А. П. Чехов. «Чайка». Красноярский
драматический театр им. А. С. Пушкина.
Режиссер Олег Рыбкин, художник Игорь Капитанов
Сколько же можно мучить эту несчастную великую пьесу? Она устала от нас. Стыдно сказать, но ведь и мы от нее устали. (Извините, Антон Павлович, вы в этом не виноваты.) Ее тайны, кажется, давно разгаданы, а смыслы настолько сместились от многочисленных интерпретаций, что я, например, уже не понимаю, а как же было у Чехова? Ведь даже когда перечитываешь, то в голове возникает сначала экспликация Станиславского, а потом целая стая чаек и концепций.
Но почему-то с упорством, достойным лучшего применения, режиссеры вновь и вновь обращаются к этой пьесе-манифесту. Пьесе, с которой действительно началась когда-то новая театральная система, новый век. Пьесе, которая все переставила и поменяла в отношениях театра с текстом, театра с жизнью и, наконец, театра с самим собой. Что-то же видит режиссер, когда сознательно подставляет себя под удар, меряясь силами с хрупкой птицей!

Примерно с такими мыслями я шла на спектакль Олега Рыбкина в Красноярском драматическом театре имени Пушкина. Рыбкин — главный режиссер театра, в котором с его приходом сосуществуют два типа спектаклей по принципу: «Всем хватит места, и новым и старым, — зачем толкаться?» Никто и не толкается. В один вечер идет «Кукла для невесты» Коровкина, и зал с радостью внимает незатейливым диалогам из деревенской жизни. А следующим вечером на сцене тоже разворачивается деревенская жизнь. Точнее, дачная, которая много лет существует в России бок о бок с деревенской. И идет пьеса «Чайка». На сцене дача не из богатых. Игорь Капитанов, художник спектакля, придумал очень бытовое, но остроумное решение (к сожалению, не поддержанное художником по костюмам Фагилей Сельской). Неказистая будочка-туалет. Бочка для воды, взгроможденная на верхотуру, чтобы можно было и душ принять, и грядки полить. Ну и главный архитектурный материал бедного дачного дизайна: автомобильные покрышки. В них и клумбы устроены, и посидеть на них можно, и столик из них смастерить. Сухие цветы и травы в них диво как хороши и напоминают с трудом выращенный сад.
Пьеса Чехова помещена режиссером в сегодняшнюю жизнь, как будто бы даже опрощена и огрублена. Часть красноярской публики это коробит. Ничего нет страшнее для живого театра, чем образованная публика. Ей подавай платья с треном и тяжелые прически, и очень важно, чтобы женщины вели себя благородно, а не как по телевизору. А тут все молодые, да и немолодые люди просто одержимы любовью, чтобы не сказать больше. В городе зло шутили, что это театр не Чехова, а Анфисы Чеховой.
И поскольку в спектакле Рыбкина действие происходит не в благородном имении, а в сегодняшнем дачном пригороде, то и люди там мало напоминают чеховских героев, какими мы их представляем, придавленные комплексами по поводу их интеллигентности. Скорее, это чеховские герои сегодня. Ведь все изменились за целый с лишним век. И актрисы сегодня не такие, как Яворская или Савина, ставшие прообразом Аркадиной. И молодые дебютантки мало смахивают на Комиссаржевскую, которая тоже мнила себя чайкой, да и писатели весьма опростились.
Рыбкин будто вспомнил то, что Чехов советовал артистам Александринского театра: «Главное, голубчики, не надо театральности… Просто все надо… Совсем просто… Они все простые, заурядные люди».
Понятно, что Чехов перебарщивал насчет заурядности своих героев. Уж очень боялся театральности. Боится ее и Рыбкин. (Парадокс в том, что обычный зритель как раз этой привычной театральности жаждет, а живой жизни на сцене стыдится и бежит от ее неприглядности.)
А сегодняшняя жизнь чеховских героев действительно неприглядна. Хотя начинается все с надежды. С восторженной щенячьей любви Треплева и Нины. Роль Треплева отдана комедийному актеру Владимиру Пузанову. Его Костя смешной, встрепанный, плохо одетый, да и не так чтобы юный. Талантлив ли он? Может, и не очень. Он интуитивно бежит от театральной пошлости, какой она ему представляется. Я часто вижу таких молодых людей, ушибленных театром. Они мечутся, ищут какие-то новые формы, остро чувствуют любую фальшь на сцене, сами ничего не умеют и быстро сникают.
Треплев весело, совсем неагрессивно говорит о жрецах искусства, о новых формах. Он пока не знает, что будет навсегда ранен неудачей. Он не догадывается, что самолюбие его будет уязвлено — и неуспехом пьесы у матери (ведь она его главный зритель), и скорым, неосознанным предательством Нины. А пока у него еще все впереди! Целый спектакль, целая жизнь.
Нина в исполнении очень молодой актрисы Ольги Белобровой — совсем девочка, нервная, экзальтированная до крайности. Такие, как она, обычно не могут выбрать: то ли стать балериной, то ли кинозвездой, то ли моделью. В театр она играет, как и в любовь, — нечем же заняться, а тут так весело, так необычно: богема! Потому и выучила текст какой-то странной пьесы. Смешно придуман треплевский театр. Это ведь очень важно для «Чайки». Нервный провинциальный юноша задумывается о судьбах вселенной. (Где же еще и думать об этом, как не в российской глуши?) А из подручного материала — одна дачная бочка. Мистерия о Мировой душе происходит в большом резервуаре для воды без всякой мистики и торжественности. В каскаде водяных брызг из бочки выскочит мокрая Нина. Ей все радостно. Ничего она не понимает про мировую душу, про дьявола, про холод и пустоту. Она весело, счастливо выкрикивает текст и, правда, хороша своей юностью, наивностью, детским своим лепетом. И Костя будет умирать от любви и восторга. И поэтому взъярится, впадет в истерику, услышав сакраментальное: «Пахнет серой…» Этот удар он пережить не сможет никогда.
А про Нину забудут, и она долго будет сидеть в бочке, пережидая вспыхнувший скандал. И высунется оттуда, мокрая, озябшая: «Очевидно, продолжения не будет, мне можно выйти…» Вот тут-то и подстережет ее проклятое искушение в виде Аркадиной (Людмила Михненкова). Именно в тот момент, когда Аркадина фальшиво, не скрывая иронии, похвалит ее, станет понятно, как пропадают эти глупые провинциальные девочки. Может, она и не решилась бы, но тут поманила еще возможность романа с писателем, который только потом обернется потерями и болью.
Истории этих молодых людей очень дороги режиссеру. Мне кажется, для него не столь уж важен вопрос: талантливы ли они. Для него важно другое. Искусство жестоко испытывает человека, искушает его, сбивает с жизненного пути, и мало кто доходит живым или хотя бы не искалеченным до конца… Костя рыдает, как ребенок, бросается к бочке посмотреть, там ли Нина. Не слышит Дорна (Василий Решетников), который, утешая его, и пульс пощупал, и сердце послушал, потому что привык это делать как домашний врач. Но Костя нуждается уже в другом врачевании, и Дорн, как может, успокаивает его душу и душу глубоко уязвленной Маши (Екатерина Соколова). «Как все нервны» — здесь звучит замечательно точно. Уставший от жизни доктор просто потрясен тем, что люди еще не устали страдать.
Здесь понятно, что Рыбкин вспомнил о первоначальном варианте пьесы, где Маша — дочь Дорна. Чехов не хотел буквальности, определенности, потому и отказался от этого. Но догадываться никто не запрещает. В спектакле этом вообще все связаны какими-то давними запутанными родственными отношениями. Сорин привычно завязывает Косте вечно болтающиеся шнурки, Костя так же привычно стрижет дядю. Оба нежны друг с другом. Видно, что уже многие годы Дорн отбивается от навязчивой любви Полины Андреевны. Согрешил когда-то по глупости и всю жизнь расплачивается. Ему осточертел Сорин, лечить его он не хочет, их перебранка длится тоже много лет. Все друг к другу привыкли.
Сорин Алексея Исаченко беспомощный, чут. кий, страдающий человек. Ощущение истекающей жизни у него очень острое, доводящее его до отчаяния: «умирать и вам будет страшно». В четвертом акте он чуть ли не кричит это с угрозой непонятно кому. Он влюблен в Нину почти неприлично, по-стариковски, когда не стесняются, прикрываясь возрастом, и погладить, и подержать на коленях, как девочку. Ей неловко, неудобно, но приходится терпеть.
Когда Аркадина говорит о том, какая жизнь кипела тут, на этих берегах лет десять-пятнадцать назад, становится понятно, что и у нее что-то было с Дорном. Потому так и ревнует Полина Андреевна, очень смешная и узнаваемая в исполнении Светланы Ильиной. Она старательно чтокает, как многие мещаночки, стремящиеся выглядеть интеллигентно.
Ни в ком из них нет пошлости, кроме Шамраева, который у Валерия Дьяконова тоже не принципиальный хам. Просто у него свои проблемы: «Где я возьму хомуты?» А барыне, видите ли, ехать надо. Аркадина наблюдательна, ревнива, уверена в себе как актриса и мучительно неуверенна как женщина. Она не пропускает ничего, что грозит ее эфемерному счастью. Стареющая Аркадина органически не может переносить рядом юную Нину. Ей просто физически неприятно это соседство, как и присутствие сына.
Когда Полина Андреевна произносит «Время наше уходит», Аркадина болезненно отстраняется — это не про нее. Она мастерски борется за Тригорина (Яков Алленов). Немного перебарщивает режиссер по части любовного садизма, заставляя ее привычно ворочать, трясти и даже хлестать Тригорина, взбадривая его вялую кровь.
Хотя Тригорин совсем не вялый и даже вполне активный в сценах с Ниной. Просто отношения с Аркадиной настолько изжиты, что само ее присутствие как будто замораживает его. Он рвется из этих цепких объятий, цепляется за вспыхнувшее к Нине чувство, но не способен вырваться. Да и писательство губит, высасывает из него все силы. Вспомнив о записной книжке, он тут же роняет Нину, как куклу: скорее записать. О творчестве говорит как о муке, зло, отчаянно, не рисуясь перед Ниной, а, скорее, для себя.
Каждый достоин сочувствия в этом спектакле, в каждом прочитывается не очень сложившаяся жизнь. Главное, нет явного противостояния: двух актрис, двух писателей, старых и новых форм, ретроградов и новаторов, борьбы поколений. Нет так называемой концепции. Их в «Чайках» множество, и они, на мой взгляд, губительны для чеховской драматургии.
Не случайно одно из самых важных открытий, сделанных Станиславским, заключалось в том, что он понял: пьесы Чехова «глубоки своей неопределенностью», «слишком подробный психологический анализ, обнажающий душу», разрушает эту зыбкость и неопределенность, лишает зрителя важных догадок. Можно трактовать героев так или иначе, но нельзя ничего договаривать за Чехова, нельзя ставить точки вместо его многоточий.
Там, где режиссер не удерживается и расставляет свои решительные знаки препинания, прекращается живая жизнь и начинаются режиссерские кроссворды. Один из главных кроссвордов, не разгаданных мною, — Маша. В спектакле Олега Рыбкина красивая стильная Маша гораздо интереснее Нины, глубже ее. И она любит Треплева почти маниакальной любовью. От такой любви избавиться невозможно. Она преследует его, бесконечно ненавидит Нину, то ли вытесняя ее физически, то ли пытаясь оказаться на месте Треплева и чуть ли не овладеть ею.
Пьеса сопротивляется и грубости, и какой-то совсем уж буквальности смысла. Маша шарахается по кустам, в темноте бесконечного вращения круга и, кажется, спит со всеми подряд. Угрозу, вскользь брошенную в третьем акте: «Если бы он ранил себя серьезно, то я не стала бы жить ни одной минуты», — она исполняет после выстрела Кости, убивая себя то ли физически, то ли символически. Умозрительность образа, заданная режиссером, ставит актрису в тяжелые условия. Она несет на себе бремя концепции, которую трудно присвоить. Хотя замечательно играет любовное томление, которое терзает ее душу и тело.
Второй кроссворд совсем не интересен. В четвертом акте появляются гламурные девушки-зайчики, бесконечно суетящиеся вокруг Кости, как знак того, что Треплев изменил себе и стал глянцевым писателем. Это вообще-то понятно и так. А девушки-зайки, на мой взгляд, сильно мешают, разрушая живую ткань действия, которое сгущается, драматизируется в четвертом акте, обнаруживая исчерпанность этих жизней.
Появление Нины, больной, несчастной, почти безумной, что-то лепечущей насчет творчества, ненадолго возвращает Треплева в реальность. Ничего у этой девочки не вышло, она ошиблась. И любовь обманула, и театр. Замечательна сцена, где она карабкается по лесенке на ту самую бочку и перевешивается через край, как брошенная марионетка, как отчаявшийся ребенок. И бочка прозрачна в четвертом акте, и туалет-раздевалка, и все как-то обнажило свою суть, все лишилось телесности, материальности.
Нина уходит в сумасшествие, в несчастье, в погибель. И Костя уходит, потому что жить больше не может. На боковом экране возникают лица прекрасных великих актрис. Всех их поглотило страшное чудовище, требующее взамен славы и успеха всего лишь одной жертвы — жизни.
В спектакле Рыбкина самая молодая и, кажется, самая гармоничная чеховская пьеса предстала как драма сегодняшней жизни, в которой все изменилось. И все осталось прежним. Герои чеховской «Чайки» переживали драму русской интеллигенции, находившейся на сломе веков и нравственных ориентиров. Герои сегодняшней «Чайки» не столь интеллигентны, но так же живут на сломе веков и так же растеряны. Только ориентиров уже совсем не осталось.
Август 2008 г.
Если бы я не видел этого спектакля, то, прочитав рецензию, решил бы: какая замечательная постановка — глубокая, умная, современная. И даже новые формы, кажется, наконец найдены. Увы, рецензия, на мой взгляд, гораздо глубже и умнее этого спектакля. Автор, мне кажется, видит в этом спектакле то, чего там либо нет, либо настолько глубоко спрятано, что это почти невозможно разглядеть. А на первом плане — грубая, пошлая, наглая тнт-шная картинка. Медведенко то подглядывает за Машей в сортире, то пытается завалить её на покрышки (и вообще производит впечатление педофила — ребенка такому учителю отдавать страшно). Костя то и дело пытается стянуть с Нины юбку. Почти все действующие лицы озабочены отнюдь не поисками смысла жизни. Ощущение такое, что актёрам страшно стыдно играть всё это, но куда деваться — актёр человек подневольный. Обидно и за пьесу, и за актёров, и за зрителя.