Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP
В. Сигарев. Фото из архива редакции

В. Сигарев.
Фото из архива редакции

Ю. Клавдиев. Фото из архива редакции

Ю. Клавдиев.
Фото из архива редакции

П. Пряжко. Фото из архива редакции

П. Пряжко.
Фото из архива редакции

Отечественная, в особенности петербургская, критика не хочет разбираться с современной драматургией. Понадобилось много лет и очень много усилий, чтобы люди, связанные с театром, начали уходить от стереотипов, которые сами себе навязали: «чернуха», «мат», «несостоятельность формы», «отсутствие характеров», «нечего играть». Нетерпимость к новой драме зачастую спровоцирована нетерпимостью к деятельности, которая ведется продюсерами и кураторами современного театра. Но нетерпимость эта обнаруживает еще и незнание материала, неготовность к встрече с новым текстом, который предлагается современному театру. Стоит спросить о конкретных именах, названиях, люди теряются и способны выдать на гора: «все эти ваши Пресняковы, Курочкины…». Они не в состоянии оформить свои претензии, в одном выдохе заявляя лишь презрение к самому явлению современной пьесы. Спровоцированные именно этой приблизительностью, незнанием «матчасти», мы пошли на эксперимент: предложили молодым режиссерам, актерам, театроведам, а также уже состоявшимся практикам театра три пьесы трех авторов, которые так или иначе заявили о себе в ландшафте современной драматургии. Это сценарий уральского драматурга Василия Сигарева «Волчок», пьеса Юрия Клавдиева (Тольятти — Санкт-Петербург) «Медленный меч» и пьеса минского драматурга Павла Пряжко «Третья смена». Нам было интересно, что для себя обнаружат люди, которые являются, по сути, ровесниками и авторов, и героев пьес, как откликнутся люди старшего поколения. Результаты эксперимента без купюр мы представляем вашему вниманию.

Ольга Каммари, студентка II курса театроведческого факультета СПбГАТИ

Творчество рождается из несовершенства, жажды. Искусство — это всегда ответ человека. Ответ этой жизни, такой вот непонятной, несправедливой.

Особый вид искусства — спектакль. Он живет слишком недолго и потому ориентирован лишь на того, кто сегодня сидит в зале. Очевидно, что хороший театр немыслим без хорошей драматургии. Мы часто слышим, что современная драма будто бы одна из самых проблемных зон сегодняшнего театра. Может, беда наших авторов в том, что большинство из них не стремятся быть «большой» литературой, не пишут для будущей аудитории? Новая драма хочет быть востребованной сейчас. А может, это и не беда вовсе. Просто драма приобретает какое-то новое качество. Она как будто стремится стать частью индустрии развлечений, наряду с телевидением, газетами, журналами, ироническими детективами, прохладительными напитками, модными шмотками… — все это друг с другом тесно связано и неотрывно приклеено к потребителю. Может быть, театр в традиционном смысле этого слова просто устарел? К чему эти высоколобые критики хмурятся в поисках сверхзадачи? Театр — это просто развлечение.

Павел Пряжко, Юрий Strike Клавдиев, Василий Сигарев. Это известные имена современной русской драматургии. Все они участники и лауреаты различных фестивалей Новой драмы. Выявление некоторой общности их пьес, возможно, поможет нам увидеть определенные тенденции современной культуры.

Ю. Клавдиев «Медленный меч».

Тематика этой пьесы не нова. Молодой преуспевающий человек вдруг понимает, что его жизнь — насилие над самим собой. Вроде бы все есть: и деньги, и женщины, и работа. Да только все это вдруг становится абсолютно невыносимым для героя. И он пытается убежать, пытается найти хоть какой-то смысл.

Начиная с «Новой драмы» (я имею в виду Чехова, Ибсена…) драматургия, и русская и европейская, очень часто обращалась к этой теме. И сейчас она не менее актуальна. Внутренняя пустота буквально звенит в людях, в их судьбах, в их образе жизни. Со всех сторон нас старательно зомбируют, навязывают какие-то вымышленные ценности, превращая жизнь лишь в подобие жизни. Очень многие сейчас действительно мыслят и разговаривают подобно героям пьесы Ю. Клавдиева. И, возможно, это стоит передать, это стоит прочувствовать, об этом стоит задуматься. Но передать художественно — не значит просто скопировать. Когда через слово персонажи употребляют матерную лексику и ты с трудом сдерживаешь рвотные позывы, о каком содержании может быть речь?

В одном из интервью уважаемого М. Угарова я нашла такое определение: «художественный мат». Не знаю, может ли это явление хотя бы теоретически считаться художественным, но уже несколько веков люди употребляют матерные слова, вкладывая в них сильные негативные эмоции. Может быть, поэтому, произнесенные, как говорится, «всуе», они режут слух и заставляют морщиться. Слово имеет мощный энергетический заряд. Оно очень сильно влияет на людей. Особенно если произносится со сцены. Персонажи Ю. Клавдиева просто не употребляют других слов. О какой художественности может идти речь, если становится просто физически плохо?

Главный герой пьесы Влад противопоставлен окружающему миру потребителей, хоть и является его частью. Офис, рабочее место. На фоне шныряющих туда-сюда людей, перекладывающих бумажки, разговаривающих по телефону, мысли Влада звучат контрастно и очень странно: «Мы на пороге смерти. Я должен выйти на остальных, сам, я обязательно выйду. Я ищу их всю жизнь…». Это как будто тот самый вопрос, с которого начинается поиск героя. В финале Влад тоже произносит монолог, но выводы будут другими. Перед этим герой пройдет определенный путь. Сначала он объяснится со своей девушкой, Аллой. У Аллы — абсолютно ясная концепция жизни. Она считает, что все разговоры о смысле жизни — «пи***ж». Людям надо только бессмысленно разговаривать и следовать инстинкту размножения (в пьесе этим действиям подобраны более точные лексические эквиваленты, не трудно догадаться какие). Итак, на словах героя: «Я не то чтобы бухать. Я буду искать», — завязка заканчивается. Далее автором показана жизнь. А именно: парочка наркоманов в грязном подъезде, рассуждающая о свободе, и разговоры таксистов в дешевой булочной.

В диалоге наркоманов встречаются поразительно точные реплики, проецирующиеся на рассматриваемую пьесу:

— По-моему, тут какая-то философия, б…дь.

Парень 1 начинает готовить дозу.

<…>

— Понимаешь, я думал, что можно спастись в интеллекте. …В книжках же про лучшее написано, так? <…> А я читаю, а мне все хуже и хуже, б…дь.

Здесь стоит обратить внимание на диалог Влада с лодочником (в парке аттракционов). Эта сцена как будто выбивается из общего ряда. Влад в порыве меланхолии начинает делиться своими мыслями с лодочником, и речь его вдруг становится нормальной, человеческой, даже с элементом литературности. Это звучит неожиданно, словно в пьесу попало инородное тело.

Влад. Я иногда читаю глубоко за полночь. И так поднимаю голову — и кажется, что не узнаю место. Нет, квартира-то моя, это понятно, я это знаю, но мне кажется, что кто-то все поставил тут, пока меня не было. Как будто меня не спросили и поставили стол, кровать, полки, книги кто-то купил… Я вот сижу, читаю, телевизор смотрю, а это не я сам все так захотел, а за меня кто-то решил. И начинаешь понимать — что это тот, кто все за тебя решит, вообще все.

Вот он, тупик, в который зашел герой. Автор обращает нас к феномену свободы воли. Об этом действительно стоит задуматься. Вот только будит ли пьеса читателя, зрителя? Здесь можно сказать, что традиционная уже для драматургии тема решается сегодня совершенно по-новому. Это такое же зомбирование. Пропустив через себя весь этот поток претенциозной вульгарности, начинаешь замечать, что в твоей голове появляются вдруг подобные фразы и мысли. Они словно интегрируются в твое сознание. Таким образом, автор добивается противоположного эффекта.

Главная идея, к которой приходит герой после своих приключений, звучит так: «Оставайтесь такими же. Ничего не делайте. Просто оставайтесь такими же. Вы же классные. Если бы не начальство… Вот только оно от дьявола, а остальное все от Бога, даже наркотики…».

Все в пьесе окутано ореолом таинственности. Влад словно спецагент с Марса. И выводы у него какие-то марсианские. Никакой проблемы нет. Мы должны жить, как живем. «Открывать новые физические величины», «писать сериалы», «изменять», «просто говорить простые слова» (желательно матом. — О. К.). Все хорошо у автора. Вот только с начальством что-то не поделил.

И ответ на заявленный в начале пьесы вопрос звучит так: «Нас много. Мы все разные. Но мы живем здесь. Мы правильно живем. Мы слушаем музыку, мы кино смотрим, мы покупаем все…».

Итак, правильно всё. Наркоманы-философы, руководствуясь философическими, конечно, помыслами, ограбят немощную старушку. Ну а Влад, естественно, покажет себя истинным героем: раскидает грабителей, утешит бабулю, поговорит. Пьеса соответствует всем негласным нормам новой драмы. Эта сцена, например, удовлетворяет современные потребности в КРОВИЩЕ!

Ремарка автора: Ничего не видно — только кровь пачкает обои.

Пачкает обои.

Пачкает обои.

Открытая позиция автора в пьесе не звучит. Можно предположить, что название «Медленный меч» символизирует постепенную смерть. Такая жизнь — как незаметное, каждодневное умирание. Но у меня сложилось впечатление, что автор оправдывает и утверждает тот способ существования, который сейчас процветает. Да и вообще, любой способ существования. Лишь бы существовать. Не важно как. Формула Ю. Клавдиева такова: удаление от смерти = удаление от дьявола.

Если раньше идею Бога старательно выживали из наших умов, то теперь все значительно проще. Бог не умер. Но происходит насильственная подмена Бога. По-видимому, на деньги.

В. Сигарев «Волчок».

В пьесе рассказана история девочки, от рождения до смерти. Автор даже не дает имен персонажам, просто: девочка, мама, бабка. Эту историю рассказывает некий голос, по-видимому принадлежащий самой героине. То есть перед нами — ретроспектива, воспроизведение уже минувшего. Девочка родилась в захолустном поселке. Грязная кушетка в коридоре роддома. Консервная банка, полная окурков… «Мать не знала, кто сделал ей такой подарочек». Только появившись на свет, девочка сразу лишается матери, которую сажают в тюрьму. Они встретятся спустя пять лет. И девочка сразу самоотверженно полюбит мать так, как обычно родители любят своих детей. Жизнь девочки — постоянное ожидание матери. Но последняя появляется лишь изредка, чтобы снова бросить.

Тринадцать эпизодов, каждый из которых — один из этапов жизни. Начиная с рождения и заканчивая смертью. Связующий элемент — волчок, игрушка, которую мама однажды подарила девочке. Этот предмет фигурирует на всех этапах жизни. Первая ассоциация, которая рождается в начале пьесы, — этот волчок символизирует хождение по кругу, фатальность.

Первый эпизод — что-то вроде увертюры, он предвосхищает дальнейшее развитие действия. Девочка взрослеет, меняется, но она все время одна, крутит волчок, с каждым разом все более и более виртуозно. Она приговорена повторять одно и то же действие.

Весь трагизм истории сводится к предлагаемым обстоятельствам. Мать — алкоголичка, отсидевшая женщина легкого поведения. Девочка нелюбима, одинока, затравлена. Героиня инертна и молчалива. Она любит мать какой-то необъяснимой безусловной любовью. Драматург предоставляет режиссеру огромное поле действия. На первый взгляд может показаться, что пьеса принадлежит к так называемому «театру чернухи», насильственного и навязчивого драматизма. И потому очень важно, как зазвучит эта музыка. Ведь непоставленная пьеса — как мелодия вне тональности. Ее воплощение — последняя стадия сочинения.

Единственный друг героини — мертвый мальчик. То есть фотография ребенка на могилке местного кладбища. Девочка поет ему песни, приносит конфеты. Но и этого друга она лишится, когда умрет бабушка. Мать убедит девочку, что это мальчик забрал старушку.

Остается снова любить и защищать мать. Бесконечные любовники-собутыльники на глазах ребенка овладевают матерью. Девочка привыкла к таким сценам, она знакома с ними с самой первой ее встречи с мамой, для нее это норма обращения с ней. Так делали все. Простое желание каждого ребенка иметь мать находит здесь соответствующее этой жизни выражение: любовно-эротическая сцена матери с дочкой — еще одна мучительная попытка обладать мамой.

Девочке предстоит пережить еще много предательств. Мать бросит ее на вокзале и исчезнет на несколько лет. Но любовь девочки неизменна и всепрощающа. Эта любовь холодна, безмолвна, статична; эта любовь — сама девочка, ее существо. В последнем эпизоде девочка, пытаясь догнать мать, погибает под колесами встречной машины.

Черное побеждает, и все несчастны.

П. Пряжко «Третья смена».

Действие пьесы происходит в детском летнем лагере. Ее герои — подростки, страдающие всеми пороками несформировавшейся личности (курят, выпивают, снимают под кроватью друг другу трусы), и недалеко ушедшие от них вожатые, которые устраивают детские бои и напиваются до беспамятства. Среди прочих героев как будто выделяется один персонаж. Это мальчик Алеша, он несколько старше других ребят и в какой-то степени более развит духовно. Но значение главного персонажа в конструкции целого представляется совсем неясным.

Автор довольно точно передает речь подростков, страдающих отсутствием культуры (примитивную, однообразную, пестрящую бесчисленными «блин» и «прикольно»), незрелость их поступков, стремление казаться взрослыми при явно детской психологии. Противоположного этому мира в пьесе нет. Показана только одна реальность. Отсутствие в пьесе противоположного полюса может быть трактовано как знак инфантилизации общества в целом. Царящая в лагере вседозволенность приводит к смерти. Маленький мальчик расстреливает всех из автомата, объясняя, что так ему повелел сделать Иисус. Откуда взялся автомат, что это за мальчик и при чем тут Иисус рассуждать, по-видимому, не стоит. П. Пряжко явно использует элементы абсурда. Персонажи после смерти начинают рассуждать, кто их убил и почему. Звучит песенка крокодила Гены. Пьеса заканчивается появлением гномика (он же карлик из близлежащего поселка), который грабит умерших детей, изымая содержимое их карманов. Вот так в существующей системе дети, сами того не успев осознать, превращаются в чудовищ. В пьесе используются песни Юры Шатунова, как бы свидетельствующие об уровне культуры, а значит, уровне сознания. Но порою возникает ощущение, что это произведение — такое же дитя своего времени, плоть от плоти его.

Итак, все эти пьесы про современную жизнь. И все они показывают нам жизнь какую-то неправильную, людей каких-то изуродованных. Но причина всегда вовне, не внутри. Отсутствие воспитания, перевернутое детство, больная атмосфера. С нас как будто снимают ответственность за нашу жизнь. Но человек всегда сам выбирает, кем ему быть.

Хаос необходим человеку так же, как и Космос. Общество испытывает потребность в ощутимых потерях, катастрофах. Но это стремление нашего низшего Я. Организм, занимающийся саморазрушением, обречен, а нас почему-то убеждают, что это нормально. Все эти пьесы показывают ужас происходящего, но авторы как будто не преследуют цели уничтожить этот ужас. Их задача — убедить нас принять это зло и приспособиться жить в нем.

Максим Кальсин, режиссер, выпускник мастерской Камы Гинкаса

Если давать оценку этим трем текстам с точки зрения «реального театра», то вот что я по этому поводу думаю. Текст Сигарева сильно отличается от двух других, и в лучшую сторону. Жаль, что это не пьеса, а киносценарий. Текст Клавдиева — «как бы пьеса», а текст Пряжко — просто плохая пьеса. Естественно, что мое мнение сугубо частное, я режиссер, а не критик. Это мнение основывается на простом читательском «понравилось — не понравилось». Потому что я как режиссер должен увлечься пьесой, она должна мне понравиться.

Ну и что мне должно нравиться в тексте Клавдиева? Виртуозный мат? Запутанность или нарочитая развернутость ремарок? Убогость (в театральном и человеческом смысле) второстепенных персонажей? Инфантилизм и НЕтрогательная наивность главного персонажа — клишированного «манагера» с признаками кризиса среднего возраста? Подростковое смакование жестокости и безнадежности? Театральная драматургическая невнятица (а нарочитая «киношность»,рваность действия и есть НЕВНЯТИЦА, ничего больше). Ну и кто это будет смотреть? Кто это будет играть? И главное, зачем? Тезис о том, что мы все на помойке, что в головах и душах у всех крошево и куда дальше жить, не очень понятно, я, скажем, могу принять. Могу оценить как мужество, так и болевую восприимчивость драматурга. Я одного не могу понять: зачем крик отчаяния талантливого и тонкого человека им же выдается за пьесу? Пьесы-то нет! Нет образов, нет драматургии, нет героев, «чего ни хватишься — ничего нет».

Это про текст. А про смыслы… Возможна ли поэзия после Аушвица? Перефразируя и локализуя, возможна ли она же после всего того, что случилось с нашей страной? Дело не в том, что она невозможна, дело в том, что если назвался драматургом, поэтом, автором, то ее нужно и должно искать. А стенания по поводу убогости и «помоечности» мира оставить подъездным художникам. Тем, которые выцарапывают на стенах ругательства с тремя ошибками в слове из пяти букв.

Что касается пьесы о детях в летнем лагере, то вначале вопрос. Кто это будет играть? (Даже при условии, что кто-то будет смотреть.) Взрослые? Какое-то идиотское кривляние получится, текст-то стилизован (и очень прилично, надо сказать) именно под детскую речь. Дети? В каком театре можно найти такое количество детей? В студии? Спросите студентов, интересно ли им будет играть про себя же трех-четырех-пятилетней давности, про игры в «бутылочку» и «доктора». Простой вопрос? А без ответа на него вся дальнейшая жизнь этой пьесы в виде спектакля просто-напросто НЕВОЗМОЖНА. Буду рад ошибиться, кстати. Потому что посыл у автора искренний. Да и детей он, судя по всему, любит.

Что же касается «Волчка», то тут совсем другое дело. Если честно, то это первая пьеса Сигарева (будем считать этот сценарий пьесой, благо он это позволяет), которая мне понравилась. Зато понравилась очень. По роду своих занятий я читал у Сигарева все или почти все. И все абсолютно искренне считал тем, что называется словом «достоевщина». Или я ошибался, или драматург растет — не знаю. Возможны оба варианта. Но «Волчок» — это простая, точная и человечная вещь. Горькая и мощная одновременно. Мощная она, потому что драматург занимается вещами первыми и последними. Вещами абсолютными — а любовь ребенка к матери как раз к таковым и относится: ребенок НЕ МОЖЕТ не любить мать. А вот непутевая мать может. И из этого кошмара человек потом всю жизнь выбирается. Причем не факт, что выберется.

Вот про силу этой связи, силу любви, про скрепы, которые наш мир держат, и рассказывает Сигарев. И рассказывает мастерски. Есть характеры, ситуации. Этой детской тоске по материнской нежности найдены поэтические образы. Один только разговор героини со своим выдуманным другом на кладбище чего стоит! И в этом есть уважение. К человеку, к его любви, к миру, где все так, а не иначе устроено и вода течет сверху вниз, а не как кому захочется.

Многовато этого на протяжении всей пьесы? Ну, так надо быть Чеховым, чтобы все это по поводу горячей, беззащитной, безрассудной любви ребенка к матери уметь в одну сцену для комедии из четырех действий упаковать!

Я старался высказаться конкретно, не приплетая общих рассуждений про «новую драму» и т. д. и т. п. Сценическая судьба у первых двух опусов будет, думаю, непростая, если не сказать нулевая, мертвая. «Волчка», уверен, многие захотят ставить, да не у всех получится.

Олег Абалян, актер, выпускник мастерской Григория Козлова

В. Сигарев «Волчок»

Мне непонятно, зачем писать такие пьесы. Тема понятна, язык узнаваем — я провел детство в Ульяновске, и там люди именно так говорят и существуют. Хорошей актрисе сыграть такую пьесу — не проблема. Погрузиться, присвоить персонаж — это профессия. Главный вопрос для меня — ради чего это написано. Если бы такие люди, как Мать из пьесы, пришли бы в театр и изменились, тогда это было бы оправдано. Авторская позиция понятна. Но. Я играю Момо в спектакле «Вся жизнь впереди». Мой герой живет в похожей атмосфере, среди наркоманов, проституток, бандитов. Но в пьесе по роману Ажара нет таких физиологических подробностей. Отношения между персонажами проявлены через какие-то другие вещи. И мне кажется, для актеров это ценнее. Например, поцелуй на сцене можно сыграть по-разному — очень физиологически подробно или художественно. Наверное, и «Волчка» можно поставить не буквально, все зависит от режиссера и от актеров. Но автор предлагает конкретную природу чувств. Когда я прочитал пьесу, то сразу вспомнил фильм «Груз 200» Балабанова. Очень похоже. У меня возникло чувство отторжения, в первую очередь потому, что я видел такие вещи в жизни и не хочу, чтобы они происходили. Повторюсь, что в театре появление такой пьесы оправдано, если это будет реально влиять на людей, которые так живут.

Мне кажется, что если снимать фильм по этой пьесе (а это и есть киносценарий), то стоило бы позвать только одну профессиональную актрису — на роль Бабки. Остальные могли бы быть непрофессиональными, реальными людьми, живущими так, как герои пьесы. Это был бы хороший фильм в качестве социальной профилактики.

П. Пряжко «Третья смена»

Весело. В лагерях сейчас, наверное, все так и происходит, хотя у меня по-другому было. Я все понял и ничего не понял. Переходный возраст, драки, игры, поцелуи, бутылочка — все это достоверно. Характеры прописаны. Но откуда взялся этот мальчик в конце, кто он и кто дал ему автомат? Если бы я играл этого мальчика, я не знал бы, как это все оправдать. Может, это миссия какая-то, все, что происходит, очень плохо и тогда убийство в конце — это возмездие? Может, этого мальчика вожатый Стас привязал к батарее? Или в наказание послал на какие-то раскопки и он там нашел автомат? Я понимаю, что пьесу не надо воспринимать буквально, что там все небытово — эти хореографические номера…

Я бы в этой пьесе гномика сыграл. Нищего поселенца, который действительно пришел попросить на хлеб, а его избили. Он должен быть немой и больной. А своего ребенка я в лагерь ни за что не отправлю. Спасибо за правду, Павел.

Ю. Клавдиев «Медленный меч»

Главный герой — романтик и, в принципе, мне по душе. Пьеса хорошая. Очень много узнаваемых ситуаций, язык тоже знаком. Пьеса очень современная. Много жестокости, мата, разговоры только о деньгах. И главный герой пытается прорваться через это к каким-то другим — высоким, чистым вещам. Он мог бы стать героем нашего времени. Но в конце его почему-то окружают омоновцы и куда-то уводят. То есть пьеса про попытку, которая, по-видимому, не состоялась. Правда, это не значит, что не надо пытаться. Но это уже мое личное убеждение, этого я из пьесы не вынес.

Герой пьесы пытается прорваться. Есть другая героиня, девушка-наркоманка. Она тоже хочет полета, но добивается этого с помощью наркотиков. Потом ей приходится грабить, чтобы достать денег на наркотики. Потом ее насилуют в подъезде. Она ничего в результате не добивается. И если на этот спектакль придут молодые люди, которые о наркотиках знают не понаслышке, — то будет польза. Театр, наверное, для этого и существует.

Алексей Слюсарчук, режиссер

Бытие драматическое насквозь иллюзорно. Вернее, реалии драмы утверждают иллюзорность бытия как такового. Текст транслирует состояние сознания автора, то есть границы осознаваемого им миропорядка. Но вот парадокс — обстоятельства, изложенные пьесой, не имеют онтологического основания (то есть произошло ли это на самом деле или не произошло, не имеет значения, и определить это невозможно, да и зачем…), но, если пьеса распространяется в печатном виде, текст имеет перспективу стать артефактом.

Возникает коммуникационное субкультурное пространство. Внутри этого пространства действуют договоренности, в свою очередь формирующиеся на основе знаковых признаков.

Три упомянутые пьесы таковы.

Различаются они оппозицией автор — текст.

В. Сигарев организовывает текст как историю, Ю. Клавдиев — как идею, П. Пряжко — как ситуацию.

Соответственно, различны категориальные составляющие — пространство и время (дело не в предлагаемых обстоятельствах), эстетическая и эмоциональная рефлексия авторов создает индивидуальную динамику происходящего (устойчивость-неустойчивость бытия).

Для Сигарева и Клавдиева характерны точное, отчасти виртуозное владение лексикой, безусловное чувство ритма, драматический, литературный опыт.

(По исключительно субъективным причинам мне больше понравился текст Юрия Клавдиева.)

Пьеса Пряжко в этом смысле малосостоятельна. Финал, претендующий на концептуальность, выглядит надуманным, сама ситуация — растянутой, возникает ощущение, что легко автору дался только первый эпизод, все остальное приходилось из себя вытягивать.

У персонажей пьесы Ю. Клавдиева есть точно организованные лексикой психологические признаки — в этом смысле пьеса более продуктивна.

В пьесе «Волчок» — ограниченность лексической среды определена сюжетом и выбором действующих лиц.

В «Третьей смене» ограничение лексики выглядит нарочитым.

Собственно, вопроса «о чем писать?» нет — в современной драматургии авторским признаком становится не тема, а субкультурный стиль. (Все три пьесы о «любви и смерти», да, собственно, все пьесы о том же.)

В пьесе «Медленный меч», в отличие двух других, есть попытка сформировать позитивную идею, эта попытка позволяет говорить о драматическом противостоянии (конфликте) не в масштабе ситуации, а в масштабе мировоззрения.

Я, скорее всего, взялся бы за постановку этой пьесы. (Будь у меня возможность, конечно.) Это если практически.

Анатолий Праудин, режиссер

Все три пьесы — тюзовские, это пионерская тематика, в случае с Клавдиевым — школьная. И история маленькой девочки в «Волчке» — тоже вполне тюзовская история. Убери всякие нехорошие словечки — ТЮЗ 1970-х, кроме Сигарева. У Сигарева — хорошая тюзовская пьеса. У него есть профессионализм и вертикаль, возникает некая жизнь духа. Клавдиев и Пряжко без вертикали обошлись. У Клавдиева и Пряжко — картонные люди. У Сигарева — люди.

Как режиссер, я бы эти пьесы не взял к постановке просто по факту достижения определенного возраста. Для меня среда, которая изучается в этих пьесах, — другая страна и другой мир, я его не знаю и в результате плохо сделаю. Этими вещами должны заниматься молодые люди, которые очень хорошо знают фактуру. Мне хочется ставить про своих ровесников, дядю Ваню, к примеру. Не потому что это Чехов, а там Сигарев и все это плохо, а потому что мне под пятьдесят, а героям пьес по пятнадцать. У нас нет точек соприкосновения.

В этих пьесах есть новая эстетика, они изобилуют последними выразительными средствами, исключительно языковыми. А вообще, все это напоминает мой дебют в свердловском ТЮЗе, пьесу «Следствие» Воронова.

Клавдиев — это тот же «Друг мой, Колька», но только 2008 год, словечки разные и большая эротическая ремарка. Автор выполняет заказ, идущий из гущи эстетических запросов определенной социальной группы. Если бы этого не было, Новая драма загнулась бы. Она жива именно потому, что выполняет определенные социальные пожелания общества.

Чтобы подробнее рассуждать о каждой конкретной пьесе, надо самому поставить два-три раза этот материал. Чтобы понять пьесу — ее надо изучить. Для меня изучить — это поставить. Эти пьесы вообще немыслимы без такого подхода, этюдного метода Станиславского. У этих авторов среду надо изучать как Отче наш, люди, персонажи этих пьес, как никто другой, требуют вскрытия сквозного действия роли и всей жизни персонажей. Может, сами авторы в этом не признаются, но это так. Пьесы написаны в психологической традиции. Абсолютный Горький.

Матвиенко Кристина

НОВОЕ ЧТЕНИЕ

С тем, что сегодня называется «новой драмой» в России, — полная неразбериха. Во-первых, этот термин позаимствован у эстетически цельного художественного направления в драматургии конца XIX — начала XX века. И между двумя далекими по времени и идеалам направлениями есть частные сходства, в том числе, скажем, стремление писать пьесы об определенных социальных группах общества и поднимать социальные проблемы (так было в европейской «новой драме», унаследовавшей интерес к социальному от натурализма). Нынешний бренд «новая драма» не претендует на оригинальность названия — удобная и отражающая разнообразие авторских стилей формулировка пригодилась сегодня. Но, безусловно, эта «новая драма», которая началась с предпринятых драматургами усилий лет пятнадцать назад, на наших глазах оформляется если не в художественно целостное направление, то в движение конкретных, но очень разных драматургов, режиссеров, актеров, а также поэтов, кинематографистов и фестивальных менеджеров, которыми руководит, в общем, схожее устремление.

Почему неразбериха? Потому что «Новая драма» — это название фестиваля, а еще — сообщества в «живом журнале», а еще — театра Марины Оленевой в Перми, а еще — название интернет-сайта петербургского сообщества «Домик драматурга». Все перечисленное, как нетрудно догадаться, — разные вещи. «Новая драма» как явление настолько же шире и разнообразней одноименного фестиваля, насколько российский театр шире и разнообразней фестиваля «Золотая маска». На фестивале «Новая драма» показывали спектакли очень разных драматургов — от Надежды Птушкиной до Клима, и всегда критика выставляла «гамбургский счет» фестивалю — почему Птушкина? Почему Клим? В результате Клим приезжает на фестиваль и в 2007 году, чтобы участвовать в дискуссиях и делать читку самого себя, а про спектакли Птушкиной больше никто и не заикается. Но это фестиваль — дело, как правило, зависящее от вкусов конкретных отборщиков, которые на «Новой драме» меняются каждые два года.

Фото А. Усикова

Фото А. Усикова

А движение «новая драма» — по-прежнему темный лес, в котором только начинают разбираться на научно-практических конференциях в городе Тольятти, Казани и т. д. К «новой драме» причисляют бесчисленных графоманов и лохов от «вербатима», но отказывают ей в заметных и важных для современного театра текстах — таких, как «Июль» Ивана Вырыпаева. То есть тех текстах, которые помогают «новой драме» оставаться движением. Вот, пожалуй, ключ к пониманию того, почему в обзоре выбраны те, а не иные точки существования современной пьесы и театра современной пьесы на карте сегодняшней театральной России. Современной пьесой много занимаются, многие — безуспешно, многому театр сопротивляется, много есть мусора. И тут надо просто отделять гипертрофированный интерес к «новой драме» людей, которые не всегда талантливы, но активны, от тех пьес, имен, спектаклей и фильмов, из которых складывается реальная история современного российского театра.

А поскольку эти имена, пьесы и спектакли есть, то есть и предмет для разговора. Более того, скажу страшное: это и есть едва ли не самый интересный предмет для разговора сегодня. И не в узкой компании маргиналов, а в широком общекультурном пространстве. Это давно поняли кинематографисты, поняли художники и даже балетные критики: «Главные авангардисты Европы не чураются злободневности и все равно умудряются рассказать о главном. Русские же хореавторы с ужасом открещиваются от одной мысли изобразить сегодняшнюю жизнь, полагая, что их внутренний мир куда значительнее. И пока отечественные хореографы барахтаются в своих душевных и телесных колебаниях, на площади современности они смогут выстроить разве что обочинный бордюрчик»*. Стоит добавить, что практически все, что есть удачного (удачного, повторюсь, а не всяких оттенков серого) в данной проблематике на современной российской сцене (кроме разве что Дмитрия Чернякова, работающего с этой действительностью в опере), сделано руками «новодрамовских» драматургов.

* Кузнецова Т. Мастера на все ноги: D’Avant на сцене «Школы драматического искусства» // КоммерсантЪ. 2008. 13 марта.

Попробуем обозначить вехи истории «новой драмы». Речь не столько про эстетику, сколько про институты, которые делают «новую драму» движением. Картина слагается из семинаров, драматургических премий и конкурсов, театров современной пьесы, которые формируют сегодняшнюю «новую драму». В послесловии — некоторые семинары, конкурсы и премии, которые также занимаются современной пьесой, но не являются для «новой драмы» формообразующими.

Фестиваль молодой драматургии «Любимовка». Основан в 1989 году.

Когда-то его придумали драматурги Виктор Славкин, Алексей Казанцев, Михаил Рощин, Владимир Гуркин, критики Инна Громова и Юрий Рыбаков, работник Министерства культуры Маргарита Светлакова. «Любимовка» была уникальным опытом самодельного бескорыстного менеджмента драматургов того еще, старшего поколения. Ее основатели никак не использовали фестиваль для показа собственных пьес — давали трибуну молодым. В 90-х годах здесь показывали в читках свои первые пьесы Алексей Слаповский, Мария Арбатова, Александр Железцов. С 2000 года организационную эстафету приняли драматурги Елена Гремина, Михаил Угаров, Ольга Михайлова, недавно в дирекцию фестиваля вошла критик Елена Ковальская.

Здесь впервые были прочитаны пьесы братьев Пресняковых, Василия Сигарева, Елены Исаевой, Ксении Драгунской, Максима Курочкина. Здесь Кирилл Серебренников, только приехавший из Ростова-на-Дону, познакомился с сигаревским «Пластилином» и вскоре поставил спектакль в Центре драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина.

Чуть позже Серебренников поставил и Пресняковых — сначала «Терроризм», потом — «Изображая жертву». Оба — в МХТ им. А. П. Чехова.

Из плодов «Любимовки» — режиссерский дебют Ольги Субботиной, поставившей в Дебют-центре «Двое поменьше» — пьесу приехавшей из Новосибирска Екатерины Нарши.

На «Любимовке» же впервые появилась Ольга Мухина, чью «Таню-Таню» поставили на курсе Петра Фоменко и с которой началась слава Мухиной-драматурга. Вскоре после московской «Таню-Таню» поставил в петербургском Театре Сатиры Владимир Туманов.

Когда выросшее в «Любимовке» поколение присоединилось к руководству — оно переняло альтруистическую традицию «драматурги помогают драматургам». Еще одна особенность «Любимовки» — при некоторых общих чертах «любимовских» пьес, критерии их отбора на фестиваль несколько шире, чем подсказывают разум и вкус. «На каждом фестивале должна быть гениальная пьеса, должны быть хорошие, обычные — а одна пьеса должна быть ужасная!» — говорил Виктор Славкин. Но эта же готовность дать слово дикому и запредельному графоману с ужасной пьесой перетекает в открытость «Любимовки» пьесам резким и острым. Так «Пластилин» прошел отбор у Славкина, Казанцева, Гуркина, Алексей Казанцев пошел на постановку пьесы в своем театре. Альтруизм организаторов и участников и готовность к неудобным пьесам — два ключа к успеху «Любимовки» и пример для всей будущей «новой драмы». Все хорошее получалось именно так. Там, где ждали денег от зрителей или государства, или замыкали проект на собственное продвижение, или слишком верили в свою экспертную непогрешимость, — от драматургических инициатив оставались безымянные могилы. Альтруизм Коляды в продвижении своих учеников, толерантность Вадима Леванова к совершенно непохожим на него молодым тольяттинским драматургам — благодаря этому состоялись их проекты.

«Дебют-центр» при московском Доме Актера. Основан в 1996 году.

Первый собственный театр драматургов — участников «Любимовки». Не прижился при МХАТе им. Чехова, зато прижился в Центральном Доме Актера им. Яблочкиной. Одним из сотрудников был Максим Курочкин, который за пьесу «Стальова воля» получил «Антибукера» и которому скоро заказали пьесы Олег Меньшиков («Кухня») и Анастасия Вертинская («Имаго»). Здесь впервые были поставлены пьесы Елены Исаевой, Сергея Носова, Екатерины Нарши.

Первым спектаклем «Дебют-центра» стала «Сахалинская жена», спектакль Гарольда Стрелкова по пьесе Елены Греминой с Ингой Оболдиной в главной роли. Когда-то студенческий диплом, открывший актрис Оболдину и Елену Морозову для широкой публики, «Сахалинская жена» до сих пор в репертуаре московского театра «Апарте».

Центр драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина. Основан в 1998 году.

В 1998 году Алексей Казанцев и Михаил Рощин приостановили выпуск своего журнала «Драматург», но зато открыли собственный театр — «некоммерческую антрепризу», как ее тогда называли, — с намерением ставить современные пьесы силами молодых режиссеров.

Театр начался «Юдифью» Елены Исаевой — пьесой в стихах на библейский сюжет. А вскоре здесь Серебренников выпустил свой знаменитый «Пластилин» с Андреем Кузичевым, Виталием Хаевым, Владимиром Панковым и Викторией Толстогановой — спектакль, ставший, по сути, флагманом «новой драмы», если понимать ее как движение.

Ольга Субботина поставила «Шоппинг & Fucking» Марка Равенхилла, первую британскую «новую драму» на московской сцене, и «Ощущение бороды» Ксении Драгунской. Драматург Михаил Угаров дебютировал как режиссер спектаклем «Облом off» по собственной пьесе, проторив таким образом дорогу «новой драмы» к классике. Затем вышел спектакль Владимира Агеева по пьесе братьев Пресняковых «Пленные духи». И «Облом off», и «Пленные духи» получили приз зрительских симпатий на фестивале «Золотая маска». Наконец, здесь, на площадке, арендуемой у Центра Высоцкого, дебютировал в режиссуре Владимир Панков, поставивший документальную повесть Александра Железцова «Красной ниткой» и этим спектаклем запатентовавший собственный жанр «саундрама».

После смерти Алексея Казанцева осенью 2007 года созданный им Центр продолжает работать над современными пьесами. Среди новейших премьер — «Я — пулеметчик» Юрия Клавдиева, «Галка Моталко» и «Демоны» Натальи Ворожбит, первые московские постановки этих драматургов.

Театр.doc. Открыт в 2002 году.

Был учрежден Еленой Греминой и Михаилом Угаровым на базе движения «Документальный театр» — волны опытов пьес, этюдов и спектаклей о сиюминутных реалиях жизни, основанных, как правило, на дословной записи речи «вербатим».

Первыми «вербатимными» спектаклями и открылся Театр.doc: это были гастроли челябинских «Солдатских писем» театра «Бабы» и «Угольного бассейна» театра «Ложа».

Первым же громким спектаклем собственного производства, сыгранным на сцене подвала Театр.doc, был «Кислород» иркутчанина Ивана Вырыпаева. «Кислород», ставший манифестом для целой группы людей, объездил рекордное количество зарубежных фестивалей, его поставили во многих театрах Европы, а сам Вырыпаев впоследствии стал кинорежиссером и снял фильм «Эйфория» по собственному сценарию.

В Театре.doc сформировалась группа единомышленников — драматургов, режиссеров, актеров, которые сделали несколько документальных спектаклей, повлиявших на стилистику «новой драмы» в целом. «Преступления страсти» Галины Синькиной были созданы на материале интервью с заключенными женской колонии. Материалом для спектакля «Сентябрь.doc» Михаила Угарова и Елены Греминой стали кавказские интернет-форумы после бесланской трагедии. В «Большую жрачку» ее авторы Александр Вартанов, Руслан Маликов и Татьяна Копылова принесли собственный опыт работы на телевизионном ток-шоу. «Манагер» Руслана Маликова зафиксировал будни офисного работника. А «Трезвый пиар» Ольги Дарфи — технологию черного пиара в России тех лет. (И неожиданно оказался эпитафией своим горделивым героям-пиарщикам — через несколько месяцев после премьеры отменили губернаторские выборы и описанные в пьесе реалии стали документом прошлого.)

Одним из самых заметных спектаклей последних сезонов стал «Док. тор» Владимира Панкова по пьесе Елены Исаевой. Гость многих зарубежных и российских фестивалей, эта «саундрама» — монолог астраханского хирурга.

Кроме документальных текстов в Театре.doc идут и пьесы-"фикшн« — как правило, стилистически близкие технике «вербатим». «Война молдаван за картонную коробку» была создана драматургом Александром Родионовым и режиссером Михаилом Угаровым на основе документального сюжета. Спектакль «Трусы» Елены Невежиной по пьесе белорусского драматурга Павла Пряжко критиком О. Зинцовым назван «Чайкой» Театра.doc, «Синий слесарь» Михаила Угарова по пьесе бывшего тольяттинца, а теперь москвича Михаила Дурненкова участвовал в фестивале «Новая драма».

Также Театр.doc становится площадкой для экспериментальных, лабораторных опытов — таких, как совместный с польским театром Ad Spectatores проект «1612», режиссером которого выступил Михаил Угаров, драматургами — группа авторов во главе с Максимом Курочкиным, а актерами — и русские, и поляки.

С 2004 года в Театре.doc стали проходить «любимовские» читки, фестивали пьес Михаила и Вячеслава Дурненкова, Павла Пряжко, Максима Курочкина. Это своего рода «ярмарки», на которых режиссер может найти пьесу и исполнителей для нее и после которых репертуар любого театра может пополниться новым названием.

Фестиваль «Кинотеатр.doc». Основан в 2004 году.

Впервые фестиваль «Кинотеатр.doc» прошел на площадке Театра.doc и был и остается творческим партнером театра. Фестиваль «действительного кино» сегодня одно из самых молодых и интересных событий кинематографической жизни. На «Кинотеатре.doc» показывают и документальные, и игровые фильмы — снятые по сценарию и с профессиональными актерами, но опять же с условием рассказать реальную историю из жизни. Критик Алена Солнцева и режиссер Борис Хлебников отсматривают множество картин, а к февралю готовят короткий список из двадцати названий, который и участвует в конкурсе. Из имен, которые были представлены на «Кинотеатре.doc», придуманном молодыми продюсерами Михаилом Синевым и Виктором Федосеевым, — Николай Хомерики, Валерия Гай Германика, Павел Костомаров и Антуан Каттин.

Литературно-театральный фестиваль «Майские чтения» (Тольятти). Основан в 1989 году (театральные читки появились на фестивале позже, по инициативе драматурга Вадима Леванова).

В коридоре тольяттинского центра «Голосова-20» написано краской: «Здесь мог бы быть кафель… здесь тоже мог бы быть кафель… а здесь могла бы быть реклама департамента по культуре». Как рассказывает легенда, сотрудники департамента, увидев граффити, предложили «привезти плакаты, у нас много…». Кафель на стене так и не появился.

Молодой драматург Вадим Леванов, окончив Литинститут, вернулся в родной заводской город и стал искать драматургов-единомышленников. Вернее, убеждать людей писать пьесы.

Провинциальные авангардисты от поэзии, графики, рока, презиравшие театр, один за другим пробовали писать пьесы. В упомянутом центре «Голосова-20» своими руками построили маленький театр: сцена в нем была покрыта автомобильным дерматином, а сценическое освещение построено из фар «Жигулей». Местный независимый фестиваль «Майские чтения», созданный как фестиваль поэзии, на третий год незаметно превратился в фестиваль драматургии. А одноименный альманах стал публиковать пьесы.

Из открытых Левановым драматургов сегодня широко известны Вячеслав и Михаил Дурненковы и Юрий Клавдиев. Их пьесы идут в разных российских городах и за рубежом (Клавдиева ставил известный немецкий режиссер Армин Петрас, был спектакль и в Великобритании), а сценарии востребованы в кино.

А Леванов ищет новых драматургов. Вместе с Вячеславом Дурненковым они второй год проводят творческие семинары для подростков. И нет оснований сомневаться в результатах.

Кемеровский театр «Ложа». Основан в 1991 году.

«Ложу» придумал Евгений Гришковец — сначала при Союзе художников, потом при Кемеровском техническом университете. Первым спектаклем (и самым известным) был «Угольный бассейн» — абсурдистская трагикомедия, сочиненная методом коллективной импровизации и по технологии, названной деятелями британского «Ройял Корт» «вербатимом». Гришковец и его товарищи по «Ложе» — Константин Галдаев, Евгений Сытый, Сергей Наседкин, Александр Белкин — очень сильно повлияли на будущую «новую драму». Сегодня театр «Ложа» существует и даже выпускает спектакли уже без Гришковца — их придумывает актер Сытый, у которого, кстати сказать, удачно сложилась кинематографическая судьба: Сытого, как и Наседкина, с увлечением снимает режиссер Борис Хлебников («Коктебель», «Свободное плавание»).

Екатеринбург: «Коляда-театр», конкурс «Евразия». Театр основан в 2001, конкурс — в 2003 году.

В Екатеринбурге активно работает и выпускает в мир рекордное количество драматургов Николай Коляда. С 1996 года он ведет в местном театральном училище (теперь ЕГТИ) курс драматургии: после Литинститута единственная в России возможность получить высшее драматургическое образование. Началось с рассылки новых пьес учеников и выпуска этих пьес толстым книжным сборником, продолжилось конкурсом «Евразия», большими и малыми фестивалями читок новых пьес его студентов. Из вала пьес и этюдов вырвалась и прошумела на всю театральную Россию «Русская народная почта» Олега Богаева, одного из первых колядовских студентов (1998). А затем — «Пластилин» Василия Сигарева (2000), ставший одним из самых громких международных успехов современной русской драматургии. Сейчас Сигарев готовит к кинопостановке свою новую пьесу «Волчок».

Екатеринбуржцы Владимир и Олег Пресняковы после участия в семинаре лондонского театра Royal Court стали одними из самых популярных в мире драматургов. Сегодня их пьесы идут от Норвегии до Бразилии, а фильм «Изображая жертву», снятый по их сценарию Кириллом Серебренниковым, стал частью современного кинопроцесса. Сами Пресняковы уже второй раз выступают как режиссеры — первый раз они ставили в Венгрии свою пьесу «Терроризм», второй раз — «Паб», в Москве и в партнерстве с продюсерским центром Людмилы Гурченко.

Санкт-Петербург: театр «Особняк», конкурс молодой петербургской драматургии.

Театр «Особняк» — петербургский очаг «новой драмы» — был выстроен на современных пьесах еще в середине 1990-х годов. Александр Лебедев, а затем Владимир Михельсон поставили здесь полное собрание пьес Михаила Угарова («Пубертат», «Зеленые щеки апреля», «Газета „Русский инвалид“»). Затем Алексей Янковский выпустил ряд спектаклей по пьесам Клима («Активная сторона бесконечности», «Я, не я, она и я», «Девочка со спичками»). Сегодня работу с новыми текстами продолжает в «Особняке» Алексей Слюсарчук. А после того, как в яснополянской лаборатории фестиваля «Новая драма» 2007 года режиссер Владимир Михельсон сделал читку пьесы ростовчанина Сергея Медведева «Парикмахерша» и в ней участвовал питерский актер, ученик Льва Додина Анатолий Хропов, их моноспектакль по повести Юза Алешковского «Николай Николаевич» играется на площадке Театра.doc.

В 2003 году под патронажем фестиваля «Новая драма» и по инициативе Эдуарда Боякова в Петербурге прошел конкурс молодой драматургии — пьесы, отобранные экспертами, читало жюри и выбирало лучшие. Драматург Данила Привалов (он же режиссер Дмитрий Егоров), выигравший первый конкурс, сейчас пишет пьесы и ставит спектакли в театрах российских городов. Пьесы Привалова идут в Петербурге, Москве и в региональных театрах, а его спектакль по его же пьесе «Прекрасное далеко» в Алтайском театре для детей и молодежи (Барнаул) представит молодую российскую драматургию на висбаденской биеннале «Новые пьесы из Европы». Фестиваль курирует известный немецкий драматург Танкред Дорст, здесь проводятся семинары «Как написать пьесу» в том ключе и формате, который предлагает драматургам британский театр «Ройял Корт». В Висбадене были Владимир Панков со спектаклем «Красной ниткой» по пьесе Александра Железцова, «Кислород» Ивана Вырыпаева и Виктора Рыжакова.

Белорусский «Свободный театр». Основан в 2005 году.

В Белоруссии звеном «новой драмы» стал независимый «Свободный театр» Николая Халезина, который в этом году удостоен престижной театральной премии «Европа — театру». За несколько лет своего существования театр был участником всевозможных театральных смотров и фестивалей. Одноименный драматургический конкурс каждый год инициирует появление новых пьес талантливых драматургов. Именно с этим театром связан дебют Павла Пряжко.

«Ройял Корт», Александра Дагдейл и Татьяна Осколкова.

В 1999 году Татьяна Осколкова (в то время руководитель международного отдела «Золотой маски») предложила Александре Дагдейл (в то время — руководителю отдела искусств Британского Совета в Москве) представить в офф-программе «Золотой маски» британский театр. Дагдейл привезла гостей из лондонского театра «Ройял Корт».

Так, благодаря личному фактору, с «новой драмой» оказались тесно связаны «Золотая маска» и Британский Совет. А «Ройял Корт» участвовал в превращении «новой драмы» из отверженного театром кружка драматургов в международно известное явление.

В марте 1999 года на «Золотой маске» ждали Сару Кейн, Элиз Доджсон и Грэма Уайброу — троих представителей «Ройял Корта». Но Сара Кейн покончила с собой, дописав перед смертью знаменитый «Психоз 4.48», Элиз Доджсон осталась в Лондоне — и Грэм Уайброу заполнил все три отведенных «Ройял Корту» дня лекцией «Театр современной пьесы — театр драматурга».

Организаторы «Любимовки» попросили «ройялкортовцев» провести семинар уже творческий — для молодых драматургов. Итогом стала коллекция маленьких пьес «Москва — открытый город», шедшая сначала в клубах, затем — в Центре драматургии и режиссуры; часть этого спектакля — «Глаз» Максима Курочкина в постановке Владимира Мирзоева.

Затем были семинары по документальному театру, мастерская Стивена Долдри (фильмы «Билли Эллиот», «Часы»).

Летом 2006 года в Москве проходил фестиваль современной британской драматургии, и в числе прочего (скажем, Равенхилл читал собственную пьесу «Продукт») на нем был представлен проект театра «Трэверс» — Class Act. Вообще в театре «Трэверс» идет множество пьес про детей и подростков, а идея Class Act заключалась в том, чтобы дать шанс обычным детям попробовать написать пьесу. Руководили семинаром тольяттинцы Вадим Леванов, который и у себя дома много работает с подростковым творчеством, и Вячеслав Дурненков, а московские актеры и режиссеры делали читки коротеньких пьес.

Фестиваль «Новая драма». Ежегодно с 2002 года.

Придуман и учрежден в 2001 году продюсером и режиссером Эдуардом Бояковым и Еленой Греминой. Тогда Бояков был директором российского фестиваля и премии «Золотая маска», теперь он открыл театр «Практика» — площадку для постановки современных пьес и поддержки разных видов современного искусства, тренингов, семинаров и акций.

Фестиваль состоит из основной и специальной программ, которые за семь лет существования претерпели множество изменений. В «Новой драме» участвовали разные российские и зарубежные театры. Как правило, это спектакли по современным пьесам — самым «взрослым» участником программы была, пожалуй, Людмила Петрушевская с пьесой «Бифем», которую поставил ее сын Федор Павлов-Андреевич. Среди драматургов, громко прозвучавших в связи с «Новой драмой», — Лаша Бугадзе (Грузия), заключенная Екатерина Ковалева.

В 2007 году фестиваль, на котором широкая аудитория знакомилась не только со спектаклями по новым пьесам, но и с их авторами (программа «Утренний кофе с драматургом»), изменил формат. Его содержанием стали результаты подготовленных в усадьбе Ясная Поляна читок по десяти пьесам, выбранным экспертами на основе анализа крупных драматургических конкурсов в стране. В читках участвовали режиссеры и актеры из разных городов России, а результатом их стало то, что несколько пьес осели в московских и региональных театрах, а другие — в киностудиях.

Театр «Практика». Основан в 2006 году.

Театр под художественным руководством Эдуарда Боякова. В нем дебютировала как драматург Виктория Никифорова («Пьеса про деньги»), бизнесмен и писатель Игорь Симонов («Небожители»), идут пьесы Михаила Угарова, Вячеслава Дурненкова, Ольги Погодиной, Юрия Клавдиева, Владимира Сорокина. «Практика» строится вокруг современной драматургии, но не менее активна как синтетический культурный клуб с кинопоказами и лекциями, выставками современного искусства, поэтическими чтениями и рэп-концертами, семинарами по современному танцу и йоге. Одна из последних премьер театра — «Июль» Ивана Вырыпаева в исполнении Полины Агуреевой, номинированный в 2008 году на «Золотую маску».

Послесловие

В пространстве современной драматургии есть семинары с традицией — например, драматургический семинар в Щелыково, начавшийся с совместной инициативы американского театрального центра Юджина О’Нила и Союза театральных деятелей. В Щелыково устраивают читки на натуре и специализируются на том, чтобы учить драматургов писать пьесы. Участники щелыковской лаборатории часто были потом или одновременно и участниками «Любимовки» (как Клавдиев, например, или Дурненковы), но, как правило, театральную жизнь пьесам этих авторов давала и дает «Любимовка» — то ли потому, что у последней есть в качестве камерного, но сильного ресурса Театр.doc, то ли потому, что «Любимовка» меньше боится рисковать. Скажем, Василий Сигарев со своим «Пластилином» приехал на «Любимовку» после Щелыково с печальным опытом — его пьесу не стали читать публично, а вместо этого рассказали, насколько она отвратительна. После «любимовской» же читки, как известно, появился серебренниковский «Пластилин» — спектакль замечательный и знаковый для свого времени.

В Петербурге пытается реанимироваться «Домик драматургов» — творческое объединение драматургов, возникшее в 1995 году и проповедовавшее «бедный театр». Среди участников — Андрей Зинчук, Сергей Носов, Людмила Разумовская, Игорь Шприц, Александр Образцов. Сборник пьес, который «Домик» издает с конца 1990-х, называется «Ландскрона». Кроме того, блок читок и конкурс пьес в течение нескольких лет существовал и на фестивале им. А. Володина.

Из существующих премий — и московская «Премьера.txt», появившаяся года три назад и тоже пытающаяся создать свой круг драматургов и читок. Конкурс, который проводит театровед Ольга Новикова при СТД, с этого года получил куратора в лице Екатерины Нарши, намеренной проводить регулярные читки драматургов старшего поколения и сегодняшних. Началась эта инициатива с читки актерами пьесы самой Нарши о жизни и творчестве Марины Цветаевой.

Внушительный конкурс проводит и московский театр «Школа современной пьесы». «Действующие лица», спонсированные РАО ЕЭС России и являющиеся наследником «Антибукера», имеют свое представительное жюри, своих экспертов, прочитывающих феноменальное количество пьес за сезон, выходит сборник пьес-победителей. Кроме того, Иосиф Райхельгауз (а «Школа современной пьесы» превратилась в театр практически одного режиссера) ставит на своей сцене пьесы, победившие в конкурсе. Правда, за редким исключением («Русское варенье» Людмилы Улицкой) спектакли эти не относятся к разряду выдающихся, а само жюри «Действующих лиц» в прошлом году и вовсе опустило руки, не дав первую премию никому. На «Действующие лица», не имеющие ни возрастного, ни какого-либо другого ограничения, приходит феноменальное количество текстов.

Наконец, существует драматургическая номинация литературной премии «Дебют», которая тоже публикует тексты своих победителей и в которую как раз попадает хороший улов — интересные авторы и талантливые тексты. Из последних лауреатов драматургического «Дебюта» — пьеса «Соколы» Валерия Печейкина, близкого к ташкентскому театру «Ильхом».

***

Новая пьеса на российской сцене уже не редкость. Каждый год приносит новые имена. Есть авторы и режиссеры, которые ищут и хотят ставить неудобные, неправильные новые пьесы. «Новая драма» — уже движение, потому что собрала и собирает вокруг себя людей, пытающихся выразить свои впечатления от времени, в котором они живут сегодня. Ей не требуется пиар, вопреки устойчивым стереотипам, — не только потому, что пиар губит на корню любое хорошее начинание и в театре его нужно бежать как чумы. И не только потому, что «новой драме» не нужна большая сцена академических театров — во всяком случае, пока обычный российский зритель хочет видеть «энтертейнмент», а не всякую гадость. А просто потому, что на «новой драме» иногда рождаются маленькие и очень талантливые спектакли, которые больше говорят о времени, чем весь наш театр, вместе взятый. Это и есть зерно, смысл и роль сегодняшней «новой драмы». Это и объясняет, почему выбраны те, а не другие организации, семинары, люди и тексты для того, чтобы обрисовать «новую драму».

Пьесы, написанные не всегда по драматургическим канонам (драматургии как профессии у нас учит только Коляда), несут в себе энергию — и поэтому, вероятно, всегда находится кто-то, кто хочет с ними работать. В одном из интервью режиссер Андрей Могучий сказал: «Мне не нравятся тексты „новой драмы“, но мне интересны люди, которые ею занимаются, и их энергия». И это, в общем, ключ к пониманию ситуации, когда людям интересно на фестивале, у которого финансирование урезано до предела. Театр.doc тоже не финансируется государством, но туда ходят зрители, которым будет что сказать о начале 2000-х, потому что кое-что про фактуру и нерв своего времени они узнали и поняли здесь.

Февраль 2008 г.

Бадудина Марина

ДРУГОЙ ТЕАТР

«D’avant». Театр «Шаубюне ам Ленинер платц», представленный компанией «Sasha Waltz & guests» в сотрудничестве с «Les Bellets C. De la B.» (Гент), Марсельским фестивалем, фестивалем «Le Carreau» — Национальным театром Форбакаи Teatre de la Ville (Париж).
Режиссура, хореография, танец, вокал — Сиди Шарби Шеркауи, Хуан Крус Диас де Гарайо Эснаола, Люк Данбери и Дамьен Жале, сценография — Томас Шенк

Независимая труппа «Sasha Waltz & guests», созданная в Берлине в 1993 году Сашей Вальтц и Йохеном Зандигом, продолжает исследования отношений между танцем и архитектурой, пространством и временем, а также изучает возможности и свойства человеческого тела. Не случайно для двух представлений в Москве был выбран зал Манежа театра «Школа драматического искусства»: невероятная акустика, огромные пространства и возможность возведения на сцене грандиозных сценографических конструкций.

Спектакль «D’avant» («До того») в постановке четырех хореографов и одновременно певцов, музыкантов и танцовщиков Саши Вальтц: Сиди Шарби Шеркауи, Хуана Круса Диаса де Гарайо Эснаолы, Люка Данбери и Дамьена Жале — состоялся на сцене театра «Школа драматического искусства» 29 и 30 марта в рамках немецкого фестиваля современной хореографии. В его основе — этюдная работа труппы в Марселе в июле 2002 года: летняя жара, прохладный мистраль, полная энергии жизнь старинного портового города, непредсказуемые сочетания и отношения самых разных культур и религий, яркость красок, футбольные страсти, похоронные и свадебные процессии.

Сцена из спектакля. Фото Д. Воронова

Сцена из спектакля.
Фото Д. Воронова

Сцена из спектакля. Фото Д. Воронова

Сцена из спектакля.
Фото Д. Воронова

Сцена из спектакля. Фото Д. Воронова

Сцена из спектакля.
Фото Д. Воронова

Четыре танцовщика — одновременно и специалисты в области средневековой музыки, создающие музыкальную партитуру спектакля, и представители двух новаторских европейских театров современного танца. Древний византийский распев чередовался с грузинскими народными песнопениями, французскими шансонетками, пародиями на современную эстраду. Одетые в современные костюмы танцовщики настолько мастерски использовали возможности техники contemporary, что с легкостью превращались в футбольный мяч, колокол, мумию, старика, женщину, младенца, куклу-марионетку и т. д. Разворачивалось неспешное действие, своего рода «Метаморфозы», лишенное пафоса и многозначительности, все было настолько композиционно выверено и просто по технике исполнения, словно танцовщикам ничего не стоило делать сложные кульбиты и преодолевать силу тяжести. Создавалось ощущение, что для них законы Ньютона не действуют. Именно в этом и выражается суть техники contemporary dance: используя только вес и баланс тела, достичь невероятной естественности и красоты элементарного движения.

На сцене (художник Томас Шенк) — кирпичная кладка, вверх, к колосникам, уходит лестница, рядом вертикальный шест, какие-то площадки, напоминающие старые ангары. Все пространство по ходу действия обыгрывается танцовщиками легко и с юмором. В кульминации спектакля, когда выдвинутые из кладки и поставленные ребром кирпичики вдруг начинают падать, как косточки домино, исполняя затейливый танец, возникает ни на что не похожая, странная, зачаровывающая музыка. В тот момент, когда падает последний кирпич, вся махина вертикальных конструкций начинает со страшным грохотом разваливаться. Идея, что все в мире связано какими-то незримыми нитями, проходит через весь спектакль: стоит выбиться одному кирпичу, и вся сложная конструкция мироздания рушится, это распространяется и на человеческие отношения. Танцовщики существуют в сложной зависимости друг от друга, где опора на другого человека настолько же важна, как и кирпич при строительстве дома.

«D’avant» — спектакль о современной жизни. Ученики и соавторы спектаклей Саши Вальтц наблюдают за ней внимательно и критично, не оставляя ничего без внимания и при этом творчески переработав впечатления, используя технику танца модерн. В трагичных порой зарисовках нет навязчивого морализаторства, скорее сопереживание и грусть. «Гости» с юмором относятся к неизбежному выводу о будущем планеты, где повсюду разбросан строительный мусор, тряпичные ошметки, обломки мебели, банки от пепси-колы. Картина в конце спектакля: на одной части сцены идет погребальная церемония, звучат медленные песнопения, а на другой — человек просто справляет малую нужду серьезно и обстоятельно, при этом создавая звуковую полифонию. Вообще, наблюдательность и умение найти то, над чем стоит посмеяться в современной жизни, свойственны немецкой школе современного танца.

Хореограф и один из исполнителей «D’avant» Хуан Крус Диас де Гарайо Эснаола прокомментировал свой метод работы на мастер-классе в Тау-зале «Школы драматического искусства»: «Вес тела и работа танцовщика с телом, умение понять свое тело, найти баланс и умение этим балансом управлять — вот главный ключ к моей хореографии». Мастер-класс был рассчитан только на профессиональных танцовщиков и длился три часа.

Первая часть была посвящена технике танца модерн, ощущению веса, раскрепощению тела и попыткам участников проанализировать траекторию движения под воздействием своего веса. Упражнения несложные, но использование метода Хуана Круса давало ощущение необыкновенной красоты и легкости элементарного движения ненапряженного тела. Словно все твое существо перемещалось в пространство необыкновенной легкости, где все возможно, если есть ощущения баланса и равновесия. Медленные перекаты под ритм собственного дыхания, переходы из одного движения в другое, при этом ощущение неспешности и в то же время безостановочности происходящего. Время и пространство — одни из главных структурных компонентов любой постановки учеников Саши Вальтц.

Заключительный этап занятия был связан с ощущением баланса в группе. Задача заключалась в том, чтобы танцовщики сначала в парах, а потом вчетвером продемонстрировали потерю равновесия, опираясь на партнера, балансируя на одной ноге, и затем снова поймали равновесие и при этом не теряли ощущения целого. И если вдруг одно тело выпадало из конструкции, весь «дом» рушился. Довольно сложный физически момент тренинга показывался поочередно каждой группой собравшимся зрителям и комментировался хореографом.

Особенность практически всех постановок в технике contemporary в том, что нет никакой сюжетной линии спектакля, нет либретто, нет линейного развертывания событий, этот метод открыт для любых ассоциаций и философских обобщений и в то же время в сочетании с другими направлениями искусства позволяет соединить несоединимое. Лучший тому пример — «D’avant», соединивший монастырскую аскезу и средиземноморскую чувственность, включивший в себя и полифоническое пение, и невероятно свободный и не признающий никаких границ современный танец.

Май 2008 г.

Павлова Юлия

ДРУГОЙ ТЕАТР

Юлия Павлова. Сколько лет вы занимаетесь театром импровизации?

Евгений Герайн. Примерно двенадцать.

Ю. П. Почему именно этим театром?

Е. Г. Когда я работал в драматическом театре, то заметил, что мои коллеги больше всего боятся непредвиденных обстоятельств: если дверь не открывается, не оказывается спичек в кармане. Все молились Богу, чтобы ничего не случилось, а я молился, чтобы случилось, потому что именно в форс-мажорных обстоятельствах я мог проявить себя. Они заряжали меня энергией, давали кайф от работы, поэтому, когда меня позвали участвовать в проекте театра-спорт, я не задумываясь согласился. Там я играл два года, набирался опыта, а потом создал свой первый театральный коллектив. В городе Дармштадте. Так начался мой непрекращающийся театральный эксперимент.

Ю. П. Если говорить об истории этого движения, то когда возник театр импровизации в том виде, в каком он существует сейчас?

Е. Г. Импровизационный театр неоднороден, в нем есть разные направления. Мы работаем в формате театр-спорт, когда две команды актеров-импровизаторов соревнуются друг с другом. Театр-спорт начался с Кейта Джонстона. Он работал режиссером и драматургом в Королевском Театре Лондона, в 1970-х уехал в Канаду, город Калгари, где основал the Loose Moose Theatre и стал заниматься театром-спорт. В это же время увлечение импротеатром достигло США и Франции.

Ю. П. Кроме театра-спорт, какие еще есть виды импровизации?

Е. Г. Есть три основных формата импротеатра. Длинная форма — это самое сложное. Импровизированный спектакль минут на 30—40, когда история рождается из минимальных заданных условий. Еще — импровизационное шоу, когда актеры играют небольшие этюды, задания к которым дают зрители. Но деление это условное. Длинную форму, например, все играют по-разному. К своему вчерашнему выступлению французы подготовили рамку, разработали определенную структуру представления. Рамки могут быть разные, и вчера мы видели довольно строгий вариант. Актеры общались со зрителями на тему любви, что-то записывали и из этого строили характеры своих персонажей. Потом они играли первую сцену, знакомство. Вторая сцена — вторая встреча героев, третья сцена — каждый из них один дома, четвертая — следующая встреча, герои сходятся. Пятая, последняя сцена — эпилог. Здесь есть четкая структура, так называемая рамка, но все, что в ней происходит (как развиваются отношения, какая искра пробегает между героями, в каких обстоятельствах), — все это импровизация. Бывают совсем свободные формы, когда актеры идут от себя, не оговаривая заранее канву действия. Они могут условиться о том, какие приемы будут использовать, а могут и этого не оговаривать. Это открытая форма почти без структуры. Драматургия в импровизации чаще идет от энергии, от тела, а не от головы.

Ю. П. Популярен ли в Европе театр-спорт?

Е. Г. Да, очень популярен благодаря своей зрелищности. Далеко не всегда удается сымпровизировать так, чтоб это было «про искусство», но сама форма срабатывает, эффект соревнования не оставляет зрителя равнодушным. Наверное, поэтому в театр-спорт часто идут непрофессиональные актеры. Сейчас в Европе, например, просто тьма импровизационных ансамблей, а настоящих профессионалов среди них очень мало. В Германии, где я живу и работаю, всего десять команд, заслуживающих внимания. В искусстве импровизации многое зависит от опыта, так что действительно классные команды выявляются не сразу, а с течением времени.

Ю. П. Как европейская публика воспринимает импровизационный театр?

Е. Г. Широкой аудитории европейцев, которую атаковали халтурщики, подчас сложно сориентироваться, что такое настоящая импровизация. Театральное сообщество Европы импротеатр вообще всерьез не воспринимает, полагая, что он ограничивается худшими образцами театра-спорт. Многие думают, что это не искусство, а кавээнщина какая-то, капустник. Для меня было важно привезти в Петербург именно профессиональные ансамбли, которые могут показать русскому зрителю высокий уровень импровизации.

Ю. П. Почему первые театральные бои в России проходят именно в Санкт-Петербурге?

Е. Г. Я учился у Юрия Андреевича Васильева в Чехии, где он проводил мастер-класс по речи. Он пригласил меня на стажировку в Театральную академию, в Петербург. Так я познакомился с городом, а заодно и со многими интересными людьми. Возникли связи, хорошая творческая атмосфера. Я даже думал о том, чтобы переехать сюда, но все же принял решение остаться в Германии. «Театр 05» стал русско-немецкой театральной лабораторией. Мы чаще осуществляем свои проекты за границей, чем в России, но актеры русские.

Ю. П. Из тех, кто участвует в нынешнем фестивале, все ли являются профессиональными актерами?

Е. Г. Все — профессиональные актеры импровизационного театра, хотя и не у всех есть актерские дипломы. Недостатки образования восполняют опытом. У меня, например, тоже нет полного актерского образования. Я учился в разных школах, у великолепных мастеров, ездил на стажировки, брал мастер-классы.

Ю. П. Как вы работаете с актерами вашего нынешнего коллектива, «Театра 05»?

Е. Г. Мы с ребятами изначально избрали театральный подход, не шоу. Много занимались длинной формой, экспериментальными перформансами. В импровизационном театре не обязательно все должно быть смешно, наоборот, можно сделать острую драматичную сцену. Конечно, не все удается, не всегда получается сохранить энергию, ритм, но смотришь на сцену и понимаешь, что сейчас, в этот миг, там происходит что-то настоящее, что-то рождается фактически из ничего. Это эксперимент. Такое представление требует иного восприятия от зрителя. Мы ведь не показываем то, к чему все здесь привыкли, — результат работы. Нас интересует рабочий процесс. В обычном театре, когда во время репетиции возникают интересные моменты, их тут же «извлекают», оттачивают до совершенства и в таком законсервированном виде включают в спектакль. Играя роль, актер всегда знает, к чему он должен прийти. В импротеатре никогда не знаешь, куда повернет тебя игра в следующее мгновение, а уж чем все закончится — и подавно. В этом кайф как для актера, так и для зрителя. Самые прекрасные моменты — это когда, уходя со сцены, ты думаешь: «Вот, оказывается, что я могу!» Как в футболе: ты прекрасно знаешь, что люди по полю бегают специально натренированные, что у них свои «фишки» и «домашние заготовки», но ты не можешь предвидеть, куда сейчас полетит мяч. В этом интерес, драйв, адреналин. Так и в импровизационном театре — актер и зритель постоянно «в моменте».

Ю. П. Насколько в театральных школах Германии распространено обучение техникам театра импровизации?

Е. Г. Там есть учителя импровизации. Чаще всего импровизация такого рода: тебе дают обстоятельства, что ты Раскольников, только что убил старушку, идешь вдоль канала; как ты себя чувствуешь — импровизируй. Но цель этой импровизации не в том, чтобы развить что-то из взаимодействия, а в том, чтобы уточнить обстоятельства и развить образ. Этому учат в большинстве школ Германии, но уже появился и другой подход. В Мюнхене, в школе Михаила Чехова например, очень серьезно занимаются импровизацией. Техники Чехова, конечно, бесценны для импровизационного театра.

Ю. П. Ищете ли вы новые подходы к обучению импровизации?

Е. Г. Ищем, но у нас пока нет готовой методики, она в разработке. Мы только второе поколение ее создателей, совсем новички.

Ю. П. Но, может, есть упражнения, которые раскрывают сущность импровизации и применяются каждым профессиональным коллективом?

Е. Г. Есть базовые упражнения. Конечно, в каждом коллективе они применяются по-разному, но они есть. Более того, мы все занимаемся похожими тренингами, и это дает нам возможность понимать друг друга.

Ю. П. Как вы считаете, какие особые качества должны быть присущи актеру-импровизатору?

Е. Г. Мне трудно перечислить по пунктам. В импровизации главное — не бояться опозориться, потому что позоришься постоянно, особенно если ты ищешь.

Ю. П. Почему «особенно если»? Ведь импровизация и подразумевает постоянный поиск!

Е. Г. Я поясню на примере бельгийцев (команда Quicksilver). У них есть экспериментальные форматы, и тогда они играют одно. На этом фестивале они показывали comedy, жанр, в котором они используют собственные наработки. Это другой стиль импровизации. Сцена не вырастает из настоящего момента, а составляется и аранжируется на ходу из домашних заготовок, которых у ребят огромное количество. Я видел очень много выступлений бельгийской команды, и процентов 40 из того, что они делают, уже узнаю. Их импровизация в том, ЧТО они берут в нужный момент и КАК включают это в действие. Все равно характер каждый раз меняется, хоть корень его один и тот же.

Есть и другой подход, как я говорил. Когда нет никаких заготовок, рамок, придумок. Ты идешь от себя, от момента, и главное здесь — выдержать первые секунды пустоты, преодолеть их. В такой импровизации возможность провала, конечно, велика, и зритель должен быть к нему готов.

Ю. П. Как зритель реагирует на неудачи в импровизации?

Е. Г. Зритель должен понимать, на что он идет. Одно дело, если твоя цель посмотреть театральные бои, и совсем другое — экспериментальные формы. В Гейдельберге мы однажды устроили открытые репетиции, чтобы тренировать новый формат. Зрители приходили на наши представления, но денег мы с них не брали. Для нас важно было не зависеть от аудитории, а той, я думаю, приятно было осознавать свою свободу. Не нравится — уходи, только не мешай.

Ю. П. Вы довольны прошедшим фестивалем?

Е. Г. Да, очень. Очень доволен.

Ю. П. Кто финансировал фестиваль?

Е. Г. Мы сами заплатили.

Ю. П. То есть каждый участник потратил собственные деньги, чтобы выйти на эту сцену?!

Е. Г. Да. Я очень горжусь такими проектами, когда у тебя совсем нет денег, но ты звонишь самым лучшим актерам и говоришь: так и так, есть восхитительная идея, но денег у нас нет, да еще вам самим придется доплачивать, — и люди соглашаются участвовать. Они ведь сами оплатили проезд, визы, гостиницу и не получили ни цента за выступления — вот как они хотели приехать сюда. Обычно эти ансамбли работают за большие деньги, но выступление на нашем фестивале для них не столько работа, сколько удовольствие, возможность поделиться собственным опытом с единомышленниками. Я очень рад, что есть такая искра, которая зажигает людей и заставляет собраться вместе, несмотря ни на какие трудности.

Ю. П. Ожидается ли поддержка в следующем году?

Е. Г. Думаю, да. Фестиваль получил неплохой резонанс, так что есть надежда, что найдем спонсоров.

Ю. П. У вас уже есть планы на следующий фестиваль?

Е. Г. Конечно! Хотим пригласить канадцев. Очень хорошая команда, можно сказать, второй чемпион мира. Было бы здорово увидеть их здесь.

Дунаева Александра

ДРУГОЙ ТЕАТР

В феврале этого года Санкт-Петербург принимал первый в России фестиваль импровизационных театров под названием «Театральные бои». Организаторами выступили театры «Als Wir» (Гейдельберг) и «Teatr 05» (Санкт-Петербург), объединившиеся благодаря энергичному немцу русского происхождения, актеру и театральному менеджеру Евгению Герайну. Пять дней в актерском клубе «Антресоль» лучшие «бойцы»-импровизаторы со всей Европы крушили традиционные представления петербургской публики о театре. Крушили «с огоньком»: умно, весело, профессионально. По сути, участники фестиваля не только вели дружеские театральные бои между собой, но и, сами того не зная, дали маленький бой консервативному петербургскому театру.

Импровизационный театр — это своего рода ответ актерского театра режиссерскому, утверждение самоценности актерской игры как предмета эстетического исследования. В отличие от спектакля, созданного режиссером, где важна цельность и глубина художественного высказывания, в impro увлекает непрерывный процесс рождения игры, полет актерской фантазии, непредсказуемость и яркость создаваемых образов

Тот факт, что на «Театральные бои» были приглашены команды из Франции, Германии и Бельгии, дал шанс увидеть возможности разных актерских школ. Изящные, легкие импровизации команды Inedit Theatre отсылали к французской школе пантомимы, тогда как социальная тематика выступлений немецких актеров, их любовь к зонгам и подчеркнутая эксцентрика напоминали, конечно, о Брехте. Имидж бельгийцев, комедийный формат их выступлений, непредсказуемость и виртуозная техника говорили о явной симпатии к американской комедийной традиции. Все эти яркие и индивидуальные коллективы объединяет принадлежность к современной театральной импровизации (modern theatrical improvisation), течению, возникшему на рубеже 1940–1950 годов почти одновременно в Европе и Америке. Его становление тесно связано с именами Виолы Сполин и Кейта Джонстона, создателей первых тренингов по импровизации. Впрочем, опасное это дело углубляться в не написанную еще историю молодого театрального течения. Его последователи смело апеллируют к Commedia dell’arte, К. С. Станиславскому, Жаку Копо, Михаилу Чехову… Опираясь на традиции мирового театра, impro создает собственную, оригинальную модель театрального представления, которая предполагает особую систему отношений актера-импровизатора со зрителем, музыкантом, партнером, пространством.

 

 

Эта модель активно разрабатывается в разных направлениях. Многие коллективы работают в формате сomedy, яркого импровизационного театрального шоу. Именно это течение породило бум импровизационной комедии, ее еще называют stand-up comedy, которая превратилась в популярнейший продукт массовой культуры. Шоу-формат очень востребован на Западе, однако он далеко не исчерпывает возможности impro. Большой потенциал таят в себе экспериментальные поиски современных импровизаторов, нацеленные на исследование глубинных возможностей актерского организма. Четкой системы воспитания актера-импровизатора на сегодняшний день не существует, так что каждый профессиональный импротеатр оказывается своего рода лабораторией с индивидуальной манерой работы. «Театр 05», в частности, опирается на идеи Николая Васильевича Демидова, театрального педагога и мыслителя, последователя и в то же время оппонента системы Станиславского.

Импровизационный театр только начинает покорять отечественного зрителя, так что самое время устроить ему, зрителю, «очную ставку» с одним из первопроходцев русского импродвижения. История и форматы impro, его техники, особенности театра-спорт и длинной формы, проблемы обучения импровизации, итоги и перспективы фестиваля «Театральные бои» — обо всем этом мы попросили рассказать организатора фестиваля, актера-импровизатора Евгения Герайна.

Матвиенко Кристина

ДРУГОЙ ТЕАТР

«Этот ребенок». Копродукция: театр «Практика» и Французский культурный центр в Москве.
Автор пьесы и режиссер Жоэль Помра, сценография и свет Эрика Суайе

Москва познакомилась с Жоэлем Помра благодаря фестивалю «NET» поздней осенью 2007 года. В холодных, нечеловечески скрюченных просторах какой-то очередной фабрики для спектакля Помра «Торговцы» был выстроен специальный павильон с высоким станком для зрительских мест и четким прямоугольным планшетом сцены. То, что тогда увидели зрители, было странным образом ни на что не похоже — ни по манере исполнения, ни по оформлению, ни по способу работать с текстом. И по произведенному эффекту: зрители уходили с «Торговцев» в том же вязком оцепенении, в каком существовали актеры на сцене. А простая, но дикая история, столь необычным образом рассказанная нам французской «Компани Луи Бруйяр» (так называется созданная Помра в 1990 году труппа), оставалась в памяти, как вкус описанной Прустом мадленки.

Жоэлю Помра 44 года, и он считается одной из главных надежд современного европейского театра. У его труппы, названной по имени несуществующего литературного персонажа — Луи Бруйяра, нет собственного помещения. Помра со своими артистами работает там, куда его позовут. Скажем, после успеха в 2006 году на Авиньонском фестивале трех спектаклей — «К миру», «Красная Шапочка» и «Торговцы» — Помра на три года стал резидентом Театра Буфф дю Нор. Как говорит сам режиссер, только треть средств его театра — государственные субсидии, остальное — деньги, которые платят им театры, приглашая на постановку. У Помра есть удивительные опыты — скажем, он ставил своего французского «Этого ребенка» по заказу, и среди заказчиков был «Фонд семейных пособий Кальвадоса». В результате на свет появился не «соцзаказ», как могло бы показаться нам, не привыкшим к таким выходам театра за пределы собственно искусства, а спектакль, названный тамошней критикой лучшим франкоязычным спектаклем 2006 года. «Мне заказали написать пьесу, где исследовалась бы проблема: что значит быть родителем? Наша задача состояла в том, чтобы показать этот спектакль не в театральном пространстве, а в самых разнообразных местах, в тех районах, где живут малообеспеченные семьи. Достучаться до людей, у которых есть семейные проблемы, у которых возникло сомнение: нужен ли вообще институт семьи и брака. Мне впервые сделали предложение поработать над таким проектом. Поначалу я сомневался, что его вообще можно сделать. Потому что я не до конца понимаю — может ли искусство напрямую использоваться в целях социальной реабилитации?»

Дело, конечно, не в том, какими регалиями обладают спектакли Помра на его родине. И не в том, что социальное сегодня «носят» в Европе. Дело в том, что его спектакли, конечно, образец высокого искусства и невиданной режиссерской, драматургической и актерской техники.

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Свои истории Помра сочиняет сам. Он вообще не разделяет театр на «слово» и «движение», он сочиняет его так, как если бы писал историю. Только не на бумаге, а в трехмерном пространстве, во времени и с живыми актерами. В интервью он ясно объясняет свою художническую позицию, а заодно и режиссерскую методологию: «Когда я пишу, я сразу пишу картинками, как и словами, — одинаково. И картинки, которые меня вдохновляют, могут явиться из кино, живописи, моего воображения, моей мечты и моих снов. Из документального фильма или жизни. Есть много возможностей вдохновиться.

<…> Как автор в течение многих лет я уделял много внимания слову. Когда ты являешься писателем, первое, что приходит в голову, — это заставить говорить людей. Я думаю, что даже в театре можно писать, не заставляя говорить людей. Можно рассказать что-то, просто показывая людей, которые живут, двигаются, действуют. И поэтому для этого спектакля („Торговцы“. — К. М.) я решил не заставлять говорить своих персонажей. Просто дать слово для того, чтобы объяснить то, что необходимо».

Вот с этого и начинаются загадки, которые так ясно и прозрачно излагает нам в спектаклях Помра. В его «Торговцах» слово действительно отделено, вынуто из спектакля, причем демонстративно: в зале сидит русскоговорящая актриса, которая произносит весь текст от лица персонажей в микрофон. Это не функциональный синхронный перевод, а прием: перед нами проходит череда картин из жизни рабочих завода провинциального французского городка, героини, ее подруги, ее семьи, но как немое кино, без звука. Помра, как мы потом увидим и в «Этом ребенке», вообще серьезно работает со светом и пространством, а здесь у зрителей создавалось впечатление, что актеры погружены в аквариум с вязкой серой жидкостью. Рассеянный ли свет, незримый ли экран, отделяющий сцену от зрительного зала, тому причиной, но эффект был полный. И когда в этом пространстве начинали двигаться, сидеть у экрана телевизора, работать у конвейера, пытаться убить своих детей персонажи, и все безмолвно (их простые и наивные рассказы озвучивала «таперша»), то производственная драма превращалась в современную трагедию. Речь в «Торговцах» шла о том, как после закрытия завода, выпускавшего какое-то обмундирование, а может, и не только, для армии, в маленьком городе, где каждый второй лишился работы, случилась странная вещь. Женщина, о которой с самого начала рассказывала ее подруга как о полусумасшедшей, помешанной на том, чтобы получить работу, выбросила своего 10-летнего сына из окна. Она пошла на это жертвоприношение сознательно, полагая, что уж теперь власти обратят внимание на ее обезумевших от безработицы земляков и откроют завод. Так и случилось. К героине, посаженной в психиатрическую клинику особого режима, стали приходить со всей страны благодарственные письма. И она была горда и счастлива своим поступком. За пьесу «Торговцы» Помра в 2007 году удостоился у себя на родине Гран-при в области драматургии.

«Этот ребенок» — пьеса, которую Помра сочинил по мотивам разговоров с женщинами из бедных нормандских пригородов. Режиссер и актеры расспрашивали женщин о их семьях, детях, о том, какими болезненными часто бывают обычные родственные отношения. А потом Помра написал пьесу, состоящую из нескольких лаконичных и бесстрастных, но очень драматичных эпизодов. Он взял самые простые, очевидные и, как может показаться, одноплановые ситуации из жизни людей. Лишь в двух истерических точках спектакль меняет свое накатанное русло — это когда молодая беременная женщина (Юлия Полынская) орет, что не позволит своему ребенку жить так, как жила она сама, и когда взрослый сын (Дмитрий Готсдинер) орет на своего слетевшего с катушек отца (Анатолий Хропов). Сцена в морге, куда две женщины (Светлана Камынина и Елена Муравьева) приходят, чтобы опознать найденного на стройке мальчика, — тоже истерика, но утопленная в повторяющихся, как мантра, словах, коротких нервных смешках и уговорах — нет, там не мой сын, не мой, не мой…

«Этот ребенок» начинается с детской песенки про Мамонтенка, потерявшего свою маму. Зрители смеются. И осекаются — потому что дальше им рассказали нечто прямо противоположное детской уверенности в том, что «мама услышит, мама найдет…». Им рассказали, как молодая женщина родила ребенка и хочет отдать его соседям по лестничной клетке — пожилой бездетной паре. И большой мужчина-сосед (Анатолий Хропов) обескураженно берет сверток, который ему вручает девица, и держит его минуту ровно так, что веришь — там и вправду ребенок. В этой истории, как и во всех остальных, нет излома или ужаса — они просты, обыденны и потому особенно ужасны.

Пространство маленькой сцены «Практики» Помра превратил в конус, сужающийся к заднику, и опять применил тот самый свой «серый свет», из-за которого постановочная часть театра сломала голову — ни один фильтр не годился для этого. Свет размыл, стер очертания актеров, убрал стены и сделал спектакль похожим на особым способом недопроявленное фотоизображение. Временами, в ритмически точно угаданных перерывах, высвечивается пространство за задником-экраном, и мы видим маленький джаз-банд или просто банд, который играет незатейливый милый попс.

«Мне хочется, чтобы мои истории были неправдоподобными, нескладными, шаткими, чтобы они, так сказать, не выдерживали испытания на прочность… И чтобы потом, уже на сцене, мне стоило огромных усилий не дать этим историям рухнуть, развалиться на части. По-моему, нет ничего прекраснее этого хрупкого равновесия». Помра знает, что говорит. Это не сверхидеи, это то, что воплощено в его спектаклях. И семеро российских актеров (московских — Тимофей Трибунцев, Юлия Волкова, Юлия Полынская, Светлана Камынина, петербургских — Анатолий Хропов, Дмитрий Готсдинер, Елена Муравьева) уловили странный тон этих фантазий французского идеалиста и держат его с музыкальной точностью. И получились пронзительные, не желающие нравиться и обманчиво простые (а может, и правда простые?) истории. Такие, что мысль о «золотом сечении» приходит на ум.

Февраль 2008 г.

Смирнова-Несвицкая Александра

ДРУГОЙ ТЕАТР

Баралгин — комбинированное анальгезирующее и спазмолитическое средство, сочетание компонентов препарата приводит к взаимному усилению их фармакологического действия.

Фармакологическое описание

Больше пятнадцати лет назад на углу 16-й линии и Малого проспекта Васильевского острова был открыт легендарный клуб «ТаМtАm», где молодые, а иногда еще и талантливые музыканты могли создавать, репетировать и выносить на суд публики свои творения. Необходимая на тот момент альтернативная площадка. Важный этап в развитии питерского рок-клуба, где родились те группы, без которых сейчас невозможно представить рок-культуру. Сегодня на этом же месте находится актерский клуб «Антресоль». Там 27 февраля состоялась премьера спектакля бывшего участника театра «Дерево» Романа Габриа — «Баралгин».

…Когда вокруг обилие звуков, может заболеть голова и кажется, что уши костенеют и отваливаются. Когда звуки переплетаются, бессмысленно заполняют собой пустое пространство сцены-квартиры, человек хочет вырваться из этой давящей атмосферы, проснуться. А что делать, если ты просыпаешься, но еще находишься во сне? В спектакле Ромы Габриа «Баралгин» сон и явь смешиваются, меняются местами или чередуются независимо от логики или желания героя.

Полупустая сцена, карты полушарий Земли на заднике, одинокий трехколесный велосипед в углу, одинокий алюминиевый чайник на авансцене и еще более одинокий человек, спящий прямо на полу, на матрасе.

Экзистенциальное пространство. Отдельно взятая квартира. Это могло быть любое пространство, главное — неопределенность, расплывчатость… в то же время невозможность выбраться из него, потому что выбраться из реальности тяжело. Конкретные бытовые или, напротив, абстрактные предметы, навевающие ряд ассоциаций. Велосипед, который радовал каждого из нас в глубоком детстве. Чайник, живущий своей жизнью (привязанный к бесцветной леске, он убегает от хозяина, буквально воплощая слова о сбежавших на плите молоке, каше и т. д.). Игрушечный самолет, белые уши главного героя как орган обостренного восприятия окружающего мира, шприц с красной краской-кровью, которая выливается прямо на него, напоминая о том, что все в жизни познается через боль, и о том, что творческий человек все строит лишь на своей крови.

Р. Габриа и С. Агафонов в спектакле «Баралгин». Фото из архива Р. Габриа

Р. Габриа и С. Агафонов в спектакле «Баралгин».
Фото из архива Р. Габриа

Вечно сверлящие что-то, стучащие соседи, которые врываются в это пространство, наводят в нем свои, правильные, обывательские, порядки. «Идеальный сосед» — пузатый дядька в семейных трусах, уверенно шлепающий тапками по полу и с неизменной папироской в зубах. Он стучит, сверлит, шлифует — «строит». Или разрушает? Здесь, в реальном времени и пространстве царят его законы. Когда приходит утро, он всех будит и начинает работать, когда наступают именины — приносит «джентльменский» набор (завернутая в газетку бутылка портвейна, фрукты и кусочек торта со свечкой) и тщательно раскладывает на импровизированном столе. Только яблоки рассыпаются по планшету сцены, портвейн разливается, оставляя кровавые пятна, а свечка затухает. Во всех этих предметах слишком много конкретности, приземленности, они не дают пищи для размышления, для творчества, а значит, неприемлемы для главного героя.

Борьба двух (или больше?) миров в этом спектакле создает драматическое напряжение: реальность и внутренний мир человека, их столкновение, мир обывателя и творца. Там, где днем с молотком в руках ходит сытый сосед (Антон Васильев), ночью появляется огромный белый аист (Сергей Агафонов), опасливо озирающийся по сторонам. Абсурдность их встречи в темном коридоре, когда сосед, даже не чувствуя присутствия Другого, ощущая лишь какой-то дискомфорт, почесывает брюшко и идет дальше, напоминает логические связи и их отсутствие во взаимоотношениях героев и их поступках из короткометражных фильмов Джима Джармуша. Сбрасывая клюв аиста и перевоплощаясь в иное существо, весь в бинтах и белых тряпках, актер ползает по-паучьи и прыгает, повисая в воздухе или задерживаясь на железных конструкциях. Чуждое, враждебное, нечеловеческое, бесполое существо или порождение воображения главного героя — оно притесняет его, заполняет собой все пространство. Или его второе «я», душа, вся в светлых одеждах…

Спектакль вызывает у разных людей разные ассоциации, порой диаметрально противоположные. Цитату из Дали — по философской многозначности — напоминает сцена, когда главный герой превращается в стрелку часов. Держа в руках обломок гитары, он, судорожно ломаясь и дергаясь, поворачивается вокруг своей оси — время, как электрический ток, проходит сквозь тело. Герой находится в смертельной схватке и с пространством, и с реальным временем, со всем миром.

Кто в ней победит (или предложит компромисс?), каждый может решить сам, «приняв» «Баралгин» по-своему.

В любом случае, это один из спектаклей «Антресоли», которые делают этот театр таким, какой он есть: альтернативной площадкой, необходимость которой сейчас очевидна.

Март 2008 г.

Ставицкий Алексей

ДРУГОЙ ТЕАТР

«Максимум чувств в прожиточном минимуме. Мнимое вечное и мимолетное истинное. Доподлинное притворство. Приукрашивание. Главное — мелочи и молчание. Индивидуальный подход к границе понимания положения вещей» — читаем в программке к моноспектаклю Павла Семченко (при участии Романа Габриа) «П[а]дражание драматической машине». О новой работе и о современном театре — эта беседа.

Алексей Ставицкий. После ваших спектаклей и хочется и не хочется спрашивать — о чем это было?

Павел Семченко. Спектакль о чувствах. О попытке человека, «юзера» отстраниться от переживаний и выделить из себя субстанцию чувственности. Например, утром мы немного скомканные, на вечеринке после водки и сигарет — немного возбужденные, эти ощущения в нас постоянно живут. И мне интересно, как можно изобразить все это, не играя, но используя правила поведения на театральной площадке. Я продолжаю себя позиционировать не только как актера, но и как «оператора», хотя чувствую в этом некое раздвоение: с одной стороны, хочется уйти от играния, эмоций, с другой — приблизиться вплотную к актерскому существованию на сцене. Сюжет абстрактен, есть просто набор линков, выстраивающихся в гипертекст.

А. С. А что стоит за названием «П[а]дражание драматической машине»?

Максим Исаев. Да, кстати, что? Я знаю понятия «машина сновидений», «драм-машина»…

П. С. Имелась в виду драматическая машина, изобретенная мною категория. То есть коробочка, в которой очень много банков, звучков, битов. И при помощи комбинаций можно добиться разных настроений. Это же во многом зависит от ритма — возьмите «Похоронный марш» и «Польку», к примеру. Разные кнопочки нажимаешь — разные настроения. И все же акцент на слове «подражание», потому что тут попытка не играть в театре, а подражать театральной ситуации, когда есть зритель, сцена и сценическое время.

Может, и театр в целом можно назвать драматической машиной, ведь во всех школах учат, что у нас есть ограниченное количество сюжетов, некая матрица или плей-лист, картридж для шарманки, которая играет то драму, то водевиль… А вообще, мои размышления едва ли лежат в вербальной плоскости, скорее в области предметов, ощущений, и средства выражения я ищу в соответствии со своими способностями.

П. Семченко, М. Исаев. Фото из архива театра

П. Семченко, М. Исаев.
Фото из архива театра

А. С. Финал спектакля читается как бегство из театральной тюрьмы…

П. С. Ну да, это такая очередная попытка убежать и от себя, и от своих стереотипов, и от несовершенства окружающего мира, попытка перейти на другой уровень. Можно и по Фрейду истолковать.

А. С. Кстати, о толковании. Критик Марина Давыдова писала, что была немного разочарована, когда узнала, что в «Sine Loco» все можно более или менее сюжетно объяснить, за слайд-шоу стояли конкретные древнегреческие мифы. То есть думалось, что все сплошная необъяснимая тайна, а оказалось иначе. Для вас важно стороннее толкование ваших работ?

М. И. Вчера я в первый раз видел Пашин спектакль и не знал, про что все это. Потом срефлексировал, что-то понял, специально не спрашивая ни о чем Павла.

П. С. Толкование важно. Вчера был зритель, который описал все произошедшее в версии, в принципе совпавшей с моей, хотя я не стремился, чтобы моя идея дошла до зала в чистом виде. Типа: смотрите, здесь черный квадрат, а здесь — голубое яйцо. Иногда происходят интересные случаи. Одна критик описала «Пух и Прах» своими словами, очень необычно, выдала совершенную форму, которая подошла по своим атрибутам, но очень сильно отличалась от нашего понимания. И оба случая описания радуют.

М. И. У нас всегда была установка на то, чтобы зритель был автором того, что мы делаем. Мы даем ему пендаля, делаем некую инъекцию, и оказывается, что тот зритель, у которого много переживаний, который рефлексирует, больше заинтересован в наших работах, чем тот, кто просто хочет развлечься.

А. С. А есть ли у театра АХЕ «глобальная цель»?

М. И. Не быть ограниченными в средствах выражения. Любая идея, которая нами генерируется, должна быть реализована. Например, хотим мы поставить спектакль в космосе или в центре Ватикана, значит, должны это осуществить. А сколько к этому идти — непонятно.

А. С. Вы много ездите по миру. Если можно, немного о ваших самых сильных театральных впечатлениях последнего времени.

П. С. Кое-что я даже могу связать с моим спектаклем. На одном фестивале в Швейцарии я видел двадцатиминутный фрагмент из будущей работы на французском языке, которого я совсем не знаю. Причем там актеры парижского кукольного театра играли драматические роли, кукол вообще не было. Непонятная мне история, но я был заворожен. Вообще-то я на том фестивале решил проверить, сколько спектаклей человек в состоянии просмотреть за один день. Осилил четыре постановки, и то, что вкратце описал, — самое запомнившееся.

М. И. Мне понравился спектакль австралийского театра «Full metal object». Отличное сочетание формы и содержания. Все происходило на огромной площади, с одной стороны порт, с другой — железнодорожная станция, столпотворение как на площади трех вокзалов в Москве. Был создан амфитеатр, всем зрителям выдавали наушники. В центре площади стояли актеры, медленно-медленно приближались к зрителям, и становилось понятно, что то, что мы слышим в наушниках, — завязывающийся между ними диалог. А вокруг толпа, люди с баулами, серфингисты, жизнь течет… Сюжет был в духе новой драмы, о дебиле, с которым все возятся, он доводит людей до белого каления, а в финале говорит: «Ну вот, мне немножко полегчало». Одна актриса играла социального работника, была одета как гид, в офисном костюме, и к ней прямо по ходу действия периодически подваливали пассажиры: «С какого трапа наш буксир отходит?»

Еще очень запомнился спектакль Тадаши Сузуки, он каждый год делает постановки в деревне Того, взял сюжет: белочка и бурундучок едут в лодке, и кто-то из них должен утонуть, вот и вся история. Очень масштабно поставлено, с амфитеатром, повернутым к горам, плюс камни, все японские дела. А за два километра горы, которые освещались немыслимыми прожекторами. Все очень условно, то ли кабуки, то ли буто, такой микс, и при этом сделано в жанре какого-то пластмассового мюзикла. Здорово.

А. С. Какие новые театральные тенденции вы уловили в поездках?

П. С. Сейчас модно использовать партнерство актера и робота, соревнование между биологическим и механическим движениями. Плюс часто встречается включение видеоизображения в работу актера. Это изображение выступает как модель биологического движения, и на этом контрапункте выстраивают много танцевальных работ. Живой актер снимается на видео, изображение в он-лайн-режиме выдается на экран, и возникает такой биоцифровой дуэт. Однако я бы не сказал, что увиденное сильно воздействовало на мои рецепторы, и те французы-кукольники тронули меня больше, чем все технологические навороты с роботами.

А. С. А как, по-вашему, выглядит российская театральная ситуация в мировом контексте?

П. С. Я не так много видел, но новая драма на Западе прогрессирует. А к визуальному театру был мощный интерес, и сейчас, видимо, он потихоньку спадает.

М. И. Я вообще не ходок в театры, тем более в российские. Но если очень сильно обобщать, мое ощущение — в России почти все строится на чеховско-станиславской платформе, а в Европе такой тип театра составляет от силы 15–20% всего массива постановок. Я не против, ведь есть и хорошие вещи, к примеру спектакли Някрошюса. В целом же Россия выглядит заповедником психологического театра. Может, это такая миссия и все в порядке, но мне кажется, что, когда носитель идеи уходит, а его мысли через два поколения все еще продолжают эксплуатироваться, они превращаются в свою противоположность. Хотя сейчас я много книжек читаю, в том числе в связи с драматургической деятельностью, и с вниманием прислушиваюсь к мнению старших коллег, к Фокину например.

А. С. Ваше отношение к современной драматургии?

П. С. Хорошее отношение. Но пусть лучше Максим расскажет, он сейчас плотно занят драматургией, написал пьесу «Солесомбра», теперь вот «Садоводы»…

М. И. Да, скоро премьера «Садоводов» в Александринке. Режиссер Андрей Могучий, актеры Формального театра плюс один актер из Александринки, два из АХЕ. Еще я заканчиваю пьесу для Театра Сатиры на Васильевском, режиссером будет Яна Тумина. Рабочее название — «Тур», но, возможно, она будет называться «26 августа 2018 года». То есть все зависит от даты премьеры, так как действие будет по сюжету происходить через десять лет. Скорее всего, это будет совершенно антиАХЕшный спектакль по всем параметрам. Так что я, например, сам драматургией занимаюсь.

А. С. И последнее. Я тут два месяца путешествовал, возвращаюсь в Петербург, а мне говорят: посмотри «Муху», посмотри моноспектакль Семченко. Грядут ваши «Мартовские Иды», серия спектаклей Адасинского. Много всего, даже удивительно. Это весна или нечто большее?

М. И. Это весна. Хотя мне кажется, что всегда так все и было.

Март 2008 г.

Джурова Татьяна

ДРУГОЙ ТЕАТР

«П[а]дражание драматической машине». Русский инженерный театр АХЕ.
Моноспектакль Павла Семченко

П. Семченко на репетиции. Фото из архива театра

П. Семченко на репетиции.
Фото из архива театра

Вот уже два года Инженерный театр АХЕ живет в созданном ими клубе «Антресоль» на Малом проспекте Васильевского. Как клуб, который должен подтверждать свое право на занимаемую площадку и собирать зрителей, АХЕ едва ли не каждый месяц сочиняют новую программу. В марте ею стало «П[а]дражание драматической машине», которое Павел Семченко играет один, без Максима Исаева. Правда в последней трети спектакля у него появляется соучастник — Роман Габрия из группы «Барбузоны». Предметов на сцене тоже немного: несколько стеклянных бутылок, несколько тонких деревянных прутов и длинная, гибкая палка, одним концом поставленная на пол, другим — опирающаяся на леску, протянутую параллельно линии рампы. В самом начале Семченко извлекает из кармана свежий огурец и, широко открывая рот, с аппетитом надкусывает, шумно пережевывает и с некоторым усилием глотает. На самом деле огурец остается цел, Семченко только имитирует акт, а фонограмма разносит оглушительно-смачный хруст, постепенно переходящий в громовые раскаты. Это первый из симулятивных актов, составляющих «П[а]дражание». Вслед за тем перформер развивает безостановочно-бешеную драматическую активность с использованием подручных средств. Из двух прутов и бутылки составляет некое подобие тачки, которую с упоением катает по сцене. А когда одна бутыль разбивается, суетливо подметает осколки чем попало — прутьями и даже огурцом. Иногда он на две-три секунды застывает на авансцене, глядя поверх зала с некоторой нарочитой задумчивостью, как бы ожидая сигнала к действию откуда-то «свыше».

То, что делает Семченко, не похоже на их совместные с Исаевым сложные человеко-предметные образы-действия. Уже в самом названии чувствуется некий ироничный реверанс, адресованный драматическому театру. Главный герой спектакля — настоящий homo ludens, а его игра — похожа на детскую, хотя в поведении нет ничего утрированно инфантильного. Важен сам принцип: в поле зрения перформера попадает некий объект, который, становясь партнером в игре, фантазийно обживается-трансформируется. Гибкая палка, пристроенная на двух параллельных лесках, становится неким подобием варгана, музыкальные вибрации которого «музыкант» пытается сопроводить парой неловких горловых звуков. Эта же палка превращается в воображаемого соперника фехтовального поединка, которого Семченко то вынуждает отступить (палка катится назад), то отступает сам; становится качелью, лошадкой, бильярдным кием, луком (натянуть на него тетиву стоит перформеру немалых усилий), лодкой. Зритель вовлекается в своего рода игру-угадайку — во что на этот раз превратится инструмент и в какие отношения с ним вступит партнер.

«Действователь» дает только намек на актерскую игру, существование его эскизно. Вот, например, достает из коробки бумажную розу и черную тряпку, пару секунд прикидывает, какую игру можно было бы затеять с ними, потом молниеносно запахивается в тряпку. Томный прищур — и готов образ испанского гидальго. Но вслед за этим не следует развернутого этюда, образ отвергается ради новой серии превращений. При этом в том, как существует Семченко, есть и артистический блеск, и легкий оттенок кокетства. От «машины» в нем разве что непрерывность работы «двигателя».

Кульминация спектакля — динамически развернутый во времени этюд, звучащий натюрморт, составленный из заведомо не сочетаемых объектов. Пару резиновых сапог перформер соединяет деревянной ложкой, рядом ставит алюминиевый таз, а под таз кладет диктофон. В таз капает вода, из диктофона доносится приглушенно-гнусавый женский голос, микрофон усиливает эти звуки, а сам перформер дополняет звуковой образ аккордами, извлекаемыми из детской электрогитары с синтезатором. Из дальнего угла сцены бьет направленный луч света, из-за кулис с сомнамбулической медлительностью катятся пластиковые бутыли с водой. Вода из бутылок выливается в сапоги, которые ставятся в таз, в эти хлюпающие сапоги забирается перформер, дрожью конечностей и перестуком зубов транслируя зябкие ощущения купальщика. Музыкальный апофеоз происходящего — соло Семченко на горящей трубе, которому «черный человек» (Роман Габрия) на заднем плане аккомпанирует ритмичными ударами мокрой тряпки об пол. Здесь, как и во многих других спектаклях-перформансах АХЕ, одно действие плавно перетекает в другое, музыкальные темы переплетаются. Одушевляемый перформером натюрморт звучит подобно мини-оркестру и движется как неоклассический «баланчинский» балет. Все это не просто необычайно красиво, но еще и показательно синкретично.

В финале обнаруживается, что кулисы сделаны из поставленных друг на друга легких картонных коробок. И когда актер (назовем его теперь так) пытается уползти за них, изымая из основания стены один «кирпич», эта театральная конструкция (коробка сцены) рушится, погребая под собой протагониста под ерническую перепевку «Another brick in the wall».

В спектакле есть монолог о свойствах глаза — своего рода вербальное резюме происходящего. Читает его Габрия, и адресован он не иначе как адептам «мессиджа» в искусстве. Если одной фразой, то речь в нем идет о бесполезности прекрасного. Послание АХЕ — это их мастерство, фантазия, сбалансированность композиции. И их едва ли стоит ставить на службу чему-либо. В то же время АХЕ чувствуют опасность замкнуться в наработанных приемах и потому стремятся расширить границы, вводя в свои спектакли текст, сочиняя пьесы или сотрудничая с драматическими актерами. Но лично мне кажется, что их собственную «ниву» можно еще пахать и пахать. А во избежание самоповторов привлекать, как уже было сделано в «Кармен», стороннюю драматургию.

Март 2008 г.

Поспелова Анастасия

ДРУГОЙ ТЕАТР

Русский инженерный театр «АХЕ» в прошлом году получил наконец прописку в родном городе. Как театр этот коллектив, до поры являвшийся группой независимых художников, обитавших в легендарном культурном центре на Пушкинской, 10, существует с 1999 года. В конце 80-х участники группы — Максим Исаев, Павел Семченко и Вадим Васильев — провозглашают себя свободными от жанровых рамок и стилей, занимаются живописью, снимают кино, участвуют в выставках, но известность им приносят их невероятные акции — эксперименты с пространством, цветом, звуком: во дворах, на лестничных клетках, на улицах, в галереях и мастерских возникают перформансы, похожие на лабораторные изыскания безумных ученых, пытающихся определить сущность предметов, визуализировать их природу.

В середине 90-х годов Павел Семченко и Максим Исаев начинают все больше использовать театральное пространство и законы театра, приглашая в свои перформансы и профессиональных актеров. Театр «АХЕ» становится постоянным участником театральных фестивалей по всему миру и партнером по проектам многих российских (Вячеслав Полунин, «Дерево», «Формальный театр») и зарубежных (Lantaaren (Голландия), Toihous (Австрия), Project Teatr (Германия) и т. д.) коллективов.

В 1999 году в группу возвращается Яна Тумина — актриса, режиссер и преподаватель актерского мастерства. С этого времени коллектив называет себя Русский инженерный театр «АХЕ» и имеет постоянный состав.

Я. Тумина. Фото из архива театра

Я. Тумина.
Фото из архива театра

В 2003 году спектакль «Sine Loco» становится лауреатом «Золотой маски» в номинации «Новация», в том же году спектакль «Белая кабина» получает две премии Эдинбургского фестиваля и Гран-при французского театрального фестиваля «Мимос».

Этот театральный, несмотря на внетеатральное происхождение, проект действительно имеет больше общего с изобразительным искусством, чем с литературой, драматургией, театром. Тем не менее визуальные и пространственные эксперименты, игра со звуком, светом и словом приближают ахейцев к сущности именно театральной. В истории их театра, начинавшейся с художественной инсталляции, присутствуют живопись и пантомима, сложносочиненные игры с пространством и словом. Каждый жест сопровождается и дополняется некой предметной, осязаемой вещью, которая заключает в себе метафорическую сущность этого жеста. В ранних спектаклях ахейцев почти нет текста, слово привлекается с осторожностью, более того — даже в ироническом контексте, как в «Sine Loco», где миф об Ариадне пересказывается на ломаном английском с синхронным переводом Павла Семченко и с привлечением для большей ясности игрушечных солдатиков, банки огурцов и т. п. Тут явное сомнение в способности слова передать некую важную для ахейцев искомую сущность чего бы то ни было.

Однако насущная потребность в проведении экспериментов над любой материей, попадающей в область внимания АХЕ, неминуемо приводит к появлению в их спектаклях текста. Так создается «Фауст. 2360 слов», классический по всем параметрам АХЕ, только с текстом — написанным Максимом Исаевым абсурдным монологом «Собственноручное посмертное сочинение доктора И. Фауста. 2360 слов». По словам М. Исаева, текст оказался необходим для более точной передачи представлений о Фаусте, однако слова отбирались не менее тщательно, чем предметы, с которыми работают ахейцы. В их спектаклях нет случайных, неиграющих вещей. Возможно, поэтому ахейцев иногда упрекают в излишней приверженности к техническим эффектам, в том, что бурное высокохудожественное безумство лишено глубины и подтекста. Но дело в том, что это тоже часть их концептуального замысла: тот продукт, что они создают, своего рода упаковка, в которую зритель сам должен вложить смысл, опираясь на свой культурный и жизненный опыт. Из пристрастия искать и возвращать вещам, словам и действиям их первоначальный исконный смысл или наделять их новым смыслом, ахейцы стремятся вернуть его и зрителю, который должен «зрить», то есть совершать некий созидательный акт, а не разгадывать закодированное послание. И АХЕ изменил бы себе и своей концепции, в основе которой лежит внутренняя свобода от каких-либо рамок и стилей, если бы не попытался экспериментировать и дальше. Эта свобода привела к появлению совместной с театром Сатиры постановки «Солесомбра» по пьесе Максима Исаева «Свет и тень», с участием профессиональных актеров. По словам самих ахейцев, это «размашистый шаг в сторону от классического АХЕ. Два часа текста. Минимум веревочек и полное отсутствие огня».

Журнал уже не раз публиковал материалы о спектаклях АХЕ, но все же зрители, да и критика, были ограничены в возможности наблюдать за процессом развития этого театра. Теперь в клубе «Антресоль» (новой сценической площадке театра Сатиры, где обосновался АХЕ) можно увидеть спектакли, ранее известные в основном по фестивалям, наблюдать за репетиционным процессом на открытых репетициях, участвовать в мастер-классах.

Театр АХЕ меняется, экспериментирует и остается собой. Об этом мы поговорили с режиссером и актрисой Яной Туминой.

Анастасия Поспелова. Вы учились в экспериментальной школе Корогодского, работали в легендарном театре «ДаНет» Б. Понизовского, учились в СПбГАТИ. Какая школа на вас оказала большее влияние?

«Господин Кармен». Фото из архива театра

«Господин Кармен».
Фото из архива театра

«Господин Кармен». Фото из архива театра

«Господин Кармен».
Фото из архива театра

Яна Тумина. Конечно, на уровне мировоззрения это был Понизовский. На уровне каких-то фундаментальных основ — любовь к театру, понимание профессии — это, конечно, Корогодский, потому что он был удивительным педагогом, детским психологом. Так случилось, что я начала заниматься театром в 11 лет. Но когда пришло время поступать, Корогодский уже не преподавал и мы все разлетелись в разные стороны — кто-то поступил, а меня судьба познакомила с Понизовским. После этой встречи я поняла, что даже не знаю, хочу ли куда-то поступать. Потому что он был уникальной личностью и театр был уникальный. Хотя меня, помню, очень сильно напугали куклы и маски. Я оказалась настолько к этому не готова и настолько хотела заниматься драматическим театром, что и куклы и маски были чем-то завораживающим, но совершенно чужим. Но в любом случае: и Корогодский очень важная веха, и Понизовский. В его театре все и случилось, именно там произошла встреча с Максом и Пашей (Максимом Исаевым и Павлом Семченко), именно там возникло представление о театре как о некой возможности новаторского языка, открытие в себе каких-то новых возможностей.

А. П. В СПбГАТИ вы уже позже поступили?

Я. Т. Я поступила на заочный курс Михаила Хусида и Романа Виндермана, достаточно сильных кукольников и сильных режиссеров.

А. П. И все-таки кукольный театр?

Я. Т. Да, именно кукольный. Прошло уже два года в театре «ДаНет», и я сознательно пошла на кафедру театра кукол, тем более что драма… именно в Санкт-Петербургской театральной академии меня всегда пугала своей ортодоксальностью, а эти два педагога были очень подвижными, они создавали интересные условия для обучения.

А. П. Но у вас был перерыв, когда вы ушли от Понизовского?

Я. Т. Нет, я не уходила от Понизовского, пока училась. Как раз наоборот — я училась и работала у Бориса Юрьевича. Перерыв был именно в творческих встречах с АХЕ, параллельно была работа с Еленой Владимировной Юнгер — проект под названием «Три высокие женщины», драматический спектакль по пьесе Олби. Тем временем Максим и Паша стали делать свои околотеатральные перформансы и мне предложили участвовать в этих работах. Так я попала в «Белую кабину», премьера которой состоялась в Голландии. После этого спектакля закрепился такой состав: Яна Тумина, Максим Исаев, Павел Семченко. Так что перерыва не было.

Когда я начинала с АХЕ, это была такая творческая тусовка: мы могли в Петропавловке, на крыше на Пушкинской сделать любой перформанс, снять какое-нибудь кино. Потом было уже осознанное возвращение в АХЕ, как только они приблизились к театру.

А. П. И в конце концов, выбирая между театром кукольным и драматическим, вы выбрали инженерный…

«Белая кабина». Фото из архива театра

«Белая кабина».
Фото из архива театра

«Plug & Play». Фото К. Синявского

«Plug & Play».
Фото К. Синявского

Я. Т. Это сейчас можно об этом говорить, а тогда просто так получалось. То, что театр называется «Русским инженерным», — это ведь не сразу произошло.

У ребят я училась работать как оператор. Работать в безусловных обстоятельствах, когда мне казалось, что они лозунг Станиславского — «быть, а не казаться» — в жизни воплощают стопроцентно. То есть они учили меня тому, что значит «быть» на сцене. Потому что реально каждый раз веревочка то запутывается, то распутывается — вещи тебе диктуют вообще какие-то свои законы. И быть при этом отстраненной, но включенной — вот этому они меня учили не теоретически, а выбрасывая на сцену вместе с собой. Это происходило с огромным количеством стрессов, слез, неотрепетированных экспромтов, которые ты выносишь на публику и переживаешь как удачу или неудачу. «Инженерный» — это суперточное название, потому что демонстрируется именно технология как некий результат. И технология обращения другом с другом и с предметами становится тем, за чем следит зритель.

А. П. Вы участвуете во всех проектах АХЕ как актриса и соавтор. В то же время являетесь режиссером спектакля «Господин Кармен»…

Я. Т. В какой-то степени.

А. П. «Фауст в кубе»?

Я. Т. Да, в «Фаусте» уже в большей степени как режиссер.

А. П. Не говоря уже о «Солесомбре». Есть разница между соавтором и режиссером в театре АХЕ? Кто такой режиссер в АХЕ? Какие у него функции?

Я. Т. Сложный вопрос. Группа никогда не подразумевала режиссерской функции. Все сами придумывали, сами шили, покупали, одевали. Все женские образы, которые были созданы, ты находил, нащупывал сам — никто это не прописывал, все приходилось брать из себя, из своей жизни, своих впечатлений и рефлексии. Единственное, Паша и Макс как художники для меня, конечно, были авторитетами, то есть я с ними советовалась — стоит ли мне надевать такие каблуки или другие, и от того, какие туфли на ногах, разумеется, многое менялось. У меня, например, были туфли, которые мне Юнгер подарила, я в них играла «Белую кабину». Такие серебряные туфельки «Сара Бернар». Они потребовали и прическу особенную, и помаду. Или, например, я приезжаю и говорю: «Ребята, у меня такой образ родился: женщина сидит за столом и курит, но у нее не дым, а мыльные пузыри, и все это лопается, попадает в глаза, и это не слезы, а мыло… — Ну, покажи». Показываешь — «О! Отлично!». И так потихонечку откладываются какие-то образы, номера, создается единое целое.

Когда придумывалась концепция, нагрузка всегда больше лежала на Максе. Паша очень креативен во всем, что касается объектов, каких-то невероятных наворотов с инженерными чудесами… Но когда речь зашла о композиции, драматургии, мы стали больше обсуждать и больше общаться друг с другом с точки зрения именно театральной профессии. И когда ребята поняли, что нужен взгляд со стороны, я просто помогла, потому что знаю, какими законами пользоваться для того, чтобы отбирать материал. Началось все с «Sine Loco» — когда я искала актеров для проекта, работала с ними и когда из всего материала за неделю надо было сделать 14 конкретных сцен. Это и стало первой режиссерской работой в АХЕ. Потом была «Кармен», когда я тоже структурировала кипу материала. Вот «Фауст» — это уже чисто режиссерская работа. То есть все step by step — потихонечку. Ну, а «Солесомбра» — совершенно отдельная история. Это уже моя тоска по драматическому театру и по своему какому-то пространству работы с драматическими актерами, которые существуют вне законов АХЕ и для которых существенны понятия, в АХЕ вообще не обсуждающиеся, — предлагаемые обстоятельства, например, или еще что-то.

В. Кухарешин (Виктор), А. Стекольников (Александр). Фото К. Синявского

В. Кухарешин (Виктор), А. Стекольников (Александр).
Фото К. Синявского

Т. Калашникова (Фрида), В. Кухарешин (Виктор). Фото К. Синявского

Т. Калашникова (Фрида), В. Кухарешин (Виктор).
Фото К. Синявского

А. П. Постановка «Солесомбры» — это чья была идея, АХЕ или театра Сатиры?

Я. Т. Сатира всегда благоволила к АХЕ, давала возможность играть у них спектакли. История такая: театр Сатиры пригласил меня на фестиваль «Театральный остров», на котором проходят открытые мастер-классы. Я согласилась с большим удовольствием, потому что в России не так часто удается дать мастер-класс в контексте АХЕ. Не Станиславский и не какие-то физические тренинги. Это был очень конфликтный мастер-класс, очень интересный, сложный и напряженный для тех людей, которые сидели в зале и смотрели за тем, что происходило на сцене. После него меня пригласили просто поработать с актерами театра Сатиры. И вот «просто поработав», я выбрала Таню Калашникову. Ее тип, внешность и ее мышление, ее креативность… я поняла, что это актриса, с которой мне будет интересно поставить вообще что-либо. Когда в театре мне предложили постановку, я сказала, что привыкла работать со своей командой, если они могут пригласить нас всех вместе — тогда да. Вот так строились отношения. Нас спросили: «Что бы вы хотели?» Мы предложили «Тень» по Андерсену. На основе этого материала Максим взялся за перо. А дальше я просто начала делать кастинг, думать об актерах, пробовать, давать задания — вот так потихоньку нарабатывался, нарастал материал. Пьеса очень подвижная была вначале. Не то чтобы было написано произведение, отданное для постановки…

А. П. А нет желания обратиться к какому-нибудь уже существующему законченному драматургическому материалу?

Я. Т. Есть. Боюсь. Привычка заниматься от начала до конца абсолютно авторским театром, в котором ты сам все придумываешь и делаешь, — это, конечно, с одной стороны, круто. С другой стороны — есть момент очень сложного отношения к тому, что значит присвоение или заполнение собой некоего уже созданного произведения. Умение пойти не только от себя, взять произведение и начать его перерабатывать — в этом смысле, честно могу сказать, у меня не так много опыта. Конечно, я буду над этим работать.

А. П. С какими-нибудь театрами, не только с Сатирой, есть желание поработать?

Я. Т. Я абсолютно открыта. В Сатире уже есть некий лимит доверия. Театр у нас в России — достаточно сложное производство, и все, что касается выпуска спектакля, конечно, совершенно не то, к чему мы привыкли, работая за пределами страны. Если другой театр предложит, возникнет ситуация контакта, диалога, то мы будем только за.

А. П. Какой вообще театр нравится вам как зрителю или как режиссеру?

Я. Т. Живой. Я, правда, очень мало хожу в театр. Был период, когда мы вообще в России появлялись очень редко. И две недели, которые мы были здесь, я не ходила в театр, а гуляла с сыном. Я старалась никогда не пропускать Някрошюса. Для меня это мастер, у которого я за один спектакль могу понять не только ментально, но и внутренне очень важные вещи. Там происходят такие откровения для меня с точки зрения профессии. Все, что касается перевода слова в метафору, метафоры в действие — то есть то, что мне интересно в театре, я вижу у Някрошюса. Потом у меня был культурный шок от Херманиса — мы смотрели его «Долгую жизнь» на фестивале в Германии. Первые полчаса я думала, что я точно встану и уйду, потому что такой шаржированный гиперреализм мне в театре не близок, меня все дико раздражало. А потом я попала в пространство спектакля, очень много поняла… плакала, смеялась и, в конце концов, так полюбила этих персонажей, людей и режиссера за то, что он сделал с залом. Там была мощная концептуальность и при этом такая человечность.

Мне нравится концептуальный театр. Театр, который на интеллектуальном уровне пробивает и структурирует сюжет, работает с мифом и допускает интерактив с залом. Мне очень симпатичен Андрей Могучий. Я жалею, что не видела Жолдака. У любого режиссера-мастера можно чему-то научиться. Я уважаю эту профессию и не склонна критиковать, потому что знаю, как это тяжело.

А. П. Вы сейчас о театре как режиссер говорили, а как актриса вы с кем из режиссеров хотели бы поработать?

Я. Т. Как актриса я всеядна. Было бы странно, если бы я, не имея большого опыта работы с разными режиссерами, сказала бы: вот с этим — да, с этим — нет. Я бы хотела работать с любым талантливым, интересным, авторским режиссером. Не похабным, не пошлым, не антрепризным. Поэтому это может быть любой человек, который предложил бы интересную задачу. Конечно, мне бы хотелось, чтобы это было выше, чем я могу или представляю в этой профессии. Поэтому, наверное, режиссеры побаиваются приглашать Яну Тумину как актрису. Вот с Андреем Могучим я бы очень хотела поработать. И у нас были такие планы, но когда-то меня АХЕ не отпустил… Потом я даже собиралась вводиться в спектакль, еще в «Школу для дураков», но просто не срасталось, не получалось. Правда, похоже, моя психофизика выбирает режиссерскую профессию все больше и больше. Когда я придумываю и реализую с помощью других людей, когда актер для меня инструмент — для меня это сейчас органичнее.

А. П. Как на АХЕ повлиял ваш опыт с «Солесомброй»? АХЕ как-то меняется — появился текст, профессиональные актеры. Меняется концепция театра? И будет ли меняться дальше, развиваться?

Я. Т. Во-первых, мы стали называть себя театром. Я помню пресс-конференцию, когда мы говорили: «Ну, мы же вообще не театр, мы — художники. Вот Яна у нас актриса по образованию, но вообще мы себя к театру не причисляем». Сейчас мы уже осознанно себя называем театром, потому что начались репетиции. Раньше слово «репетиция» рядом со словом «АХЕ» даже не стояло: мы проверяли некие технические вещи, выходили и начинали работать на площадке. Как только начался репетиционный процесс — начался отбор. Мы стали искать другие принципы работы с материалом. На пользу ли нам это идет, не теряем ли мы что-то такое свое, уникальное, эфемерное — я не знаю, мне сложно сказать, потому что я все равно внутри этого процесса. АХЕ в любом случае не подходит работа с точки зрения обычных театральных законов, нам надо искать даже другой репетиционный сленг. Появление слова в наших спектаклях для нас очень значимо, но только через несколько лет станет понятно, что это — резкий рывок вперед или шаг в сторону. В большей степени АХЕ остается невербальным театром. Максу и Паше говорить гораздо сложнее, чем налить в стакан кипяток и засунуть туда кулак. Какие-то немыслимые и абсурдные вещи они делают настолько логично, безусловно, что ты понимаешь — это бред, но это круто, в этом есть «магия». И я не уверена, что им нужно осваивать слово. Мне гораздо интереснее их неумение говорить и как использовать это неумение. Поэтому Фауста у нас играет человек, который всю жизнь отвечал за звук (Андрей Сизинцев. — А. П). Ему мы и поручили слово, потому что Паша и Макс могли бы прочесть, но не сыграть текст. И Андрей не играет текст, но он может работать с текстом ритмически, поскольку он барабанщик, музыкант. Хотя, наверное, «Фауст» немножко проигрывает от этого. Если бы мы пригласили какого-то актера, который мог бы именно сыграть Фауста, может, спектакль бы выиграл. История могла быть эмоционально донесена по-другому. Но с другой стороны, я не жалею, что выбрала Андрея на эту роль.

А. П. Такие образы, которые появляются в последнее время: Фауст, Виктор…

Я. Т. Прообраз Виктора — Никола Тесла, тоже человек глобальный.

А. П. С чем это связано — это такой взгляд на себя или взгляд изнутри?

Я. Т. Нет, это не взгляд на себя, это не приобщение, просто мы выбираем тех, кто нам интересен или близок. Про Нижинского мы не будем делать спектакль — а о Фаусте можем. Про это мы что-то знаем или чувствуем. Про Хосе и Кармен можем сделать, потому что там любовь и смерть, там розы и нож, то есть именно то, что АХЕ всю жизнь с момента выхода на сцену держали в руках. Конечно, персонажи не случайные, и выбор на них падает именно потому, что на уровне знаков, каких-то атрибутов каждый из них замыкается с АХЕ в один круг. И когда АХЕ все-таки взялись за Фауста, все сказали: «Ну, наконец-то! Русский инженерный театр, такие бородатые алхимики, взяли Фауста». Почти тождественность — разговор с вертикалью, с Богом, с пониманием, что такое демиургическое присутствие в мире, создание чего-то, отказ от чего-то — то есть близкие нам темы. Хотя в принципе «Фауст» как спектакль — это размышление между баром и дискотекой о том, что такое миф о Фаусте. Не могу сказать, что это тот «Фауст», о котором можно было бы так глобально сказать: АХЕ сделали «Фауста». Хотя непосредственно само произведение, написанное Максом, мне кажется очень тонким и достаточно мощным текстом.

А. П. АХЕ даже драматургию создает свою собственную. Это часть концепции театра?

Я. Т. Да! И на уровне концепции для АХЕ очень важно делать все самим. У нас в «Фаусте» есть фрагмент, когда на экране появляется мультфильм 1930-х годов. Черно-белая такая первая анимация. Так даже на эту тему был спор в АХЕ — раз уж там появляется мультик, то надо его рисовать самим. Желание везде иметь свою подпись, конечно, присуще художнику. И тут я снимаю шляпу перед Максом и Пашей, потому что если появляется яблоко, то оно должно быть выращено собственными руками.

А. П. В одном интервью Максим говорил как раз о том, что АХЕ, как художники, мыслят картинками. А вы как воспринимаете внутренний строй, образ спектакля?

Я. Т. Театр художника мне очень близок. Во-первых, я к нему приросла, а во-вторых, я родилась и выросла в семье художников. То есть изобразительный театр — это не случайно. Но для меня театр важен также как история и как поле для сострадания. Это моя тема, которую я достаточно сложно с АХЕ переживаю, потому что из АХЕ это вытащить очень непросто. На спектакле мне хочется смеяться, хохотать, а потом заплакать. И может, я даже не пойму, из-за чего я плачу. Но подключение на уровне сопереживания мне в театре необходимо. И АХЕ к этому уже подошел. Может быть, это еще не до конца освоено. В «Кармен», когда ребята работают актерски максимально точно, это происходит — зал плачет. Вроде бы все интеллектуально, а попадает в самое сердце. Вот это важно. И сейчас уже не хочется идти вслепую: «а давайте-ка пофантазируем на тему, что такое М и Ж за столом едят бутерброд», сейчас мы стараемся придумывать и отслеживать некие драматургические ходы — это сложно, но интересно.

А. П. А к актеру вы как относитесь, каким вы видите идеального актера?

Я. Т. Идеальный актер — автор. Актер — это очень ответственный человек, который владеет всем, что касается его тела, звучания. В этом смысле — ничего нового. Вспоминаем Гротовского — актер, который может сыграть только благодаря самому себе. Но для меня еще интересен актер, который умеет анимировать предметы (все-таки я училась на кафедре театра кукол и преподаю на этой кафедре), умеет к вещам относиться как к партнеру. Человек, который с помощью чашки, настольной лампы, книги может здесь же, на ходу, просто от потенции этих предметов начать сочинять некую историю. И от того, как пахнет эта книга и какого цвета у нее страницы, у него может родиться некое поведение на сцене, рефлексия. То есть для меня актер — это некое ухо и некий рот. Ухо, которое внемлет и все слышит, и рот, который может создавать и рождать слово. И если актер при этом обладает чувством юмора, если это такое трагикомическое лицо, в котором есть и боль, и умиление, и смех, то для меня это идеал.

А. П. Как бы вы охарактеризовали образ актера театра АХЕ? Какие качества важны для актера АХЕ?

Я. Т. Легче сказать, что нас не устраивает в актере, — это некий формализм, зависимость от школы, системы — внутренняя несвобода. У нас в группе есть такое понятие — «не играть».

Для нас больше важен тот природный магнетизм, который есть в самой физиологии актера. Актер АХЕ — это оператор, который должен быть абсолютно безусловен и при этом — органичен. В этом смысле можно сказать, что мы к выбору актера относимся так, как это делают в кино, — нам нужно, чтобы в кадре был интересный персонаж, самобытный и выразительный. Именно потому, что АХЕ мыслят картинами. С другой стороны, для АХЕ очень важны актеры, в которых есть природная эксцентрика. Мы не чужды клоунаде, и клоун — это, вероятно, самый близкий нам тип актера.

А. П. Чем отличалась работа с профессиональными актерами в «Солесомбре» от работы с АХЕ?

Я. Т. С одной стороны, работа с профессионалами была колоссальным отдыхом. С другой стороны — это был дикий напряг, потому что в АХЕ мне не нужно объяснять, почему я прошу пройти декорацию насквозь. А драматических актеров мне приходится иногда обманывать, придумывать им логичные объяснения того, почему это можно сделать. Я боюсь спорщиков на репетиции, потому что это мешает и ужасно тормозит. Но, слава богу, в работе над «Солесомброй» не было тяжелых ситуаций.

Конечно, просьб логически объяснить или обосновать то или иное поведение или поступок было достаточно. Но с другой стороны, большой радостью было вместе с ними исследовать и находить персонажей и просто радоваться от того, как они закрепляют какие-то вещи и внутри себя выращивают новые оценки. Когда вдруг понимаешь, что сегодня ты посеял это эмоциональное зерно, а завтра оно проросло в нечто неожиданное, — ты сидишь и радуешься: в какой-то момент ты — режиссер, тягач, а в какой-то момент ты становишься просто наблюдателем. Или как Борис Юрьевич говорил — «воспитателем спектакля». Ты только направляешь, ты только… не помешать бы.

В любом случае, профессиональный актер — это актер, который умеет развивать режиссерскую мысль, приводить ее в зону своей профессии и что-то тебе дарить. Годы работы с АХЕ и с приглашенными актерами научили меня жестко закреплять даже детали, застраивать все (потому что изнутри мало что закрепляется) и требовать мизансценической, предметной четкости. То есть ты становишься дотошным и занудным человеком, который очень мало свободы дает актеру. А в «Солесомбре» как раз была возможность говорить, что ты хочешь, и отпускать в том смысле, как это будет сделано. В этом смысле работа с профессиональными актерами — это настоящий балдеж.

Таня Калашникова (Фрида, «Солесомбра») — огромный подарок для меня. Миша Николаев (Рауль Ковальский, «Солесомбра») — очень интересный. Я не могу сказать, что Николаев — это мой актер, но Ковальский получился такой, потому что это его, Николаева, психофизика подарила Ковальскому оперный голос. В пьесе Ковальский не должен был петь. Просто я все думала, почему же Николаев так громко разговаривает на репетиции, что же он меня так мучает… То есть в режиссуре, во всяком случае в женской, много спонтанных интуитивных вещей.

А. П. У АХЕ наконец появилось собственное помещение. Что-то изменилось?

Я. Т. Да, конечно изменилось. Это страшный гнет и страшное счастье. Двенадцать лет мы жили, не ведая никакой головной боли, пихали костюмы и всякие предметы, купленные на блошиных рынках, в мастерские Паши и Макса. Все это забивалось до бесконечности, все сочинялось в самолетах, на круглом столе, обитом железом, все репетировалось перед спектаклем и в поездках. О помещении могли только мечтать. Но как его использовать, как его наполнять… Мы никогда не были репертуарным театром, поэтому, когда на нас это свалилось, оказалось, что мы не очень-то и готовы. Мы сейчас только учимся быть владельцами своей площадки. С другой стороны, все изменилось, потому что это дает возможность ошибаться на публике. Одно дело — сыграть уже родившийся, более-менее отработанный спектакль — «Кармен», «Фауст», а другое дело пробовать, репетировать и делать новый спектакль. Поэтому появилась некая уязвимость. АХЕ теперь может быть застигнут в домашнем халате.

Но АХЕ всю жизнь манифестировал процесс как некую открытую ситуацию. Антресоль — это актерский клуб. И это позиция — быть доступными, быть открытыми, быть некой лабораторией, в том числе и для зрителя. Поэтому своя площадка — это и рейтинг, и зритель, и возможность как-то себя шевелить, а не только постоянно сидеть на чемоданах и ездить. Для нас это важно, потому что мы на самом деле так устали, мы хотим уже начать что-то делать на родине. Вот сейчас «Барбузоны» появились — и я уже так смотрю: «Ага, вот люди, с которыми мне бы очень хотелось что-то поставить и сделать». Где? А вот у себя там. У себя на антресолях.

А. П. А зритель изменился по сравнению с фестивальной публикой?

Я. Т. Нет. На АХЕ уже ходит специальная публика. То есть часто попадают случайные зрители, некоторые уходят со спектаклей. Просто когда большой зал — уходит больше народу. Например, в Сатире играется «Пух и Прах». Те, кто случайно пришел, могут сказать: «А что это такое, мы вообще ничего не поняли. Это все, что ли? В конце какая-то спиралька крутится. А когда хлопать?» Но как сказать — изменился зритель? В основном на АХЕ ходит модный зритель — модный молодежный или взрослый интеллектуальный, и дети ходят. Не могу сказать, что это сильно отличается от той публики, что на Западе. Просто европейский зритель, по-моему, больше готов к такому театру, чем наш. Поэтому там иногда веселее смотрится спектакль. Но на питерскую публику я не могу жаловаться — я считаю, что это очень хороший зритель. Я очень люблю играть на питерскую публику. Потому что это очень внимательный зал, и многое проверяется. В Америке зрители могут через каждую минуту кричать «Oh, my God!» — такие вздохи и ахи, что ты уже теряешься, ты уже не понимаешь, в каком жанре ты работаешь — фокусник ты, комедиант, что ты делаешь? Там «Белую кабину» играешь как набор неких трюков, которые вообще не складываются ни во что. Но зато полный восторг, через каждую секунду орут, визжат, хлопают жевачки свои, в ладоши хлопают — очень позитивно.

А. П. Что для вас в театре самое главное?

Я. Т. Театр — это место, где становится возможным разговор с миром, это возможность максимального самовыражения, потому что, с одной стороны, ты демиург, ты создатель реальности, а с другой — ты жертва, потому что отдаешь себя. Поэтому очень важной для меня в театре является искренность.

А. П. Живой театр.

Я. Т. Между живым и искренним можно поставить знак равенства.

Февраль 2008 г.

Ставицкий Алексей

ДРУГОЙ ТЕАТР

Алексей Ставицкий. Андрей Анатольевич, вы начинали с очень замкнутой, почти сектантской театральной группой. Эта формула для вас до сих пор актуальна?

Андрей Могучий. Вариантов может быть много, но актуальность того формата, с которого я начинал, ничуть не смикшировалась, он остается для меня важным. Эта формула, быть может, сейчас и не самая продуктивная, но я к ней буду возвращаться уже на каком-то новом этапе развития. Свои ближайшие планы я связываю с работой на новой сцене Александринского театра, потому что там есть и материальное обеспечение, и эстетическая свобода, с которой можно дальше экспериментировать.

А. Могучий. Фото М. Дмитревской

А. Могучий.
Фото М. Дмитревской

A. C. В Европе многие режиссеры привлекают актеров «традиционной школы» к участию в экспериментальных постановках. Вам такой подход тоже близок…

А. М. Актеры «традиционной школы» помимо самой этой школы обладают мощнейшей художественной этикой. Именно этикой, ведь эстетика — это больше моя задача. Так что профессионализм и высочайшая содержательность этих людей заслуживают уважения и внимания особенно со стороны даже не молодого, а среднего поколения.

A. C. А как они сами ощущают себя в новом контексте?

А. М. Как подлинные художники, они относятся ко всему с бешеным интересом. Меня это поражает, я не знаю, как я буду себя ощущать в профессии и в жизни в семьдесят лет, но в них огонь горит. И этот огонь я не просто использую, но считаю своим долгом поддерживать и передавать другим.

A. C. Ваше отношение к репертуарному театру?

А. М. Сложное. В репертуарном существовании любого театра очень важен один аспект, вне которого все обессмысливается, — это наличие художественной воли, внятно сформулированной художественной стратегии. Соответственно, присутствие некой фигуры или целой команды, которая эту мысль может нести.

A. C. Но ведь сразу встает вопрос не только художественной, но и коммерческой стратегии. Когда вы делаете спектакль, вы думаете о его финансовой реализации?

А. М. Я — не думаю. Это ведь то обстоятельство, которое трудно принимать, потому что оно сразу начинать что-то диктовать, а я всячески стремлюсь уходить от внешнего диктата во время творческого процесса. Вообще материальная сторона в нашей работе относительна и сомнительна, например, ценность видеопроектора для меня ничтожна, а для рынка значима. Вы ведь знаете, что соль раньше была очень дорогим продуктом, а потом постепенно обесценивалась. То есть все ценности, которыми мы оперируем (скажем, декорации, даже очень дорогие), в художественном смысле нивелируются и той ценности, что они имеют в социуме, уже не представляют. Важно целеполагание, остальное — уже просто структурность.

A. C. Наверное, с этим можно согласиться. Просто в последнее время, наблюдая за деятельностью некоторых ваших коллег из сферы актуального театра, я иногда замечаю весьма существенные реверансы в сторону зрителя…

А. М. Правильно замечаете. У каждого свой путь, и я не стану обсуждать творчество своих друзей, но могу сказать, что свобода от репертуарного театра оборачивается другой несвободой. Одно меняется на другое — многие вынуждены элементарно выживать в условиях капиталистического рынка. Естественно, это начинает влиять на интонацию постановки.

A. C. А возможен ли, с вашей точки зрения, сегодня «авангард»?

А. М. Не знаю, трудно сказать. Я не вижу ничего авангардного ни у нас, ни за рубежом. Но я мыслю свою театральную карьеру именно в связи с некоммерческим театром. Сейчас идет процесс нового накопления. В ближайшие десять лет театр останется в значительной степени тотализированным, а потом возникнут и подлинно авангардные всплески. В 1990-х годах в Европе было много запоминающихся постановок, но сейчас уже давно ничего не меняется. Я имею в виду — не меняется в целом, тотально, хотя есть отдельные явления. Например, на фестивале «Балтийский дом» показывали «Дядю Ваню» Персиваля — прекрасный, абсолютно традиционный и при этом инновационный спектакль. Это для меня открытие, но таких немного.

A. C. Насколько сегодня, по вашему мнению, продуктивны те схемы, что были созданы в двадцатом веке, — практика Арто, система Гротовского, например?

А. М. Эти системы нельзя назвать архаичными. Я думаю, что это такие элементы театральной таблицы Менделеева, которые фундаментальны, и обращение к ним неизбежно. Другой вопрос, что в нашей стране этого просто многие не знают и, соответственно, не используют. Но я хотел бы верить, что наступает момент возвращения к актеру, к его духу, душе, телу и скоро возникнет необходимость нового подхода к методологиям и театральным системам. По-прежнему, например, важен вопрос соотношения слова и сцены. Еще в начале двадцатого века многие говорили о том, что театр должен замолчать и познать себя через тело. Декру, Далькроз, позже — Гротовский. Да, это один из возможных путей, но я уверен, что пути познания театра гораздо более многообразны, чем просто телесный способ. Этих путей даже больше, чем мы можем себе представить. Сейчас вообще очень много акцентов на текстовые эксперименты, когда исключается любое проявление телесного. Тут еще многое зависит от моды, и если мы говорим об отказе от слова, то мода на это давно прошла, хотя, может быть, снова вернется.

A. C. Тогда продолжим о слове. В вашем выборе текстов, конечно, присутствует некая единая линия, хотя с исторической точки зрения разброс достаточно велик: от Гоголя до Саши Соколова. В чем для вас их общность?

А. М. Все выбираемые мною авторы так или иначе работают на нескольких уровнях: бытовой, иррациональный, в случае с Соколовым — это и так называемый поток сознания. «Брутальность» текста — отнюдь не критерий, это все равно не та поверхность, которая мне интересна и которая по-настоящему важна.

A. C. Вы не раз говорили о своей концепции режиссера-переводчика, в чем ее суть? И есть ли другие виды искусства, с которыми вы могли бы тут провести параллели, архитектура например?

А. М. Моя профессия подразумевает определенную связь с первоисточником, и здесь нечего стесняться. Режиссер — своего рода сталкер, посредник между литературой и сценой, и мне эта связь интересна. Что касается архитектуры — да, режиссура всегда сопряжена с конкретикой времени и пространства, хотя это даже больше вопрос к художнику, наверное. Возвращаясь к переводу, могу добавить, что изначально выбираемый текст не исключает авторства перевода. Это значит, что если я, скажем, ставлю прозу Соколова, то вовсе не обязательно, что на сцене будут звучать его слова. То есть в итоге создается некий театральный образ, в котором архитектурно соединены элементы пространства — света, звука, живого биоорганизма.

Апрель 2008 г.

Циликин Дмитрий

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Тоска по БДТ похожа на тоску по Советскому Союзу. По внешней показной мощи, по имперскому якобы величию, по большому стилю. И, разумеется, по времени, когда мы были моложе и потому кожа глаже, волос гуще, а эмоциональная жизнь — ярче и насыщенней.

Всяк, кому возраст позволяет, помнит атмосферу подъема, которая некогда дрожала и клубилась еще на дальних подступах к театру. Праздничная, взволнованная толпа в фойе, электричество, разливавшееся по залу перед началом, особенное отношение к каждому выходящему актеру — ведь едва не половина легендарной товстоноговской труппы воспринималась как свои люди, непременной частью присутствующие в жизни тысяч ленинградских семей.

И нельзя же так просто согласиться, что ничего этого нету, уже давно, и никогда больше не будет. И вот почти двадцать лет, со смерти Товстоногова, мы переживаем, надеемся, молим, загадываем и пытаемся своей любовью к умершему прошлому оживить настоящее.

Не получается.

Тем временем выросло поколение, которое свободно от наших ностальгических рефлексий. И оно, придя в Большой драматический, видит то, что видит. И ему дела нет до случившихся в незапамятные времена успехов Темура Чхеидзе в Театре Марджанишвили. Его дебют в БДТ — «Коварство и любовь» — из просто приличного, грамотного спектакля раздули в крупную победу — всем ведь так хотелось надеяться… см. выше. Дальше он ставил вялые анемичные спектакли, располагавшиеся в диапазоне от кислого до кисло-сладкого, но принято было квалифицировать их как «серьезные, культурные, достойные» — люди театра не оставляют надежд до последнего, и даже за ним.

И нынешний «Дядюшкин сон», как и предыдущие работы Чхеидзе, не дает внятного ответа, почему выбрано это произведение и каким своим, личным, больным и волнующим смыслом хотел поделиться автор спектакля. Впрочем, по-настоящему-то он и не автор — фантазия проявила себя единожды: романс, которым Зине надлежит очаровать ветхого князя К., заменен на мелодекламацию пушкинской «Сказки о медведихе». Все остальное — рутинная разводка, в которой актеры работают кто во что горазд. С главными ролями Москалевой и князя К. мастера Алиса Фрейндлих и Олег Басилашвили (те самые «члены семей») справляются самостоятельно и, несомненно, еще наберут вдесятеро. Елена Попова натужно и необаятельно играет острохарактерную роль Карпухиной — но когда лирическая героиня пробует характерность, многие восхищены самой попыткой. Однако, не вспоминая даже Серафиму Бирман (да и кто ее, опять-таки по возрасту, помнит?), попробуйте вообразить тут хоть Ольгу Волкову, все встанет на свои места. Таков же и хор мордасовских дам, реализующих все штампованные представления плохого театра о том, как следует «сатирически» изображать обывательниц из русской литературы XIX века. Молодежь (Константин Жандаров — Мозгляков, Сергей Галич — учитель Вася, возлюбленный Зинаиды) вообще беспомощна, будто на первом курсе.

Когда в традиционном реалистическом павильонном спектакле нет ансамбля, думаешь: а постановщик-то куда глядел? Не умеет выстроить? Не видит? Или ему все равно?

Москвина Татьяна

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Ф. Достоевский. «Дядюшкин сон» (версия для театра Ю. Лоттина). БДТ им. Г. Товстоногова.
Режиссер Темур Чхеидзе, художник Эмиль Капелюш

«Дядюшкин сон», знаменитая и довольно заигранная повесть Достоевского, давно стала уже чем-то вроде «раскрученного бренда», так что о постановке этого произведения в нашем городе вполне можно воскликнуть «Теперь и в Петербурге!». В столице «Дядюшкин сон» идет и в театре имени Вахтангова (Этуш и Аронова), и в театре «Модернъ» (Зельдин и Тенякова). Причина общеизвестна — две солидные возрастные роли, женская и мужская. Репертуарный голод по этой части обычно приводит к французским и английским (реже итальянским, еще реже румынским) драмоделам, но в академических театрах принято глушить публику классикой, а не скармливать буржуазные финтифлюшки по две штуки за сезон. А классики у нас обычно писали хорошие возрастные роли второго плана. Персонажи первого ряда, герои, в редких случаях достигают возрастной планки в пятьдесят лет (именно 50 лет героине «Леса» Островского, помещице Гурмыжской, и ее притязания на юношу Буланова оценены явно как непристойные).

В «Дядюшкином сне» же все по этой части в порядке и самим автором заявлено, что дядюшка князь очень стар, а у Марьи Александровны, первой дамы Мордасова и двигателя сюжета, взрослая дочь. Хотя у Олега Басилашвили (Князь) и у Алисы Фрейндлих (Москалева) нет еще психофизики старости и возраст героев для них — условия игры, не больше. Тема физического распада белкового тела для зрителя так и останется просто шуткой, завязкой интриги. Ведь уморительный водевильный чудачок в черном парике и усах, чуть вытягивающий ногу, якобы не сгибающуюся в колене, с проказливыми светлыми глазами и знакомыми с детства интонациями, как бы приглашающими не принимать себя всерьез, — Басилашвили-князь — вряд ли может быть иллюстрацией того князя, каким он предстает по воле автора. Дряхлая развалина, человеческая руина, маразматик? Не верю! Басилашвили на свой лад полон какой-то забавной, играющей в нем жизни, а потому идея выйти за него замуж, которую и развивает в своей гордой дочери Москалева, не представляется такой уж чудовищной.

А. Фрейндлих (Москалева), О. Басилашвили (Князь К.). Фото С. Ионова

А. Фрейндлих (Москалева), О. Басилашвили (Князь К.). Фото С. Ионова

Совершенно непонятно, почему бы не выйти замуж за Басилашвили, даже если он держит ногу не сгибая и носит черный паричок?

Но это я так, журчу в увертюре.

П. Толстун (Зинаида), М. Лаврова (Зяблова). Фото С. Ионова

П. Толстун (Зинаида), М. Лаврова (Зяблова).
Фото С. Ионова

Понятно, что зритель идет смотреть «Дядюшкин сон» из-за Фрейндлих и Басилашвили, зритель желает ознакомиться с высоким классом актерской игры, а также втайне очевидно мечтает оказаться на спиритическом сеансе и вызвать дух старого товстоноговского БДТ. И действительно, словно бы иногда в постановке Темура Чхеидзе что-то такое и промелькивает… проскальзывает что-то… эта обстоятельность сценографии, эти музыкальные шкатулки, керосиновые лампы, самовары, столики с полной чайной выкладкой… холщовые занавеси и драпри серого шелка, так идущие Петербургу, а уж тем более академической сцене (Эмиль Капелюш)… неспешные ритмы рассказа, подробная бутафория, детальная игра…

Кроме того, могу и специально указать еще одного фигуранта (кроме Фрейндлих и Басилашвили, о которых мы и без того будем твердить всю дорогу), благодаря которому в новом «Дядюшкином сне» мерещится нам тень старого БДТ, — вот, извольте любить и жаловать, артист Евгений Чудаков (Афанасий Матвеевич). Телезритель знает его по отлично сыгранной роли старого следователя Ивана Беляева («Тайны следствия»). Театралы помнят небольшие роли Чудакова в товстоноговском БДТ. Небольшие потому, что в первый ряд было никаким образом не пробиться — там плотно стояли зубры и бизоны. Многих славных артистов БДТ, которые могли бы в иных обстоятельствах, при менее жестокой конкуренции, стать «первачами», постигла судьба мастеров эпизода — здесь и Георгий Штиль, и Борис Рыжухин, и Владимир Козлов, и Изиль Заблудовский, и Борис Лёскин, и Иван Пальму… Иных уж нет, а кое-кто держится молодцом, создавая и поныне славу «старой гвардии» БДТ, ведь никакая гвардия не состоит из одних генералов, в ней должны быть и капитаны, и даже рядовые. Говорю так из теплого чувства к «старым гвардейцам», к умельцам выйти в маленькой роли на пять минут и сделать ее достойно и красиво, к тем, кто смиренно принял свою судьбу и сохранил честь профессии.

Чудаков — актер в своем роде замечательный: мягкий, правдивый, добродушный, с живыми комедийно-лирическими интонациями. Он играет злосчастного, затюканного мужа кавалер-дамы Москалевой, простого, изруганного — забитого мужичонку, рохлю, тюху, недотепу. У Чудакова всего два крупных эпизода — первый, когда его героя приволакивают из деревни по приказу жены (приволакивают буквально, закатав в коврик, красного, всклокоченного, только из бани) и устраивают выволочку, и второй, когда на вечеринке в честь помолвки происходит заключительный скандал и он, бедолага, оказывается по скудоумию невольным предателем своей страшной супруги.

Актер играет такой верный и смешной этюд, что вспоминаются необозримые толпы встреченных за жизнь мужчин «под башмаком». Седовласый ребенок, не умеющий мыслить на таких бешеных скоростях, как Москалева, трепещущий перед ней, точно перед стихийным бедствием, но при этом сохраняющий простодушное достоинство доброй и верной собаки, Афанасий Матвеевич выгодно отличается от сложно-закрученных жителей города Мордасова. Он верен каким-то своим, неспешным и спокойным ритмам жизни, в нем есть тихое сияние ни в каких гадостях не участвующего человека, мужичка, который завалился в угол, подальше от обезумевших баб и там существует в блаженстве. Люди бывают двух основных типов: одни, например, пьют чай и при этом рвутся куда-то, думают о чем-то, что-то вспоминают и к чему-то готовятся. (То есть, строго говоря, они чаю-то и не пьют.) А другие пьют чай — и всё. Вот Москалева—Фрейндлих — она первого, несчастного типа. А муж ее — Чудаков — второго, счастливого!

Да, Большой драматический сохраняет себя. Охраняет себя. В его названии все слова имеют смысл — он именно что большой, неизменно драматический, в своем роде академический и уж точно имени Товстоногова! Это не много — но и не мало. Ведь, скажем, в названии «МХТ» почти что ни одно слово смысла не имеет — театр отказался от эпитета «академический», явно обязан снять слово «художественный» (что художественного видел там зритель последние пять лет? Ужасающего «Тартюфа» Чусовой? Патологического «Человека-подушку» Серебренникова?), и полная загадка, при чем бы тут был Чехов. В БДТ другие проблемы — театр не рвется «задрав штаны, бежать за комсомолом», то есть за мнимым авангардом, но теряет реальную творческую энергию. Он не вносит в культуру дух распада и разложения, но не развивается. Если МХТ сгнил и, таким образом, утратил индивидуальность, разрушил форму, то БДТ замерз — и таким образом его индивидуальность сохранена и форма не нарушена. Но и жизни в нем маловато. Выбрав путь строгой консервации, БДТ не нашел еще верных источников энергетической подпитки, хотя ищет их — и в обращении к современной драматургии («Берендей» Сергея Носова на Малой сцене, в блистательном исполнении Геннадия Богачева и Валерия Дегтяря), и в знакомстве с принципиально другим, чем это было принято здесь за последние двадцать лет, режиссерским мышлением («Дама с собачкой» по Чехову в постановке Анатолия Праудина, тоже на Малой сцене). Однако сцена большая покуда предъявляет зрителю как благородные достоинства, так и очевидные недостатки консервативной формы академического спектакля.

А. Фрейндлих (Москалева), П. Толстун (Зинаида). Фото С. Ионова

А. Фрейндлих (Москалева), П. Толстун (Зинаида).
Фото С. Ионова

«Дядюшкин сон» — не главная вещица Достоевского, это иронический этюд будущего гения, «разрабатывавшего руку» после возвращения с каторги и ссылки, но это вещица Достоевского, стало быть, обсуждение ее ценности на этом может быть закончено. Сцена БДТ, видавшая «Идиота» и «Кроткую», к Достоевскому расположена, и витиеватые речи и парадоксальный психологизм «Дядюшкиного сна» ей к лицу. Правда, на мой взгляд, в инсценировке Ю. Лоттина допущена существенная ошибка — сохранена побочная сюжетная линия любви Зинаиды Москалевой и смертельно больного юноши, с которым у нее был тяжкий, запутанный на обоюдных самолюбиях роман. Дело в том, что этот юноша всю дорогу где-то печально угасает, а в конце второго действия неожиданно появляется и требует внимания к своей плачевной участи — внимания, которого утомленный зритель уже никак не может ему дать. Юноша этот лишний, и в театре «Модернъ» инсценировщик и режиссер спектакля Борис Щедрин вычеркнул его недрогнувшей рукой, что значительно облегчило действие. На сцене же БДТ юноша явлен, бледный, кашляющий и многонько говорящий. Ну бы его вон совсем — но Темуру Чхеидзе он понадобился для увеличения лирической глубины, что ли. Я делаю предположение, что без юноши Чхеидзе недоставало той «шиллеровщины», над которой посмеивался и которую обожал Достоевский, недоставало звенящего пафоса, чем-то созвучного душе режиссера. Ведь вообще-то «Дядюшкин сон» — скорее сатира, а Чхеидзе совсем не склонен к чистой сатире. Он — если я верно угадала замысел — попробовал высветить в недобром и остроумном анекдоте Достоевского трагическую подкладку.

Не в том дело, что в глухое провинциальное болото попал старенький князь и разбудил в местном дамском бомонде разнообразные мечтания, — а в том, что идет время, проходит жизнь, искажая и придавливая человека, уродуя его и физически и нравственно.

Утрированный в беззаботном водевильном духе маразм дядюшки-князя то и дело слетает с Олега Басилашвили, уступая место кусочкам игры о другом: тут и нутряная тяга к жизненной силе, воплощенной в Зине Москалевой (Полина Толстун), и почти чеховское «пропала жизнь» в финале, когда несчастный старик сидит молча, в белой рубашке, с одинокой свечой. Юность бывает недобра, юность бывает сердита, хочет сразу всего, юность огрызается и нападает, и тоненькая красавица Толстун убедительно выказывает эту недобрую силу юности. В сцене, когда Зина поет романс и чарует этим князя, режиссер выбирает для исполнения не сладкозвучные песнопения, а странную, диковатую «завойку» А. Кнайфеля, напоминающую песню «Купался бобер» из музыки Прокофьева к «Ивану Грозному», тоже на «звериные» мотивы русского фольклора. Так что князь не очарован, а притянут, приворожен страстными звуками мощной, пугающе самоуверенной силы. И главная интриганка, Марья Москалева, тоже глухо и отчаянно скажет в финале о погубленной жизни, хотя в сверкающей игре Алисы Фрейндлих на всем протяжении спектакля будет немало чисто комедийных красок.

В существе Алисы Фрейндлих заключены свет и музыка, изливающиеся сложными, пульсирующими волнами, поэтому она чаще всего производит очаровательное, счастливое впечатление. Не замечаешь железного каркаса умно выстроенной роли, не чувствуешь виртуозной техники суперпрофессионала (Фрейндлих выступает на сцене более пятидесяти лет). И героинь она часто играет светлых, добросердечных, талантливых. А здесь — совсем иной случай. Марья Москалева женщина скверная, хитрющая, жадная, озлобленная, живущая мелочными интригами. Сплетница и воевода: своего добьется любой ценой и первенства не отдаст никому. Конечно, она такой не была изначально, а сделалась такой от мелкой, скучной жизни, но актриса не оправдывает свою героиню. Хотя отлично ее понимает. Отчаянная любовь к дочери, лихорадочный темперамент немедленного устройства жизни, бешеное презрение к мужу, деятельная злоба, комическая повадка главной птицы своего болота — все сплелось в нашей героине в хороший «достоевский» клубок. Маленький хищный ум Москалевой буквально впивается в любого нужного собеседника, ее беспокойная душонка всегда найдет себе оправдание, но умные глаза все так же чарующе льют свет, и все так же остры исполненные драматической музыки знаменитые непредсказуемые интонации. Москалева научилась постоянно оправдывать себя и воспевать саму себя. Актриса обнажает психические механизмы, руководящие героиней, блестяще показывает нам, как работает хитрый умишко Москалевой, изящно посмеиваясь над ней и ясно демонстрируя, сколько гадкого, жестокого, несправедливого может таиться в душе стареющей женщины, маниакально сосредоточенной на делах семьи. Фрейндлих не растворяется в героине, и чеховское «пропала жизнь» звучит в ее игре не драматически, а как будто приговор суда. Так и надо, что пропала эта жизнь, и Москалева сама виновата в том, во что превратилась. В ней нет ничего такого, что стоило бы оплакивать, она восхищает своей фантастической предприимчивостью и фонтанами лживого красноречия, но не вызывает сострадания. Поэтому «трагическая подкладка» здесь не срабатывает, вызывая вопрос — не утяжелил ли режиссер эту историю, не нагрузил ли дополнительными смыслами, ей чуждыми? Князь всю жизнь провел в праздности и развлечениях, Москалева — в мелких интригах и домашнем тиранстве, так что ж удивительного и грустного в их достаточно закономерном житейском фиаско?

Или сострадания заслуживает вообще всякая, любая, даже самая бездарная жизнь, потому что участь любого белкового тела ужасна, какой бы сон своей жизни — яркий и талантливый или тусклый и бездарный — оно ни смотрело? Похоже, что именно такие мотивы занимали режиссера. Оттого так глухо и фатально звучат музыкальные механизмы и так печальны замедленные ритмы сценического повествования, оттого качается в финале на качелях сердитая красавица Зина и плачет старый князь, оттого кашляющий юноша все-таки выкрикнет свой монолог и все будут злы, несчастны, раздражены и больны, кроме абсолютно здорового и веселого, потому никому и не нужного Афанасия Матвеевича в исполнении Е. Чудакова. О чем уже было писано.

П. Толстун (Зинаида), О. Басилашвили (Князь К.). Фото С. Ионова

П. Толстун (Зинаида), О. Басилашвили (Князь К.).
Фото С. Ионова

Актерский ансамбль «Дядюшкиного сна» сложился не идеально. Рядом с мастерской работой Фрейндлих, Басилашвили и Чудакова можно еще поставить обаятельную П. Толстун, но прочий женский мир города Мордасова получился несколько блеклым. Правильным ли было решение отправить моложавую прекрасную Елену Попову на возрастные характерные роли? Я уже второй раз вижу, как она мужественно борется с «задачками на сопротивление», играя сваху-аферистку в «Блажи» Невежина—Островского и сейчас — Карпухину, дебоширку и пьяницу, в «Дядюшкином сне». Попова старается, мучается, бьется с этими своими задачками, но все-таки пока что ее природа, природа лирической героини, с трудом поддается на эти провокации. Можно себе представить, как эту роль играла, выходя на бой с Москалевой — Фаиной Раневской, невероятная Серафима Бирман в свое время! А Поповой трудно. Силы уходят на то, чтобы изобразить постепенное опьянение, раскрепоститься в демонстрации вульгарности персонажа, и за этими деталями не возникает самого образа, очерченного автором на редкость рельефно и остроумно. Такой типаж, как Карпухина, — проклятие почти всякого коллектива! — явно предполагает другую степень актерской свободы. Довольно однообразны и другие дамы, хотя никаких эстетических преступлений, разумеется, никто не совершает. Общий тон спектакля неизменно приличен, добропорядочен, ровен, академичен, он полностью соответствует сложившемуся образу БДТ.

Темур Чхеидзе на сегодняшний день — один из немногих режиссеров «большой формы», поддерживающий честь русского психологического театра в нелучшие для этого театра времена. Это имеет свою цену и стоит уважения. Зритель получает от «Дядюшкиного сна» совершенно четкое художественное впечатление, но одним его хватает, другим — нет. Консерватизм формы не препятствует ли биению творческой мысли? Не отбрасывает ли театр того, что, по его мнению, «не подходит» академизму БДТ, заранее отгораживаясь от всяческого риска?

Спектакль получился закономерный и доброкачественный, в русле главного направления театра, но в его правильности таится, по-моему, и некоторая опасность застоя, сужения дороги. Не сыграть ли Большому драматическому по-крупному? Разумеется, не путем приглашения на работу патологических дилетантов, изображающих из себя драматургов и режиссеров. Нет, рискнуть как-то иначе, но как — не знаю.

Знала бы — сказала.

Июнь 2008 г.

Песочинский Николай

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

МДТ сделал поворот в своей интерпретации театра Шекспира. Многие критики обнаруживали в «Лире» фундамент театра психологически конкретных характеров, могли объяснить мотивы трагедии в категориях семейной драмы. Новый спектакль другой. Шекспир разворачивает, как обычно, балаган, в котором «человек предполагает», наивно верит в свой разум и волю, запутывается в страстях, а рок «располагает» человеческими судьбами самым драматическим образом. Общее свойство спектакля — его стильность, единство поэтического языка. Комедия сыграна как бы вне времени и «внелично». Игра речи, игра чувств и игра разума преодолевают реальность обыденного плана. Абстрактен визуальный образ, лишен реальных характеристик ровный белый свет, нарядно пустое пространство. Черные колонны-стволы, полые, тяжелые, неправильной, искаженной формы, с изъеденной, выщербленной поверхностью, выросли из почвы бессознательного. Два трио близнецов, мужское и женское, ведут между собой игру по воле неподвластного им разума, все очень молодые (что не обязательно предполагается пьесой). Призрачно неопределенны характеры в каждой группе лиц. Остраненный, без быта, но физически наполненный и подлинный принцип существования актеров — это новое качество игры на сцене МДТ. Полутанец-полуакробатика молодых героев в первой сцене начинает мотив непонятной воли, управляющей жизнью. Владимир Селезнев, Александр Морозов, Павел Грязнов объединили своих персонажей в команду, составленную не из «характеров», имеющих конкретные свойства, а из особенных физических и эмоциональных существований, в характеристиках психологического театра безличных. Девушки тоже вместе, напряженное внимание то одной, то другой иногда направлено за пределы сцены. Просится ассоциация с Данаей, изображаемой в неясном ей самой предощущении чувственного «золотого дождя»… Дарья Румянцева, Елизавета Боярская, Елена Соломонова, вместе с мужским трио, играют музыкально, кантиленно — нарастающие мотивы удивления происходящему с ними, опьянения собственным бессознательным. Их тащит в любовную стихию сила, безусловно противостоящая их разуму (они дают обеты, выстраивают очередные планы, оценивают друг друга, и что-то их обманывает). Плюс к перепутанной арифметике любовных историй даны два ее отражения: драматически-абсурдное — дон, сыгранный Игорем Ивановым, безумно страдающий, буквально сходящий с ума от обожания крестьянки, предпочитающей ему деревенского идиота, и буффонное — сам этот идиот, сыгранный Олегом Рязанцевым. С влюбленными сопоставлен вельможа Александра Завьялова, который как будто знает о следующих шагах тайной силы (может, в нее посвящен).

Кульминационная ночная сцена, когда все наслаждаются встречей со случайным «не тем», вроде понимают, а все равно наслаждаются, — играется с иронично-«оперными» вариациями. После этого тотального помешательства начинается рождение грустных людей из чувственной тусовки. Замешательство, бегающие глаза, сломленный гонор — психологические знаки переключения в философском плане спектакля. Первый итог — признать, что, вообще-то, любят «лживую мечту, безжизненный мираж», отказаться от логики жизни, основанной на самонадеянности сердца и воли. И для лучшего усвоения урока трагическая перипетия (смерть отца героини) прерывает все дальнейшие порывы нокаутом, «love’s labour’s lost» — «любовная игра проиграна», как заранее предсказал заголовок пьесы. Наваррская компания пытается снова заняться своей акробатикой, но у нее ничего не выходит. Любовь где-то там. Недаром МДТ прочитал комедию Шекспира после трагедии.

Циликин Дмитрий

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

Все-таки: должно искусство быть сиреной, от пения которой можно спастись, лишь заткнув уши воском? То есть должно ли оно неотвратимо брать в плен всех, от знатоков до профанов, вне зависимости от их знаний, опыта, чутья и включенности в контекст?

Это, разумеется, цель недостижимая, но — должна ли она стоять, следует ли к ней стремиться?

К примеру, я хорошо помню предыдущие «Бесплодные усилия» на курсе «Братьев и сестер» в 79-м. То был в лучшем смысле слова студенческий спектакль: упругий, красочный, праздничный, где общая атмосфера молодого бурления всему прибавляла достоинств, дурнушки казались хорошенькими, хорошенькие — красавицами, лосины, купальники — обычная униформа — с прибавлением юбок и колетов выглядели роскошными костюмами, и всё переливалось счастливым искристым (и, в общем, самодостаточным) обаянием молодости.

Почти тридцать лет спустя всего этого изрядно поубавилось. Персонажей стало меньше, текста — еще меньше. Гораздо больше печали. Цветистость истреблена вовсе — картинка аскетична.

Молодость теперь демонстрирует не столько эфемерное обаяние, сколько — вполне ощутимую обнаженную тугую плоть. Думаю, не по той лишь причине, что Малый драматический — Театр Европы, а в Европе это модно и вот, мол, «Додин опять всех раздел». Внимательно следя в последние десятилетия за работой режиссера, рискну предположить другое. Искусство Льва Додина в высшей степени экзистенциально. Он актерами на сцене любит (как умеет), страдает и мучается, они овеществляют его сбывшиеся комплексы и несбывшиеся мечты.

Комический чудак-испанец Дон Армадо, которого в 79-м гротескно изображал Сергей Бехтерев, нынче отдан Игорю Иванову. Зачем? Не потому же, что выдающийся актер новые роли получает прискорбно редко и надо ведь ему играть. Герой (по амплуа) Иванов вовсе дегероизирован ночной рубахой выше колен и сапогами на голых ногах. Второй взрослый участник — Александр Завьялов в роли графа Бойе — безо всякой внешней, сюжетной необходимости предъявлен с голым обрюзгшим грузным торсом. Оба — с того курса 79-го, из тех «Бесплодных усилий». Играют, особенно Иванов, превосходно, во всем блеске мастерства, тонко, с изумительными нюансами, с виртуозно разработанной интонационной партитурой (что особенное удовольствие доставляет, учитывая почти непроизносимые дебри текста).

Остальным — актерам много моложе или вообще вчерашним студентам — до такого далеко.

Автор спектакля, конечно, не злобствует старчески на юность за то, что она плотски прекрасна, а зато глуповата. Или — не признает ее право быть жестокой, потому что таково уж обыкновение молодых и красивых. Он усмешливо любуется — но и показывает: тело вянет, зато взамен приходит нечто не хуже.

А один коллега двадцати с чем-то лет говорит: ужасный спектакль. Он ничего этого, про что я рассказал, не видит — не оттого, что мой глаз острее, просто воспринимает происходящее равным самому себе, с чистого листа, без бэкграунда. Должно ли искусство быть сиреной?

Но даже если с чистого листа: есть свойства объективные. Обычная для МДТ высочайшая сценическая культура. Беспримерное додинское мастерство построения мизансцен. Безупречный вкус — спектакль именно стильный, по-европейски элегантный. И еще в нем есть драгоценное свойство таланта — непредсказуемость, способность удивлять. Зная пьесу, вы нипочем не угадаете, что увидите в каждую следующую минуту. Так бывает, когда все постановочные, режиссерские решения рождены сильной живой фантазией.

admin

2009/2010

admin

2009/2010

  • Театральная фантазия по пьесе Петера Хирхе
    «Редчайшая история о любви»
  • ПостановкаЕлена Кохоновер
  • Сценография и костюмыАнна Игнатьева
  • ПластикаМаксим Пахомов
  • Музыкальное оформлениеЯна Будникова
  • Действующие лица и исполнители
  • ОнаАнастасия Никитина
  • ОнАлександр Иванов
  • ОниЭлина Аксенова
    Илья Божко
    Вячеслав Викторов
    Екатерина Кожевникова
  • Спектакль идет 1 час 45 минут без антракта
  • Ренанский Дмитрий

    МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

    Т. Курентзис. Фото из архива автора

    Т. Курентзис.
    Фото из архива автора

    На нынешнюю «Золотую маску» я ехал не за театральными откровениями: интрига оперного конкурса с очевидным лидерством гениального «Евгения Онегина» Дмитрия Чернякова была проста. Путешествие из дождливо-промозглого Петербурга в наливающуюся весенним солнцем Москву стоило совершить ради двух вечеров: на конкурсных гастролях в столице выступал Теодор Курентзис во главе труппы Новосибирского государственного академического театра оперы и балета. Забегая вперед, скажу: эта поездка стала самым сильным музыкальным переживанием не то что за нынешний год — за очень долгое время. Начать, вероятно, следует со скупых фактов. Факт первый: на такое совершенство игры, какое демонстрировали оркестр и хор Новосибирского театра на двух гастрольно-конкурсных спектаклях «Золотой маски», сегодня не способен ни один из отечественных оркестров. Факт второй: ничего подобного интерпретации Теодором Курентзисом «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича в отечественном дирижерском искусстве не случалось уже давно. Оперный процесс последних лет настолько приучил к девальвации дирижерской составляющей спектакля, что за совершенство музыкального воплощения новосибирцам можно простить даже вполне очевидные противоречия, возникавшие между музыкой и режиссурой в обеих постановках. Хотя безыскусный «Фигаро» в местами беспомощной, местами назойливой режиссуре Татьяны Гюрбачи совершенно несопоставим с монументальным трэшем «Леди Макбет» Генриха Барановского. Этот спектакль очень тяжел для восприятия — в сравнении с продукцией Барановского опусы главного enfant terrible нашей оперной сцены Юрия Александрова кажутся целомудренными фантазиями. Но в какой-то момент шизофренический сюр постановки начал работать — и волей-неволей спектаклю Барановского пришлось подчиниться. Хотя и на «Фигаро», и на «Леди Макбет» все больше вспоминался другой «масочный» спектакль новосибирцев — «Аида». И самому дирижеру, выворачивавшему вердиевскую партитуру швами наружу, и оркестру, только учившемуся под руководством Курентзиса говорить на новом музыкальном языке, до совершенства нынешних спектаклей было еще очень далеко — страшно подумать, чем обернется будущий «Макбет» Чернякова — Курентзиса, постановка которого намечена в НГАТОБ на будущий сезон.

    Уникальность интерпретации «Леди Макбет» такова, что и сопоставить ее не с чем. На ее фоне меркнет и триумфальная «Свадьба Фигаро» — пусть и не столь бесспорная в сравнении с концертным исполнением той же оперы двухлетней давности. Воздав должное уникальному певческому ансамблю новосибирского «Фигаро», отметим, что именно Шостакович Курентзиса стал центральным событием нынешней московской гастроли новосибирцев. При всем своем драйве и чумовой страстности «Леди Макбет» обладает какой-то почти клинической бесстрастностью. Никакой театральности — одна лишь хроникальная явь. «Fatti reali», как сказали бы итальянские веристы. Антракт к седьмой картине оперы, абсолютный дирижерский триумф Курентзиса, исполнен какой-то животной радости. В любовном спарринге третьей картины — никакой порнографии, в которой обвиняли Шостаковича, только констатация медицинского факта. Да и вообще: «Леди Макбет» обычно играют и поют с типично русским упоением собственной погибелью, а у Курентзиса этой рефлексивной гнильцы днем с огнем не сыскать. Наоборот, есть отстраненность пассиона: как ни крути, а вторая опера Шостаковича — почти что русские «Страсти».

     

     

     

    Есть в этом какой-то театроведческий мазохизм: сидя на оперном спектакле, позабыть о творящемся на сцене, закрыть глаза и с наслаждением отдаться музыке. Такой роскоши нам уже который год не позволяют ни в одном оперном театре обеих столиц (разве что в московском театре Станиславского и Немировича-Данченко, когда за пультом оказывается удивительный Феликс Коробов). То, как у Курентзиса звучит оркестр, хочется расписать, каталогизировать, уложить на полочку — на будущее: даже самая совершенная запись не передаст и толики курентзисовского совершенства. Записать или описать его — пусть и соблазнительная, но утопия. Гобои, плачущие, как дудуки. Саспенс тишайших ударов большого барабана в сцене появления Зиновия Борисовича — леденящий триллер, чистый Хичкок. Язычки кларнетового пламени, жгущие нутро отравленного грибками Бориса Тимофеевича, — усиленное Курентзисом эхо предсмертных конвульсий Графини из «Пиковой дамы». Пиццикато, то ли отсчитывающее последние измайловские минуты, то ли предательски выдающее сердцебиение отравительницы Катерины. Пассакалия — точно по Святославу Рихтеру: «Струны — это вынутые человеческие жилы». И так — три часа кряду.

    Искусство Курентзиса экзистенциально, оно — о вечных вопросах бытия. Курентзис — музыкант-провидец, наделенный способностью докапываться до первоосновы исполняемой музыки. Его интерпретации — невероятный по насыщенности текст. Кто-то вчитывает в исполняемое произведение всю историю мировой музыки; поверяет Баха романтиками, а Моцарта — импрессионизмом. Курентзис поступает ровно наоборот: распутывая звуковой палимпсест писанной эзоповым языком партитуры Шостаковича, превращает его в изначальный авторский текст. То есть не вчитывает, а вычитывает — отсылки композитора к прошлому и современности, его послания в будущее. Курентзис подчеркнул барочный макабр шостаковичевских скерцо и барочную же скорбь его пассакалий. Поймал падающую на «Леди Макбет» тень немецкого музыкального экспрессионизма — совершенно берговское не только буквой Sprechstimme, но нервно-взвинченным духом начало третьей картины («Кто это, кто, кто стучит?»), словно вынутое из какого-нибудь «Воццека». Усилил сигналы, идущие от ранней оперы к поздним сочинениям, — лязгающая кастаньетами смерть «Леди Макбет» потом вынырнет в Четырнадцатой симфонии. Кажется, что Курентзис знает о музыке все. Он дарит счастье созидания музыки во всем ее совершенстве и величии. Новосибирский маэстро ваяет музыку со спокойной прямотой и властностью победителя. В его искусстве напрочь нет диктата. Он повелевает — и дарит ощущение пьянящей свободы.

    «Что такое гений? — приветливо спросили меня по телефону. Это как Августин о времени: когда никто не спрашивает, я знаю; когда надо это объяснить — нет», — Элмер Шенбергер словно бы о Курентзисе написал. Ни убавить, ни прибавить.

    Апрель 2008 г.

    Забурдяева Надежда

    МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

    Безвременье, бессобытийность… Основополагающие принципы режиссуры Кристофа Марталера. Уже в «Трех сестрах» и «Прекрасной мельничихе» — спектаклях, знакомым российскому зрителю, — отчетливо явлено мировоззрение режиссера: для него обыденный мир скучен и однообразен. Жизнь героев в его спектаклях сводится к бесконечному механическому повторению социальных ритуалов. Лишь изредка персонажам удается вырваться в мир духовный, чтобы затем опять застыть в нелепой жизненной рутине…

    Безвременье, бессобытийность… Даже в контексте творчества Марталера новая работа швейцарского режиссера становится более чем новаторством. Она тот самый прорыв к горним высям, материализовавшаяся духовность, столь чуждая прежним его персонажам. В спектакле «Фама» (опус композитора Беата Фуррера) Марталер совершает, казалось бы, невозможное — он лишает театральное действие одного из главных звеньев — действующего лица. В спектакле присутствует актер, вернее актриса Изабелл Менке, но важно, что режиссер выдвигает на первое место не человека, а его голос, именно он как зримое существо разыгрывает перед зрителем действо. Но словно и этого мало — в игру вступают в качестве равноправных партнеров еще два компонента: пространство и музыка.

    Голос, пространство, музыка… В их сплетении и столкновении рождается нечто новое, еще плохо понятное, но ощущаемое каким-то шестым чувством. Все в спектакле именно ощущается, здесь нет привычных визуальных образов, вообще зрение тут ни к чему. На первое место выходят слух и какие-то глубинные, ранее не задействованные чувства и эмоции, которые позволяют видеть незримое и слышать не звучащее.

    Голос, пространство, музыка… Это не просто театр, это «аудиотеатр для большого ансамбля, восьми голосов и актрисы», как заверяет программка. Драматический сюжет в обычном понимании этого слова отсутствует, он не развит до уровня либретто и не несет привычной для оперы смысловой нагрузки. Текст «Фамы» составлен из скрытых цитат из «Метаморфоз» Овидия и монолога Эльзы (которая в программке почему-то превратилась в Элсе), героини новеллы Артура Шницлера «Фройляйн Эльза». Элсе нужны деньги, чтобы спасти от разорения своего отца. Богатый торговец готов дать ей необходимую сумму с условием, что Элсе позволит увидеть себя обнаженной. Героиня Шницлера предпочитает смерть позору.

    Изабелл Менке — актриса поразительно тонкая и музыкальная. Громкий крик, иступленное рыдание, журчащий шепот, переходящий в пение, в немой стон ужаса, в бормотание безумной, обрывающееся на предсмертном полувздохе. Голос существует наравне с шелестом струнных, всхлипами кларнета, рокотом фагота. Из темноты неожиданно рождается оглушительное «Warum?» — Почему?.. Это не просто текст или голос — это целая партитура человеческой жизни…

    Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля.
    Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля.
    Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля.
    Фото В. Луповского

    Голос, пространство, музыка… Создателей у спектакля сразу три: режиссер Кристоф Марталер, композитор Беат Фуррер и группа архитекторов Limit. Зритель во время спектакля находится внутри специально сконструированного павильона-куба. Его стены и потолок составлены из вращающихся широких вертикальных панелей. Театральные кресла занимают практически все внутреннее пространство куба, актрисе остается узкая полоса, отделяющая кресла от стен. По замыслу авторов — это дом древнегреческой богини молвы Фамы, который расположен между небом, морем и землей. Он проницаем для всех звуков, даже тишина приобретает здесь свое звучание. Пространство вторит звукам. Створки то распахиваются перед слушателем, то тесно смыкаются. В напряженные музыкальные моменты панели приходят в движение и через открывшиеся провалы в павильон проникает свет. Источники света расположены за пределами куба, таким образом, свет становится сильнейшим средством эмоционального воздействия на зрителя. На кульминации все створки одновременно распахиваются и зрительный зал заливает слепящий, всепроникающий свет…

    Голос, пространство, музыка… Музыка написана в традициях авангарда второй половины XX века. Композитор стремится изобразить не только дом Фамы, погруженный в разнообразные звуки, но и все повороты чувств героини. Оркестр, руководимый самим Фуррером, вынесен за пределы павильона, и зритель сквозь поочередно раскрывающиеся створки может наблюдать за музыкантами. Во время спектакля оркестранты неоднократно перемещаются в пространстве, и невозможно определить местоположение звучащих инструментов, что создает ощущение невероятного объема. В каждом отдельном месте в каждую секунду зритель слышит звук по-разному: стереосистема surround в сравнении с акустическими экспериментами Марталера и Фуррера кажется линейной дорожкой. Только дирижер не меняет своего места. На протяжении всего действия он стоит за своим пультом, а исполнители видят его через специальные мониторы, встроенные в пульты. И когда передние панели открываются, зритель может наблюдать поразительную картину — человек, дирижирующий пустотой. Складывается ощущение присутствия внутри музыки, внутри звука. Он рождается из пространства вокруг тебя, материализуется из воздуха, и ты уже звучащий инструмент, неотделимая часть музыки, самая ее сердцевина…

    В спектакле Марталера нет человека, он растворен в бушующем потоке мироздания, в звучащей материи. Режиссеру более интересно превращение смысла в звук, растворение драмы в музыке, нежели обычные сюжетные перипетии. На глазах у зрителей рождается новый жанр, новое искусство — безвременье, бессобытийность, беспредметность

    Февраль 2008 г.

    Плахотина Татьяна

    МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

    Д. Пуччини. «Сестра Анжелика». «Санктъ-Петербургъ Опера».
    Дирижер Олег Лесун, режиссер Юрий Александров, художник Вячеслав Окунев

    До недавнего времени «Триптиху», последней законченной оперной партитуре Джаккомо Пуччини (великая «Турандот» осталась, напомним, недописанной), не слишком везло на петербургской сцене. Полный вариант сочинения (включающий одноактные оперы «Плащ», «Сестра Анжелика» и «Джанни Скикки») шел лишь в Мариинском театре, но постановку Вальтера Ле Моли показывали на сцене крайне редко. В двух других оперных домах города — «Санктъ-Петербургъ Опере» и «Зазеркалье» — была поставлена лишь третья часть цикла: у Александра Петрова «Джанни Скикки» шел в один вечер вместе с моцартовским «Директором театра» под общим названием «Комедии с музыкой», у Юрия Александрова предварялся концертным исполнением арий из других опер Пуччини. Проблема налицо: Пуччини настаивал на том, что «Триптих» должен исполняться целиком, именно в таком виде он предстал на мировой премьере в нью-йоркской Метрополитен опере 14 декабря 1918 года. При отдельном исполнении части «Триптиха», извлеченные из общего драматургического контекста сочинения, производят весьма «куцее» впечатление — в сравнении с прочими монументальными партитурами Пуччини они кажутся миниатюрами. И вот в конце января нынешнего года в театре на Галерной решились-таки на продолжение постановки пуччиниевского цикла: к «Джанни Скикки» худрук театра добавил вторую часть «Триптиха», «Сестру Анжелику».

    Сцена из спектакля. Фото Ю. Алимова

    Сцена из спектакля.
    Фото Ю. Алимова

    Сцена из спектакля. Фото Ю. Алимова

    Сцена из спектакля.
    Фото Ю. Алимова

    Сцена из спектакля. Фото Ю. Алимова

    Сцена из спектакля.
    Фото Ю. Алимова

    От Александрова, известного своими нетрадиционными прочтениями оперной классики, всегда следует ожидать каких-то особых антраша — и на этот раз он остался верен себе, привнеся в новую постановку оригинальное видение знаменитого сюжета (а сюжетный первоисточник у «Анжелики» и впрямь прославленный: главы «Ада» из «Божественной комедии» Данте Алигьери). Остался верен, да не совсем. Стоит оговориться сразу: «Сестра Анжелика» принципиально отличается от знакомых александровских спектаклей. На первый взгляд в новом спектакле не заметишь никаких привычных завитушек режиссерского почерка: нет ни излюбленного приема переноса времени действия произведения в ХХ век (а в декорациях и костюмах прошлого столетия у Александрова играются и «Царская невеста», и «Евгений Онегин», и «Пиковая дама»), ни далекого от оригинального либретто режиссерского сверхсюжета, ни громоздких декораций, ни шокирующих своей откровенностью мизансцен… Напротив: Александров, казалось бы, пошел «от противного». Строгость сценического оформления, статика мизансцен, редкие световые акценты — вот первое, что бросается в глаза. Давящая темнота глухих стен старого монастыря, железные кресты, тусклый сумрачный свет и приглушенная гамма черно-серых тонов в бесформенных платьях отрекшихся от мирской жизни монахинь лишь изредка нарушались яркими цветовыми всплесками. Но привычный Александров все же «вычитывался»: из глубокого полумрака вырастала гротескно-заостренная уродливая фигура страшной карлицы в высоком пудреном парике, алом парчовом платье, с крючковатыми пальцами, усыпанными массивными перстнями. Словно ниоткуда появлялись прекрасная невеста в ослепительно-белом платье и с букетом роз, молодые девушки в роскошных вечерних туалетах, худенький босоногий мальчик в холщовой рубахе. Глухие железные решетки квадратных окон поднимались, из них лился теплый свет, и маленький ангел нес божественное избавление…

    История юной девушки, насильно запертой в монастыре, покорной монахини, потерявшей семью и новорожденного сына, словно на мгновенье оживает на театральных подмостках и бесследно растворяется где-то в темноте чуть слышными звуками затихающей музыки. Здесь все понятно без слов. Не столь необходимой казалась даже бегущая строка русского перевода, ведь в поздней пуччиниевской опере с ограниченным количеством действующих лиц и несложной сюжетной интригой и без того внятно прочитывались несложные перипетии сюжета и переживания героев.

    Главная ценность постановки — исполнительница заглавной партии Анна Нечаева. Демонстрируя выразительность мимики и жеста, осмысленность каждой минуты сценического существования, она на протяжении всего спектакля шаг за шагом выстраивала свой сценический образ и по-настоящему не только спела, но и сыграла эту роль. Образ жестокой старой княгини великолепно удался Ларисе Ивановой. Представшая в сгорбленном теле уродливой карлицы, ограниченная режиссером в движении (актриса появлялась из люка лишь наполовину), она создала незабываемый гротескный образ безобразной старухи.

    В новой постановке Юрия Александрова впервые столь очевидно условный театр сменил психологически-игровую режиссуру (особенно ярок контраст с «Джанни Скикки» — там-то царит сочное фарсовое комикование, типичное и для других спектаклей Александрова). Смена театрального языка была продиктована музыкой. Александров пошел за материалом: откровенно декадентски-символистскую «Сестру Анжелику», дышащую музыкой начала прошлого века, ключами из арсенала игрового театра открыть трудно. Будут ли продолжены режиссерские искания в этой области — покажет время. Интересно, какой предстанет первая часть «Триптиха», трагически-экспрессионистский «Плащ», если за него когда-нибудь возьмутся в «Санктъ-Петербургъ Опере»?..

    Татьяна ПЛАХОТИНА

    Нет монастыря, нет монахинь… Черный квадрат сцены: пустота и почти осязаемые лучи света. Пространство вдоль поделено на три коридора с полупрозрачными, но непроницаемыми стенами — туго натянутыми струнами… струнами души… струнами человеческой жизни. Такая же преграда между зрительным залом и сценой — действие проходит словно за пеленой, как далекое прошлое… как воспоминание… Условный театр: одновременно и скупо и емко. Но принципы, заявленные в начале спектакля, только заявлены — ни объема смыслов, ни новой идеи или неожиданной трактовки. Условность, заложенная в экспозиции, неожиданно сменяется иллюстративностью и прямолинейной наглядностью.

    А. Нечаева (Анжелика). Фото Ю. Алимова

    А. Нечаева (Анжелика).
    Фото Ю. Алимова

    Смиренная монашка Анжелика (Анна Нечаева) одета, конечно же, в белую рубаху, выглядывающую из-под серо-условного одеяния монахини (чистота души, куда же ее скроешь?). Героиня скорбит о потерянном сыне и добровольно несет тяжкий крест монастырского затворничества (причем очень даже буквально — забравшись внутрь металлической конструкции, очень напоминающей крест). Святой мученице Анжелике противостоит злодейка Графиня (Людмила Иванова). Она, как все театральные злодейки, появляется из театрального ада — люка-провала (здесь как раз все по законам условного театра, да только прием этот чересчур любим сегодня режиссерами, а потому уже слегка потаскан). И конечно, графиня будет появляться в пятне красного света, в алом платье, как истинный дьявол во плоти. Для большего эффекта из высокой и стройной актрисы режиссер делает карлицу с непропорциональными формами, с крючковатыми пальцами и резкими ломаными движениями и со зловещей улыбкой. В финале оперы Пуччини душа Анжелики спасена, хотя она и кончает жизнь самоубийством. В спектакле режиссер это показывает весьма недвусмысленно: во втором ярусе арьерсцены появляется ангел — умерший сын героини, он трогательно протягивает к матери руки, и Анжелика, еще минуту назад пребывавшая в предсмертной агонии, бодрым шагом с радостной улыбкой на устах направляется в глубь сцены. На этой оптимистической ноте спектакль и заканчивается.

    Александров в «Сестре Анжелике» плохо узнаваем: его спектакли всегда многосоставны и переполнены режиссерскими находками. Здесь же — трогательная история о спасении души, лаконичная и строгая, не более того.

    Надежда ЗАБУРДЯЕВА