точнее, дачная, которая много лет существует в России бок о бок с деревенской. И идет пьеса «Чайка». На сцене дача не из богатых. Игорь Капитанов, художник спектакля, придумал очень бытовое, но остроумное решение (к сожалению, не поддержанное художником по костюмам Фагилей Сельской). Неказистая будочка-туалет. Бочка для воды, взгроможденная на верхотуру, чтобы можно было и душ принять, и грядки полить. Ну и главный архитектурный материал бедного дачного дизайна: автомобильные покрышки. В них и клумбы устроены, и посидеть на них можно, и столик из них смастерить. Сухие цветы и травы в них диво как хороши и напоминают с трудом выращенный сад.

Пьеса Чехова помещена режиссером в сегодняшнюю жизнь, как будто бы даже опрощена и огрублена. Часть красноярской публики это коробит. Ничего нет страшнее для живого театра, чем образованная публика. Ей подавай платья с треном и тяжелые прически, и очень важно, чтобы женщины вели себя благородно, а не как по телевизору. А тут все молодые, да и немолодые люди просто одержимы любовью, чтобы не сказать больше. В городе зло шутили, что это театр не Чехова, а Анфисы Чеховой.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

В. Пузанов (Треплев), О. Белоброва (Заречная). Фото из архива театра

В. Пузанов (Треплев), О. Белоброва (Заречная).
Фото из архива театра

И поскольку в спектакле Рыбкина действие происходит не в благородном имении, а в сегодняшнем дачном пригороде, то и люди там мало напоминают чеховских героев, какими мы их представляем, придавленные комплексами по поводу их интеллигентности. Скорее, это чеховские герои сегодня. Ведь все изменились за целый с лишним век. И актрисы сегодня не такие, как Яворская или Савина, ставшие прообразом Аркадиной. И молодые дебютантки мало смахивают на Комиссаржевскую, которая тоже мнила себя чайкой, да и писатели весьма опростились.

Рыбкин будто вспомнил то, что Чехов советовал артистам Александринского театра: «Главное, голубчики, не надо театральности… Просто все надо… Совсем просто… Они все простые, заурядные люди».

Понятно, что Чехов перебарщивал насчет заурядности своих героев. Уж очень боялся театральности. Боится ее и Рыбкин. (Парадокс в том, что обычный зритель как раз этой привычной театральности жаждет, а живой жизни на сцене стыдится и бежит от ее неприглядности.)

А сегодняшняя жизнь чеховских героев действительно неприглядна. Хотя начинается все с надежды. С восторженной щенячьей любви Треплева и Нины. Роль Треплева отдана комедийному актеру Владимиру Пузанову. Его Костя смешной, встрепанный, плохо одетый, да и не так чтобы юный. Талантлив ли он? Может, и не очень. Он интуитивно бежит от театральной пошлости, какой она ему представляется. Я часто вижу таких молодых людей, ушибленных театром. Они мечутся, ищут какие-то новые формы, остро чувствуют любую фальшь на сцене, сами ничего не умеют и быстро сникают.

Треплев весело, совсем неагрессивно говорит о жрецах искусства, о новых формах. Он пока не знает, что будет навсегда ранен неудачей. Он не догадывается, что самолюбие его будет уязвлено — и неуспехом пьесы у матери (ведь она его главный зритель), и скорым, неосознанным предательством Нины. А пока у него еще все впереди! Целый спектакль, целая жизнь.

Нина в исполнении очень молодой актрисы Ольги Белобровой — совсем девочка, нервная, экзальтированная до крайности. Такие, как она, обычно не могут выбрать: то ли стать балериной, то ли кинозвездой, то ли моделью. В театр она играет, как и в любовь, — нечем же заняться, а тут так весело, так необычно: богема! Потому и выучила текст какой-то странной пьесы. Смешно придуман треплевский театр. Это ведь очень важно для «Чайки». Нервный провинциальный юноша задумывается о судьбах вселенной. (Где же еще и думать об этом, как не в российской глуши?) А из подручного материала — одна дачная бочка. Мистерия о Мировой душе происходит в большом резервуаре для воды без всякой мистики и торжественности. В каскаде водяных брызг из бочки выскочит мокрая Нина. Ей все радостно. Ничего она не понимает про мировую душу, про дьявола, про холод и пустоту. Она весело, счастливо выкрикивает текст и, правда, хороша своей юностью, наивностью, детским своим лепетом. И Костя будет умирать от любви и восторга. И поэтому взъярится, впадет в истерику, услышав сакраментальное: «Пахнет серой…» Этот удар он пережить не сможет никогда.

А про Нину забудут, и она долго будет сидеть в бочке, пережидая вспыхнувший скандал. И высунется оттуда, мокрая, озябшая: «Очевидно, продолжения не будет, мне можно выйти…» Вот тут-то и подстережет ее проклятое искушение в виде Аркадиной (Людмила Михненкова). Именно в тот момент, когда Аркадина фальшиво, не скрывая иронии, похвалит ее, станет понятно, как пропадают эти глупые провинциальные девочки. Может, она и не решилась бы, но тут поманила еще возможность романа с писателем, который только потом обернется потерями и болью.

Истории этих молодых людей очень дороги режиссеру. Мне кажется, для него не столь уж важен вопрос: талантливы ли они. Для него важно другое. Искусство жестоко испытывает человека, искушает его, сбивает с жизненного пути, и мало кто доходит живым или хотя бы не искалеченным до конца… Костя рыдает, как ребенок, бросается к бочке посмотреть, там ли Нина. Не слышит Дорна (Василий Решетников), который, утешая его, и пульс пощупал, и сердце послушал, потому что привык это делать как домашний врач. Но Костя нуждается уже в другом врачевании, и Дорн, как может, успокаивает его душу и душу глубоко уязвленной Маши (Екатерина Соколова). «Как все нервны» — здесь звучит замечательно точно. Уставший от жизни доктор просто потрясен тем, что люди еще не устали страдать.

Здесь понятно, что Рыбкин вспомнил о первоначальном варианте пьесы, где Маша — дочь Дорна. Чехов не хотел буквальности, определенности, потому и отказался от этого. Но догадываться никто не запрещает. В спектакле этом вообще все связаны какими-то давними запутанными родственными отношениями. Сорин привычно завязывает Косте вечно болтающиеся шнурки, Костя так же привычно стрижет дядю. Оба нежны друг с другом. Видно, что уже многие годы Дорн отбивается от навязчивой любви Полины Андреевны. Согрешил когда-то по глупости и всю жизнь расплачивается. Ему осточертел Сорин, лечить его он не хочет, их перебранка длится тоже много лет. Все друг к другу привыкли.

Сорин Алексея Исаченко беспомощный, чут. кий, страдающий человек. Ощущение истекающей жизни у него очень острое, доводящее его до отчаяния: «умирать и вам будет страшно». В четвертом акте он чуть ли не кричит это с угрозой непонятно кому. Он влюблен в Нину почти неприлично, по-стариковски, когда не стесняются, прикрываясь возрастом, и погладить, и подержать на коленях, как девочку. Ей неловко, неудобно, но приходится терпеть.

Когда Аркадина говорит о том, какая жизнь кипела тут, на этих берегах лет десять-пятнадцать назад, становится понятно, что и у нее что-то было с Дорном. Потому так и ревнует Полина Андреевна, очень смешная и узнаваемая в исполнении Светланы Ильиной. Она старательно чтокает, как многие мещаночки, стремящиеся выглядеть интеллигентно.

Ни в ком из них нет пошлости, кроме Шамраева, который у Валерия Дьяконова тоже не принципиальный хам. Просто у него свои проблемы: «Где я возьму хомуты?» А барыне, видите ли, ехать надо. Аркадина наблюдательна, ревнива, уверена в себе как актриса и мучительно неуверенна как женщина. Она не пропускает ничего, что грозит ее эфемерному счастью. Стареющая Аркадина органически не может переносить рядом юную Нину. Ей просто физически неприятно это соседство, как и присутствие сына.

Л. Михненкова (Аркадина), О. Белоброва (Заречная), Я. Алленов (Тригорин). Фото из архива театра

Л. Михненкова (Аркадина), О. Белоброва (Заречная), Я. Алленов (Тригорин).
Фото из архива театра

Когда Полина Андреевна произносит «Время наше уходит», Аркадина болезненно отстраняется — это не про нее. Она мастерски борется за Тригорина (Яков Алленов). Немного перебарщивает режиссер по части любовного садизма, заставляя ее привычно ворочать, трясти и даже хлестать Тригорина, взбадривая его вялую кровь.

Хотя Тригорин совсем не вялый и даже вполне активный в сценах с Ниной. Просто отношения с Аркадиной настолько изжиты, что само ее присутствие как будто замораживает его. Он рвется из этих цепких объятий, цепляется за вспыхнувшее к Нине чувство, но не способен вырваться. Да и писательство губит, высасывает из него все силы. Вспомнив о записной книжке, он тут же роняет Нину, как куклу: скорее записать. О творчестве говорит как о муке, зло, отчаянно, не рисуясь перед Ниной, а, скорее, для себя.

Каждый достоин сочувствия в этом спектакле, в каждом прочитывается не очень сложившаяся жизнь. Главное, нет явного противостояния: двух актрис, двух писателей, старых и новых форм, ретроградов и новаторов, борьбы поколений. Нет так называемой концепции. Их в «Чайках» множество, и они, на мой взгляд, губительны для чеховской драматургии.

Не случайно одно из самых важных открытий, сделанных Станиславским, заключалось в том, что он понял: пьесы Чехова «глубоки своей неопределенностью», «слишком подробный психологический анализ, обнажающий душу», разрушает эту зыбкость и неопределенность, лишает зрителя важных догадок. Можно трактовать героев так или иначе, но нельзя ничего договаривать за Чехова, нельзя ставить точки вместо его многоточий.

Е. Соколова (Маша). Фото из архива театра

Е. Соколова (Маша).
Фото из архива театра

Там, где режиссер не удерживается и расставляет свои решительные знаки препинания, прекращается живая жизнь и начинаются режиссерские кроссворды. Один из главных кроссвордов, не разгаданных мною, — Маша. В спектакле Олега Рыбкина красивая стильная Маша гораздо интереснее Нины, глубже ее. И она любит Треплева почти маниакальной любовью. От такой любви избавиться невозможно. Она преследует его, бесконечно ненавидит Нину, то ли вытесняя ее физически, то ли пытаясь оказаться на месте Треплева и чуть ли не овладеть ею.

Пьеса сопротивляется и грубости, и какой-то совсем уж буквальности смысла. Маша шарахается по кустам, в темноте бесконечного вращения круга и, кажется, спит со всеми подряд. Угрозу, вскользь брошенную в третьем акте: «Если бы он ранил себя серьезно, то я не стала бы жить ни одной минуты», — она исполняет после выстрела Кости, убивая себя то ли физически, то ли символически. Умозрительность образа, заданная режиссером, ставит актрису в тяжелые условия. Она несет на себе бремя концепции, которую трудно присвоить. Хотя замечательно играет любовное томление, которое терзает ее душу и тело.

Второй кроссворд совсем не интересен. В четвертом акте появляются гламурные девушки-зайчики, бесконечно суетящиеся вокруг Кости, как знак того, что Треплев изменил себе и стал глянцевым писателем. Это вообще-то понятно и так. А девушки-зайки, на мой взгляд, сильно мешают, разрушая живую ткань действия, которое сгущается, драматизируется в четвертом акте, обнаруживая исчерпанность этих жизней.

Появление Нины, больной, несчастной, почти безумной, что-то лепечущей насчет творчества, ненадолго возвращает Треплева в реальность. Ничего у этой девочки не вышло, она ошиблась. И любовь обманула, и театр. Замечательна сцена, где она карабкается по лесенке на ту самую бочку и перевешивается через край, как брошенная марионетка, как отчаявшийся ребенок. И бочка прозрачна в четвертом акте, и туалет-раздевалка, и все как-то обнажило свою суть, все лишилось телесности, материальности.

Нина уходит в сумасшествие, в несчастье, в погибель. И Костя уходит, потому что жить больше не может. На боковом экране возникают лица прекрасных великих актрис. Всех их поглотило страшное чудовище, требующее взамен славы и успеха всего лишь одной жертвы — жизни.

В спектакле Рыбкина самая молодая и, кажется, самая гармоничная чеховская пьеса предстала как драма сегодняшней жизни, в которой все изменилось. И все осталось прежним. Герои чеховской «Чайки» переживали драму русской интеллигенции, находившейся на сломе веков и нравственных ориентиров. Герои сегодняшней «Чайки» не столь интеллигентны, но так же живут на сломе веков и так же растеряны. Только ориентиров уже совсем не осталось.

Август 2008 г.

Митина Татьяна

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Это очень гармоничный спектакль. Вдумчивый и негромкий, интеллигентный и стильный. Да-да, речь идет о спектакле по пьесе Мартина МакДонаха «Человек-подушка» в постановке Екатеринбургского ТЮЗа.

Режиссер Олег Гетце, замечательный актер и педагог, и его коллеги подошли к пьесе драматурга-провокатора, будто не заметив ее «скандального шлейфа». Никакого сладострастно-изощренного смакования подробностей или нарочитого запугивания зрителя. Спектакль не пытается шокировать, агитировать, обличать — он, скорее, призывает к соразмышлению, к тихому и трудному внутреннему поиску ответов на глобальные вопросы. Эти вопросы — о смысле человеческой жизни, о цене творчества и об ответственности творца (в том числе и Творца), о свободе выбора и многом-многом другом — не навязаны, не «выкрикнуты» в спектакле, а незаметно, как бы сами собой проступают в сознании зрителя, требуют ответов. Тогда и приходят эмоции — страх, шок, гнев от собственной беспомощности и т. д. Актеры на сцене существуют внутренне неторопливо, и, хотя по действию то и дело кто-то кричит, бьется в истерике или просто повышает голос, главную интонацию можно определить словами негромко и бережно. Думается, именно это заставляет сложного разновозрастного екатеринбургского зрителя завороженно следить за происходящим в течение трех с лишним часов.

Нет ни одной лишней детали. Почти пустая площадка — черный кабинет, куски оргстекла, простейшая мебель, точечный свет, выхватывающий из темноты то лицо персонажа, то силуэт, то маленькую наивную куколку с лицом Катуряна. Аскетичная и выразительная сценография Анатолия Шубина подхвачена деликатным световым решением Евгения Захарова, здесь все работает и на смысл, и на атмосферу, все соразмерно актеру, проявляет его, обеспечивает постоянный крупный план. Разные театральные жанры соединились в спектакле чрезвычайно органично, Олегу Гетце и его коллегам, кажется, удалось найти универсальный ключ к сложнейшей пьесе. Актерские работы Олега Гетце и Ильи Скворцова (Катурян Катурян), Геннадия Хошабова (Тупольски) — это пример настоящего хорошего психологического театра. При этом за спиной Катуряна маячат за стеклом, как воспоминание, утрированные фигуры Отца (Виктор Поцелуев) и Матери (Галина Белова), кукольными движениями обозначающие избиение младшего сына. Смотреть на это не страшно, но осознавать, что же на самом деле происходило в семье будущего писателя, — страшно очень. Те же Поцелуев и Белова, иллюстрируя рассказ про маленького Иисуса, выбегают на сцену, свирепо вращая глазами, хохоча и рыча, — гиньоль. А Катурян, рассказывая своему брату Михалу историю Человека-подушки, мастерит из носового платка кукольную головку и надевает на указательный палец. На поклоны все исполнители выходят с кукольными двойниками. И «большие» актеры выглядят адвокатами своих «маленьких» персонажей, пусть и совершающих самые ужасные, непростительные поступки…

Успех спектакля лежит где-то в области мотивации его создателей. Думается, им было интереснее разбираться с людьми — замученными, подавленными, ищущими, по-детски наивными и жестокими, обреченными и побеждающими благодаря силе духа, — чем просто ставить скандальную, наводящую ужас на обывателей пьесу популярного драматурга.

Июль 2008 г.

Брандт Галина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

М. МакДонах. «Человек-подушка». Екатеринбургский ТЮЗ.
Режиссер Олег Гетце, художник Анатолий Шубин

Пьеса про Человека-подушку, который помогает деткам не только понять, что жизнь — ужас, боль, страдание, но и расстаться с этим кошмаром побыстрее, поставлена в Екатеринбургском ТЮЗе. В ней говорится о девочке Иисусе, которую приемные родители распяли на кресте, а потом заживо похоронили, оставив в гробу воздуха на три дня — проверить, воскреснет или нет. А другая девочка накормила папу, который ее тоже мучил, яблочными человечками, вставив в них бритвенные лезвия. А голодному мальчику, отдавшему половину последнего бутерброда эффектному незнакомцу в черном плаще, тот отрубил пальчики на ногах, и на запах стали сбегаться крысы… И т. д. и т. п.

Имя ирландца Мартина МакДонаха — культовое только в узком кругу профессионалов, и только они будут разбираться, над чем здесь глумится автор, продираться к каким-то только им ведомым смыслам, — думала я в состоянии близком к коме после одного из прогонов спектакля в феврале. Нормальный зритель ТЮЗа гнилыми помидорами кидаться, конечно, не станет (у него их с собой просто нет), но какую-нибудь акцию протеста устроить может. В самом деле, история про писателя — автора всех этих «чудесных» сказок, которые он с большим удовольствием весь спектакль и рассказывает, про его брата-дебила, убивающего под прямым воздействием этих сказок реальных детей, и про двух кафкианских следователей, которые ведут свой «процесс» над ними в застенках некоего тоталитарного государства, — история, мягко говоря, странная, абстрактная и явно провокационная. Заподозрить наличие в ней дидактической морали об ответственности писателя, о его, так сказать, долге «предугадать, как слово наше отзовется» — трудно (хотя на поверхности лежат как раз «слово» писателя и «отзыв» в виде прямого воплощения впечатлительным братом ужастиков в жизнь), слишком очевидна авторская ирония по отношению к какой-либо дидактике. Да и кому понятна будет вся эта гремучая смесь изысканно-культурологических отсылок с примитивом детских страшилок?!

О. Гетце (Катурян), А. Журавлев (Михал). Фото Е. Литвинова

О. Гетце (Катурян), А. Журавлев (Михал).
Фото Е. Литвинова

На спектакле (а это был четвертый или пятый показ) биток был полный. Сидели на подоконниках, стояли в проходе. Был обычный тюзовский зритель, в последних рядах группа старшеклассников оттягивалась по полной, даже задержали третий звонок — постановщик и исполнитель главной роли Олег Гетце вышел на сцену и без особых деликатностей объяснил про поведение в театре. Но вот началось действие: какого-то писателя допрашивали следователи, непонятно о чем, где и когда. История развертывалась медленно, не столько в длину, сколько в ширину, обрастая все новыми и новыми обстоятельствами, рассказами, сказками. Так вот свидетельствую, что эту неспешно разворачивающуюся странную историю юный зритель смотрит как загипнотизированный, в напряженной тишине и с таким же («боюсь пошевелиться!») вниманием.

На сцене, правда, и в самом деле творилось что-то магическое. Магия была и в почти пустом темном пространстве с обрезками стекол-зеркал, свисающих в глубине, и в маленьких куколках — участниках рассказываемых историй, и в больших механических куклах-людях оттуда же и из воспоминаний писателя о собственном детстве, и в музыке, то пародийно-устрашающей, то совсем мягкой и лиричной. Но главная магия творилась актерами — исполнителями четырех главных ролей. Олег Гетце, интересный, высокий, телесно раскованный обычно на сцене артист, исполнитель Вронского («Дневник Анны К.»), Транио («Укрощение строптивой»), Трубадура («Бременские музыканты»), здесь скромный, робкий и растерянный провинциальный интеллигент. Сказки свои он рассказывает мягким голосом, относясь к каждому слову с большой бережностью, как к немыслимой драгоценности. Вопиющее несовпадение текста этих дурацких сказок, который слышит зритель, и отношения к нему героя рождает первую тайну. И, как и положено в настоящем театре, где действие важнее слова, герой, конечно, побеждает: зритель как на поводке идет за ним, уже не разбирая дороги. (Справедливости ради не могу не сказать, что и виденный мной на прогоне Илья Скворцов, играющий в очередь, так же магически притягателен.) Фантастическую фигуру создает Алексей Журавлев в образе брата писателя, в детстве замученного родителями и оставшегося по этой причине вечным ребенком. Он настолько логичен в своем особом восприятии жизни, настолько искренне распахнуты навстречу брату его огромные голубые глаза, так убедителен и уверен громкий, как бы на одной ноте, надтреснутый голос, что, поддавшись его обаянию, забываешь, что это изощренный убийца невинных детей. Отношения «писателя с братом писателя», несмотря на споры и обиды, полны неподдельной любви, нежности и взаимопонимания. И история детства самого писателя, разыгранная в отличие от сказок большими куклами-людьми, — про то, как любящие родители (Галина Белова, Виктор Поцелуев), взращивая в нем творца, зверски мучили в соседней комнате брата, и про то, как он, узнав об этом, родителей задушил, — должна, видимо, служить подтверждением этих чувств. Из любви он, как человек-подушка, задушит на наших глазах и самого несчастного брата. Там, где жестокость и насилие — основные атрибуты жизни, любовь тесно связана со смертью.

Пара следователей вносит достойную лепту во всю эту фантасмагорию. У каждого из них какая-то своя траектория жизни, и эта внутренняя сосредоточенность отчетливо транслируется со сцены актерами. «Злой» следователь Дмитрия Михайлова, которого с первых мгновений переполняет ненависть к писателю, на сцене — просто энергетический вулкан. Его коренастая накачанная фигура, жесткие черты лица, мощный голос намертво приковывают к себе внимание. Лишь к финалу раскроется, что его жестокость — тоже от «любви к детям», что она результат насилия над ним в детстве отчима. Свои тайны есть и у «доброго» изысканно-инфернального в исполнении Геннадия Хошабова следователя. После того как утонул его сын, он сочинил рассказ про бредущего по рельсам глухого китайского мальчика, которого догоняет мчащийся на всех парах поезд. Правда, старый мудрец в башне спасает ребенка от неминуемой гибели. Может, поэтому, а может, по другой причине рассказ его позиционируется, в отличие от сказок главного героя, как бездарный. И может, поэтому, а может, по другой причине, но именно следователь Тупольски совершит в финале главное злодеяние, и таким образом они с напарником поменяются «характеристиками».

О. Гетце (Катурян). Фото Е. Литвинова

О. Гетце (Катурян).
Фото Е. Литвинова

Все чувства, переживания, оценки отыгрываются артистами без какой-либо иронии, стеба, насмешки. Все очень серьезно и значительно. Кто здесь на самом деле талантливый, кто бездарный, кто руководствуется добром, кто злом, где любовь, где жестокость? В этой системе координат совсем другие правила. И может быть, в этом как раз суть, в этой, так сказать, общей массе ощущений узнается то, что и составляет, собственно, существо нашей жизни. Сейчас очевиден разрыв между пониманием и ощущением. Наши головы явно отстают от наших тел. Тела функционируют (и соответственно ощущают) в новом — стремительно изменившемся за последние десятилетия — режиме жизни, а головы продолжают думать и понимать в системе привычных категорий. Жизнь сопротивляется. Философии перестают работать (не отсюда ли и провозглашенная еще в конце прошлого века «смерть философии»?). А искусство, как интуитивный прежде всего проводник, транслирует этот разрыв. И потому спектакль оказывается данным нам в ощущении, но заблокированным для понимания. Тело — принимает, голова сопротивляется.

В екатеринбургской межвузовской студенческой газете «Студень» статья про этот спектакль начинается с таких признаний: «Вы когда-нибудь ловили себя на мысли, что смотрите на что-то отвратительное или страшное, но не можете оторвать взгляда и продолжаете это делать? На протяжении всего спектакля у меня было именно такое чувство… было противно смотреть, но не смотреть было невозможно». Восемнадцатилетняя Светлана Щавелева назвала свой материал «Страшная „сказка“ о главном». Что-то страшное и главное для молодых людей, видимо, схватил макдонаховский писатель в своих сказках и, вслед за ним, — Екатеринбургский ТЮЗ в своем спектакле.

В самом деле, ведь человек из маленьких подушечек, внешний вид которого рождает ощущение мягкости, тепла, спокойствия и уюта, хочет защитить начинающего чувствовать взрослую жизнь ребенка от страха, одиночества и боли. На уровне идеологии — кошмар. На уровне первичных телесных реакций — завораживающая притягательность. Или наш с вами мир, в который вступает сегодня маленький человек, — не есть мир, полный страха, одиночества и боли? Так чего же мы хотим…

Апрель 2008 г.

Дмитревская Марина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

«СНЯТСЯ ЛЮДЯМ ИНОГДА…»

Когда в детстве по радио звучала песня про голубые города — «мы на край земли придем, мы заложим новый дом», — я, естественно, плохо представляла себе этот край и уж никак не могла предположить, что по прошествии десятилетий окажусь среди тех, кто таки построил этот самый «новый дом», прибив на сосне табличку «Нижневартовский Городской театр».

Сначала сюда приехала и организовала любительский театр «Скворечник» Наталья Наумова. Рядом вел секцию ушу Игорь Креймер. Об этом студийном периоде оба они вспоминают так, как все мы — о молодости и времени, когда дело начиналось…

И. Креймер, М. Зайчикова, В. Зайчиков, Н. Наумова. Позади — тайга. Фото М. Дмитревской

И. Креймер, М. Зайчикова, В. Зайчиков, Н. Наумова. Позади — тайга.
Фото М. Дмитревской

Но Натальей Наумовой овладела идея сделать в городе профессиональный театр. Студийцев начали заочно обучать в Екатеринбурге, а под театр удалось получить здание бывшей нефтяной биржи. Пока оно перестраивалось, Наташа упорно звала из Челябинска в «Вартовск» («Нижне» — здесь не произносят) чету Зайчиковых. Маргарита — режиссер (они знакомы еще с детской драматической студии в Кемерово), Вячеслав — художник. Уговаривала долго. Приехали… а театр пришлось перестраивать еще пять долгих лет… И все это сделали, обжили, натопили они — четыре человека, две равно уважаемых театральных семьи. И до сих пор вместе. Креймер — директор, Наумова — художественный руководитель, Маргарита Зайчикова — главный режиссер, Вячеслав — главный художник.

Вячеслав Зайчиков. С первого дня мы перестраиваем театр, оснащаем. Вот дожили уже до того, что появился хороший рояль и в фойе проходят музыкальные вечера…

Марина Дмитревская. Каждое дело начинается с романтического периода. Потом наступает усталость, время кризисов, разногласий. А у вас?

Игорь Креймер. Из нашей четверки всегда есть кто-то, у кого остается трезвая голова. И выруливаем.

Наталья Наумова. Даже пьем по очереди. Перемигиваемся согласно расписанию и ситуации — и кто-то всегда за рулем… Моя твердая позиция (есть и будет, пока я здесь), что из каждого положения можно выйти достойно и по-человечески. Нельзя ругаться до потери пульса, чтобы потом невозможно было смотреть друг на друга.

Маргарита Зайчикова. Да ладно, до такого пульса мы и не ругаемся.

Н. Н. У нас есть несогласия…

В. З. …но вместе мы составляем огромную силу. Они — огромную, а мы с Игорем — силу…

На улице минус 45°, а на картине Вячеслава Зайчикова по-летнему теплый кот танцует горячее танго с рыбой. Чем закончится танец — неясно… Вообще весь театр «обработан» его остроумной художественной рукой. Это не только выставки прекрасных эскизов и «веселых картинок». Кажется, каждое утро он встает с новой идеей: а не прибить ли к этой стенке маленький стул для книги отзывов? И тот закуток обжить…

«— Скажи-ка, дядя, ведь недаром?

— Недаром… — дядя отвечал».

Это тоже его, Вячеслава Зайчикова, сочинение. Хотя многое-то — даром, надо только приложить руки. «У нас нет склада, поэтому держимся эстетики бедного театра, — поясняет Зайчиков. — Так что нужна фантазия».

А Игорь Александрович Креймер — ныне вице-президент Российской федерации ушу, сам чемпион и тренер многих чемпионов России — постоянно ездит на соревнования в Китай, и в его кабинете стоит специальный столик для чайных церемоний. Чаи здесь наливают самые разные…

ЧАЙ ПЕРВЫЙ

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова. Фото М. Дмитревской

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова.
Фото М. Дмитревской

Марина Дмитревская. Семья Зайчиковых, когда Наташа позвала вас сюда из Челябинска делать театр и вы приехали, у вас был свой «Славянский базар»?

Маргарита Зайчикова. Он был у нас много лет, пока мы отнекивались и отказывались. Я даже не знаю, какой момент был переломным и чем она нас взяла. А, нет, знаю: когда здание уже стояло…

Наталья Наумова. …и я сказала: или вы едете — или я отказываюсь от идеи профессионального театра в этом городе. Без вас я этого делать не буду.

М. З. А потом прошло пять лет, пока все переделали под нормальный театр. И я думала — вот придут зрители, я выйду к ним и скажу: «Сволочи, ничего-то вы не знаете про наши муки, а пришли и сели в кресла…»

М. Д. Когда вы только начали театр, что было нужно этому нижневартовскому зрителю?

М. З. О, они хотели многого! Первое, что мы сделали, — опросили педагогов, врачей, разные слои населения, чего они хотят. И оказалось, что 90% местной интеллигенции заканчивали институты в Москве, Питере, Омске, Новосибирске, Челябинске и студентами все они были театралами (а коренного населения здесь нет). И мы получили картинку. Все они писали: «На Большой земле всегда хожу в театр». И самое сложное было преодолеть тенденцию: на Большой земле мы в театр пойдем, а здесь нет (мол, что тут, в Нижневартовске, может быть?). У нас было много смешных эпизодов, но один — исключительно показательный! Семья. Жена говорит: «Я только на антрепризу, во Дворец спорта». А муж: «Нет, я к своим». И вот встречаются они за ужином. Жену трясет от негодования, а он счастлив, как ребенок.

Первый год к нам ходили одни тетки с детьми — хоть ты убейся. Потом вдруг все изменилось: 50 на 50 молодежи и пожилых. Есть уже любимцы публики, например Валёк Горбатов. Просит — не давайте зрителям мой телефон… А самое главное — в театр пришли мужики. Почему? А потому что жена ходит и ходит… Что ж ей там, медом намазано? Надо пойти посмотреть. И мужиков теперь половина. Хотя какой может быть театр зимой в минус 52°? Специально машину разогревать, чтобы ехать?

Из окна гостиничного номера (прямо внутри театра) были видны нефтяные вышки. Кажется, протяни руку — и вот оно… Но визуальная концепция, как оказалось, не имеет отношения к жизни Нижневартовского театра: в городе тяжелым трудом, за весьма скромные по нынешним временам зарплаты нефтяники добывают «черное золото», а средства от добычи идут в Ханты-Мансийск и далее к центру, превращаясь в золото реальное и в огромные зарплаты служащих нефтедобывающих компаний… В это время город и вместе с ним театр живут на скромном бюджете…

ЧАЙ ВТОРОЙ

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова. Фото М. Дмитревской

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова.
Фото М. Дмитревской

Игорь Креймер. Ситуация у нас очень хорошая. Можно говорить все, что угодно, но вы видите: у нас есть театр, мы получаем бюджетное финансирование. Хотелось бы, конечно, больше, но мы живем, творим, свободны в репертуарной политике…

Вячеслав Зайчиков. …Хотя кое-где по России цензурные ветры уже дуют.

Наталья Наумова. А мы делаем то, что хотим, ставим то, что считаем нужным. Театр ездит на фестивали, хотя поездки стоят отдельных усилий. Но мы их делаем.

И. К. Если мы какую-то целевую программу замыслили — рано или поздно она осуществится. В этом отношении нам повезло…

Н. Н. …Хотя пробить что-то бывает сложно. Отношение к культуре все равно как к массовикам-затейникам. Давно, со времен перестройки пошло: вы должны развлекать. К тому же нет пророка в своем отечестве, к нам приходят люди, смотрят наши спектакли и не верят: это что, не москвичи? Это ваши актеры? А чего они тогда в Москву не едут?

Марина Дмитревская. Если бюджетное финансирование, о котором так вдохновенно говорит Игорь, достаточно, почему вы, как я слышу, называете Наталью Ивановну «почетной дояркой»?

Н. Н. Конечно, без спонсоров тяжело, но вдруг появляются люди, которые дают нам деньги от своего бизнеса. Например, Торговый дом «Промэлектроснабжение». В этом сезоне наши поездки по фестивальным приглашениям стали возможны потому, что они оплатили билеты. Некоторые наши актеры-скептики поражаются: как так — люди отдают свои деньги?! Есть и небольшая разовая помощь. Придет человек, посмотрит — и остается. Как «Запсибкомбанк». Благодаря Игорю Ивановичу Цыпляеву мы отучили первый актерский курс. Они любят театр, хотя помогают сейчас редко: головной банк в Москве…

И. К. Да завали театр деньгами, покрой его куполом из купюр — мы все это израсходуем и нам все равно чего-нибудь да не хватит!

Маргарита Зайчикова. Я тебя, Саныч, слушаю и буквально не узнаю окружающей действительности: как будто нас заваливают деньгами, как будто мы просто в шоколаде… Слушайте, мы вообще с вами странно начали разговор: не с творческих вопросов, а с материального обеспечения. Но куда бы я ни приезжала — на семинар или встречу, — я всегда боюсь говорить, откуда я приехала. Потому что как только произносишь: «Нижневартовск. Ханты-Мансийский автономный округ», — сразу следует реакция коллег: ну, вам-то что… Получается — все, что мы делаем, происходит благодаря деньгам, которыми мы якобы тут завалены. И это глубоко оскорбляет меня лично, потому что ни одного года из бюджета больше 1 млн рублей мы на постановки не получали. Ну, 1 100 000. И когда разговариваешь с Екатеринбургом или Саратовом — у них там несопоставимо больше, а каждый раз все сводится к нашему мифическому богатству. Я стараюсь даже не говорить, откуда я: из провинции — и все. Да, наши планы реализуются, Игорь прав. Но благодаря чему? Не потому, что мы живем в Ханты-Мансийском округе, а потому, что изначально мы договорились: как олени обороняются от волков рогами в сторону опасности — так и мы четверо становимся рогами в разные стороны…

ТВОРЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ…

Я посмотрела в Нижневартовске четыре спектакля подряд.

«Русский анекдот» не только оформил, но и поставил Вячеслав Зайчиков, соединив три драматических анекдота. Начало ХХ века («За 20 минут до звонка», сценка Михаила Чехова, украшенная еще строчками из «Жалобной книги» Чехова Антона). Середина ХХ-го (провинциальный вампиловский анекдот «20 минут с ангелом»). Начало ХХI-го («Сантехнический роман» по пьесе В. Сигарева «Любовь у сливного бачка»).

Давно я так не смеялась в театре. Спектакль не претендует на глубокомыслие, он сделан именно как беспримесный анекдот (недаром на картине Зайчикова кот танцует с рыбой…). В каждую секунду режиссер чувствует смешное, существует в этой стихии. Он не выдавливает из зала смех, он кормит зал смехом, режиссерски претендуя только на одно: на актерский кураж. И они «дают стране угля»!

Е. Наумов (Угаров), В. Горбатов (Анчугин). «Двадцать минут с ангелом». Фото В. Зайчикова

Е. Наумов (Угаров), В. Горбатов (Анчугин). «Двадцать минут с ангелом».
Фото В. Зайчикова

Главный «шахтер» на этой шахте Евгений Наумов. Это практически его бенефис. Страстный ревнивый Муж — «медведь», разыскивающий на станции свою Жену-картежницу и равный по темпераменту Смирнову из чеховского водевиля. Дебильно-похмельный Угаров, а затем «сепелявый» сигаревский Сантехник — идиот, в которого влюбляется экзальтированная Поэтесса (Людмила Прилепина) и который перерождается в элегантного (но не менее дурного) маэстро с бабочкой, в то время как она от столкновения с реальной жизнью в лице сантехника приобретает абсолютно запущенный вид…

У Мейерхольда в его системе амплуа был «Клоун, шут, дурак, эксцентрик»: четыре — в одном. Эти четыре — в одном Евгении Наумове: богатырский темперамент, комический дар, сценическая наивность ребенка-переростка, необычайная серьезность и как будто отсутствие чувства юмора, что и дает комический эффект. Большой, как будто неуклюжий, с асимметричным лицом и глазами-буравчиками… Его персонажи — дураки, а он — эксцентрический клоун, внешне меняющий лихие парики, а внутренне — характерность.

Смех — смехом, но в том спектакле, который видела я, не случилась драматическая встреча вампиловских пьяниц с ангелом Хомутовым (Александр Лебедев) — человеком, у которого только что умерла мать. Слово «анекдот» было воспринято буквально, и актер не держал предлагаемых Вампиловым обстоятельств.

Зайчиков — художник, каждая сценка выдержана в стилистике времени, но времени как будто срисованного из старых журналов. Первая (на станции) похожа на иллюстрации в каком-нибудь «Будильнике» или «Осколках». Типажи второй словно слезли с картинок из журналов 1960-х…

«До последнего мужчины» Елены Ерпылевой и «Барьер» по повести Павла Вежинова сделала Маргарита Зайчикова.

«Барьер» — символическая история о Композиторе, встретившем девушку, способную преодолевать земное притяжение (фильм «Барьер» был снят давно, немногие его помнят).

Играют трое, но доктор Юркова (Евгения Цариценская) — лицо фунциональное, лишь излагающее Композитору некоторые сведения о Доротее. Главные же, как и в повести, они — Доротея (Анна Наумова) и Композитор (Евгений Наумов).

А. Наумова (Доротея). Фото В. Зайчикова

А. Наумова (Доротея).
Фото В. Зайчикова

Е. Наумов (Композитор). Фото В. Зайчикова

Е. Наумов (Композитор).
Фото В. Зайчикова

Читатель вправе заинтересоваться — что, в театре сплошь Наумовы? Не сплошь. Но Анна и Евгений, дети Натальи Наумовой, — талантливые и очень разные актеры. Когда-то я писала о том, как замечательно Аня играет моноспектакль об Эдит Пиаф (см. «ПТЖ» № 38). Он проехал многие фестивали, живет семь лет, а глядя «Барьер», я думала, что хрупкой, острой, смешной, серьезной, грациозной и нелепой Анне Наумовой надо обязательно сыграть Элизу Дулитл в «Пигмалионе», что по ней плачут «Жаворонок» Ануя и володинская «Дульсинея Тобосская»…

Но пока она играла Доротею — странное маленькое существо, не знающее, как мысли появляются у нее в голове, воображающее себя героинями книг, которые читает, и… умеющее летать. Импульсивная девочка-девушка и спокойный, вальяжный Композитор — как две несовместимые стихии, инь и янь, воздух и земля. Только смерть Доротеи, улетевшей (или выбросившейся?) из окна, оставит Композитора до конца своих дней жить с чувством: он — посредственность, испугался полета-любви, испугался жить.

«Барьер» играют трое, основных героев двое, но главная тут она — Доротея. Наумовой надо сыграть существо, о котором можно сказать: «…она была сон, плод горячечного воображения». И она играет одновременно нелепую Элизу Дулитл, влюбившуюся в Хиггинса, и героическую маленькую Жанну, умеющую летать, хотя это и невозможно. Просто она слышит голоса…

Актеры — в шаге от нас, сидящих на сцене, крутой небольшой амфитеатр за их спиной — как лестница в небо… Он играет на трубе, она — на скрипке, они — два разных инструмента…

Маргарита Зайчикова делает спектакли очень тщательно, подробно. Разбирая, строя, оснащая…

Автор пьесы «До последнего мужчины» Е. Ерпылева живет в Когалыме (это тоже Югра), этот спектакль — окружная премьера. Лохматый мир российского абсурда a la Нина Садур крутится здесь вокруг истории про несчастного Гришуню (Сергей Лесков) и его любовь. Это все его видения, воспоминания, встречи и метания Гришуни между Стюркой 1 и Стюркой 2 (Людмила Прилепина). Но Садур писала кратко и жестко, а Ерпылева пишет очень литературно, пьеса — ее собственный лирический «фантазм» о России. Зайчиковы сделали спектакль замысловатый и суматошный, а бред, печаль и абсурд российской жизни отчетливее и сильнее всего проступают в немногословном, большом Воване (Евгений Наумов), с которым Гришуня пьет на боковых местах плацкартного вагона, едущего по России…

«Дембельский поезд» по пьесе Александра Архипова три года назад поставил Антон Коваленко, два года назад он стал лауреатом фестиваля «Белое пространство», а в июне этого года получил премию на фестивале «Коляда-Рlays» в Екатеринбурге.

Этот отлично сделанный, продуманный и сыгранный спектакль хорош изначальным ощущением «двоемирия», в котором живут раненые солдатики Женя-Алиса (прекрасная работа Валентина Горбатова), Тихон (Александр Лебедев) и Ваня (Роман Горбатов). Это не тот свет и не этот, это их уход в смерть — и чистилище, куда постепенно попадают они, в белых рубахах и кальсонах…

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля. Фото В. Зайчикова

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля.
Фото В. Зайчикова

…На экране — бегущие рельсы. Они стучат в ритме сердца (железная дорога снята камерой «с руки», изображение пульсирует…), увозя все дальше от жизни «цинковых мальчиков», и только иногда кому-то из них приходит мысль: «…будто не со мной». И исчезает.

Вся жизнь госпитальной палаты — нереальна.

«Сестра, шприц», — и появляется худенькая медсестра… с остроносым паровозиком в руках. В финале она выйдет опять, держа паровозик на руках, как младенца.

Доктор слушает больного, а вместо стука сердца — шум отъезжающего поезда…

Доктора здесь оборачиваются полевыми командирами, ключ от Байконура свисает с колосников — на нем пытается повеситься Тихон… Перепады ритмов, настроений, от игр, фантазий к медленному «отходу» — и все вне границ реальности, все — мерцание смыслов. Три актера, крепко сыгранные, спаянные (на войне — как на войне!), абсолютно достоверны, даже «киношны», тут правда существования реальных пацанов, только вдруг оказавшихся — где?

На сцене Нижневартовского театра.

ЧАЙ ТРЕТИЙ

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова. Фото М. Дмитревской

Н. Наумова, И. Креймер, В. Зайчиков, М. Зайчикова.
Фото М. Дмитревской

Марина Дмитревская. Первые годы ставили только вы или кого-то сразу приглашали?

Маргарита Зайчикова. Только мы.

М. Д. С какого момента вы почувствовали необходимость в приглашении других режиссеров?

Игорь Креймер. Я вообще против приглашенных. Я люблю только свои спектакли. Так же, как свои сапоги…

М. З. Ладно, Саныч, я поняла, что ты против. Объясню. Надо было преодолеть ситуацию, когда дети устают от родителей, а родители от детей. У нас все равно мамка и дети. Варяги вообще приживаются редко. Создаем все условия, но приезжих мало… Приглашать других режиссеров надо еще и потому, что я просто не в состоянии делать три спектакля в год. Нужны паузы. Кроме того, наступает момент, когда актеры вырастают из коротких штанишек и должны расправить крылья и ощутить себя в открытом, не только нашем театральном пространстве и времени. Им нужно работать с людьми другой группы крови, определений, мотивировок. Поэтому мы позвали Антона Коваленко, Леонида Архипова, Даниила Безносова. Мастер-классов, семинаров, куда мы их возили, стало уже не хватать. Нужен был другой опыт. Что-то еще хотела сказать важное…

И. К. Ты хотела сказать, что будешь ставить теперь что-то веселое! Вообще творческих планов столько! «Маугли» до сих пор не поставили, а у меня уже детвора выросла.

М. Д. Вы ставили спектакли со студией ушу?

И. К. Конечно! И «Китайские картинки», и «Соловей». Играли и профессиональные актеры, и дети. «Соловей» пережил три состава. Был смешной случай. На премьере первого «Соловья» сидел маленький мальчик. Мы устроили на спектакле лотерею и подарили ему учебник ушу. Через три года этот мальчик играл Соловья…

М. Д. А сколько надо новых названий в сезон для такого города?

Наталья Наумова. Три премьеры обязательно. Это при том, что у нас все спектакли живут очень долго.

И. К. А вообще мы существуем в режиме МЧС: только бы продержаться. Не успели открыться — трех мужиков в армию забрали, и два названия полетели.

М. З. Как мы тогда выжили…

М. Д. У меня ощущение, что у вас к тому же есть перпетуум мобиле — Слава Зайчиков. Впечатление, что каждый день он должен что-то изобрести…

М. З. Так и есть. Только неизвестно, откуда брать артистов. Здесь же нет театрального института. От студии «Скворечник» (это 1985 г.), из которой вырос театр, осталось всего трое: Женя и Аня Наумовы и Валя Захарко. Это немало, но поскольку мы перешли на другую систему отношений и работы, поскольку уже не до «сюсю-пусю», уже конвейер, фабрика, есть выпуск продукции, — не все смогли это принять. Ведь когда, например, в плохие экономические времена мы сами платили за коммуналку и зарабатывали на это спектаклями, — тут хоть убейся, а играй, иначе выключат тепло и свет…

И. К. Тогда всех колбасило, не только нас, бюджет трещал.

М. З. И еще одна важная вещь. Помимо уровня спектаклей, интереса зрителей, соответствия сегодняшнему театральному процессу, нас волнует общая атмосфера театра. Чтобы какая-нибудь бацилла закулисных интриг не проникла к нам. Хочется сохранить дух дома, семьи. И мы думали: как? А в принципе все просто: дай каждому роль. И сейчас у каждого, абсолютно каждого нашего актера есть свой собственный спектакль. Он там звезда. Каждый — звезда!

И. К. Рита, это нюансы внутренние, но больше давит внешний пласт.

М. З. Саныч, я тебя не понимаю. Если бы у нас завелась гадость, этот грибок съел бы нас изнутри, а внешние обстоятельства остались бы внешними, уверяю тебя.

И. К. Но мы с вами на сегодняшний день не защищены от произвола.

М. Д. В нашей стране никто от него не защищен!

М. З., Н. Н. и В. З. Вот именно!

И. К. Знаю двоих защищенных.

Владимир Зайчиков. Медведев и Путин? Ну ты, Саныч, молодец…

М. Д. Кому на Руси жить хорошо? Самое смешное — никому. И эти двое не защищены. Они еще и друг от друга не защищены. Не верю я в святые дружбы Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина. Даже у Герцена с Огаревым, знаете, легко было только в детстве на Воробьевых горах.

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля. Фото В. Зайчикова

«Дембельский поезд». Сцена из спектакля.
Фото В. Зайчикова

М. З. Про репертуар. Это общие трудности: как и туда сесть, и это съесть? Как сделать кассу и не опуститься ниже уровня, который мы себе обозначили? Сейчас в репертуаре у нас «Сирано», «Король умирает», Островский, Чехов, Пушкин, современная драматургия. Ни одной дебильной бездумной комедии в репертуаре нет. Вопрос второй. Попробуйте собрать публику на замечательный «Дембельский поезд»!

Н. Н. Хорошие наши зрители, хорошие, не говори…

М. З. Все равно мы — как уж на сковородке.

В. З. Людям необходим герой, вот поэтому таким успехом пользуется «Сирано».

Н. Н. У нас было «Доходное место». Валёк Горбатов играл Жадова. Долго шел, надо было уже снимать. Прихожу в зал посмотреть, а зал встает, рыдает, ему цветы тащат. Да что такое?! И после одного спектакля я говорю: ребята, пока такой прием — будем играть.

Нужен герой.

В. З. Многие и в театр не ходят поэтому, говорят: наплачешься, нарыдаешься. Зачем?

М. Д. Хорошо, если наплачешься-нарыдаешься. А если «скорбное бесчувствие»?

М. З. Ведь и зрители диковатые случаются, театр и концерт слабо различают, в антракте дама говорит: «Мне „Аншлаг“ больше нравится…» И что с этим сделаешь?

В. З. История неигрового, псевдопсихологического театра, которая преследовала отечественный театр много лет, тоже нарушила отношения с публикой, которая хочет игры, радости…

М. Д. У вас в театре необычный звонок. Что это?

В. З. Это песня. «Саматлорский вальс». Типичный сюжет. Приехал молодой человек в эти снега, помногу работает, пишет любимой письма: приезжай, увидишь, что это за жизнь… Такие гимны были у многих молодых городов. Мы пригласили автора, он согласился — пускай звякает…

М. Д. А за счет чего растет город?

И. К. За последние десять лет вырос мало. Говорили — нефть кончается.

М. Д. А кончится — чем город будет жить?

В. З. А мы к этому не готовы!

М. Д. Ханты-Мансийск на этот случай готовится к туризму и охоте…

Н. Н. Нефти еще на много лет, но молодежь из города бежит. В зале много лиц предпенсионного и пенсионного возраста. В любительских коллективах тоже. Я говорю об этом начальству, но впустую. Где нефть — там перспектива, деньги, а культура края катастрофически стареет.

М. Д. Всегда бежали ближе к центру… Но все же, я думаю, если есть энергия места, не только уходят, но и возвращаются.

Н. Н. Творческий состав — да. А с обслугой катастрофа.

И. К. В нашем городе актер — профессия штучная. Их всего девятнадцать. Как держать?

М. Д. В 2005 году вы начали проводить фестиваль малых форм…

Н. Н. Тут нам помогают Ханты-Мансийск и город. И четырнадцать спонсоров. Сейчас мы его расширяем: выставки, фильмы. Чтобы был праздник.

В. З. И чтобы каждый из наших ощущал — у нас все впереди. А начинаем с собственного большого, населенного спектакля. Чтобы все познакомились с труппой, а наши чувствовали себя полноценными участниками фестиваля.

Н. Н. Был момент, Маргарита спрашивала: если мы закроемся (а была угроза), в какой театр пойдете? Ответ был стопроцентный: будем менять профессию. Это дорогого стоит.

К слову, когда возник театр, нижневартовские дети не знали, что нужно аплодировать. Они были на спектакле впервые.

Август 2008 г.

Брандт Галина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

«Коляда-Театр» набирает обороты. И дело даже не в количественных показателях: премьеры, гастроли, проекты, разрастание конкурса новой драмы «Евразия» до сверхмощного — 39 спектаклей! — международного театрального фестиваля современной драматургии «Коляда-Plays». Дело в том, что сегодня называется процессом самоидентификации: театр все отчетливей понимает и представляет себя, свою эстетику, круг своих тем.

Последние две премьеры — а это ни больше ни меньше «Женитьба» и «Король Лир» — отчетливо продемонстрировали этот процесс. Перед нами во всей своей взрывной силе предстает грубый площадной народный театр, готовый высмеять, снизить, опрокинуть любые абсолюты, ценностные вертикали, застывшие правила. И сделать все это ярко, жестко, агрессивно и безжалостно. Здесь актеры, не боясь предстать некрасивыми, демонстрируют уродство человеческих физиономий и тел, здесь стоит несмолкаемый хохот (почти уже безо всякого «сквозь слезы») над уродством наших душ.

Только Шекспиру и Гоголю находится пока место в театре «солнца русской драматургии» — в афише до сих пор были Николай Коляда, его ученики, «Ромео и Джульетта», «Ревизор» и «Гамлет» (экономические причины, которыми сам Маэстро объясняет этот факт, мы оставляем в стороне). Сочная, грубая, с безумными страстями материя шекспировского текста сдабривается фантасмагорическим гоголевским смехом. Смехом над Россией и ее «мертвыми душами». Что и говорить, не модно сейчас смеяться над Россией, магистральный тренд, откровенно отрабатываемый властью, противоположный — демонстрация национальной гордости и патриотизма. Но «Коляда-Театр» питается не модными трендами, а базисными ощущениями происходящего с нами и вокруг нас. Его лидер — художник отчетливо интуитивного склада — «кожей» чувствует сегодняшние настроения и экзистенциальные состояния людей.

На первый взгляд «Женитьба» и «Лир» — спектакли совсем о разном. «Женитьба», как в свое время и «Ревизор», — целый русский космос, воссозданный на крошечной сцене (постановщик, сценограф, музыкальный оформитель обоих спектаклей, как всегда здесь, одно лицо). Разудалые народные пляски в шубах, персонажи с раскрашенными под петрушек лицами, с крышками от самоваров вместо шапок и вышитыми полотенцами вместо шарфов. Специальная утрированно-народная стихия речи, еще и эхом отдающаяся в бесчисленных повторах и пародийных акцентах. Самовары, тканые половики с образами Николая-угодника и Божьей Матери, звучащая «вживую» балалайка. И, наконец, классики! На авансцене — разной величины черные либо белые статуэтки русских классиков: от Пушкина до, кажется, Есенина и Маяковского. Среди всей этой самоварно-балалаечной утвари смотрятся классики вполне органично, их то и дело берут на руки, гладят, вытирают с них пыль, смачно, правда, перед этим плюнув в их статуэточное лицо. Здесь сидят на буфетах, носят в виде медальонов портреты Пушкина, рассуждают про русский реалистический театр, показывают кукольный, вспоминают и русскую птицу-тройку, и зеркало, на которое по известным причинам «неча пенять», и «я к Вам пишу»… даже пресловутая «русская духовность», представленная в виде сурового бронзового Толстого, не забыта.

«Женитьба». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Женитьба». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

«Женитьба». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Женитьба». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Вся история сватовства на сцене напоминает народные гулянья с сольными залихватскими выходами всего паноптикума женихов (Яичница — Евгений Чистяков, Анучкин — Сергей Федоров, Жевакин — Сергей Колесов), каждый из них подлинный, как тут выражаются, «перл». Образы главных героев — кроме Кочкарева, который в исполнении Антона Макушина и так разве что не с рогами и копытами, настоящий русский черт, — предстают еще и с эффектом двойного смещения. Подколесин Олега Ягодина и Агафья Тихоновна Натальи Гараниной, сами по себе подчеркнуто гротесковые (чего стоит один их внешний вид: стильная, супер-«актуальная» фактура Ягодина здесь спрятана под дурацкую шляпу — крышку самовара, красные бесформенные штаны на подтяжках, нелепую экзотическую рубаху и войлочные тапочки, а невеста является в виде откровенно пожилой, да еще и одноглазой мечтательной тетеньки), без конца как будто «отражаются», повторяются, пародируются парой слуг, Степаном (Александр Кучик) и Дуняшкой (Тамара Зимина). А в сцене, когда новоиспеченный жених задумывается в ожидании переодевающейся к венцу невесты, является ему видение, где Степан с Дуняшей и воплощают образ типичной русской «женитьбы»: с медленным раздеванием молодых, летающими перьями перины, стыдливым смущением невесты и почти сразу… грубым, страшным надругательством пьяного мужа над дрожащей от страха женой.

По большому счету главный герой здесь один — Подколесин. Вокруг этой фигуры закручивается все мироздание спектакля. К этому образу русского человека стекаются все его смысловые центростремительные силы, в нем фокусируется то базисное народное ощущение, ради которого и сделана «Женитьба». Ягодин создает удивительную, точную, злую пародию на как бы мерцающего человека, какого-то нежильца, анемичного, с непредсказуемыми выплесками энергии (как истерика по поводу обнаруженного седого волоса), не способного ни к какому действию, ни к какому поступку. Жизнь, эта безумная, сумасшедшая, клубящаяся вокруг жизнь, ему как бы не принадлежит, он в ней только функция, ходящее, судорожно вздрагивающее и что-то, само не понимающее зачем, говорящее тело. Душа давно готова в могилу. Именно в нее, как-то почти незаметно оформившуюся к финалу в самом центре сцены, и спрыгивает вместо положенного окна на глазах у потрясенного зрителя наш Подколесин.

Действие «Короля Лира», так же, как и в недавнем «Гамлете», происходит где-то вообще — в мире, в истории, в семье, в душе. Заглавную роль взял себе сам Коляда, «на входе» и «на выходе» являющий зрителю собственный образ усталого немолодого человека в потертых синих джинсах и слегка вытянутом черном джемпере. Вообще же костюмы и Лира, и его многочисленной свиты-семьи, как всегда в этом театре, отдельный сюжет. Они одеты в простые майки и кальсоны, на которые натянуты хлопчатобумажные чулки на толстых резинках, а сверху, на завязанных на поясе веревках, — длинные, разрезанные на четыре полотна пластиковые мешки. Эти мешки оказываются удивительно функциональными — они то длинные юбки, то, поднятые кверху, капюшоны, таинственно скрывающие лица, но главное их назначение — поразительно деформировать фигуры. Легким движением руки они заправляются в кальсоны — и перед нами жуткие, с тонкими ножками, отвислыми попами и животами-гениталиями (в едином комплексе) карнавальные уроды с нелепыми париками на головах впридачу.

Из постоянного реквизита — мотки с нитками, которые становятся то грудями Лира и всех остальных, то его артритными коленями, то, набитые в чулки и повешенные на шеи персонажей, артритными ногами всех стариков мира — старости как таковой. Еще лохматые копеечные птицы — уродцы, кричащие противными голосами, с которыми все время играет Лир и вся подобострастная свита. Еще щиты в глубине и по краям сцены, издающие оглушительно-резкие звуки, когда на них с разбегу бросаются герои. Еще гигантская масса спутанной цветной проволоки, в которой зарывается покинутый всем светом несчастный Лир. Еще колена жестяных водосточных труб… Всего не перечислить, но главное «действующее лицо» предметного мира — небольшие жестяные гробы-корыта, в которых на длинных веревках персонажи сначала таскают друг друга и в которые затем ложатся умирать. Внутри всей этой вакханалии зрительных образов, погруженной в ритмически-колдовской, как всегда у Коляды, музыкальный ряд, и рождается щемящая история короля Лира.

Н. Коляда (Лир). Фото из архива театра

Н. Коляда (Лир).
Фото из архива театра

История о человеке, который состарился, не успев повзрослеть, — за это и поплатился. Ключевой фразой спектакля становится подсказка шута: «Тебе нельзя было стариться, пока не поумнеешь». Ведь старость и смерть надо, как «Иов, насытившийся днями», заслужить. Лир Коляды, играясь всю жизнь, решил было поиграть и в старость. Только после дочкиных уроков он увидел (в том числе и в буквальном смысле, в щите-зеркале) наконец свою старость и заплакал. Только испытав боль, обиду, страх и одиночество, он что-то понял про человеческие несчастья, почувствовал, что значат любовь и преданность, ощутил горький вкус самой жизни. Но — поздно.

В начале спектакля на сцене долго кривляется сам и заставляет кривляться дочерей — статную, вальяжную «красотку» Гонерилью (Ирина Ермолова) и мелкую, хлопочущую лицом «уродку» Регану (Вера Цвиткис) — глупый, капризный, возвышающийся над всеми чуть не на голову тиран своей семьи и свиты. Все коллективные чувства, желанья, реакции на события, гомерический хохот и рокот возмущения, уверения в любви и проклятья рождаются по мановению его руки. Только малышка Корделия (Елена Костюкова), принимая пока по наивности игру за чистую монету, не включилась еще в эти правила, чем и вызвала нешуточное раздражение отца. По мере развития событий тиран-кривляка все больше становится скрюченным, жалким, тихо бормочущим — даже свой знаменитый монолог во время грозы — стариком. Космический размах трагедии решен здесь мизансценически: сидя один, посреди пустой сцены, Лир держит в руках толстые связки веревок от гробов-корыт, как привязные ремни всех человеческих смертей-жизней. И его тихое прозрение («О нет, я буду образцом смиренья — ни слова больше не скажу») среди крика, шума и грохота, кривляний, немыслимых танцев и коллективных испражнений действует сильнее любых открытых эмоций.

Заметим, правда, что другая важная шекспировская линия отношений с детьми (Эдмунд — Олег Ягодин, Эдгар — Карен Кочарян) еще одного, буквально ослепленного по ходу действия пьесы отца (Глостер — Сергей Колесов), хоть и представлена с сильной актерской энергией и ошарашивающей изобретательностью, все же в идейном становлении спектакля оказывается не более чем декоративной «приправой» к основному действию, не работает на главный смысл.

…Заканчивается спектакль самоубийством Лира. А за ним, сняв парики, обратившись тем самым из персонажей в актеров, укладываются со строгими спокойными лицами в жестяные гробы и все остальные. На сцене мягко мигает свет, и все это коллективное кладбище медленно погружается в абсолютную тьму.

Вместо послесловия позволю себе привести несколько мыслей из маленькой интернетной статьи-эссе известного российского социолога культуры Бориса Дубина «Мы как данность»:

«В уличном многолюдье, в транспорте, в магазинах — всюду, где на время оказываешься одним из неотличимых многих — нередко возникает ощущение, будто бы окружающие как-то не полностью присутствуют здесь и сейчас. Спешка в соединении с полусонностью, взвинченность — с бесчувствием.

О. Ягодин (Эдмунд). Фото из архива театра

О. Ягодин (Эдмунд).
Фото из архива театра

…Иногда кажется, что неполное присутствие или даже демонстративное отсутствие окружающих нас людей здесь и сейчас — это тот же синдром „мечтательности“, который был у многих гоголевских героев, скажем, у Хлестакова или Манилова. За непомерными мечтаниями и несусветной завиральщиной, так что персонаж и сам готов на минуту поверить в собственное хвастовство, у них стоял, понятно, комплекс „маленького человека“, его незначительной и необязательной, никому не интересной и сбитой на обочину жизни. Но в новейшее время к этому комплексу подключились механизмы куда более мощные и отнюдь не частного свойства. Они этот комплекс поддерживают, муссируют, тиражируют, причем в общегосударственном масштабе… Люди привыкают наблюдать за происходящим со стороны, предпочитая не вмешиваться, так как не чувствуют ни ответственности, ни сопричастности… „Я это вижу, но я в этом не участвую“. Опять-таки, меня здесь как бы нет.

…Напомню мысль Мераба Мамардашвили о невзрослости советского человека даже преклонных годов — он ведь, как правило, никогда не встречался с последствиями собственных поступков. Не встречался потому, что собственных поступков, выбора, решения, ответственности в его жизни, строго говоря, почти не было. Отсюда и сегодняшнее самоощущение абсолютного большинства россиян (наши социологические опросы это раз за разом показывают): они признаются, что не могут повлиять на происходящие события, реально переделать что-то в себе и вокруг, стать другими и изменить свою жизнь. Получается, что эта жизнь им как бы не принадлежит…»

Образ полого, мерцающего, «со сбитой на обочину жизнью», инфантильного человека, не способного к поступку, не готового к главному, наверное, жизненному испытанию старостью, и вырастает из последних спектаклей «Коляда-Театра». Жутко жить на этом свете, господа.

Июнь 2008 г.

Демахин Александр

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Ж.-Л. Лагарс. «Ля эстрада» («Мюзик-холл»). Театр ОКОЛО дома Станиславского.
Режиссер Юрий Погребничко

Когда-нибудь, когда-нибудь,
Когда не знаю, но наверно
Окажется прекрасным путь…

Б. Рыжий

В театре ОКОЛО дают новый концерт. Сколько было у Погребничко этих танцплощадок, хоров, певцов и музыкантов! Пели перед киносеансом или от русской тоски, пели о ландышах и о синем канадском небе, пели в концертных платьях и в поношенных пальто, пели грустно, лукаво, издевательски, щемяще, страстно, озорно, безнадежно — пели те, кто еще с нами, и те, кого уже нет. Неказистые, неудачливые актеры, подобно Счастливцеву с Несчастливцевым путешествующие из Керчи в Вологду, из Вологды в Керчь, которых когда-то — ах, как это было давно и все же было, было, пускай, может быть, только и один раз — так принимали в Харькове — три корзины, два венка, верите ли? — да и одеваться они тогда были не дураки — эти нелепые, но с чувством собственного достоинства комедианты — они вновь герои Юрия Погребничко.

На маленькую сцену выходит девушка (как обозначено в программке) в ватнике, прикрывающем неказистое, но с претензией платье, в трениках и концертных туфлях на босу ногу (Лилия Загорская). С ней — два партнера: тот, что постарше, в узком, тесном костюмчике (Сергей Каплунов), тот, что помоложе, в костюме, напротив, слишком большом и даже немного залихватском, с красным бантом в петлице (Илья Окс). Еще один — кореец с французским выговором (Суан Дао) — сбоку, за барабанами. Есть у «девушки» и четвертый партнер (Дмитрий Богдан), но о нем — позже…

Они — бродячая труппа провинциального «мюзик-холла» (так они себя называют — узнаем опять же из программки). И что с того, что путешествуют они по ненашему, по французскому захолустью и скоро уже, видит Бог, доберутся до самого распоследнего городишки «на Луарe», — ведь там, как верно заметит девушка, такое же болото, как и здесь (и когда она будет говорить про здесь — как будет не один и не два раза за этот спектакль, — ты, зритель, очень хорошо почувствуешь, что это не какое-то абстрактное «здесь», а самое что ни на есть настоящее). И что с того, что каждую фразу кореец за барабанами будет для захолустных зрителей заштатного театрика переводить на французский. Да и песни будут то те, то эти — французско-нижегородские, в сопровождении фирменного погребничкиного танца — то ли степа, то ли чего. С первого взгляда понятно: они нашенские, эта «банда из Одессы» и их прима.

Собственно, спектакль по пьесе Жан-Люка Лагарса «Мюзик-холл», аванпремьера которого прошла в ОКОЛО, — это монолог стареющей певицы, произносимый то ли до, то ли после очередного выступления ее маленького «мюзик-холла». Рассказывает она о сущих мелочах, о безнадежных неурядицах, приключающихся во время их путешествий. Стоит посередине сцены — слева один партнер, справа другой (это их затверженные навсегда позиции — только так, не иначе), — смотрит прямо перед собой и рассказывает уставшим голосом. О том, что невозможно работать без концертного магнитофона — а она ставит, непременно ставит это условие, когда приезжает в очередную дыру, — ставит, но его, конечно, не выполняют, и приходится работать с кассетным — а это, сами понимаете, разве же это — магнитофон (одно то, как она произносит это слово, — интонации, с которыми можно говорить о самом важном, о самом прекрасном в самой трагичной пьесе мира — о чайке, возможно).

Сцена из спектакля. Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля.
Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля. Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля.
Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля. Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля.
Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля. Фото В. Пушкина

Сцена из спектакля.
Фото В. Пушкина

Рассказывает о том, как необходимо для нее, чтобы стоял на сцене свой табурет — ее единственная и потому такая дорогая собственность: как только девушка говорит о табурете, один из партнеров — тот, что помладше, — тут же достает его из большого заплечного кофра — невозмутимо, как и положено погребничкиным трюкам. Табурет этот — самый верный ее спутник, и она искренне недоумевает, почему из-за него вечно возникают проблемы: то предложат заменить стулом, но ведь у стула — это ужасно! — есть спинка, и на нем нельзя крутиться (тот, что постарше, достает из своего кофра стул и издевательски прокручивает на нем полный круг, задрав над спинкой ноги), то и вовсе начнут уверять, что табурет — легковоспламеняющийся. Только подумайте, что за причина — «легковоспламеняющийся» — медленно повторит она и вслед за этим — с ясной, всепрощающей интонацией («Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле — все равно, играем мы на сцене или пишем, — главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть» — с такой, наверно) — «Пожарники» — и под общий хохот тихо добавляет: «Боятся огня». Требуют бумагу о том, что табурет безопасен, — а что же, она дура и не предъявила бы такой бумаги, если б она была? «А не нужна вам бумага, что не воспламенюсь я — не воспламенюсь и не сожгу вашу сцену и ваш зал?» — спрашивает она в абсолютном отчаянье. Говорит о пожаре — и понятно, что говорит не о каком-то «пожаре», а об одном — о том самом… И именно поэтому — с такой болью: «А если воспламенюсь — я?..» И вот тут вдруг запоет — запоет неумело, жалко, срывающимся голосом (а мы знаем, петь в ОКОЛО умеют — и если сейчас так поется, значит, просто по-другому — невозможно) — и оборвет песню, едва начав.

А в промежутках ее партнеры — все в тех же позициях, строго — будут развлекаться цирковыми фокусами — для разнообразия программы, видимо, ведь с такими песнями далеко не уедешь. Тот, что слева (от нее — от нас справа), достает из кармана красный светящийся огонек и запускает его себе за ворот, а через мгновение вынимает из узкой штанины, так — еще и еще раз. Потом — перебрасывает его второму. Самого броска нет: вот огонек мерцает в руке одного, вот — на мгновение, нет, на пол-, на четверть мгновения — над девушкой — и зажигается в руке второго. Как они это делают? Волшебство, настоящее волшебство! Но, как, наверное, и должно быть с настоящим волшебством, такое будничное, такое простое и искреннее… А второй подносит огонек к одному уху и тут же достает из другого — еще раз, еще — секунда — красный огонек снова блестит с другой стороны. Красный блуждающий огонек… Для другого «фокуса» из-за сцены выйдет четвертый партнер — такой домовой, возникающий совсем ненадолго, когда без него не обойтись. Появляется с табличкой «говорящая рыба», подплывает к девушке, таращится рыбьими глазами в зал. Девушка, показывая на него: «Это я» («Я — чайка»?). И он уплывает…

Вот, собственно, и все или почти все, что происходит за час с небольшим в этом незамысловатом мюзик-холле: разговоры о табурете, песни, фокусы… Вдруг, ни с того ни с сего (хотя понятно, конечно) — «А как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить: „Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева“» или «Ты очи обратил мне внутрь души, и я увидела ее в таких кровавых, в таких смертельных язвах — нет спасенья!». Играли они когда-то эти роли? А если нет, то откуда тогда узнали о нашей чайке на своей Луарe? Да и не те ли это актеры — из Чехова, из Шекспира? Впрочем, все равно. Из Погребнички. А это значит — и из Шекспира, и из ближайшей подворотни. А девушка говорит — о своем муже, который создал этот мюзик-холл таким, какой он есть (конечно, были времена и более блестящие, но…). Говорит об ушедших партнерах — какие эти по счету: четырнадцатый? пятнадцатый? А ты смотришь на лицо молоденького франта — он еще юный, не побитый жизнью — даже петь пока не умеет… Или на лицо того четвертого, «домового» с такой французской бородкой. Вот они оба стоят на сцене — какие: четырнадцатый? пятнадцатый?..

Последний фокус этого представления — коронный номер. Партнеры выкатывают на сцену ящик — такой, в который ложатся в цирке молоденькие глупенькие девушки в переливающихся платьях и их распиливают хитрые иллюзионисты. Девушка, сняв ватник, ложится в этот ящик, ее распиливают окровавленной заранее пилой, вставляют посередине перегородки, раздвигают половины, и каждый из двух партнеров — позиции те же, все строго — кружит со своей половиной под грустную мелодию… Она выходит из ящика, не улыбаясь, все они втроем садятся, опершись на него, и смотрят в зрительный зал… При всех хитростях «Мюзик-холл» в ОКОЛО — спектакль самый, пожалуй, бесхитростный. Хитростно было: танцевали в немецких мундирах и пели в татарских шубах, обливались водой и с размаху под «Выдь на Волгу» засаживали тортом в лицо, облачались в японские костюмы, нацепляли картонные крылья, рядились в женщин, спускались в лифте и сажали голубей на ушанки — и делали все это ярко, остро. Здесь — по-другому. Помня — что было.

И вот девушка стоит и смотрит в эту «черную дыру зала», где — теперь она знает это точно — «никого нет». Все они снова — прежде чем исчезнуть за своим заржавленным занавесом — играют красными огоньками. Потом два партнера подходят к урне у занавеса и отправляют в нее все свои огоньки — достают их из карманов еще, еще и еще — вот уже десяток, полтора, откуда столько? — но вот еще один завалился за подкладку, еще один застрял в рукаве. Сияют-сияют огоньки и исчезают в урне. Партнеры уходят. Девушка, оставшись одна, медлит секунду, достает пару последних огоньков — они вспыхивают на мгновенье и тоже исчезают. Вот сцена опустела. Долгие, громкие аплодисменты. Выбежит кланяться неуклюжая фигуристка в белой юбочке и толстых рейтузах? Или, сияя, появится на бис клоунесса в шубе поверх спортивного костюма? Или невозмутимо и важно выйдет бритый налысо человек с торчащими бакенбардами и будет снова и снова ронять свой барометр под звучащие все сильней аплодисменты? …Кланяться не выйдет никто. Потому что, как сказал один неплохой актер, «дальнейшее — молчанье»…

2 июля 2008 года

Тучинская Александра

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Александра Тучинская. Михаил Захарович, прошло уже больше года, как ушел из жизни Виктор Гвоздицкий, артист, долгие годы во многом определявший стилистику вашего театра. Сегодня, когда все стили смешались и театры всеми способами борются за зрителя, как бы вы определили стиль «Эрмитажа»? Ведь вы уже отпраздновали его тридцатилетие, значит, можно говорить и о сложившихся традициях.

Михаил Левитин. Я думаю, что театр — это человек, который его создает. «Государство — это я» может сказать о себе режиссер, который делает театр по своему образу и подобию: со всеми разрушениями, обретениями, подъемами и падениями. Для меня это способ понять себя, а через мое восприятие многие прорвутся к себе самим. Я имею в виду, прежде всего, актеров, с которыми работаю.

Как говорил Виктор Гвоздицкий: «Вы запутываете ваши узелочки, а мы потом долго-долго распутываем, в конце концов, это доставляет большое удовольствие».

Что же касается традиций, то это, прежде всего, верность культуре, это литература 1920—1930-х годов, высокий театр, из тех лет перешедший в современность. Я бы сказал, что это поэзия, ставшая театром. Как оказалось, и ушедшие люди играют в нашей жизни громадную роль. Для меня такими людьми были Эраст Павлович Гарин, Серафима Георгиевна Бирман, и я никуда не вырвусь из этого круга, обязательно буду искать похожее. И хранить верность идеалу — театрам, ушедшим в легенду. Легенда — вещь сильнодействующая, почти осязаемая. Эта верность легендам в нашем театре сохраняется.

А. Т. Вот уже и блиставший на вашей сцене Виктор Гвоздицкий становится легендой. О нем пишут, не могут забыть.

В. Гвоздицкий (Шлиппенбах). «Нищий, или Смерть Занда». Фото из архива редакции

В. Гвоздицкий (Шлиппенбах). «Нищий, или Смерть Занда».
Фото из архива редакции

М. Л. Гвоздицкий был легендой и при жизни. Он порой сам создавал миф о себе, зная, что непонятен окружающим. Будучи в театре человеком легким, спонтанным, прелестным, он иногда играл в инфернальность — это не все понимали — и был обречен стать легендой. Вот только хорошо бы это случилось гораздо позже…

А. Т. Гвоздицкий резко менял свою жизнь — из Риги уехал в Ленинград, потом в Москву — к вам в театр. А как вы познакомились?

М. Л. Мне рассказывали о нем мои рижские друзья Николай Шейко, Евгений Ратинер. Я знал, что есть такой незаурядный молодой артист. Встречал его, а на сцене увидел в спектакле Камы Гинкаса «Пушкин и Натали». Для меня было очевидно, что он должен работать в моем театре, «мой» артист, даже слишком «мой». Не похож на других людей — это основа моего отношения к артисту — на человека с улицы, на толпу — значит, должен быть на сцене.

А. Т. На вашей сцене?

М. Л. Вообще на сцене. Что касается моего театра, тут уж сам Бог велел, потому что он еще и «острый». То есть не похож вызывающе: им можно дразнить людей. А потом в нем обнаружились и другие достоинства: трепет проникновенности, чувство меры, поразительное образное мышление и, как он любил говорить, «соавторство». Мне интересно, когда идешь на репетицию с человеком, который будет мучить, будет так много давать, и требовать так много, и не оставит в покое. Он мог душу вынуть из режиссера — и это правильно.

А. Т. Может быть, именно в «Пушкине», который вас свел, вы увидели артиста, который мог бы стать лирическим голосом вашего театра?

М. Л. Не знаю, но, когда я его увидел, мне показалось, что в нем есть что-то от Гарина.

А. Т. Это был его любимый актер.

М. Л. Так вот: в спектакле Камы Гинкаса я увидел гаринское. А Гарин ведь был глубочайший лирик. И я понял — это мой человек.

А. Т. Он занял особую нишу. Ныне не найти артиста, который рискнул бы отличаться так резко от всего медийного потока. Ведь сейчас платят за известные брэнды вместо лиц. А Гвоздицкий не смог бы делать этого даже за большие деньги.

М. Л. У него в этом смысле была правильная позиция — не замечать. У меня такая же. Меня это не интересует.

А. Т. И пока есть хотя бы один артист, который вне всего этого, — есть культура. Таким был Виктор Гвоздицкий: странный, сумасшедший, необычный, с длинными руками, с особым голосом. Он, кроме всего, был как рыба в воде в стихии литературы, которая для вас основа зрелища. Значит, он был вашим протагонистом.

М. Л. Он не был моим протагонистом. Я его «ломал» и использовал так, как, с моей точки зрения, его надо было использовать. Мне многие говорят: не надо было ему уходить от вас… Я так не думаю. Что-то было исчерпано нами обоими. Большие актеры, как он, всегда чувствуют, когда их присутствие становится необязательным. Вот Люба Полищук была совершенно моей героиней. Когда она ушла из театра, я очень страдал. О Гвоздицком скажу: я безмерно был ошеломлен его уходом из жизни, но не из моего театра. Я понимал, что он везет меня в какую-то другую сторону, в некую изломанность. Я должен был и репертуар строить «под него», искать редкие, особенные роли и даже классические пьесы адаптировать к его индивидуальности.

Но когда виртуозность была заложена в самой роли, он достигал поразительных результатов. Сколько раз после «Эрмитажа» он играл Подколесина и нигде лучше, чем в моем спектакле, не сыграл. У нас он исчерпал эту роль. И сам говорил: «Теперь я это эксплуатирую».

Роль Шлиппенбаха в «Смерти Занда» — лучшее творение Гвоздицкого, это признают все, кто его знал и любил. То, что он делал в «Вечере в сумасшедшем доме» по Введенскому, обогатило его самого. Было много хороших ролей. Но эти три работы были лучшими.

У Гвоздицкого было одно незаменимое качество. В любой роли он был планкой, уровнем. Рядом с ним и другим нельзя было играть плохо. Он мог играть неправильно, мог быть слишком занят собой. Но он имел безусловное право быть на сцене. Право других еще требует доказательств. С этой точки зрения с его уходом я проиграл чрезвычайно. Да все проиграли. Он лишил труппу, вообще театр примера.

А. Т. Он существовал в конфликте с режиссером?

М. Л. К режиссерам, что бы он ни говорил, он относился хорошо. Роли возникали из огромного труда, из разговоров с режиссером наедине до одури, до издевательств. Он ведь был провокатором, он провоцировал разрывы, хотя был дипломатом и от разрывов уходил. Он мог создать неприятное положение, и рядом с ним ты оказывался в этом положении. Но зато потом был как струна, абсолютное эхо, вибрация души персонажа. Он брал, как говорил Олеша, «эманацией изящества». Иногда, когда спектакль был ему чужим, он эту эманацию эксплуатировал, держался только ею, не поддержанный строем спектакля. И оказывался один в поле.

Ему нужен был поводырь. Последнюю свою роль он репетировал со мной — в спектакле по моей прозе «Плутодрама». Гвоздицкий был увлечен, и я строил спектакль на нем. Он должен был играть один, а десять актеров безмолвно бы его окружали в качестве статистов… По какому-то дурацкому недоразумению спектакль не состоялся.

Правда, и мне что-то мешало ставить эту вещь: пришел уже другой Гвоздицкий, с любовью к разговорам по поводу роли. Он ведь пробыл во МХАТе много лет. Я понимаю, что не попасть под обаяние Олега Николаевича Ефремова невозможно. Ефремов и для меня один из самых дорогих людей. Но Гвоздицкий не имел никакого отношения к предложенной ему там системе.

А. Т. И тем не менее сыграл Тузенбаха в «Трех сестрах» в постановке Ефремова, Передонова в спектакле Шейко «Учитель словесности» — это среди лучших его ролей.

М. Л. И все же думаю, что в этом театре он не был своим и делал не то, что для него было важно. Уход во МХАТ — это суета. Там, кроме личности Ефремова, для него ничего не было. А Гвоздицкий ценил сильную личность, способную его покорить. Мое влияние на него к тому времени, видимо, ослабло.

А. Т. Вероятно, человек такой тонкой организации нуждается в опоре, и тот, кому он доверяет себя, свое искусство…

М. Л. Должен за него отвечать. Но опора — это палка о двух концах. Можно ведь и попасть в зависимость.

А. Т. Вам не кажется, что его литературные пристрастия не всегда соответствовали его репертуарному имиджу? Я удивилась, когда узнала, что он не был большим поклонником обэриутской поэзии, которую вы ставили.

М. Л. Витя был особый человек. Он должен был существовать в конфликте с обстоятельствами, даже для него приятными. Он строил ситуацию, в которой он был бы единственным, неповторимым, в оппозиции к окружающим. Оппозиция эта была для него абсолютно не принципиальна, но играть в нее он любил.

Из моих обэриутских спектаклей он играл только «Вечер в сумасшедшем доме». И его существование, хоть он и представлял поэзию Введенского, строителя обэриутского дела, было основано не на обэриутстве. Главный сюжет там был — смерть.

Успех моих обэриутских спектаклей был успехом других людей. Артист не любит не свой успех в своем театре.

А. Т. Наверное, это вообще свойство артиста с высокой самооценкой.

М. Л. Ну конечно: «как это вы без меня обошлись». Он ведь погубил мне два спектакля. Я ставил «Иудейскую войну» Фейхтвангера, где он играл Иосифа Флавия. Но в какой-то момент вцепился в свою христианскую мораль, которая не позволила ему играть полностью аморального человека. И как я ни объяснял, что это всего лишь человек, он от роли отказался. Второй раз, когда я поручил ему роль Воланда, он срывал репетиции: мол, не понимаю и все тут. Я показывал. Опять: не понимаю, не знаю. Я исстрадался и наорался.

А. Т. То есть он не хотел играть эти роли?

М. Л. Ни в коем случае. Говорил: «Я не смогу ходить после этого в церковь». Вот такая неувязка.

Он что-то себе внушил, прислушиваясь к своему здоровью, и всегда говорил: «Я уйду рано». Мне не хотелось этого слышать, я отмахивался от его мнительности.

А. Т. Гвоздицкий писал о вас, что вы любите писателей и не слишком интересуетесь актерами.

М. Л. Он имел в виду, что я не дружу с ними, не вникаю в их повседневность, не встречаюсь с актерами вне театра. И это мне помогает относиться к ним как к личностям. Если бы я вникал, то сошел бы с ума.

А. Т. Да ведь и Гвоздицкий был человеком, чуждавшимся «тусовки».

М. Л. У него была своя довольно крепкая «тусовка». Но он был очень самостоятелен и очень одинок.

А. Т. Режиссеру особенно трудно уважать актерскую индивидуальность, выстраивая свой сценический текст. Как вы считаете, сегодня актер — это центр театра?

В. Гвоздицкий. Фото из архива редакции

В. Гвоздицкий.
Фото из архива редакции

М. Л. Безусловно. И единственное его содержание. Конечно, в театре необходим протагонист, солист или солистка. На каждом этапе это должен быть другой человек. А может быть, ты захочешь вместе с одним стареть и меняться. И он захочет меняться вместе с тобой. Это было бы совсем неплохо. Я думаю, что тот тип театра, который я люблю, театр двадцатых годов, предполагал главного артиста. Не говоря уж об исторических ранних стадиях театрального дела. Всегда был ведущий артист. В идеале нужен великий артист. Сейчас мы говорим: хотя бы хороший, — но это вообще-то не разговор. Артист должен быть до конца не познаваемым, абсолютно невероятным. Тогда ты идешь на репетицию и хочешь что-то делать.

Я понимаю, почему Валерий Фокин страдает после ухода Гвоздицкого. Фокин стал меняться благодаря ему, и я вижу эти изменения. Оказалось, что он способен меняться и идти за актером. Это было обретение нового качества.

Я не шел за Гвоздицким никогда. Он просто был для меня родным в творческом смысле. Мне было с ним легко и даже вольготно. Он говорил мне так: «Одиннадцать лет — и я уйду». Он ушел из моего театра ровно через одиннадцать лет.

А. Т. Что-то было завершено в вашем союзе?

М. Л. Да, я надышался им. Кроме того, в последние годы в нем было мало веселья. Он почему-то стал избегать комических ролей, вообще комедии.

А. Т. Мне кажется, что комический его дар остался неисчерпанным, нераскрытым.

М. Л. Я уверен в этом. Ведь он грандиозно играл Фадинара в «Соломенной шляпке»… Такое ощущение, что он боялся комической стихии, как, скажем, боялся танцевать. Но когда в «До свиданья, мертвецы» по Бабелю я заставил его танцевать, он делал это изумительно, странно — это был размытый, как будто не поставленный танец.

Все свое он сыграл, мне кажется, в роли Шлиппенбаха из «Смерти Занда». Когда потом я смотрел его работы в других театрах, я видел куски, цитаты из этой роли, что бы он ни играл.

А. Т. Танец был и в спектакле Камы Гинкаса «Играем „Преступление“» по Достоевскому. Амплуа неврастеника, обычно закрепленное за исполнителем роли Раскольникова, было отдано Порфирию—Гвоздицкому.

М. Л. Гинкас хотел использовать, как он считал, «нутро» Гвоздицкого, его психологию, вытащить темную ее сторону. А я вообще ею не интересовался. Меня интересовал только его талант. Гвоздицкого надо было делать красивым. Он должен был быть шикарным в рисунке. Он мог держать паузу.

В «Казанове» его монолог длился 25 минут. Он мне все кричал: «Что вы со мной делаете? Ваш Мейерхольд говорил, что монолог должен длиться не больше семи минут!» Я ему отвечал: «Монолог будет длиться столько, сколько бы он длился в реальном времени». Он: «Но ведь это же старик, у него уже не хватает сил». Я настоял на своем, и, когда он этот монолог произносил, зал сходил с ума. Он потом пол-Европы объездил с этим монологом. Читал его в итальянских, французских, швейцарских университетах с большим успехом. Это был бесконечный монолог, а зал хотел еще, еще, еще… Мейерхольд оказался неправ…

А. Т. Это ведь стихи Цветаевой. Их непросто положить на сценический монолог.

М. Л. Очень сложно. Он ведь играл в этой сцене еще и агонию — очень реально. Жег письма, театр чуть не спалили. У Гвоздицкого была удивительная особенность — держать руки в огне сколько угодно времени. Он в спектакле вытирал огонь рукой, гладил, прятал его. И эту игру с огнем любил.

А. Т. В случайных проявлениях теперь видится нечто мистическое…

М. Л. Это и было мистикой. Этот артист был совершенно беспомощным человеком, который желал быть… героем. Он все время бросал кому-то вызов, оставаясь все тем же беззащитным человеком. Я не говорю о его прагматизме, в житейских вопросах он был вполне сметлив. Но его индивидуальность все равно была беспомощной. В этом и была прелесть, человеческое и артистическое обаяние Гвоздицкого. Он был хрупок, иногда играл в эту хрупкость: мол, не трогайте меня, оставьте в покое. Но чаще всего он притворялся… героем.

А. Т. Он ведь сыграл героическую роль — Арбенина в спектакле Шейко «Маскарад».

М. Л. Я считаю, что это для него было невозможно. Трата сил. Но у режиссера Николая Шейко, когда я ему это говорил, был один довод: «Эту роль должен играть хороший артист. А лучшего нет».

А. Т. В таких ролях он был лишен того, что Мейерхольд называл гротеском: перехода из плана трагедии в комический план. В вашем театре гротеск культивировался, как и лиризм. Ведь именно в вашем театре Гвоздицкий стал легендой.

М. Л. Ах, Шлиппенбах, Шлиппенбах… 20 мая к годовщине смерти Гвоздицкого мы провели вечер. В него были включены записи спектаклей с его участием. Там «действовали» его костюмы — уже без артиста.

А. Т. Многие говорят о сильном впечатлении, которое этот вечер произвел на зал. Это и был опыт оживления легенды.

М. Л. Мы издаем на диске его великолепную работу на радио, сделанную со мной: «Епифанские шлюзы». Это наша взаимно сумасшедшая работа по Андрею Платонову. Спектакль получил главный приз Европейского фестиваля радиопостановок.

А. Т. А сейчас какое литературное увлечение определяет ваш репертуар?

В. Гвоздицкий (Парадоксалист). «Записки из подполья». Фото из архива редакции

В. Гвоздицкий (Парадоксалист). «Записки из подполья».
Фото из архива редакции

М. Л. Я репетирую пьесу Володина «Старшая сестра». Впервые пьесу, а не сценическую версию того или иного литературного жанра. Кроме этого в планах театра есть один сюжет, который не возможен нигде, только у нас, его пишет нам поэт. И еще один большой замысел: всеми любимый, известный большой роман, который, как мне кажется, тоже никто не поставит. Называть пока ничего не буду, чтобы не сглазить.

Я немножко от театра подустал. Гораздо больше занимаюсь литературой, чем театром. Хотя тоже недостаточно. Вот собираюсь заняться кино, поставить полнометражный фильм по своему сценарию, немножко уйти куда-то в сторону. Я никогда не любил кино, но сейчас очень хочу уйти от комбинации с актерами к комбинации со стихиями. Кино это ведь отражение стихий мироздания. Делать кино — это все равно что овладеть морями, полями, ветрами — реальными стихиями. Стать на какое-то время всемогущим.

Может быть, эти работы меня увлекут. Если бы я был уверен в главном актере в центре спектакля, это меня увлекло бы на 200%.

А. Т. У вас есть на примете такой актер?

М. Л. У меня сейчас прекрасная, слаженная труппа — как итальянская труппа commedia dell’arte, есть очень одаренные актеры, но с культурой они не все связаны. Можно в них максимально выявить талант, но с природой ничего не поделаешь…

А. Т. Но ведь и Гвоздицкий сделал себя сам.

М. Л. В нем изначально был интерес к подлинному. У него было огромное чутье на действительные вещи, которое ослабело позже, когда он стал мечтать о славе.

А. Т. Вы очень точно написали, что он жаждал контактов с людьми, потому что общение давало ему информацию о жизни, которой он не знал.

М. Л. Он узнавал ее через искусство. Я очень хотел бы, чтобы он жил. Дело не в жалости и не во внезапности его ухода — просто он очень нужен.

Май 2008 г.

Дмитревская Марина

ДАЛИ НЕОГЛЯДНЫЕ

Открывая раздел «Дали неоглядные», посвященный спектаклям далеких городов и весей, я хотела бы произнести несколько слов в честь Омской драмы, побывавшей на гастролях в Петербурге в июне 2008 года.

Эти десять дней действительно потрясли петербургский театральный мир.

Не первый раз в июне на сцене БДТ кто-то гастролирует, и знаем мы эти ползала приглашенных друзей… Начало омских гастролей было точно такое: зал наполовину полон… Или пуст? Шла моя любимая «Зеленая зона» (см. «ПТЖ» № 37), петербургские зрители, давно полюбившие новосибирский спектакль С. Афанасьева, начали с ревнивой прохладцей наблюдать… Вышла Наталья Василиади: «Сидите? Ну погодите, миленькие, мы вас возьмем!» (это был явный внутренний монолог). И началось! А если зал берет Василиади, то разве Валерия Прокоп будет смотреть на это?!

В финале зал громыхал, стонал, ликовал. Они действительно взяли его, а потом и летний город, поваливший на Фонтанку (слух разнесся мгновенно!). Рекламы не было, омичи «взяли» его собой, качеством своих спектаклей, влюбили, собрали партер, ложи и ярусы и полную Малую сцену на читки современных пьес.

На финальных (моих любимых) «Дачниках» (см. «ПТЖ» № 33) театр был забит до потолка. Как в легендарные годы, в БДТ было не попасть! У служебного подъезда актеров ждали поклонники, а «критическая масса» неделю разговаривала только об Омской драме. Город жил, повторяя имена омских актеров и традиционную фразу: «Другой такой труппы нет!».

Их узнавали прохожие на улицах и таксисты в машинах.

Их нигде не принимали так. И они знают это.

В Омской драме есть так называемый «Семнадцатый тост» — «За Омскую драму!». Когда его придумывали, имели в виду, что продержавшиеся шестнадцать тостов не забывают выпить за свой театр.

Без комментариев.

За Омскую драму!

Август 2008 г.

СЕМНАДЦАТЫЙ ТОСТ В «ПТЖ»

Когда заканчивались гастроли Омской драмы, «Петербургский театральный журнал» принимал у себя любимый театр. Нет, это неправильно — не журнал. В подвале на Моховой, 30 собрались петербургские и московские актеры, драматурги, режиссеры, критики. Потому что стоит кому-то из режиссеров поехать в Омскую драму — он возвращается с мечтой попасть туда вновь, стоит кому-то из критиков — он заболевает той же болезнью. Вот все «больные» и собрались. И это был сплошной семнадцатый тост! Фотографировал режиссер Павел Зобнин.

Дмитревская Марина

Блог

А. Вампилов. «Старший сын». Учебный театр На Моховой. Курс Г. М. Козлова.
Режиссер Григорий Козлов, сценография и костюмы Василия Семенова и Натальи Грошевой

Словно боясь расстаться с Моховой и друг с другом, курс Г. Козлова буквально каждый месяц «кричит» о себе новым спектаклем: «Город! Мы есть!»

Такой радостной духоты и воодушевленного сплочения сцены и зала я не видела со времен учебных спектаклей «кацманят» — легендарных «братьев и сестер», «звезд». В Мастерской Григория Козлова давно висит портрет А. И. Кацмана, но клятвы в верности долго оставались только клятвами, а вот теперь и правда весенняя Моховая дышит так, как дышала когда-то перед расставанием с теми, любимыми, с которыми — «не расставайтесь!».

«Идиот» в трех составах, уже снискавший славу и премии.

«Грезы любви» по «Бальзаминову».

Теперь «Старший сын». И редкостно горячие критические голоса, выучившие новые имена новых «звезд»: «Нет, конечно Шумейко!» — «Нет, Студеновский!» — «А мне — Блинов и Перевалов». — «Побойтесь Бога, самый глубокой Алимпиев! И не забудьте про Семенова!»

Кто не знает имен, толкают друг друга на спектаклях: «Это которая Аглая? А этот — отец Иволгин?»

А еще это курс актерских дочек (Сидихина, Воробьева, Арефьева… См. «ПТЖ» № 56).

Живи мы в Москве, имей мы настоящий PR, курс, быть может, обрел бы судьбу курса Сергея Женовача, основавшего Студию Театрального Искусства. Спектакли точно — не хуже. И ребята точно — никак не менее талантливы.

И все вместе. Пока.

«Бальзаминова» Григорий Козлов посвятил памяти мамы. «Старшего сына» — еще живому отцу. И всем родителям того «шестидесятнического» поколения, которое поет в новейшей истории голосом Окуджавы. С которого спектакль и начинается, перетекая потом в веселую подзвучку «Радионяни», «Воскресенья — день веселья» (происходит же все в выходные!) и «Царевну Несмеяну».

В начале спектакля ребята, стоя у простыни с фотографиями, рассказывают о «своих»: о папах, мамах, бабушках. Их истории похожи на судьбы персонажей. Не прямо, но как-то похож… Сидя на этом спектакле, вообще испытываешь доверчивую радость — будто после долгих скитаний попал к своим. Мы, сироты, скитаемся по разным театрам, как Бусыгин по жизни, а тут выдался случай — попасть к своим, к тем, которые на три часа решили поверить, что жизнь их пап-мам-бабушек была прекрасной и дурацкой жизнью. И ты, как современник того прекрасного безбытного поколения, которое всю жизнь сочиняло ораторию «Все люди братья» и вправду застряло на первой ее странице (поверить в этих людей трудно, вот режиссер Константин Богомолов в интервью «ПТЖ» в № 59 честно признается: не верю!), радостно сливаешься с теплым миром утраченных иллюзий.

Они играют в «надежды маленький оркестрик» не фальшивя, присвоив давнюю пьесу — как свою. И Сильва здесь не подлец, и все сироты (Васечка, собираясь на Север, первым делом укладывает в рюкзак фотографию с мамой. Он ведь тоже сирота). И переполненный зал современных молодых сирот так горяч, как бывало на спектаклях «кацманят»…

…А вообще-то этот «Старший сын» должен назваться «Младший сын», настолько превосходен, чтобы не сказать «гениален» там Евгений Шумейко — Васечка!

В мае премьерой спектакля «Король Матиуш I» отметился на сцене петербургского ТЮЗа режиссер Николай Дручек.

Никто случайно не знает, может быть, есть какая-то секретная миссия, с которой наиболее одаренные ученики мастерской Фоменко массово десантируются на наши топкие берега? Первым был Василий Сенин, совсем недавно Гарольд Стрелков сразил нас своей «Испанской балладой». На месте последнего я бы, кстати, забеспокоилась. Налицо серьезный конкурент. Казалось, спектакль, равный «Балладе», трудно представить. Однако Дручек опроверг эти жалкие опасения. Правда, он заранее предупреждал: «В следующей же работе мне хочется совместить законы нормального психологического театра с яркой визуальной формой». Законы «нормального психологического театра» проявили себя разве что в игре Валерия Дьяченко (Военный, Журналист), а яркая визуальная форма — это, вероятно, многочисленные холсты, в художественном беспорядке развешанные по сцене, с рисунками в духе Жака Превера (художник Анастасия Глебова).

Спектакль представляет собой сценическую версию повести-сказки Януша Корчака «Король Матиуш I» и отчасти «Король Матиуш на необитаемом острове» (инсценировка Н. Дручека). В начале спектакля мы и видим главного героя (Виталий Любский) на необитаемом острове. Солнце на веревочке висит над морем, изображенным световыми пятнами. Планшет расчерчен какими-то таинственными геометрическими фигурами. Не исключено, что это разметка энергетических зон Земли. Цереологам еще предстоит сказать здесь свое слово.

Фото Д. Пичугиной

Фото Д. Пичугиной

Последующее действие — сумбурная ретроспекция событий, в результате которых король-ребенок, мечтавший сделать детей всего мира счастливыми, примерил на себя печальную участь Робинзона Крузо. В роли Пятницы выступает девушка-Канарейка (Лилиан Наврозашвили), которую также можно отнести к яркой визуальной форме. Если бы не ее сексуально-ангельский наряд, выдержанный в разных оттенках желтой гаммы, она бы практически незримо сопровождала нашего героя. Весь спектакль птичка на каблуках коротает время, то сидя, то стоя в клетке; в критические минуты жизни Матиуша покидает насиженное место и вьется вокруг него. Чирикает, как бы поддерживая и как бы предупреждая. Но, похоже, пернатая ошиблась с романтическим выбором: Матиуш плохо внемлет. Финальная сцена спектакля полностью повторяет начальную: король на необитаемом острове.

Яркая визуальная форма спектакля ничто по сравнению с му. зыкальным решением. Огромное количество музыкантов на сцене и их живой звук подкреплены новаторской идеей привлечь в постановку детский коллектив для песен и танцев (Санкт-Петербургский оперный театр детей им. Галины Вишневской). Несмотря на закрепленный у каждого участника коллектива микрофон, слов практически не разобрать, но фальшивые ноты слышны отчетливо. Неясно, правда, это просто недоработка или принципиальное решение. Мол, неважно, КАК дети поют, важно, что они ПОЮТ!

После антракта на сцене появились стационарные микрофоны. Нельзя не оценить этого хода. Ибо зал гудел. Под громким словом «зал» я имею в виду тех немногих, кто решился досмотреть спектакль до конца.

Размышляя о своей предыдущей работе, Дручек говорит: «Привести все в какую-то форму, через которую возможно выразить содержание, — это всегда было для меня интересной задачей». Интересно, а какие еще есть способы выразить содержание? В какую же форму он привел «Матиуша»? Я бы сказала — в форму круга. И содержание этой формы в том, что постановщику все же удалось соединить конец с началом. И пройти от начала к концу практически без потери смысла. Ему просто было нечего терять.

Как остроумно заметил один из рецензентов, «режиссерский стиль Н. Дручека деликатен и не рассчитан на „шоковую“ реакцию». Действительно, режиссерское послание настолько секретно, что нет шансов его осознать. Возможно, оно вообще не рассчитано на землян.

Фото А. Гончаренко

Фото А. Гончаренко

Как говорит Голос в финале спектакля, «со стороны кажется, будто Матиуш ничего не делает. Но у него каждая минута занята». Так и наш постановщик. Это только со стороны кажется, что он ничего не делает, на самом же деле он поминутно занят массой дел: то переодеть детскую компанию, то посадить ее на станок, то согнать со станка. Смысл происходящего темен. Может быть, это какие-то магические манипуляции. Перераспределение энергетических потоков.

Разгадка, как ни странно, таилась в словах самого Дручека. Он говорит про предыдущую постановку, но невольно раскрывает самую суть своего творческого метода: «У меня было желание совместить танец, и живой звук, и драматическую игру артиста. Выбор материала лежал сугубо в контексте моих размышлений о режиссуре». Вот так вот! Мы ищем смысла, а режиссер просто находится в контексте собственных размышлений. То есть как бы в непрерывном контакте с самим собой. А что там в результате возникнет на сцене — это уж как контекст даст.

Июнь 2008 г.

admin

Пресса

Режиссер Большого драматического театра Николай Пинигин в спектакле «Школа налогоплательщиков» легко справился с легким жанром БДТ имени Товстоногова открыл на большой сцене «Школу налогоплательщиков». Популярную в 30-е годы прошлого века пьесу французского комедиографа Луи Вернея, написанную в соавторстве с актером «Комеди Франсез» и драматургом Жоржем Берром, поставил режиссер Николай Пинигин. Смотрела ЕЛЕНА ГЕРУСОВА.

Верней и Берр сочинили свою «Школу» в 1934 году, в самый разгар Великой депрессии. Пьесу быстро перевели на несколько языков, добралась она и до Советского Союза. Уже через год ее поставили в Москве в студии Юрия Завадского под названием «Школа неплательщиков» — играли Марецкая и Плятт. И к слову, в 1995 году, к столетию Завадского это название появилось на афише Театра имени Моссовета.

В новом веке в Петербурге о пьесе вспомнили с началом кризиса, сюжет с укрытием налогов показался актуальным сразу двум театрам. В БДТ ставить эту пьесу собирались уже года три. Однако первым выпустить спектакль успел Молодежный на Фонтанке. Но там спектакль Михаила Черняка не продвинулся дальше эстрадных скетчей c вкраплениями семейной мелодрамы. А «Школа» Николая Пинигина оказалась спектаклем легкого жанра, но большого стиля. Господин Пинигин в этом направлении не новичок, именно он на протяжении ряда лет ставит в БДТ кассовые спектакли по легким, суть бродвейским пьесам. На этот раз ему очень помогли художники Ольга Шаишмелашвили и Петр Окунев.

Первое действие проходит в доме директора департамента подоходного налога Эмиля Фромантеля (замечательная роль Геннадия Богачева) — белые теннисные костюмы, белая плетеная мебель, проплывающие за окном паруса Лазурного побережья и небольшое бюро, у которого делает свои подсчеты Фромантель. Второе — в конторе «Школы налогоплательщиков», созданной зятем Фромантеля Гастоном Вальтье (Игорь Ботвин иногда не без труда, но все-таки весьма успешно справляется с легким жанром) и бывшим подчиненным его тестя Реймоном Жиру (Кирилл Жандаров). Здесь за проценты разными авантюрными способами помогают минимизировать, а то и вовсе не платить налоги. На первом плане — точно сошедшая с голливудского экрана успешная контора с добротной мебелью, стайкой машинисток в строгих черных костюмах и дюжиной крутящихся под потолком металлических вентиляторов. За стеклянной стеной — узкая парижская улочка, где пьют кофе конторские барышни и под аплодисменты публики проезжает на велосипеде торговец воздушными шарами.

В третьем действии неоспоримое и очевидное присутствие денег в интерьере и явная отсылка в сценографии и костюмах к золотому веку кинематографа вызывает уже нешуточный зрительский восторг. И никакой сатиры на нуворишей. Просто бывший беспечный рантье Гастон превратился в преуспевающего и пресыщенного деньгами финансиста и обитает теперь в роскошнейшем, парадном ар-деко, с фонтаном, увенчанным золотой скульптурой бога-плута Гермеса. Его клиентом становится даже министр финансов обнищавшей без налогового потока Франции — эпизод, сыгранный Михаилом Морозовым, один из лучших в спектакле, вообще щедром на легкие, строго говоря, поверхностные, но при этом блистательные роли: поэта Сереньи (Семен Мендельсон), налогоплательщика Меню (Андрей Шарков), миллионера Лашапелода (Сергей Лосев).

В тайны психологии персонажей здесь не углубляются. Да и приключения денег на сцене БДТ от налога на мораль свободны. Да и не в деньгах дело: Гастон Вальтье меняет стиль жизни и костюмы, но причина, из-за которой все и закрутилось, не исчезает. В первом действии его очаровательная жена Жюльетта (Карина Разумовская) была готова изменить из-за отсутствия денег, во втором — от недостатка внимания, в третьем — по настоянию влюбленного Жиру. И ничего c французскими женами не поделаешь: под крик тестя про неминуемые рога Гастон из объятий жены падает в обморок.

Финал спектакля откровенно водевильный, «Школа» в целом — спектакль легкого жанра, из тех, что делают кассу. Но это очень стильный и элегантный бульварный театр, с честью выдерживающий тяжесть легкого жанра.