Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Закс Лев

Блог, ПРЕМЬЕРЫ

Метки:

В 2007 году Пермский театр драмы сменил название: теперь он Пермский академический «Театр-Театр».

Мне интересны «опыты» его художественного руководителя Бориса Мильграма по широкомасштабной модернизации старого театра. В них привлекает доминанта высоких художественных критериев даже в коммерческих проектах, ориентация на опыт разных театральных направлений, прицел на выращивание своих молодых актеров и на воспитание собственной культурной публики. А более всего — умное и полезное для дела Театра бескорыстие Мильграма, широко открывшего «свой» театр для других, как правило, интересных и очень разных режиссеров. Одному из них, Борису Цейтлину, был посвящен перспективный, хочется надеяться, проект «Пространство режиссуры», осуществленный осенью. Цейтлин, можно сказать, символ толерантно-конструктивной «линии» Мильграма. Символ не случайный, а очень даже соответствующий: Борис Ильич — режиссер не только талантливый, но по-настоящему культурный, театром неправдоподобно одержимый, любящий — в себе и других — только и исключительно чистое искусство и готовый работать ради него день и ночь. К тому же он превосходный театральный педагог, тонко понимающий и провоцирующий актерскую природу. И его режиссура осознанно продолжает его педагогику: Цейтлин ставит свои спектакли как коллективные эксперименты. Даже уже «сданные» публике, они не бывают «завершенными», непрестанно продолжают создаваться, дорабатываться и сохраняют внутренний «дрожжевой» замес импровизации. Надо ли при этом удивляться, что одна из любимых и постоянных тем Цейтлина-режиссера — сам театр, его психосоматическая реальность и вечная игра, его субъекты-творцы.

«СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ» БОРИСА ЦЕЙТЛИНА

О театре, хотя не только о нем, цейтлиновская постановка комедии Шекспира. Пьеса, на сегодняшний взгляд, во многом странная, какая-то искусственная. Кроме разделяющих нас и текст веков, дело еще и в «другом» Шекспире, не похожем на автора намертво впечатанных в наше сознание классических трагедий. В «Сне» он создает свою реальность из вещества и духа начинавшейся тогда эпохи барокко. Той, что открыла неисчислимое многообразие явлений жизни, ее принципиально неустранимую многоплановость, многоаспектную раздвоенность и противоречивость. А открыв эти во многом неожиданные богатство и сложность, ими очаровалась, в них влюбилась, но одновременно и озадачилась ими, и даже их испугалась: возможно ли и как их насыщенность и драматическое напряжение пережить? В барочных комедиях Шекспира на первом плане очарованность и влюбленность. Упоение сложностью и возможностью жить ею, для чего есть, пожалуй, один-единственный, но такой родной искусству вообще и театру в особенности способ — игра. Игра для барокко и Шекспира не только и не столько форма. Она — онтологический синоним самоценного богатства реальности, более того — само это чувственно и свободно присвоенное играющими людьми богатство. Перед миром игры отступают, ему приносятся в жертву строгие нормы житейской и художественной логики, сюжетосложения и композиции, правдоподобия и вкуса. Всё со всем связано в этом мире. Всё во всё превращается — совсем как в древних мифологиях — и в то же время обнаруживает свою «инаковость». Здесь все возможно, все случается = обретает действительность. И все чудесным образом обратимо, хотя тут же оказывается, что оно уже в чем-то существенно другое.

А. Сырчикова (Пак). «Сон в летнюю ночь». Фото А. Медведева

А. Сырчикова (Пак). «Сон в летнюю ночь».
Фото А. Медведева

Шекспир будто зачарован раздвоенностью мира и играет ею (с ней, в нее). Вот главные шекспировские «раздвоения» «Сна», или, как принято говорить сегодня, «оппозиции»: действительность/вымысел (фантазия, миф); жизнь/театр; явь/сон; люди/духи; мужчины/женщины; поэзия/проза; комедия/трагедия; закономерное/ случайное; естественное/искусственное. Из этого далеко не полного перечисления видно: в центре шекспировского интереса — жизнь/игра, жизнь/искусство, что делает главной темой комедии волнующее диалектическое единство и обратимость жизни реальной и художественной. Этим Шекспир близок влюбленному в театр Цейтлину, чья «Буря» в свое время наделала много шума. Но Цейтлин не довольствуется данностью шекспировского текста. Поддаваясь его игровой стихии, он вместе с драматургом-поэтом Михаилом Бартеневым и актерами творит свою необарочную реальность эпохи масс-медиа и постмодернизма, что, надо сказать, оказывается вполне органично старику Шекспиру, одному из первых постмодернистов Нового времени. Появляются другие, дополняющие шекспировские, содержательные оппозиции: молодость/старость; миф/история; прошлое/будущее; идеальное (мечты о совершенном театре)/реальное; драматическое/лирическое.

Стихи Бартенева, пересказывающие Шекспира, по форме незамысловаты, но легки, интонационно естественны и, главное, насыщены не только современной молодежной повседневностью, ее характерными эмоциями и сленгом, но и богатейшими реалиями Большой культуры и истории.

Визуальная форма-образ в пермском «Сне» создается соположенностью двухъярусного театрального пространства, напоминающего театр «Глобус» (отсутствие сцены, максимальная приближенность зрителей к актерам), — и видеоизображения (съемка идет во время спектакля). Барочная двупланность шекспировской пьесы словно возводится в квадрат.

«Сон в летнюю ночь». Сцена из спектакля. Фото А. Медведева

«Сон в летнюю ночь». Сцена из спектакля.
Фото А. Медведева

Трижды посмотрев «Сон», могу уверенно утверждать: он хорошо придуман и ярко, эффектно поставлен. И когда молодые и весьма органичные актеры, образующие один из центров действия (есть и второй — о нем ниже), «выдают» требуемые замыслом легкость и жизнелюбивую веселость, а в особенности — высокотемпературную энергетику, драйв и энтузиазм, спектакль производит сильное впечатление и захватывает нас своей игровой и, в не меньшей мере, поэтической стихией. Вершина соединившихся игры и поэзии — Оберон Михаила Чуднова и Титания Евгении Барашковой. У них — в отличие от других молодых «пар», по-современному не замысловатых и угловатых, «попсовых» и все же обаятельных участников всего лишь смешной комедии путаниц и подмен, — захватывающие, страстные отношения притяжения/отталкивания = любви/ненависти (еще одна шекспировско-бартеневско-цейтлиновская оппозиция, и тоже не последняя!). Материалом и полем для них оказывается, ни много ни мало, вся природно-культурная, мифолого-историческая, прошло-будущая вселенная. И когда эта предметно-смысловая бесконечность в острых и стремительных диалогах/поединках соединяет/сталкивает по-настоящему увлеченных и страстных обольстительную Титанию и истинного мачо Оберона, голова идет кругом и «дух захватывает».

В спектакле Б. Цейтлина не менее оппозиции жизнь/театр концептуально значима оппозиция молодость/старость. Режиссер включил в его художественную реальность пронзительный лирический план: компанию ремесленников-актеров (практически самих себя) играют пожилые артисты, хорошо известные пермской публике, что определяет особое звучание спектакля «в родных стенах». Погружаясь в воспоминания, они вносят в спектакль щемящие ноты ностальгии и прощания с театром-судьбой, театром-жизнью. И продолжают мечтать о новых ролях (интрига и заключается в их вторжении в современный спектакль «Сон в летнюю ночь»), и грезить о лучшем мире, где царит настоящий театр «жизни человеческого духа». В финале они и уходят в этот лучший мир, устало замерев ненадолго со своими чемоданами, глядя уже «оттуда» — будто прощаясь с нами.

Внимательными экспертами было замечено противоречие романтической мечты о совершенном театре и ощутимого провинциализма, несовременного пафоса мечтающих старых артистов. Но мне кажется, что это противоречие входит в «условия задачи», в замысел Цейтлина, сознательно подчиняющего «эстетику» «этике», настаивающего на благодарном понимании «стариков», на сочувствии к ним — таким, какие они есть, и к олицетворяемой ими безвозвратно уходящей театральной эпохе, театральной культуре, в которых, что ни говорите, ведь были же подлинные красота, высота и благородство. Спектакль — при всей его броской театральности — хочется назвать домашним, семейным — столько в нем сердечного тепла, человечной отзывчивости и солидарности, сокровенного для Б. Цейтлина чувства театра-семьи, театра-братства духовного и душевного. Фиксируемые умом недостатки отступают перед чистотой и добротой, которые не требуют рациональных аргументов.

Кстати, подобные же переживания неожиданно и в то же время — в лирическом контексте цейтлиновского «Сна в летнюю ночь» — вполне логично оживают и в «собственно шекспировском» пласте спектакля. Я говорю о дружбе и прощании двух Паков, антиподов-двойников, очень кстати возникших у Бартенева—Цейтлина в результате раздвоения на зрелого мужчину и девочку-подростка волшебного шекспировского «духа», — прекрасный дуэт Сергея Семерикова и Анны Сырчиковой, точно и заразительно играющих внутри целого (и гармонию этого целого лишь обогащающих) свой собственный, особый, очень теплый и милый спектакль в спектакле. А в финале с колосников звучит прелестный чистый голос Сырчиковой — голос самой души театра. «Причастный тайнам» голос печали и любви.

И еще раз от Бориса Цейтлина к Борису Мильграму. Он не только руководит Театром-Театром, создает и «внедряет» его новую идеологию, дает работу коллегам-режиссерам (помимо Цейтлина, это А. Праудин, О. Рыбкин, Г. Исаакян, С. Федотов, С. Красноперец, а первым приглашенным был, увы, уже покойный В. Пази), придумывает и проводит возвышающиеся над театральной повседневностью акции, стимулирующие творчество и общественный интерес к театру. Мильграм еще и ставит спектакли. Один из них, сделанный в развитие родившейся под влиянием «Владимирской площади» Достоевского—Журбина—Пази «концепции русского мюзикла», был впервые показан в предпоследний день 2006-го и дозревал-обкатывался весь 2007-й. О нем моя вторая рецензия. Но прежде рацпредложение. С учетом двойной, как минимум, режиссерско- менеджерской функции Бориса Леонидовича, а также в связи с новым названием руководимого им театра считаю целесообразным и эстетически уместным присвоить ему фамилию МильграмМильграм. И малые дети его пусть также впредь именуются Мильграмы-Мильграмы.

«ДОКТОР ЖИВАГО» БОРИСА МИЛЬГРАМА

Да, Мильграм рискнул поставить этот почти сакральный — для интеллигентского сознания — роман. К тому же как мюзикл. К тому же на музыку Журбина. Можете себе представить число интеллигентных людей, посчитавших поступок режиссера трижды кощунственным. Сколько их, в который раз подумавших о беззащитности великого и (или) знакового произведения (не уверен, что в данном случае уместна конъюнкция) перед произволом тех, кому «все дозволено». Вряд ли при этом они заметили «обратную сторону медали»: как раз надежную защищенность таких произведений — нерушимой, непробиваемой крепостью коллективных и личных мифов, непреодолимыми бастионами своего, «единственно верного» восприятия и толкования, высоковольтным, испепеляющим любого еретика током любовного благоговения и восторженного поклонения. Не трудно представить реакцию (а в те времена и практические действия) поклонников «Капитала», осуществи, как хотел, великий С. М. Эйзенштейн свою экранизацию сочинения Маркса. Но с другой стороны, испугайся в свое время этой незримой, но мощной защиты Чайковский или Верди, и мир бы не узнал «Пиковой дамы» и «Отелло», «Евгения Онегина» и «Травиаты». В конце концов, как в старом еврейском анекдоте, все правы. Теоретически. А практически — тот, кто убедил и, значит, победил. Меня, например, Мильграм со товарищи убедил.

О романе Пастернака во время спектакля, конечно же, не забываешь. Но пермский «Доктор Живаго» придуман и поставлен так, что эта, как уже сказано, весьма властная и требовательная память не превращается в фигуру укора или кошмара, не отзывается страдательным стоном или гневным сарказмом.

Роман для автора либретто Михаила Бартенева (опять Бартенева!) — только событийный и эмоциональный материал, свободно (жанр спектакля обозначен как «музыкальная фантазия по роману») и талантливо переработанный — в цельное лироэпическое повествование, по форме мне лично напоминающее скорее не мюзикл, а сценическую ораторию для хора и солистов. Спектакль говорит и поет на языке хорошей — выразительной, семантически точной и лаконичной — «прозы» и поэзии. Совсем не повторяющий романный, сюжет выстроен либреттистом из внятно прописанных событийных «узлов». В самом начале он дает поэтическое ответвление, становящееся самостоятельным образным планом спектакля. Уходя от Пастернака-прозаика, либретто и спектакль возвращаются к Пастернаку-поэту: Юрий Живаго Вячеслава Чуистова, сдержанно-немногословный интеллигент-интроверт, начинает сочинять лучшее, я убежден, русское стихотворение ХХ века — «Рождественскую звезду». И вдруг оно, зазвучав в пении экспрессивного Андрея Гарсиа, оживает вместе со своим во всех смыслах магически-чудесным миром. Начинает умножать — не удваивать, а возводить в степень! — смысловой объем трагической истории нескольких ни в чем, в сущности, не виноватых русских людей, монтажно сопрягаясь (сои противопоставляясь — уточнил бы Ю. М. Лотман) с ней и превращаясь в ее контекст — неисчерпаемый символический контекст любимейшего мифа человечества, заключающего в себе всю его судьбу, «всё пришедшее после»: «все мысли веков, все мечты, все миры…», ну да вы помните…

Кинематографически сменяющие друг друга события будут происходить на двух этажах сценического пространства (художник Александр Горенштейн), иногда связывая их наклонными пандусами, а чаще разводя их, разделяя персонажей не только физически, пространственно-событийно, но и духовно. Пространство моделирует характерные для спектакля ситуации одиночества и конфликта героев, их фатальных расставаний и разлук, их противопоставленности человеческой массе и зависимости от нее. Хотя в главном — в своей подчиненности роковым обстоятельствам, в беззащитности перед бесчеловечной Историей — масса (народ) и главные герои спектакля, безусловно, едины.

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля. Фото А. Медведева

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля.
Фото А. Медведева

И. Максимкина (Тоня), В. Чуистов (Юра). «Доктор Живаго». Фото А. Медведева

И. Максимкина (Тоня), В. Чуистов (Юра). «Доктор Живаго».
Фото А. Медведева

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля. Фото А. Медведева

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля.
Фото А. Медведева

В определении «сценическая оратория для хора и солистов» я не случайно впереди солистов поставил хор. Его постоянное присутствие на сцене, его постоянная работа имеют принципиальное значение для смысла и формы спектакля: он становится не только художественным раздумьем-высказыванием о трагедии русского народа в ХХ веке, но лироэпическим высказыванием самого «разношерстного», но объединенного общей исторической судьбой народа. Для меня лично — наряду с «Рождественской звездой», в «сказании» которой хор тоже участвует, — это самая художественно сильная, наиболее волнующая составляющая спектакля.

Впечатляет уже то, что в хоре занята кажется, вся труппа театра плюс группа детей. Еще более впечатляет — как хор поет и играет: спаянный, двигающийся как единый живой организм. Они духовно сплочены общим мироотношением, увлечены, внутренне «отмобилизованы», не расслабляются ни на минуту, чисто интонируют вокально и чутко модулируют текучее психологическое состояние мира. Хор держит на необходимой высоте эмоциональную температуру спектакля и, когда надо, выправляет подчас случающиеся «спады» исполнителей ведущих ролей. Пока хор в таком состоянии (тьфу-тьфу), спектакль Мильграма будет волновать. Нельзя было бы, замечу, и специально придумать более наглядное и убедительное подтверждение общих позитивных процессов в ТеатреТеатре, чем хор в «Докторе Живаго».

Хору, по-моему, достались и лучшие куски музыки Журбина: «Вагоны», вальс «Сердце бьется, сердце рвется», сцена в мастерской Амалии Гишар, «Провинция», сложная вокально-танцевальная сцена родов Тони, где отлично работает и сама Тоня — Ирина Максимкина.

Вообще же музыка в «Живаго» — важнейший художественный «фактор» мюзикла, даже если это пока никому не известный, изобретенный Мильгра мом «русский мюзикл», — вызывает «неоднозначную» реакцию. Она, если говорить начистоту, во многом продолжает огорчительную тенденцию творчества талантливого композитора, плодовитость которого, к сожалению, обратно пропорциональна качеству. Мастеровитая мелодическая «накатанность», предсказуемая «экономная» баналь ность музыкального рисунка и фактуры определяют стандартность и, главное, поверхностность чувств, выражаемых музыкой. Иногда это парадоксальным образом работает на пользу делу (как в уже названных комедийных сценах в мастерской Гишар, «Провинции» или откровенно пародийной, хотя и не злой сцене революционной агитации Паши Антипова). Но когда речь идет о главных героях, натурах глубоких, сильных, цельных, драматичных, «не то» качество музыки становится их собственным или характеристикой их отношений. Тогда мифологическая память о героях Пастернака — может, и некстати, может, и не совсем правомерно — «восстает», не желая признавать в обаятельной девчонке, напевающей мелодически незамысловатые куплеты, напоминающие песенки советских 1950-х, — «ту самую» Лару. То, что именно музыка при первом знакомстве с Ларой рождает досаду, доказывается исчезновением этого чувства в последующих сценах. Лары (поскольку героиню играют «в очередь» Анна Сырчикова и Ольга Пудова) начинают жить своей вполне убедительной для зрителя жизнью. В художественном мире спектакля обе они «другие», чем в присвоенном нами романе, но это уже не вызывает первоначального отторжения, возникшего благодаря музыкальному решению. Ну а появившийся в спектакле Николай II к роману вообще никакого отношения не имеет, но настолько скучно стереотипен в своем иллюстративном трагизме опять же во многом «благодаря» бесцветному музыкальному образу, что едва ли не единственный раз за весь спектакль возникают претензии и к либреттисту: зачем понадобился этот малоинтересный и потому необязательный образ?! Ведь и так о трагическом конце старой России в спектакле сказано, по-моему, достаточно объективно и тонко, без невыносимых сегодняшних примитивности суждений и пошлости оценок сложнейшей эпохи.

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля. Фото А. Медведева

«Доктор Живаго». Сцена из спектакля.
Фото А. Медведева

Несмотря на очевидные слабости, музыка делает свое дело. А иначе разве мог бы хор производить столь сильное впечатление?! Мог бы спектакль жить без заразительных журбинских интонаций, его пусть и не слишком глубоких, но сердечных и легко запоминающихся лейттем? Они втягивают нас в водоворот событий, увлекают тревожащим, вызывающим сочувственное сердцебиение темпоритмом. А чего бы стоили без музыки драматические отношения между героями и изрекаемые ими публицистические горькие истины, как, скажем, в немногословных, но сильных по воздействию сценах прощания Лары и Тони с уходящими на фронт мужьями или в беспощадно-жестких, трагическиправдивых заключительных сценах Живаго и Комаровского (набирающий от роли к роли, глубокий Анатолий Смоляков), Живаго и Стрельникова (органичный, живой в своей многоликой, «метаморфозной» роли Дмитрий Васев)?!

Дело, однако, не только в самой музыке, но и в характере ее исполнения. Сегодня поющими в театре (а также всюду, где за это платят) актерами удивить трудно. Не поет пока, пожалуй, только театральный реквизит. Но в спектакле Мильграма все много серьезней: неожиданное для артистов драматического театра высокое и стабильное качество их вокала, отличающее пение не только хора, но и большинства «солистов»; органическая музыкальность (интонационная, ритмическая, пластическая) целого. Эти и другие, не названные достоинства музыкально-исполнительской стороны спектакля требуют выделить исключительную роль Татьяны Виноградовой — «музыкального руководителя, хормейстера, педагога по вокалу» (цитирую программку). Без нее было бы невозможно осуществить музыкальные замыслы в спектаклях Мильграма, понимающего ни с чем не сравнимую силу интонационного искусства (свидетельствую как зритель-слушатель «Чайки» и «Варваров»). Вряд ли еще какой драмтеатр в России может сейчас похвастаться таким первоклассным музыкантом и педагогом — тут Борису Леонидовичу (Мильграму, разумеется) просто уникально повезло, как и всему Театру-Театру.

Повезло и Перми, имеющей столь интересно работающий театр. В канун 2008-го в Театре-Театре сыграли новую премьеру Мильграма-Мильграма — «Нельскую башню» А. Дюма-отца. Посмотрим!

Январь 2008 г.

admin

Пресса

Великую пьесу Евгения Шварца у нас практически не ставят: написанная в 1943 году, сначала она долго была под глухим запретом, потом плавно переместилась в ранг «ну все-таки нежелательных», а затем Марк Захаров выпустил фильм «Убить Дракона» и словно бы закрыл тему. Сказка Шварца, списанная за «излишнюю публицистичность», стала достоянием тюзовского репертуара — в немногочисленных и преимущественно малоудачных постановках. «Взрослый» театр от нее отмахнулся: ну что нового можно сегодня сказать про господина Дракона?

Вопрос всегда в том, кто говорит. Вот Андрей Корионов нашел возможность высказаться без утайки. Карьера этого молодого режиссера вызывает все больший интерес: если первые его опыты, вызвавшие преждевременные овации, были всего лишь откровенно незрелыми, а последующая деятельность заставила говорить о катастрофе режиссерского образования в Петербурге, то «Дракон» — это куда более серьезный случай. Возможно — объясняющий все предыдущие.

Вольный город на сцене театра имени Ленсовета напоминает декорацию голливудских фантастических экшенов: то ли «Хроники Риддика», то ли «Дети Дюны», то ли «Звездный путь». Прозрачные колонны-трубы, переплетение каких-то таинственных золотистых проводов — «стильный», как принято нынче говорить, постиндустриальный кошмар. Сработает декорация лишь единожды (в прозрачных клетках подвесят бургомистра с сыном) — все остальное время сценография лишь украшает, но отнюдь не способствует действию. Характерные черты модного дома клана Атридисов и в костюмах персонажей: длиннополые пальто из переливчатой кожи неизвестных животных, фантастические головные уборы, «неземные» каноны женской красоты. В работе художника Ирины Долговой подчеркивается: не стоит ждать, что господин Дракон выйдет в сталинском френче или с гитлеровскими усиками. Никаких прямых политических аллюзий, накрепко привязанных в сознании публики к пьесе Шварца. О, неужели разговор будут вести на уровне чистых идей? Тем лучше.

Собственно сценический текст спектакля Корионова — когда зрителю надоест рассматривать костюмы, и он все-таки обратит внимание на то, что там творится на сцене, — состоит из чередования проходных банальностей с «ударными» решениями. Мило, довольно равнодушно и исключительно бесцветно персонажи докладывают со сцены текст пьесы. Ланцелот — Сергей Перегудов — симпатичен, вял и добродушен в неприхотливо тюзовской манере, что свидетельствует не столько о возможностях способного актера, сколько о том, что роль серьезному режиссерскому разбору не подвергалась: странствующий рыцарь — это ведь такая скука. Дарья Циберкина — Эльза — дает исчерпывающий образ милой малютки (таков, похоже, тренд молодых актрис театра имени Ленсовета), Евгений Филатов честно суетится в роли Шарлеманя. Александр Сулимов предсказуемо хорош в роли Бургомистра-неврастеника (каким, кажется, только и может быть в этой беспроигрышной роли профессиональный актер «с опытом» — с тем, еще советским опытом жизни при Драконе). Шварц велик — и в роли Генриха, сына бургомистра, достойно выглядит Роман Кочержевский, юный подлец (в иной транскрипции — прагматик), тот самый, который «карьерочку делает, крошка».

Торжественный выход Дракона объясняет многое: звероящер появляется из тесного переплетения тел кордебалета (город населяют сплошь плясуны и плясуньи) — томная инопланетная пластика «детей Дюны» смело намекает на некоторые эротические отношения Дракона с горожанами. Эта плотоядность — взаимна. Сергей Мигицко играет роскошествующего фигляра, самодовольного любимца публики, шарлатана и каботина. Менять головы (и — боже упаси! — образы) — дело хлопотное, здешний Дракон меняет только парики. Он совсем не страшен, цыпочка-лапочка, чудушко-юдушко, какое там! Знаменитый драконий рев — всего лишь несостоявшийся сип (артист широко беззвучно разевает рот — это, собственно, все что он может предложить, режиссер тут ничего не придумал). Летун-хлопотун премило возится с маленькой девчушкой, милостиво командует Эльзе: «Дай лапку!» — и получает протянутую ножку, шалун такой! Сытое сибаритство — и впрямь неотъемлемая черта образа, но вот «второй план», собственно драконий, олицетворенный смертный ужас, — отчего-то ускользает, не дается, не помещается в спектакль. Чем страшен этот Дракон? Тем, что всю капусту поел? Жадины какие.

По-настоящему ужасает Дракон только в лирическую минуту — вместе с партнершей исполняя балетное па-де-де. Вставные номера в спектакле Корионова — образчик воплощенного кошмара, а между тем, именно они и двигают настоящий сюжет спектакля. В ответ на рыцарский вызов на поединок Дракон и хор горожан неожиданно исполняют песню «А пони тоже кони, и он грустит в загоне!» в прихотливо-зловещей манере, подчеркивающей в незамысловатом старом шлягере тайные смыслы (тайна осталась нераскрытой). Непосредственно перед поединком Дракон и Ланцелот уединяются за виолончелью, распевая дуэтом «Если радость на всех одна — на всех и беда одна!» — загадочное «начало прекрасной дружбы», которое прояснится в финале. Но перед ним Дракон еще умрет от инсульта — грохочущая фонограмма и большие белые шары, катящиеся по сцене (худо-бедно «символизирующие» отрубленные драконьи головы) добить его не могли, поэтому на сцене остался артист Мигицко, застывший с открытым ртом и остановившимся взглядом.

Перегруженный нелепостями, глубоко равнодушный к поэтике Шварца, лихорадочно-развлекательный «Дракон» Корионова, тяжело переваливаясь с лапы на лапу три часа, дотащил хвост до финала. А в финале на сцену вышел Ланцелот, признался, что он уже «не тот», схватил Эльзу, поговорил про жалкие души жителей города — и с наслаждением присоединился к местному кордебалету, оплетающему своими лапками нового дракона. Так спектакль, эклектичный и художественно беспомощный, оказался еще и «идеологически выдержанным».

Нет никаких героев. Нечего и трепыхаться. Неважно, что там нес этот парнишка-рыцарь три часа. Мы читали Шварца, мы цитировали Шварца — но это же не значит, что Шварца надо принимать всерьез! Всерьез надо принимать только господина Дракона. И свято верить в то же, во что верит он: прожженные души людей не излечить, не суетитесь, господин рыцарь. Марк Захаров, помнится, не до конца доверял сказке и предостерегал: его Ланцелот на мгновение срывался на диктаторские нотки — но тут же получал стакан воды в лицо. Опасность есть — но никто не отменял ни вечной битвы с драконом, ни последующей «работы хуже вышивания». А без нее — какой «молодой режиссуры» вы требуете от вольного города, если поле в нем засеяно зубами дракона?! Восхищает меня режиссер Корионов. Карьерочку делает, крошка.

Фишер Анастасия

Блог

13 ноября на международном театрально-музыкальном фестивале «Юла» (Мюнхен) был показан украинский спектакль про девочку-атуиста по пьесе Лукаса Бэрфуса «Ангелочек, или Сексуальные неврозы наших родителей» Национального академического театра русской драмы им. Леси Украинки.
О спектакле рассказывает наш автор Анастасия Фишер.

Лукас Бэрфус. «Ангелочек, или Сексуальные неврозы наших родителей».
Национальный академический театр русской драмы им. Леси Украинки.
Перевод и постановка — Алла Рыбикова.

Вспомнила, где впервые услыхала о Лукасе Бэрфусе: журнал Theater heute, 2003 год, номинация «Молодой автор. Пьеса года», — победила его пьеса «Сексуальные неврозы наших родителей».

…Крадущаяся в темноте девочка-подросток. Бесшумная грациозность, почти кошачья пластика, застывшее на лице выражение не то страха, не то ожидания чуда. Не по возрасту глубокие складки на лбу, как будто она всё время пытается что-то вспомнить или понять. Тонкие пальцы-веточки сведены судорогой, неестественно вывернуты и оттянуты назад, словно принадлежащие другому телу. Девочка открывает чемодан и неловко, негнущимися пальцами, вынимает плюшевого мишку, Деда-мороза, вслушивается в шум нарастающих звуков музыки и гула — огромные усталые глаза кричат о том, как её измучили бессонница и слуховые галлюцинации.

Почему пьеса Лукаса Бэрфуса о болезни девочки Доры названа «Сексуальные неврозы наших родителей»? Чем больна Дора? Больна ли вообще? Эти вопросы задавали зрители во время обсуждения спектакля на фестивале «Юла» в Мюнхене, над этим размышляли и об этом спорила группа психоаналитиков и психиатров, посетивших спектакль. Естественно, артисты на репетициях тоже спрашивали режиссёра Аллу Рыбикову, но она сознательно не давала готовых ответов, мудро и терпеливо выстраивала работу над спектаклем, вынуждая актёров думать самим.

Сцена из спектакля «Сексуальные неврозы наших родителей».
Фото из архива театра

Это тяжело. И материал и тема. Об этом не принято говорить. Это достаточно провокационно — со спектакля нередко уходят зрители, как рассказал Станислав Москвин (заслуженный артист Украины), сыгравший в «Неврозах» Доктора. Уходят те, кому легче не думать о том, например, что «больные» люди тоже, оказывается, обладают сексуальностью, что они не овощи, а люди. Лариса Кадочникова (народная артистка Украины, народная артистка России) рассказала, как однажды из зрительного зала после поклонов к ней протянула руки девушка из инвалидного кресла, и благодарила, благодарила…

Понятие «нормы» у всех своё, как и понятие «нормальности». Спешат к выходу пришедшие на спектакль семьями — да, родители не могут смотреть с детьми спектакль, в котором девочка делает радостное открытие «мои мама и папа тоже трахаются!»

Фабула незатейливая: Дора несколько лет находилась на медикаментозном лечении, которое снимало её непонятные страхи, грубо говоря, успокаивало впечатлительного ребёнка. Новый Доктор и Мать решают отменить лекарства, и Дора возвращается в этот мир. В начале спектакля перед нами девочка-аутист, способная лишь повторять концы фраз, услышанные от взрослых, но вот в её растительное существование врывается открытие себя в собственном теле и новые ощущения от тела своего и чужого. Она не поняла, что Утончённый Господин (Евгений Лунченко, заслуженный артист Украины) изнасиловал её, она приходит к нему снова и снова, для неё он — Друг, ей с ним хорошо. Дора сама принимает решение, что хочет с ним жить, тут она впервые говорит «нет» родителям. Это начинает всё меньше походить на аутизм. Под влиянием дориной обезоруживающей искренности и откровенности меняется и Утонченный Господин (спокойно, никакой сентиментальщины и раскаявшегося Свидригайлова!), он даже начинает задумываться о семье с Дорой. А сознание девушки захлёстывают всё новые открытия, она теряет работу при попытке поцеловать «шефа» (что символично, хозяина овощной лавки, в которой Дора выглядела до поры до времени один в один с прочим «товаром»), она пытается, хоть и безуспешно, соблазнить своего Доктора. Она продолжает быть абсолютно искренной, и действует в рамках своих, «дориных» правил, как и учил её, собственно, Доктор-аналитик. И вот на фоне этой чистоты проявления своих желаний начинает проявляться вся ханжеская мораль, грязь и тупая жестокость взрослых, окружающих Дору. Им не нравится дорина мечта родить ребёночка — «Дору!», их раздражает, что дочь узнала об их сексуальных развлечениях на стороне, они не хотят возиться с дориным ребёнком, если он родится, Отец (Александр Бондаренко, народный артист Украины) хлещет её газетой по лицу, собираясь снова посадить её на лекарства. Родители обманом склоняют её к аборту и стерилизации, обещая, что когда-нибудь возможно будет всё вернуть, как было. Доктор принимает сторону родителей.

Сцена из спектакля «Сексуальные неврозы наших родителей».
Фото из архива театра

Мать (Лариса Кадочникова) отнимает у Доры и выбрасывает её любимую игрушку — плюшевую глазастую Лягушку (Дора отожествляет сначала себя, а затем и будущего ребенка с этой игрушкой-лягушкой из сказки, которую ей читала когда-то мама). Очень жестокая сцена, жуткая по сути, и по гримаске, с которой актриса брезгливо разжала пальцы, и зеленое тельце безжизненно шлёпнулось на пол: мать, отнявшая у дочери любимую игрушку, а заодно и жизнь её будущих детей! Чудовищно.

Собственно, весь спектакль построен на таких вот простых гениальных мизансценах — очень редкая по своей непошлости, нефизиологичности сцена изнасилования (удача хореографа Натальи Бурлаки). Это примерно, как сравнивать картину «Крик» Мунка с батальной сценой из фильма о войне. Вовсе не нужны горы трупов в кадре и хор, вперемешку с долби-дигитальной пальбой, достаточно человечка на мосту, застывшего в позе ужаса… Дора остается на полу сжатым комочком, полное ощущение сломанности, но вот она медленно разворачивается, поднимается, и мы с удивлением замечаем, что она как будто наоборот, ожила, что жизнь началась после этой, по сути, травмы.

Сцена из спектакля «Сексуальные неврозы наших родителей».
Фото из архива театра

Я никак не могла отвязаться от чувства узнавания, от уверенности, что все это уже однажды переживала. Почему так произошло, я поняла, когда началось обсуждение. Лену Тополь (артистка студии при театре), сыгравшую Дору, засыпали вопросами из зала. В основном благодарили, хвалили — конечно же, публика вообще была встревожена, глубоко и по-настоящему тронута, поэтому в конце спектакля весь зал молча, и, не сговариваясь, встал, прежде чем аплодировать. Но Лена была ещё ТАМ, ещё Дорой, и хотелось всем сказать: подождите, не мучайте, дайте ей вернуться к себе и сюда, нельзя сразу… Ну что за вопрос в лоб: «Разделяете ли вы моральные принципы своей героини? Она нормальная, или нет?! Да, или нет?» И тут я вспомнила — «Эквус» Питера Шеффера, Ленинградский ТЮЗ. 1989 год. Да, Андрей Андреев — не режиссёр, а посредственный постановщик, но с пьесой повезло, и Эмиль Капелюш замечательный сценограф, а главное — Иван Латышев сыграл Аллана Стрэнга так, что зал вот так же, как в Мюнхене, замер, а потом тоже был разговор со зрителями, и расстрел праздными вопросами, и я помню, как судорожно Ваня дернулся на «Как вы смогли сыграть психически больного подростка?», — «Я НЕ ЗНАЮ, что значит — ЗДОРОВЫЙ человек! Какие тут вообще критерии?!» — он ещё был Алланом в тот момент.

Вот оно, вот настоящее! «Эквус» Шеффера был написан на основе реальной истории, и назван лучшей пьесой мира 70-х, потому что там впервые была затронута тема трудной психологии подростка, его страхов, догадок, тайных желаний и необратимых поступков. «Сексуальные неврозы наших родителей» поднимает проблемы сегодняшнего дня, когда «трудных» детей легче закормить риталином, чем попробовать поменять подход к ним вместе с реформацией образовательной системы в целом. А когда в семье появляются на свет действительно аутичные дети, или необычные дети, необъяснимые дети, родители проецируют на них свои комплексы, свою неуверенность, додумывают за них из закоулков своих собственных тёмных мыслей. По мнению артистов Театра им. Леси Украинки, Дора более «нормальная», чем её взрослые воспитатели.

«Ангелочек» — дополнительное название киевской постановки. Голая душа, пронзительность и чистота девочки, о которой Отец говорит «Отклонение от нормы не есть болезнь». Дора не больна, она просто обыкновенный ангел. Но в мире людей ей невозможно больше оставаться, она едет с чемоданом на вокзал, а оттуда — в Россию. Может быть, швейцарцу Лукасу Бэрфусу это место на карте кажется если не наиболее экзотичным, то хотя бы наиболее пригодным для ангелов?

Щагина Светлана

Блог

Метки:

Денис Ретров. «Коммуниканты». «Сцена-Молот» (Пермь)
Режиссер Владимир Агеев, сценографы Маргарита Албаева, Эдуард Бояков.

Московский театр «Практика» и пермский театр «Сцена-Молот» — два звена одной культурной цепи. Для осуществления связи между ними Эдуардом Бояковым придуман элегантный маркетинговый ход — один режиссер ставит одну и ту же пьесу сразу на два города — Москву и Пермь, ставит в одинаковых декорациях и костюмах, только с разными труппами. Вчера в Молодежном театре на Фонтанке в рамках Дней Перми в Петербурге мы смотрели пермскую версию «Коммуникантов».

«Коммуниканты» — дебютная пьеса Дениса Ретрова, впервые прочитанная в 2009 году на «Любимовке». В ней рассказывается об одном дне из жизни «серьезного человека старше тридцати» Дмитрия Борисовича. Хотя прямо в тексте должность героя никак не оглашается, по косвенным признакам (язык, наполовину состоящий из инвектив, скотские манеры, да и сами ситуации — Д. Б. развлекается с «девочками» в интерьерах элитной сауны, выступает на ТВ с туманной речью про кризис, пенсии и россиян) ясно — перед нами представитель власти, депутат.

Текст Ретрова — не самый неудачный из современных текстов. Местами почти документальный (говорят, эту бытовую сторону пьесы автор придумал после «нескольких лет работы с политиками разного уровня»), а дальше и вовсе походящий на пьесу абсурда. В спектакле тоже сосуществуют два пласта — бытовой и абсурдный. Начинается история бытовым эпизодом с караоке. Посредине сцены, украшенной кремового цвета «кафелем», — гигантская кровать, на которой раскинулся на покое герой, небрежно прикрыв наготу простыней. На большой плазме над кроватью — реки и пасторали России-матушки, манящие южные курорты, усердное полосатое насекомое, опыляющее цветок, трепыхание тяжелых от семени подсолнухов под напором ветра. На кровати — абсолютно ню девушка Люба (актриса Светлана Масленникова, обутая в красные туфли на каблуках), которая, поглядывая то на плазму, то на героя, с придыханием поет в микрофон Пугачеву:
«Ты, теперь я знаю: ты на свете есть».

Сцена из спектакля «Коммуниканты»

Депутат, промеж матов в сторону коллег по службе народу, жалится Любе на жизнь, пьяно выхрюкивая благодарное «ты одна меня понимаешь», хряпает водки, клянет изжогу, шумно сморкается, явившаяся следом девушка Маша (Ольга Деребенева) танцует для него стриптиз у шеста (не стилизованный, а самый настоящий, до полного обнажения), но в разгар веселья Дмитрий Борисович замечает, что костюмы двух других чиновников, до этого висевшие на спинках стульев рядом с его костюмом, исчезли — значит, его бросили, но за что? — этот вопрос (нелепый в наш век мобильной связи) депутат будет задавать все время. И именно за счет этого вопроса, игры с ним, можно было бы, вероятно, организовать в спектакле смещение, переход из одной реальности в другую, но этого в пермской постановке почему-то не произошло.

Депутат и «девочки» — понятное дело, маски. Помимо них в пьесе появляются еще два типичных представителя современного социума — милиционер (Михаил Орлов) и гастарбайтер (Самир Наврузов). В бытовой части спектакля эти двое ведут себя эпизодически — гастарбайтер смахивает пыль и приносит напитки, причем всегда молча; милиционер также конспиративно проникает в сауну, и, пока герой резвится «в парилке», просвечивает его постель и одежду металлоискателем.

Во второй, абсурдной, половине постановки все второстепенные персонажи, даже бессловесные до этого проститутки, вдруг переменятся и заговорят не совсем своим языком. Девушки торжественно наденут воздушные романтичные платья, возьмут в руки цветы ромашки, депутат облачится в костюм, милиционер предстанет весь в парадном, белом. Сначала все заговорят какой-то псевдонаучный бред, упоминая «семиотику», «семантику», «традицию» и «преемственность». Потом девушки станут льнуть к депутату, перейдя уже на восторженную речь персонажей Чехова, а он начнет повторять: «где-то я это уже слышал». Здесь все смешается — мат, наукообразная речь, лиричная чеховская. Но для того, чтобы передать очевидное — людям нечего сказать друг другу, они разучились говорить — лексического винегрета недостаточно. Неплохо было бы добавить остранения и самоиронии.

Эта вторая часть — слабое звено постановки. Сыграть «переход» из одной (бытовой) сферы в другую получается пока неплавно, слишком приметно, назойливо. Смещение это не подготовлено режиссером и актерами заранее. Ведь через этот бранный и грязный речевой поток, который так долго вначале извергает из себя депутат, можно было выразить не только суетность героя, но и предчувствие им «чего-то» грядущего — собственной гибели, на которую нам так откровенно намекают остальные персонажи, но про которую главный герой до самого финала словно и не догадывается. Но Дмитрий Тронин использует в роли только фактуру, а на ней, известное дело, далеко не уедешь.

Для сравнения: в московской «Практике» Дмитрия Борисовича играет Борис Каморзин (если кто не знает Каморзина как театрального артиста, то, возможно, видел в роли чувствительного милиционера Димыча в фильме «Сказка про темноту» Николая Хомерики). На ютьюбе есть отрывок из «Коммуникантов» с Каморзиным: «Выступление Дмитрия Борисовича на телевидении». Депутат, вещающий на фоне триколора, не просто разговаривает с народом на птичьем языке — все куда безнадежнее: эта «птица» вообще не понимает, о чем говорит, и именно это непонимание, слепота речи, мертвенность ее впечатляет; перед нами человек растерянный, потусторонний, готовый к смещению, потерявший почву, вообще — все. Пустотный, мнимый коммуникант. Тот, кто уже никого и ни с кем не способен соединить.

Пожалуй, характеристика «любопытный» — единственное, что можно сказать о привезенной в Петербург пермской постановке. То, что актеры здесь, кроме покинувшего пермский Театр «У моста» Михаила Орлова — непрофессиональные (кредо «Сцены-молот»: театр для народа должен состоять из народа) — нестрашно. К «девочкам» вопросов нет, гастарбайтера (актер в роли прост и естественен) и вовсе хочется погладить по головке, а вот к режиссеру вопросов масса.

Потому как если зритель хочет просто потешиться над дольче витой нуворишей и чиновников, пусть взглянет на апартаменты Брынцалова, пересмотрит балабановские «Жмурки» или обратится к полотнам Андрея Копейкина и группы «Н. О. М». Знаменитый предвыборный плакат «Я знаю, как спасти Россию…» никакой спектакль не переплюнет.

А современный театр здесь точно не нужен.

Железцов Александр

МАСТЕРСКАЯ ИГНАТИЯ ДВОРЕЦКОГО

Какой-то год… Восемьдесят третий? Четвертый? Не помню, но точно, что зима…

Стою в телефонной будке, набираю номер Игнатия Моисеевича Дворецкого и сообщаю, что вот я, такой-то сякой-то, написал пьесу и хочу, чтобы он ее прочитал и взял меня в свою Мастерскую…

Мы незнакомы, я «ниоткуда». Игнатий Моисеевич осторожно спрашивает что-то вроде «Какую пьесу?», на что я нахально и по возможности твердо отвечаю: «Хорошую». Кажется, ему это нравится, и он объясняет, как передать рукопись и когда ему перезвонить.

Через какое-то время звоню, он говорит, что над пьесой работать и работать, но есть там что-то симпатичное, и зовет меня на занятия Мастерской.

Пьесу (она называлась «Пятьдесят один рубль») я писал, сидючи — после института и некоторых приключений — в сторожке гаражного кооператива. Место по-своему замечательное (частично это в пьеске отражено), начальство и собратья относились ко мне хорошо, но совершенно не понимали — с чего я в сторожа-то пошел? Я тоже не понимал. Понимал только, что буду писать, а для этого нужно время, место и какие-то постоянные деньги. А еще хорошо бы стать членом чего-нибудь официально-литературного — чтоб не привязывались… В основном, из этих соображений и позвонил.

Наверное, одна из главных проблем начинающего писать — не столько неуверенность в своей писанине (у кого ее вообще нет, кроме графоманов?), сколько неуверенность в собственном существовании. И, прибившись к какой-нибудь куче, легче поверить, что и ты тоже есть в природе. Потом куча дробится на отдельных людей, кого-то узнаешь и видишь, кого-то не узнаешь и не видишь в упор, но те, кого видишь, — часть тебя…

Саша Образцов, Олег Ернев, Люда Разумовская, Марк Галесник, Олег Юрьев (перечисляю только тех, кто важен был лично для меня, с кем потом годами встречались, что-то вместе затевали и т.д.). Про каждого из них надо писать отдельно. Поэтому попробую изложить только то, что помню и понял про Игнатия Моисеевича. Хотя, может быть, его-то я как раз и не видел…

…Малый зал питерского СТД, куртки на спинках кресел, люди в зале — человек семь, дежурный свет на маленькой эстрадке, что-то там репетируют (капустник по поводу награждения Шефа орденом), еще кто-то подходит, потом появляется САМ…

Полковник в штатском.

Сначала даже показалось, что в форме, потом сообразил, что это пиджак такой, вроде френча, плюс по-военному начищенные зимние сапожки. Тщательно пробритое медальное лицо, седые виски, соответствующая осанка, рукопожатие, взгляд — «настоящий полковник» из пугачевской песни (тогда еще не спетой)… При этом все знали, что он в свое время сидел.

На занятиях Олег Ернев как-то у него спросил, по какой статье, наверное, по политической? Он брюзгливо ответил, что ни к кому примазываться не собирается, сидел по уголовке…

— А вы кто были?

— Медвежатник.

Ну да, это как раз для драматурга, все то же самое: отмычки, варианты, комбинации, маячащие совсем рядом серьезные деньги, а в итоге — лесоповал.

Про лесоповал он сам вспоминал на одном из занятий — в назидательном плане: что вот те, кто там рубил не останавливаясь, — те выживали, а кто больше у костра грелся — быстро становился доходягой…

Честно сказать, не думаю, что он весь срок «рубил не останавливаясь». Наверняка постепенно оказался в какой-нибудь «культурно-воспитательной части», да и слава богу — остался жив…

Что касается нашей «культурно-воспитательной части» при питерском СТД (тогда еще ВТО), то там все было очень серьезно.

Пьесы распечатывались, выдавались студийцам на руки, читались «глазами», а потом обсуждались. «Посторонние» на обсуждения не допускались.

Самым интересным были не столько обсуждения (пьесы себе и пьесы, особых шедевров, честно сказать, не было), сколько возникающие вокруг них разговоры.

Считалось, что занимаемся мы современной пьесой в широком смысле и приветствуются все формы и направления… Так и было (более-менее), но, наверное, хотелось Игнатию Моисеевичу каких-нибудь таких «настоящих» учеников, чтобы рубили ребята на той же делянке…

В конце одного из занятий, после разбора очередной пьесы он говорит, что хорошо бы нам из состава мастерской создать бригаду — может быть два-три человека — по написанию сценария художественного фильма. Про строительство ленинградской дамбы. Единственное обязательное условие: туда надо включить хронику строительства — материала много, все этапы уже сняты на хорошей кодаковской пленке. И надо придумать какую-то историю, которая происходит на строительстве, и чтобы все это на ней держалось. Он уже договорился в обкоме партии, они обещали, что предоставят для сценаристов специальный «газик», на котором можно будет хоть каждый день на эту самую дамбу ездить…

Еще что-то говорит, вдохновляет, предлагает варианты, постепенно скучнея и стихая. И ему и нам постепенно становится очевидно, что както это не в дугу и не пойдет… Хотя, наверное, хорошо бы, но не пойдет — время меняется…

А оно не то чтобы менялось, но както подгнивало, проседало, проваливалось и осыпалось — внутрь себя… В нем стали появляться трещины, дыры, провалы, и в них сквозил совсем другой воздух. Мы все это более- менее чувствовали, а он, по-моему, нет, или же как-то совсем по-другому…

Вот, скажем, речь заходит об Александре Галине (он в те годы на пике популярности). Игнатий Моисеевич сердито говорит, что Галин — приспособленец, что у него в пьесе (кажется, речь шла о «Восточной трибуне») был отрицательный персонаж — секретарь райкома партии. А ему позвонили из управления культуры и сказали, что в таком виде пьесу не пропустят.

«Так он тут же — представляете? — переделывает секретаря райкома в председателя райисполкома!»

Пауза — ждет реакции. Мы смеемся — довольно дружно, а он не очень понимает — над чем?

«Если уж ты берешь секретаря райкома, то и отстаивай свое, бейся за то, чтобы он был секретарем райкома! Не надо прогибаться!»

Пауза — теперь мы не очень понимаем: да не все ли равно, как они все называются? Понятно же…

Кроме обсуждений были попытки «реализации». Самая яркая и, безусловно, удачная — спектакль по пьесе Саши Образцова «Магнитные поля». Ставил Кирилл Датешидзе. Спектакль помню очень хорошо: всех актеров, как, кто, что делал… Полный (пусть и малый) зал СТД, вдобавок состоящий наполовину из директоров театров — как раз какой-то их семинар, что ли, проходил, и их всех позвали. А они пришли и все видели: изобретательную и изящнейшую пьесу, минимум необходимых декораций (и расходов), роли для молодых и немолодых актеров и т. д. — все это они видели. Ту самую пьесу, о необходимости которой они бесконечно твердили (и до сих пор продолжают): нормальная хорошая лирическая комедия «про любовь». Пьесу не взял ни один. Ни тогда, ни потом.

Как говорит Петрушевская, «театр — это волшебство»… Впрочем, это уже другая история…

Что касается Игнатия Моисеевича, то он меня выгнал. До сих пор не понимаю почему. Скорее всего, чего-то я не то и не там ляпнул… На мой вопрос о причинах он сформулировал что-то вроде «потому что вы не хотите писать современную пьесу». Ну ладно, не хочу, значит, не хочу…

Как раз перед этим я отдал ему пьесу «Забытая любовь к трем апельсинам» (выполненную в рамках задания, объявленного в Мастерской, — «римейк на классический сюжет»). Там, среди всего прочего, была ядовитейшая пародия на производственную драму, и когда я шел к нему для разговора, то уже предчувствовал — с каким кайфом и скандалом пойдет ее обсуждение… А может, это оно и было?

Сентябрь 2004 г.

Рыхлый ноздреватый снег, сырость в воздухе. Серые сумерки, время тянется-тянется, тягучее сонное время, брежневская стагнация. Спасение в служении театру. И я служу. В драме и комедии на Литейном в горьковских «Зыковых» репетирую у Розы Сироты. От нее я и услышал впервые это имя — Игнатий Дворецкий. Воображение рисовало ни на кого не похожий могучий характер: сибиряк, зэк, медвежатник. И его пьеса, в которой мне предстояло сыграть главную роль, была о Сибири. Это был взгляд на страну изнутри, как бы с нижней точки, из-под громоздкого енисейского моста, откуда напевала незатейливую мелодию шагаловская скрипочка. Пьеса так и называлась — «Мост и скрипка». Автором оказался невысокий решительный человек в кожанке, с заносчивым седоватым ежиком и двумя колючками под слегка припухшими веками. Говорил он отрывисто и безапелляционно. Но обижаться на него было нельзя, в речи сквозила отцовская придирчивость и заинтересованность в тебе самом, общая забота о театре, которому служим. Потом мы потеряли друг друга из виду. Но когда несколько лет спустя, всё на том же рыхлом комаровском снегу, Андрюша Кутерницкий шепнул мне, что Игнат Дворецкий затевает Мастерскую драматурга, никаких сомнений, что это то самое, что я ищу, — у меня не было.

Почему не Студия? Была же Студия Арбузова, открывшаяся за два года до нас и уже набиравшая темп. Но, начиная новое дело, Игнатий Моисеевич проницательно набирал Мастерскую, он собирался учить нас ремеслу и искал своих учеников среди людей мастеровых, технарей и слесарей, завлабов и химиков, на худой случай — врачей, но уж никак не из актерского цеха. К моим собратьям Дворецкий относился снисходительно, отказывая им в добротном знании жизни, не подозревая поначалу, что наше знание сцены имеет в этой сугубо театральной профессии едва ли не решающее значение. Конечно, с попыткой отвадить театралов от Мастерской ничего не вышло. В первый набор вместе со мной попали актеры А. Соколова и А. Яковлев, режиссер А. Галин и театровед Л. Разумовская. Все мы, несмотря на театральный опыт, были неофитами и делали свои первые шаги на ощупь.

В ответ на вопрос, зачем актерам знание театрального письма, я повторял, что надоело говорить чужие слова. В этом была только доля правды, на самом деле надоело врать. Но чтобы сказать мало-мальски правдивое слово, тоже приходилось изворачиваться. Хитроумный Дворецкий подавал мастерскую, как КБ производственной пьесы, и ему, «человеку со стороны», властные структуры, наконец, рискнули доверить этот опасный эксперимент. Кто мог поверить тогда, что под вывеской Мастерской набирает силы завтрашняя оппозиционная поросль? Так или иначе, но к сдвигу того твердолобого строя, который казался незыблемым, Игнатий Моисеевич Дворецкий приложил свою крепкую руку.

Романтик и прагматик сливались в нем воедино. Самые неожиданные взлеты фантазии имели под собой вполне сознательный расчет. Человек со стороны был истинным двигателем переходного момента. И то, что мы, двигаясь вперед, круто меняли направление, было именно его заслугой.

Он сбивал артель мастеровито и упрямо. Он не искал таланты, работая с теми, кто есть. Наши доморощенные опусы разбирались им вдумчиво и скрупулезно, словно они были достойны вполне серьезной огранки. Он воспитывал уважение к человеку, взявшемуся за перо, отстаивал авторскую независимость перед режиссерским своеволием, обвиняя постановщиков в волюнтаризме и презрении к авторской воле. Дворецкий всегда предупреждал, что оранжерейной жизни у нас не будет, что театр — дело грубое и мягкотелых не терпит. Он учил возводить строение пьесы как дом, наращивая леса, которые, с завершением строительства, сбрасывались вниз.

Как он радовался первым нашим удачам! Как светился, когда вывез Мастерскую на собранный им семинар в Кижи! Мы с Аллой Соколовой приехали позднее, и он встречал нас на пристани ветреной Онеги, угощая «клюковкой», фирменным напитком семинаристов. Так, сбившись в кучу на острове, мы учились стоять за себя. В холодных дощатых бунгало под пронизывающим северным ветром мы согревались «клюковкой» и заползали на ночь под тощий матрас. Тем не менее мы умудрялись работать. Моим соседом оказался сверстник из Москвы, притащивший в Кижи пьесу под названием «Дочь стиляги», поразившую меня догадкой о новом поколении, идущем за нами. Оказывается, время, казавшееся застывшим, незаметно шло и мы уже были не последними. Пора было брать ответственность на себя. Звали соседа Витя Славкин, он был участником Арбузовской студии. Читая друг друга, мы проверяли себя, срастаясь еще не осознанным нами единством, незаметно, но неуклонно становясь направлением. Семинары в Рузе в 76-м, в Ялте в 78-м подтвердили нашу общность.

А весной 78-го произошло то, что позднее стало символом всей молодой драматургии. В один прекрасный день в Питер вторглась московская когорта, вся Арбузовская студия, во главе с самим мэтром. Мы встречали их на перроне Московского вокзала и впервые обнялись. Люся Петрушевская, Витя Славкин, Оля Кучкина, Алла Соколова, Саша Галин, Сеня Злотников, Саша Кургатников… Обнялись и мы с Аней Родионовой.

— Шерше ля фам! — закричал Галин, подмигивая нам. Я-то знал, каких усилий стоило Ане сдвинуть невозможное и для нашей с ней встречи в Питере организовать приезд всей московской студии. Но ее упорство было лишь побудительным толчком.

Внутреннее тяготение двух школ назрело давно и лишь совпало с сугубо личной нашей историей. Встреча Арбузова с Дворецким подтвердила их обоюдную потребность друг в друге. Две школы — один фронт. Теперь мы выступали единой командой. Так родилась «новая волна».

Любовь моя оказалось чувством довольно требовательным и настойчиво поволокла меня в Москву. Все требовало перемен. Написанные в Ялте за 17 дней «Пять углов» собирался поставить МХАТ. Начались трудные переговоры об уходе с Петром Наумовичем Фоменко, под началом которого я работал в театре Комедии. Что-то надо было решать и с Мастерской. И тут, словно угадав мой внутренний раздрай (семья моя оставалась в Ленинграде), Игнат позвал меня в ресторан, который так и назывался — «Москва». Он сказал, что все правильно, что он решил сделать первый выпуск Мастерской и отпустить оперившихся питомцев на свободу. Странно, но все, о чем он меня предостерегал в тот вечер, потом сбылось. Мы переговорили о многом, вплоть до козней киношников, заставивших его снять свое имя с титров «Человека со стороны » (и с кино сбылось), о переговорах с Эфросом (и с Эфросом сбылось), о новой жизни, которая вотвот настанет для всех нас.

Я слушал его, свято веря в его предвидение. Я был тогда исполнен надежды и абсолютно счастлив. Игнат выглядел усталым и грустным. Наш выпуск предполагал новый набор. Но всего, что он хотел от Мастерской, он уже добился. Новой идеей стал для него Театр драматурга. А я, наоборот, бежал от театра в литературу.

Незадолго перед этим я встретился с Виктором Сергеевичем Розовым, но тот, прочитав мои пьесы, сказал, что я развиваюсь вполне самостоятельно и в Литературном институте ему учить меня нечему. Я сделал попытку поступить к Георгию Данелия на Высшие курсы (тянулся за Родионовой, окончившей и Литинститут, и упомянутые курсы), но тут театр Моссовета открыл новую сцену, взяв несколько моих пьес, и я вступил в его труппу.

Тогда впервые наши, питерские, двинули в Москву. В моей премьере «ЕБЖ» вместе со мной дебютировала Наташа Тенякова, «Пять углов» стали первой постановкой в столице Камы Гинкаса. Мастерская для меня кончилась. Какое-то время я ходил за Аней в Арбузовскую студию, проникаясь новой для меня атмосферой, но там все было по-другому. Пьесы они воспринимали на слух, когда обмануть слушателя легче. Мы же трезво штудировали текст — глазами. Блистательное ироническое благодушие, исходившее от Арбузова, придавало их встречам аромат философических бесед. Мы были проще и жестче. И прав был Алексей Николаевич, в ответ на мою просьбу написать предисловие к изданию «Пяти углов» сказавший: у вас свой учитель.

С учителем в последнее его время мы виделись не часто: на съезде СТД, в фойе Дома актера, в Красной стреле, в толпе похорон. Новые молодые летели вперед, не оборачиваясь. А мы стояли на берегу, ища смысл в последних, рваных, незавершенных встречах. Река времени бежала неумолимым потоком, заглушая чуть слышную мелодию скрипки под грохочущим мостом.

Июль 2004 г.

Все это было в другом веке, в другой стране, в другом городе…

Когда я приезжаю в Петербург, меня тянет во Дворец искусств (или Дом?) на Невском. Так иногда хочется прийти на улицу, увидеть дом, где когда-то жил. Открываю тяжелые двери. Останавливаюсь у лестницы. Все реже и реже вижу знакомые лица. Да и меня уже мало кто узнает. Все чаще приходится с трудом вспоминать имена людей, лица которых знакомы, и все чаще я спрашиваю себя — актеры они, режиссеры? Что играли? Что ставили?

Может, это оттого, что мы перешагнули из века в век, из одного общественного строя вроде бы в другой и все, что не было связано с такими титаническими событиями, оставаясь в прошлом, стало мельче и трудно различимо? Тех же, кого я помню, чаще уже нет на свете. Одни ушли давно, другие недавно.

Вот сверху, явно из ресторана, спускается на площадку Игнатий Дворецкий. Невысок ростом, в ладном кожаном пиджаке и крупно вязанном свитере. Значит, зима и снежная метель заметает Невский. А тут так тепло, даже жарко. Горят какие-то немыслимые канделябры. Здесь актеры и актрисы. Шумные, знаменитые. И все не проходят мимо Дворецкого, с ним здороваются, обнимают. А он независим, важен и представляет всем меня, громко рекомендует и пересказывает сюжет моей пьесы. Мне двадцать пять. Сердце замирает — вот она слава! Седые волосы Игнатия коротко стрижены. Лицо — раскрасневшееся, явно после коньяка. Кого угощал в этот раз? С кем отобедал? А с тем, чью пьесу предстояло обсуждать в этот вечер в его мастерской. Но если мы стоим рядом, то обсуждали меня?.. Не помню, какую именно пьесу, но помню и с нежностью думаю о Соколовой, Разумовской, Кургатникове, Злотникове, Коковкине, Кривошее, Красногорове, Судареве, Яковлеве, Образцове…

Это была хорошая компания. Нас тянуло друг к другу, хотя мы не провозглашали эстетических манифестов. Это было литературное братство, хотя пьесы писали очень разные. Дворецкого настораживали смутные, печальные, с размытым сюжетом, с тайной недосказанности тексты. Что-то он чувствовал в них, направленное против него самого, хотя втайне всегда хотел написать именно такую пьесу. Свою пьесу «Веранда в лесу» он принес на обсуждение к нам в Мастерскую и предстал перед нами таким же растерянным «молодым автором».

Я никогда не вел дневников, ничего специально не запоминал. Не люблю фотографий, потому что они переживают людей и, желтея и трескаясь, напоминают не о человеческой жизни, а о смерти. Но вот случайно вспомнил фотографию, на которой Генриетта Яновская и Дворецкий сидят за столом, все в том же ресторане. Это был день, когда открылся моей пьесой «Летят перелетные птицы» Литературный театр мастерской драматурга. Поставила спектакль Генриетта Яновская. Она стала моим первым режиссером. В тот вечер впервые в моей жизни настоящие актеры произносили мой текст. Дворецкий звал главных режиссеров, чтобы услышать новую пьесу, но их не было. «Открывшая» меня раньше других Неля Бродская (тогда завлит в Малом театре) привела Фиму Падве. Помню Каму Гинкаса, начинавшего смеяться немедленно после реплики; его смех обгонял реакции зрителей и звучал отдельно, как шумовое оформление спектакля. А потом Дворецкий сделал все, чтобы никто не заметил, что «послепремьерная» бутылка коньяка от имени неимущего начинающего драматурга была куплена на его деньги. В тот вечер я стал настоящим автором, потому что узнал, что драматург должен не только написать пьесу, но и угостить актеров.

Потом я уехал в Москву и все реже встречался с «семинаристами». Я узнавал, что в Мастерскую пришли новые молодые авторы. И однажды позвонил Саша Кургатников — Игнатий Моисеевич умер.

Я приехал в Ленинград. В день его похорон лил дождь, дул сильный ветер. После панихиды все поехали на кладбище. Когда мы прощались с Игнатием Моисеевичем, рядом с его родными стояли его ученики и держали над гробом раскрытые зонты. Это все, что мы могли для него сделать. Это была запоздалая попытка защитить его, как он защищал нас, хотя он в этой защите уже и не нуждался.

Я до сих пор не знаю, зачем он нас собрал? Наверно, от своего одиночества. Название его пьесы «Человек со стороны» неплохо выражает место драматурга в современном российском театре.

Октябрь 2004 г.

admin

2010/2011

  • РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
    Мюзикл в 2 д.
    Музыка засл. арт. России В. Кале
    Либретто В. Подгородинского по пьесе У. Шекспира
    в переводе Б. Пастернака
  • ПостановщикВ. Подгородинский
    заслуженный деятель искусств России
  • БалетмейстерСергей Грицай
    заслуженный деятель искусств России,
    лауреат Гос. премии
  • Музыкальный руководительВладимир Кале
  • Художник-постановщикГалина Корбут
  • Художник по костюмамИрина Долгова
  • Действующие лица и исполнители
  • РомеоАлександр Осинин,
    Иван Васильев,
    Евгений Шириков,
    Антон Авдеев
  • ДжульеттаАнна Позднякова,
    Светлана Муратова,
    Виктория Барканова,
    Наталия Журба,
    Анастасия Яковенко
  • МеркуциоВячеслав Ногин,
    Евгений Шириков,
    Иван Васильев
  • ТибальтЕвгений Шириков,
    Роман Никитин,
    Иван Васильев,
    Александр Осинин
  • КормилицаАлла Кожевникова,
    Галина Павлова
  • Брат ЛоренцоВладимир Дяденистов
    заслуженный артист России
  • Князь ВероныБогдан Вивчаровский
    заслуженный артист России
    Глеб Драчёв
  • Синьор КапулеттиАлександр Трофимов
    заслуженный артист России
    Глеб Драчёв
  • Синьора КапулеттиНаталья Улейская
    заслуженная артистка России
    Татьяна Ворончихина,
    Анастасия Яковенко
  • Синьор МонтеккиАлександр Кавин
    заслуженный артист России
  • ПослушникГлеб Драчёв,
    Александр Осинин,
    Иван Васильев
  • Парки, богини рока:
  • Виктория Барканова, Светлана Муратова, Наталия Журба, Анастасия Яковенко, Ольга Красных
  • Жители Вероны:
  • Татьяна Ворончихина, Наталия Журба, Ирина Полевская, засл. арт.  России Наталья Улейская, Анастасия Яковенко, Иван Васильев, Глеб Драчёв, засл.  арт.  России Владимир Дяденистов, Евгений Шириков
  • Большинство экономически грамотных людей знают — репертуарный театр в принципе не может быть самоокупаемым и объективно нуждается в финансовой поддержке. Правительства многих стран мира расходуют на эти цели весьма значительные бюджетные средства и стимулируют создание дружественного к искусству законодательства.

    В современной России театры столкнулись с иной, новой политикой экономических ведомств — меньше бюджетных средств и больше ограничений в их использовании. В итоге — избыточный казначейский контроль и отмена ряда налоговых льгот. А в нынешнем году Государственная Дума под сильным нажимом Правительства признала утратившими силу все статьи Основ законодательства о культуре, где были зафиксированы финансовые обязательства государства. Власть тяготится своими обязательствами, и раздаются голоса о сокращении сети театров.

    Теперь же новая напасть. Правительство решило реформировать весь бюджетный сектор — это минфиновские «Принципы реструктуризации бюджетного сектора в Российской Федерации в 2003/2004 гг. и на период до 2006 г.» и специальное постановление Правительства «О мерах по повышению результативности бюджетных расходов» (№ 249 от 22 мая 2004 г.). Смысл указанных документов простой. Во-первых, число таких учреждений надо сократить. Во-вторых, не все оставшиеся организации смогут рассчитывать на гарантированное бюджетное финансирование, многие будут получать бюджетные деньги лишь на основе договора за выполнение конкретной работы.

    Чем же это грозит театрам?

    Сначала о «бюджетировании» — планировании и выделении бюджетных средств под конкретный результат. В основе новой процедуры лежит старая, но не менее вредная для творчества «сдельщина». Что можно планировать театрам? Хорошо, если дело ограничится только социально значимыми количественными показателями в виде контрольных цифр, как это было в начале 1990-х годов. Но где гарантии, что, войдя во вкус, власть не примется реформировать творчество? И тогда возможен самый худший сценарий — все вернется к 60-м годам «советского века», когда в условиях цензуры театры вынуждены были планировать свою деятельность в соответствии с указаниями вышестоящих инстанций и отчитываться по всем показателям. Если данный прогноз сбудется, то это уже будет настоящая реставрация порочной практики, от которой отечественный театр так трудно уходил последнюю четверть века.

    Дело не только в прогнозах, но и в текущих нормативных актах, которые приняты или готовятся к принятию. Среди них важнейшую роль играет пакет законов «о реорганизации государственных и муниципальных учреждений социальной сферы», проекты которых затрагивают коренные интересы театров. Принятие указанных законов означает возможность преобразования государственных и муниципальных театров либо в автономные учреждения (АУ), либо в государственные (муниципальные) автономные некоммерческие организации (ГМАНО), либо в хозяйственные общества. Причем по замыслу реформаторов выбор этот будут осуществлять не сами театры, а органы исполнительной власти.

    Суть преобразования театров в хозяйственные общества или ГМАНО — их приватизация, ибо в данном случае допускается передача имущества театру на праве собственности. Но собс твенность на здание обернется, вероятней всего, требованием самоокупаемости, для обеспечения которой придется жертвовать репертуаром и самой художественной программой театра. Хотя здесь реален и иной сценарий: в собственность передадут не здание театра, а другое, не столь значимое для его существо вания, имущество.

    Если театр будет преобразован в автономное учреждение, то имущество ему будет передано в оперативное управление, бюджетное финансирование будет осуществляться на основе договора с учредителем, а доходы поступят в самостоятельное распоряжение коллектива. При этом высшим органом театра станет попечительский совет, в состав которого войдут представители исполнительной власти и общественности, но не работники самого театра. Функциями попечительского совета станут: заключение трудового договора с руководителем театра, рассмотрение плана финансово-хозяйственной деятельности и отчетов о его исполнении, рассмотрение годового бухгалтерского баланса.

    Как прокомментировать эту организационно-правовую форму? Конечно, она лучше ГМАНО. Но и она содержит ряд положений, несовместимых с жизнедеятельностью театра.

    Во-первых, попечительский совет. В нашей стране кто рассматривает план, а тем более от чет о его исполнении, тот реально и руководит. Для театра это просто губительно.

    Во-вторых, финансирование театра на основе договора с учредителем. Это прямой возврат к 60-м годам, только в худшем варианте, потому что, в отличие от советских времен, теперь у учредителя не будет обязательств заключать такой договор.

    В-третьих. Ни при каких обстоятельствах нельзя творческий коллектив лишать права выбора формы его существования.

    И последнее. Если театр останется в нынешней форме государственного (муниципального) учреждения, то ситуация становится совсем плачевной. В дополнение ко всем другим бедам минфиновской реструктуризации бюджетного сектора над театрами навис настоящий дамоклов меч бюджетозамещения. Это означает, что в самое ближайшее время начнется настоящее «раскулачивание театров» — у них будут изымать доходы, заработанные в результате использования своего творческого, интеллектуального потенциала. Произойдет это очень просто — если театр сам заработал какие-то дополнительные средства или получил их от спонсоров, то на эту величину ему будет уменьшен размер бюджетных ассигнований.

    Таков замысел экономических ведомств.

    Наша позиция — признавая необходимость изменений в бюджетной сфере, мы настаиваем, чтобы новые нормы законов отражали специфику сферы культуры и, в частности, театральной деятельности.

    СТД России,
    22 ноября 2004 года

    24 ноября 2004 года состоялась встреча представителей театральной общественности с Германом Грефом, министром экономического развития и торговли. На встрече присутствовали Председатель Союза театральных деятелей РФ Александр Калягин, художественные руководители театров — Валерий Гергиев, Марк Захаров, Константин Райкин. Встреча была организована Денисом Молчановым, директором департамента массовых коммуникаций, культуры и образования, по поручению Председателя Правительства Михаила Фрадкова.

    Связавшись с представителем Министерства финансов, Герман Греф твердо пообещал театральным деятелям, что в 2005 году никаких изменений, которые бы ухудшили положение театров России, принято не будет: по-прежнему сохранятся внебюджетные счета, останется в силе право театров самостоятельно распоряжаться заработанными средствами. Он сообщил, что разработка законопроектов по введению новых организационно-правовых форм для государственных и муниципальных некоммерческих организаций, включая театры, будет вестись совместно с представителями Союза театральных деятелей РФ — чего и хотела добиться театральная общественность своим обращением.

    22 ноября 2004 года.
    Москва. СТД РФ

    Прощаясь, Герман Греф, который является еще и председателем попечительского совета МХТ им. А. П. Чехова, сказал: «Вредить театру — это то же самое, что заниматься членовредительством».

    P. S. 26 ноября 2004 года. Частное письмо из Москвы в «ПТЖ»

    Теперь, полагаю, они задумаются, перегруппируются и зайдут с другой стороны. Нам нельзя терять темп и завоеванное. И нужно сказать не стесняясь, что, объединившись и забыв о художественных и личных привязанностях, пристрастиях и обидах, мы все-таки чего-то добились, что сработала корпоративная солидарность против непродуманного действия. Нам нельзя этого потерять. И еще: малюсенькая часть общества (театральные деятели) снова оказалась способна в этих условиях остановить законопроекты, разрушающие корневую систему репертуарного театра. (Хотя надо многое менять, но не так, не топором под корень. Сад надо оставить.) А попутно закрыли собой и образование, и больницы, и науку… (Как пример: можешь себе представить главврача какого-нибудь медцентра (например, Давыдова — это центр на Каширке) с руководящим им Попечительским Советом?) Прикрыли, правда, на какой-то период. Но если нам удастся написать для театров разумный документ совместно с Минэкономразвития, то это будет хорошо для науки, образования и здравоохранения.

    Басилашвили Олег

    Понимаете, реформы состоят из букв алфавита — от А до Я. В Прибалтике, Польше или Чехии все сделали от А до Я, а у нас Егор Тимурович Гайдар успел произнести только «А» и «Б» — и его сняли. Потому мы так сейчас и живем, что люди, находившиеся у корыта и лишавшиеся в результате реформ своих гигантских благ, устранили его и приостановили процесс. Недаром свою последнюю статью Гайдар назвал: «Реформы окончены. Забудьте». И сейчас мы ввергаемся в ту же систему, от которой ушли. Только персонажей у корыта прибавилось. Они использовали те блага, которые создали Ельцин и Гайдар… Вот вам простейший пример. Частная собственность. Необходимо было создать слой богатых людей, владельцев, которые платили бы налоги и кормили страну. Но одновременно с этим необходимо было создать антимонопольную систему, при которой один промышленник не мог бы договариваться с другим — скажем, о ценах на бензин. В Америке такой сговор карается тюрьмой. А наши договариваются. И когда Гайдар после своих первых реформ предложил антимонопольный закон — он был убран и пришел Черномырдин, который из простого прораба стал миллиардером на посту премьер-министра. А такие люди, как Щекочихин, Старовойтова, Маневич, Сахаров и многие другие… Где они? И народ потерянно тыркается и понимает, что тыркаться не за кем. И опять начинается апатия, которую мы уже проходили. Мы уже проходили это: запреты, единомыслие, позорные митинги. Все эти тоталитарные приспособления привели к развалу гигантской страны. А народ больше не выдержит, не только страна развалится — русский народ перестанет существовать вообще.

    Когда я был депутатом, мы стали разрабатывать закон о культуре, о котором все теперь забыли. В частности — не менее 2% от бюджета — на культуру. Утверждено подписью Президента. Не выполнялось никогда. Городской бюджет — не менее 6%. Не выполнялось тоже. Конечно, государство не может содержать 600 театров. Но надо действительно оставить несколько театров-Домов, национальное достояние, а остальные отпустить. Тем, кого отберут, даются гранты, туда стекаются лучшие силы. Театры-маяки. Их должно быть немного. А остальные отпускаются.

    Но у нас же нет спонсорских законов, как на Западе, сейчас театры выбросят на неподготовленную почву. Когда-то мы эту базу подготовили, но благодаря восстанию Хасбулатова и Руцкого закон этот погиб под сукном, его даже не обсудили в первом чтении. Там был пункт о меценатстве, о льготном налогообложении. Тут не надо изобретать велосипед и даже брать пример у Запада. Все это было в России. Купец Елисеев, последний почетный гражданин Москвы, много жертвовал на церкви, на искусство. Звание не только снижало ему налоги, за меценатство он получил огромный надел земли. А пустой земли в России навалом, это гигантское богатство, которое мы еще не подсчитали! В общем, этот закон погиб, а когда к нам в БДТ приехал Черномырдин на собрание творческой интеллигенции, вставали наши робкие творцы, просили копейки, — я встал и сказал: «Вы разговариваете с нами, как будто вы из собственного кармана унизительно бросаете деньги Петрову или Мыльникову, а есть закон, он подписан Президентом. Вы же сидите за столом Гайдара, найдите в правом ящике!» Он даже удивился: «Вы кто такой?» Кстати, тогда Ельцин подписал еще один прекрасный закон: все блага, которые выделяются культуре на переходный период. Он вообще начал собирать новую страну, поэтому его и опоили, и обкололи. А сейчас действительно грядет ужас акционирования. Вот бандит Иван Иванович, убил шестьсот человек, он будет хозяином театра и будет платить артисточкам по миллиону за стриптиз. Так и будет. Не в БДТ, так в других театрах. Да Борису Николаевичу памятник поставить, он сделал столько, сколько Плеве в свое время не сделал! Но одно дело издать закон, а другое — подзаконные акты. Когда Гайдар предложил ипотеки, тут же его убрали, а сейчас-то что их пропагандировать? И когда я выступил в защиту Егора Тимуровича, меня чуть не убили у Спасской башни люди с красными флагами. Кормушка! Пожрать бесплатно! Нет, мы много сделали тогда в плане законов. Обратите внимание, театр сейчас цветет, а кино только начинается. Почему? Потому что тогда Армен Медведев сказал — исключите кино из ваших законов. Поэтому все законы были направлены на театры и музеи. И смотрите, как расцвели Эрмитаж, Русский музей.

    Мы разработали тогда закон о цирке, театре и концертной деятельности. Театры были там поделены на коммерческие и некоммерческие. Но вся эта придуманная нами система похерена, на месте театров скоро будут казино. Все это, к большому сожалению, проистекает от того, что мы — и Дума, и правительство, и Президент — не понимаем ключевого значения культуры для развития страны. Единственный человек, который понимал, — Ельцин, он сказал: «Россия будет возрождаться с культуры», — и выделил нас в отдельную комиссию (а не вместе с туризмом).

    А теперь? На 300-летие Петербурга было совещание в Большом Белом тронном зале Эрмитажа. Съехались губернаторы, Президент, и я был приглашен. Выступали губернаторы, говорили о том, что культура — это хорошо и надо улицы подметать, я попросил слова на две минуты. В руках у меня была тоненькая золотая книжечка. Пять страниц. Декларация о культуре, подписанная Дмитрием Сергеевичем Лихачевым по моей просьбе. Там черным по белому написано все, что нужно делать, чтобы сохранить и умножить российскую культуру. Он мечтал, чтобы под этой декларацией подписались все члены Думы, европейские коллеги… В Белом зале я прочел последнюю строчку: «Существование отдельных государств и целых наций вне культуры — совершенно бессмысленно». И сел. Как вы думаете, кто-нибудь, включая министра культуры г-на Швыдкого, подошел ко мне поинтересоваться этой книжечкой?.. Всем до фонаря! А культура — то единственное, что может постепенно сплотить народ.

    Михаил Сафронов, директор Свердловского театра музыкальной комедии

    Что касается реструктуризации бюджетной сферы, то этот процесс вызывает у меня много сомнений — не раз это все было. До сих пор в документах, которые представлены, нет правил игры. Кто-то хочет одного, кто-то — другого… Мы все время добиваемся от властей, чтобы было понятно, как мы должны работать. То, что предлагается сейчас, на разных территориях будет развиваться и восприниматься по-разному. Нет единого чтения. Надо вступить в разговор с организациями, которые стоят у руля реструктуризации, и договориться об общем языке. Не могут быть сегодня в Свердловске зарплаты одни, в Челябинске другие, в Перми третьи, в Башкирии четвертые. Да, мы разные субъекты, у нас разный потенциал промышленный и культурный, но люди, их труд не могут в пятистах километрах друг от друга оцениваться по-разному. Нам кажется, что наступил момент, когда надо поговорить с органами культуры, поговорить с нашим учредителем…

    Борьба не за то, что кого-то приватизируют, а кого-то нет. Борьба идет за то, чтобы зрители получали полноценный творческий продукт, который мы сегодня не можем создать — то казначейство, то финансовые органы меняют требования. Мы не против перемен, жизнь идет, и надо меняться, но сейчас финансовые документы месяцами лежат без движения. Какой театр может выдержать, когда каждую копейку считает, представляет для оплаты, а ее нет по два месяца. Мы должны научиться разговаривать, мы хотим быть понятыми…

    Вячеслав Кущев, директор Ростовского государственного музыкального театра

    Вообще, ко всем реформам я отношусь отрицательно. Перемены происходят и происходят, а мы часто не понимаем их смысла. Я, например, не понимал реформ, которые были после 1990-х годов. Казалось бы, ну дождались, вот он, свободный театральный процесс, он идет, и для чего его вгонять в какие-то сложные финансовые отношения, которые мешают главному: сцене, жизни артистов, и без того очень и очень непростой. Зачем сейчас реформы? Честно говоря, внятного объяснения я ни от кого не услышал.

    Что касается нашего театра, то сейчас мы живем в более или менее сносных условиях, хотя они стали значительно хуже тех, которые были четыре года тому назад. И вот опять говорят: будут новые реформы. Кому они нужны? Театру? Нет. Проблемы собственности? Но нам эти проблемы менее всего сейчас интересны. Улучшить театральный процесс эта реформа не может. Потребуются колоссальные усилия, чтобы все перестроить, и будут поломанные судьбы, поломанные души людей.

    Ну не хочет государство нас содержать — скажите прямо: оставляем пять театров — и мы будем думать, как выжить. А сейчас опять эти три проекта — не два не полтора. Ясно, что две предложенные модели не подходят, а третью надо еще отвоевывать…

    Людмила Намсараева, директор Бурятского академического Театра оперы и балета (Улан-Удэ)

    На мой взгляд, достижением было постановление 1999 года, которое в какой-то степени закрепило стандарты бюджетного финансирования и было построено по демократическому принципу. Но все эти годы, когда театрам была дана самостоятельность, сохранялась и ситуация, когда государство почти их не поддерживало. Самое главное, что в бюджетной политике театры остались на остаточном принципе финансирования. Статья постановочных расходов фактически не выполняется. Деньги мы получаем только на зарплату, а на постановочные расходы малую часть, и то в последние два-три года. С 1999 по 2002 год мы существовали без дотации на постановки. На руководителе персональная ответственность за деятельность театра, за здание, за коллектив, за жизнь и здоровье людей.

    Сегодня из главных проблем — проблема взаимоотношений с казначейством. Формируя бюджет 2005 года, нас уже заставляют представить полную смету расходов и доходов на всю деятельность театра. Как мы можем знать свои расходы, когда спектакль не предполагает фиксированной стоимости? Трата любого рубля без казначейства, без минфина, без контрольно-регулирующих органов сейчас невозможна — это неприемлемо для творческой организации.

    Очень печально, что до сих пор так и не рассмотрели Закон о театре. Он необходим, потому что даст нормативно- правовые параметры для деятельности.

    Разрушить можно одним махом, а восстанавливать… Закрываются филармонии, расформировываются оркестры, театры часто идут на поводу репертуарных пристрастий публики. Разве это в интересах государства?

    Борис Ротберг, директор Омского музыкального театра

    Я архиотрицательно отношусь к реформе. Театры только-только начинают вставать на ноги после того развала, который был. Только-только начинают оживать регионы. Совсем недавно начали давать деньги на постановочные расходы, этого года три назад не было, надо дать укрепиться театрам, регионам и после этого начинать реформы. Такое ощущение, что театры сегодня живут вопреки государству, которое старается их сбросить. Наши здания купят, и, если сегодня реформа будет, через два-три года у входа в бывший театр будет висеть красный фонарь. Губернаторы содержать театры не смогут — не будет денег. Ведь и сегодня во многих регионах зарплату платят неаккуратно, денег вообще нет, и губернаторы мечтают нас сбросить, а государство дает манок.

    Я бы сделал иначе — сначала надо создать законы о спонсорстве, о меценатстве. Раньше при царе давали дворянские звания, земли за спонсорство, а сегодня — дулю с маком. Вот когда эти законы будут, можно начинать ремонт.

    На своем веку я прошел много реформ — и все впопыхах, все бегом, и что толку? Не нужен сегодня государству театр. Не нужен. А государство без культуры — это нуль, и все это прекрасно понимают, но — увы. Я вот удивляюсь, как можно создавать законы, начинать реформы, не посоветовавшись с практиками. Ужас в том, что реформы учитывают, как живут Москва, Питер, большие города. А как живет провинция, реформаторы не знают. Никто из провинции не участвовал в разработке новых программ.

    Да, контроль над бюджетными средствами должен быть, но умный. А что сейчас? Ведь на спектакль бывает нужен такой реквизит, как чай, кофе, еда какая-нибудь, — все в смету не вставишь. Или мы создаем спектакль, отдаем договора в казначейство, а они могут два месяца рассматривать покупку двух катушек ниток… Они вроде бы правы, они стоят на защите бюджетных денег, но это возврат к советской системе, когда всякие лимиты были…

    Владимир Юдельсон, директор Музыкального театра Кузбасса (Кемерово)

    Мы все время наступаем на одни и те же грабли. Я глубоко убежден, что это признак нашего менталитета: мы никак не можем создать законы, по которым можно жить. Поэтому каждый раз каждый закон трактуется как угодно. Сколько бы мы и чего ни реформировали, самое страшное в том, что региональные театры будут зависеть от региональных лидеров. Как они будут относиться к театрам, так театры и будут жить. Я заговорил о законе, потому что он ничего не обеспечивает — завтра придет другой губернатор, и у него отношение будет другое, и он законно задушит театр. Этот законно его любил, а тот законно задушит. Один будет спрашивать, почему вы именно этот материал выбрали, другой не будет спрашивать. Вот в Красноярске — после Лебедя пришел Хлопонин и много чего отменил. Что за ситуация, когда приедет барин, нас рассудит и каждый раз с ужасом ждешь, что придет другой губернатор — и все… Не каждый губернатор является государственным человеком…

    Мало того, все приходящие в театр лидеры посещают либо премьеру, либо какое-то событие, которое руководство театра специально обеспечивает зрителем. У них остается полное ощущение, что у нас аншлаги каждый день. А, например, Кемерово — город в 500 тысяч населения, и примерно с третьего спектакля начинаются проблемы со зрителем, независимо от того, хороший спектакль, плохой или замечательный. Раньше считалось, что семь процентов — это публика, которая приходит на кассу. Семь процентов для Кемерово — это 35 тысяч. У нас 800 мест, значит, порядка сорока аншлагов нам обеспечено без уполномоченных. Якобы. На самом деле ничего такого нет.

    Вот Швыдкой обижается, когда его называют или называли министром Садового кольца, потому что министр, будучи прекрасным театроведом, не понимает, что театры при определенных условиях начнут задыхаться. И то, что хорошо Зевсу — театру Райкина, например, или Современнику, для нас смерть.

    Вот у нас Новокузнецк рядом, в котором найти спонсоров легче, чем в Кемерово. Это определяется тем, какие предприятия здесь находятся. Несколько лет назад задыхались угольщики и металлурги, и в Новокузнецке было хуже, чем у нас. А теперь задыхаются химические предприятия, Кемерово задохнулось. И не найдешь легальной поддержки. А черная экономика не будет светиться. Нет законов о спонсорстве, меценатстве. Хотя русское меценатство было основано на чести, и, может, в силу этих традиций сейчас у нас ситуация стала меняться к лучшему.

    Юрий Гвоздиков, директор Красноярского театра музыкальной комедии

    Я так понял, что театрам дадут возможность зарабатывать. Но при этом все заработанное будет проходить через казначейство, и на эту сумму будет сокращаться бюджетное финансирование. Глупость, глупость и еще раз глупость. Ну скажите, какой интерес мне, руководителю театра, хлопотать с арендой, работать со спонсорами, если эти деньги будут уходить в казначейство и дотация будет сокращаться? Какой смысл зарабатывать в поте лица, если я, ничего не делая, буду получать ту же сумму?

    Сейчас все, что я зарабатываю, уходит в казначейство. По положению вроде они должны мне что-то возвращать, но никто ничего не возвращает, казначейству виднее, как расходовать эти деньги. Зарабатывать смысла нет. Я должен расписывать декорации мягкие и декорации твердые. А откуда я знаю, какой спектакль, какой художник как решит? В конце сезона у меня еще ни макета нет, ни художника. У меня только есть название, которое я хотел бы поставить. А мы должны уже на весь год расписывать стоимость проекта. Как заявляет начальник управления культуры, мы должны дать обоснования и выразить уверения в успехе. Но почему-то не каждый спектакль успешен, и не только у меня. Бывает, спектакль не находит своего зрителя, и зачастую это не зависит от затрат и даже от качества спектакля. Не часто бывает, когда все удается. Но от нас сегодня этого требуют.

    Я считаю, что политика нашего правительства антитеатральна и антинародна в своей сути.

    Янина Кадочникова, директор Екатеринбургского ТЮЗа

    Что особенно возмущает? Мы, общество, содержим чиновников и потому вправе не просить, а требовать от них выполнения социального заказа по культуре, по театру.

    На государство надеяться уже не приходится, значит, надо будоражить общество и поднимать общественное мнение. Нельзя сегодня принимать условия так называемой «реформы», мы не погибнем (здание, люди), но погибнет содержание нашего дела.

    Если государство оставит нас без поддержки, в надежде на прибыль, которую мы должны извлекать из здания, из огромного помещения нашего ТЮЗа, я, естественно, смогу днем и ночью выжимать деньги — от дискотек до аукционов, — но что останется от театра? Малый зал на сто человек и десять человек труппы? Все! Любой меценат, который вложит деньги, никогда не поймет, что просто так на театр можно отдать 10–15 млн и не ждать возврата средств. Есть такие люди? В нашей области я не знаю ни одного.

    Закона о театре нет, хотя мы слышим о нем десять лет. Закона о спонсорском налогообложении нет и не будет. Что это за реформа? Это беззаконие — выбрасывать театры, не обеспечив их нормативными актами и приравняв ко всему, что находится в бюджетной сфере. На что надеяться? На местную власть? Дай Бог, чтобы нами руководили люди, у которых правильные человеческие мозги. А если случится, что — нет?

    Мы и так много зарабатываем, просто превратились в машину по зарабатыванию денег. Дотации катастрофически не хватает, и, чтобы не терять статусности, по-прежнему давать пять премьер в год, иметь возможность ставить хорошей режиссуре, поддерживать молодых и приглашать мастеров, творить, экспериментировать, не закрывать Малую сцену, ездить на международные фестивали и так далее, — мне приходится еще зарабатывать 8–9 млн.

    Сегодня я рассчитала уже свой театр — на случай, если мы должны будем выживать сами, если мы лишимся гос. бюджета, будем платить налоги и содержать здание. Получилось, что для того, чтобы продержаться на сегодняшнем уровне, детский билет мы должны продавать по 1000–1500 руб. Это будет смерть «Каштанке», смерть Шекспиру, смерть искусству. Погибнут все — от Чехова до Коляды. У нас уже рыдает труппа, куда денется армия артистов, ведь они не токари и слесари, их честь и достоинство в том, что они не умеют ничего, кроме как работать на сцене, пусть и за гроши. Погибнут и цеха, целые династии, цеха не могут жить на такие гроши, но они волнуются оттого, что будет еще хуже и они окажутся бомжами.

    Государство должно давать нам заказ на воспитание чувств и политическое самосознание. Без этого общество не двинется никуда. Чиновники не понимают, что раз в пять лет театр переживает спад, потом снова подъем. Сколько ни работаю — им плевать, подай плановую загрузку зала 80% — и все.

    Буквально вчера шесть театральных руководителей театров Германии приезжали к нам: были и критики, и режиссеры, и директора. Они, выпустившие уже книгу о российском детском театре, приехали посмотреть и поучиться, понять, как в этой пучине мы сохраняем театр. Порази лись нашим спектаклям. А мы не сохраняем, мы губим.

    На собрании в начале сезона я успокаивала коллектив: если нас выбросят — будем что-то вместе придумывать, выкручиваться. Ведь наверняка — выбросят, как выбрасывали все и вся. Мы никогда не были так унижены государством, как сейчас. За свое дело, за свою любовь к театру.

    Двенадцать лет назад прошел театральный эксперимент, это тоже была реформа — и к лучшему. Но три последних года, когда нас посадили на казначейство и приравняли к банно-прачечным комбинатам и надо отвечать за каждую катушку ниток, а артисты получают 1200–1500 руб. по тарифной сетке, — это позор.

    Двенадцать лет назад, когда я сделала красное освещение театра, все смеялись: ты что делаешь? А теперь, когда подсветка уже перегорела, нас заставляют превращать театр в заведение под красным фонарем.

    Алексей Песегов, художественный руководитель Минусинского драматического театра

    Получается, что либо театр будет частным, либо его будет контролировать государство и финансировать столько спектаклей и те названия, которые сочтет нужным, что уже происходит в Красноярском крае! Я должен обосновывать, почему именно эти названия взял в репертуар. Возвращается наше доброе советское подцензурное время, мне говорят: «Даем вам 500 тыс. на три спектакля», — и спрашивают, почему я ставлю «Аленький цветочек», а не «Кота в сапогах». Я обосновываю, вру и изворачиваюсь, мы разбиваем эту сумму — 500 000 — на три спектакля… Это все — кошмар!

    Георгий Исаакян, директор и художественный руководитель Пермского Театра оперы и балета

    Только что три недели я ездил по Соединенным Штатам, по самым крупным театрам (Нью-Йорк, Сан-Франциско, Вашингтон, из крупных театральных центров в стороне остались только Чикаго и Бостон). Что происходит? Во-первых, все эти рассказы про самоокупаемый американский театр, которыми нас кормят, — чистое вранье. Точно так же собственные доходы составляют в них 30–35%, а в самых крупных театрах — 40%. Больше не бывает. Там просто соотношение цифр другое, потому что там доходы другие, но в процентном соотношении — все то же, что и у нас.

    Дальше начинается: у нас остаток покрывает государство, у них — частные пожертвования. Но это тоже только обман ума — там государство просто не собирает налоги с этих частных спонсоров: отдавайте в театр, а я вам эти налоги прощу. То есть это тоже государственная политика. Собственно говоря, это просто дополнительная головная боль для театров: все мои американские коллеги жалуются, что они с раннего утра до двенадцати ночи бегают по этим фондам, приемным спонсоров и собирают деньги.

    Но! Вот с чем они сейчас столкнулись, и эта катастрофа ожидает нас. Вся эта отстроенная система благотворительности на сегодняшний день перестала работать, потому что перестала работать мотивация. Мы стали выяснять — а в чем дело, что за мотивация была в тот период, когда система работала? Выяснилось, что у первого поколения филантропов, которые закладывали основы этой системы благотворительности, были два мотива: быть хорошим гражданином своей страны и чувство вины за то, что они награбили (понятно, что любое нажитое состояние — результат грабежа). Но первое поколение филантропов умерло, нет ни первых Рокфеллеров, ни первых Дюпонов, ни Фордов. Второе поколение, их дети, которые воспитывались этими людьми, тоже ушло. В корпорации пришли новые менеджеры, молодые зубастые ребята, у которых нет никакого чувства вины. Они родились, когда все было уже поделено, они никого не грабили, не душили, не разоряли — и мотива вины у них нет. Мотива быть гражданином тоже нет по одной простой причине: любой менеджер трансконтинентальной корпорации живет в боингах и пятизвездочных отелях, он живет в отеле Хилтон в Вашингтоне или в отеле Хилтон в Венесуэле — и не чувствует никакой страны, никакого общества, никакой ответственности, он вообще не гражданин. И тогда возникает следующая история. Льготное налогообложение распространяется на все общество. Вот я прихожу в приемную с проблемами театра, а рядом со мной приходит человек из онкологического центра — и, конечно, деньги дают онкологическому центру, потому что это святое: дети, больные раком. И все искусство Америки на сегодняшний день накрывается. Они расформировывают симфонические оркестры, они распускают балетные труппы, заколачивают крест-накрест театры. А нам вешают лапшу на уши, что эта хрень работает. Она не работает! И надо всего лишь открыть глаза и посмотреть.

    Сейчас происходит простая история. К культуре и искусству относятся как к непрофильным активам, а поскольку теперь у власти бизнес, они пытаются относиться к этому как к некой бизнес-структуре. Я все время твержу: перестаньте относиться к этому как к бизнесу, это не доходный дом, это всегда было убытком, и ЛЮБОЕ общество это всегда понимало, в связи с чем и составлялись эти схемы: или государственной поддержки, или поддержки театра через льготы для филантропов… То есть всегда были формы поддержки искусства, оно само не выживает, оно ВСЕГДА тратит больше, чем зарабатывает, потому что оно нематериально. А поскольку для бизнес-мышления, доминирующего в обществе, это «непрофильный актив», оно делает то, что любая корпорация делает с непрофильными активами: она их продает, освобождается от них — и на этом разговор заканчивается. Нам говорят — давайте попробуем. Что пробовать, когда мировой опыт показывает: при такой ситуации театры не выживут. Они начнут торговать телом, открывать внутри своих зданий казино (мы же прошли уже через мебельные и автомобильные салоны в фойе, аквариумами торговали…). Все рассказы о том, что найдутся какие-то люди, которые акционируют эти театры, — блеф. Какой вменяемый бизнесмен будет вкладывать деньги в убыточное предприятие? Из всех видов театра в мире доход приносят только два. Первый — Бродвей. Он потому и называется Бродвей, что существует в единственном месте в мире — в Нью-Йорке, между 42 и 46 стрит. Нигде больше Бродвея нет, в Москве «Бродвей» не прокатил, ни один из этих мюзиклов, привезенных в Москву, не отбил затрат. Это невозможно. Второй опыт прибыльного театра — стриптиз-бар. Все. Никакой драматический театр, никакой детский, а особенно музыкальный, не выживут в системе, в которую нас ввергают, тем более мы имеем дело с нищим, люмпенизированным обществом нашей страны. «Почему вы зарабатываете так мало?» — спрашивают нас. «Извините, а почему у вас граждане получают так мало?» Да, в Америке цены начинаются с $ 20, у меня они на этой цифре заканчиваются. Я физически не могу назначить больше. Тогда, говорят, давайте уничтожим репертуарные театры. Давайте. А что вместо них? Нерепертуарный гораздо более затратен. Если это сезонный театр — это 6–7 премьер в год новой продукции, контрактная система, которая заведомо дороже, нежели зарплаты, все части театра должны быть арендованы…

    Нам говорят: западная система театра. Нет единой западной системы! Есть немецкий, французский, американский — и везде все устроено по-разному. В Европе — мощнейшая государственная поддержка. Замечательная история. В Сан-Франциско я встречаюсь с генеральным менеджером тамошней оперы. Он спрашивает: как вы устроены? Я рассказываю: оркестр, опера, балет. «Как? — говорит. — Я уже сколько лет не могу добиться, чтобы было именно так, все время нестыковка планов и расписаний, потому что у нас отдельно существует менеджмент оперы, отдельно — балета, отдельно — оркестра, которые не могут между собой договориться».

    То есть мы обладаем лучшей системой, чем они, но при этом мы ее разрушаем и идем к той системе, которая не работает, чтобы понять, что она не работает! Да, наше государство не столь богато, чтобы содержать всю эту ораву. Так давайте сформулируем направления нашей культурной политики. К примеру, мой театр занимается шестью направлениями работы: сохранение классики, создание модерновых спектаклей, работа с малообеспеченными слоями населения, работа с детьми, международная программа и участие в фестивалях. Давайте определим, какие из этих направлений приоритетные, а какие нет. Пусть они и содержатся государством, потому что они нужны обществу, а на остальные я иду и ищу деньги. А не нахожу — сам виноват.

    Мы все время вынуждены говорить какие-то банальности и очевидности. Например, что вся беда в отсутствии культурной политики и точки зрения государства на культуру. Государство не понимает, что культура — единственный способ сохранения идентичности этого государства и целостности его. На самом деле весь вопрос в государственной политике. Как житель этой страны, я должен идентифицировать себя на четырех уровнях: как житель этого города или региона, как житель России, как часть европейско-христианской цивилизации и как часть мировой системы. Всем этим я могу ощутить себя только через культуру: не через спорт, не через экономику. Все остальное — это животное: они строят дом, заботятся о потомстве, но в этом нет человеческого. Человеческое есть только в культурной идентификации. И если государству небезразлична история распада страны, то собрать ее можно только одним: человек должен идентифицировать себя, придя в театр или раскрыв книгу Пушкина.

    Александр Калягин, народный артист СССР, Председатель СТД РФ

    Важно, чтобы в создавшейся ситуации прозвучали голоса тех, кому доверяет нация. СТД инициировал собрание театральных деятелей и провел его 10 ноября не для того, чтобы выпустить пар. Надвигающиеся преобразования заставляют нас выработать стратегию, которой СТД будет следовать до конца. Главная цель — наладить прерванный диалог с властью. Хотелось бы, чтобы г-н Греф был председателем попечительского совета не только одного театра, МХАТа им. Чехова, но многих театров… Обидно, что наши родные министерства заняли такую позицию. Мы приглашали для встречи А. С. Соколова, но его нет, позиция ФАК, изложенная М. Е. Швыдким, мягко говоря, поражает. Он намекает на то, что Союз ничего не делает и только просит. Это не вполне так, мы выступали с инициативой Парламентских слушаний по вопросам театра, Закона о театре, который помог бы многое отрегулировать. Мы были инициаторами проведения театрального Форума в 1999 году, принятия Положения о театре в новой редакции. Я не буду перечислять все. Г-н Швыдкой утверждает в печати, что мы питаемся слухами и домыслами, но А. Рубинштейн и Е. Левшина выступали с документами в руках, правда, добытыми нелегальным путем. В этом-то и дело, что все законы вырабатываются в тайне, без нашего участия. Если Михаил Ефимович допускает в печатных высказываниях столько неточностей, то доверия не вызывают и остальные его постулаты.

    Хочу подчеркнуть: если Правительство наплевательски отнесется к нашим предложениям, российский театр будет разрушен, случится большая беда в государстве. Мы не можем допустить, чтобы на театральных зданиях вместо афиш засверкала реклама казино или ресторана.

    Что нами предпринято? За подписью известных людей отправлено письмо Премьер-министру М. Е. Фрадкову с предложением встретиться и урегулировать разногласия и с просьбой не выносить до нашей встречи на обсуждение Правительства документы от Грефа. Ответа пока нет. Выработано обращение деятелей театра для публикации в прессе.

    Вопрос Радио «Свобода»: «После выступления на собрании театральных деятелей Константина Аркадьевича Райкина в его театре началась ревизия. Правда ли это и что происходит в театре?»

    Константин Райкин, народный артист России, художественный руководитель театра «Сатирикон»

    Не берусь утверждать, что это намеренная акция в ответ на мое выступление, может быть. Это странно совпало, но факт тот, что через два дня действительно началась ревизия. Эти факты находятся на странно близком расстоянии друг от друга.

    Геннадий Смирнов, заместитель Председателя СТД РФ по социальным вопросам

    Я еще не докладывал А. А. Калягину, но через два дня после первого собрания позвонили из Департамента бюджетного контроля и сказали, что хотели бы проверить СТД по использованию бюджетных средств и начать с его региональных отделений.

    Юрий Соломин, народный артист СССР, художественный руководитель Малого театра

    Со мной никто ни разу о реформе не говорил. Пока для меня все — слухи. Но я здесь потому, что это — жизнь наша, жизнь сотен и тысяч людей, которые живут в провинции. И если мы сегодня не поднимем этот вопрос и не потребуем сказать нам, отчего, почему, зачем и на какое благо делается то, что называется «реформой», — тысячи людей пострадают. Это первое.

    Почему, зачем? Никто с нами не посоветовался. На встрече Президента с представителями трех телеканалов задали вопрос: «Какой вы видите власть в стране?» И Владимир Владимирович ответил: «Я вижу ее сбалансированной на благо живущих». Так вот, чтобы сделать это — «на благо живущих», нужно, чтобы люди, отвечающие за реформы, слышали нас. Понимаете, слишком много реформ. И я не могу назвать ни одной, которая бы имела успех. А эта реформа коснется тысяч и миллионов — я включаю туда и зрителей.

    В 2006 году исполняется 250 лет с того момента, как императрицей Елизаветой Петровной был учрежден первый субсидируемый государственный русский театр. Наверное, это подарок к юбилею…

    Кирилл Лавров, народный артист СССР, художественный руководитель АБДТ им. Г. А. Товстоногова

    Я, мягко говоря, не очень силен в экономике.

    Я читал документы, о которых идет речь, которые готовятся в недрах властных структур, но для меня это китайская грамота, а беспокоят сами процессы, ко- торые сейчас происходят. Возникла какая-то странная ситуация, когда наша судьба решается без нашего участия. Это главное! Говорят, что будет перерыв между утверждением Правительства и отправкой в Думу, и в этот промежуточек мы можем воткнуть свои предложения… Но это несерьезно. Неизвестно, каким будет этот «промежуточек», а вопрос надо кардинально изучать, этим должны заниматься специалисты, экономисты театрального дела. Меня пугает, что реформы, которые происходят (я не сомневаюсь, что они продиктованы благими намерениями и действительно многое надо реформировать), не начинаются с Закона о театре. Это прежде всего.

    Почему все параметры нашей жизни определяются средней группой, в которую входят и стоматологические поликлиники, и театры, и библиотеки, и музеи? Каждая из этих сфер имеет специфические особенности и требует выработки определенного документа, касающегося именно театра, именно здравоохранения, а не чохом все — под одну гребенку. Мне кажется, что это, прежде всего, в интересах государства. Я убежден, что если подходить к искусству только как к обременительным пасынкам, которые сидят на шее государства, — это, мягко говоря, недальновидно. Мы знаем из международного опыта, что есть страны, скажем Англия, где благодаря консерватизму этой нации (и слава Богу!) сохраняются установившиеся отношения с театрами, с культурой. И английский театр великолепно живет.

    С другой стороны, есть страны, где это все пытались реформировать, — и постепенно из серьезного заведения театр превращается в лучшем случае в бульварный театр.

    В худшем он вообще исчезает и превращается в шоу. Это большая опасность, которая заставила меня приехать за 704 км. Этот вопрос волнует меня глобально: не потеряли бы мы великие достижения русского театра. Эти реформы в значительной мере направлены на то, чтобы ущучить неблаговидную финансовую деятель- ность каких-то театральных заведений. Могу сказать: воровать — это плохо, поощрять жульничество — тем более, какой-то порядок должен быть, но об этом надо думать совместно, начиная с Закона о театре. Вопрос «Петербургского театрального журнала»: «Александр Александрович, на съезде СТД, переизбираясь на должность Председателя, Вы заверяли театральное сообщество, что будете всячески продвигать принятие Закона о театре? Об этом говорят 10 лет, но воз и ныне там. На каком этапе эта деятельность заглохла?»

    Александр Калягин

    Об этом более точно может сказать мой заместитель Г. А. Смирнов. Мы все время стимулируем, спрашиваем, созваниваемся… В 1999 году инициировали проведение Парламентских слушаний проекта Закона, проект был внесен в Государственную Думу, а дальше чиновники, как это бывает, замотали дело. Нам объяснили, что специального Закона не надо, что все проблемы решаются в общем законодательстве, хотя незадолго до этого были приняты законы о музеях, библиотеках, кино и даже Закон о пчеловодстве. Наших лоббистских усилий не хватило. А министерство культуры заняло позицию «и нашим и вашим». Их понять можно, с правительством бороться несподручно. Как все решается в общем законодательстве — мы видим: в одну кучу валят театр, больницу, школу, стадион, Академию Наук… Надеюсь, что ситуация изменилась с принятием международных правовых актов.

    Марк Захаров, народный артист СССР, художественный руководитель театра «Ленком»

    У меня крайне субъективное ощущение, что реформы, которые проходят в последнее время, свидетельствуют о системном административном кризисе, в котором пребывают наше государство и общество. Не получается. Так бывает в игровых сферах, в спортивных, бытовых. Чересполосица. Переформировали Совет Федерации.

    Вчера выяснилось, что переформировали неправильно, нужно все обратно… Подсчитали количество льготников, кому нужно платить деньги вместо льгот, — оказалось, что расчеты Правительства расходятся: количество реальных, еще живых льготников на территории страны на несколько миллионов больше. Не буду касаться совсем уж острых проблем избирательной системы, а хочу сказать, что коль скоро был осуществлен грандиозный замах, и мы хотим (ну, не мы, а после нас…) построить демократическое общество (а есть люди отчаянной смелости, которые говорят о гражданском обществе), — так вот, для гражданского общества надо аккумулировать снизу потенциальную интеллектуальную энергию и постепенно провести ее вверх — для того, чтобы она оплодотворила всю государственную, общественную жизнь, а театр — это маленькая ее частичка.

    Наш СТД недвусмысленно заявил, что удивительно наше неведение того, что там собираются делать… Но если мы посмотрим последние реформы, то поймем: новые реформы собираются делать те же самые люди, что делали их и до этого. Люди из других стран не приедут, а эти, наши, могут принести много вреда. Я этого очень боюсь. Скорее бы прошла эта полоса и началась бы полоса, когда что-то стало получаться…

    Генриетта Яновская, главный режиссер МТЮЗа

    Я пытаюсь понять: почему, зачем, с какой целью это делается сейчас и что хочет Правительство именно тогда, когда баррель нефти имеет невероятно высокую цену и дело не в деньгах?

    Реформирование театра необходимо, но работников театра не спрашивают. Может быть, дело в том, что театр направлен на развитие духовного уровня общества? Может быть, именно это сегодня лишнее и ненужное? Может быть, нужно выхолащивание духовного потенциала и приведение страны к прагматичному существованию, лишенному таких понятий, как сострадание, как боль за другого, самопожертвование — как те самые чувства, на которые опирается русский театр? Это лишнее и ненужное? Вот первый вопрос, который возникает у меня, когда я об этом думаю.

    Второй вопрос. Все препоны, которые ставятся на пути принятия Закона о театре, я не могу объяснить ничем, кроме безграмотности и желания отобрать театральные здания. Это невероятно лакомые куски. И надо привести нас к тому качеству, когда нас можно будет легко, изящно, со сбросом приватизировать. Есть новая волна руководителей, у которых мало чего есть… Нигде в документах нет попытки написать о запрете даже частичного перепрофилирования театров. Они говорят: а мы и не будем перепрофилировать, вот идут два спектакля в месяц… Они не задумываются и о том, что, говоря об этих реформах, они вступают в прямой конфликт с Законом о труде, который никто не отменял. Уровень профессиональной неподготовленности этой «реформы» говорит о том, что интересы этих людей находятся в другой плоскости. И не надо на это закрывать глаза. Нам в Москве хорошо, Лужков давал нам дышать. А провинция? Надо говорить с Президентом о попытке оглупления страны.

    Константин Райкин

    Я пребываю в еще более острой ситуации. Мой театр в Федеральном ведении, и я не могу быть убережен Ю. М. Лужковым от каких-то острых и опасных действий, которые последуют прямо сейчас. У меня нет сомнений: готовится преступление. М. Е. Швыдкой говорит, что мы с моим директором нагнетаем панику. Но когда тонет корабль, лучше не танцевать и не пить шампанское. Своевременная паника бывает полезна. А сохранять спокойствие и равнодушие на тонущем корабле — не самое продуктивное.

    Может быть, это все нам дано, чтобы мы объединились? Может, это судьба дает нам толчок под зад? При А. Калягине могу сказать: я всегда неохотно шел на форумы и собрания, мне слышалось и виделось много фальшивого в наших попытках обняться, поцеловаться и сообща что-то решить. Может быть, сейчас я впервые чувствую потребность объединиться, потому что просто не представляю, как порознь мы сможем остановить процесс. В разных инстанциях умные люди говорят: сопротивление бессмысленно, это будет. Некоторое время назад мы собрались с Калягиным и Табаковым маленькой компанией — понять, что делать. И очень завели друг друга. Но уже через день разные инстанции стали нас растаскивать. Позвонил Олег Павлович: «Понимаешь, Костя, мне объяснили, что вопрос уже решен…» Каждого из нас со стороны точат: кому-то что-то обещают, никто ничего толком не знает… И сегодня мы являем зрелище какого- то рыхлого, справедливо могущего умереть существа. Каждый — за себя. И я не скрою (почти перед смертью — такое у меня настроение, хотя я по природе абсолютный оптимист, я так рожден, у меня такие гены), что судьба моего театра «Сатирикон», который пришел ко мне от отца, — мне дороже судьбы всего отечественного театра. И если была бы возможность договориться с каким-то Тютькиным, который бы театр спас, я бы здесь не сидел, а договорился с Тютькиным. А вам выразил бы соболезнование. Клянусь, так сделал бы каждый здесь сидящий: театр — его ребенок, и судьба ребенка дороже всего. Но надо понять — каждый из наших детей не будет спасен, если мы вместе не создадим комитет солдатских матерей.

    Можно созвать чрезвычайный съезд СТД, нам надо пойти «ва-банк» (по названию премьеры Ленкома) и заявить, что сирота тоже имеет зубы и может постоять за себя. Мы говорим: «Великий русский театр». Великий — должен постоять за себя, а не тихо погибнуть, чтобы потом по кухням вспоминать, как мы жили и какие имели театры.

    Сейчас я стою на грани уничтожения замечательного коллектива — не только актерского, но и постановочного. Завтра я не смогу платить им деньги, соответствовать тем небольшим запросам, которые удовлетворял. Театр — это не только здание, это люди, которые собирались годами. Мы их потеряем! Это реальность! Не будем раневскими, которые думают: а может, его не продадут? Да продадут!!! У нас такая странная страна. Надо понять: люди, которые это готовили и готовят, — это наши враги, а не просто находящиеся в неведении не очень образованные люди. Если бы они были не очень образованны — это десятая часть беды. Они образованы и целенаправленны. И более объединены, чем мы. Поэтому от нас-то все скрывается: они боятся нашего знания по этому поводу. Но раз уж так случилось, что мы про это узнали, давайте совершим что-то чрезвычайное — то, что мы сами считаем справедливым и необходимым. И не просто, знаете, пошумим, а сделаем это продуманно и целенаправленно. Потом мы успеем разругаться (уж кто это умеет, как не театральные люди!) и пойти по своим направлениям. Но давайте научимся в определенный момент собираться и выступать единым кулаком! Если мы это сделаем, это будет правильно, а потом уж мы поймем, кто был какой фалангой или пальцем этого кулака. Если мы сейчас этого не сделаем — потом не простим себе!

    Марк Захаров

    Подозреваю, что сейчас есть наиболее дееспособные чиновники высшего пилотажа, которые говорят: «Надо, чтобы к нам сейчас пришли ходоки. Надо успокоить обязательно Райкина, Захарова и Калягина… Давайте так с ними поговорим, чтобы потом вышел Константин Аркадьевич и сказал: „Был очень интересный и продуктивный обмен мнениями“». Есть такая наезженная комбинация, мы ее знаем, ею пользуются, нам надо иметь ее в виду и в отношении ходоков, которым что-то будут обещать. В этом смысле я настроен очень мрачно. Извините.

    «МЕСЯЦ В ДЕРЕВНЕ» КАК СЮРРЕАЛИСТИЧЕСКИЙ ОБЪЕКТ

    «Месяц любви» (сценарий А. Жолдака по мотивам пьесы И. Тургенева «Месяц в деревне»).
    Драматический театр им. Т. Г. Шевченко «Березиль» (Харьков).
    Автор спектакля и режиссер Андрей Жолдак,
    сценография Андрея Жолдака и Татьяны Димовой

    Андрей Жолдак огорошил зрителя сюрреалистической окрошкой из «самой-самой» классичной пьесы русского репертуара (в основе спектакля сценарий режиссера по мотивам тургеневского «Месяца в деревне»). Не то чтобы он, по следу Арто, предложил свой вариант сюрреалистического спектакля, нет, он помолвил театр с живописью Магритта и Дали и вызвал сопротивление многих: это не театр!! Действительно, не театр. Зрелище, спектакльинсталляция, какое-то промежуточное, пограничное эстетическое явление, где драматические законы подчинены визуальным заданиям. Режиссер экспериментирует, а разве это грех какой?

    Спектакль Жолдака — серия картин-«натюрмортов», где вещи и люди уравнены и находятся в странных соотношениях, кажутся бессвязными, как во сне, или полны несовместимых совпадений, то есть так, как это принято в образцах сюрреалистической живописи. Жолдак работает в ее эстетике, но не цитирует буквально.

    «Месяц любви». Сцены из спектакля.
Фото из архива фестиваля

    «Месяц любви». Сцены из спектакля. Фото из архива фестиваля

    Магритт бесконечно репродуцирует фигуры в котелках из «племени клерков» — Жолдак коллекционирует «людей толпы», с той разницей, что у него таковые одеты стильно (как на подиуме или в витрине бутика) или же стильно раздеты. Их банальное существование приравнивается к небытию муляжей: куры, лесная дичь, дикий кабан с голубком на хребте, корова, плюшевые зайцы и др. сопровождают людей в пространственных картинках «деревенской» жизни. Актеры насаживаются, как бабочки, на белые плоскости щитов, их торсы или головы виднеются в отверстиях холста, на фоне белых и цветных экранов режиссер раскладывает бесконечные пасьянсы из фигур. Здесь целый парад человеческих особей с лицами, ускользающими из памяти, суетная вереница в смокингах, бикини, в шубах, черных и белых, в кокетливых мини-юбках, длинных пальто, вечерних платьях с декольте, в прозаических пиджаках, трусах, в белых «понтовых» брюках, на коньках и пр. Здесь бородатые дядьки и мальчики на игрушечных лошадках, старуха в белье, романтические юноши с кудрями до плеч, девчонки с косицами, страстные дамы в черном… Иногда лиц нету вовсе, вместо них гладкие маски фехтовальщиков, похожие на куриные яйца, и трудно уследить, кто же в этой компании «Ракитин» или «Беляев» и т. п. Коля, сын Ислаевых, заявляет, что он «сирота», а его мать, Наталья Петровна, призывает «Мишеля» вместе заняться Колиным воспитанием, как это происходит в тургеневской пьесе. Выходит, в спектакле Коля своего рода двойник студента-учителя. Так же двоятся и сама Наталья Петровна, и Верочка (Н. П. по ходу представления цепляет себе Верочкины косички и надевает ее короткое платьице — и вот уже две «Верочки» доят корову…). Все персонажи взаимозаменимы, и их любовные порывы читаются в спектакле как эротическое влечение «всех» ко «всем». Жизнь «в толпе» автоматична, здесь не могут возникнуть глубокие человеческие контакты, закон жизни в толпе — отчуждение.

    Думаю, для театральных опытов с сюрреалистической живописью Жолдак выбрал тургеневскую пьесу не наобум, не из единственного желания «потрясти основы», создать себе скандальную славу (она-то ведь у него уже есть!). Он посмотрел на «Месяц в деревне» глазами сюрреалиста и обнаружил там клад. В этой пьесе все влюблены и у всех любовь, по тем или иным причинам, не осуществляется. Методы психоанализа, на которые ориентируются сюрреалисты, создавая модели бессознательного в своих картинах, можно применить к героям тургеневской пьесы, у которых подавленные желания, так сказать, налицо. Пьеса дает прорву материала для игры с фетишами, а они и есть сюрреалистические объекты, телесные, материальные многозначительные знаки-заменители, замещающие личность, спровоцировавшую эротическое желание. Фетишизм создает эффект отчуждения у сюррреалистических образов. Их эротическая напряженность зашифрована и внеперсональна, принадлежит всем и никому в отдельности. У Жолдака Наталья Петровна зависает головою вниз, наискось к высоким табуретам, на которых застыли полураздетые мальчики с завязанными глазами. Женщины-соперницы ведут объяснение под парой длинных голых мужских ног, висящих в квадратном проеме экрана. Персонажи держат в руках круглые аквариумы, в которых соблазнительно колышется молоко. Его пьют, в нем стирают белье… На сцене появляются гладкие шары, изваяния гладкокожих собак, в том числе в позах любовного соития, и снова Наталья Петровна без памяти — теперь уже у копыт дикого кабана с голубком на загривке. И т. п.

    «Месяц любви». Сцены из спектакля.
Фото из архива фестиваля

    «Месяц любви». Сцены из спектакля. Фото из архива фестиваля

    Понятно, что разложение тургеневского сюжета на фрейдистские мотивы неизбежно сообщает спектаклю жанровые черты пародии. У Жолдака разыгрывается какой-то комический триллер о всеобщей сексуальной одержимости — начиная с юнцов в пубертатном периоде и кончая старухой-матерью Натальи Петровны и солидным соседом Большинцовым. На сцене множатся любовные треугольники, в которых запутываются молоденькие Верочка, Коля, студент Беляев, инфернальная Наталья Петровна, Ракитин, Катя, Матвей и, похоже, все, кто ни есть на сцене. Картины любви вдвоем и вчетвером, с обнаженными телами под потоками ливня, воспринимаются как очередные фетиши, а на деле все на сцене по-прежнему «голодны» в своих любовных притязаниях. Изнуренная Наталья Петровна то толкает, то тащит ширмы с надписями «Ах» и «Ох», то силится раздвинуть щиты с «замурованными» в них Верочкой и Беляевым. Она мелодраматически эффектна с громадным тесаком в руках, в ход идет также масса револьверов: устраивается дуэль Натальи Петровны и ее воспитанницы, в Колю и Верочку по очереди целится двустволка, парящая на плоскости ширмы. У Натальи Петровны есть двойник, но не единственный. К финалу спектакля на сцене буйствует уже с десяток ревнивых и мстительных женщин. К примеру, они с размаху кидаются на стену до тех пор, пока с нее не срывается «укрывавшийся» на ней мальчишка. Или с ожесточением скачут на накренившийся, словно палуба, стол, в то время как мужчины, обмякшие, словно тюфяки, перекатываются через оный и т. д. Под занавес вещи и фигуры располагаются в трехмерных коробках, где отменяются законы гравитации и пол занимает место потолка: надо полагать, параноидальное сознание одержимых героев съедает без остатка контуры реального мира. Но в фантастическое зрелище время от времени врезаются сообщения об остановках метро или фрагменты речей Президента Украины. Эти моменты узнаваемой реальности кажутся еще более безумными, чем галлюцинации представляемых картин. Но звуки текущего дня — это ведь и есть «погода» в окружающем мире, который так невозмутимо заглядывает в окна на полотнах Магритта.

    Стильная пространственная живопись Жолдака завораживает, она изобретательна, остроумна и красива, женщины изящны, все участники зрелища точны и отлично чувствуют ракурс, ритм и силовое напряжение линий в пространстве. Спектакль театра «Березиль» лишний раз подтверждает, что у сюрреализма масса наследников в современном искусстве, язык которого, в широком смысле, сюрреалистичен, недаром слово «сюр» стало обиходным в нашей речи.

    КОНСТРУКТОР ЗАСТЫВШИХ МГНОВЕНИЙ

    «Четыре с половиной. Гольдони. Венеция» (сценарий А. Жолдака, В. Мамонтова по мотивам комедии К. Гольдони «Слуга двух господ»).
    Драматический театр им. Т. Г. Шевченко «Березиль» (Харьков).
    Режиссер Андрей Жолдак, сценография Татьяны Димовой, Андрея Жолдака

    Новый принцип театра Андрея Жолдака представляет собой быстрый монтаж видений. Пьесу режиссер воспринимает как фотопленку, на которой зафиксированы разрозненные кадры и серии кадров, иногда статичные, а иногда «живые», действенные. Заимствовав у автора-классика некий знак сюжета или среды, в которой происходит действие, режиссер то делает намеки на события пьесы, то уходит от них в собственные, совершенно оригинальные ассоциации. Одна ассоциация порождает другую, по собственной логике. Логика эта откровенно мнимая, никуда не ведущая, сама себя разрушающая.

    
«Четыре с половиной. Гольдони. Венеция». Сцены из спектакля.
Фото из архива фестиваля

    «Четыре с половиной. Гольдони. Венеция». Сцены из спектакля. Фото из архива фестиваля

    Дождь, падающий на персонажей, подсказывает закон строения спектакля: он состоит из капель. Как жизнь, разорванная на моменты, на кадры, вспышки. Спектакль можно назвать мультипликационным. Монтажная фраза часто состоит из нескольких «кадров»: сюжет развивается, повторяется с другими участниками, перед задним планом появляются переменные персонажи на плане переднем, все может быть легко переиграно с заменой фигурантов. Как на экране компьютера, одним щелчком может быть трансформирована правдоподобная реальность — двухмерная, трехмерная, черно-белая, цветная, подвижная, замедленная, статичная, в одном ракурсе, в другом, перевернутая вверх ногами, с отрезанной частью кадра, где были головы, — остались видны только туловища. Содержательность жизни, изображенная в известной нам пьесе, события и их мотивы оказываются полностью относительны. Остается своеобразный конструктор застывших мгновений — странный, забавный, абсурдный, печальный.

    В своих персонажах Жолдак обнаруживает кукольность, механистичность. Люди безличны и бесконечно клонируются. Поставленные рядом с аквариумами, мебелью, столовым серебром, чучелами или со статуями, действующие лица в одинаковых костюмах, с одинаковым выражением лиц вызывают горькую мысль о подобии, не об индивидуальном различии. Сопоставляя живую и неживую натуру, режиссер фиксирует их тождественность.

    Спектакль Жолдака называется цифрой «Четыре с половиной», но имеет подзаголовок-симулякр: «Гольдони. Венеция». Есть и жанровое определение «Театр перетворення». Значит, центральный образ якобы соотносится с городом каналов. Значит, Жолдак ориентируется на принципы поэтического театра, разработанные классиком украинской режиссуры Лесем Курбасом (недаром он работает в театре, где это самое театральное преображение реальности, «перетворення», было провозглашено).

    Среда спектакля — вода, она течет сверху, наполняет аквариумы, льется на персонажей, шумит на протяжении всего действия, устанавливает свою логику неживой стихии, вечного движения. Рыбы, бумажные кораблики, любующиеся друг другом влюбленные, зеркала — в разные моменты возникают осколки образа Венеции. Жолдак и в этой постановке оживляет на несколько секунд, потом обрывает и перемешивает разрозненные мгновения диковинной жизни. Как будто турист, оказавшийся в незнакомом городе, фотографирует все подряд. О таком принципе говорили основатели русского формализма: художник может рисовать предметы, как бы не понимая, что это за предметы, увидев мир мгновенно. Жолдак ставит «натюрморты», он заставляет замереть живую натуру и окружает ее всевозможными изобразительными контекстами (серебряными плоскостями подносов, тканями, бумагой, стеклом, ножом). То, что в метафорическом театре (хоть Някрошюса) наполнено иносказанием, с точки зрения Жолдака, надуманно и многозначительно пусто. В стилизованных под старину интерьерах нарядно одетые «венецианцы» с торжественным видом совершают абсолютно бессмысленные действия.

    Можно обнаружить в театральном тексте многочисленные «ссылки» на культурные мифы (чего стоит параллель названия спектакля и названия фильма Феллини), но это мнимые тени, они ничего не значат: такой театр, как у Жолдака, основан на отказе искать смысл в чем бы то ни было.

    
«Четыре с половиной. Гольдони. Венеция». Сцены из спектакля.
Фото из архива фестиваля

    «Четыре с половиной. Гольдони. Венеция». Сцены из спектакля. Фото из архива фестиваля

    В паузах для смены изображений в темной глубине сцены мерцают разрозненные точки, как звезды, которые удалены от нас на непреодолимое расстояние. Эта дистанция, это остранение чувствуется и тогда, когда свет загорается и мы смотрим на действия, подчиняющиеся простейшей механике жизни. Вместо слов здесь произносят цифры. Словарь цифр раздают зрителям, и это своего рода провокация: постарайся обнаружить смысл там, где его нет (кстати, на первом месте стоит «0 — пустота»).

    Авторы спектакля констатируют невозможность обнаружить «содержание» в происходящем. Мы смотрим со сцены в зал, сверху вниз, потом переходим в партер, меняем ракурс, смотрим снизу вверх — один результат: вымышленная Венеция оказывается Вавилоном безумия. В сценической «загранице» все причудливо: костюмы, прически, позы, сами человеческие фигуры с длиннейшими руками или бородами. Или вот объявлено название одного из «кадров»: «Рыбы смотрят в окно», — а мы видим, как в этот момент фотографируют даму с подносом. Не то абсурд заложен в самом действии, не то — в невозможности понять смысл происходящего, в дискретных бликах реальности, которые не связываются в осмысленную последовательность. Скорее, второе, и это постмодернистский род чтения-разрушения текста.

    Фотограф, фиксирующий подобную «реальность» своим невидящим взглядом, в конце концов разбивает зеркало и пытается пролезть в открывшуюся дырку. Здесь как бы формула того искусства, которым сейчас занимается Жолдак.

    Формула, разумеется, не новая и существовала задолго до сюрреализма, абсурдизма и постмодернизма. Универсальность земного хаоса — не новое наблюдение в искусстве. Абсурдная натура, замершая в живописи П. Брейгеля и С. Дали, подчинялась той же антилогике, которая интересует режиссера-постмодерниста. И он свободно пользуется «вторичной» реальностью, он копирует и монтирует чужие сны. Современный театр научился полностью разрушать «живую» реальность. Жолдак принадлежит к этой традиции. Но его стиль оригинален. Он не создает мультимедийную среду, в которой синтетическое изображение полностью потеряло свойства драматического театра (это — Боб Уилсон и другие). Атмосфера спектаклей Жолдака, как ни парадоксально, отталкивается от натуралистической фантасмагории Гоголя, от украинского водевиля и от эмоциональной недоговоренности Чехова. Главные выразительные компоненты его зрелища — фантастические человеческие образы, сыгранные актерами моментально, но по-своему «полнокровно». Сперва кажется, что режиссура использует актеров исключительно как «пластический материал» своих композиций. Но, вглядываясь в детали соотношения персонажей внутри сценок-картинок, замечаешь, как виртуозно настроены актеры на единое внутреннее состояние. Их координация на площадке точнейшая, и это не только координация движения, но также и сложная система посылов, реакций, отражений, совместного участия в создании иносказательного театрального образа. При таком лаконизме выразительных средств — это сложнейшая задача. По способу актерского существования театр Жолдака может быть впрямую соотнесен с традиционными японскими зрелищными искусствами, которые, кстати, сами японцы воспринимают скорее как искусства танца. Актеры играют в едином стиле, утонченном, небытовом, сложном по интонации. Театр Жолдака основан на особенном юморе, в котором больше удивления, чем веселья. Как в прежних постановках («Тарасе Бульбе», «Чайке»), под шокирующей деконструкцией спрятаны «невидимые миру слезы». Про «перетворення» современный режиссер знает что-то свое.

    Октябрь 2004 г.

    СИМУЛЯКР НА ШУХЕРЕ

    Андрей Жолдак прошел большой и славный конъюнктурный путь. Когда надо, он был националистом, на заказ был и космополитом, в начале 90-х предпочитал «не понимать» русскую речь, в конце 90-х внезапно начинал ее «понимать» — если испытывал нужду в москалях-чародеях и их заказах. Гонимый на родине авангардист, он был всегда и всеми хорошо оплачен, цинично не скрывал своей «заказной» природы и того, что за деньги продаст свой дар (а он у Жолдака есть) кому угодно, он лавировал от авангарда к буржуазности (тут, собственно, расстояние наикратчайшее). Теперь, получив на Украине свой театр — легендарный «Березиль» (не исключено, что к фамилии Жолдак-Тобiлевич IV вскоре прибавится имя Курбаса: Лэсь-Андрий Жолдак-Курбас-Тобiлевич! Вау!), на нынешнем «Балтийском доме» он выступил не столько как «неукротимый сюрреалист», каковым окрестил его профессор Сорбонны г-н Ж. Баню, но как истинный прораб евроремонта, повернув мобильную оптику своего пронырливого глаза в сторону Европы и ее театральных стандартов.

    Очень одаренный театральный «затырщик» (кто не знает — приемщик краденого), много лет создававший реальность своих спектаклей в основном из реальности постановок Някрошюса (тут впору было просить консультации у г-на З. Фрейда), он понял нынче, что на этом капитала не сделаешь: для среднего европейца Някрошюс тяжел, строить из его «стройматериалов», камней и жердей, некомфортно, а европейскому театральному обывателю нужно то, что он уже видел и знает, что не тревожит его покой и подтверждает устои, в том числе театральные. Буржуазный потребитель не враз купит плоды, выращенные неизвестно на каком хуторе, ему милее продукты, которые он каждый день покупает в своем супермаркете, ему надобно подтверждение того, что он, европейский буржуа, в полном порядке, все понимает, знает, видел. И Жолдак, как продюсер-конъюнктурщик, это чует. В статье Ж. Баню, которую зрителям раздавали еще до начала зрелища, тот наивно удивляется: как так, Жолдак говорит, что не видел Уилсона… А так похоже… Но идея самостийного самородка выигрышна: народился режиссер, Уилсон Уилсоном, сам собою, на украинских лугах…

    Вот любопытно: мы смотрим Коршуноваса или Гинкаса, смотрим «инженерные» спектакли АХЕ, угадываем или прямо видим игру с артефактами, цитаты из других художников, парафразы, отсылки, — но никогда не возникает вопрос о заемности. Он не возникал и на «Трех сестрах» Жолдака, но вот уже который год на его спектаклях чувствуешь себя на привозе, где торгуют перелицованной одеждой, и все равно понятно, чья была вещь.

    Технологичный «Месяц любви», никакого отношения к пьесе И. С. Тургенева, конечно, не имеющий, представляет собой трехчасовую галерею образов и картин, виденных у Пины Бауш и Гринуэя, Някрошюса, Марталера. Все отделочные материалы привезены из Европы, а на всякий случай употреблен еще и И. С. Тургенев (Россия пока Жолдаку нужна, она ходовой товар, на Максиме Танке в Европу не въедешь…). Постмодернистский «симулякр» стоит у него «на шухере», с умным лицом охраняя жолдаковский плагиат, но все равно быстро сменяющие друг друга изысканные декоративные сценки в черно- белой гамме, по остроумному замечанию одного петербургского режиссера, напоминают заставки телеканала «Культура». И не случайно. Это именно та «культура» — видеомультяшная, рассчитанная на широкий спрос театрально-фестивальная попса.

    Скажем, Жолдак берет композиции Магритта и «раскадровывает» их, пользуясь стилистикой и технологией Уилсона. Или смотрит Феллини и,

    находясь внутри «Амаркорда», делает «Женитьбу» (ничего не прибавляя, не находясь в диалоге, а просто пользуясь стилистикой, приемами, образами). Затем берет предметный мир Някрошюса и, умножив его на два, на четыре, на шесть, на восемь, бессмысленно пародирует его. Идея одна: не вступать в диалог с чужими технологиями, а пользоваться ими. Это он делает ловко, ничего не прибавляя к достигнутому Уилсоном или Някрошюсом. В бессмысленной компиляции привыкшие к театральным имитациям европейцы легко вычитывают постмодернисткий смысл или бессмысленность — в данном случае все равно. Заимствования Жолдака чередуются в зависимости от театрального спроса, потому что он делает именно фестивальные спектакли.

    И не удивительно, что ЮНЕСКО дал Жолдаку премию, и неспроста восторженным текстом о Жолдаке г-на Баню зомбировали зрителей перед началом, чтобы не ошиблись в оценке. Европейцы и американцы, признававшиеся на обсуждениях «Балтийского дома», что не читали «Песнь Песней» и трудно воспринимают Някрошюса, должны были узнавать свое — и радостно узнали его. Они узнали тот театр, который подчинен режиссеру-дизайнеру (а такого театра все больше), порадовались технологиям, освоенным уже и на Украине (а значит, технический прогресс идет!), полюбовались на поджарых красавиц- актрис (украинки красивее датчанок и немок!), узнали свое, родное продюсерское мышление.

    Мне удивительно другое: как этот европейский театральный сэконд-хэнд в России кто-то может считать содержательным авангардом, а прораба-затырщика (не инженера!) объявлять художником-новатором?

    Октябрь 2004 г

    ЛУЧШЕ СХОДИТЬ НА ХОККЕЙ

    Уважаемый и любимый «Петербургский театральный журнал» попросил меня принять участие в дискуссии о спектаклях Андрея Жолдака.

    Вообще-то я уже высказывалась на эту тему в 2000 г.: см. «ПТЖ» № 23. Последние произведения г-на Жолдака, привезенные на «Балтийский дом», не отмечены никакими особыми художественными новациями. Добавить по существу нечего.

    Зрелище под названием «Месяц любви» поставлено, как следует из программки, по тургеневскому «Месяцу в деревне». Сами вы об этом ни за что не догадаетесь. Из текста вырваны отдельные реплики, кто именно их произносит — не разберешь. Кажется, что Верочек и Наталий Петровн несколько, но я в этом не уверена. Устроено все по принципу слайд-проектора. Свет на сцене выключается, затем включается вновь, и вам показывают новую картинку. Картинки черно-белые, графичные, довольно красивые, но смысла в них нет ни малейшего, от их перестановки ничего не изменится, ассоциаций и эмоций они не вызывают. К тому же все это страшно затянуто. В музее или в галерее вы вправе любоваться той или иной картиной столько, сколько угодно вам. В театре просмотр слайдов оказывается принудительным. Вы попадаете в очень глубокую «запендю» и ощущаете себя так, как если бы кто-то из знакомых решил показать вам фотоснимки, сделанные им за всю долгую жизнь. И смотреть тошно, и сбежать неловко.

    Ко всему прочему, картинки постоянно напоминают вам что-то из виденного прежде. Местами было похоже на среднеевропейский театр: это когда на белых ширмах возникли телемониторы или когда не то Верочка, не то кто-то другой занялся мастурбацией («это под ритм сексуальных бесед пьет из горла эстет» — были такие подходящие к случаю стишки в моей молодости).

    Потом все стало походить на дефиле модного дома (тут мне в голову залезла хитроумная мысль — а не сторговать ли Жолдака богатому иностранному Дому моды: тогда и овцы (то бишь русская классика) будут целы, и волки (то бишь Жолдак) сыты (материально обеспечены)).

    Затем пошли тетки в черном белье и с музыкальными инструментами в руках — повеяло Марталером. Затем артисты забегали по сцене и запрыгали друг другу на руки. Один раз, другой, третий. Выполняли они очень характерное для балетов Пины Бауш движение.

    Да, чуть не забыла, временами на сцену выставляли бутафорских собачек. Они сношались. Что-то в этом роде, только при участии живой собаки, исполнял актуальный художник Олег Кулик, что потом запечатлелось на сделанной им фотографии. Стоит голозадый Кулик, в руке его развевается знамя, а к ноге пристроилась сексуально-озабоченная псина.

    Когда на ширмах безвольными куклами повисли артисты, «долгая память хуже, чем сифилис» привела меня на спектакль Петра Мамонова. Там тоже болтались пришпиленные к занавесу живые куклы. Только Петя в далекие 80-е годы придумал трюк сам и исполнял его грандиозно, потому что всегда был самостоятельной личностью, а не покорной марионеткой.

    Список, так сказать, цитат из чужих спектаклей можно продолжить, но остановлюсь еще на одном имени — Роберта Уилсона, главного в мире специалиста по живым картинам (прежде так именовали кинематограф, теперь дошло до театра). Один из его спектаклей называется «Взгляд глухого» и до странности напоминает шоу Жолдака. Вернее, шоу Жолдака напоминает уилсоновскую постановку. Только у Уилсона глух был персонаж. Жолдак глух сам — в первую очередь, к тексту. Зато жаден до чужого добра и великих имен. Сошлюсь на публикацию журнала «Театр»: «Куча под кустом просто куча. А если нагадить под картиной Рембрандта? Это уже целое событие для первых полос».

    Цель у господина оформителя одна: лишить воли исполнителей, уподобив их куклам, лишить души пьесу, полностью ее обессмыслив, изуродовать чужое, не им созданное, не ему принадлежащее. Господин коллекционер умертвляет все живое и составляет гербарий из экспонатов чужих коллекций.

    Повторюсь, тут нет ничего особенно нового по отношению к прежним экзерсисам Жолдака. Принципиально нова ситуация, сложившаяся вокруг «эзотерического паратеатрального дионисийца», как его аттестуют ученые коллеги. В ноябре прошлого года на фестивале NET этот самый «дионисиец» показал эксгибиционистское шоу. И темой для него избрал «Один день Ивана Денисовича». Таким образом, во-первых, были сознательно и грубо нарушены авторские права всемирно известного писателя. Во-вторых, публично оскорблена память миллионов людей, погибших в сталинских лагерях.

    Речь не об искусствоведческих тонкостях, но об элементарных приличиях. Если кому-то мама в детстве их не объяснила, моя заметка вряд ли что-нибудь исправит.

    Поэтому ограничусь простым примером. При Горбачеве на одном из полуподпольных рок-фестивалей появилась группа подмосковных пэтэушников, игравших панк. Панк, если кто не помнит, был стилем эпатирующим, шокирующим, циничным, не признающим никаких авторитетов и пр. Усвоив эти базовые принципы, молодые люди решили «простебать» песню «На безымянной высоте». Рассчитывали, что подобная смелость — над войной никто еще не глумился — станет сенсацией и принесет им огромную популярность. Однако до конца достебаться им не дали — организаторам концерта пришлось утихомиривать публику, чтобы не допустить физической расправы.

    Юная и не избалованная гуманитарным образованием аудитория рок-концертов понимала, что для свободного самовыражения подходит не всякий предмет. Уровень ее интеллектуального и нравственного развития был выше, чем у нынешних продвинутых театралов, которые аплодируют Жолдаку.

    В том-то и беда.

    Еще один факт из древней истории. «Херсонесские Игры» 1991 г. — фестиваль, спонсором которого был Черноморский флот. Его еще не успели отделить, поделить и разорить. А киевский театр имени Ивана Франко привез спектакль «Момент», поставленный молодым режиссером Андреем Жолдаком по рассказам В. К. Винниченко, — спектакль по-настоящему современный (без кавычек), народный и человечный. В фестивальном обзоре я писала о «блестящей работе украинских артистов и А. Жолдака» («Экран и сцена», 18 июля 1991). И от своих слов не отрекаюсь. Но тот режиссер, которого я видела в Севастополе, — завсегдатаю «Балтийского дома» не родственник и даже не однофамилец. Видимо, в какой-то момент способный юноша понял, что искусство — не самый легкий путь к деньгам и популярности. И сделал ставку на конъюнктуру.

    Теперь под описанную тысячу раз на разных примерах гимнастику (изгибаться в соответствии с линией партии) пытаются подвести искусствоведческую базу, приплетая разные ученые слова, заканчивающиеся на «-изм», и имена европейских знаменитостей. Сочинители рекламных листовок, наверное, сами себе кажутся очень образованными и прогрессивными людьми, комиссарами ОБСЕ в стране медведей. Мне они напоминают героев русской классики, которая очередной раз оказалась современнее любого «театра.doc»:

    «С ы н. N’importe! Всякий, кто был в Париже, имеет уже право, говоря про русских, не включать себя в число тех, затем, что он уже стал больше француз, нежели русский.

    С о в е т н и ц а. Скажи мне, жизнь моя: можно ль тем из наших, кто был в Париже, забыть совершенно то, что они русские?

    С ы н. Totalement нельзя. Это не такое несчастье, которое бы скоро в мыслях могло быть заглажено. Однако нельзя и того сказать, чтоб оно живо было в нашей памяти».

    В Париже я тоже была. Современный западноевропейский театр знаю не понаслышке и прекрасно понимаю, под какую именно его разновидность нас пытаются подогнать (воровать у мэтров психологического театра лениво — надо ведь с артистами работать, воровать у Алана Плателя трудно — нужны уникальные артисты-оркестры). В основе своей это направление вообще не художественное, а идеологическое. Определенное мировоззрение, которое нужно вдалбливать в молодые мозги. Мне это мировоззрение отвратительно. Однако оно успешно распространяется, поскольку смазано грантами и премиями.

    Цитирую письмо, которое на днях получила из Германии. В письме воспроизведена дискуссия молодых европейцев:

    «Почему на хоккей ходить глупо, а в театр — умно? Я, как водится, заладила про этическую составляющую искусства, воспитание чувств, очищение души посредством катарсиса и пр. А он мне и говорит: вот, мол, ты твердишь, что искусство возвышает человека, а я, как ни наткнусь на театральную рецензию, так либо какают на сцене, либо мастурбируют, либо еще какая-нибудь дрянь. Какое воспитание, это, мол, эпатаж ради эпатажа, лучше на хоккей ходить. Я начала объяснять, что есть „хороший“ театр, а есть всякая дрянь, что это две большие разницы… и прикусила язык. Ведь если человек не критик и не большой любитель театра, а просто тянется к прекрасному и случайно купит билет не на „хорошее“, а на все остальное, то, действительно, плюнет и ходить в театр заречется, да еще и проклянет „интеллектуалов“, которые такое в газетах хвалят…»

    Кто хочет, может продолжать словоблудить про «постмодернистскую эстетику, которую невозможно поверять этическими нормами». Желаю успеха.

    Шайбу, шайбу…

    Октябрь 2004 г.

    «Песнь Песней». Театр «MENO FORTAS» (Литва).
    Режиссер Эймунтас Някрошюс, сценография Мариуса Някрошюса

    Такие спектакли не ставятся — они рождаются. До такого спектакля надо дожить — дочувствоваться, домыслиться, дострадаться. Пережив вместе с героями своих ранних постановок плен застоявшегося времени, вобрав в себя чеховскую атмосферу тоски по смыслу жизни, протащив себя через шекспировскую метафизику темных, ночных, колдовских метафор, Эймунтас Някрошюс обратился к мистериальным высотам Библии и создал сценическую версию «Песни Песней». Из старинного брачного песнопения он извлек его драматический эквивалент, облек его в театральную плоть и явил глазам зрителя спектакль чистый, сильный, свободный и при этом внутренне необходимый, как бывают необходимы ключевая вода, ржаной хлеб, соль, любовная песнь.

    Някрошюс читает ветхозаветный текст так, как будто он древнехристианский мыслитель, еще не расторгнувший связь с религией Книги, еще употребляющий слово «книжник» в положительном смысле и рассматривающий Ветхий Завет как предвосхищение и предощущение Нового Завета, а Новый Завет — как восполнение и завершение Ветхого Завета. В «Песне Песней» он видит не произведение гимнической поэзии, но драматургию трагедийного порядка: в праздничном ликовании библейских строк он прозревает весь трагизм последующих эпох и ведет своих героев от первых эротических волнений к познанию любви, блистающей, как заря, светлой, как солнце, и грозной, как полки со знаменами. Придавая библейскому слову театральную плоть, он наращивает, умножает, развертывает в пространстве сцены то трагическое содержание, которое в нем заключено: в ходе сценического действия запертый сад начинает отпираться, запечатанный источник — распечатываться, а заключенный колодец — освобождать свою влагу.

    События спектакля повествуют о том, что произошло много тысяч лет назад и что продолжает происходить в каждой человеческой душе, повторяющей в своих основных очертаниях исторический путь человечества — от Адама до Христа, от грехопадения до искупления. Это совершенно особая история о полном препятствий пути Мужчины и Женщины к познанию любви как первоначальной основы бытия. Свойственную человеку изначальную тягу к соитию и продолжению рода автор спектакля интерпретирует как органичный для человека способ познания естества бытия. Он знает, что человек создан из праха и является частью природного мира: как и весь остальной животный мир, человек ходит, бегает, ползает, ест, пьет, в акте совокупления зачинает и в акте рождения производит на свет потомство. Но Някрошюс глубоко убежден, что все это человек делает по-человечески, а не как представитель земной фауны. И он создает спектакль о той неудержимой, неостановимой, неослабевающей тяге к любовному соитию, которую Книга Книг обозначает словом «познание»: «И вошел к ней… и познал ее…». По мысли режиссера, это не одномоментный акт, а длительный и трудный путь одухотворения природного начала, ведущий к обретению знания о том, что есть любовь, добро, истина, поэзия, красота. Тайна любовных томлений, вожделений, влечений, страданий, изнеможений в спектакле раскрывается как тайна восхождения на высоты духовности: как одухотворение первобытного «эроса» библейским «эйдосом».

    Фактура спектакля создается из простейших подручных материалов — из досок, жердей и палок, из сплетенных нитей и скрученных веревок, из пряжи, холстины и шерсти, из железных цепей и разнокалиберных камней. Его «звуковая материя» наполнена шарканьем подошв и шумом бегущих ног, плеском морской волны и рокотом прибоя, стуками бросаемых камней, звуками молотка, заколачивающего гвозди, и мерными ударами примитивного металлического била. Мертвая материя фактур и предметов одухотворяется и одушевляется вскриками, возгласами, вздохами, стонами, биением сердца, бормотаниями, самозабвенными восклицаниями человеческих голосов, хрипами затрудненного дыхания, торжественным проговариванием песенных строк, отдаленным звоном церковного колокола и звучанием органного хорала. А пластика молодых актеров сводит воедино характерную для играемых персонажей тяжесть и нежность, грубость и хрупкость, силу и беззащитность, грацию и неуклюжесть. Материя спектакля сотворяется не только из привычного набора театральных мастерских, но и из стелющихся, падающих кистей рук, колышущихся женских волос, из мельканий босых ступней, коленей и голеней, из плавных линий бедер и изгибов плеч… И все это трепещет, волнуется, плещется — живет в воздухе сцены.

    Э. Някрошюс на репетиции спектакля.
Фото из архива фестиваля

    Э. Някрошюс на репетиции спектакля. Фото из архива фестиваля

    Някрошюс высоко берет и мерит высокой мерой: его волнует не психология человеческой души, а жизнь человеческого духа. Он не психологизирует то, что психологизации не подлежит, и душевному предпочитает духовное, подсознательному — сверхсознательное, подтексту — сверхтекст. Он живописует то состояние мира, в котором родовое сознание еще не до конца вычленилось из природного мира и человек еще не вполне выделился из родового сообщества. Здесь все впервые: и выделение личности из рода, и выделение человеческого рода — из природного мира. Действующие лица этой истории — простецы, следующие естественному порядку вещей, повинующиеся основному закону природы. Не столько царственные персонажи Священной истории, сколько балтийские простолюдины, обитающие в окрестностях Тракая, они ничего не знают о грядущем, не ведают сложнейших антиномий жизни и духа. Из первозданной импульсивности их реакций, из наивной непосредственности их оценок, из трогательной старательности их действий и слагается драматическое повествование о тайнах древнего эроса.

    В персонажах спектакля ничего специфично иудейского — этнически достоверного, национально конкретного, жанрово «характерного». Герой этого спектакля — не царь Соломон, каким мы его представляем по многочисленным живописным изображениям и литературным сюжетам, а просто Мужчина, Адам, Человек. Его возлюбленная избранница — не божественная Суламита, одна из «дщерей Иерусалимских», а Женщина, пробудившаяся для любви, ищущая Господина душе: «Я искала его и не находила его, звала его, и он не отзывался мне…» Она располагается между двумя полюсами женщины «вообще» — между Евой и Марией. Ева — земная женщина: дарующая, рождающая жизнь. Мария — Царица Небесная: Богоматерь, одухотворяющая самый акт зачатия и рождения. В той, что предстает глазам зрителя, сливаются оба начала, и последнее — оправдывает первое: освящает и благословляет ее тягу к продолжению и умножению жизни. Она и просто женщина, томимая любовным желанием, и душа, жаждущая воплощения в теле, во плоти, в материи любовного чувства, и Мария, готовая, по слову поэта, «к ногам Христа навек прильнуть».

    Медленно, последовательно, без лакун и пропусков разворачивается перед глазами зрителей литовская версия библейского текста. В начале спектакля девушки поры цветения заплетают в косицу свои длинные волосы и пристраивают их на подбородке — как жрицы, шаманки, служительницы древнего обряда. Откуда-то приносят в ладонях и старательно укладывают по обеим сторонам сцены горки серых камней. Из рулона девственно-белого ватмана ножницами вырезают квадратные листы и обертывают круглящимися обрывками ноги и верхнюю часть девичьего стана с высоко поднятыми руками. Представляя собою странный гибрид мраморной колонны и стройной женской плоти, они поочередно читают с листа строки древнего брачного песнопения. Они будто пробуют их на вкус — в полном смысле вкушают благоутробные слова, впитывают, вбирают в себя, ощущая в них пьянящий вкус гранатового яблока, терпкого вина, сладчайшего меда или душистого винограда. Физические следы этого поглощения словно остаются у них на губах, и, задыхаясь от полноты ощущений, они торопливо стирают их тыльной стороной ладоней. А пока одна из них сворачивает в свиток и перевязывает лентой только что прочтенный (распробованный!) текст, другая уже готовно подставляет руки, чтобы принять новый лист со следующим фрагментом старинной свадебной песни. Радость узнавания, сладость познания, веселие знания — вот что дает персонажам этого спектакля прочитываемое впервые Слово, породившее все остальные слова человеческого языка — в том числе и те, которые составили «Песнь Песней».

    А над головами висит себе на ниточке знакомое со времен грехопадения яблочко, покачивается слегка и ничем особенным пока не привлекает внимания — до тех пор, пока Мужчина не попытается добраться до него. И косу-то (до сей поры именуемую на Руси «литовкой») он подбрасывает, стремясь ею срезать на лету так высоко висящий и такой невинный плод. И кого-то из близстоящих сородичей пытается добросить до него. И даже пробует поднять некое тяжелое сооружение, стоящее по центру, чтобы использовать его в качестве подставки.

    Назначение этого каменного, устойчивого, упроченного на массивном вертикальном основании сооружения раскрывается не сразу — не то наковальня, не то коновязь, не то какой-то языческий фетиш с распластанными в обе стороны рогами. Лишь в тот момент, когда появляется настоящая героиня этого действа и взбирается на это не самое удобное на свете и совсем неуютное ложе, невольно ахаешь: да ведь это не что иное, как жертвенник… Ах да, ведь нам представляют «Песнь Песней»… Ну конечно, перед нами — алтарь любви. Значит, вцепившаяся в него Женщина — избранница, призванная принести себя в жертву любовной страсти.

    Слово любви стремится в этом спектакле, чтобы «плоть бысть» — стать плотию любви. Слова любви на наших глазах возвращаются в ту реальность, что их породила: библейские символы, метафоры, сравнения, метонимии, синекдохи, консонансы и ассонансы становятся чувственной реальностью театрального образа. Познание, осуществляемое через «лобзание лобзанием уст», в спектакле осуществляется как поцелуи влюбленных на бегу. Вначале — Женщина стоит, а Мужчина играючи пробегает мимо, на ходу задевая ее губы своими. Потом — Мужчина стоит, а Женщина, пробегая, старается попасть своими губами в его губы. Бег продолжается, но уже на новом витке любовного познания. Стоящая в отдалении Женщина примеривается, разбегается и прыгает прямо на руки к возлюбленному, цепко и крепко обхватив его руками за шею. Вырвалась, отбежала, и все повторилось заново: разбег — и на руки. И в третий раз — тот же разбег и то же движение. И снова, и снова — до всхлипа, до стона, до вскрика, до судорожного выдоха, до полного любовного изнеможения.

    А. Бендорюте на репетиции спектакля.
Фото В. Луповского

    А. Бендорюте на репетиции спектакля. Фото В. Луповского

    Любовные игры прерываются, обрываются, срываются решительным воздвижением преграды между влюбленными. Мужчины поднимают длинную решетку, ставят вертикально и крепко держат ее, а женщины деловито завешивают оконные проемы каким-то домашним тряпьем — чтобы не только не осязали, но и не видели друг друга разлученные. И Женщина мечется от одного свободного окошка к другому, и Мужчина пытается хоть одним глазком поймать ее метания: «Вот, он стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, мелькает сквозь решетку…»

    Для верности Женщину накрепко пристегивают к домашнему причалу, ноги Мужчины деловито опутывают цепями, однако как ни стреноживай, какими железными узами ни опутывай, на какую цепь ни сажай, их движение к желанной цели продолжается. Мужчина освобождается от наложенных на него пут, и Женщина, не смирившаяся с исчезновением избранника, выбирается, выдирается, вырывается из-за решетки и бросается к случайно оказавшейся здесь лодке. Отчаянно запрокидывая голову, налегая на весла, она выгребает к возлюбленному и усилием всего тела, сознания, дыхания продвигается к тому единственному, которого избрала душа ее. Это движение сквозь пустынное водное пространство неудержимо, ибо сказано: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее».

    Ритуальное избиение беглецов происходит с помощью тех самых камней, что были заботливо сложены женщинами у порталов в самом начале этой истории — видно, тогда было время собирать камни. Теперь столь же старательно, без какой бы то ни было экстатичности родовое сообщество побивает своих не в меру возлюбивших сородичей этими заранее приготовленными камнями — видно, пришло время их разбрасывать. Деревянный ящик — приготовленная могила для них. А когда его уносят, перед нашими глазами оказываются эти двое — скорчившиеся, избитые, израненные. Едва-едва разминая затекшие и ноющие члены, они с видимым усилием встают и трудом разгибают спины. Но они отнюдь не несчастны — напротив, счастливы избранной участью, счастливы своей обреченностью на эту любовь.

    Трагическое в этом спектакле не значит мрачное, печальное, скорбное, безысходное. Трагическое здесь рождается из мистериального начала человеческого бытия и переживается как торжественное прославление жертвы во имя любви. Рушатся возводимые между влюбленными преграды, отступают воды всемирного потопа, и оказывается бессилен могучий родовой закон. Сакральный светильник с семью удлиненными, насаженными на палки свечами мелькает и кружится перед взорами влюбленных, как ожившее звездное небо. Падающие ниц огни семисвечника превращаются в звездопад, а одна из звезд спускается на золоченой нити прямо на грудь лежащему Мужчине, и он на руку приспосабливает этот сакральный символ любви.

    Буквальный смысл ветхозаветного текста — не единственный, волнующий литовского режиссера. Как бы ни был стараниями участников спектакля одухотворен национальный эрос, автор спектакля не останавливается на его воспевании. Он читает Библию как духовную книгу о тайнах мироздания и на ветхозаветную «Песнь Песней» смотрит сквозь толщу веков глазами художника, сформировавшегося в лоне христианской культуры. С чуткостью древнехристианского книжника он расшифровывает ветхозаветные иносказания, предсказывающие грядущее рождение новозаветных идей и ценностей, извлекает их из библейского текста, набрасывает, очерчивает, обрисовывает легкими пунктирными штрихами и вплетает в ткань спектакля.

    Театральная образность этой постановки произрастает из прообразовательных смыслов ветхозаветных образов, питается ими и ими расцветает — реальностью сценических метафор, символикой сценических аксессуаров, мифопоэтикой сценического действия. Как только образность, навеянная ветхозаветным сюжетом, неожиданно прорывается грядущим христианским символом, знаком, эмблемой — каждый раз при этом внезапном вторжении будущего, при одном намеке на тяжкие, тернистые высоты христианства в мерном темпоритмическом развитии действия ощущается вздрог сердца, перебой ритма в сердцебиении.

    Сначала почти нечаянно, потом словно примериваясь и пробуя, а затем совершенно сознательно Женщина проводит большим пальцем правой руки прямую линию по верхней стороне грудины — справа налево: движение, начинавшееся как языческий оберег, как хранитель жизненного дыхания, превращается в жест, завершающий и закрепляющий католическое крестное знамение. Обертываемые золотой фольгой и благоговейно целуемые женские кисти рук вызывают мгновенную ассоциацию с множеством статуй Мадонны в костелах всего мира. С непонятной целью сколоченные крест-накрест жердины, пристроившийся на них мужчина с задранной рубахой, женские пальцы, растерянно скользнувшие по обнаженному телу, — мизансцена оплакивания заставляет вспомнить классическую композицию Пьеты.

    Это в начале спектакля протяжные звуковые раскаты за сценой производят впечатление ударов железа о железо. Чем далее, тем более они напоминают звон церковного колокола, а в финале их звучание приобретает хоральное величие. Свитки чистейшей белизны, те самые, что открывали спектакль, предстают вертикально поставленными разновысотными трубками различной ширины и образуют трубы церковного органа. Они обрамляют древний жертвенник, скрывая, отсекая, убирая избыточную грубость его форм и оставляя от него лишь крестообразный остов. В финале спектакля на месте древнего алтаря любви возникает символ новой религии — Крест.

    Этот ответственный и серьезный символ христианства кульминирует содержание спектакля, вбирает в себя и завершает в себе все его смыслы, значения, тайны, секреты, загадки и разгадки. Наплывающие звуки медленных, тягучих, басовых раскатов органной мессы распахивают перспективу действия вдаль и ввысь — за пределы спектакля, сцены, зрительного зала, театра вообще. В свете новозаветной перспективы древний «эрос», одухотворенный библейским «эйдосом» и устремленный к христианскому «логосу», обновляет свою суть и обращается в ту окликающую человека любовь, что «все превозмогает» и «никогда не перестает». Финальное видение Креста, проступающее сквозь трубы органа, становится апофеозом всей трагической мистики спектакля. Поданный режиссером знак — не только напоминание о сущности Божества и начальном основании всего сущего, но и обетование, данное человеку, и высшая заповедь, обращенная к нему же. И это последнее сценическое иносказание оказывается превыше всех остальных.

    В большинстве прежних постановок запредельный, замогильный холод небытия сквозняком пронизывал экзистенциальное бытие персонажей Някрошюса, леденил и замораживал их сознание, погружал во тьму отчаяния и стоического претерпевания собственной жизни. «Основной инстинкт» не мог противостоять этому холоду, ни от чего не спасал и ничего не гарантировал: его витальная сила нередко оборачивалась агрессией скотства, в которой тонули одинокие островки нежной и слабой человечности. В своем последнем спектакле Някрошюс показывает и доказывает, что в любовных переживаниях «самость» личности осуществляется как всецело человеческое, освященное Богом, природой, порядком вещей положительное начало человека. «Времена года» были первым намеком на этот мировоззренческий поворот литовского классика. «Песнь Песней» укрепила уверенность в том, что Някрошюс находится в той точке своего внутреннего развития, за которой начинается новый этап его театрального мышления и творчества.

    Октябрь 2004 г.

    Дмитревская Марина

    МАСТЕРСКАЯ ИГНАТИЯ ДВОРЕЦКОГО

    В момент, когда некоторые новые движение страдают амнезией — потерей памяти — хочется вспомнить «хорошо забытое старое».

    Скажем, увлечение читками пьес. Петербург проходил это двадцать пять — тридцать лет назад, когда на Малой сцене ВТО начали появляться актеры с листочками в руках и играть спектакли.

    Или вот: новые драматургические имена. Нынче их поощряют, награждают, пиарят… и ничему не учат — ни технологиям (структура, конфликт, диалог, теза, антитеза, синтез, перипетия… Авторы «Новой драмы» выругались бы матом и пошли прочь от этих бранных слов!), ни анализу текстов.

    Короче, в те дни, когда в Петербурге ликовала «Новая драма», особенно остро захотелось вспомнить Ленинград с его Мастерской Игнатия Моисеевича Дворецкого. Она возникла чуть позже Арбузовской студии в Москве и на других, я бы сказала, «верстальных», «ремесленных» (потому и Мастерская, а не Студия!) началах и дала нашему театру очень много. Вспомним.

    Галина Исааковна Клих, консультант Санкт-Петербургского отделения СТД

    — Как возникла идея этой мастерской?

    — Я сюда пришла в мае 1973-го года. До этого здесь активно работали секции театральных критиков, творческой молодежи. Занималась этим Галина Михайловна Иолиш, и уже тогда были попытки дружбы творческих союзов: практиковались совместные семинары молодых драматургов с режиссерами, художниками и так далее.

    Но, как правило, в этом не было системы, а были в основном одноразовые «встречи с интересными людьми». В 75-м году пришел Игнатий Моисеевич Дворецкий, который тогда был председателем секции драматургов Ленинградского отделения Союза писателей. Он захотел создать семинар драматургов не при Союзе писателей, а именно здесь. Тогда в Москве уже существовала арбузовская студия при ВТО, а Дворецкий решил организовать свою мастерскую. Но секцию он ощущал как мертвую организацию, где очень много пожилых людей. Периодически собиралась конференция молодых писателей Северо-Запада, где, в том числе, были и драматурги. Существовала постоянная литературная консультация, куда мог обратиться любой человек, написавший пьесу, даже графоман. Союз писателей оплачивал эти консультации…

    — Замечательная практика!

    — Да. Но сейчас денег на это нет. Так вот, Дворецкому было там неинтересно. А наше руководство с радостью откликнулось, были выделены деньги, он пришел со списком людей, с которыми хотел бы заниматься. У него были ясные представления о том, какую мастерскую он хочет.

    — Он пьесы этих людей к этому времени читал?

    — Кое-что да. У Дворецкого был принцип (который с годами поменялся под воздействием обстоятельств) — он хотел набирать в Мастерскую людей, которые не имели бы отношения к искусству, тех, кто знает жизнь. Поэтому в первом наборе у него были инженер, врач, журналист… Аллу Соколову, например, он не сразу принял, потому что она была актриса. То же самое с Сергеем Коковкиным. А еще завлиты рекомендовали нам людей, которые приносили «самотеком» пьесы в театры. Так попал в Мастерскую Саша Образцов.

    — Дворецкий понимал, чему хочет их учить?

    — Да, он знал. Он хотел учить ремеслу в высоком смысле. Он не читал пьесы в стихах, детские пьесы — не считал себя компетентным в этих вопросах. Его интересовали современный человек, современная жизнь, производственные, социальные конфликты. Ему нужны были люди, которые это знали. Кто-то ушел сразу. Например, Андрей Кутерницкий пришел только на первое собрание. В первом наборе были Александр Галин, Алла Соколова, Олег Данилов, Сергей Коковкин, Алексей Яковлев… Дворецкий оказался замечательным педагогом. Я такого не встречала. Он был очень самолюбив, упрям, темпераментен. Главное условие, которое он требовал соблюдать, — это обязательное посещений занятий, обязательная откровенность разговора. Посторонние на занятия не допускались. Почему он через три года распустил первую Мастерскую? Драматурги так сдружились, что стали не только вместе гулять и выпивать, но на занятиях нахваливать друг друга, стали недостаточно честны в своих оценках, не были так требовательны друг к другу и так откровенны, перестали искать точности в своих оценках, как этого добивался Дворецкий. Поэтому он распустил их и набрал новых.

    У него всегда было хорошее чувство драматического. Он чувствовал главные сюжетные и структурные вещи, недостатки. Пьеса обязательно распечатывалась, раздавалась всем, прочитывалась и разбиралась дословно. Он всегда серьезно готовился к разбору, был способен подсказать, где ошибка. И он заставлял всех говорить, высказывать свою точку зрения, никому не давал отмалчиваться. Учил задавать вопросы. У него была хорошая хватка. И это, конечно, сказывалось на динамике текстов.

    У Дворецкого были разные занятия помимо разбора текстов — по репликам, по речевым характеристикам. Например, занятия по редактуре. Или — задание написать пьесу по классическому сюжету. Марк Галесник сделал «Ревизора», а талантливый Шульман, помню, написал пьесу по «Оптимистической трагедии».

    Это была пьеса о трудных подростках и воспитательнице. Интересная пьеса, жаль, что нигде она не появилась. Наташа Бортко тогда написала хорошую пьесу, которую мы потом ставили, — «Высокие потолки», парафраз «Мещан».

    Дворецкий привез идею сценических читок из Франции. Он был на Авиньонском фестивале и там увидел форму пропаганды современной французской пьесы — труппу, которая с листа читала пьесы. Он приехал совершенно окрыленный, решив, что это можно использовать как педагогический прием. Мы выхлопотали в Москве денег, чтобы можно было пригласить профессиональных режиссеров, актеров, организатора. Первый человек, который делал у нас показ («Летят перелетные птицы» А. Галина), была Гета Яновская.

    У нас получился новый жанр, который нужно было осваивать. Это сейчас читки проводятся повсеместно, а тогда так не делал никто. У нас была своя малая сцена. Народу собиралась толпа, мы делали по три показа каждой пьесы. Драматург участвовал в репетициях. Он слышал, как его текст произносят профессиональные актеры. Он начинал понимать, что такое написать текст, который можно произнести. Работа над репетициями была подробной. Мы думали, что она будет продолжаться две недели, а в результате это растягивалось месяца на два. Артистам читки очень нравились. Это был актерский крупный план. Никакой суеты на сцене, физического действия… Иван Краско до сих пор с удовольствием вспоминает те читки. С нами работали Боря Соколов, Ира Соколова, замечательный артист Слава Варкин. Опыты были разные. Например, Злотников хотел поставить свою пьесу сам.

    — Прямо как сейчас на «Новой драме», где драматурги объявили, что век режиссуры закончился и они ставят сами. Коляда, Угаров, Богаев…

    — Мы дали Злотникову возможность работать самостоятельно, но спектакль не вышел, не получился. И не мог получиться. Естественно. Были у нас в Мастерской очень симпатичные работы, к сожалению, не нашедшие дальнейшей жизни.

    — А Дворецкий своих учеников как-нибудь в жизнь двигал?

    — Все время. У него было жесткое правило — у себя мы могли критиковать пьесу, но если ею заинтересовывался театр, то Дворецкий поддерживал автора всеми силами, беспрестанно хлопотал. А еще он договаривался, чтобы ребят брали на всесоюзные и всероссийские драматургические семинары. Для них это было важно. Он же воевал с режиссерами, чтобы они не калечили драматургию, отвоевывал каждую строчку.

    Мастерская. Слева направо: А. Варфоломеев, С. Коковкин, В. Красногоров, А. Галин, А. Кургатников, С. Злотников (стоит), А. Соколова, А. Яковлев, И. Дворецкий.
Фото из архива Г. Клих

    Мастерская. Слева направо: А. Варфоломеев, С. Коковкин, В. Красногоров, А. Галин, А. Кургатников, С. Злотников (стоит), А. Соколова, А. Яковлев, И. Дворецкий. Фото из архива Г. Клих

    Однажды состоялась встреча нашей студии и арбузовской. Приехали к нам человек семнадцать. Славкин, Петрушевская… У них была другая структура студии — более свободная, широкая. Они по-другому учились, разбирали с голоса. Мы обсуждали пьесу Образцова, потом шел общий разговор — о праве автора на свое слово. Главный мотив был: все режиссеры — негодяи. И тогда меня изумила Петрушевская, которая сказала (не знаю, насколько она была серьезна, а может быть, это был такой трюк): «Правильно Мейерхольда расстреляли, потому что он калечил драматургию».

    Игнатий Моисеевич умер в 1987 году. Всего в Мастерской у него было два набора. В первом были А. Галин, С. Коковкин, С. Злотников, В. Красногоров, А. Кургатников, А. Образцов, А. Попов, Л. Разумовская, А. Соколова, А. Сударев, А. Яковлев, В. Терехов, А. Железцов. Второй набор: Н. Бортко, Ю. Волков, М. Галесник, Т. Дрозд, О. Ернев, А. Зинчук, И. Шприц и другие. Третий набор (уже без Дворецкого) — В. Шмелев, С. Носов, Т. Катинская, В. Бурмистров, А. Шиндарев, Т. Хмелев…

    Сейчас у нас нет руководителя. Да и денег совсем нет. Собираемся сами. Нынче и режиссура обособилась. Она сама по себе автор, хозяин в театре. Все остальное для нее — подручные средства. На одном семинаре я услышала от московского режиссера: драматургия — это не литература. Это навело меня на мысль: что бы мы сейчас знали о театре ушедшем, если бы не остались тексты?.. Дворецкий относился к драматургии как к литературе. Он предъявлял очень высокие требования к языку, вплоть до ремарок. Он чувствовал чужой текст. Это должна была быть литература, которая не выбросится назавтра в корзину, которая показывает своего героя, свой тип жизни, свой конфликт.

    Октябрь 2004 г.

    Эта мини-пьеса — скромная попытка уловить Мировую Душу Новой драмы, душа же не обязана артикулированно воплощаться и адресно персонифицироваться под кого-то «чисто конкретно», как теперь выражаются.

    Сцена уставлена картонными коробками, в которых лежат драматурги и персонажи «Новой драмы». Они одеты в матросские бушлаты, военную форму, тюремные обноски, кто-то во фраки и вечерние платья, кто-то в смирительные рубашки, кто-то в пижамы, кто-то вообще ни во что не одет, но решительно у всех за спиной — белые и упругие ангельские крылья.

    Реплики преднамеренно не «расписаны» по героям и не персонифицированы.

    — Бля, лежим тут… которые сутки… и все как-то без особого пиару, без драйва в этой долбаной культурной столице с ее пресловутым культурным слоем…

    — …из которой, бля, чем дальше, тем больше уходит, е… вашу…, витальный дух!

    — Да х… с ним, с духом, шли бы бабки. Рашидов обещал платить по 300 у.е. за вечер, и где мы, а где гуляют эти долбаные у.е.?

    Сплошная …рачка, а не фестиваль, х… ему в мертвые уши!

    — Ну ты! Потише! Вы хотите, чтобы вас называли г…ной аудиторией? Мы не г…! Мы агенты национального вербатима, суки! И вот сейчас нас как раз снимают крупным планчиком…

    — Е… вашу…, такое ощущение, что в этом зале сплошные слабонервные и беременные, просили ж их вывести! Что вы говорите? Работаем не в технике вербатима? Путаем жанры? Девушка, в диалог со мной вступать не надо, со мной как войдешь, так и выйдешь, сидите и смотрите, покуда вам не звезданули! По мобильнику!

    — Амебы малокровные! Сумерки богов! Нет, все-таки не прикольно с ними тусоваться! Ну не заводят, мать их!.. С ними только так и нужно, что превентивно наезжать время от времени, иначе они совсем тут зае…ся от скуки в своем болоте!

    — Слушайте, ну вы, суки, не сбивайте мне гиперреальность! Без вас тошно!

    — А что реальность? Можно на Арбате стоять, ушами шевелить и деньги зарабатывать! А можно на Новой драме… Рашидов хорошо платит.

    — Ты что, звезданутый, парень? Наркоман, что ли? Какая Новая драма? Вот я в Кишиневе одну певицу е…л, вот это была драма…

    — Не скажи, Рашидов хорошо платит. Пиар там, суточные, чачевые…

    — Не чачевые, а чаевые! Ты что, нерусский, что ли?

    — Вот только не надо на меня наезжать! Это вы приехали в мой город! Я не хочу вас видеть на улицах моего города!

    — Ну и не видь, падла!

    — Я для себя сделала важные культурологические выводы! Под хорошую музыку грех не кончить. Если дать на сцену хорошую музыку, можно в принципе больше ничего и не делать. И не писать никаких пьес вообще…

    — Ну ты загнула, сука! Если не писать — что ж смотреть-то? Кого слушать? Иди-ка ты лучше в критики. Будешь Додина с Фокиным пиарить! А у нас тут пир духа! У нас тебе делать нечего!

    — Ты ноль, понял?! Г…но!

    — Скажи, почему?

    — Да, и отключите, бля, свой с…ный мобильник, уважайте артистов! Не так-то просто продраться к вам с новым, бля, словом! Если так пойдет, второй раз, может, уж и не приедем! Если с первого не способны усвоить! Распи…лись тут со своим великим городом и регламентом культуры! Из регламента шапки не сошьешь! И на х… его не накрутишь! Кому, суки, сдалась ваша культура, если сплошной депресняк и анемия, бля… Жертвы бюджетного голода! Дети болотного подземелья!..

    — Ой, я умру, б…, от этого разборчивого петербургского зрителя! Носится со своей духовностью, как с прошлогодним брэндом, не знает, куда приставить! К какой, бля, заднице!..

    — Все, задрало! Эти люди меня не заводят! На Кавказе война, в Москве взрыв за взрывом, а они сидят со своей культурной разборчивостью и не знают, какого х… им надо!

    — Залепили, бля, свои афиши… классиками… бессмертными! Без штанов, но с музыкой! А как покажешь им чуток жизни, так все они сидят в отключке, бездыханные со своими чеховскими паузами, бля! Изображая жертву культурного террора! Какой там театр.doс.! К е…ной матери, если они жизни в глаза взглянуть боятся, интеллигенты …ные, дяди вани на диване! Прорабы и прорабши перестройки, на х…!

    — Прикинь, они же совсем не хотят, чтобы мы сканировали людей! Их это не е…т! Я умею сканировать людей, как гондоны, это моя тема, но их же это не е…т! Хоть ты тут ус…сь у них на глазах! Хоть ты зае…сь до смерти на сцене!!

    — Человек на их глазах …ет сгущенкой, паштетом, а они недовольны, бля, им нетленку подавай, а всей их долбаной нетленке — грош цена в темном переулке! Но они понадевали свои очки, змеи очковые, сидят с перекошенными рожами и вялыми интеллигентскими задницами, куда им слушать голос жизни!.. Как она есть!

    — Девушка, я вижу, что вы продвинутая, бля, но еще раз говорю: в диалог со мной вступать не надо! С голосом жизни Новая драма без вас разберется! Уж как-нибудь! Плывите и захлебывайтесь дальше в своем г…не, если не способны новое слово расслышать! Лобызайтесь и дальше со своим Мольером, е… вашу… Танцуйте до посинения с ним танец с саблями! Мы такой тоски не знаем! Мы г… от добра отличить пока что умеем, у нас с этим четкий баланс: г… — добро, добро — г…!!!

    — Без почему! И жизнь твоя впустую про… (Все плачут, затем переходят к коллективному мастурбированию.)

    — Мастурбируете?

    — Был секс — нету секса. Был, да весь кончился.

    — Ну и удовлетворяйте себя сами! А здесь вам не кровать для троих, здесь вам культурная столица…

    — Да, ху…ее столицы, чем Париж, не встречала! Ху…ее, может быть, Питер, особенно в дни осенней депрессии…

    — В такие дни хорошо сидеть в «Астории» и пить холодную водку с огурцом.

    — С огурцом?

    — А ты знаешь, что водка не подходит только к одному продукту. К г…ну!

    (Все дружно пьют водку и танцуют.)

    — Представляешь, влюбилась в мужика, и вместо того, чтобы с ним трахаться, я его секу кнутом и читаю ему тексты «Новой драмы»! Он уже без этого не может! Он передо мной на колени опускается! Готов слушать тексты день и ночь, так его запалило, на х…, б…ь!

    — А вот в Питере, бля, никто из-за Новой драмы перед тобой на колени не опустится!

    — А они там все звезданулись! У меня от их питерской воды моча мутная становится…

    — А я г-г-готов п-пить т-т-т-твою м-м-ммочу…

    — Я люблю тебя и буду с тобой всегда! Я только не люблю твоей старой драмы! Она чересчур сладкая. Новая драма, как горчица, должна слезы из глаз выжимать…

    — Слушайте все, чтоб не говорили, что нас не слышали! Ваше положение безвыходное, тупиковое и патовое!..

    — Вам нечем козырнуть перед мировой буржуазией! А нам — есть чем козырнуть. И это вам не кошка на…рала!

    — Но знайте, суки, мы пришли к вам с миром, хоть вы со своей культурной, бля, разборчивостью и нанесли нам непоправимые обиды! Мы пришли, вообще-то, говорить с вами о жизни. И надеялись, суки, на вашу толерантность! А вот на что вы тут надеялись, мы не понимаем!

    Блядьберг-Сволочко
    Член СТД с 1984 года до н. д. (новой драмы)

    admin

    2010/2011

  • Хулио Кортасар
  • ЦАРИ
  • Сценическая композиция,
    режиссура и концепция пространства
    Евгении САФОНОВОЙ
  • ХудожникЕкатерина АНДРЕЕВА
  • Музыкальное оформлениеРомана ЦЕПЕЛЕВА
  • Художник по светуАлександр КУЛЕШОВ
  • Помощник режиссёраЕлена БОРУНОВА
  • Действующие лица и исполнители в порядке появления:
  • МиносНиколай МАРТОН
    народный артист России
  • АриаднаМария ЛУГОВАЯ
  • ТесейСтепан БАЛАКШИН
  • МинотаврВладимир КОЛГАНОВ
  • ХоревтМария ЗИМИНА
  • Спектакль идет 1 час 10 минут без антракта
  • Pressa Adminych

    2010/2011

  • ЖЕНИТЬБА БЕЛУГИНА
    по комедии А. Н. Островского и Н. Я. Соловьева
  • ПостановщикВалентина Виноградова
    заслуженная артистка России
  • ХудожникЛюбовь Полуновская
  • Художник по светуКонстантин Удовиченко
  • БалетмейстерМария Кораблева
  • Действующие лица и исполнители
  • Гаврила Пантелеич Белугин,
    богатый купец
    Анатолий Дубанов
    Дмитрий Ладыгин
  • Настасья Петровна,
    жена его
    Клавдия Белова
    заслуженная артистка России
  • Андрей Гаврилыч,
    их сын
    Антон Багров
    (артист театра им. Ленсовета)
  • Елена Васильевна КарминаВарвара Маркевич
  • Нина Александровна,
    ее мать
    Ирина Конопацкая
    заслуженная артистка России
  • Николай Егорович Агишин Степан Пивкин
    (артист БДТ им Г.А. Товстоногова)
  • Василий Сыромятов,
    приятель Андрея
    Андрей Архипов
    Владислав Юрчекевич
  • Таня, его сестраВалентина Коровникова
    Александра Кузнецова
  • Прохор, слуга АндреяИлья Борисов
    Владимир Бойков
  • admin

    2010/2011

  • А. Н. Островский, Н. Я. Соловьев
  • ЛЮБОВЬ — НЕ ШУТКА-С!
    по комедии «ЖЕНИТЬБА БЕЛУГИНА»
  • ПостановкаВалентина ВИНОГРАДОВА
    заслуженная артистка России
  • ХудожникЛюбовь ПОЛУНОВСКАЯ
  • Художник по светуКонстантин УДОВИЧЕНКО
  • БалетмейстерМария КОРАБЛЕВА
  • В спектакле заняты артисты:
  • Анатолий ДУБАНОВА, заслуженная артистка России Клавдия БЕЛОВА, Антон БАГРОВ, Варвара МАРКЕВИЧ, заслуженная артистка России Ирина КОНОПАЦКАЯ, Степан ПИВКИН, Андрей АРХИПОВ, Александр КУЗНЕЦОВ, Илья БОРИСОВ
  • «NET—2002» — первый театральный фестиваль, прошедший в России после захвата заложников на «Норд-Осте», события, переломившего ход театральной истории, последствия которого еще будут осмысляться и аукаться. Организаторам помимо всех привычных сложностей и проблем пришлось столкнуться и с отказами зарубежных участников приехать на фестиваль из-за неуверенности в собственной безопасности. Так и не дождались Гжегожа Яжины — пожалуй, самого известного среди заявленных участников. До последнего дня было неясно, прибудет ли Акрам Хан со своей группой. Потом в интервью Роману Должанскому он разъяснит, что члены его группы боялись возможных террористических акций, но он был настроен на поездку: «Дело не в храбрости. Просто я понимаю, что раз люди нас пригласили, значит, нас хотят видеть. И мы должны быть здесь. Мы недавно ездили в Израиль, выступали перед еврейской аудиторией, но я очень хотел выступить и перед палестинцами. Не получилось, к сожалению, по соображениям безопасности. А в прошлом году были в Нью-Йорке буквально через пару недель после 11 сентября» (само выстраивание событийного ряда показательно).

    «NET» открылся спектаклем, поставленным Кириллом Серебренниковым на сцене МХАТ им. Чехова, с весьма специфическим названием — «Терроризм». Публику быстро успокоили, доказывая, что к трагическим событиям мхатовская постановка не имеет отношения. Пьеса новых модных драматургов братьев Пресняковых из Екатеринбурга написана несколько лет назад, и терроризм в ней рассматривается с точки зрения скорее философов и социологов, но отнюдь не хроникеров. И, действительно, зловещее название весьма слабо связано с происходящим на сцене. Основная идея сочинения братьев-персов (почему-то толика персидской крови отмечается во всех рецензиях) Пресняковых проста: если плохо обращаться с ребенком, запятая, молодым сослуживцем, запятая, любовницей, запятая, женой, запятая, человеком рядом, запятая, из него может вырасти плохой человек — террорист. Мысль, не отличающаяся новизной, глубиной и верностью, иллюстрирована довольно яркими и запоминающимися сценками (к примеру, отец плюет в лицо дочери). Понятие «терроризм» расширено до той беспредельности, которая ведет к утрате смысла (к проявлениям терроризма отнесены и сексуальные извращения, и виноградина, подложенная Юношей в обувном магазине в башмак). Кирилл Серебренников, признанный специалист по воплощению модных «страшилок», в очередной раз подтвердил свою репутацию крепкого профессионала, умеющего сладить «съедобную» постановку из разного исходного материала. Серебренникова уже успели обозвать «лицом и лидером» поколения, равно не склонного в своих спектаклях ни к интеллектуализму, ни к лирическому самовысказыванию, но чувствующего ритм, владеющего приемами монтажа и трюкового остранения происходящего.

    Сегодняшний «NET» вообще ориентируется не столько на открытие новых имен (что было девизом первых фестивалей), сколько на показ новых работ уже известных профессионалов среднего возраста.

    Е. Гришковец. Фото В. Луповского

    Е. Гришковец.
    Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля «Войцек». Фото В. Луповского

    Сцена из спектакля «Войцек».
    Фото В. Луповского

    Традицией стало присутствие в фестивальной афише Евгения Гришковца, впервые представленного Москве именно на NETе. В этом году Гришковец показал работу десятилетней давности «Титаник—1992». Вместе с актером Борисом Репетуром и женой Леной, Гришковец в этот раз был занят в небольшой массовке, сопровождающей лекцию-монолог главного героя, сыгранную его другом (в 1992 году студентом института культуры, а теперь менеджером по мелкооптовой торговле в городе Волгограде) Павлом Колесниковым. Плотный, неулыбающийся человек, твердо уверенный, что мир катится к скорой гибели, аккуратно загибая пальцы, называл нам приметы близящейся катастрофы: тут были и татаро-монголы («татар я уважаю, монголов нежно люблю, но вот татаро-монголов ненавижу»), и истребление бизонов и индейцев в Америке, и молодой человек, который спьяну полез на статую, поставленную его любовницей ее покойному мужу, а статуя возьми и придави его, и цирковые фокусники, и еще целый ряд причин и эпизодов. Легкий, остроумный, местами чуть устаревший текст подавался легко и артистично. Перед началом спектакля, предвосхищая замечания критиков, Гришковец заявил: «Сейчас вы увидите настоящую самодеятельность». Однако это была остроумная, забавная и радующая самодеятельность, показавшая уровень, с которого начинался Гришковец, от чего достаточно далеко и решительно отошел, к чему, наконец, у него есть опасность вернуться.

    Если «Титаник—1992» был домашней радостью фестиваля, то его событием стали два спектакля Йозефа Наджа, запомнившегося Москве по гастролям двухлетней давности с «Полуночниками» по Кафке, за которые он получил «Золотую маску». На этот раз Надж привез две работы: «Время отступления» и «Войцек». Получасовой вариант «Времени отступления», который Надж играл с Сесиль Тьемблемон, несколько лет назад был показан на фестивале в Вильнюсе, и там же зародилась его новая версия: постановщик познакомился с Владимиром Тарасовым, и композитор стал третьим участником спектакля-дуэта. Его перкуссия укрепила танцевальную пантомиму каркасом жесткой ритмической структуры и удлинила спектакль вдвое. Пересказывать танец-пантомиму — занятие неблагодарное, еще хуже пересказа снов.

    Мужчина и Женщина проходят долгий путь отношений, притягиваясь и отталкиваясь друг от друга, ища друг в друге поддержки и сражаясь за власть, сплетаясь в целое и яростно отстаивая свою самость. Пьеро и Коломбина, ожившие марионетки, архетипы и т. д. Любые трактовки произвольны, но горло перехватывает по-настоящему. Сам Надж лукаво поясняет: «Одни видят в спектакле пессимистическую историю, другие — счастливую. Думаю, каждый человек вкладывает в эти толкования свой личный опыт, свое восприятие отношений мужчины и женщины».

    Естественно, что в «Войцеке» Наджа одинаково мало интересовали как перипетии сюжета (доведенный сослуживцами солдат убивает свою невесту, а потом себя), так и характеры действующих лиц. Экзистенциальный ужас человеческого существования в абсолютно нечеловеческой среде стал основой серии пластических этюдов, шаг за шагом показывающих неестественную оскорбительность самых простых вещей, если они совершаются человеком, насильственно обращенным в воинскую единицу. Точно ожившие персонажи страшных брейгелевских видений, с набеленными лицами-масками, очень разные и все же похожие человеко-единицы обедают горохом, который трудно глотать, он застревает в горле, им рвет, изо рта струйкой стекает зеленоватая кашица. Они садятся на велосипеды, но кое-как скрепленные ободья едва вращаются на месте. Они тянутся к единственной женщине, в таком понятном стремлении к нежности, к ласке, но их грубые прикосновения убивают ее, и ласки достаются безучастному трупу. Живые люди перемешаны с глиняными истуканами и муляжами. Можно оторвать ухо у глиняной головы, а можно отрезать откуда-то из-под рубашки куски кровавой требухи, и все с жадностью набросятся на кровоточащее мясо. Шаг за шагом вытравляется всякий проблеск человеческого, живого. И вот уже вместо воды льется песок. Воды небесные не утоляют жажды, не омывают тела, не смывают грехи.

    За годы «NET» постепенно вписался в фестивальный ландшафт Москвы. Кажется, в этот раз впервые организаторов не спрашивали: что такое «новый театр»? Под какую концепцию они отбирают спектакли? Перестали возмущаться провалами и дотошно выяснять, сколько лет авторам удач. Стало понятно, что «NET» нашел/построил свою экологическую нишу. И теперь его небольшой парус вполне привычно белеет на фоне собратьев.

    Декабрь 2002 г.

    Дмитревская Марина

    ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

    Н. В. Гоголь. «Ревизор». Александринский театр.
    Режиссер Валерий Фокин, художник Александр Боровский

    Н. В. Гоголь. «Ревизор». Новый Рижский театр.
    Режиссура и сценография Алвиса Херманиса

    «Балтийский дом» сообщил преприятнейшее известие — к нам приехало сразу два «Ревизора». То есть — два режиссера с ревизией «Ревизора».

    Приезду одного предшествовали курьеры, курьеры, 30 000 курьеров, вся Александринка, начиная с лета, стала одним сплошным курьером.

    Другой приехал инкогнито.

    Один всех «построил», рассказал, что с самим Мейерхольдом на дружеской ноге, ввел в Императорском театре железную дисциплину и уехал, оставив чувство приятно проведенного на спектакле времени и странный эффект наступившей затем пустоты: об этом «Ревизоре» не тянет думать и писать, если предметом твоих театроведческих штудий не являются партитуры Мейерхольда, а ходишь ты в театр получить какое-то свежее содержание. «Ревизор» в Александринке, если мысленно убрать все виньетки и спросить, что, собственно, нам хотели сообщить путем изысканных украшательств нетленного и всегда современного гоголевского текста, окажется элементарной историей о том, как приехал «ужас» (Алексей Девотченко появляется этим олицетворенным ужасом, уркой-медиумом). И не просто «ужас», а — «ужас, ужас» и «ужас, ужас, ужас». Нехитрая и не развивающаяся по ходу действия мысль, история, где все ясно с первых секунд (поэтому второй акт становится лишним, и В. Фокин нещадно марает Гоголя), аранжирована замысловато, мастерски, ловко и ритмично. Тень Мейерхольда усыновила режиссерскую партитуру и из гроба ее нарекла, но смысла «Ревизору» не прибавила. На фоне нынешней Александринки этот «Ревизор» — несомненное и неслыханное достижение. Мы отчетливо понимаем, что Фокин вступил в диалог со сценическими традициями, прочтя «Ревизора» не прямо, а «через». И все такое прочее.

    Но хочется — о другом.

    Другой, А. Херманис, приехал тихо, из-за границы, и со своей снедью. Он привез двух кур, одного петуха и несколько котлет, которые были специально изготовлены в советском общепите 1970-х годов (вернее всего — в какой-нибудь школьной столовке), потом заморожены на тридцать лет — и вот, пробужденные от летаргического котлетного сна, подгорели на плите Балтдома, распространив по залу сильный запах при первых звуках спектакля. Это был запах ностальгии. Говорят, в этих же целях в Москве открыт ресторан «Петрович», где жарят на дефицитном комбижире — ушедшей натуре нашего детства, отрочества и юности, — выписывая его чуть ли не из-за границы. Может быть, из Латвии? Судя по спектаклю Херманиса, там помнят, что «у каждого мгновенья свой резон» и что «курица — не птица, а Латвия — не заграница».

    И вот под тихие звуки «Семнадцати мгновений весны» (история-то предстоит детективная) открывается декорация советской столовой и на сцену выходят…

    Ах, какие это важные птицы! Гигантские, с пышными задами, в сбитых «штанишках» и «шароварчиках», удивительной, нечеловеческой красоты куры! Они как будто упакованы театральными «толщинками». Так и ходят под столом, прикормленные сытным местом, как были прикормлены этой же столовкой номенклатурные работники провинциального городка (какой-нибудь Тотьмы). А иногда встанут у рампы — и ну глядеть в зал бессмысленным куриным глазом…

    В. Даудзиньш (Хлестаков). «Ревизор». Новый Рижский театр.
    Фото из архива фестиваля

    «Тонкая организация выходит боком, только боком». Это не Гоголь, это Вампилов. У Херманиса в утреннюю столовку боком входит… ну очень толстая организация. Это не три толстяка, а тридцать три, это толпа «Варламовых», и все — от Кукрыниксов, если бы Кукрыниксы работали в театре «Куклы-великаны» и стали ностальгически тосковать о милых типах ушедшей эпохи так же весело и не язвительно, как тоскует о них Херманис. Он художник-стилист (эстетизм его «Барышень из Волчиков» создавался изяществом платьев и театральной ненатуральностью париков, рождавших коллажную фактуру). Теперь каждому персонажу «Ревизора» Херманис (и художник по костюмам Кристина Юряне) сшили определенное тело и одели это тело в костюм. Начиная с бюстгальтеров и трусов и заканчивая пиджаками и брюками на подтяжках. Ножки-бочонки одной дамы отличаются от ножек-бутылочек другой, кому подложен бюст № 9, кому — № 10, кому — зад размера № 60… Впрочем, мягкие зады подложены всем, а затем уж нашиты ноги, животы, руки и груди — все мягкое, пухлое, все персонажи напоминают важных сытых птиц или мягкие игрушки. Встанут у рампы — и ну глядеть бессмысленным глазом, как несравненная Анна Андреевна — Гуна Зариня.

    Создав вполне эксцентрический (привет Мейерхольду!), карикатурный, но абсолютно органический мир, Херманис тоже вступает в диалог с традициями. Он читает Гоголя как будто… через Вампилова. Мы часто говорим о гоголевском в Вампилове. Херманис перевернул песочные часы времени. Или просто увидел общее и не стал делить — что от кого.

    «Румяное лицо было искажено несвойственной ему задумчивостью». Это Гоголь? Нет, это Вампилов. И это — герои латышского «Ревизора», румяные и задумчивые куклы нашего недавнего прошлого. Наивные, дурковатые. Вот он, главный толстяк, Сквозник-Дмухановский (Гундарс Аболиньш)…

    Херманис, создавая обывательский гоголевский мир, будто ставит «Провинциальные анекдоты» и «Старшего сына» одновременно. Гостиница, где остановились Хлестаков и Осип, — это такая же, как и все обшарпанные гостиницы России, вампиловская «Тайга» (каждый раз возникает вопрос — почему электрическая розетка находится под столом — будь то Бийск или Лысьва). А проснувшиеся в ней герои, Хлестаков и Осип, почти — Бусыгин и Сильва, тоже, между прочим, выдавшие себя не за тех, кто они есть… Вот он, Сильва (то есть Осип!), Андрис Кейшс, — дамский угодник в растянутой советской майке на волосатой мягкой груди и с ватными бицепсами. В огромной меховой шапке, с гитарой (ни с тем, ни с другим он не расставался, видимо, всю ночь) он выбирается из-под одеяла, причем не один, а с гостиничной официанткой (не Марина ли «Провинциальных анекдотов»?). Комбинашка на ее пышном теле свидетельствует о близких отношениях с гостем, принесенная похлебка — о любви, которую вызвал в ней этот сильный и обаятельный человек в трусах. А вот и Хлестаков (Вилис Даудзиньш) — тщедушный студентишка в клешах, просто спичка. И вот он, голодный, попадает в эту столовку, где Анна Андреевна — зав. производством, а все чиновники приходят есть в урочный час. Как тут не сойти с ума, не начать хвататься за поролоновые груди то одной, то другой! «Хотел говорить то, что думает, но вспомнил, что у него нет денег». Это тоже не Гоголь — Вампилов (из записных книжек).

    В. Даудзиньш (Хлестаков), А. Кейшс (Осип).
    «Ревизор». Новый Рижский театр.
    Фото из архива фестиваля

    Советские мифы собраны в уморительный букет. Детективная история под джазовую обработку «Семнадцати мгновений» играется на явно лирической струне. Но здесь есть и свой «джаз».

    …Утренняя дрема столовой. Пришла повариха, звякнула крышкой кастрюли, потом кассирша ударила счетами, брякнула по кассе, уборщица ритмично завозила тряпкой по полу — вжик-вжик, Земляника стукнул подносом, Почтмейстер хлопнул дверью. А есть стаканы, тарелки, ложечки и вилки, тарелки и ножи… И постепенно нарастает и ритмизируется мелодия этой жизни, возникает виртуозная звуковая композиция, этакие «Веселые ребята»!

    В. Фокин занят экспортом Мейерхольда в Александринку и далее везде. А. Херманис, напротив, импортирует в «Ревизора» утраченную теплоту застойных российских ценностей, ставших эстетикой соцарта. Все эти текущие бачки туалетов (в туалетных кабинках Хлестакову вручают взятки), служебные шкафчики, одинаковые кремовые торты в коробках, косынки с люрексом, прикрывающие мелкий перманент над узкими лбами буфетчиц, кримпленовые платья под служебными халатиками — всю эту натуру Херманис помнит именно потому, что она ушла. Уходила, уходила — и ушла. А «что пройдет — то будет мило». Недавно я наблюдала, как завороженно смотрят фильм «Москва слезам не верит» мои двадцатилетние коллеги, воспринимая голливудское вранье (какой протест вызывал это фильм в момент своего выхода!) как правду. Они верят — так было! — и принимают бутафорское правдоподобие за реальный быт 1980-х. Уже ничего не объяснить.

    «Лжет каждый, а любят тех, кто лжет лучше». Вампилов.

    Херманис смеясь расстается с нашим прошлым. Он не внушает «Ревизору» никакого инфернального содержания, он ставит уморительную комедию, сыгранную с истинным блеском! Формальный прием иногда изживает себя, устаешь смеяться, умиляться и не ждешь ничего нового — и вдруг спектакль снова набирает дыхание.

    В последнем акте на Марье Антоновне фата, и все герои собираются на свадьбу все в той же столовой (узнаваемо!). Они танцуют, обаятельно отставляя попы (мешают животы и груди), они — «единая общность — советский народ», им тепло и уютно в мещанском мирке, где на тортах — розовые цветы. Почтмейстер, с самого начала сидящий за столом с письмом другу Тряпичкину, долго-долго не решается нарушить гармонию этой «мещанской свадьбы», бросить тревожный камень в теплую воду этой жизни, где ему тоже хорошо и уютно. Куры ходят, клюют, комиссия уехала, проверка прошла…

    И жаль этих милых пузанов с глупыми лицами. Их встречаешь теперь постаревшими в обл. и райцентрах, на российском бездорожье. Кто приоделся в турецкое, кто носит траченный молью советский габардиновый пиджак. Мелькнет где-то красная косынка с золотым люрексом на поседевшей голове… А губы все так же накрашены, и туфли образца 1980 года еще крепкие.

    Когда реальность уходит, она становится предметом стилизации и эстетического наслаждения. Она становится «Ревизором» Алвиса Херманиса.

    Февраль 2003 г.

    Программу «Балтийского дома» закольцевали два «Ревизора». В начале фестиваля была сыграна премьера Александринского театра, на закрытии свой спектакль показали латыши. Эти «Ревизоры» похожи, пожалуй, только названиями (даже тексты отличаются, поскольку Валерий Фокин использовал в своей постановке сценическую редакцию Вс. Мейерхольда и М. Коренева, а Алвис Херманис основывается на каноническом варианте комедии). Сравнивать эти спектакли трудно. Фокинский спектакль — часть художественно-исследовательской программы «Новая жизнь традиции», поэтому «точки отсчета» здесь — Александринка как театральная вотчина гоголевской пьесы и спектакль Мейерхольда 1926 года в ГосТИМе. Опус Херманиса — «вещь в себе» и сопротивляется сравнениям с чем бы то ни было. Пожалуй, определенное сходство двух версий есть — сегодняшние режиссеры опираются в своих творениях на прошлое. Только Фокин исследует и претворяет театральное прошлое, а Херманис вспоминает историческое прошлое большой страны, в которой он родился. При этом спектакль москвича в петербургском театре геометричен, жёсток и прохладен, а работа сурового латыша оказывается теплой и неожиданно сердечной.

    Н. В. Гоголь. «Ревизор». Александринский театр.
    Режиссер Валерий Фокин, художник Александр Боровский

    «Ревизор» — совместный проект Александринского театра и Центра им. Вс. Мейерхольда — готовился как большое событие в театральной жизни. И есть основания его событием считать! Зрителей, плотно заполняющих зал, похоже, не отпугивает объявление о том, что спектакль поставлен на основе версии 1926 года (не знаю, каков смысл этого предупреждения, начертанного на афише перед входом в театр, что именно должна испытать несведущая публика — благоговейный трепет, покорность судьбе или что-то еще). Для заинтересованных зрителей и специалистов издан красивый и содержательный буклет со статьями, рассказывающими о программе «Новая жизнь традиции» и истории постановок «Ревизора». Кроме того, в буклете публикуется запись одной из первых репетиций (или даже первой, вступительной) Валерия Фокина с актерами Александринки, где режиссер очерчивает план будущей постановки. Для театрального критика здесь содержится уникальный материал: можно сравнить задуманное со сделанным, обнаружить несовпадения замысла и воплощения. Очевидно, например, что линия Хлестакова и Осипа — пары, повязанной уголовным прошлым, — осуществлена в спектакле именно так, как виделось постановщику. А вот «дамская» часть оказалась в итоге заметно сокращенной по сравнению с первоначальными планами. Существенно, впрочем, то, что общее композиционное решение Фокину удалось воплотить, явственно звучат и заявленные мотивы — «цитатность как открытый прием», сегодняшняя тема «безумия от новых возможностей, от денег, от соблазнов»… Режиссер предполагает, что неправильно начинать со страха чиновников перед грядущим ревизором, как это было у Мейерхольда.

    И действительно, в первой сцене страха нет. Сидящие в обмякших, скрюченных, поникших позах Ляпкин-Тяпкин, Земляника, Хлопов и Гибнер (В. Смирнов, Н. Мартон, И. Волков, В. Коваленко) не могут пробудиться, прийти в себя после бессонной ночи и пьянки. Только Городничий — С. Паршин появляется с полотенцем, уже умытый и свежий, хотя и со звоном в голове (о чем и сообщает — а потом уже о пренеприятном известии). Его подчиненные испытывают муки похмелья, и сколько он ни распекай их — все та же тупость, равнодушие, никакого интереса к предстоящей проверке. Плывет все в их мутных головах — покачивается задник с нарисованной комнатой (эскиз декорации I действия, одобренный самим Гоголем, о чем пером начертано прямо на холсте). Тоскливо и отдаленно звучит тихий голосок флейты.

    История раскручивается медленно, трудно, чтобы потом понестись галопом. Из спячки всех выводит стремительно и неожиданно явившийся и чуть не до смерти напугавший Городничего Почтмейстер — Н. Буров. А уж потом возникают Добчинский и Бобчинский (В. Лисецкий и В. Миронов) — выбегают с двух разных сторон из-за задника, садятся на один стул и заводят рассказ (причем Бобчинский сверяется с записной книжкой). Постепенно речь их начинает звучать все более распевно, монотонно, как церковная проповедь. Все окружающие попадают в ритм чтения, завороженно покачиваются, синхронно кивают и кланяются в конце фраз, следуя за возвышающейся интонацией. Таким образом, информация об инкогнито из Петербурга дошла до Городничего, когда он был введен в состояние транса! Это существенный момент фокинской концепции.

    Сборы Городничего в гостиницу на встречу с ревизором — одна из самых смешных сцен спектакля. Здесь возникает «нормальный» смех, без пресловутых слез. Дворовая девка сноровисто натягивает на барина сапоги, для удобства усевшись ему на колени (он ее привычно похлопывает по заду). Чиновники выстраиваются в линию, и слуга, пробегая вдоль строя, ловко и быстро опрыскивает их одеколоном. Городничий перед зеркалом репетирует речь, заговаривается, захлебывается словами, полощет горло, одним глотком выпивает сырое яйцо — и вновь сбивается с толку. Застревает в дверном проеме, нацепив шляпную коробку вместо самой треуголки… Суматоха, беготня, приказы, распоряжения — но все это по делу, в границах разумного. После знакомства с Хлестаковым эти границы исчезнут. Реальность сдвинется с основ и покатится в сторону бреда.

    Впервые Хлестаков возникает еще до поднятия занавеса. Пружинистым шагом, быстро, но без суеты идет по проходу зрительного зала невысокий человек в черном сюртуке, раскланивается, приподнимая цилиндр, взбегает на сцену, усаживается на стул, всматривается в программку. Тут свет гаснет и начинается игра. То есть его только и ждали. Он пришел и занял свое законное, постоянное место, которое для него именно приготовлено. Так сразу без обиняков заявлена «вечность», неизживаемость этого сюжета в русском театре — и, разумеется, в русской жизни (Хлестаков на площадку явился не из-за кулис!). Сразу отмечу, что во время заключительных поклонов на сцене стоят два стула и на них, лицом к публике, сидят Хлестаков и Осип, спокойно и с некоторым превосходством поглядывая на всех. Были и будут, ничего им не сделается.

    Не последовав в этом решении за Мейерхольдом, Фокин не противопоставляет барина слуге, а, наоборот, делает их партнерами, сообщниками, подельниками. Сидя под лестницей, на печке, как на нарах, тянут они глухую воровскую песню. Здоровый амбал Осип — Ю. Цурило служит при юрком «Саныче» телохранителем, он всегда на стреме. Громадный, как бык, черное пальто надето прямо на голое тело, взгляд тяжелый, мрачный — есть чего испугаться. А когда Хлестаков с Осипом срывают шапки и выставляют в качестве «аргумента» одинаковые голые черепа — тут уж Городничему с Бобчинским остается только присесть от страха.

    Кстати, по первоначальному плану Мейерхольда Хлестаков в его спектакле тоже должен был предстать лысым (и поэтому — злобным, закомплексованным), но Э. Гарину абсолютно не шла лысина, и идея была отброшена. Конечно, сегодня «бритоголовость» персонажа вызывает иные, совершенно определенные ассоциации.

    После того как Городничий договорился с Хлестаковым, наступает тот самый момент, когда все законы бытовой и житейской логики прекращают свое действие. Об этом «сигнализирует» неожиданное вступление хора (вокальная группа «Remake»), расположившегося в ближайшей к сцене ложе бельэтажа. Зрители подскакивают на местах, когда вдруг оттуда раздается странное, рваное пение — чередование возгласов, вскриков, протяжных и коротких напевов (композитор Леонид Десятников). Так совершается запуск бредовой карусели, которая закручивает всех персонажей, везет семейство Городничего к мнимому торжеству и реальному краху.

    Четкие, выразительные мизансценические рисунки Фокина хочется описывать подробно, без пропусков, но для этого не хватит журнальных площадей. Есть, однако, необходимость сказать об актерах, с которыми режиссер сотрудничает. Артисты Александринского театра оказались готовыми не просто к сложной работе в не очень привычной сценической манере, но и к самоумалению — то есть к существованию в ансамбле. Коллективный образ чиновников создается пластически. Проходы, пробежки, марши, мгновенные перегруппировки и замирания — целая ритмическая партитура движения разработана для массовых сцен. Отдельно, подробно и несколько в другом методе создан Городничий. Сергей Паршин играет человека разумного, деятельного, не подлого и даже с понятиями о долге и совести (просто в здешних условиях эти понятия не работают, он это понял и легко смирился). Все персонажи — маски, а здесь явно складывается характер, с подлинной драмой ослепления и прозрения. Городничий теряет представление о реальности, доходит до самой последней степени унижения, позабыв о стыде (когда под венчальное церковное пение сам «помогает» Хлестакову овладеть дочерью). Но потом, после крушения иллюзий, когда спадает пелена с глаз, он первым приходит в себя, собирается с силами и начинает заново производственное совещание: «Я пригласил вас, господа…»

    А. Девотченко (Хлестаков). Фото из буклета

    А. Девотченко (Хлестаков).
    Фото из буклета

    В центре спектакля Фокина — зловещая фигура Хлестакова. Алексей Девотченко делает его по-настоящему страшным (своеобразный смысловой перевертыш — чиновники, услышав о ревизоре, не испугались, а он-то воистину опасен!). Ураганному Хлестакову противостоять невозможно, этакому «бандитскому исчадию» (определение Фокина) никто не может сопротивляться. Он вор и шулер (крапленая колода по имени Аделаида Ивановна всегда в кармане), гипнотизер — делает пассы руками над головами своих жертв, те «отключаются» и не замечают, как исчезают у них драгоценности и бумажники (Осип принимает награбленное и быстро уносит). Хлестаков то уменьшается в козявку — то вырастает в грозного дирижера, управляющего перепуганной и обалдевшей толпой. Распаляется, краснеет от натуги, вранья и водки, орет, прыгает, как заводной, — потом вдруг начинает затихать, язык заплетается, как будто батарейки садятся. Ему в рот плещут «толстобрюшки» — и он вновь приходит в движение. Механический апельсин!

    В Хлестакове Девотченко и Фокина сконцентрирована энергия, противостоящая нормальному, обычному и привычному. У Городничего со товарищи — «грешки», а тут неуправляемое агрессивное зло, разрушительная сила. В его беспредельно развязном и наглом обращении с женщинами проявляется не похоть, а безразличие к человеческому «материалу» — это лишь объекты всевозможных манипуляций.

    В одной из сцен Хлестаков, воровато оглянувшись, вылезает из большого зеркала — намек на «зазеркальную», потустороннюю, нечеловеческую сущность этого фантома.

    Сцена из спектакля. Фото В. Красикова

    Сцена из спектакля.
    Фото В. Красикова

    Фокин выстраивает в спектакле систему зеркал, отражений и рифм. Начальная мизансцена отражается в финальной, первая сцена рифмуется с последней, конец истории оборачивается ее началом, Хлестаков отражается в Осипе, Анна Андреевна — в Марье Антоновне. Зеркально отражаются друг в друге сцена и зал: во время рассказа Хлестакова о петербургской жизни на площадку спускается классицистский портал с лепниной, повторяющей оформление царской ложи, с искривленными зеркалами в проемах и четыре дорические колонны. Материализованная мечта о красивой столичной жизни, жизни на виду (как на сцене). Когда обман псевдоревизора разоблачается, мираж исчезает — остаются только основания колонн, к которым пригвождена несчастная семья Сквозник-Дмухановских. Марья Антоновна — Е. Зимина тоненьким жалобным голоском пропевает короткую песню-заплачку (вспоминается сумасшедшая Офелия и М. Бабанова, игравшая Марью Антоновну у Мейерхольда). Цитаты — это ведь тоже рифмы и отражения. Так решена сценография Александра Боровского: в пустом огромном сценическом пространстве появляется сначала эскиз комнаты из самой первой постановки «Ревизора», потом — белая печь и полукруглая лестница из спектакля ГосТИМа 1926 года (на ней так и написано — «ГосТИМ», к цитате добавлена сноска) и, наконец, желто-бело-золотая стена с колоннами — игра на архитектурные темы россиевского театрального здания.

    Валерий Фокин всячески старается уйти от сатиры, но есть одна реплика, которую он решился выделить — почти как репризу. «Чем больше ломки, тем больше означает деятельность градоправителя!» — с чувством произносит Сергей Паршин. Живейший отклик зала, разумеется, неизбежен.

    Н. В. Гоголь. «Ревизор». Новый Рижский театр.
    Режиссура и сценография Алвиса Херманиса

    Алвис Херманис рассказывал о том, как его «Ревизор» начался прямо на российско-латвийской границе. Бдительные таможенники отказались пропускать на территорию России трех живых кур, участвующих в спектакле. Рижане загрустили, думали уже поворачивать назад, однако быстро выяснилось, что требуется всего-навсего скромная финансовая помощь работникам российской таможни — и тогда курицы смогут продолжить свой творческий путь. Жизнь подтвердила: гоголевский сюжет, как всегда, актуален.

    Правда, Херманис ставит не «актуальный», а «исторический» спектакль.

    Сначала, еще до поднятия занавеса, поползли слухи о том, что время действия этого «Ревизора» — годы советского застоя, а потом (когда занавес открылся) со сцены в зал поползли… запахи. Запахло едой. И никто не смог бы даже на секунду предположить, что это готовят банкет по случаю закрытия фестиваля «Балтийский дом». Такого «амбре» (воспользуемся городничихиным словом) не бывает на банкетах. Простецкий и наглый запах чего-то жареного-пареного несся из столовки, внутренний вид которой во всевозможных подробностях был воссоздан на сцене. Зазвучала пронзительная музыкальная тема из «Семнадцати мгновений весны», голубоватый свет залил площадку, и сразу почему-то захотелось и смеяться, и плакать. Возникло чувство узнавания, родства по судьбе и общности воспоминаний — чувство, подобное которому вызывают спектакли Гришковца.

    Низко нависшие над сценой жестяные вентиляционные трубы, лампы дневного света, белые кафельные стены в потеках, обшарпанные двери, захватанные вокруг ручек; шкафы и полки для хранения продуктов, громоздкий холодильник, плита под вытяжкой — все неопрятное, заляпанное; пластмассовые столы на железных ногах, на них — перевернутые дерматиновые стулья. Необъятная уборщица (мятый белый халат, мохеровый берет) моет пол шваброй. Тут же разгуливают куры — две пушистые красавицы и петух. Не какие-нибудь простенькие наседки, а благородных кровей — спокойные, невозмутимые. С достоинством сторонятся швабры, порой подходят к самому краю сцены и внимательно рассматривают зрителей. Наличие этих птиц можно объяснить гоголевским текстом (помните, городничий пеняет Ляпкину-Тяпкину, что у того в присутствии живут пернатые). Можно, наверное, как-то связать кур с фигурой мнимого ревизора: дескать, мокрую курицу за важную птицу приняли. Но есть еще какой-то неясный эффект куриного присутствия: куры симпатичные и забавные, но почему-то вселяют смутную тревогу. Быть может, своим абсолютным безразличием к людскому существованию…

    Постепенно столовка оживает, в глубине — за окном раздачи — появляются посудомойки, официантки, поварихи, к кассовому аппарату усаживается кассирша. Звенит посуда, бренчат ложки и вилки, хлопает дверца холодильника, стучат костяшки счетов, что-то скрипит, что-то лязгает. Из обыденных и даже раздражающих ухо «производственных» звуков, связанных с работой предприятия общепита, рождается ритм, складывается мелодия, возникает музыка.

    Виртуозная увертюра кухонного оркестра вызвала восторженные аплодисменты зала. Стало очевидно, что одним лишь воспроизведением быта ушедшей эпохи режиссер не ограничится. Автор спектакля азартно и последовательно коллекционирует реквизит, цвета и фактуры, линии и мелодии прошлого, синтезирует и стилизует — но не насмехается, не издевается. Он вспоминает. Несмотря на смех, который неизменно вызывают остроумные и точные находки этого спектакля, все время подспудно звучит печальная, даже щемящая нота. «Ревизор» Херманиса пропитан тоской.

    Гоголевские персонажи выглядят как мелкие чиновники из советского захолустья. Можно долго описывать костюмы, скверно сшитые из коричневых, серых и горчичных материй, мягкие шляпы, пузатые портфели (начальническая мода), оттянутые на коленях «треники», косоворотки с вышивкой, сетки-"авоськи«… Жители городка — и мужчины, и женщины — все как на подбор толстяки: чиновники переваливаются, как гусаки, их брюки едва застегиваются под нависшими животами, задастые тетки с толстыми икрами колыхают пышными бюстами. (Не сразу удалось узнать в этих бабехах изящных и стройных красавиц — актрис Нового Рижского театра, знакомых по спектаклю «Барышни из Волчиков», который А. Херманис показывал на фестивале год назад.) Толщинки, накладные груди, зады и животы сделали обитателей городка неуклюжими, смешными и даже немного трогательными. Над ними можно смеяться, но это не монстры, не «свиные рыла», просто жалкие недалекие человечки. Их жизнь лишена вкуса и цвета, как мутный компот в райкомовской столовке.

    Известие о ревизоре дает возможность хотя бы ненадолго очнуться от спячки, прерывает тягомотное однообразие и скуку. Женщины радостно и деловито сбрасывают белые халаты, натягивают на пышные тела тесные комбинации (о, это белье советской эпохи, эти трусы с начесом, эти бюстгальтеры!..), достают из шкафов праздничные платья, по фасону — все те же халаты, но непременно веселеньких расцветок. Наконец-то можно снять вечные бигуди, спрятанные под грязно-белым платком, и украсить кудрявую голову легкой газовой косынкой! Прием ревизора предваряется выступлением на бис кухонного джаз-банда, только теперь на кастрюлях, тарелках, граненых стаканах, эмалированных крышках, дверцах холодильника и духовки играют все — и принаряженные женщины, и возбужденные близкой выпивкой мужчины.

    Всем, оказывается, хотелось события, праздника — вот почему провинциалы слепо поверили в «инкогнито». Ничуть не похожий на толстяков хлипкий патлатый паренек в дешевых джинсах не может быть ревизором, но бедняги усердно его потчуют, смотрят ему в рот и искренне готовы полюбить это немытое и нестриженое существо. А его неотразимого дружка с гитарой — тем более.

    …В номере захолустной гостиницы на стене висел неописуемо пошлый коврик с котятами и цветами. Около железной кровати с розовым матрасом валялись две пары обуви — мужские ботинки и женские босоножки. Когда зрители внимательно все это рассмотрели, под покрывалом что-то зашевелилось и оттуда вынырнул рослый усатый мужик — в носках, семейных полосатых трусах, рваной майке и ушанке из собачьего меха. Густая пушистая растительность покрывала все открытые взору участки его тела (не сразу удалось рассмотреть, что волосяной покров не принадлежит актеру Кейшсу— Осипу, а наклеен на трико телесного цвета). Некоторое время спустя поднялась и подруга Осипа, совершенно сомлевшая от любви долговязая буфетчица в крахмальной наколке на обесцвеченных волосах — М. Апине. Не отрывая томного, глупого и нежного взгляда от волосатого чудовища, она облачилась в небесно-голубую блузку, красную юбку и взгромоздилась на каблуки.

    Хлестаков — В. Даудзиньш кажется подростком, недорослем, особенно рядом с плечистым Осипом, который с готовностью сажает его к себе на колени и укачивает. Иван Александрович от голода и тоски грызет ногти. Тут-то и появляются сиамские близнецы Бобчинский-Добчинский (в сросшихся пиджаках) и энергичный хлопотун, поблескивающий очками Сквозник-Дмухановский — Г. Аболиньш.

    Спектакль Херманиса подробен и нетороплив. Режиссер не боится наскучить публике, не спешит, не пропускает хрестоматийно известных сцен. Наверное, можно бесконечно описывать все, что в течение четырех часов происходит на площадке. Например, сцена взяток развернута в туалете. Там чиновники собираются на перекур и планерку, туда же врывается накормленный до отвала Хлестаков. Сломанная сушилка для рук, текущий кран, кабинки с короткими дверями, не доходящими до пола, обрывки газетной бумаги на гвоздиках, ржавые бачки… Хлестаков скрывается в одной из кабин, а бюрократы по очереди занимают соседнюю и через перегородку представляются. (Разумеется, у каждого актера — свой этюд на «сортирную» тему.) Пока один из приезжих собирает дань с мужчин, другого осаждают женщины. Осип все время что-то ест (обычно прямо из кастрюли), а все бабье население восторженно взирает на невиданную доселе мужскую особь. Конечно, рядом с толстозадыми чиновниками чувак в обтягивающих белых клешах — истинный плейбой. Правда, ни одного гитарного аккорда в исполнении красавца тетки так и не дождутся. Видно, гитара у него только для понта.

    Ближе к финалу в спектакль проникают неожиданные и таинственные мотивы. Удивительно, но никто из персонажей не замечает, что у Хлестакова в последней сцене вместо кроссовок из-под джинсов торчат отвратительные петушиные лапы со шпорами. После отъезда жениха городничий устраивает застолье. Как трогательна эта несчастная корова Марья Антоновна в свадебном платье, как грустны ее большие наивные глаза! Как смешна очередь гостей, несущих одинаковые коробки с подарками — целая башня вырастает в руках у градоначальника. А последним в веренице топчется печальный Почтмейстер — без коробки, но с письмом. Он долго не решается огласить его, сидит вместе со всеми за длинным столом, переживает из-за известной только ему беды. Но, наконец, печальная правда открылась, все погружаются в транс. Головы опущены, слезы капают в салаты. На площадке темнеет, и видно, как в освещенную стеклянную дверь сбоку заглядывает и пытается протиснуться огромная — в человеческий рост — курица. Трясет головой с хохолком, поблескивает неподвижным глазом.

    Жутко становится так, как будто явилась не курица, а ангел смерти.

    Пожалуй, это и есть немая сцена — необъяснимая, наводящая тоску и не дающая ответа.

    Февраль 2003 г.