Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Романова Александра

НОРА

Фестиваль предчувствуешь, словно Новый Год, праздник, когда собирается большая семья вокруг стола, когда каждый после долгого пути приносит с собой мешок со сказками, историями и анекдотами, собранными по дороге.

Сейчас, по прошествии фестивальной недели, осталось горьковатое послевкусие разочарования. Мы, как всегда, ждали великих открытий — но не случилось. Каждый остался при своем, тихо и спокойно отправившись по собственной тропе, — некуда спешить, некого обгонять. Хочется крикнуть: «Проснитесь, испугайтесь или порадуйтесь, позавидуйте или разозлитесь, но искренне, сильно, из глубины души!» Но нет, мы, зрители добрые и милосердные, приняли в ладоши просто хорошие спектакли и не ушли с удручающе плохих. Мы положились на суд времени, а может, зря?

Не состоялись самые ожидаемые показы, которые могли стать событиями. Петербургский Театр Сказки не сыграл «Дракончика», от «Кукольного формата» сбежала своевольная «Кошка, которая…», так и не доехала «Кармен» Александра Миндлина из Риги, не включили в программу театр «Потудань». Для живущих в Петербурге эти спектакли не потеряны, они идут на площадках города, даже существует робкая надежда увидеть «Кармен», о которой ходят самые невероятные слухи; но для тех, кто приехал из Петропавловска-Камчатского или Омска… Причины, по которым не состоялись показы этих спектаклей, разные — от объективных и человечески понятных, когда внезапно заболевал актер, до бюрократически удивительных. Кукольников-профессионалов и зрителей, собравшихся со всех концов необъятной страны в не самое простое время, наказали за формальное опоздание участника, за то, что фестивальная заявка была подана не вовремя. Откуда такой формализм? Гибкое мышление организаторов позволило (и спасибо им за это) во время фестивальной недели включить в программу «Гамлета» Марка Борнштейна, но никакие уговоры не повлияли на мнение тех же организаторов в отношении «Потудани».

«Юбилей». Театр «Рошанак Рошан» (Иран).
Фото из архива фестиваля

«Юбилей». Театр «Рошанак Рошан» (Иран). Фото из архива фестиваля

«Звездная монетка». «Театр ночи» (Германия).
Фото из архива фестиваля

«Звездная монетка». «Театр ночи» (Германия). Фото из архива фестиваля

«Царевна-Лягушка». FigurenTheater (Германия).
Фото из архива фестиваля

«Царевна-Лягушка». FigurenTheater (Германия). Фото из архива фестиваля

Фестиваль — сложнейший организм, конечно, легко обсуждать просчеты и неудачи после фанфар и оваций, но если говорить только о победах, то почти наверняка создастся ложное впечатление полного успеха, а в реальности существует огромное пространство для положительного развития.

Каждый день по четыре-пять спектаклей разных театров на разных площадках. При желании можно успеть на все, но как попасть в Царское Село на вечерние показы? Доехать еще ладно, а вернуться? Таким образом, театры и проекты, «прописанные» волей судьбы в Царском, остались без зрителей, а зрители без спектаклей.

Вечный вопрос о несовпадении фестивальной площадки и родной сцены, для которой создавался спектакль, и на этот раз подтвердил свою вневременную актуальность. Больше всего не повезло двум спектаклям, но по разным причинам. Декорация «Брата Чичикова» Рязанского театра кукол упорно не хотела помещаться на сцену «Сказки», и ее пришлось пилить. Места для актеров практически не осталось, поэтому из эпического полотна спектакль превратился в заметки на полях. Его спасло то, что от века спасало театр: интересная драматургия (Н. Садур), точная и внимательная режиссура (В. Шадский) и ужасающе-мистически продуманная работа художника (Ю. Ксензова), изрядно обглоданная фронтальной засветкой, убившей многие эффекты, заложенные в сценическом решении.

«Рошанак Рошан» из Ирана пострадал не потому, что сцена была мала или велика, глубока или узка. Спектакль «Юбилей» рассчитан на открытую площадку, на амфитеатр, по мнению самих иранских актеров, для них была бы идеальной большая сцена ТЮЗа им. Брянцева, но по причинам, оставшимся за кадром, была выбрана именно коробка Театра Сказки. Судить о том, что мы потеряли, невозможно, ведь сравнить не с чем. Тени и куклы, переплетение традиции и новаторства, цитаты фильмов Яна Шванкмайера и упоительный пластический рисунок роли, где на непонятном языке разыгрывается понятная человеческая трагедия. Спектакль состоялся, и разве важно — вопреки или благодаря?

Фестиваль — это не просто место встречи старых друзей, это лаборатория, без работы которой театры растворятся в собственном соку, что сейчас и происходит. Процесс самоедства и самопереваривания особенно ярко виден на примере омского театра «Арлекин», который после долгих лет поисков вернулся к принципу формообразования, использованному впервые еще в «Серой Шейке», показанной в Абакане в 1990-м году. Находки, прожившие в театре больше 15 лет, сегодня мы назовем стилем Бориса Саламчева и Ольги Веревкиной, но неужели дорога по прямой так творчески комфортна? «Первая сказка детства» заставляет задуматься не только над истинным происхождением сказки, над космической глубиной детского и народного мышления, но и над примитивизмом пространственного языка и невнимательной обобщенностью кукол.

Омский театр не единственный переживает период застоя. Театр «Огниво» из подмосковных Мытищ получил на фестивале премию за лучшую театральную инфраструктуру. Приятно, конечно, когда театр разрастается и создает театрализованное пространство вокруг, но не происходит ли это в ущерб искусству? Показанному на открытии «КукАrtа» спектаклю «Огонь надежды» уже много лет, его видели, и не раз. Почему же для фестиваля выбрана эта работа? Это не пример стиля и не вершина мастерства, решение спектакля с точки зрения нашего сегодня примитивно и скучно. Быть может, десять лет назад такое прочтение Пикассо было интересно, но что дает этот спектакль для понимания настоящего? Где новые работы, ради которых собирается фестиваль? Неужели все силы ушли на создание инфраструктуры?..

На фестивале были представлены две студенческие работы. Саратовский театр «Теремок» привез спектакль выпускников Государственной Консерватории «Пустяки, или Наивный театр». Два года назад они, тогда второкурсники, привозили его в Питер на «Кукломанию», и на фоне прочих студенческих спектаклей подробная работа с примитивной перчаточной куклой смотрелась достойно. Теперь добавилось второе отделение, стилистически никак не соотносящееся с первым, — добротные этюды, но на этот раз с кубами и куклами из платков. Нет, не плохо, но не здесь. Студенты стали актерами театра кукол, теперь мы вправе ждать от них профессионально зрелых работ. Ждем.

Вторая студенческая работа отличалась от всех спектаклей фестиваля по стилю, настроению, смыслу, идее. Чудовищная и талантливая трансформация сказочности и недосказочности в понимании Дмитрия Крымова и его студентов-сценографов не может оставить равнодушным никого. «Недосказки» вгрызаются в душу, проникают в ум, ужасы черного кабинета с ритмами трансформированных и искаженных тел остаются в памяти глубокой трагедией. И хотя сильный и действенный открытый прием, в котором существуют персонажи, оставляет место для собственной фантазии, никакой надежды не дали нам авторы этих историй об убийствах и самоубийствах в кукольной недосказочной истории. Темная, безмолвная, условная и трагичная игра. Хорошие сказки сегодня должны быть страшными?

Хорошие сказки всегда разные, страшные и веселые, добрые и жестокие. «Театр ночи» из Германии показал «Звездную монетку», лиричную и нежную сказку, сыгранную в огромном волшебном животе толстой и доброй феи, она же Луна-волшебница: две руки оживляют крошечных персонажей, напоминающих вертепных кукол. Незамысловатый сюжет про девочку, идущую в лес и из сострадания отдающую все, что у нее было, нуждающимся, — понятная история для детей и их родителей, которая не стала бы менее ясной и без перевода.

Непонятной и удивительно неуместной стала сказка «Царевна-Лягушка», практически сестра «Звездной монетки» (обе родились в г. Норхейме, режиссер Хейко Брокхаузен — создатель кукол к «Звездной монетке»). Спектакль не был заявлен в фестивальной программе, Татьяна Ходоренко, автор и исполнитель, должна была показать «Емелю и щуку». Причин, по которым произошла замена, никто и никому объяснять не стал, да и ненужно было бы, если бы представленный спектакль выдерживал критику. Однако случилось иначе. Непонятно, на кого рассчитана эта «Царевна-Лягушка»: если на детей старше восьми лет, то излишний и топорный эротизм в решении образа Бабы-Яги возмущает, как и неоправданная пупсообразная нагота Ивана Царевича; а для зрителя взрослого и искушенного бесконечное повествование с однообразным сотрясанием несомасштабных и скучных кукол утомительно. После активного возмущения зал впал в сонную дрему под размеренное клокотание немецкой речи с русским акцентом, в которой и прошло два часа вместо заявленных сорока минут.

«Гадкий утенок». Театр «Бродячая собачка» (Санкт-Петербург).
Фото из архива фестиваля

«Гадкий утенок». Театр «Бродячая собачка» (Санкт-Петербург). Фото из архива фестиваля

Но не трудности перевода стали причиной непонимания и неприятия «Царевны-Лягушки», а невнятность художественного языка, которой, хотелось бы надеяться, в других работах Татьяна Ходоренко избежала.

Яркой вспышкой совсем не кукольного мастерства поразили на фестивале актеры из Словении, которые под чутким руководством Александра Анурова выработали современный и актуальный язык для классической сказки Пушкина. «Сказка о Царе Салтане» не рассказана, не показана и не спета — она рассчитана, разложена, прожита в пластическом слиянии со словом. Русский оригинальный текст сквозит между переливами и сколами словенского перевода, актеры с легкостью меняются ролями, да и нет никаких ролей в этом несущемся на стихотворной волне рассказе. Спектакль кукольный по форме, но драматический по содержанию и прочтению. Крошечные и ничего не значащие куколки, которых и не пытаются водить, похожи на вырезанные из книги картинки, они, словно реквизит, дополняют, но не решают спектакль, великолепно придуманный и сыгранный.

Невозможно не сказать о самом кукольном спектакле фестиваля, покорившем сердца и профессионалов, и простых зрителей своей наивной простотой и чистотой формы. «Гадкий утенок» — это результат счастливого сотрудничества режиссера и художника. Сам кукольный театр воплощен в этой простой и даже очень простой истории, которую не усложняют ни декорации (дощатый стол, несколько проволочных деревьев да соломенный плетень), ни куклы. Художник-постановщик Алевтина Торик нашла те художественные средства, которые позволили ей раскрыть естественную, природную, живую сущность сказки. Все птицы деревянные, большие и неповоротливые, они задают актерам пластическое воплощение роли, эти птицы могут плавать и плескаться в настоящей воде, которая вносит радостное оживление в спектакль. Жак Матиссен, режиссер, приглашенный «Бродячей собачкой» из Дании, рассказал историю так, как сделал бы это Андерсен.

На этом «КукАrtе» вдруг стала очевидна тенденция, развивающаяся внутри театрального процесса не первый год. Режиссеры, художники и актеры заново открывают религиозную тематику. Сложно быть ультрасовременным, играя Рождественский Вертеп, но интересна ли буквальная реконструкция традиционного действа? На эти вопросы на фестивале попытались ответить четыре театра.

«Вертеп» архангельского театра кукол — спектакль с длинной и славной историей, это одна из лучших реконструкций, сохраняющая и двухчастное деление, и этажность сценографии, и систему кукол. Это ожившая история.

Петербургский Театр Сказки сыграл пьесу Ж. Сюпервьеля «Вол и Осел при яслях». Изменение точки зрения на события библейской истории позволяет свободнее подходить к выбору выразительных средств, но по непонятным причинам спектакль остался в рамках сухой повествовательности. Попытки обогащения кукольного спектакля за счет пластических вставок в живом плане, светового и музыкального оформления не решили главного: спектакль остался мертвым.

«Чайка». Екатеринбургский театр кукол.
Фото из архива фестиваля

«Чайка». Екатеринбургский театр кукол. Фото из архива фестиваля

Ровенский же театр кукол создал глубокую и сложную систему на основе традиционного Вертепа. Сергей Брижань, режиссер спектакля «Рождественская ночь», соединил библейский сюжет, музыку эпохи Возрождения, старинные напевы, научил актеров говорить и петь на старославянском языке, использовал в сценографии и костюмах символику раннего христианства. Казалось бы, так претенциозно, так эстетически отстраненно, но совсем нет, создается ощущение легкости, слегка наивное, немного грустное, но светлое и звенящее, как колокольчики на декорациях. Порой действию не хватает динамизма, особенно во второй части про казака, но возносящее сплетение четырех чистых голосов завораживает. Чарующая простота «Рождественской ночи» существует благодаря сложнейшему синтезу. Чудо.

«Зимняя сказка» в постановке Владимира Бирюкова («Кукольный дом», Пенза) — это иная религиозность, не праздничная, не библейская, не догматичная. Восприятие святых через народную сказочную культуру близко кукольному театру. Две сестры, то ли девушки, то ли старушки, ждут счастья, уповают на святого Николая Угодника, делают добро, живут, как умеют. Такое, почти языческое, восприятие христианства честнее и во многом глубже многих сугубо религиозных спектаклей. Маленькие куклы под снежно-пуховым занавесом пронзительно духовны. Еще одно чудо.

На фестивале были представлены и спектакли, не имеющие прямого отношения к театру кукол. Занимающие промежуточное место между драмой и перфомансом визуальные искусства: пантомима, так называемый этно-театр и пластический театр — равноправные члены сообщества «КукArt», хотя художественный уровень спектаклей, представляющих эти направления, удивляет.

Чисто драматическим спектаклем «потряс» Екатеринбургский театр кукол. Чайка залетела на сцену и превратилась в чучело еще до начала спектакля. Чехов в прочтении Бориса Акунина и постановке Александра Борока стал неподъемно ироничным для труппы кукольников. Актеры были раздавлены непомерно сложными ролями и превратили их в поверхностный фарс. Неубедительно, нелепо, тяжело, бессмысленно… Жаль, что «Чайка» нашей современности стала всего лишь чучелом.

Театр «Кулиска» из Нового Уренгоя привез на фестиваль загадочную историю про Геракла. Эта работа получила специальный приз на фестивале «Новый взгляд» в Верхнем Уфалее в номинации «Лучшая выдумка». Выдумано, действительно, очень много разных ходов и приемов, которые так и не связались в общую картину. За что Геракла сделали статуей? Почему Эврисфей гораздо живее и органичнее своего противника? Кто в итоге главный герой? Множество вопросов на фоне античного пейзажа. Но при том, что финал нелеп и похож на розовый зефир, благодаря использованной музыке и внезапной любви Геракла к реставрации статуй, которые почему-то оказались разбитыми еще в Древней Греции, при том, что Геракл уродлив, так как собран из осколков эллинских статуй, но в кукольной пропорции, при том, что действие затянуто и вяло, есть в «Жил-был Геракл» некое обаяние. За двух нежных кентавров, которые просеменили по авансцене лишь дважды, спектакль достоин аплодисментов.

«Кукольный дом», любимый многими театр марионеток из Санкт-Петербурга, представил на фестивале премьеру. Как всегда, это сложно и завораживающе красиво, но говорить об этом спектакле надо отдельно и подробно. «Времена года» будем смотреть, пересматривать и обсуждать уже осенью.

Фестиваль остался в июне. Впереди два года ожидания, надежд и опасений, два года работы. И опять мы замрем в предчувствии, ведь каждый раз так хочется верить, что театр — это искусство, а не политика, спекуляция или скучное однообразие.

Август 2005 г.

Шепелёва Арина

НОРА

КУКОЛЬНЫЕ ФЕСТИВАЛИ ВЕСНЫ — 2005

ГРАНИ ВОЗМОЖНОГО

Каждые два года Ивановский театр кукол собирает фестиваль на новую тему, что позволяет, с одной стороны, определять критерии отбора участников, с другой — раскрывать самые различные стороны жизни в кукольном мире.

«Дом, который построил Джек». Ивановский театр кукол.
Фото из архива фестиваля

«Дом, который построил Джек». Ивановский театр кукол. Фото из архива фестиваля

«Три поросенка». Костромской театр кукол.
Фото из архива фестиваля

«Три поросенка». Костромской театр кукол. Фото из архива фестиваля

Нынешний «Муравейник» собирался под девизом «Молодежь на сцене театра кукол». Сразу оговоримся, что главный режиссер Елена Иванова, всячески пестующая в своем театре эту самую молодежь, завоевала полное право на такой весьма рискованный и для многих трупп бесперспективный девиз. Идея вызвала большую иронию, чтобы не сказать насмешки в адрес одного из старейших в России Ивановского театра кукол, приурочившего фестиваль к 70-летию. Коллеги, как бы не расслышавшие в слогане предлог, присылали поздравительные телеграммы «юному юбиляру» и отказывались ехать, как не прошедшие возрастной ценз. На самом деле в том, что большинству коллективов везти на фестиваль с таким названием было нечего, а точнее некого, смешного мало.

Программа состояла из спектаклей десяти театров, и на обсуждениях в зале действительно было много юных лиц.

Не считая потрясающего (но адресованного взрослым и потому выпавшего из общей обоймы детских) спектакля из Минска «Извечная песня», положительным полюсом фестиваля стала премьерная работа хозяев.

«Музыкальное представление по стихам английских и американских поэтов» без обмана было и музыкальным и поэтичным, что встречается далеко не всегда. Спектакли на основе стихов традиционно ассоциируются у постановщиков и, само собой, у зрителей с легкомысленной халтурой — то, что готовится быстро и без особых затрат, а поглощается адресатом еще быстрее и без особых эмоций. Хотя достойный, полноценный спектакль по стихам создать неимоверно сложно.

Постановщик Е. Иванова со товарищи преодолели трудности и искушения этого пути и придумали нежный, ироничный спектакль «Дом, который построил Джек». Актеры в пастельных костюмах с рюшами и бантами, словно сошедшие со страниц детгизовских изданий Маршака, дурачились, разыгрывая нарочито страшненькими куклами знакомые истории. Сочетание приторности и гротеска задавало неожиданно жесткие рамки существования внутри сюжета привычных, но не всегда логичных для русского уха стихов и не позволило молодым артистам уйти в «просто декламацию». Нельзя не отметить работу завмуза театра Вячеслава Евдокимова, человека также совсем не старого, чья музыка стала не столько сопровождением, сколько дополнительным содержанием разворачивающейся на сцене картины.

Полной противоположностью ивановцам, да и большинству приехавших театров, где умеют или хотя бы стремятся поддержать и удержать молодого артиста, оказался театр из Костромы. Спектакль «Три поросенка» не содержал решительно никакого смысла. На сцене разыгрывалась диковатая ситуация под названием «Кто заказал поросят?», ибо невнятный персонаж в живом плане с кистью и палитрой в одной руке и телефонной трубкой в другой вел диалог с неведомым заказчиком трех портретов известных животных. Портреты, накаляканные на потрепанных листах, материализовывались в тростевых кукол времен Второй мировой и, следуя фабуле, заводили разговор о постройке недвижимости. И действие, а точнее, его отсутствие, и куклы, и текст, содержащий попытки весьма странного юмора, не были предназначены для того, чтобы вызвать симпатию и интерес у зрителя. И явно не вызывали их у молодых актеров, спрятанных за ширму.

НА ГРАНИЦАХ ПРОФЕССИИ

«Сказки на лесной полянке». Театр «Шутик» (Москва).
Фото из архива фестиваля

«Сказки на лесной полянке». Театр «Шутик» (Москва). Фото из архива фестиваля

«Отвяжись, худая жизнь». Театр «Трилика» (Москва).
Фото из архива фестиваля

«Отвяжись, худая жизнь». Театр «Трилика» (Москва). Фото из архива фестиваля я

Невзирая на внешние и внутренние проблемы, второй раз состоялся в марте фестиваль камерных театров «Московские каникулы». И теперь уже очевидно, что необходимо сделать регулярной встречу коллективов, ведущих абсолютно автономную, но гораздо более активную, чем театры, спонсируемые государством, жизнь. Как и на первых «Каникулах» (см. «ПТЖ» № 37), уровень мастерства участников был совершенно различным. И нижнюю границу, как ни странно, провел московский театр «Фигаро», имеющий художественного руководителя. То, что куклы и декорации, создаваемые «за свой счет», порой оставляют желать лучшего, — понятно, но здесь именно актеры продемонстрировали полную неадекватность существования в пространстве спектакля. Бытовая одежда, лакированные шпильки, изобилие бижутерии, невероятное количество декоративной косметики — словом, желание всячески приукрасить собственное тело вполне сочеталось с неумением водить марионетку, вага которой к тому же перебинтована синей изолентой. Но к сценическому образу, создаваемому пусть не на театральной площадке, а в группе детского сада, все это отношения не имело.

Выделить лучший спектакль фестиваля, будь он конкурсным, пожалуй, невозможно. И мнение экспертного совета, при том что на обсуждениях наблюдалась стопроцентная явка, не играет никакой роли. Оценкой в данном случае служила реакция зала, состоявшего сплошь из коллег по цеху. Это мог быть единодушный хохот, как на «отвязном» спектакле по Хармсу архангельского театра «Колибри», молчаливое сочувствие, как на практически сорванном слишком активными детишками показе театра из Балашихи, или принципиальный отказ замечать технические накладки изрядно вымотавшихся хозяев фестиваля театра «Трилика». Ценность «Московских каникул» неизмерима и потому, что, кроме обсуждения творческих достижений и неудач, «маленькие» кукольники получили возможность — место и время — передавать и перенимать опыт выживания.

ПРОСТО ЗА ГРАНИЦЕЙ

«Классический футбол». Театр «Черное и белое»  (Иматра).
Фото из архива фестиваля

«Классический футбол». Театр «Черное и белое»  (Иматра). Фото из архива фестиваля

«Голем». Академия искусств (Турку).
Фото из архива фестиваля

«Голем». Академия искусств (Турку). Фото из архива фестиваля

«Львы и драконы». Театр «Черное и белое» (Иматра). Фото из архива фестиваля

«Львы и драконы». Театр «Черное и белое» (Иматра). Фото из архива фестиваля

Посещение весенних кукольных сборищ завершилось неожиданной поездкой в крошечный финский городок Иматра на фестиваль «Черное и белое». Инициатор фестиваля Камран Шамардан, вопреки многозначительному названию, преследовал, пожалуй, одну цель — взорвать блаженную тишь приграничной полосы Суоми искусством невроспастов. Местные жители отнеслись к идее благосклонно, свободные места в зале отсутствовали, уличных же артистов публика обступала со всех сторон.

Ровно половину программы составляли работы студентов Академии искусств Турку. Не знаю, насколько смогли оценить их мастерство зрители, но я, невольно сравнивая со студентами питерскими, впечатлилась вполне. Ребята владеют пищиком, уверенно эспериментируют с формой и жанрами традиционного театра «Панча и Джуди», знают толк в пластике и фактуре: к примеру, жутковатая история Голема рождалась на глазах зрителей из движений обнаженных рук и куска теста — лаконично, стильно и вместе с тем по-настоящему страшно.

Рядом со столь яркими работами, а также на фоне виртуозных марионеток петербургского «Кукольного дома» и очень емкого спектакля театра «Рошанак Рошан» из Ирана, отправившихся далее на КукArt, явно проиграл милый, но слишком непритязательный польский спекталь «Андер-сен». А перформансы местных студийцев смотрелись и вовсе детской забавой с ростовыми куклами. Тем не менее задача заинтриговать соотечественников была выполнена: на заключительное действо — битву гигантских драконов — собрались чуть ли не все жители, и на следующий проект, который, если состоится, будет третьим по счету, город решил выделить некоторые средства.

Август 2005 г.

Д. Россини. Музыкальная редакция Сергея Ручинского. «Фигаро здесь!».
Новосибирский театр музыкальной комедии.
Дирижер Эхтибар Ахмедов, режиссер Леонид Квинихидзе, художник Яна Штокбант

А. Выскребенцев (Фигаро).
Фото из архива театра

А. Выскребенцев (Фигаро). Фото из архива театра

Препарирован, переинтонирован, заново аранжирован хорошо известный, любимый «Севильский цирюльник» Россини. Корни вахтанговской «Турандот» неожиданно проросли в постановке Новосибирского театра музыкальной комедии «Фигаро здесь!».

Авторы сибирского спектакля, остроумного и стильного, — режиссер Леонид Квинихидзе и музыкальный редактор Сергей Ручинский. На основе пьесы Бомарше и знаменитой оперы они фактически создали новое музыкально-сценическое произведение, в котором смысловые акценты расставлены иначе, чем у Россини. Все оперные «хиты» на месте, но кроме них активно задействована на протяжении всего спектакля увертюра к «Севильскому». Блистательная по мелодическому материалу и ритмической организации, она содержит столь мощный энергетический импульс, что его хватило на то, чтобы скрепить собой оригинальное музыкально-драматургическое построение. И, я думаю, не одноразового употребления. Опера Россини в новой интерпретации приблизилась к мюзиклу, и в этом виде вполне может стать репертуарной. Точнее, «Севильский» и как мюзикл может стать репертуарным, ибо сделан профессионально, талантливо и с уважением к первоисточнику.

Гарантом этого уважения стала и общая высокая культура спектакля. Новосибирский театр вообще выгодно отличается от многих своих собратьев интеллигентностью и еще тем, что не ищет легких путей. Спектакль решен в духе commedia dell’arte, но в ее сегодняшнем преломлении. Здесь шутят легко и лукаво, иронизируют в собственный адрес и в адрес современного искусства; здесь чувства не переживаются — в них играют. Здесь торжествует озорное лицедейство, воплощением которого явился темпераментный энергичный Фигаро — Александр Выскребенцев. Его присутствие значимо, он активен — едва ли не впервые столь последовательно — от начала спектакля до конца. Даже в выдающихся оперных постановках Фигаро, как правило, по ходу развития интриги несколько сдает позиции Розине и Графу Альмавиве.

Здесь же, несмотря на то, что вокальные возможности Выскребенцева не позволяют ему соревноваться с великими оперными звездами прошлого и настоящего, его герой правит бал. Этот эффект рожден актерской индивидуальностью — темпераментом, движенческой техникой, обаянием, мастерски использованными режиссером. Все прочие персонажи сродни великолепно действующим куклам, которых умело и артистично дергает за ниточки веселый философ, пройдоха и умница Фигаро.

Достоинство новой работы новосибирцев в том, что труппа великолепно освоила непривычный способ актерской игры, предложенный Квинихидзе. Никто, во всяком случае, в основном составе, не сбивается на бытовой тон, никто не ломает пластические линии, никто не комикует, как в плохой оперетте (что отнюдь не мешает спектаклю быть очень смешным). Вероника Гришуленко, красавица, прекрасная певица, настоящая героиня, каких сейчас мало в наших музыкальных театрах, работает как характерная актриса — остро и стильно, в рисунке роли иногда почти клоунском, при этом лихо выводит блестящие вокальные фиоритуры. Не побоявшись нарядиться в смешные белые ботинки и кукольное платье колоколом, подчинив свою женственность жесткой, хотя и изящной театральной схеме, она открыла в себе иную грань артистического обаяния, существенно раздвинула границы собственных возможностей.

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

В неожиданном ракурсе предстала и другая актриса, прежде игравшая героинь. Не видя в труппе подходящего Альмавивы, Квинихидзе решился предложить Елизавете Гек мужскую роль, еще более подчеркнув условную, игровую природу зрелища. Получилось очень пикантно — намек на оперную традицию травести; большая доля гротеска в сценах превращения Альмавивы в пьяного солдата или учителя пения. Очень забавный чисто вокальный прием: Елизавета Гек поет каватины, арии и серенады Альмавивы в романсовой манере Нани Брегвадзе, воспроизводя тембровую окраску голоса и очаровательный акцент.

Шутки, розыгрыши, подражания хорошо знакомому пронизывают спектакль — это как бы замена импровизации, свойственной commedia dell’arte. Смешных неожиданностей здесь много. Вместо служанки Берты фигурирует в меру пьяненькая Бер-та с невообразимой рыжей шевелюрой a lа давно не стриженный панк и интонацией игривой поп-звезды африканского происхождения. В такой непривычной интерпретации классическая ария Берты — Веры Алферовой вызывает гомерический хохот. Не менее забавен второй слуга Бартоло, придуманный режиссером. Его зовут Чжань (а актера Денис Немцов), он во вьетнамской шляпе, изъясняется исключительно на сленге из анекдотов про чукчу. Стерильно невинный рядом с агрессивной Бер-та, он явно себе на уме. Получилась парочка странных слуг в еще более странном доме Бартоло.

Но никто — ни главные герои, ни ядовито-зеленый, похожий на богомола Дон Базиль Дмитрия Емельянова, ни наиболее традиционный из всех персонажей, но моментами даже трогательный Бартоло Сергея Плашкова — столь эффектно не существовал бы в остроумно стилизованной комедии, если бы не аккомпанемент кордебалета. Хорошо организованная массовка-карнавал легко переходит с псевдоклассической танцевальной лексики на современную бытовую, активно отыгрывает любую сценическую ситуацию. Балетмейстеру Екатерине Ельфимовой удалось добиться необходимого для современного мюзикла пластического взаимодействия всех участников спектакля — солистов, артистов хора, балета и миманса.

Выдержанная в геометрических линиях декораций и костюмов, но броская по цветовым пятнам сценография молодой питерской художницы Яны Штокбант отсылает искушенное зрительское воображение к началу ХХ века, опосредованно — к вахтанговскому спектаклю.

Легкий, ироничный, задиристый спектакль имеет все же некоторые длинноты в диалогах, перебор движения на увертюре. Кроме того, пока недоработан один из важных его принципов: сопоставление классических фрагментов партитуры Россини и аранжированных, классического вокала и джазовых, эстрадных стилизаций. Оркестру под управлением Эхтибара Ахмедова не хватает стройности звучания в классике и ритмического импульса в озорных ее транскрипциях, равно как артистам порой не достает культуры пения. На это имеет смысл обратить внимание, ибо в целом спектакль «Фигаро здесь!» делает честь отечественному музыкальному театру.

Август 2005 г.

А. Пантыкин. «Храни меня, любимая».
Свердловский театр музыкальной комедии.
Дирижер Борис Недельман, режиссер Кирилл Стрежнев, художник Игорь Триневич

Не самая лучшая песня. А строчка — хорошая. Она всплывает после музыкальной притчи в 2-х частях «Храни меня, любимая», придуманной этой весной в Свердловской музкомедии в честь «юбилея Великой Победы». Уже из программки очевидно, что придумывалось «вместе и по ходу»: авторами либретто стали все создатели спектакля — композитор Александр Пантыкин с намертво припечатанным лейблом дедушки уральского рока (у него даже е-mail Granddaddy); режиссер Кирилл Стрежнев, широко известный в театральных кругах, молодой челябинский поэт Константин Рубинский и завлит Лена Обыденнова.

«Храни меня, любимая». Сцена из спектакля.
Фото В. Пустовалова

«Храни меня, любимая». Сцена из спектакля. Фото В. Пустовалова

Первое, что сделала эта компания, — заполнила большую, ярко освещенную, с белыми ступеньками сцену академического театра (художник-постановщик Игорь Гриневич) огромным количеством мальчишек. Легких, быстрых, с чудными живыми лицами, широкими улыбками, звонкими певучими голосами (хормейстер — Светлана Асуева). Девочки на сцене тоже случаются, но главный образ спектакля — мальчишки. Одетые Еленой Принц в светлые стильные (и для довоенного, и для нашего времени) широкобрючные костюмы или простые гимнастерки, артисты хора и балета неразделимы и неразличимы, да и солистов здесь как будто нет, просто сегодня эти, завтра — другие расскажут о том… что было не с ними. Из этой задачи — я бы сказала, повышенной эстетической сложности — и вырастает основная интонация спектакля. В фокусе — не столько история четырех братьев, сколько то, как она «вспоминается» мальчишками сегодня — авторами, актерами, героями. (Ведь дело не в физическом возрасте, дело в «природе чувств» по отношению к тому событию, которое имело место в нашей стране 60 лет назад.)

А история соткана из расхожих — прочитанных, увиденных, услышанных когда-то — сюжетов про Великую Отечественную. Веселые братья-музыканты уходят на войну, где ласковый Даня (Владимир Фомин) погибает сразу, шустрый Ромка (Роман Аптекарь) успевает стать радистом, обаятельный Алешка (Александр Копылов) влюбиться в нежную медсестру Людмилу (Светлана Бережная), не всегда уверенный Павлик (Александр Мезюха)… в общем, не возвращается ни один. Погибает и любимый командир Виктор (Владимир Смолин), бывший солист балета Большого театра с неудавшейся из-за травмы карьерой, погибает в тот момент, когда сбежавшая было до войны обольстительная красотка-жена Эльвира (Светлана Кочанова) находит его невероятным образом на передовой и они кружатся в вальсе обрушившегося лавиной счастья. Есть здесь, конечно, и идеологически озабоченный, «настоящий (презирающий музыкантов) мужчина» Гоша (Евгений Толстов), который в решающую минуту закатывает истерику и подставляет Алешку под пулю, и сыны полка Ванька (Костя Кокорин) и Венька (Женя Гузенко), которых братья успевают научить игре на гитаре и скрипке. И еще здесь есть мама.

Мама тоже, конечно, особенная, «из книжки». Ребята так никогда и не узнают, что братья они только по маме — акушерке, усыновляющей всех роддомовских отказников, но это и неважно. Важно, что самая красивая музыкальная тема («Храни меня, любимая…») — обращение не к девушке. Главная «любимая» здесь, несомненно, мама (Нина Шамбер) — улыбчивая, полноватая, с мягким, теплым голосом, не всегда способная ловко ответить своим выросшим острякам («Скажи-ка, мама, ведь недаром…»). Дом — это мама, с закипающим чайником, пирогами, большими добрыми руками. Сюда и возвращаются, сменив гимнастерку на светлый костюм, убитые мальчики («Время остановится, ангелы расплачутся…»). А девочки, тоненькие, в легких белых платьях, что провожают их в начале, а в финале встречают пустой вагон, — здесь прежде всего неслучившиеся мамы: гладят черные мячи на своих пустых животах и баюкают букеты, которые некому вручить.

Самое страшное для «вспоминающих» войну мальчишек — пафос открытых эмоций. Эмоций в спектакле предостаточно, но они все светлые, веселые, а драматизм возникает на стыке того, что происходит на сцене, и нашего, зрителей, знания, что такое эта война. Они же знают, что мы знаем, каково было матери провожать сыновей, а девчонкам любимых на фронт («Ах, куда же вы, мальчики…»), и потому сцена проводов решена едва ли не нарочито легко и быстро, как будто рассказчик смущается — ведь и так понятно. Но огромный черно- белый портрет Сталина, медленно проплывающий снизу вверх позади этого песенно-танцевального прощанья, как-то все уравновешивает. И первые сцены войны («Какая тут война, спокойно спи, страна…»), и даже вторые — всё по-прежнему бодро и смешно, и музыка светлая, но вдруг ловишь себя на том, что чуть не мурашки уже бегут, потому что ждешь, знаешь, что будет!

«Храни меня, любимая». Сцена из спектакля.
Фото В. Пустовалова

«Храни меня, любимая». Сцена из спектакля. Фото В. Пустовалова

Переход в страшное происходит незаметно («Научи меня, война, воевать…»), и опять же рождается оно скорее не из событий — из интонации этого мальчишеского рассказа: только не жаловаться, не пугать, не вышибать слезу (тут-то она, конечно, неожиданно и выползает!). Все меньше на сцене мальчишек, но те, что остаются, так же зубоскалят, так же смеются. Особенно над фрицами: под цокающую хохочущую музыку, единым выводком, в ярких черно-красных костюмах, с фюреровскими усиками и сверкающими бляшками на низко надвинутых фуражках, вываливаются они на сцену. Четыре танцевальных прохода фрицев, после каждого из которых уходит на небо «к маме» один из братьев, едва ли не самые яркие в спектакле. Сергей Смирнов, автор хореографии спектакля, свой знаменитый «Эксцентрик-балет», не раз приносивший ему «Золотую маску», любовно приберег для фашистов. «Эксцентрики» (плюс несколько артистов балета театра) своей невероятной, какой-то мелко-рваной пластикой создают этот блестяще-отвратительный образ.

В форме спектакля есть одна как будто нестыковка. Он закольцован на постаревших сегодня сынах полка Ваньке (Иван — Иван Филоненко) с Венькой (Венедикт — Виталий Мишарин). В прологе идут они «на работу», в метро или переход, со своей гитарой и скрипкой. В финале — располагаются было тут же и выпить на заработанные, да подбегают к ним денег просить двое грязных мальчишек, как две капли воды похожих на них в военное время, и все кончается тем, что те начинают учить их музыке. Последняя фраза спектакля (что-то типа: вот бы всех музыке научить, так тогда точно никакой войны бы больше не было) произносится Виталием Мишариным с большим пафосом. И к сожалению, так им произносится не только эта фраза, здесь и дребезжащий, чтоб скорее растрогать зрителя, голос, и педалирование каждого слова. По этой кольцевой форме можно предположить, что это они «рассказывают» спектакль, но нет, вся его эстетика свидетельствует: не старики вспоминают — мальчишки!

Такая же, мальчишеская, и музыка, которой здесь — море разливанное. Она рождается легко и свободно, почти не смолкает, даже когда идет драматический текст. Разнообразные мелодии — веселые, ироничные, драматичные, нежные — пронизывают все поры спектакля, делают его воздушным и свежим. И даже то, что иногда кажется: некоторые будто «уже где-то слышал» (такова вообще природа музыки народного композитора Пантыкина), в эстетической задаче этого спектакля работает на него.

Июль 2005 г.

Третьякова Елена

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Две премьеры Свердловской музкомедии — «Ночь открытых дверей» Е. Кармазина и «Храни меня, любимая» А. Пантыкина — важны для театра и важны для жанра как такового. Во-первых, это редкие в наше время мировые премьеры. Во- вторых, это специально заказанные театром произведения, рождавшиеся в совместном творчестве авторов либретто, музыки и постановщиков. По сути, это примеры сочинения спектакля — определенной формы работы, которая не имеет широкой практики сегодня, осталась в прошлом «лаборатории советской оперетты», как именовали ту же Свердловскую музкомедию в лучшие ее времена. Ныне театр воскрешает прежний опыт, естественно, на новом витке развития, с новым пониманием собственных целей и задач. В этом смысле уместно вспомнить и «Парк советского периода» — спектакль, созданный к юбилею коллектива, реанимирующий популярную музыку предшествующих лет. Это был спектакль-воспоминание — о собственной истории, истории страны, спектакль милый, пронизанный ностальгией, но, может, не вполне совершенный в драматургическом плане и, естественно, лишенный оригинальной музыкальной партитуры. Теперь очевидно, что это был очень нужный театру опыт, он нашел воплощение в самых последних театральных опусах — гораздо более зрелых и художественно значимых.

«Храни меня, любимая». Сцены из спектакля.
Фото В. Пустовалова

«Храни меня, любимая». Сцены из спектакля. Фото В. Пустовалова

«Ночь открытых дверей» по мотивам повести Ч. Диккенса «Рождественская песнь» жанрово определена театром как «святочные сновидения». Это вполне удавшаяся попытка создания «омузыкаленного зрелища», где все пронизано единым ритмом — пластика, движения, диалоги, и оттого возникает ощущение гармонической целостности всех компонентов. Не достает спектаклю лишь точности адресного посыла — на какую аудиторию он рассчитан. Для детей несколько тяжеловат, для взрослых слишком читаем и предсказуем. Но свои технологические задачи спектакль решает успешно, и для внутреннего развития этот эксперимент многое способен дать. К тому же опробованы новые творческие силы: дебютировали либреттист, композитор, в непривычном для себя амплуа выступил замечательный В. Смолин.

«Храни меня, любимая» — опус дерзко дискуссионный, не способный оставить равнодушным как с точки зрения его принятия, так и отрицания. Он возмущает и радует — давно такого не было на равнинном поле оперетты. Это спектакль высокой меры условности, монтажной, дискретной драматургии, лишенный причинно-следственных связей, весь построенный на ассоциациях, поэтических обобщениях, при этом обладающий замечательной бытовой и психологической конкретикой. Вот вся эта вроде бы несовместимая смесь дает результат абсолютно неповторимый, дает ощущение новизны и свежести мысли, оригинальной образности театрального приема. В нем соседствуют острота формы, выраженная в красках гротеска (острокарикатурно показаны немцы), и удивительный лиризм и мягкость в обрисовке основных героев, наделенных бодростью духа и здоровым чувством юмора. В спектакле настоящая шлягерная музыка дедушки уральского рока А. Пантыкина. Когда выходишь из зала и в голове прокручиваются услышанные мелодии (с одной стороны, они будто знакомы, с другой — совершенно самостоятельны и сознательно активизируют нашу память) — это дорогого стоит. Собственно, это во многом и сообщает театральному опусу энергию, тонус, ритм, жизнь, наконец. Художественную подлинность. В спектакле Стрежнева и Ко — искренность высказывания, интеллигентное нежелание пафосности, приподнятости, официоза (военная тема в юбилейный год на это легко провоцирует). И настоящий драматизм.

Здесь есть поиск новых возможностей жанра, о котором принято говорить как о кризисном, если не умирающем. Спектакли музыкальной комедии мы отвыкли хвалить — хвалим по преимуществу серьезное, высокое искусство. «Храни меня, любимая» ломает многие стереотипы, в том числе и эти.

Июль 2005 г.

Третьякова Елена

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Есть разные системы координат анализа спектакля, которые дают возможность акцентировать в нем главное — то, что позволяет или не позволяет найти ему свое место в общетеатральном контексте. В «Кармен» Георгия Исаакяна это проблема Времени — как важной категории театра. Сегодня сам факт перенесения времени действия классической оперы в другой век — дело настолько привычное и естественное, что вроде иначе и не ставят. Вся классика уже сыграна, как минимум, в ХХ столетии, или почти вся. «Кармен» — неоднократно. Найти здесь свою нишу и легко и трудно. Можно переакцентировать всю историю и сделать ее совсем не похожей на себя, можно только переодеть персонажей и не менять ничего по сути. И в том и другом случае подстерегает одна опасность — превратить спектакль в дефиле, а героев в ряженых. И в том и другом случае — да и в третьем, когда участники сюжета в своей эпохе, трудно историю сделать живой, а действующих лиц — людьми. Затевая игры со Временем, режиссер призван ответить на вопрос зачем.

В пермской «Кармен» такой ответ, мне кажется, есть. Давая подзаголовок спектаклю — «женскоемужское», поделив мир, что называется, по половому признаку, отнеся действие истории в годы сексуальной революции, создатели спектакля задумываются над проблемой, которая недавно еще не была столь актуальной, хотя всегда существовала в этом сюжете. В период расцвета однополой любви, в процессе принятия женщинами на себя мужских качеств, мужчинами женских проблема «женскоемужское» вполне стоит того, чтобы о ней поразмышлять. И не случайно подзаголовок написан в одно слово. В спектакле Хозе и Эскамильо действительно поданы более традиционно, воплощая мужской мир. И, похоже, это сделано намеренно. Хозе вообще в своем костюме мог бы войти в спектакль из любого времени. Он черно- белый, Эскамильо бело-красный. Кармен меняет цвета костюмов — красный, голубой, желтый, белый. Роль Кармен подробнее разработана именно потому, что «женскоемужское» — это она. В ней видится источник трагедии — ее собственной, трагедии Хозе. Именно она при всей женской соблазнительности ведет себя по-мужски, фактически решая убить бывшего возлюбленного. Получается, что Хозе наносит ей смертельную рану, защищаясь. Мужской мир обороняется от женского — решительного, наступательного, агрессивного — и по-прежнему притягательного. А люди не делаются счастливее…

Барыкина Лариса

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Удержать взятую однажды вершину, как известно, сложнее, чем брать ее впервые. Среди неписаных законов театра есть правило «второго спектакля», который почему-то всегда выходит менее удачным, чем первый. Еще по дороге в Пермь на Второй международный фестиваль «Дягилевские сезоны: Пермь — Петербург — Париж» невольно думалось о том, смогут ли на родине Сергея Павловича соответствовать высокому уровню притязаний, заявленных два года назад. Впервые появившись в компании многочисленных российских фестов, «Дягилевский» разительно отличался от многих, использующих банальную схему: наши спектакли — приезжие звезды. По своему мультикультурному охвату, масштабам и присутствию целого букета vip-персон он вполне соответствовал амбициям великого импресарио XX века. Авторы фестиваля имели намерение удивить и в этот раз, и многое им удалось.

ВПЕРВЫЕ В РОССИИ

Вдохновляемые дягилевским подходом к осуществлению культурных акций организаторы особое внимание уделили тому, чтобы в программе как можно чаще встречалось слово «впервые». Пусть не мировые, но российские премьеры щедро украсили фестивальную афишу. Самой громкой из них стал балет «Лебединое озеро» в постановке Натальи Макаровой. Знаменитая петербургская балерина, давно живущая на Западе и известная своими перелицовками русской классики, впервые ставит в России, и ее спектакль — фактически дар городу Перми. Вопрос: что будет привнесено в самый знаменитый и самый русский из всех балетов, — конечно, волновал всех. А еще — каким образом «Лебединое» Макаровой в «London Festival Ballet», в котором используется хореография Фредерика Аштона, будет адаптировано к пермской сцене и как с ним справится труппа? В итоге новое «Лебединое озеро» отличается от обычных в провинции неряшливых возобновлений классики и, несмотря на соединение исторически разных хореографических фрагментов, по-своему целостно. Макарова оставила танцы Аштона в I действии, но вместо Падекатра дала Па-де-труа в мариинском варианте. В нем танцует друг Зигфрида, которому вернули его историческое имя Бенно, естественно, нет никаких шутов. 2-я «лебединая» картина и Бал в целом сохранены в вариантах Иванова и Петипа, вальс невест (как в партитуре) разделен фанфарными выходами. А вот в финале, имеющем трагично-печальную развязку, немало вновь поставленных танцев и других находок, вплоть до появления черных лебедей (опять воспоминание о петербургской редакции). Сцена в декорациях известного английского художника Питера Фармера («Манон» в Мариинском) выглядела типичным образцом большого стиля: чуть старомодна, помпезна, в меру романтична, современное звучание ей придавало освещение (художник по свету Сергей Мартынов). Костюмы от Галины Соловьевой, так облагородившие мужской состав труппы, показались все же несколько странными по части колористических и стилевых соединений.

Пермский кордебалет и корифеи оказались на высоте, порадовали слаженностью, синхронностью и тщательностью отработки танца. А вот приглашенные на главные партии бразильянка Сесилия Керш и аргентинец Инаки Урлезага, во-первых, совершенно не выглядели дуэтом, а во-вторых, мало соответствовали русским представлениям об идеальных Одетте и Принце. Приземистый и коренастый Урлезага, вероятно, вполне убедителен в виртуозных партиях, но в нем нет того, что предполагает амплуа данс нобль. И любая пермская танцовщица из четверки «больших лебедей», казалось, с большим основанием могла бы претендовать на роль Королевы лебедей. Конечно, в деталях позировок, в изгибах корпуса и пор-де-бра, в том, как интимно склонялась Одетта—Керш к своему возлюбленному, угадывались отблески глубоко индивидуальной интерпретации роли самой Макаровой, и оставалось только сожалеть, что нам не дано увидеть это воочию. Трезвый фестивальный расчет на громкие иностранные имена не сработал, пермякам, имеющим превосходную балетную труппу, видимо, в очередной раз дали в этом убедиться. Осталось предъявить миру своих законных премьера и приму.

В день открытия состоялась и российская премьера оперы Александра Щетинского «Бестиарий» (режиссер Г. Исаакян, дирижер Е. Бражник). В глубоком по мысли и изысканном по стилю либретто Алексея Парина в диалог вступают сюжетные мотивы сочинений Кафки, Гоцци и Андерсена о превращениях людей в животных. Три параллельно излагаемых сюжета: Действо о Жуке («Превращение»), Действо об Олене («Король-олень») и Действо о Жабе («Дочь болотного царя») — дают повод задуматься о человечности подлинной и мнимой и даже подняться на уровень несуетных размышлений о бренности телесной оболочки и бессмертии души (сочинение создано по заказу международного фестиваля «Сакро-Арт» в Локкуме, там же летом 2004 года состоялась премьера). Партитура Щетинского, написанная для камерного состава, на редкость театральна, играет с разными музыкальными стилями и требует от четырех певцов (у каждого по нескольку ролей) мгновенного актерского и интонационного перевоплощения. К счастью, исполнители для этого случая нашлись в Пермском оперном замечательные, почти все имеют немалый опыт общения с современной музыкой. Татьяна Куинджи, Надежда Бабинцева, Владимир Тайсаев и Сергей Власов составили слаженный актерский квартет. Камерное действо, сыгранное в Доме-музее Дягилева (как бы в домашнем театре знаменитого пермского семейства!), оказалось интеллектуальным и эмоционально волнующим.

Поставленная опять-таки впервые год назад на отечественной сцене опера Генделя «Альцина» на премьере выглядела робкой попыткой освоения барочного стиля. Ныне ее исполнение на фестивале стало настоящей сенсацией. Пять пермских певиц: Татьяна Куинджи, Татьяна Полуэктова, Надежда Бабинцева, Айсулу Хасанова, Елена Шумкова, ведомые дирижером Дэвидом Хейзелем (Германия), который специально приехал на фестиваль, творили настоящие чудеса, удивляя легким, инструментальным звуком, виртуозностью без напряжения. Видимо, музыка Генделя послужила хорошей вокальной школой для исполнительниц, и год регулярной практики принес свои результаты. В сценическом плане картину довершали пластически отточенные образы, и тут пальму первенства следует отдать замечательной Татьяне Полуэктовой в партии Руджеро.

«ВСЕ ФЛАГИ В ГОСТИ…»

Географическая составляющая в названии фестиваля «Пермь — Петербург — Париж» подразумевает непременное участие трех городов, сыгравших особую роль в судьбе Дягилева. И если с Пермью все понятно, то присутствие, даже номинальное, Петербурга, а тем более французской столицы, кажется, становится проблематичным. К сожалению, не состоялся обещанный «Блудный сын» Мариинки. На открытии фестиваля его заменили видео-музыкальным экспериментом: оркестр Пермского театра «вживую» играл «Послеполуденный отдых фавна» Дебюсси (дирижер Валерий Платонов), а на экране шел спектакль Гранд-Опера. И все было бы замечательно, если бы звуковой и визуальный ряд совпадали. Ну а Мариинку представляли четыре пары ведущих солистов театра. Многих из них в Перми прекрасно помнят по конкурсу «Арабеск» и потому встречали как добрых знакомых. Тем более что Андрей Баталов выступил не в привычном для себя амплуа спортсмена-виртуоза, а как интерпретатор, и довольно точный, стиля Бурнонвиля. Наталья Сологуб, накануне получившая «Золотую маску» за Форсайта, в паре с Данилой Корсунцевым танцевала Па-де-де из «Спящей красавицы», а фрагмент из форсайтовского «In the Middle» пермяки увидели в исполнении Ирины Голуб и Владимира Шишова. Пожалуй, это была самая захватывающая часть выступления мариинцев, если не считать бурных аплодисментов зала и криков, адресованных высокому и статному Дмитрию Семионову, достаточно стандартно исполнявшему вместе с Еленой Востротиной Па-де-де из «Корсара». Просто балетных танцовщиков с такими данными в Перми нет. Вообще, гала- концерты — непременный фестивальный атрибут — выглядели самой консервативной частью программы. В концерте-закрытии, посвященном пермским лауреатам премии «Душа танца», участвовали солисты балета Большого театра Екатерина Шипулина и Дмитрий Белоголовцев, пара из Национального балета Нидерландов Наталья Ситникова-Гоффман и Алтин Кафтира, молодая балерина из Гранд-Опера (долгожданный Париж!) Матильд Фрусти, солист труппы «Балет Евгения Панфилова» Алексей Колбин и учащиеся Пермского хореографического училища. Благодаря им и мариинцам на фестивале в целом состоялся небольшой парад-алле современного балета, зрители знакомились, пусть фрагментарно, с хореографией Форсайта, Х. ван Манена, Р. Пети. Но на таких концертах будничная откровенная «отработка» чаще всего заменяет нерв, присущий даже не самым удачным спектаклям, поэтому острее в памяти запечатлелась открывавшая фестиваль пермская «Серенада» Баланчина, которую здесь танцуют с необычным внутренним драйвом.

За новаторскую часть хореографии на фестивале отвечал Театр Наций. Одна из двух программ современного танца была представлена на сцене Театра Драмы и включала в себя московские проекты: известный спектакль «&» танцгруппы «ПОВСТанцы», где замечательный дуэт Александры Конниковой и Альберта Альберта вел неспешный пластический диалог о встречах и невстречах. Второй проект, танцповесть «Мухи», — хореографический дебют двух выпускниц Роттердамской академии танца Анны Абалихиной и Дины Хусейн. Еще один спектакль «Прикосновение», вызвавший немало споров, шел на сцене Оперного театра. Зрителей шокировали ураганным напором, выносливостью и физиологическими откровенностями семь маленьких сильных женщин японской данс-компании «Батик» во главе с их лидером Икуйо Курода.

Международный статус фестиваля был поддержан 17 странами, в его программе нашлось место и неделе нидерландского кино, и музыке современных финских композиторов, и выступлению органиста Собора Св. Петра в Ватикане Джанкарло Пароди. При поддержке Гете-Института состоялась изумительная фотовыставка, посвященная Марлен Дитрих.

Благодаря частному коллекционеру и нашему бывшему соотечественнику Э. Натанову второй раз в Пермской художественной галерее прошел вернисаж «Русский авангард». Ясное намерение вовлекать в свою орбиту интересное и новое со всех частей света — перспектива вполне в дягилевском духе.

ЖАНРОВЫЕ ПЕРЕКРЕСТКИ

Фестиваль задумывался как полижанровый: фигура Дягилева не может принадлежать, скажем, только балету или только живописи, его деятельность объединяла разные творческие сферы. Самые захватывающие мгновения фестиваля, как прошлого, так и нынешнего, происходили на пересечении границ разных искусств, при столкновении полярных точек зрения, во взаимодействии художественного и научного мышления, в спорах теоретиков и практиков. Пытаясь охватить необъятное и совершить невозможное (т. е. посетить все запланированные мероприятия!), фестивальная публика с энтузиазмом перемещалась из музеев в театры, из выставочных залов в концертные, из лекционных аудиторий в кинотеатры, а главное — много и с удовольствием общалась (кстати, это и есть главное лекарство от кастовой замкнутости и узости цеховых взглядов, которой так страдает, к примеру, отечественный балет!). Неудивительно, что кульминацией фестиваля стали произведения смешанных форм.

Синтез искусств и жанровые миксты — idee fixe XX века, хотя удачи на этом пути можно пересчитать по пальцам. Выдвинутая еще Рихардом Вагнером концепция «Gesammtkunstwerk» (совокупного произведения искусства), любовно и тщательно вынашивалась и Дягилевым. Специально к фестивалю в Перми подобную идею воплотили в двух одноактных спектаклях. Балет с пением «Семь смертных грехов» К. Вайля — Б. Брехта поставил Раду Поклитару, а раннее сочинение И. Стравинского «Соловей» Татьяна Баганова осуществила как оперу- балет. Мысль пригласить на постановку двух известных и даже модных хореографов отнюдь не академического направления принадлежит, конечно, художественному руководителю Пермского оперного Георгию Исаакяну. Стилистически непохожие работы объединены степенью взаимодействия двух трупп, оперной и балетной. Задумчивый, неяркий, без всякой внешней «китайщины» спектакль Багановой заставляет пристально вглядываться, чтобы понять и логику развития, и метафоричность мышления. Его стилистика проникнута пониманием Востока как некоей универсальной категории. А более демократичный, зрелищный (художник Э. Гейдебрехт), «зонговый» балет Вайля в постановке Поклитару запоминается прежде всего блестящей работой солистов, балетные сцены в нем довольно иллюстративны. Квартет певцов создает остро-характерный визуальный образ «Семьи». Абсолютная пластическая органика Татьяны Полуэктовой (Анна I) уже никого не удивляет, а вот игра прима-балерины Елены Кулагиной (Анна II), которая не только танцует, но и говорит (по-немецки!), смеется, кричит и плачет, стала несомненной новостью.

Среди других необычных зрелищ — совместный концерт трио Майка дель Ферро (Нидерланды) и солистов Пермского театра «Джаз встречается с оперой». В новом для себя качестве оперные певцы чувствовали себя пока что недостаточно свободно, им не хватало импровизационной, «свинговой» легкости, но все с лихвой окупалось обаянием и артистизмом голландского пианиста. Попытку соединить разные жанры представил и американский проект «A More Perfect Union», названный «танцевальной оперой». Шесть танцовщиков, шесть певцов и драматический актер в спровождении музыкального ансамбля рассказывали нечто сатирическое на тему Созыва Американского Конституционного Конвента в 1787 году. По замыслу автора спектакля хореографа Рут Присциллы Кирстайн — это было «современной оперой-балетом, частично возрождающим принципы барочного стиля», по уровню исполнения и техники, как вокальной, так и танцевальной, — что-то из разряда университетской самодеятельности. Вероятно, только американцы могут так спокойно и уверенно себя ощущать, даже попадая по недоразумению в контекст суперпрофессионального искусства.

ПРОДЮСЕРЫ

Завершал фестиваль, уже по традиции, единственный в стране конкурс продюсерских проектов в сфере культуры имени Дягилева, который на сей раз вышел международным. Жюри, возглавляемое Геннадием Дадамяном, рассматривало свыше десятка присланных заявок и лауреатами назвало тех, кто имеет самое непосредственное отношение к сегодняшнему театральному процессу. Директор Екатеринбургского Центра современного искусства Лев Шульман, как никто другой, причастен к тому, что столицу Урала нередко именуют и «столицей отечественного contemporary dance». Александр Кулябин основал один из самых «звучных» театральных российских фестивалей — «Сибирский транзит». А Галина Сорокина является автором двух нижегородских празднеств: парада капустников «Веселая коза» и конкурса «Когда поют актеры». Таким образом, к лауреатам прошлого состязания (ими тогда стали Эдуард Бояков, Давид Смелянский и Евгений Панфилов) добавились новые, и эта профессиональная награда современным продюсерам, похоже, очень кстати.

Признание профессии, которая в искусстве нашего времени становится едва ли не определяющей, происходило во время фестиваля на самых разных уровнях. На «Дягилевских чтениях» уже в который раз пристально изучалась жизнь и деятельность человека, который и был в сущности первым русским продюсером. В научных докладах все чаще возникали вопросы менеджмента искусств; о роли интенданта в современном музыкальном театре рассказывал известный театровед А. В. Парин, участники оперного семинара под его же руководством знакомились с опытом знаменитого Жерара Мортье и других западноевропейских интендантов. Да и сам фестиваль предлагал осмыслить тему «продюсерства» в практическом ключе. К примеру, известный балетовед и директор фестиваля Олег Левенков на протяжении нескольких лет осуществляет в театре проект, который сегодня можно назвать «Баланчин в Перми», он принес городу немало дивидендов, включая премию «Золотая маска». А главный идеолог фестиваля и лидер Пермского оперного Георгий Исаакян постоянно демонстрирует возможности умного и креативного менеджмента, начиная от концепции фестиваля в целом и заканчивая разработкой разовых проектов (все самое интересное на «Дягилевском» так или иначе оказалось инициировано театром!). Ведь даже попрощаться с отжившими свой век спектаклями можно по-разному: тихо, без церемоний или так, как это сделали в Перми с «Оперной Пушкинианой». Проект из нескольких сочинений русских композиторов на пушкинские сюжеты в свое время удостоился Государственной премии. На фестивале он проходил под грифом «Триумф русской оперы»: 5 опер исполнялись в течение одного дня! С 11 утра и до 11 вечера в Пермском театре звучала музыка Мусоргского, Кюи, Даргомыжского, Рахманинова и Римского-Корсакова. За дирижерским пультом сменяли друг друга лидер Ростовской оперы Александр Анисимов (когда-то работавший в Перми), главный дирижер Пермской оперы Валерий Платонов и москвич Ара Карапетян. Оперный вечер, переходящий в ночь, оказался намного энергичнее и интереснее оперного дня и, тем более, утренника. Вставший за пульт Карапетян словно подарил оркестру «второе дыхание»: «Моцарт и Сальери» и особенно «Скупой рыцарь», украшенный актерской мощью и крепким вокалом баса из Нижнего Новгорода Владимира Бусыгина, прозвучали с воодушевлением. Удивительно, но в жаркий воскресный день театр был заполнен, а на выходе всех переживших беспрецедентный музыкальный марафон награждали майками с пушкинским профилем и бессмертной строчкой: «и я там был…».

Осваивать наследие Дягилева и активно культивировать его имя в художественной среде пермяки начали более 15 лет назад «Дягилевскими чтениями» и Конкурсом артистов балета «Арабеск», где главная награда Гран-При также носит имя Дягилева. И вот теперь город имеет Фестиваль, который выявляет и аккумулирует главные тенденции культурной политики региона. Форум востребован властными структурами, присутствие таких статусных персон, как Майя Плисецкая, Родион Щедрин, Екатерина Максимова — на прошлом, Наталья Макарова, Виталий Вульф, Андрей Золотов — в этот раз, обеспечивает ему стойкое внимание средств массовой информации. Имя легендарного импресарио — лихо раскрученный «бренд» — пермяки вот уже второй раз используют с толком и со вкусом, наверное, и сам Сергей Павлович остался бы доволен. Фестиваль в историю войдет рекордным числом стран, гостей, проектов, спектаклей, концертов и докладов. Но не будем забывать, что Дягилев, великий мастер пиара, все-таки событийность и уникальность происходящего всегда ценил выше любых количественных показателей.

«КАРМЕН» С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ГЕНДЕРНОЙ ПСИХОЛОГИИ

Ж. Бизе. «Кармен». Пермский театр оперы и балета.
Дирижер Ара Карапетян, режиссер Георгий Исаакян, художник Вячеслав Окунев

Бог мой, сколько же раз нас пытались убедить в том, что вот эта грузная женщина на сцене, загримированная под вульгарную цыганку, — и есть та самая, ради которой мужчины способны на все! Помнится еще с детства: звучит музыка фантастической красоты и неукротимой энергии, а хочется слушать, закрыв глаза. Ведь то, что, благодаря Бизе, представляется в воображении, с происходящим на сцене не совпадает категорически!.. Эти «ножницы» так или иначе оставались очень долго, хотя интерпретаций оперы, «живьем» и на видео, существует множество, и среди них есть замечательные.

Сцена из спектакля.
Фото Н. Ужеговой

Сцена из спектакля. Фото Н. Ужеговой

Автор пермской версии «Кармен» Георгий Исаакян, возможно, испытывал похожие ощущения и не раз задавался вопросом: почему так происходит? Заблуждения многих предшественников он увидел в том, что оперу французского композитора по новелле французского же писателя пытались сделать «подлинно» испанской. Из Кармен — мифологического в сущности персонажа, квинтэссенции парадоксально-женского — упорно лепили «свободолюбивую дочь испанского народа», и результат выходил плачевным. В своей новой постановке режиссер лихо снимает с «Кармен» фольклорные одежды и обнажает древнюю, как мир, суть истории: есть мужчина и женщина, есть вечная борьба за лидерство в отношениях, есть постоянная смена ролей охотника и жертвы, есть, наконец, инстинкты, которые уже давно назвали основными. Давая спектаклю подзаголовок «женское-мужское», режиссер нередко делит сцену на две части, создавая типично женский мир или пространство для настоящих мужчин, а концентрирует свое внимание на взаимоотношениях главных героев.

Лаконичной графикой расчерченного пространства и игрой чистых цветов художник спектакля Вячеслав Окунев напоминает об эпохе 1960-х, оттуда и женские платья с американской проймой, прически «а ля Бриджит Бардо», дух любимых фильмов итальянского неореализма. Почему выбрано именно это время, вопросов не вызывает. Сексуальная революция в Европе смела стереотипы и каноны благопристойного мира, именно тогда появились мини-юбки и топ-модели, женщины-феминистки и хиппи, нонконформизм и гендерная психология, с точки зрения которой юным философам, думается, будет так любопытно анализировать оперу позапрошлого века.

Но что для этого шедевра значат любые концепции и стильные визуальные эффекты, если нет главной героини? Женщина-манок, притягательная и загадочная, сексуальная и непостижимая (целый спектр взаимоисключающих определений можно продолжать бесконечно!), роль Кармен — сложна для обычных оперных певиц. Даже если вокал на высоте и в наличии женская привлекательность, необходима еще настоящая сценическая харизма.

В Перми Кармен нашлась и вдохновила режиссера на массу увлекательных сценических ходов. Надежда Бабинцева была очень заметна и во многих предшествующих спектаклях, а в партии знаменитой оперной цыганки она вышла на новый для себя рубеж. Бабинцевой непросто в непривычных параметрах роли, и на премьере она гораздо интереснее была сценически, чем вокально. Но ей удается избежать главного порока большинства Карменсит — заурядной дешевой вульгарности.

Сцена из спектакля.
Фото Н. Ужеговой

Сцена из спектакля. Фото Н. Ужеговой

Эффектен уже самый первый выход героини: Кармен появляется в глубине сцены, спиной ко всем. Ее «Хабанера» — это один-единственный проход королевы подиума, любующейся производимым эффектом. И никаких лишних телодвижений и заигрываний с мужскими массами. А главное, она постоянно не такая, как все. Постановщики настойчиво выделяют ее из толпы, и прежде всего цветом: в 1 акте (площадь), где женщины в белых платьях ниже колена, ее появление в алом мини выглядит дерзким вызовом. А во 2 акте (бордель), когда тиражирован алый, Кармен в синем. Встречая Хозе, она надевает клетчатую юбку и белую блузку, прекрасно сознавая, как соблазнителен наряд юной девочки. В 3 действии (притон) все одеты в блеклые серо-белые тона, подруги Кармен в синем, а она — в ярко-желтом. В финале, когда толпа пестрит всеми цветами, Кармен появляется в «приличном» белом костюме и в белой шляпке, на какой-то миг пожелав стать «как все», выйти замуж и вести благопристойный образ жизни. Но ясно, что из этого ничего хорошего не получится.

Мизансцены с участием Кармен выстроены изобретательно, певице предложена богатая палитра красок и нюансов с необходимым здесь эротическим подтекстом. Вот она поет Сегедилью, с томной кошачьей грацией обольщая Хозе, при этом «обживая» поверхность бильярдного стола: глиссандо вокальной партии сопровождается мгновенным ползком-подкатом на животе. Вот пристально смотрит на ошарашенного Цунигу, поигрывая двумя бильярдными шарами в опасной близости от… Вот, выхватив кий, использует его почти как шест в стриптизе и танцует на столе, упиваясь непобедимой женственностью. Задумав побег, вынуждает Хозе вести ее перед строем солдат, стоящих в позе футболистов перед штрафным ударом, и «удар», естественно, происходит. Она толкает Хозе, тот падает, увлекая за собой остальных по принципу домино.

Желание владеть Кармен во что бы то ни стало превращается для Хозе в навязчивую идею, лишает его собственной воли, делает изгоем. Сцены, где он попадает под магнетическое влияние Кармен, впечатляют (включая финал 2 акта). В целом происходящая с Хозе метаморфоза (офицер-солдат-дезертир-преступник-убийца) ужаснула режиссера, но не заставила его разработать для главного героя столь же подробный сценический процесс. Заявленной «концентрации мужского» не получилось. Может, поэтому в финале оперы Хозе (Сергей Перминов) выглядит типичным оперным неврастеником, не более того. В скромном синеньком платьице с белым фартучком Микаэла (Наталья Князева) смотрится то школьницей, то провинциальной официанткой, всегда безнадежно скучной, правильной, во всем заурядной. Эскамильо (Владимир Тайсаев) из тореадора здесь превращен в боксера, что сути не меняет: типичный мачо, безмятежный и лощеный, гора мускулов. Но именно таким в жизни везет гораздо больше, чем рефлексирующим интеллигентам. В финальной сцене предполагаемая коррида заменена спортивным поединком, зато поведение фанатов в предвкушении излюбленного зрелища удивительно похоже.

Поют все с разной степенью успешности, хорош женский хор (мужскому не хватает «мяса», а детскому — чистоты интонации), запоминаются и исполнители второстепенных персонажей. Дирижер Ара Карапетян, приглашенный из Москвы на постановку, прекрасно известный пермякам, ведет спектакль спокойно и уверенно, оркестр на редкость прибран. Не совершая никаких революционных преобразований в темпах и штрихах, дирижер точен по сути. И взаимопонимание с режиссером — полное. А уж музыкальность режиссуры явлена не раз, Исаакян ставит не текст (кстати, в русском переводе звучащий просто катастрофически!), а именно музыку. Скажем, первый женский хор, появление работниц табачной фабрики, обычно выглядит как выход женщин весьма сомнительной репутации, этаких «недо- Кармен»: все, как одна, с папиросами в руках или зубах. При этом игнорируется нежнейшее акварельное звучание женских голосов, несущее тайну, загадку, чувство разливающейся прелести и неги. В трактовке Исаакяна — это выход прачек, пластическое антре. Постепенно заполняющий сцену белый цвет развешиваемого белья завораживает зрителей так же, как и солдат, наблюдающих за женщинами.

Сцена из спектакля.
Фото Н. Ужеговой

Сцена из спектакля. Фото Н. Ужеговой

Обычно «Кармен» густо заселена массовыми танцами в «испанском» духе. Хореографические фрагменты есть и в пермской постановке, но их роль совершенно иная. Все четыре действия оперы открываются пластическими эпиграфами (хореограф Юлия Трестер). На праздничную музыку увертюры в светлом проеме появляется танцовщик, похожий на всех балетных «испанцев» одновременно. Орудуя плащом, он исполняет что-то типично классическое. Но на тему «судьбы» из двух «коконов» по краям сцены появляются женщина в коротком красном платье и мужчина в черных брюках, с обнаженным торсом. Они уже двигаются совсем иначе. В пластике танца модерн раскрываются два разных существа (в программке они названы Он и Она). А дальше они будут появляться перед каждым действием, пластическими монологами предваряя развитие событий. Ни сама идея, ни собственно хореографическая лексика оригинальностью не отличаются. Но, удивительное дело, привлечь внимание, создать настроение, выдержать баланс жанров, не переборщить, не создать проблем для двигающихся актеров — такое в опере получается редко.

Смотрится «Кармен» с азартом. Тем, кого тошнит от псевдоцыганщины, от бесконечных движений бедрами якобы в испанском стиле, от сюжетных нелепостей (например, в третьем акте в труднодоступном горном ущелье, на контрабандистской тайной тропе встречаются все (!) главные персонажи оперы), всем, кто устал от маленьких радостей узнавания привычного, — прямая дорога в Пермский оперный.

Май-июнь 2005 г.

Губайдуллина Елена

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

В минувшем сезоне балетную афишу Большого театра пополнили «Сон в летнюю ночь» Джона Ноймайера, вечер балетов Леонида Мясина и «Болт» Алексея Ратманского. Два переноса и один оригинальный спектакль. Казалось бы, тенденция ясна. Большой коллекционирует «полотна» известных мастеров и с осторожностью относится к современным опусам. Для главного театра страны подход вполне оправданный. Вопрос в том, что и как собирать, что считать подлинным сокровищем, а что «типичным экспонатом»…

«Болт». Сцена из спектакля.
Фото М. Логвинова

«Болт». Сцена из спектакля. Фото М. Логвинова

Любая коллекция всегда раскрывает психологию своего владельца. Даже разношерстная и случайная. Большой балет стремится к разнообразию. Принцип контраста выявился не только в подборе постановок. Внутри каждой из трех — еще, как минимум, три стиля, три уровня. Разнообразие пластических языков, обрушившееся на труппу, увеличилось в геометрической прогрессии. Но не все хореографические смыслы и краски оказались близки и понятны артистам.

Драматургия контрастов наиболее отчетлива в «Сне в летнюю ночь». Ноймайер, следовавший за трехслойной структурой комедии Шекспира, соединил в спектакле три планеты, расположенные в разных частях танцевальной галактики. «Высоким штилем» геометрического модерна изъясняются волшебные обитатели леса. Движения замысловато переплетаются, растворяясь в электронных созвучиях Д. Лигетти. Отвлеченный, умозрительный мир Земли, может быть, двадцать пятого века. «Реальные» персонажи — суетливые влюбленные — более узнаваемы. Танцуют под Мендельсона в костюмах, словно срисованных с журналов начала девятнадцатого века. Сквозь узорочье балетной неоклассики настойчиво пробиваются страсти, желания, недоумения и обиды героев. А компания ремесленников, разнузданно комикующая под шарманку, могла бы жить в любой стране, в любые времена.

В трактовке Большого театра три плана «Сна» оказываются тремя самостоятельными представлениями в одном спектакле. Разные смысловые пространства никак не пересекаются друг с другом (хотя формально на сцене то и дело встречаются представители всех «миров»). «Низменный» (ремесленники) и «средний» (влюбленные) уровни ноймайеровского балета — ближе и понятнее, а вот отвлеченная философия царства неведомых сил передана с холодноватым равнодушием. «Дневной план» балета пока получается убедительнее «ночного».

Ж. Мартинес (Мельник), М. Александрова (Мельничиха). «Треуголка».
Фото М. Логвинова

Ж. Мартинес (Мельник), М. Александрова (Мельничиха). «Треуголка». Фото М. Логвинова

«Предзнаменования». Сцена из спектакля.
Фото М. Логвинова

«Предзнаменования». Сцена из спектакля. Фото М. Логвинова

«Парижское веселье». Сцена из спектакля.
Фото М. Логвинова

«Парижское веселье». Сцена из спектакля. Фото М. Логвинова

Вверху справа: А. Петухов (Козельков). «Болт».
Фото М. Логвинова

Вверху справа: А. Петухов (Козельков). «Болт». Фото М. Логвинова

«Сон в летнюю ночь» — зрелище и роскошное, и умное, и занимательное. Такие спектакли, бесспорно, должны идти на сцене академического театра. Вполне естественно, что на первых представлениях у труппы лучше получилось то, к чему она больше подготовлена. Возможно, и непривычная, «отстраненная» пластика интеллектуального ноймайеровского леса тоже станет родной. Но «Сон в летнюю ночь», как и другие балеты Большого (кроме «Лебединого озера» и «Дон Кихота»), появляется в афише далеко не каждый месяц. И артисты просто- напросто лишены возможностей досконально вникать в тонкости непривычного стиля.

В случае с балетами Мясина проблема «повторений пройденного» еще серьезнее: «Треуголка» и «Предзнаменования» не только редки в текущем репертуаре, но еще и разобщены. Балет на испанские темы соединен теперь с фокинской «Шопенианой» и баланчинской «Симфонией до мажор», а аллегорическая хореосимфония на музыку Чайковского «Предзнаменования» пойдет в один вечер с «Пиковой дамой» Пети. Зажигательного опереточного балета «Парижское веселье», привлекательного для широкой публики и наиболее ярко исполненного труппой, до конца года вообще не видно в репертуарных списках. А ведь знаменитые одноактовки Леонида Мясина, созданные в разные периоды его творчества, логично выстраивались в одну программу. Три спектакля — три контрастные трактовки излюбленной в балете любовной темы. Остросюжетная «Треуголка» — начало интриги всего вечера. Роскошные краски Пикассо, взрывчатые звучания де Фальи, горделивость фламенко (пока еще не до конца усвоенного труппой)… Раздумчивые «Предзнаменования» сосредоточены на превращении музыки в танец. Персонажи носят имена-символы (Действие, Легкомыслие, Судьба…). Но центральное лирическое адажио солистов не оставляет сомнений в главной теме спектакля. «Парижское веселье» — радостный апофеоз и полное отдохновение и от напряженных интриг, и от смутных раздумий. Но что-то заставило администрацию развести мясинский триптих по мудреной афишной сетке. Может, организационные трудности, может, забота о кассе…

Непростая прокатная судьба уготована и произведению худрука балета Большого театра Алексея Ратманского. «Болт» на музыку Шостаковича занимает в общем репертуаре тоже весьма скромное место. Хотя публика (в отличие от большинства критиков) приняла спектакль благосклонно. Римейк советского спектакля с трудной судьбой больше рассказывает о современной молодежи, что называется, «без башни», чем о комсомольцах тридцатых. А структура спектакля апеллирует к традиционной балетной классике с кордебалетными перестроениями (у Ратманского это физкультурники на зарядке, красноармейцы и прочий колоритный люд), вариациями, дуэтами, ансамблями (одинаково эффектны и компания нэпманов в кабачке, и деловито-сосредоточенные конторские служащие). В «Болте», очень похожем на сказку, есть экзотическое царство — советский завод. Есть и четкая любовная интрига, и прихотливые комбинации классических движений, льющихся, как естественная речь. Есть герои, недотепы, комики. Есть и злодеи — неповоротливые гигантские роботы, придуманные художником Семеном Пастухом. Они надзирают за окружающим, освещая пространство глазами-фарами, и, скорее всего, по мысли авторов спектакля, символизируют тюремный строй тоталитарного государства. Но выглядят совсем не страшно. «Болт», бестолковый, как старинная феерия, танцуется азартно и раскованно. О чем танцуют — неважно. Гораздо важнее потоки положительной энергии, мощно изливающиеся в зал. Среди множества балетных масок, примеренных труппой в недавнее время, маска безмятежного хохмачества ей наиболее впору. Вот только не оказалась бы она единственной. И не заслонила бы в будущем подлинное лицо Большого театра — академическую классику, в последнее время вытесняемую из афиши все активнее.

Сентябрь 2005 г.

Абаулин Дмитрий

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Дж. Пуччини. «Мадам Баттерфлай». Большой театр.
Дирижер, режиссер и художник Роберт Уилсон

Новая жизнь Большого театра — жизнь без старого раскрасавца зала, с одной Новой сценой — началась с постановки «Мадам Баттерфлай». Премьера была выпущена на излете прошлого театрального года, и ею же был открыт 230-й сезон.

Новая «Мадам Баттерфлай» продолжает генеральную оперную линию Большого последних лет. Ставка делается на хорошо проверенное: знаменитые не первый год имена, уже зарекомендовавшие себя спектакли. Список режиссеров, собранных в афише театра, может служить очень неплохим наброском оперного словаря конца XX века: Франческа Дзамбелло, Петер Конвичный, Джорджо Стрелер, перетянутый на территорию оперы Эймунтас Някрошюс. Роберт Уилсон, наконец.

Можно спорить, должен ли национальный оперный театр пополнять свой гардероб в секонд-хэнде, становиться площадкой для проката старых спектаклей, пусть некогда весьма успешных. Есть ведь и другой путь: Пражская национальная опера заказала тому же Уилсону «Судьбу» Яначека, а Дэвиду Паунтни «Чертову стену» Дворжака — редко идущие произведения чешской классики. Купленные на зарубежных распродажах «Сила судьбы», «Адриенна Лекуврер», «Фальстаф» не сделали погоды на сцене Большого. Правда, все три постановки попали в Москву уже после смерти их создателей. Уилсон приехал выпускать свою «Баттерфлай» сам.

Приобщение отечественного театра к эстетике Уилсона — событие примечательное. Уже много лет американский режиссер колесит по Европе, создавая повсюду спектакли своего театра. У него нет постоянного адреса. «Персефона», первый из увиденных москвичами спектаклей Уилсона, приехал из Италии, второй — «Игра снов» — из Швеции. Теперь Москва тоже купила себе немножечко Уилсона.

Говорить о том, что мы жили совсем уж в блаженном неведении, не стоит. Роберт Уилсон — не только режиссер, но и художник. Его идеи оказали огромное влияние на современное сценографическое искусство и в опосредованном виде уже дали свои всходы на российской почве. Зато в том, что касается режиссуры, российская опера гораздо более охотно шла по другому пути — пути злободневных аллюзий, пути Конвичного, если угодно.

Эстетика Уилсона может озадачить даже передового зрителя, привыкшего к игре смыслов. На что ему смотреть в уилсоновской игре снов? На очищенной до почти полной пустоты сцене медленно перемещаются поющие фигуры. Скованные длинными одеждами тела певцов лишены важных средств актерской выразительности. Плавно выплывшая из-за кулис Чио-Чио-сан первое акцентированное движение делает лишь на реплику «Morto» («Умер»), когда отвечает на вопрос об отце. С ее появления на сцене к этому моменту прошло 118 тактов. До того, и не раз после, она похожа на статую, принявшую условную позу: правая рука согнута в локте, ладонь наклонена под углом 45 градусов. Левая ладонь приставлена перпендикулярно, создавая своего рода иероглифический знак, вызывающий ассоциацию с домиком.

Иероглиф, безусловно, одно из ключевых слов, определяющих эстетику «Мадам Баттерфлай». Но он не предъявлен открыто, не нарисован на заднике, например. И без того непонятный символ дополнительно зашифрован. Когда уходящий из дома Баттерфлай Горо в своем черном одеянии плавно движется по извилистой дорожке, усыпанной черными камнями (никакой бутафории, тонны настоящего камня), трудно отделаться от ассоциации с кистью каллиграфа, медленно выписывающей замысловатый знак.

Рассказывают, что во время выпуска московского спектакля Уилсон гораздо больше времени потратил на световые репетиции, чем на работу с актерами. Даже если учесть, что с людьми работали его ассистенты, такое гипертрофированное внимание к световой партитуре говорит о многом. Изысканной световой картиной передан сумрак ночи, в которой Баттерфлай ждет вернувшегося Пинкертона. Несколько минут (знаменитый хор, поющий без слов) протекают в полной неподвижности. Фигуры Чио-Чио-сан, ее сына и служанки Сузуки застыли в скульптурной композиции, залитые голубым лунным светом, а вокруг них перетекают друг в друга все возможные на свете оттенки синего цвета, хоть проверяй по каталогу лучших красителей и пигментов.

Сцены из спектакля.
Фото Д. Юсупова

Сцены из спектакля. Фото Д. Юсупова

Очарование нарушается вставшим ребенком. Третья картина отдана режиссером ему на откуп, вплоть до финала, когда над телом умирающей Баттерфлай отец и сын, выглядящий не на три, а на все десять лет, тянутся друг к другу. Быть может, это специфика российского восприятия, но все сцены с ребенком напоминают самые дурные привычки отечественных постановщиков. Так недавно подпортила некстати появляющейся на сцене девочкой свою удачную ростовскую постановку «Леди Макбет Мценского уезда» Сусанна Цирюк. Уилсон, конечно, далек от ходульного советского гуманизма, породившего на сцене множество невинных малюток. Он строит свою историю, ощутимо замешенную на мифологии, но результат оказывается неожиданно и неприятно схожим.

Если быть совсем уж откровенным, Уилсону вряд ли много дела до переживаний героев. Он любуется переливами крыльев госпожи Бабочки, как энтомолог, различающий хитиновые чешуйки там, где мы видим переливы красок.

Сентябрь 2005 г.

Третьякова Елена

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Если у В. Сорокина и Л. Десятникова «Дети Розенталя» — опера-гротеск, то у Э. Някрошюса спектакль-гротеск. В этом смысле музыка и сцена находятся в полной гармонии, они адекватны. Спектакль смешной и мрачный, ироничный и серьезный, забавный и печальный — ряды определений-антиподов можно множить, суть не изменится: гротеск. Одновременное присутствие противоположностей, сопоставление несопоставимого. При этом сценический текст ни в коем случае не иллюстрирует, не отображает впрямую тексты словесный и музыкальный. Сценические метафоры Някрошюса порождают визуальный образ как синтез звучащего и зримого. Причем звучащее — слово и музыка — самый простой, внятный, читаемый компонент целого. Но если бы визуальный ряд выстраивался впрямую «по тексту», он бы мог оказаться более плоскостным. Здесь же сцена порождает новые объемы смыслов, художественности, искусности и искусства, превращая все слои текстов в одну метафору — сценическую.

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Сам сюжет — классика абсурда. Ждали Годо, а пришли клоны. Все они у немецкого ученого Алекса Розенталя композиторы — Вагнер, Верди, Чайковский, Мусоргский, Моцарт, что замечательно для оперного искусства, но плохо для партии и правительства, рассчитывавших получить новых стахановцев. Первый акт — развернутая экспозиция, кредо Розенталя, процесс опытов, трепетное ожидание братьями-композиторами и отцом-создателем момента рождения Моцарта, триумф и смерть Розенталя, оставившего своих детей. Второй акт — попытка никому ненужных клонов, не ударников труда, а композиторов, выжить. Попытка заработать, музицируя на площади трех вокзалов образца 1993 года (год указан в либретто). Любовная история Моцарта и Тани (девушки с оперным именем и не оперным родом занятий), свадьба и месть сутенера, которая приводит к смерти всех героев за исключением все того же Моцарта (у него еще 200 лет назад образовался иммунитет к крысиному яду). Вот такая сюжетная схема с совсем не схематичной музыкой обрела на сцене художественную плоть.

Эскиз костюма Тани (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Эскиз костюма Тани (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Эскиз костюма Мусоргского (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Эскиз костюма Мусоргского (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Спектакль предлагает целый ряд лейттем, последовательно воплощенных на подмостках — в сценографии М. Някрошюса, в мизансценах, костюмах, пластике. В оформлении — это образ ванны или корыта, где Алекс Розенталь проводит свои опыты дублирования человека. Три небольшие емкости, которые торжественно расставляют вдоль рампы, рифмуются с главной установкой на последнем плане сцены, тоже похожей на корыто, но и на радиоприемник первых годов выпуска, с улавливающими (почему-то кажется, что это именно улавливающие, а не передающие средства) антеннами-пюпитрами на крыше. Порой кажется также, что это кукольный вертеп или даже тот феллиниевский корабль, который плывет. Чего только не приходит в голову, когда по мере движения сюжета, или, точнее, развития действия, это странное, чуть загадочное построение преображается, вызывая все новые ассоциации — в зависимости от освещения, то локального, то объемного, от того, кем и как оно обыграно внутри и вокруг. Кстати, о маленьких ванночках тоже не дают забыть, к ним будто приделывают высокие колеса, превращая в детские коляски с установленными внутри мониторами. На экранах возникает знаменитая овечка Долли, что-то невозмутимо жующая. И на них же появляются руководители нашей страны от Сталина до Ельцина. Так они и чередуются — шевелящий губами баран, шевелящий губами очередной вождь.

Еще одну из лейттем ведут люди, рабочие сцены или просто рабочие, которые тянут какие-то провода, канаты или шланги — трудно найти единственное определение. Тянут деловито, сосредоточенно и покорно, ни на кого не обращая внимания. Они как символ бесконечной российской стройки, которая вытягивает все жилы. А может, это венозная система единого организма несчастной страны — некоторые жилы красные как кровь. Иногда подмостки напоминают цирк — дутые красные барьеры ограничивают пространство. Их пинают, через них перескакивают, ими ограждают себя. Цирк, да и только. Впрочем, еще и театр — по сцене периодически бегает парочка суфлерских будок, уморительно перебирая едва видимыми ножками. Они выполняют функцию суфлера — по виду, во всяком случае, а по неуместной суете они олицетворение наушничества, ибо ничего не подсказывают, больше прислушиваются.

От театра и целый ряд персонажей. От балета — игрушки будто из «Щелкунчика». От оперы — няня Филиппьевна, ведущая диалог с Петрушей Чайковским. А рядом — уже от советского кино — официантки в белых фартучках, с подносиками, от которых отгоняют мух. В целом чудовищная смесь времен и стилей. Узнаваемо и загадочно, потому что невероятно свободна, вольна, прихотлива фантазия постановщика, сталкивающая разные пласты жизни, социальные слои, разные исторические и эстетические эпохи.

Эпизоды бытовые чередуются с инфернальными, реалистичные костюмы с условно театральными. Так, на проституток налеплены белые ляжки, из которых потом соорудят свадебное платье для Тани — юбку из торчащих белых трубок, которые ей в новом качестве уже не должны понадобиться. Фантастичны фигуры самих клонов. Они в черно-белой униформе (чуть напоминают Пьеро), во всклокоченных (артистически?) париках. Утрированно намеренный — не человеческий, масочный, опять же театральный грим. Нет ни малейшего портретного или поведенческого сходства. (Вплоть до того, что Вагнер — женская роль.) Различие в музыкальных характеристиках — каждому свойственна своя интонация, оркестровка, форма высказывания. Они держатся вместе, относятся друг к другу по-братски трогательно. Вместе ожидают рождения Моцарта, расположившись вокруг крышки рояля, поводят руками, как на спиритическом сеансе, будто призывая дух великого композитора. Они, дети своего времени, сбившись в кучку (один на стуле, как около кремлевской елки), запевают «Эх, хорошо в стране советской жить!..», чуть искажая интонацию, будто учитывая абсурдную ее неуместность. После смерти Розенталя они зарабатывают на жизнь как уличные музыканты, и никому не ведомо, что это Вагнер, Верди, Чайковский…

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Четверо из них встретят смерть, уйдут за пелену-занавес. Но еще какое-то время не отпустят от себя веревку, связывающую их с Моцартом, который словно остается между жизнью и небытием, желает и не желает разорвать эту связь-пуповину (веревка обвилась петлей на ноге, за нее продолжают держаться в последних усилиях братья-композиторы, и он поднимается и падает, поднимается и падает). Потом четверых все же скроет белое полотно, Моцарт останется на пустой сцене. И только мальчик в черном балахоне (ангел или демон) затеет с Моцартом символическую игру — из рук в руки будет переходить флейта. Волшебная флейта…

Про что это — однозначно не скажешь. Про то, как политика вмешивается в жизнь, про судьбы ученых и людей творчества, про обыденное существование низов и программно-торжественное — правителей. Про любовь и смерть. Про искусство и его вечное бытие. Про смех и горечь…

Май 2005 г.

Садых-заде Гюляра

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ЧУЖОЕ КАК СВОЕ

Л. Десятников. «Дети Розенталя». Большой театр.
Дирижер Александр Ведерников, режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Мариус Някрошюс

Свершилось: на сцене Большого театра поставили новую оперу. Этого события ждали три года, как и полагается обещанному. И дождались: теперь даже скептики не смогут отрицать, что современные авторы вполне способны написать жизнеспособную, интересную и глубокую театральную музыку.

Кто говорит, что опера умерла? Жива и здравствует благополучно. Тому доказательство — феноменальный и беспрецедентный успех произведения Леонида Десятникова «Дети Розенталя», бурно и с какой-то восторженной готовностью принятого публикой. Прочно и надежно вписанное в русло великой традиции классической русской оперы, сочинение это блестяще демонстрирует, что базовые ценности жанра — мелодия, пронзительный лиризм, теплота интонации — нисколько не утратили своей притягательности. Напротив, в опусе Десятникова, апеллирующем к наработкам гениев прошлого, они лишь упрочились и укрепились. «Музыкальное приношение» к пьедесталу оперного жанра — так мыслился Десятникову культурный метасмысл работы — состоялось. Дар оказался в меру сладок и в меру жгуч. И безумно энергетичен: музыка насыщена жестко акцентированными остинатными ритмами и характеристичными тембрами — вроде нежной флейты или жирной, гротескной тубы. Судорожно-нервическая взвинченность порой сменяется нежными любовными излияниями: автор работает на контрастах, на стыках популярных жанров; он общается с публикой, пытается вовлечь ее в диалог на тему оперы как таковой.

В. Сорокин, Л. Десятников и А. Ведерников.
Фото из буклета к спектаклю

В. Сорокин, Л. Десятников и А. Ведерников. Фото из буклета к спектаклю

А сколько было перед премьерой сомнений, неуверенности, страхов, что неудачный опыт опять надолго отвратит театры от постановок сочинений ныне живущих композиторов! Теперь сомнения позади: Десятников сумел написать оперу, которая останется в репертуаре надолго и, может быть, войдет в историю — не в историю заказных политических скандалов, но в историю отечественной музыки.

Звучит пафосно, но такова реальность. Музыка заговорила с нами языком главных оперных стилей: языком Вагнера, Верди, Мусоргского, Чайковского, Римского-Корсакова, Стравинского. Но это вовсе не пародия и никакая не стилизация — хотя способность к мимикрии, протеическому превращению в «чужого» у Десятникова прямо-таки фантастическая, пожалуй, лишь Стравинский мог бы переиграть его на этом поле.

Однако дело обстоит еще сложнее: сочинение Десятникова есть точное и концентрированное выражение общей художественной тенденции нашего времени. Оно указывает направление, в котором движется общественная музыкальная мысль, так сказать, наше коллективное музыкальное сознание. И в этом своем качестве блестяще исполняет основную функцию искусства: обобщает и в сублимированном виде выдает публике эстетическую парадигму, формирующуюся в начале нового тысячелетия у нас на глазах, здесь и сейчас.

Утверждения В. Мартынова о конце времени композиторов (кстати, сам Мартынов сидел в зале — пришел послушать сочинение коллеги и, наверное, погоревать, что его оперу в Мариинском театре так и не поставили), о том, что наступило время Opus post, не новы. Авторская мысль во все времена силилась освоить и применить исторический опыт, накопленный за века существования авторской музыки. Новое всегда росло на тучной ниве старой музыки; и Бах, и Моцарт не на пустом месте возникли. Но никогда позиция «все стили, жанры, техники и приемы — мои» не проводилась столь ярко, последовательно и определенно, как сегодня. Десятников использует приметы стиля и жанра как пресловутый асафьевский «словарь эпохи», точнее, как алфавит, каждая буква которого становится материалом для строительства целого.

Эскиз костюма Розенталя (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Эскиз костюма Розенталя (автор — Н. Гультяева). Фото из буклета к спектаклю

Во главу угла новой оперы, между тем, ставится не «как» (как это сделано?) — но «что» (о чем эта музыка?). Неважно, каким языком выражена мысль, — важно, что она выражает. Любовь, нежная братская привязанность, отцовская забота, доброта обретают у Десятникова форму канонических арий, дуэтов, ансамблей. Опера имеет номерную структуру; каждая из картин — словно мини-опера одного из композиторов-дублей. Невыразимо прекрасная, «сладкая» музыка любовного дуэта Тани и Моцарта льется баркаролой, совсем как в романсах Глинки или Римского-Корсакова. Cветлый гимнический хор Viva l’amore (L’amor e libero), выписанный в вердиевском духе, славит всепоглощающую силу любви.

Сознательные отсылки, вольные и невольные цитаты, жанровые игры создают в опере довольно плотный, сверкающий «чужими» смыслами континуум. В нем сквозит то знаменитый «тристановский» аккорд томления (Первая картина, с Вагнером), то возникает аллюзия с темой Евхаристии из «Парсифаля». Похоронная процессия усопшего генетика Розенталя движется под музыку, структурно и ментально копирующую Траурный марш из «Смерти Зигфрида». В сцене у трех вокзалов Десятников с поразительной точностью воспроизводит тембровые соотношения, гармоническое облачение и интонационный строй Пролога из «Бориса Годунова» Мусоргского; в сцене Чайковского с няней пародирует Сцену письма Татьяны из «Евгения Онегина» так остроумно и иронично, что зал веселится. Сам Чайковский выступает как versus Ленского, романтического героя, поющего лирическим тенором.

Искушенные слушатели, пришедшие на премьеру (а в зале случайных людей не наблюдалось), были вполне способны оценить по достоинству и тонкую гармоническую игру с характерным «чайковским» стилем, и саркастическое высмеивание исключительно гармоническими средствами бодрой пионерской песни «Эх, хорошо в Стране советской жить!».

Все эти передразнивания и сознательные ассоциации — удачно найденный композиционный прием, как нельзя лучше соответствующий природе дарования самого Десятникова. В этом смысле идея построить сюжет вокруг жизни (и смерти) композиторов-дублей для Десятникова оказалась поистине счастливой. Он смог разнообразно применить здесь весь свой талант аранжировщика, копииста и имитатора, создав протяженное оперное пространство, переливающееся «своим» и «чужим» в таком удачно найденном соотношении, что скучать не приходится.

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Сцена из спектакля. Фото Д. Юсупова

Это отнюдь не значит, что Десятников не способен сочинить оригинальную авторскую музыку. Просто его оригинальность проявлена в другой плоскости — композиционно-эстетической, а музыка становится авторской, главным образом, по эмоциональному наполнению. Возникает мир типично десятниковского хрупко-мимозного лиризма и плакатно- маршевых соц-артовских ритмов; мир филигранных вокальных нюансировок, со вкусом выписанных фиоритур и трелей, инфернальных оркестровых мотивов и безысходно-суматошных хоров голытьбы — как у Мусоргского, в сцене у храма Василия Блаженного: «Хлеба! Хлеба голодным!»

В театре отнеслись к исполнению современной оперной партитуры предельно бережно и ответственно. Сознавая, видимо, как легко испортить сценическую судьбу сочинения в самом ее начале, если сыграть оперу небрежно, без должной тщательности и вдумчивости. Стоит отметить превосходную дирижерскую работу Александра Ведерникова: ему удалось рельефно очертить характеристические тембровые особенности партитуры, то и дело отсылающие к «знаковым» оперным фрагментам прошлого. Подчеркнуть ведущую роль меди и дерева — особенно флейты, alter ago Моцарта. Крупно подать многочисленные оркестровые отыгрыши, парадоксальные сопоставления крайних регистров, со вкусом показать почти камерную прозрачность фактуры. Очертить присущий героям-композиторам характер и тип личности, а также их музыкальную ментальность. В этом смысле биография гениев и их музыка в партитуре Десятникова и в исполнении оркестра оказались абсолютно неразделимы, впаяны друг в друга.

2005 г.

Учитель Константин

ПРЕМЬЕРЫ

Зрителей и читателей интервью он ошарашивает: «Из всех искусств для нас важнейшим является снобизм». Выходя из зала после концерта Пуленка, щедро оценивает французского классика: «В некоторых местах достигает прямо-таки уровня Морриконе». Язвительно-реактивное остроумие, почти всегда связанное с изощренной двусмысленностью, для композитора Леонида Десятникова — не результат усилий, а органическая особенность. Причем остроумие в данном случае происходит не от каких-то особых анатомических свойств языка, что нередко случается, а этимологически прямо — от необычайно острого, проникновенного, аналитичного ума.

Неудивительно, что для светской публики Десятников — прежде всего VIP. Предмет мечтаний для интервьюера. Говорит не складно, а прямо филигранно. Таковы и его нотные тексты. В них тоже присутствует как своего рода дендизм, так и многое из того, что таится за расплывчатым, многозначительным, но незаменимым словосочетанием «романтическая ирония».

Эффект, совершенно естественно производимый Десятниковым, на выезде в Первопрестольную усиливается многократно, потому что он идеально соответствует идеальному образу петербуржца.

Он обладает всеми мифологическими качествами жителя северной столицы, которые по разным причинам почти утрачены аборигенным населением: столичная, светская элегантность; необоримое тяготение к декадансу; тончайшее чувство юмора, а значит — меры; наконец, пушкинско-стравинский неоклассицизм при всей привязанности к неустойчивому и ироничному отношению к миру, заимствованному у романтиков.

Элегантность — ибо ничто так не противоположно музыке Десятникова, как идеологически выдержанная музыка, написанная неряшливо (в таких случаях говорят — ногами).

Декаданс — ибо трудно сегодня, занимаясь тем, что принято называть классической музыкой, не ощущать, как стремительно мутнеют стекла вечности, и не улавливать тленности прекрасного.

Неоклассическая уравновешенность — потому что субъективное самовыражение достало, и наш герой, весь совсем посюсторонний, противостоит всякому профанному высказыванию.

Забавно, что специальная петербургская премия для мастеров искусств (а у Десятникова есть и Государственная, полученная вместе с коллективом, осуществившим постановку «Ревизора» в Александринском театре) была вручена композитору именно за музыку к фильму под названием «Москва». Телегенический образец петербуржца 1970–2005, Десятников воспел не воспел, но, как никто другой в русской музыке, выразил дух нынешней Москвы.

Может показаться парадоксом то обстоятельство, что родился он и вырос в городе Харькове, тогда — Украинской ССР. Но никакого парадокса здесь нет. Харьков — второй по размерам и значимости город Украины, город с огромными культурными традициями и с почти петербургскими амбициями. Несколько послереволюционных лет Харьков существовал уж совсем по-петербуржски — как новая столица. И главное — весь строй жизни какой-то родственный — от почти монферрановски гигантского Госпрома до неизбывности провинциальной.

И еще — здесь, в украинском городе, где все говорили по-русски (разве что крестьянка в валенках и сером платке вдруг заохает на рынке по-украински или в троллейбусе старики разболтаются на идиш, но это до середины 1970-х), особенно ощутима амбивалентность оппозиции «свое-чужое», ставшая одной из магистральных десятниковских тем.

Он был одним из детей англоманского поколения, немыслимого без «Алисы в Стране чудес» и «Винни-Пуха». Разница между учениками ленинградской и харьковской музыкальной десятилетки заключается в том, что первый Винни-Пух в жизни композитора говорил на украинском языке (на русском купить было практически невозможно) и всем известная надпись на домике первоначально стала известна ему в виде «Стороннiм в.». После уж выяснится, что такое органическое двуязычие не может не сказаться на авторской стилистике.

Когда речь заходит о какой-то особо тесной связи автора (автора любого, некоего композитора вообще) с литературным текстом, всегда есть основания для подозрений. Как правило, речь идет о том, что композитор пишет много вокальной музыки (сегодня, как правило, за неимением композиционных идей). Или имеется в виду литературность — то есть музыка является формой изложения-изображения неких идей, которые могли бы быть без особых потерь изложены словесно.

Не то здесь. И дело даже не в фантастически отточенном, малейшие нюансы ощущающем чувстве языка. Вся музыка Десятникова осмыслена огромным пространством русской литературы.

Сначала, в 1970—1980-х, появляются замечательная камерная опера по повести Карамзина «Бедная Лиза», поставленная в Московском Камерном музыкальном театре Бориса Покровского, и хоровые сочинения.

«Пинежское сказание о дуэли и смерти Пушкина». Пушкин в текстах Бориса Шергина, как герой простонародного мифотворчества соседки по плацкартному вагону, и хор в сопровождении электрогитары.

В «Букете» хор поет тексты Олега Григорьева, постоянно балансирующие на грани по-ленинградски классической детской поэзии, высокой лирики и пионерских страшилок. (Красногалстучное прекрасное детство не раз появляется в музыке Десятникова, впоследствии даже по-английски.)

«Дар» — странно даже, что до этой кантаты не возникала так в русской музыке державинская державность. С ударными, с архаическими остинато — вроде бы «Кармина Бурана», только очень русская, грустная и отнюдь не простодушная. Это — российское восемнадцатое столетие, с барочной изощренностью Смольного собора.

Здесь разговор может сползти на то, что у Десятникова на что похоже. Действительно, он постоянно использует в своей музыке чужие модели и стили, слышит сначала словно через призму — Орфа, русской народной песни, английского арт-рока 1970-х, Стравинского, а затем, в 1990-х, погружается в стихию холодного пламени Пьяццоллы, пишет оркестровки и транскрипции его сочинений и сочинения, недвусмысленно воссоздающие черты его стилистики. Одно из них озаглавлено исчерпывающе — «По канве Астора». Это, однако, не стилизации, а своеобразные комментарии к музыке Пьяццоллы. Пьесу, написанную для Гидона Кремера, «Wie der Alte Leiermann…» («Как старый шарманщик…»), автор так и озаглавит — комментарий к песне Шуберта.

В сюите из музыки к фильму «Москва» неожиданным образом трагически-насмешливо будут откомментированы шедевры советской песни «Враги сожгли родную хату» и «Заветный камень».

«Искусство композитора Десятникова, сам образ его мысли отвечают потребности аудитории в переосмыслении и переоценке давно знакомого, — заметил Борис Филановский. — Десятникову открыто тайное родство любых двух музык». Методология десятниковского ревизионизма получается совсем нехитрая: «Берем знаковую мелодию. Аккомпанемент подыскиваем тоже эстетически значимый, а жанрово предельно чуждый. Находим общие для них музыкальные точки (они есть всегда), сводим их в единое целое».

Получается, что никакого Десятникова нет. Десятников — это звуковой феномен, акустический калейдоскоп, соединяющий несоединимое путем виртуозно мелкой фигурной нарезки компонентов. И их изысканной подачи под соусом, в рецепте которого, собственно, и есть вся заковыка. Потому что без такового, специфического и, соответственно, строго засекреченного, получается капустник — и это действительно подвластно сотням и тысячам людей.

Будь его стилистических источников на порядок меньше, так бы и можно было сказать. Но их не просто много. Их очень много. Так вели себя по отношению к чужому материалу лет двести назад. Что хотели, то и брали. Не для того, чтобы что-то особенное ответить или вступить в полемику, а просто по необходимости. Так и Десятников. Он всегда в диалоге со всем, что было. И при этом интонация автора различается безошибочно, различается каждым, кто хоть когда-нибудь слышал его музыку.

Кроме того, композитор Десятников есть, потому что он существует. И есть неопровержимые доказательства того, что это именно тот человек, который, как говорилось выше, приехал в Ленинград учиться. Окончил консерваторию по классу Бориса Арапова. Служил в армии, вступил в Союз композиторов. Впрочем, этими фактами, а также обретением жилища и его обменом на другое исчерпывается значительная часть его нетворческой биографии.

Период формирования Десятникова как композитора — 1970-е. В числе немногих он избежал непреодолимого для нескольких поколений желания подражать манере Шостаковича. В числе многих попытался дать свою версию взаимоотношений академических жанров с «легкой музыкой». Здесь уместно было бы назвать имена нескольких композиторов. Баснер и Тухманов. Может быть, Таривердиев. Может быть, Гаврилин. Не то чтобы о влиянии идет речь, — композиторы вообще разговоров о влияниях не переносят, — но наличие в том, прошлом времени этих людей несомненную роль сыграло в размышлениях и определении предпочтений нашего героя.

Сыграл свое и театральный ген. Надо сказать, что еще задолго до работ в драматическом театре и кино его обиталищем был ЛГИТМиК, ныне именуемый Академией театрального искусства, факультет театра кукол. Возможно, именно кукольники научили композитора с нарочитой серьезностью относиться к, казалось бы, вовсе не серьезным вещам. Музыка к спектаклю про три цвета светофора, к качеству которой относятся так же, как к симфонии с оркестром, не слишком распространена. Композиторам ведь, прямо скажем, нередко свойственно делать большие различия между «нетленкой» (это благодарным потомкам, нужно уж постараться) и «прикладнухой» (надо же что-то кушать, и все равно трудящиеся ничего не понимают). Да и вообще качественно делать сложные вещи — само собой разумеется, но делать совершенным простое — дело куда более хлопотное.

Кинематографические работы Десятникова демонстрируют, что ему такое отношение к прикладной музыке несвойственно. Еще красноречивее о том же — музыка к недавней александринской постановке «Ревизора», где отсутствуют многозначительность или сугубо жанровые «ум-ца-ца», а есть виртуозные, полные мейерхольдовской чертовщины номера для вокального ансамбля «Римейк».

Десятников озабочен каждой мелочью, выделка его партитур хирургическая. Дело, однако, не в качестве самом по себе. «Глядя в ноты Десятникова, — пишет Ольга Скорбященская, — поражаешься: все написано буквально „между строк“ — несколько банальных мелодических фраз, общих гармонических мест — и вдруг из одного- единственного ритардандо, из одной паузы возникает нечто вечное. И вот уже каждый такт нот этой музыки хочется увеличить и поместить в рамке на пространстве пустой стены. Чтобы рассматривать бесконечно, вглядываться в каждый изгиб фразы и находить смысл в каждой паузе».

Десятников, владеющий множеством языков, но использующий, как правило, вполне традиционные средства, — современен. Во многом потому, что он остро ощущает архаичность размытого языка конца ХХ века и, несмотря на очевидный риск дислокации на грани китча, остро вслушивается в музыку недолговечную — массовую, популярную. В то же время опыт нововенцев и европейского авангарда вообще им не просто освоен, но пережит, то есть пройден как нечто важное, что осталось позади (вспоминаю, как композитор однажды замечательно исполнял сочинение Шенберга).

У него совершенно особые отношения с прошлым и со временем вообще. Уже в заключительной части кантаты «Дар» появляется последний, легендарный державинский текст: «Река времен в своем теченье уносит все дела людей».

Кардинально противоположные масштабы восприятия пространства и времени присутствуют в его музыке одномоментно (вспоминается опять Державин: «Я царь — я раб — я червь — я бог!..»).

Симфония «Зима священная» написана на основе фрагментов из учебника английского языка, изданного в 1948 году. Детский хор исполняет эти тексты в начале XXI века, но очевидно остроумный ход смеха, однако, не вызывает. Скорее оторопь. Так множество предметов, испещренных именем фараона, переживают и самого властителя, и самонадеянную огромность иных мемориалов.

Эсхатологическое и цирковое здесь привычно сосуществуют. На конец времени Десятников написал, например, очень смешную музыку, в которой «Семь-сорок» варьируются рядом с цитатой из Адажиетто Малера. Сюита, составленная из фрагментов саундтрека к фильму «Закат», называется «Эскизы к закату».

Взгляд с высоты птичьего полета и из слякотного трамвайного тепла, абсолютное одиночество в огромном сияющем многолюдном городе — об этом думаешь, слушая титры к фильму «Москва». Чувство заброшенности в мире присутствует в его музыке тем более, чем явственнее в ней стремление к жилому желтому теплу и диккенсовскому смешноватому уюту. Бездомность — состояние, на протяжении многих лет подробно изученное автором. Вселившись в свою первую квартиру, Десятников написал «Вариации на обретение жилища» для виолончели и фортепиано. При таком опыте временность всякого обиталища становится ощутимой до крайности, но от того не менее зябкой.

В закатное время все оказывается очень временным, непостижимо быстро увядающим. «Свинцовое эхо» на стихи Дж. М. Хопкинса: в диалоге вопиющего контртенора, сопровождаемого струнными, и духовых победу одерживает специально спрятанная на хорах медь, выпевающая-скандирующая траурный хорал. (Вновь вспоминается Стравинский, модель «Траурных канонов памяти Дилана Томаса» использована, вероятно, сознательно.) Человеческий голос безнадежно оплакивает эфемерность красоты.

Ускользающая ее сущность, ее перерождение, как и бесконечность самой жизни, ее конечность и беспредельность забвения всегда кроются в музыке Десятникова. Тонкий запах отвергнутого средства Макропулоса источает едва ли не каждый такт. Было бы несправедливо, если бы этот мотив бессмертия, или, строго говоря, продленного существования, не реализовался в большой опере, которая уже почти столетие рефлексирует о самой себе. Было бы странно, если бы клон Моцарта не появился в его опере, не бродил по нынешней необъятной, сияющей, сделанной из полированного мрамора и зеркального стекла — и все равно какой-то не совсем домытой Москве.

Недавно еще ярко-рыжий, а нынче благородно седой Десятников теперь не столько остроумец, сколько неразговорчивый философ, грустный провокатор. С последним сегодня вообще много труднее, чем раньше. Весь опыт развития европейского музыкального авангарда последних двух-трех десятилетий показывает, что как ни старайся извлекать из инструментов не свойственные им звуки, как ни наращивай диссонансные звучности, добраться до нервов толстокожего слушателя, который по выходе из филармонии едет домой и смотрит новости, а после фильм фон Триера, — почти невозможно.

Провокационность десятниковская иного рода — в его музыке никогда не предупреждают о нападении. Наоборот, сладостно поглаживают слух, успокоительно прикрывают глаза. В самый неожиданный момент болевой импульс попадает прямо в мозг расслабившегося слушателя. Ускользнуть невозможно.

В вокальном цикле на слова Хармса и Олейникова «Любовь и жизнь поэта» есть часть «Жук». Надо сказать, что Николай Олейников написал стихотворение-"рапсодию" под названием «Жук-антисемит». То есть, что называется, четко обозначил позиции. Композитор второе слово убирает. И когда солист-тенор поет (что показательно, мелодию не с каким-нибудь сатирическим изломом, а весьма трогательного свойства): «Бабочка, бабочка, где твоя мамочка? Мамочку съели жиды», — в публике обыкновенно кто-нибудь начинает громко возмущаться.

Те, кто знакомы со стихотворением или слышат цикл не в первый раз, конечно, подобных реакций избегают. Но краску стыда, ее прилив к щекам все равно ощущают беспременно… Удивительно, что этот, столь трудно сегодня достигаемый, эффект оказывается не одноразовым; следовательно, происходящее при всем сходстве — не перформанс.

Десятникова, безусловно, следовало бы назвать постмодернистом — не в корректно-западном, а в отечественном, публицистически-броском смысле, если бы за этим популярным и симпатичным словом не скрывалось, помимо некоторых особенностей творческого метода (цитатный принцип, многоуровневая структура текста и т. д.), еще какое-то особого рода бесстыдство, связанное с отсутствием сколько-нибудь устойчивого собственного взгляда на вещи.

Этот, эпохе приличествующий, пофигизм Десятников очень успешно имитирует, в том числе и в своей музыке. В ней заманчиво парит упоительная легкость бытия. Манит чудесная необязательность. Почти кабаретная отстраненность. Но только на самой поверхности. Парадокс это или что другое — искушенный слушатель или неофит ощущает непременное присутствие в каждом его опусе абсолютно личного, пережитого чувства. И даже определеннее — сострадания.

Как-то, проснувшись под звуки радио в своем жилище, тогда — комнате в коммунальной квартире, обнаружил, что мои дети, тогда — очень незначительного возраста, лежат в кроватях, проснувшись, молча и в слезах. Как выяснилось, какой-то умник решил прокрутить по радио «Орфей» в восемь часов утра цикл «Любовь и жизнь поэта», а таймер автоматически включил радиоприемник. «Любовь и жизнь» — «десятниковский opus magnum. И его энциклопедия. Здесь весь его романтизм, все барокко, весь постмодернизм» (Ольга Манулкина). Десятниковский герой живет в мире, полном абсурда. Любовь поэта — муха. Мрачная улыбка оказывается единственным способом самосохранения. Жизнь поэта грозит прерваться без всяких причин и объяснений. «Время стало как песок», — сказал Хармс. Финал цикла — песенка «А я». «Дни летят, как рюмочки, / А мы летим, как ласточки…». Обостренный, безупречно выверенный ритм, каждая нотка как драгоценная иголка.

И неумолимо в этой интонации разлита столь же подлинная, сколь и мало зависящая от житейских обстоятельств, хочется сказать — экзистенциальная, но сказать в данный момент ничего невозможно, ибо глазное яблоко внезапно ощущает, что, несмотря на любые усилия, предательски, повинуясь велению той только части мозга, которая унаследована от прадедушки, что ли, слезные железы начинают свое дело, причем ничего ведь ужасного, заметьте, не происходит, а так — летим, как ласточки, — разлита мало зависящая от житейских обстоятельств, поэтому без всяких соплей, но всякому и каждому сочувствующая, сухая, бессвязная, по всем и нипочему, печаль.

Ноябрь 2001 г. — февраль, август 2005 г.

Третьякова Елена

ПРЕМЬЕРЫ

Дж. Верди. «Травиата». «Санктъ-Петербургъ-Опера».
Дирижер Михаил Виноградов, режиссер Юрий Александров, художник Вячеслав Окунев

Классику давно уже принято играть, снимая всякую дистанцию между произведением и реалиями современной жизни. Постановщики как бы реанимируют его, либо возвращают первоначальные смыслы, либо открывают новые, в любом случае вступают с ним в диалог, степень содержательности которого целиком зависит от автора создаваемого сценического опуса — режиссера.

А. Нечаева (Виолетта).
Фото из архива театра

А. Нечаева (Виолетта). Фото из архива театра

Виолетта Валери новой «Травиаты» «Санктъ-Петербургъ-Оперы» поначалу напоминает героиню Джулии Робертс из полюбившейся всем слоям публики «Красотки». Длинные черные лакированные сапоги на шпильках, блестящий темный плащ до пят, под которым крошечная люрексовая юбка, паричок а ля Мэрилин Монро и бойкое поведение в привычной попытке остановить пролетающие мимо автомобили… Так начинается вечный как мир миф о травиате. Она здесь — представительница древнейшей профессии, в самом последнем по времени варианте. Подобные ей встречаются на улицах любого города планеты сегодня и сейчас. Она присаживается на скамейку и в ожидании клиента листает потрепанную многими руками книжицу — дамский роман, «криминальное» чтиво. За спиной витрина с манекенами невест в белых платьях — салон мечты. Отраженные в ее стекле окна высоток — «огни большого города». Чуть выше типичные картинки расхожей печатной продукции — лица очередной роковой женщины и супермена, проглядывающие сквозь наворот каких-то труб и еще менее внятных предметов, коими украшают обложки самой популярной на свете «литературы» (сценография Вячеслава Окунева). Завязка истории дана до первых звуков увертюры и в ее процессе — девицу «снимает» пожилой господин во фраке и с тросточкой (оркестр под руководством Михаила Виноградова находится на самом последнем плане сцены за прозрачной стеной витрины, будто для озвучивания вживую немой фильмы — иногда, правда, и с тем же качеством). Поют по-итальянски, и театр намеренно не дает титров, ибо здесь важны не слова, а событийный ряд, выраженный сценически.

Режиссер Юрий Александров не изменяет себе и придумывает собственный сюжет, не трогая текста оригинала. История дамы с камелиями переведена на общеупотребительный язык кича и при этом не лишена многозначности. С одной стороны, все узнаваемо — по быту, атмосфере, по цитатам известных фильмов, которые, впрочем, не прямые цитаты, а те, из которых складывается «шум культуры». С другой — этот мир не утратил художественности, он фантазиен и фантасмагоричен, он рискованно, на грани вкуса, заострен. И он насквозь лиричен, ибо это мир глазами героини, мир ее чувств, иногда наивных, иногда пошлых мечтаний и глупых надежд, навеянных бульварной литературой с неизменным хэппи-эндом.

Анна Нечаева играет Виолетту с предельной искренностью, как-то очень лично, на едином дыхании. Играет лучше, чем поет, если судить с точки зрения классического вокала, но поет так свободно, раскованно, красиво, естественно, что даже не идеально исполненные пассажи и иногда чуть неточное интонирование входят в органику роли — точность человеческого высказывания важнее. Ведь и сама героиня — не эталон высокой культуры, а ровно наоборот. Но в ней есть душа и есть духовность, которые не могут быть отняты, в какой бы среде их обладательница ни обитала. А привычная для нее среда — Анина и друг-трансвестит, поданные Натальей Плешковой и Денисом Земцовым в красках гротеска (по утрированно ярким гриму и костюмам, пластике на грани клоунады). Два эти персонажа сквозные, друзья не оставляют свою товарку «ни в горе, ни в радости».

Д. Головин (Альфред), А. Пашиев (Жермон).
Фото из архива театра

Д. Головин (Альфред), А. Пашиев (Жермон). Фото из архива театра

Д. Головин (Альфред), А. Нечаева (Виолетта).
Фото из архива театра

Д. Головин (Альфред), А. Нечаева (Виолетта). Фото из архива театра

Чужая среда — участники вечеринки первого акта: мужчины во фраках и ожившие манекены-невесты, как вестницы смерти. Чужая среда во втором акте: где-то на отдыхе, может, на пляжном берегу, по которому разгуливает Альфред в рубашке с пальмами, появляется в коротком купальном халатике Виолетта и… в теплом коричневом пальто папа Жермон (Алексей Пашиев). Он что-то вроде символа рока, он перст судьбы, прямой и грозный. А в витрине вместо невест поигрывает теннисной ракеткой сестра Альфреда — длинноногая красотка в коротких шортах и маечке, ради которой почему- то должна принести себя в жертву героиня. И приносит. Потому, что чужая, потому что скорее поверит в грядущие несчастья, а не в случайную удачу, потому что любит Альфреда — того, которого увидела впервые со скрипкой в руках, одухотворенного, немного, казалось, не от мира сего. А Альфред (Дмитрий Головнин), став вскоре свидетелем уговоров отца покинуть его на благо семьи, не предпримет никаких попыток тяжелому решению помешать. Подслушает и скроется, фактически совершив предательство, не защитив, не прекратив пытку, не посочувствовав, с холодным расчетом решив посмотреть, что произойдет. А дальше будет вести себя «по тексту», пылать праведным гневом оттого, что возлюбленная покинула, изменила, явившись на вечеринку к Флоре с другим. Но публика уже посвящена в то, что это, возможно, всего лишь игра, а может, выплеск обиды на то, что Виолетта не прошла жестокую проверку на прочность, не оправдала его надежд быть вместе вопреки обстоятельствам. В любом случае эта краска нетривиальна. Здесь Альфред напрочь лишен ореола героя любовника с возвышенными чувствами, он избалованный сыночек богатого папы, ставший жертвой собственного цинизма.

Чужая среда — бал-маскарад у Флоры, где все в тяжелых черных с золотом одеждах времен романтизма и в масках, которые есть знак игры, двойничества, оборотничества. Они явно из другой оперы или просто из оперы, в которую ворвался день сегодняшний в виде неизменной парочки друзей Виолетты — с ними откровенно, не стыдясь, некрасиво забавляются по прямому назначению. Виолетта выведена из этой фантасмагории «за стекло», на котором пишет неизменное amor — губной помадой. И после объяснения с Альфредом, явившимся в черной «джинсе» и швыряющимся деньгами, героиня неудавшегося романа остается лежать в своей короткой блестящей юбчонке без сил. Вообще не похоже, что она больна, — в финале, надевая длинный вязаный свитер и толстые гетры, залезает под одеяло к спящей в той же кровати Анине. Промучившись без сна, хватается за книжку и вырывает потрепанные, зачитанные до дыр страницы. В книжках — красивые сказки про любовь девчонки с панели и миллионера, заканчивающиеся пышной свадьбой в финале. В ее грезах, а тем более наяву, — ничего не сходится, все путается, пестрые герои собственного сценария, так же как и реальные, не желают дарить ей счастье и любовь. И она расстается с ними, как с иллюзиями, устраивая вокруг прозаичной железной кровати карнавал белых невест и черных масок, а заодно и выпроваживая Альфреда в манекенном черном фраке с неправдоподобно огромной лилией в руках — в зал. Опять нацепляет свою серебристую юбочку и, как в прологе, голосует, стоя на оживленной магистрали. Конец истории. Из снов, фантазий, запойного чтения с глубоко искренними переживаниями — к грубой реальности. Было, не было ли? Могло быть. Что-то из состояния современного сознания здесь уловлено — обрывки, осколки дум и чувствований. Но в центре, неизменно, на протяжении всего спектакля — человеческая, женская драма. Настоящая.

Александров — мастер рассказывать истории из обыденной жизни и с точки зрения обыденного сознания — в сущности, по любому оперному материалу. И были бы они пошловатыми и примитивными, если бы не одно «но». Они придуманы, вычислены, извлечены из классики или современного сочинения режиссерским талантом, который от Бога, который расцвечивает сценический текст образностью, превращая порой недопроявленные логикой схемы в вибрирующие смыслами сценические решения. И еще — набран изощренный театральный опыт, наработано мастерство, а уж бьющей через край фантазии, причем исключительно музыкального свойства, ему не занимать. Отсюда спектакли — иногда перегруженные и пестрые по лексике, с недостаточно строгим по части вкуса отбором средств, но всегда притягательные, вызывающие споры. И всегда живые, в какую бы условную форму они ни были облечены.

Июль 2005 г.

Савинцева Вера

ФЕСТИВАЛИ

Мариинский театр охватил практически все наиболее масштабные, ключевые для оперной эстетики Вагнера оперы. После «Лоэнгрина» прошел «Парсифаль», постепенно сложилась в виде целостного цикла тетралогия «Кольцо нибелунга», и, наконец, в нынешнем сезоне появился «Тристан и Изольда».

На фестивале «Звезды белых ночей — 2005» «Тристан» под управлением Валерия Гергиева прозвучал трижды, в разных составах. Заметным событием явилось исполнение вагнеровского «Парсифаля». Были также представлены традиционные «хиты» фестиваля — оперы «Пиковая дама» и «Турандот» с участием Владимира Галузина, под управлением Валерия Гергиева.

Сегодня речь пойдет не о достоинствах и недостатках постановок и не о проблеме режиссуры в опере. Обилие в репертуаре театра вагнеровских опер и, по-видимому, значительный акцент на них в репетиционном процессе образовали опеределенный вагнеровский «звуковой образ» мариинского оркестра.

«Мое тончайшее и глубочайшее искусство я могу теперь назвать искусством перехода: резкое и внезапное мне стало противно… Мое величайшее мастерство постепенных переходов определенно выступает во втором акте „Тристана и Изольды“. Начало этой сцены представляет переливающуюся через край жизнь в ее все усиливающемся возбуждении, конец — священнейшую, глубочайшую тоску по смерти. Таковы опоры, посмотри теперь, дитя, как я связал эти опоры… Это и есть тайна моей музыкальной формы…» — писал Вагнер.

Длительное развертывание огромных построений — вагнеровских «сквозных сцен» — вызвало определенные установки в решении «хронотопа» музыкального спектакля, в организации музыкального времени. Интонирование фраз «крупного дыхания» сочеталось с тонкостью динамических и тембровых оттенков, образующих внутреннюю «жизнь звука». В результате «бесконечная мелодия» — фразы огромного дыхания, образующие характерные для драматургии опер Вагнера «сквозные сцены», — были наполнены волнующим трепетом, эмоциональной глубиной, лирической теплотой.

Удалось также достичь гармоничного соответствия между грандиозным вагнеровским оркестром и естественным, органичным интонированием вокальных партий (Тристан — Сергей Лядов, партию Изольды исполняли Лариса Гоголевская, Милана Бугаева и Ольга Сергеева).

В решении тембровой палитры оркестровой ткани обнаруживалось гармоничное соответствие драматургической логике. Например, поворот драматургического действия от красочных картин, включавших жанровых зарисовки (хоры матросов, воплощенные с применением пространственно- акустических эффектов), к воспеванию образов ночи сочетался с «потемнением» тембрового колорита. В первом действии блистали медные и струнные краски с очевидным обертоновым акцентом в области высоких частот (в области 4-й октавы). К концу 2-го действия эти «блестящие» оркестровые звучности уступают место темным, сдержанным тембровым оттенкам, предвещающим трагическую развязку.

Однако в целом вагнеровские оркестровые и фактурные решения вызвали определенные установки, стереотипы в звучании оркестровой фактуры, и наиболее очевидно этот стереотип отразился на звучании других опер фестиваля. В наибольшей степени стереотипы оркестровых решений повлияли, увы, на «Пиковую даму».

Новый звуковой образ оркестра, очевидно предназначенный для вагнеровских монументальных полотен, отразился на воплощении оркестровой полифонии в «Пиковой даме». Монументальность огромных сцен сквозного развития, столь естественная для Вагнера, применительно к Чайковскому приводит к недооценке выразительной роли дискретности, к утрате интонационных деталей, недостатку полутонов и оттенков — тембровых, динамических, интонационных.

Странным было бы обсуждать различие семантики «военных сигналов» у Чайковского в «Пиковой даме» и фанфарных кличей в характеристике вагнеровских героев — и все же: блестяще, по-пионерски сверкающая верхними обертонами медь даже здесь, словно бы по инерции, создавала образы непобедимых героев эпической мифологии, так что звучание фанфар в сцене в казарме Германа отдаленно напоминало о «ковке меча»… Вместе с тем оркестровая картина, мастерски написанная Чайковским, — сцена грозы — практически не состоялась, эффектные раскаты грома и россыпи дождевых капель терялись в плотном, вязком звучании среднего регистра…

Ощутимо влияние и иного типа декламации, характера интонирования — не только вокального, но и инструментального: меньше интонации романтически- лиричной, утонченной, тонкой, трепетной, столь свойственной лирике Чайковского, больше — риторически-пафосной, декламационно-преувеличенной, столь естественной для философских и мифологических построений в операх Вагнера. Здесь, в «Пиковой даме», такая перестановка акцентов приводит к потере самой сокровенной сущности оперы Чайковского — ее созерцания бездны, охвата самых глубинных вопросов бытия, погруженности в тайну…

В звучании всей оперы была заметна общая форсированность динамики, вязкость и неартикулированость фактуры, явный акцент на медных в ущерб струнным. Неоправданная мощь динамики в кульминациях, комплексность звучания, плотность и недифференцированность оркестровой фактуры приводила к форсированности вокала. В партиях главных героев были заметны исчезновение тонких оттенков, «дикторская» декламационность в произнесении фраз — в ущерб искренности, чуткости, лирической трепетности. Больше всего пострадала партия Германа (в исполнении Владимира Галузина), который, по-видимому, был вынужден следовать концепции дирижера. Темброфактурный дисбаланс отразился и на «карамзинской» интерпретации партии Лизы Ольгой Гуряковой.

Лишь отдельные фрагменты, относящиеся к области «фоновых сцен», отчасти воссоздали звуковой мир «Пиковой дамы». Сцена Графини в исполнении Ирины Богачевой покорила глубиной, теплотой лирического чувства. Сольные номера Полины (Екатерина Семенчук), Елецкого (Василий Герелло), Томского (Евгений Никитин) также напомнили о той атмосфере камерных «лирических сцен», которую на предыдущих фестивалях столь трепетно, проникновенно, нервно-утонченно воссоздавал блестящий исполнительский состав.

Оркестровая фактура оперы «Турандот» Пуччини более монументальна. Мощные оркестровые кульминации, несколько преувеличенная динамика оркестровых тутти раскрывают «самурайскую» жесткость восточных пентатонных ладов, способствуют воссозданию трагедийной атмосферы оперы Пуччини и в целом не приводят к столь разрушительным последствиям для музыкальных образов. Но, как и в «Пиковой даме», была очевидна форсированность вокальных тембров в партиях главных героев на фоне значительно форсированной оркестровой динамики. Партию Турандот исполняла Ирина Гордей: блестяще-металлический, мощный тембр голоса, вся интерпретация партии — великолепное попадание в образ. Однако в этот раз кульминации звучали «на пределе», возникал оттенок надрыва, что противоречило аристократическому образу героини. Заметно утрачены были лиризм и утонченность в партии Лиу (Ирма Гиголашвили). Смысловые акценты на ударных (удары в гонг в финале первого действия и акцент на ударных в момент «победы» Калафа) — интересная находка, но в целом все же не самое убедительное решение оркестровой драматургии.

Некая усредненность нового «звукового образа» мариинского оркестра, применение единообразных темброинтонационных решений при воплощении разных оркестровых стилей — заставляет насторожиться: постепенное включение в репертуар Мариинского театра выдающихся мастеров оркестрового письма все же предполагает способность к раскрытию различных художественных и звуковых миров, воплощение их индивидуальности…

Но все не так однозначно. Звучание итальянской оперы «Путешествие в Реймс» Россини (в исполнении солистов Академии молодых певцов, дирижер Валерий Гергиев) отличалось неожиданным изяществом и артистизмом после тембровых перегрузок «Пиковой дамы». Стремительный темп действия, комедийная легкость ни в коей мере не были утрачены на фоне тяжеловесных монументальных эпических концепций.

Эксперименты со звуком? Инерция оркестрантов, уже привыкающих к интонированию вагнеровской фактуры? Возможно, результат влияния гигантской фигуры оперного реформатора, магии личности Вагнера, так или иначе оказавшего влияние на всех композиторов 2-й половины XIX века…

Август 2005 г.

Кочергин Эдуард

ТЕАТР И ЖИЗНЬ

Интересный разговор состоялся у меня с моим шефом — Георгием Александровичем Товстоноговым вскоре после премьеры в нашем БДТ небезызвестного спектакля «Тихий Дон» по Шолохову. Он в своем кабинете главного режиссера с некоторой торжественностью объявил мне, автору оформления спектакля и главному художнику театра, что я совместно с ним и ведущими актерами спектакля представлены к Государственной премии. Я, неожиданно для себя, по глупости недоростка имел такую бестактность ответить ему, что не являюсь коллекционером и одна премия СССР у меня уже есть, а во второй я не нуждаюсь. Он, откинувшись в кресле и засверкав на меня очками, воскликнул удивленно: — Эдуард, ну вы и даете! Вы что, не знакомы с русской пословицей «Дают — бери, а бьют — беги»? Вот тебе на, интересный тип, — откуда вы свалились?.

После моего покраснения и некоторой паузы он выложил всю философию по поводу государственной награды Совдепии: — Дорогой мой, кроме того, что государство отмечает ваши заслуги как художника в этой работе, что уже неплохо, мы с вами живем в такой сказке, где необходимо как-то защищаться. Поймите, просто художника милиция или другие начальники побьют за милую душу, даже с удовольствием, а дважды лауреата СССР или народного артиста — как-то небезопасно. Журналисты всякие, телевидение, слухи опять же таки пойдут. Вышестоящие руководители обидятся и, чего доброго, обозлятся, что ими отобранному или отмеченному человечку личину испортили, значит, их самих не уважили, унизили, и в окончательном раздражении от государственного пирога чего доброго отгонят: у них так положено, они это придумали, а не мы с вами. Эдуард, мне как-то неловко за вас. Можно подумать, что вы кокетничаете.

Я попытался оправдаться, что, мол, в других странах, в разных там Европах нет никаких официальных знатных кличек, и это не мешает уважать крупных профессионалов в разных областях и т. д. — Там их оценивают материально, а у нас, как вы выражаетесь, знатными кличками. Другие нравы, другие дела. Там профессионалам платят иные деньги, а нас с вами покупают званиями — так дешевле.

Самое забавное, что Товстоногов, как говорится, смотрел прямо в корень. Все, что произошло со мною через год после нашего разговора о премиях, абсолютно подтвердило его слова.

Театр действительно удостоили Государственной премией СССР за постановку «Тихого Дона», и мы в один прекрасный день во главе с Товстоноговым оказались в роскошном зале Кремлевского дворца, где сам Леонид Ильич Брежнев выдавал главные награды страны.

В Питере люди разные посоветовали надеть первую медальку Госпремии и с нею получать вторую. Я, как попугай, проделал это. К первой медальке Леонид Ильич прикрепил вторую и, когда я вернулся в кресла, наш «Гога» произнес с некоторой иронией: — Видите, Эдуард, у вас целый иконостас на груди, теперь уже вас никто не обидит.

Он, повторяю, глядел в корень.

Вечером в гостиницу из Питера мне позвонила жена, поздравила с наградой и попросила прямо с поезда заехать в железнодорожную больницу, где лежал наш больной сын, и, не снимая медали, встретиться с главным врачом, чтобы подвинуть вперед его лечение, и по дороге в больницу купить килограмм сахарного песка.

Чего не сделаешь ради здоровья ребенка, и я с двумя медалями на лацкане пиджака прямо со «Стрелы» двинул в железнодорожную больницу. Главный поезд СССР в ту пору приходил в Питер в 8 часов 25 минут, и где-то сразу после 9 утра я уже стоял подле только что открывшегося гастронома против входа в больницу. Этот довольно большой магазин был пуст, а за прилавком бакалейного отдела продавец вообще еще не появлялся. Мне пришлось ждать минут двенадцать, пока передо мной не возникла сильно помятая, с сизыми кругами под глазами довольно молодая тетенька. Подняв на меня свои выпученные карие шары, как своего кореша спросила: «Чего тебе надо, чижик?» Я принял предложенную ею фамильярную игру и ответил: «Помоги жить, красавица, чижику-пыжику с Фонтанки надобно всего-то килограмм сахарного песка». «Поможем», — сказала она с какой-то брежневской интонацией и трясущимися руками попыталась свернуть кулек из толстого крафта. Операция эта у нее не получалась. Мое предложение помочь ей она с обидою отвергла. Наконец, свернув кое-как кулек, высыпала в него совок песка и бросила на весы. Весы показали 800 граммов, не более. Пока я думал, что она сейчас досыплет мне двести нехватающих граммов, тетенька, выхватив из моих рук приготовленную десятку, быстро исчезла за внутренней дверью. Я, честно говоря, опешил от такого оборота событий. Если у нее не было сдачи, то почему она не сказала об этом? Если она побежала менять деньги, то почему не довесила сахар? Очень все странно и непонятно, начиная с чижика. Мне снова пришлось ждать бакалейщицу, но она не показывалась из своей двери. В магазине, кроме двух человек в винном отделе, жаждущих опохмелиться, никого не было. Спросить, куда делась моя продавщица, не у кого, и я решился сам пойти в закулисье магазина искать ее там. Нельзя же все-таки до такой степени опускать человеков. Не довесила сахар на целых 200 граммов, забрала деньги в 10 раз большие и, не дав сдачи, исчезла с глаз долой. Через злополучную дверь и темный тамбур я попал в длиннющую залу, заваленную мешками, коробками, штабелями ящиков, какой-то случайной мебелью, сетками с овощами и пр. Среди этой «кутерьмы» в отгороженном стенками от зала закуте за обширным столом, заваленным пакетами, кульками, бумагами, сидел мощный женский начальственный аппарат в белом халате, неизвестных лет, с вздутой прической, окрашенной в цвет спелой кукурузы. При моем появлении эта грузная масса привстала из-за стола и, осмотрев меня свирепыми глазами, рыкнула: «Вы кто, кто такой??? Что вам надо?. Я спрашиваю?. От кого пришли? Чего хотите?» На мои объяснения по поводу ее пьяной продавщицы, которая внаглую обвесила меня и исчезла с деньгами, не дав сдачи, она не обратила внимания. — Как вы попали сюда, а? Вы не имеете права здесь находиться. Видите, я в халате, а вы в пальто, абсолютная антисанитария. Не клевещите на продавцов. Они у нас никого не обвешивают. Вот смотрите, грамоты районного комитета, главка, исполкома, — и она показала на стенку над своим креслом. Под портретом генерального секретаря, который еще вчера вешал мне на грудь знак Государственной премии СССР, в рамах со стеклом висело несколько огербованных, краснознаменных грамот. Весь этот текст она произнесла очень быстро, скороговоркой, видать, не первый раз озвучивала его.

Выслушав тираду, я положил на ее гулливерский стол кулек с недовешенным сахаром и потребовал вернуть мою десятку. Торгашка взбеленилась на меня, и, несмотря на свои размеры, ловко выскочила из закута в залу, громко возопив: — Вася! Вася, да где же ты, Вася! Черт тебя побери, убери постороннего!

Через полминуты слева от меня в дальнем конце зала распахнулась дверь, из нее показался прикормленный мент с красной рожей хорошо пьющего человека и, набычив жирную шею, пошел на меня. — Смотри, чужой тип ворвался к нам без разрешения и что-то требует от меня, разберись с ним, да побыстрее, — приказала начальница личному силовику.

Мне стало ясно: со мною действительно сейчас разберутся. Повернувшись к начальнице, я понял, что наглая торговка смотрела на меня как на приговоренного к закланию. Необходимо как-то спасаться.

Чисто машинально, вернее, на каком-то подсознании я расстегнул пуговицы пальто, и на заведующую магазином с лацкана моего парадного югославского пиджака заблестели позолотою две медальки с лавровыми венками, подвешенные к муаровым колодкам. Интересно, что как раз в этот момент они звякнули друг о дружку. Начальница вперилась в них глазами, и вдруг ее злая личина мгновенно стала меняться. Перевоплощение произошло настолько быстро и контрастно, что ей могли позавидовать любой актер мхатовской школы и вся система Станиславского. Она резко вытянула свою повелительную руку в сторону приближавшегося стража порядка, вывернув ладонь на него, и приказала: — А ну, остановись, Вася! Тяжелая ментовская туша, резко затормозив, закачалась. — А что это у вас за медальки такие золотые, блескучие на пиджачке вашем висят? — Это Государственные премии СССР, вчера вот эту из рук самого Леонида Ильича Брежнева получил, — подлаживаясь под нее, сказал я, кивнув на портрет генсека. — Ох, ты, Господи Иисусе Христе, спас, спас, как это я почувствовала вовремя. А еще говорят, что Боженьки нет… А? Вы извините, извините нас… Ой, не могу… Сука какая, а? Да ты куда, Вася, поехал, а ну остановись, я кому говорю, остановись! Он свой, слышь, свой, дубина ты стоеросовая! Стоп! — снова рявкнула она на своего легавого, начавшего по новой движение в мою сторону. — Она, сука, опять меня надула, вот шалава потная, сейчас поймаю и горжетку ей оторву. Как жить? Как жить-то с такими животными? Извините, простите, пожалуйста, я вам сейчас сама перевешу, отдам, отдам, все за нее отдам. А ты стой здесь и его охраняй, — обратилась она к красной роже милиционера, — слышишь? Это тебе не курлы-мурлы, а государственный лауреат, сам Бровено… вот чертов язык, сам Леонид Ильич Брежнев медальки ему на грудь вешал. Понял, кто перед тобой? Да перестань раскачиваться, что, снова, черт тебя побрал, насоса… О… О… О… Личину налил. Вот грех-то какой был бы, Господи Иисусе Христе, спасибо, помиловал. — И, схватив с полки два здоровенных испанских лимона, поднесла их мне со словами: — Это вам за посещение нашего магазина. В коем веке, в коем веке да такой человек у нас… А лимончики вам это от хворостей, витаминчики для родных и болящих, возьмите, пожалуйста, так просто ведь не купите, они у нас для начальственных особ оставлены, да и желтенькие такие же, как ваши медальки. Деньги? Деньги… Да что вы! Нет, какие деньги? Вы их заслужили, за беспокойство, да и с поздравлением вам, а как же, по обычаю, так ведь полагается. Не беспокойтесь, я с этой профуры все сниму, чтобы запомнила на жизнь, как Государственную премию надувать.

Чтобы быстрее отделаться и уйти из этого злосчастного магазина, я забрал номенклатурные лимоны и под бесконечные поклоны и причитания торговой куклы покинул ее продуктовую хазу.

Больничная палата, где лежал мой сын, в этот день пила чай с начальственными лимонами из самой испанской республики. — Теперь вы согласны, что в нашем царстве-государстве лучше быть отмеченным, чем битым? Отмеченным быть безопаснее, — прокомментировал мой рассказ Георгий Товстоногов.

Так — деловито и прозаично — называется одна из композиций, представленных на выставке Сергея Параджанова. Вообще-то у выставки совсем другое название, возвышенно-романтическое: «Моя ворожба не напрасна…». «Не напрасна!» — подтвердят счастливые зрители его фантастических кукол, коллажей, ассамбляжей, графики.

Среди кукол есть автопортрет: «Сергей Параджанов в раю». Маленькая кукла-Параджанов с бородой из белого пластмассового ершика, в широкополой шляпе на бедовой кукольной голове и с праздничным букетом цветов в руках устремляется куда-то ввысь, в какую-то ей одной известную свободу, от земных примет и земного притяжения. Оставляя внизу то, что сочинено, нарисовано, разукрашено, слеплено, сделано, — «перечень описанного имущества». В этом названии есть ведь не только судебно-тюремный оттенок, печально знакомый художнику при жизни. В этом перечне последняя и воздушная свобода расставания с земным пространством — чудесными, прекрасными, ужасными, сияющими и разбитыми реалиями, осколками, камушками, картинками, ракушками, цветами, из которых он творил свой художественный мир, единственный и неповторимый. У многих ведь перед последней дорогой нечего и «описывать». У Параджанова — нашлось, и этим летом его работы прилетели из Еревана в Петербург. Так что кукла «Параджанов в раю» может беспечно лететь ввысь и прекраснодушно радоваться дальше — ее художественное «имущество» цело и невредимо, и даже путешествует… Оно путешествует не только в пространстве когда-то единой империи (как он сам писал: «У меня три родины. Родился в Грузии, работал на Украине, собираюсь умирать в Армении»). Оно путешествует во времени. Что гораздо драматичнее, как оказалось.

Лет тридцать назад Этнографическому музею было бы не сдобровать, его атаковали бы любители изящного, а конная милиция отбивала бы их атаки. Чтобы попасть на эту выставку, живущим в «года глухие» надо было бы стоять ночами… Сегодня в залах Этнографического музея — дремотный покой и тишина. Вот уж не знаешь, какие года глуше? Новая эпоха ленива и нелюбопытна. Или ее любители прекрасного носятся по каким-то другим траекториям? Как будто не величайший художник, гений поэтического кино, сумевший оставить на хрупкой кинопленке и магические «тени забытых предков», и «цвет граната», способный в своих коллажах и инсталляциях волшебно и гротескно соединить несоединимое, представлен на выставке, а так, заштатный маляр развесил свои картинки…

Выставка работ Сергея Параджанова из его дома-музея в Ереване попала в Петербург усилиями Завена Саркисяна и Рубена Ангаладяна. В том ереванском доме ему самому жить не пришлось — но именно он приютил его работы, стал их хранилищем. Можно увидеть интерьеры этого дома в буклете, который продавался на выставке. Не дом — старинный замок с каменными сводами. «Пещера Волшебника» (если воспользоваться образом Николая Павловича Акимова). Гораздо более знаменит при жизни Параджанова был его тбилисский дом, и отблески этого дома тоже присутствуют на выставке. Праздничный коллаж с будничным названием «Я продал дачу» — старый тбилисский дворик с террасой, окна, двери и душа нараспашку, сам художник стоит в центре под зонтиком, вот-вот взлетит на нем, как на воздушном шаре… Пространство картины заселено друзьями и прохожими, ангелами и влюбленными: всем до одного щедро приделаны крылья бабочек, оперенье птиц или просто морские ракушки, на головах венки из цветов, в руках букеты — кажется, все дружной стаей вот-вот взлетят и будут навеки счастливы, благодаренье снимку, вернее, коллажу… Как будто не продал дачу, а получил в дар от Всевышнего в вечное владение… Как будто не коллаж сделал, а сочинил театральный спектакль…

Странно, на этой выставке совсем не думаешь о коллаже как любимом детище соц-арта 1960-х. Вообще как-то беспечно не думаешь о таких профессиональных вещах, как культурно-исторический контекст, школы и направления…

«Я непрофессионал и запрещаю критикам считать меня профессиональным художником. Я любитель искусства и режиссер». Грозный голос с неба. Сердитый голос Сергея Параджанова из рая, надо полагать.

Раз запретил — не станем. Я тоже не критик профессиональных художников. Я любитель искусства и театральный критик. И как театральному критику мне так хотелось увидеть на этой выставке как минимум всех наших режиссеров. И театральных художников. Постановщиков и технологов. По костюмам и не только.

Потому что это такой заоблачный мастер-класс, который не получить ни в одной академии мира. Параджанов, советский кинорежиссер и заключенный брежневских тюрем, теперь, когда его не стало, выглядит как великан на берегу океана. Играющий с драгоценными камушками культуры, пересыпающий зыбкий песок времени и отыскивающий в нем все свои гранаты, жемчуга, рубины… Все его пластические творения — не забавы капризного гения, не игрушки праздного инсталлятора, не модель, которую можно до дурной бесконечности тиражировать на компьютере, беря оттуда образы, символы, знаки… Скажем прямо — бездна жизни, сияющей, поющей, взлетающей, танцующей, горюющей, разлетающейся на обломки и снова восстанавливающейся… Скрещение тем, мотивов, красок, фактур, материй…

Вавилонское столпотворение мировых культур, Армения и Грузия, Древняя Персия и Византия, поп-арт и сюрреализм, пожелтевшие журнальные репродукции и древние иконы, старинное грузинское серебро и совковые ржавые железки…

Вдруг с изумлением узнаешь, что в юности он работал на тбилисской фабрике «Советская игрушка». Небось, выпускал какие-нибудь трогательные пластмассовые чурбаны. Которые потом уйдут на свалку времени, а он не даст им провалиться в эту щель, подберет и приладит. Две пластмассовые, безумно «советские» и трогательные игрушки участвуют в его ассамбляже «Ромул и Рем с аксессуарами». На старинных металлических ржавых весах — две круглые кукольные головы с выколотыми глазами. Ромул и Рем. Вечный город, дрожащий своими великолепными руинами, кукольными головами, на весах истории…

В мире Параджанова дерзко и нежно стыкуется все: перламутр, дерево, высохшие растения, бархат, замша, ржавый металл, фоторепродукции из старых журналов, вязанье, ткани, лепестки цветов, битый фарфор, ракушки, цветное стекло, скорлупа грецкого ореха… Он «стыкует» образы, которые по-хорошему надо бы держать на разных этажах. Высоцкий, Пушкин, Тарковский, Иисус Христос, Дева Мария, лагерные друзья-уголовники, Мэрилин Монро и пахан с зоны, рублевская троица — кремлевская кровавая троица Ленин-Троцкий-Сталин… Ветры Дании с кружевными героями Андерсена — и орущие (кажется, вывернуты глотки на плакатах) горлопаны съезда народных депутатов… Лиля Брик — кукла из грубых ниток с черными глазами-бусинами, элегантная старуха из мешковины с дамской шляпкой и цветами на платье… «Шляпы памяти несыгранных ролей Нато Вачнадзе» — прелестные, парящие, пышные и невесомые. Словно райские птицы: шелк, перья, капрон, бусы, солома, ракушки, перо неведомой жар-птицы, жемчуг… Как застывшая слезинка по не только несыгранным ролям, но и трагической судьбе… Не менее пронзителен и другой образ — «Банный день в зоне»: голый растерянный человечек на фоне колючей проволоки, всех богатств — бумага и карандаш, черно-белый рисунок, тюремный слепок человеческого сиротства…

Из этих «стыковок» вырастает его мир: прекрасный, жалкий, неповторимый, чудесный, убогий, временами вульгарный… Все образы и фактуры уравнены здесь в правах быть частью художественного чуда.

Он сам как-то сказал в интервью совершенно трезво и определенно: «Никакого чуда не происходит. Я это ищу. Это лежит в природе. Это она мне помогает взять, зафиксировать, создать пластику и благоговеть перед этим». Дел-то! Никаких секретов. Берите! Фиксируйте! И благоговейте, если сможете…

«Надо уметь выражать страсти, видеть, любить и благоговеть». Вот, собственно, и все немудреные секреты его ворожбы.

Мэрилин Монро он возвращает ее природное существо: прикрывает груди птичьими перышками, а знаменитую родинку на щеке заклеивает крошечной золотой звездой. Трепетная Дева Мария, и никакого целлулоидного Голливуда. «Марки из зоны»: на крошечных квадратиках — Адам и Ева, Дон Кихот и Санчо Пансо. Бумага и шариковая ручка. Это когда подручных средств совсем вокруг не осталось.

«Биография… Я не очень-то помню мою биографию. ?Дард» — вот вечная ее форма«. «Дард» по-армянски — горе, печаль. Но его личный дар состоял в том, чтобы подпрыгнуть над «дардом» и состыковать фактуры так, чтобы за всем этим лицедейством, вечной игрой, кошмаром, наваждением, ворожбой, ликами уголовников и поэтов, актеров и политиков, роскошью и нищетой — вдруг проглянула жизнь, сияющая утренним перламутром и вечерними жемчугами… Победа судьбы над биографией.

«Муза, посетившая Михайловское». Среди снегов и неведомых равнин — обязательно крошечный домик. Там горит вечерний свет, и мраморная муза ковыляет туда сквозь сугробы.

«Ночная птица Тарковского» — устроил поминальный стол Тарковскому, посадив ему на голову птицу, и сам присел рядом. Тарковскому на грудь повесил неведомый орден — вылепил простодушно из фольги. Выглядит так, словно из серебра отчеканено. Так могут награждать только дети и Боги. Плюс художники, конечно…

«Перечень описанного имущества»: старинный кинжал, серебряный подсвечник, чемодан, кофейник, икона. Плюс 58 работ, перечисленных в каталоге выставки. Петербургская выставка прошла в рамках музыкального фестиваля «Дворцы Санкт-Петербурга». Спасибо музыкантам! Они знают, какими звуками и видениями лучше всего заселить миражное пространство белых ночей. Но поражает, что не было видно театральных людей: им было бы чем профессионально заняться. Изумляет вообще, что это была не театральная выставка: театральных конструктивных идей, грез и видений там разбросано щедро, будто ракушек на берегу моря, — собирай сколько хочешь, не убудет…

От старой и уже ставшей художественным мифом тифлисской жизни осталась фотокарточка в каталоге: пожилой, уже в возрасте и с серебряной головой, Параджанов на горбатой тифлисской улочке подпрыгнул, да так высоко, нелепо и прекрасно, словно «черная птица с белой отметиной». Одно из его несметных перевоплощений. Так и хочется спросить эту черную птицу: где теперь твои шутки? Твои чудачества? Твои несметные богатства? Твое серебро, капрон, гранаты, жемчуга, солома, камушки, дерево?…

Жалко, что из нашего пространства все исчезают и исчезают люди с «прыгающей походкой».

Июль 2005 г.

Ситуация поражала контрастами: зрелищно богатые, с изобильным декором, с ударной красотой цветных мраморов, могучие интерьеры Этнографического музея — и крохотный уголок, где притаилась выставка. К ней следовало пробираться по винтовой лестнице, идущей где-то сбоку, куда-то мимо чего-то и, наконец, попасть в кинозал. Всего несколько метров в его преддверии и было отведено работам.

Полутьма. В витринах и на стенах слабо поблескивает нечто мелко-узорчатое. Хрупкое. Исчезающее во мгле. Трепещущие перья, кусочки серебристого газа, вуаль и туаль, все — не тяжелее высохших лепестков роз. Фактуры, почти потерявшие телесность и потому ставшие метафорой душевных движений. Склад эмоций, клад чувств… Так в представлении интеллигенции 1970-х гг. выглядели другие, исторически хорошие, а не советские эпохи: изысканно, утонченно, духовно. К экспонатам не подойти: еще один контраст — на маленькой выставке тьма народу. Все больше дамы 70-х гг. прошлого века. Верные хранительницы ценностей своей эпохи. Теперь они сами попали в «эстетику высохших лепестков» и кажутся чем-то почти нематериальным, ведь о них (ценностях и хранительницах) сегодня не принято (и неприлично) говорить. Не они — героини нашего времени, и все делают вид, что их вообще нет в природе. Но на самом деле верных много, выставка активно посещается, а вот каталог всего лишь за 100 руб. не берут — для такой публики дороговато.

Блудница 2. (из серии «Несколько эпизодов из жизни Джоконды»). 1988 г.

Блудница 2. (из серии «Несколько эпизодов из жизни Джоконды»). 1988 г.

Атмосфера какой-нибудь нелегальной квартирной выставки, куда следовало приходить с рекомендациями и по звонку, где собираются свои и все положено понимать с полуслова. Если не понимаешь, то делай вид, что догадываешься потому, что принадлежишь к посвященным. Смесь духовного поиска со снобизмом. Эта атмосфера воскресла в закоулке Этнографического музея. Конечно, она возникла мимовольно. Но не случайно. Имя автора и работы возродили былое. В музейных дебрях, в щели эпох ожил кусочек прошлого. Туда можно заглянуть. И одновременно посмотреть со стороны: что ж это было, ведь в эту щель ушла лучшая часть жизни многих из нас?

***

Терпеть не могу коллажи. Вид деятельности, появившийся в начале 60-х, во времена «лаконичного стиля», всегда тяготевший к плакату и любимый теми, кто не умеет рисовать. Терпеть не могу. К тому же все эти кружевные и гипюровые вклейки жутко сбивают масштаб и фактуры смотрятся грубо. Правда, последнее не имеет отношения к коллажам Параджанова. В них такая тонкость многосоставных фактур, такая взаимо-игра ими, что типографские репродукции выглядят драгоценными, а кружева органично сочетаются со стеклом. У Параджанова смущает другое: давящая избыточность красоты, пряность и приторность, сладкая дамскость… Шляпки памяти несыгранных ролей Нато Вачнадзе настолько прелестны, что я не в состоянии сопереживать несчастной судьбе актрисы. Все фактуры насквозь одушевлены. В каждом объекте — имперская роскошь чувств. И ощутимый привкус магии (как и положено, когда речь идет об оживлении материи).

Поэтому решаю не пополнять собой гербарий из высохших лепестков, а «идти от противного», смотреть жестко и отстраненно: а) есть ли в работах видимые сегодня анахронизмы, ошибки, неудачи… б) как это рукоделие соотносится со всем, что сделал мастер. Зачем ему нужны коллажи? Или еще жестче: мог ли он их не делать. Обойтись без.

Нет, не мог. Около 80% информации человек получает через глаза, и для человека естественно возвращать ее посредством изобразительных искусств, ремесел, рукоделия. Это такой же способ мышления, как разум. Нет, не «такой же», а лучший — более гибкий и универсальный. Так, рисуя, думает? — познает мир? — нет, дружит со стихиями ребенок. Параджанов, человек поразительной пластической одаренности, просто не мог поступать иначе. Это был его способ существования и общения с миром. Тексты его фильмов скупы, пластика — изобильна. Так думать он мог в любом материале, будь то лепка, рисунок, резьба, клейка, что угодно. Почему коллажи? Модный в начале 60-х прием привлекал игрой: пошлейшие репродукции из «Огонька» преображались в нечто качественно иное. Метаморфоза завораживала. Но, конечно, вечную мечту художников о движущемся в реальном физическом времени изображении могло удовлетворить только кино.

Даже отдельные кадры его картин выглядят конструктивно, лаконично, и останься от него всего 5–6 кадров, будет достаточно, чтобы признать гения (чего стоит идея снять книги в перспективе. Книги — как архитектурный, пространственный объект. Что родило образ «пространства Книги» в «Цвете граната»).

А вот коллажи — перегружены. В них количество красоты, от которого делается душно. Оно требует выхода, разрядки, движения. В поисках воздуха тема выливается в целую серию объектов, будь то шляпки или Джоконды. Однако не спасают и вариации. Невыносимая тяжесть красоты, ее страшная сила с необходимостью тяготеет к гротеску. Иногда к жесткой политической сатире. Порой облегчение приносит бытовой юмор, но ненадолго, и спрессованная сладость материи срывается в серию гротескных Джоконд. «Когда во время жары мы сняли рубахи и работали голые до пояса, то у одного зека я увидел на спине татуировку Джоконды… Она все время строила нам рожи» (С. Параджанов).

Все, кто видел подлинную Мону Лизу, знают, что ее знаменитая пугающая жизненность — не сказки и не выдумка, некая жуть в ней присутствует. У Параджанова инфернальность Джоконды понижена в ранге, однако не отменена. Сведена на уровень мелкого, но не безобидного бесовства. Художник что-то делает с ее глазами, то оставляя лишь один, то делая вклейки, смещающие направление взгляда. Демон пошлости, блудница и бесовка, подмигивающая сквозь веер разбросанных рук.

Но по-настоящему потенциал смыслов, заложенный в изгибах материи, мог реализоваться лишь благодаря кино. Одушевленная, внутренне и внешне подвижная материя — это метафора. Поэзия. Ключ к пространствам души. «Тени забытых предков» произвели колоссальный сдвиг в сознании. Когда в момент гибели героя по экрану диагонально устремились потоки цвета — красные кони крови, — сознание миллионов зрителей отворилось. Раскрылось. Ожило и получило доступ в пространство духа. Кто знал, кто мог предполагать, что это не прием (как думалось в наивные 60-е), что это и есть жертва (или намек и ее предчувствие), жертва, без которой ничего на свете нельзя построить, создать, утвердить. Позднее кое-что знавший о законах духовных пространств Параджанов поставит «Легенду о Сурамской крепости». Фильм о том, что необходимость жертвовать самым лучшим, чистым и высшим является законом выкупа, законом обмена с космическими силами.

Тройка. 1970 г.

Тройка. 1970 г.

В перенасыщенных красотой творениях Параджанова сплетаются Восток и Запад, иранские миниатюры, византийские мозаики, русская иконопись… Перечисление источников занимает у авторов целые страницы и никогда не сможет стать исчерпывающим. Настоящий ответ — иной: прообразом изобразительных построений Параджанова является рай. Иранские миниатюры или византийские мозаики — всего лишь отблеск его неземного свечения (коллажи — бракованные камушки, выпавшие при его строительстве, а на подступах к нему, сбивая с пути, морочат голову подмигивающие моны лизы с поддельным жемчугом на челе). Ближние слои рая иногда (за высокую цену) доступны живым людям. Самую честную плату вносят художники -они расплачиваются напряжением творчества. И житейской судьбой. Но об этих материях нельзя говорить много, лучше умолчать и благоразумно вернуться на землю.

***

На фотографиях у Параджанова прекрасное и порочное лицо, чуткие, чувственные, маленькие, как у женщины, и безвольные (!) руки. В представлении древних порок — это не недостаток достоинств, а их переизбыток. Природа одарила этого человека противоестественно щедро, он был гением не по своей воле и помимо собственного желания. Не дар служил ему, а он не мог не следовать его велениям.

Художническим талантом подобного диапазона обладали некогда художники Возрождения, способные превращать в искусство все, что попадалось под руку и стояло перед глазами. То же восхищение красотой; чувство пластики; эстетика, заменившая мораль. (При одном маленьком, но существенном отличии: для людей Возрождения рай, безусловно, находился на земле, где сильные, мускулистые человеческие тела сплетались в прекрасные композиции на фоне правильных архитектурных ансамблей. Параджанов же земной оболочкой не довольствовался.)

То, что он в начале 60-х попал на Киевскую киностудию, называется оказаться в ненужном месте в самое ужасное время. Украина являлась наиболее советской из республик, и страшно подумать, где бы оказались нынешние пламенные националисты, не прикрывай их в свое время либеральная Москва. (Знаете, чем кончил Ильенко — легендарный оператор «Теней…», затем режиссер и последователь Параджанова на ниве поэтического кино? В прошлом году снял к/ф «Мазепа», в котором героиня мастурбирует отрезанной головой казненного мужа. Честное слово. Главное, непонятно, зачем она это делает. Так сказать, свобода в руках дикаря. Вот вам и финал украинского поэтического кино.)

То, что Параджанов оказался в конфликте с советской системой, совершенно естественно. Сейчас очевидно, что человек подобного склада не способен вписаться в любую систему, даже менее тупую и жесткую, чем советская. Бенвенуто Челлини, между прочим, дважды сидел в заключении в Замке Ангела (который сам и строил), и мне не упомнить, сколько раз его приговаривали к смертной казни.

С системами все ясно, это — социальное. Удивляет и пугает экзистенциальное: как близко и страшно подходила к Параджанову смерть. Гибель его близких ужасает. Первую жену, татарку по национальности, ее родные бросили под поезд за вероотступничество. И это странное самоубийство киевского архитектора во время первого дела Параджанова… Стараюсь знать о житейских биографиях меньше, а не больше. Для меня биография художника — его работы. Но здесь даже упомянутое вскользь вызывает суеверный ужас.

***

В 1964 г. выходят «Тени…» Параджанова. Конец 1964 г. — рождение Театра на Таганке и премьера «Меклены Граса» Е. Шифферса в Ленинграде. Рубеж 1964–65 гг. — официальная дата рождения сценографии (первые программные произведения Боровского, Кочергина, Китаева). Можно добавлять и добавлять. Что это было? Почему такой прорыв? Одновременно и в одну сторону?

***

Последний раз взглянем на коллажи. В них, как в зерне, как в зародыше, — несколько направлений, что будут развиваться следующие четверть века (не люблю делить искусство «по направлениям», так же глупо, как теория бесконечного прогресса. Но в качестве рабочего приспособления используем). Итак: 1) родство с поэтическим театром и сценографией очевидно; 2) поп-арт; 3) инсталляция; 4) элементы концептуализма; 5) соц-арт; 6) живопись фактурами, тканями, вышивка (то, что сейчас делает М. Азизян)… Можно считать и дальше. Да, немало богатств скрыто в щели времен. После взгляда в нее — ощущение переполненности и… того, что быть Параджанову в андеграунде во все времена. И вот почему…

…Рядом, в огромном музейном холле, идут мастер-классы современных питерских художников. Привлеченная любимым запахом масляной краски, отправляюсь смотреть. Мастер-классы — хорошая придумка. Художники работают несколько дней вместе, на глазах друг у друга и зрителей. Шедевр в таких условиях не создашь, зато — обмен информацией, открытый процесс, элементы шоу… Обхожу зал, галерею и на собственный вопрос: «Что привлекло?» — честно отвечаю: «Мрамор». Имею в виду богатейшую по красоте камня отделку зала. Работы же… да, процесс, да — облегченность задач… Но рядом с природной щедростью цветного мрамора холсты смотрятся как головы без лица. Поражают… скупостью. Под руководством западных галеристов художники учатся экономить энергию. Нет, это не лаконизм и простота мастерства. Не — «минимум средств, максимум выражения». А — «минимум выражения за максимум денег». В работу вложено ровно столько, сколько купят. Скупость душевного движения. Да, поскольку мы на земле, а не на небе, идеи должны что-то стоить. Но это деньги любят счет, а идеи — не любят. Если их считать и продавать, они уходят. Проверено опытом. Потому что идеи на самом деле не наши. Они обитают в пространствах, куда может заглянуть не каждый, либо изливаются в качестве щедрого и жестокого дара. И нет у нас права торговать чужим товаром. На рай рыночные законы не распространяются.

Июль 2005 г.

Азизян Марина

ТЕАТР И ЖИЗНЬ

Андрей Хржановский однажды днем привел ко мне в мастерскую Тонино Гуэрру с женой Лорой. Благодарна Андрею буду всегда за это знакомство.

Больше всего мне понравилось, как смотрел работы мои Тонино. Все смотрят по-разному. Чаще всего и не интересно показывать, но он смотрит с любопытством и вопросами.

Потом, после того, как я кончила показывать, спросил: «Чем я могу отплатить Вам за этот показ?» Я была смущена, потому что готова сама была заплатить за то, что он смотрел.

Ворота дома Тонино и Лоры в Пенабилли просты, доверчивы и гостеприимны, они не бронированы и весьма легко распахиваются навстречу самым разным посетителям.

Однажды, когда я гостила у Тонино, к воротам подъехали полицейские машины с карабинерами, я испугалась, а когда они постучали в дом, стала звать Тонино. Оказалось, что они приехали, чтобы отвезти его в Римини, где Президент Италии должен вручить ему самый главный орден республики. Экскорт отправился в Римини, и мы с Лорой ехали во второй машине. Когда Тонино вышел из машины на площадь, где ждали приезда Президента, дети кричали: «Тонино, Тонино!»

Так встречали национальное достояние.

Голос Гуэрры делается таинственно-бархатным, когда он рассказывает свои поэтические новеллы. Однажды, после открытия совместной выставки московских, петербургских и итальянских художников с участием Т. Гуэрры в г. Червии мы были приглашены на обед в дом Тонино и, сидя около дома на террасе с красивым видом с горы на долину, слушали рассказы Тонино. Один сюжет был о любви во время войны. И вдруг Тонино запел тихо и очень музыкально показал песню, которую пела девушка-героиня этого рассказа.

Дом Тонино состоит из нескольких частей — старый дом, который они купили, а новый был пристроен к старому, сад террасами, который начинается снизу, от калитки, и поднимается выше дома, а дальше дом продолжается в город Пенабилли, где висят керамические плитки со стихами Тонино, солнечные часы, столбики, обернутые на верхушке медной полоской с текстами Тонино. Приезжают люди в город посмотреть, почитать, побыть рядом. Я видела сама группу молодых людей, которые стояли и смотрели на дом Тонино.

Ели как-то в кафе, где любят обедать кинематографисты и Мастрояни, в частности. Тонино был такой радостный, даже можно было бы сказать счастливый, предвкушал вкусную еду.

Рассказывал про Мастрояни. Официант-старик, маленький, худенький, в белом с черной бабочкой — похоже, что был всегда в этом кафе и подавал и Феллини, и Мастрояни.

Тонино тут же встретил знакомых, смеялся, радовался, рассказывал, а может быть, в этот момент и Мастрояни, которого он так любит, был где-то поблизости.

Женщина — это гениальная жена Лора. Мне нравилось наблюдать, как они собираются «на выход». Жена удаляется наверх переодеваться. Результат всегда неожиданный. Тонино выходит из дома всегда вовремя к машине и ждет под горой у калитки Лору. Ее нет. Нервничает, кричит наверх: «Лора, Лора!» Сердится, гневается, опять кричит. Но Лора выходит прекрасная, светлоглазая, спокойна, талантливо одетая (ей чужд буржуазный стиль в одежде) — немного удивленная его гневом. Садятся в машину. Едут. Некоторое время еще раздается ворчанье на переднем сиденье, потом что-то его отвлекает от гнева, он неожиданно меняет тему, смеется, и жизнь продолжается.

Зона притяжения к Тонино обширна. Он возбуждает к творчеству людей самых разных — одаренных и не очень. Главное — он верит в них так, как они сами в себя не верят, и все становятся немного талантливее.

Имя Тонино произошло, наверное, от слова «тон» — музыкальный звук определенной высоты, а может быть, от слова «тон» — звук работающего сердца, или «тон» — оттенок речи, голоса; скорее всего «тон» — манера поведения, стиль жизни, но ведь «тон» в живописи — это оттенок цвета или светотени — Тонино — это все вышеперечисленное в одном имени.

Каватина моя затянулась! Надо короче — устанут читать, переводить. Прости, Лорочка!

Лев с седой бородой — одна из самых моих любимых мультипликационных картин, снята по сценарию Т. Гуэрры режиссером Андреем Хржановским, где художником был любимый мною Сергей Бархин.

Много лет назад, когда я работала на «Ленфильме» художником, но еще не была членом Союза кинематографистов, в Доме кино должны были вечером показывать «Амаркорд» Феллини-Гуэрры. Нас, не членов Союза, не пускали. Пускали других не членов — гинекологов, стоматологов, продавцов, обкомовских деятелей, но не нас, тогда еще молодых кинематографистов. Я пришла в Дом кино днем — по делу — пропустили, засела в туалете и досидела до сеанса. Получилось. После сеанса дама-администратор злыми глазками смерила меня с ног до головы: «А ты откуда здесь?» — «Из туалета!» — честно ответила я ей.

На лошадке с деревянными ножками стоит человек с рыбой в руках, на голове у него высокий колпак, расширяющийся кверху, за ним на горке растут два дерева. Около лошадки на земле стоит ведро. Наверное, он нес в нем рыбу, потом забрался на лошадку с деревянными ножками, чтобы видели его рыбу. Такой рисунок пастелью подарил мне Тонино. Тонино по астрологическому календарю — Рыба.

О Тонино! О! Как мне нравятся твои рисунки пастелью! Совершенно изумительна твоя щедрость, с которой ты даришь их направо-налево!

Параджанов любил Тонино. Однажды Сергей провожал его на вокзале и принес к поезду какую-то большую ветку. Внутри этой ветки притаилась тьма комаров, которые ночью напали на Тонино, и он давил их на стенках купе, оставляя на них пятнышки своей крови. Такую историю рассказал Тонино. Я поверила…

Ресторан в Римини, где все придумано Тонино: и полы, и оформление стен, и печь, и памятник комоду из керамики — поражает многих его друзей, которым он показывает его. В коридоре подземелья, ведущего дальше к этруским пещерам, стоят макеты голубятен из разных стран, которые были сделаны чудесным мастером по заказу Тонино. Вечерами эти залы заполнены до отказа. Место это любимо.

Саша Сокуров очень нежно говорит о Тонино, а Тонино позвонил мне недавно — в феврале, расстроенный тем, что Сокуров не получил приза на Берлинском кинофестивале за свою картину «Солнце» о японском императоре Хирохито.

Я привозила кассеты с фильмами Сокурова, и, посмотрев их, Тонино по-русски сказал: «Большой человек». Я радуюсь, потому что очень люблю и ценю Сашу.

Тарковский — часто это имя звучит в их доме, а в саду над домом соорудили в скале железную дверь, по поверхности которой ползет большая улитка. Эта дверь посвящена Андрею.

У старого дерева на горе стоит деревянная скамья, за ней ствол дерева, а перед скамьей, на небольшом от нее расстоянии положены две огромные мраморные плиты. Одна плита посвящена Ф. Феллини и на ней написано: «Что нужно для дружбы? Скамья, ствол дерева, чтобы на него облокотиться». Кажется так. На другой плите, посвященной Д. Мазине: «А теперь, Джульетта, можешь плакать!».

Дальше простирается величественная долина.

Это не единственный памятник, который соорудил Тонино своим друзьям.

Финал жизни Федерико Феллини из рассказа друга Тонино, который был рядом с Феллини. Когда тот очнулся от глубокого забытья, сказал: «Хорошо бы еще раз влюбиться!»

Хамдамов Рустам давно дружит с Лорой и Тонино, и его натюрморт, очень большой, с крупно написанными фруктами, держит пространство двора и очень хорош. Рустама любят и ценят в этом доме.

Царствовала скука на конференции в Римини, посвященной дню памяти Феллини, пока не выступил Тонино. Проснулся давно уснувший президиум, гости, проснулась племянница Мазины, которая сидела рядом с нами. Смеялись, вспоминали, печалились, одним словом — царица Скука вдруг ушла из зала, оставив нас слушать рассказы Тонино о Феллини.

Часто Тонино говорит: «Осторожно!». Это предупреждение опасности скороспелых суждений или заблуждений.

Вспоминается:
Дома в ту пору без дела
Злая мачеха сидела
Перед зеркальцем своим
И беседовала с ним,
Говоря: «Я ль всех милее,
Всех румяней и белее?»

— «Ты прекрасна, спору нет,
Но царевна все ж милее,
Все ж румяней и белее!»

Школой для меня стала встреча с маэстро. Хотя я уже не школьница, совсем уже взрослая девочка, на днях стукнуло шестьдесят семь. Но все же, все же. Учусь пока…

Мне нравится его маленький кабинет, где протянешь руку, не вставая с кресла, сидя за письменным столом, — достанешь книгу, аза спиной стеллаж для рисовальной бумаги, чуть сзади диванчик. Сережа Бархин, когда я ему жалуюсь, что мне тесно в мастерской, хочу распространиться и на чердак, советует мне не расширяться, а сокращаться. Это утешает, и кабинет Тонино сразу всплывает в памяти. А так много в этом кабинете рождается!

Щелчки, которые я иногда получало от Тонино, — запомнила и ценю их тоже, говорю себе: «Осторожно! Подумай! Он же тебя любит, как многих своих друзей. Смирись, не стремись куда-то, к неведомым далям, оглядись! Вот, уже лучше! А теперь еще смиреннее!» Спасибо тебе, Тонино! И за щелчки тоже, они добрые.

Сын крестьянский сохранил память, о нищете, и я люблю его текст «Мizeria», где есть такие слова: ."В каком-то смысле можно тосковать также и о нищете, то есть о том времени, когда у тебя складывались тяжелые, но здоровые отношения с тем, что в жизни действительно ценно«.

Ъ — звуковой нуль (так написано у Даля). Но это все-таки похоже на звук топора в лесу.

Ь — звуковой нуль (у Даля), а это похоже на звук рюмок.

Юбки Лоры красивы и разнообразны, и мне тоже, как Бобе, их собаке, которую им подарил Антониони, хочется держать ее губами, чтобы она далеко не уходила.

Я — последняя буква в алфавите, но хочу устроить 16 марта в галерее петербургского журнала «Новый мир искусства» маленькую акцию с выставкой работ Тонино и фотографий, сделанных мною в его доме, в Пенабилли, и в Москве. Будем говорить о вас, мои дорогие, потом будет публикация в журнале.

Целую тебя, Тонино, Лора.
С любовью
М. Азизян

Дмитревская Марина

ТЕАТР И ЖИЗНЬ

Марина Дмитревская. Марина, какое ваше самое сильное художественное впечатление?

Марина Азизян. Наверное, из детства. После блокады, которую мы провели в этой комнате, где мы с вами беседуем, я попала в детский дом в г. Йошкар-Ола, а вернулась оттуда довольно диким, недоверчивым ребенком. Моя мама Анастасия Ивановна Соколова работала в Эрмитаже, к тому времени, когда я вернулась из детдома, у меня уже была сестренка, но жили и после войны довольно сурово. Театров, концертов не было пока в нашей жизни. Но дома был рояль, мама иногда играла, рассказывала мифы Древней Греции. К началу зимы, когда надо было заклеивать окна, утеплять дом, она сооружала между рамами сказочные миры. Там из ваты, стеклышек, под которыми прокладывалась синяя бумага, возникали озера с заснеженными берегами, полями, речки, на берегу которых росли деревья с голыми ветками, кусты под снегом, елки. Туда же помещались фигурки зверушек из елочных украшений, все это щедро посыпалось нафталином, который сверкал, как настоящий снег, когда солнце заглядывало в наши окна.

Надо сказать, что оформлять оконные проемы было принято в Ленинграде на первых этажах домов — в сторону улицы — напоказ, для нас, зрителей — прохожих. Я помню окно на углу Тучкова переулка и Среднего проспекта, где между стекол, на вате, посыпанной конфетти, слева стояла на одной ножке знаменитая балерина из фарфора, а чуть правее фарфоровый бюст (такого же размера, как балерина) Льва Толстго. За ними висела занавесочка «бриз-бриз», вышитая яркими розами, васильками и колосьями ржи на белом материале. Теперь там сделан евроремонт и открылось кафе «Мама Рома». В провинции еще осталась эта традиция, евроремонт не успел смыть самобытность этих мест.

М. Д. А на севере, где я выросла, этой культуры не было. На улицу работать бесполезно: всю зиму окна замерзшие, в узорах, а летом уже открыты… Когда меня перевезли в Ленинград, я рыдала от того, что нет узоров… Может быть, ваши кукольные рождественские спектакли в ахматовском музее от этих маминых оконных композиций и родились? Сколько вы их сделали?

М. А. Я сделала четыре спектакля. «Вифлиемская звезда», «Ель», «Сидень» по Г. Х. Андерсену, «Козетта» по Виктору Гюго. В музее Ахматовой в течение шести лет мы осуществляли проект «Рождество в нашем доме». Но там были не только спектакли.

С группой замечательных петербургских художников мы делали выставки на тему Рождества, но тему задавала им я как автор проекта и на эту же тему с актерами-кукольниками, учениками И. А. Зайкина, сочиняли спектакли. Старались создать атмосферу, отличающуюся от обычных новогодних: «Раз-два-три, елочка — гори!». Таинство этого праздника передавали и работы художников, экспозиция по дороге к театральному залу уже подготавливала маленького зрителя, да и большого тоже. Кроме обычно развешенных картинок на стенах, были придуманы забавки, которые незаметно воспитывали вкус и предлагали вместе со взрослыми, играя, размышлять о жизни. Я позволила себе использовать Рождественский цикл И. Бродского и в том зале Шереметевского дворца, который нам отдала на откуп директор Театрального музея И. В. Евстигнеева. Оттуда только что выехал Институт Арктики, оставив после себя разруху, висящие лампы дневного света, дырки в полу, двери, обитые клеенкой «в пупочку». Грустное зрелище, а ведь это сцена, на которой должна была выступать Прасковья Жемчугова. Добрый человек Геннадий Григорьевич Галицкий дал деньги на синюю краску, мой племянник Игорь Брискин покрасил этот зал в синий замечательный цвет, включая двери и какие-то странные постройки, оставшиеся от существовавшего здесь института, все стало синим. А потом я встала на стремянку и золотым фломастером исписала все стены рождественскими стихами Иосифа Бродского, обрамив их потом арками из былинок, заранее заготовленных летом. Все эти травинки немножко дрожали от холода, потому что в зале не было парового отопления, батареи были уже сняты перед ремонтом, и отапливали мы наш зал обогревателем. Потом мы водрузили там ширму, исполненную в синих тонах, и рядом установили большое синее, овальной формы «озеро» с большим то ли замком из свечей, то ли елью, которую придумала архитектор Танечка Даниэль. Атмосфера для театра была изумительная, за окном сад Фонтанного дома… Озеро было создано для продолжения спектакля, туда, как только зажигались свечки, собирались все дети, обступив «берега», зачарованно следили за лодочками со свечками, которые незаметно запускали актеры. Пела песню Е. Камбурова про елочку, дети не хотели уходить, потом тихо расходились, и никаких аплодисментов, а только сказочно прекрасные лица детей.

Куклы из спектакля «Вифлеемская звезда»

Куклы из спектакля «Вифлеемская звезда»

М. Д. Как началось ваше увлечение куклами?

М. А. Появились внучки, а мама к тому времени из дома уже не выходила, потому мне захотелось к Рождеству сделать домашний кукольный спектакль. Мы с моей подружкой — художником Леночкой Орловой сделали кукол, нам помог Сережа Дрейден, который согласился быть сказочником, и муж Лены Саша Веселов — режиссер. Вот и вся команда. Мы втроем водили кукол, Сережа перед ширмой что-то изображал лицом и одновременно давал сигналы включить, выключить музыку и свет своему сыну… Так мы сыграли, как ни странно, с одной только репетицией ночью в моей мастерской, а утром перевезли все это странное сооружение, состоящее из старой ширмы, веревочек, тряпочек, кое-где на пластилинчике, — но благодарные зрители после спектакля показали нам, создателям, которые уже уселись за стол поедать рождественское угощение, спектакль: дети влезли в ширму, включили музыку, которая была у меня подобрана, и сыграли нам все своим малолетним коллективом. Так состоялось первое представление «Домашнего театра».

А вообще в свое время в фильме «Старая старая сказка» был эпизод — марионеточный театр. Я сделала эскизы, а Деммени поставил. Он был тихий, незаметный, элегантный человек с изумительным вкусом — и я запомнила эту эстетику. И любила ее. И когда в кукольном театре появились эти поролоновые рожи, сарделькообразные пальцы!. Мне кажется, что куколку видно даже самую маленькую. И когда привез свои спектакли Резо Габриадзе, он меня очень возбудил к этому делу. На наших спектаклях была определенная атмосфера, я перед спектаклем разговаривала с детьми, задавала им самые неожиданные вопросы (например — «Кто важнее: Иисус Христос или Дед Мороз?» Отвечали — Христос, и только одна моя внучка пищала: Дед Мороз). Этим надо было заниматься, конечно, раньше, когда была энергия делать свой театр. Это такая зараза — куклы! Вот они лежат у меня в чемодане и старятся…

М. Д. Марина, а кто вообще вас учил? Главным был Акимов?

М. А. Конечно. Встреча с ним перевернула всю мою жизнь, устремленную тогда совсем в другую сторону — в спорт, в скучное рисование во Дворце пионеров. 60 часов рисовала чучело утки и ушла. Но до Николая Павловича была школа, и там мне тоже повезло. Недавно Сережа Дрейден спросил: «Что такое метафора?» Я рассказала ему случай из школьной жизни. Училась я в школе № 21 на 5 линии В. О. Директором была Александра Ивановна Сивкова, женщина суровая, говорят, что во время войны у нее на глазах расстреляли ее детей. Но тем не менее она создала такой замечательный коллектив педагогов в школе, собрав людей, которых выгнали из науки, промышленности, литературы. Арон Давидович Майзелис преподавал алгебру. Лидия Львовна Бианки, сестра писателя, — литературу. Иосиф Абрамович Соловейчик — физику. На уроке физики Иосиф Абрамович (усики, нос, печальные еврейские глаза…) рассказывал нам про ускорение. Лицо мое, видимо, было такое тупое и несчастное, что, пытаясь помочь, он говорил: «Азизьян, представьте себе, что вы легли спать и вас все время будят. Вы не наберете ускорения, не выспитесь. А если вы спокойно заснете, вы наберете ускорение 9, 8 метра в секунду». Вот кто научил меня метафоре… Но мы же были дети войны, любили «Молодую гвардию»! Мама билась об меня как о глухую стену, но я любила Ульяну Громову, Сергея Тюленина и так далее. И Арон Рувимович, наш классный руководитель, стал оставлять нас после уроков и читать нам. Прочел рассказ Стефана Цвейга, потом Эдгара По, потом Ромена Роллана, а потом вдруг — переписку Толстого с Махатмой Ганди. Вот что такое педагог, вы представляете, Марина? Они все были очень талантливыми людьми, выгнанными из своего дела. Лидия Львовна любила обэриутов и не понимала, зачем говорить про Пушкина. Сталин еще был жив, а она рассказывала про обэриутов.

«Гамлет». Сцена из спектакля. Новая опера

«Гамлет». Сцена из спектакля. Новая опера

М. Д. А почему вы пошли в театральный институт?

М. А. Я хотела быть артисткой.

М. Д. Это многих славный путь!

М. А. Но у меня-то было направление в институт Лесгафта! Тем не менее я пошла поступать. Зашла в туалет и увидела там одну сцену. Актрисы (а это 1955 год, всего два года, как умер Сталин!) оголили верхнюю часть торса и говорили: «У тебя грудь лучше чем у меня». И я поняла, что пойти туда не могу. Тем более — пришли красавицы. Была такая Марьяна Яблонская, Таня Козлова, Шура Завьялова.

М. Д. Так это курс Юрского!

М. А. Да, мы учились параллельно с Лешей Германом, Сережей Юрским… И счастье, что я не стала актрисой, а стала художником!

М. Д. А на постановочный вы готовились?

М. А. Нет. Правда, я всегда рисовала. Папа художник, я ездила к нему в Армению заниматься этюдами. А мама запирала меня в Эрмитаже, в садике, чтобы я готовилась к экзаменам (чтобы я не шастала). Николай Павлович с самого начала сказал очень существенную вещь: я вас ничему не смогу научить. Я хочу постараться сделать из вас интеллигентных людей и научить пользоваться библиотекой. В широком смысле слова. То есть, работая над спектаклем, ходить в разные стороны: в сторону поэзии, живописи — в любую…

М. Д. Нынешние режиссеры гуляют редко…

М. А. По многим спектаклям я вижу, что наши режиссеры не владеют пластикой. А каким образом вижу, что Стрелер знает живопись? Смотрю Мариво — и вижу, и на всех это действует. Этому надо учить, надо делать упражнения.

М. Д. А Акимов учил вас внутренней режиссуре?

М. А. Нет заметила. Но хотел воспитать порядочными людьми. Он был педагог. Как-то говорит мне: у меня в мастерской стоит чугунная печка, ты не хочешь взять ее к себе? Придет печник, разберет. Я обещала, что приду, а сама не пришла (молодая была, не следила за такими вещами). Он мне позвонил: «Ты как решила с печкой? Будешь забирать? А то ведь печник разочаруется в тебе». Вот это дело вкуса. И это запомнилось на всю жизнь. Он позвал меня преподавать, когда лежал в Свердловске с инфарктом: «Хочу, чтобы свои ребята преподавали. Будем соревноваться, придумывать». И я, кстати, придумала задание, которое до сих пор помню. «Болеро» Равеля. Музыка очень четкая. Надо было придумать жанр спектакля, который вы хотите сделать (балет, цирковое представление, кино), провести распределение ролей среди всех мировых звезд, сделать макет и эскизы костюмов. И вот когда они чувствовали себя ответственными за весь спектакль, у них это лучше всего получалось. Они вошли в шкуру режиссера, а это важно! Я никогда не стала бы режиссером, но я их очень жалею! В музее Ахматовой я была вынуждена ставить кукольные рождественские спектакли — и тогда я поняла, насколько они бедные, бедные!. Бедные.

Эскизы костюмов Норы к спектаклю «Нора». Александринский театр

Эскизы костюмов Норы к спектаклю «Нора». Александринский театр

М. Д. Марина, мне часто кажется, что сейчас наступил некий вакуум в общении. Всем со всеми неинтересно, иссяк пафос диалога. Я перестала ощущать профессиональную среду как среду для бесед. А было ощущение среды, художественного воздуха раньше или мне кажется, а на самом деле все было как теперь?

М. А. В смысле среды всегда было грустно. Счастье было очутиться в театре. Это счастье не может длиться долго, но какое-то время — да, оно связано с уходящим понятием театр-дом. Оно было. В театре у Акимова я наблюдала это. Там были драматурги (Акимов занимался комедией, это меня совершенно потрясало. Когда я говорила, например, что Володин написал новую пьесу, он отвечал: «Я чего-то не понимаю, это не комедия, а я занимаюсь комедией». Хотя очень его любил). В театре Комедии была возможность встретиться с композиторами (там я познакомилась с Олегом Каравайчуком), он давал работу Олегу Целкову, вообще — давал работу! Бывали там замечательнейшие читки, на них приходили изумительные люди. Я ходила, когда читал Шварц. И туда приходило очень много народу, это было событие! Я и сейчас готова пойти куда угодно, если какой-то автор будет читать пьесу. Почему этого сейчас нет?

М. Д. Потому что драматургов нет.

М. А. Когда мы с Гришей Дитятковским начали работать над «Федрой», мы несколько дней сидели и читали друг другу пьесу. Там сложный язык, надо все время смотреть в мифологический словарь, понимать, кто кого убил, в какой лабиринт вошел и почему не вышел…

М. Д. Вы работаете каждый день?

М. А. Мне очень помогло шекспировское высказывание, вложенное в уста Шута: «Да поможет тебе Бог, меланхолик». Я очень много наработала, думаю, что надо уметь останавливаться и задумываться. Я себя сейчас останавливаю. Недавно по телевизору была замечательная передача про скульптора Шаховского, который живет в Москве. Это группа известных художников вокруг Фаворского. Он рассказывал о надгробии, которое сделал Фаворскому, у него замечательная доска Мандельштаму, и он сказал очень хорошую вещь: «Сделать-то можно многое, но как бы не сделать лишнего. Лишнего очень много, а надо делать необходимое».

М. Д. В «Сталинградской битве» у Габриадзе в монологе старого еврея Пилхаса есть замечательные строчки: «Шо будем делать? Я буду делать то, что ничего не буду делать. Я думаю о том, что ничего не думаю». Трудно достигаемое состояние.

М. А. У меня есть ощущение, что стыдно в театре зарабатывать деньги. Но платят мне только за театральные работы.

М. Д. А в чем радости жизни?

М. А. Чем сердце успокоится? Оно успокаивается, только когда видишь что-то прекрасное. Вот открыла недавно для себя очень хорошего писателя, Кононова. «Похороны кузнечика», «Нежный театр», жанр — шоковый роман. Блистательная литература.

М. Д. А как вы набрели на эти книжки?

М. А. Он пришел на выставку, которую организовал журнал и галерея «Новый мир искусства». Друг главного редактора, Веры Бибиневой, Юрий Калиновский — специалист по морским перевозкам, предприниматель. Никогда в жизни по виду не скажешь, что это современный бизнесмен. Тихий, скромный, незаметный, каждые два месяца он дает колоссальные суммы на издание этого журнала, на галерею, содержит сотрудников. И я придумала: надо разобрать антресоль (дело идет к завершению, надо все разбирать) и сделать театральную выставку. Но как объединить театральные работы и шитье, которое я делаю? Я придумала взять реплики из пьес Шекспира, Чехова. Тоненькие ивовые прутики, на них — прозрачные кальки и на компьютере напечатаны тексты, которые я люблю. Например, девиз выставки для меня: «Да поможет тебе Бог, меланхолик, да сошьет тебе кафтан из переливчатой тафты, ибо твоя душа — как драгоценный опал». Таким образом, эти тексты и тексты Тонино Гуэрры образовали легкую, изящную выставку. Вообще на выставки надо водить режиссеров. Последнее время меня очень огорчает, что режиссеры не пользуются работой художника. На самом деле я не хочу делать декорации, я хочу вместе с режиссером участвовать в сочинении спектакля. Это мне удавалось чрезвычайно редко, и удалось. В этом плане «Федра» с Гришей Дитятковским. Мы работали дружно, и он так неожиданно радовал меня использованием моих железяк, превращая их в поэзию.

Макет к спектаклю «Нора». Александринский театр

Макет к спектаклю «Нора». Александринский театр

Хуже фразы, чем «У тебя красивая декорация», я не знаю. Хорошая декорация для плохого спектакля — это очень плохо. Как говорил Сергей Бархин, «плохие спектакли надо плохо оформлять». Недавно я услышала от одного режиссера: «Что-то художники считают себя режиссерами». Мне бы очень хотелось, чтобы режиссеры чувствовали себя художниками, потому что, скажем, Сокуров — безусловный художник, «Молох» — открытие в цвете и форме. А Тарковский? А Гринуэй (хотя я не очень люблю его, потому что там уже все подчинено живописным задачам). А «Фанни и Александр» Бергмана?.

Мне нравится работать с теми людьми, которые каждый раз выясняют, как в первый раз — а что же такое театр? Если этот вопрос не ставить, получается туфта, муть. Если мы вместе на подступах ощущаем, что такое театр, — тогда получается что-то настоящее. Знаете, труднее всего было найти реплики для выставки у Ибсена (легче всего у Шекспира). У него нет реприз, фраз, которыми можно было бы любоваться. Почему в «Норе» такое оформление? Мне хотелось сделать полупрозрачную декорацию потому что вот мы сидим с вами в комнате, там у меня печется пирог, но скоро придет сын, придет внучка с невесткой… Это — дом, и мне хотелось в «Норе», чтобы никто не уходил со сцены, чтобы была семья, негромкое бормотание, никакой трагедии… Полушепотом сыгранная пьеса — и вдруг из этого милого дома она уходит… Из норвежского теперамента, спокойствия — раз — и уход… Это что, режиссура? Нет, это звуки, которые я слышу и вижу в живописи. Живопись, звук и ритм — вот что мне важно.

М. Д. Живопись, звук и ритм — это и есть режиссура… А сочинять спектакль вместе мечтают все. Но все чаще и чаще режиссеры выглядят «крошками Цахесами», употребляющими художника, а не сотоварищами, не сотворцами. Случаи совместного сочинения редки.

М. А. Шишкин с Бутусовым сочиняют…

М. Д. Бархин с Гинкасом…

М. А. Марина, меня не страшит реформа, которую затевают, я бы открыла на месте театров казино и публичные дома. Театры должны возрождаться из пепла! Я не верю в эти большие театры, и театральная компания возможна только тогда, когда мы договариваемся, у кого есть веревочка, у кого есть тряпочка и у кого есть коврик, а у кого пьеса. Когда меня зовут в Александринку и заранее пьесу не дают, а говорят: ряды надо сломать, а там построить декорации «Чайки», — я отвечаю: «Карл Иванович Росси строил не для того, чтобы я ломала».

Эскизы к опере «Гамлет». Новая опера

Эскизы к опере «Гамлет». Новая опера

М. Д. Вы про «Ангажемент» Галибина?

М. А. Да, но я тогда отказалась, хотя пьеса Князева показалась мне честной. Но с «Чайкой» несоединимой. А на «Нору» согласилась. Я представляла себе, что эту пьесу можно поставить, скажем, с молодой Еленой Соловей — такой, какая она была в нашей с Авербахом картине «Драма из старинной жизни». Она была похожа на переваренную макаронину: очень женственная, текучая, тихо говорящая, но внутренне решительная. Мне казалось, что Нора должна была быть такой. Мне казалось, что ее отношения с Хельмером ласковые, тихие… Трагедия может возникнуть только после мирного разговора… За прозрачной стенкой кто-то гладит белье, идут тихие разговоры. Или вообще никто не разговаривает. Семейное состояние. Спектакль — это не реплики. Должен быть скандинавский темперамент. Сходил во двор, вернулся, сказал вторую половину фразы… Потом она вдруг после этого бала тихонько уходит… И никаких контражуров, которые так любит Глеб Фильштинский. Мне было нужно тусклое северное солнце, и мы с мальчиком из цеха все могли поставить… Но что делать, если теперь в программке мелко пишется «Азизян» и крупно — «Фильштинский»?. Осенью я прочла, что в Пушкине, в Екатерининском дворце будет концерт тарантеллы. Я взяла видеокамеру, приехала, как-то попала. Ты знаешь, что такое тарантелла? Это борьба с тарантулом, с его укусом. Это заклинание тела от черной силы. Конвульсии, исполненные на полу, полуэротические. Ритуальный танец, изгнание злого духа из тела. И Ибсен это знал! Я была потрясена, позвонила Тонино Гуэрре, он говорит: «Тарантелла — это целая тема в итальянском искусстве». А во всех спектаклях — Нора с бубном…

М. Д. Недаром Акимов учил вас «ходить в библиотеку»…. А какие самые любимые ваши случаи совместного творчества?

М. А. Конечно, «Монолог» с Илюшей Авербахом. Фильм «Гость» по Борхесу с Сашей Кайдановским — это было абсолютное единение. Мне очень нравилось работать с Леонидом Якобсоном, он непересказуем. Его балеты, собственно говоря, погибли, остались только воспоминания и легенды… Мы много общались, начинали много работ, иногда ссорились. Он говорил, например: «Мой юбилейный спектакль будет в Мариинском театре, зрители — из пятидесяти стран, оформить спектакль я пригласил Шагала, но он не ответил…» — «А я-то тут при чем?» — «А вы сделайте мне пригласительный билетик». Однажды, в конце 60-х, он пригласил меня посмотреть репетицию «Экзерсиза ХХ». Это «Хорошо темперированный клавир» Баха, балет на темы репетиционного процесса, и это было так блистательно, что мне оставалось только сделать какие-то яркие тренировочные репетиционные костюмы и поставить стойки. Там были экзерсизы у палки, прыжки, поддержки, и был потрясающий номер «Балет лиц», когда на авансцену выходили люди и под Баха «танцевали лицом».

Эскиз костюма «Федры» для М. Игнатовой («Федра», БДТ им. Г.Товстоногова)

Эскиз костюма «Федры» для М. Игнатовой («Федра», БДТ им. Г.Товстоногова)

Когда я делала с американцами фильм «Синяя птица» и они не могли найти балетмейстера, я познакомила их с Якобсоном. Он был очень смешной местечковый человек и великий балетмейстер, американцы ходили к нему на репетиции и были в таком восторге!

Навстречу ему я сразу распахивалась, приходила на репетицию, видела какой-нибудь совершенно обольстительный номер. Скажем, у него был танцовщик Зензинов, маленького роста, и солистка Таня Квасова. Они танцевали некий эротический танец. Это была такая ворожба в движениях — глаз не оторвать! Тело маленького человека и молодая балерина — потрясающе! «Как это называется?» — спросила я. «Как, вы ничего не поняли? Это Гитлер и Ева Браун! Надо сделать оформление». Я сделала, но сделала как человек. переживший блокаду и имеющий свое отношение к Гитлеру. Сверху медленно спускались белые бинты и пропитывались кровью — и в финале Гитлер и Ева Браун оказывались погребены под ними. Показываю макет. «Нет, слишком много крови для одного человека». Конечно, в 1970 году нельзя было помыслить сделать балет про Гитлера и Еву Браун, он так и не вышел. Но то, что я увидела потом у Сокурова в его блестящей картине «Молох», стало для меня продолжением темы… А вот скажите, Марина, как нынешние наши режиссеры готовятся к спектаклю?

М. Д. Судя по результатам, в основной своей массе — никак. Изучают материал, готовятся в воображении лишь некоторые.

М. А. Расскажу один удивительный случай. Александр Николаевич Сокуров пригласил меня делать с ним оперу «Гамлет» Амроаза Тома в Новой опере у Евгения Колобова в Москве. Перед началом работы на одном большом листе я нарисовала весь спектакль, Колобов трепетал при имени Сокурова. Это опера, которая почти не идет, и Саша придумал свое либретто, свою концепцию, свои сокращения партитуры. И написал мне режиссерское либретто. Это потрясающе интересная разработка спектакля. И я получила задание. Потом они с Колобовым, к сожалению, не сошлись на многом. На сокращениях, которые делал Сокуров, кроме того, он просил меня, чтобы оркестр был сзади, а актеры пели близко, почти шептали, и я сделал такой «язык», на кончике которого актер пел буквально над первым рядом. Потом он хотел пригласить на роль Офелии Камбурову, а на Гертруду — Лину Мкртчян. Когда они с Колобовым разошлись и его доделывал Валерий Раку, а все было зафиксировано, многое в спектакле осталось, проявилось… Мне, кстати, сейчас интересно, как Сокуров сделает две оперы с Ростроповичем — «Бориса Годунова» и «Хованщину» в Большом и в Милане. А художник — Юрий Купер. Мне кажется, нашим режиссерам не хватает дисциплины, строгого изложения замысла, они напрасно не пишут экспликации…

М. Д. Когда мои студенты пишут работу о режиссуре спектакля, они должны увидеть и понять замысел и проанализировать воплощение. Но чаще всего я заранее вижу, что никакого внятного замысла не было, просто режиссер приходил на репетицию и собирал — кто что ему принесет…

М. А. Я очень ценю профессионализм Никиты Михалкова. Он человек огромной киноиндустрии, знаток ее, и он как-то сказал: коэффициент полезного действия в кино должен быть максимально приближен к заданию, которое дано в сценарии… Менять замысел? Да дай Бог сделать то, что задумано. Хотя никакая хорошая «инструкция» не гарантирует успеха.

Эскиз костюма «Федры» для М. Игнатовой («Федра», БДТ им. Г.Товстоногова)

Эскиз костюма «Федры» для М. Игнатовой («Федра», БДТ им. Г.Товстоногова)

М. Д. Музыкальный театр для художника отличается от драматического? Другие задачи?

М. А. Да. В опере всегда есть хор. Это страшное явление. Выходят разнокалиберные тети с задницами, не умеющие носить костюмы, поэтому их лучше показывать либо до пояса, либо за стенкой, либо, как умеет Дзеффирелли, за прозрачной стенкой. Режиссер вообще должен понять, что он такое, для этого надо быть и философом, и историком. В этом смысле мне потрясающе нравится то, что делает Давид Боровский, очень нравились работы в музыкальном театре Сергея Бархина, божественный Вирсаладзе. А про балетные спектакли замечательно говорила Софья Марковна Юнович: «На сцене должна быть нирвана…» А вообще в театре мне очень нравится, когда меня ворожат. Я бы и сама хотела ворожить.

М. Д. Вы сделали огромное количество станковых работ и выставку в Эрмитаже — «Фантастический словарь Тонино Гуэрры». Как вас свела с ним судьба?

М. А. Он пришел ко мне в мастерскую, ему понравились мои работы. Он спросил: «Что я могу для вас сделать?» Я ответила: «Вы уже все сделали, пришли. Потому что знакомство с вами очень важно, Феллини был таким потрясением…» Потом он был еще и еще раз, потом я как-то была у него в Москве и говорю: «Давай вместе сделаем работу. Азбуку итальянскую». И думала, что он напишет специально фразы типа «Мама мыла раму». Он не стал этого делать, и мне нравится, как повернулась эта работа. Мне страшно нравилось работать, хотя теперь я понимаю — это никому не нужно.

М. Д. А где все ковры к рассказам Гуэрры сейчас?

М. А. У меня в мастерской. С удовольствием покажу. Гуэрра сам — замечательный художник. У него сейчас была огромная выставка к юбилею. Он меня звал, но из Москвы поехал такой десант!.

М. Д. Марина, сейчас какое-то наводнение премий, званий…

М. А. Мне предлагали звание, я сказала: хорошо, я согласна, только отберите это звание у другого художника (не буду называть) и дайте мне. Я не хочу быть с ним одного звания, не хочу звания, которое опошлено. Я очень честолюбивый человек, очень, но немного брезгливый. А вообще вспоминаю рассказ Натана Исаевича Альтмана о том, как его донимала какая-то сотрудница Союза художников, чтобы он сделал альбом своих работ, собрал рекомендации, чтобы получить звание, потом это отправят в Москву, и тогда… На что он сказал: «Деточка, меня вполне устраивает звание художник».

Июль 2005 г.

Кузнецов Эраст

ТЕАТР И ЖИЗНЬ

По мне, так все художники, какими бы разными они ни были, делятся просто: на настоящих и ненастоящих. Марина (позволю себе называть ее так по длительности знакомства) — из настоящих.

Марина Азизян в своей мастерской. Фото М. Дмитревской

Марина Азизян в своей мастерской. Фото М. Дмитревской

Ее существование в искусстве никогда не было очень заметным. Да и где она могла быть замечена? В театре? Театру она, казалось, была предназначена по самой природе таланта, и давний выбор постановочного факультета не был случайным. Во всем, что она делает, обнаруживается некая театральность — в самом лучшем смысле, без театральщины. Театральна она синтетичностью своего художественного мышления, которое не ограничивается чистым изображением, а стремится втянуть в работу все видимое глазу — и декоративные элементы, и знаковые, вплоть до шрифта. Театральна она зрелищностью — потребностью не только реализовать свои внутренние побуждения, но и быть увиденной, воспринятой, понятой. Театральна она своеобразной артикулированностью своих работ, самая тихая из которых воспринимается издали, подобно «шепоту» актера, доносящемуся до галерки.

Для театра у нее есть все — и не потенции, а самая что ни на есть реальность блестящих решений. Однако именно в театре она — да простится мне — все же не выразила себя так полно, как должна была бы. В театре она сделала не много. Некоторые работы, в том числе и очень незаурядные, просто не были осуществлены, а осуществленные настолько разрежены во времени, что образуют пунктир, но не линию, и понятие «Театр Марины Азизян», увы, начинает только сейчас проступать в своих очертаниях. Кто виноват? Режиссеры, которые ее проглядели? Сама она, которая вела себя как-то «не так»? Не понять, да уже и не важно.

В кино она, пожалуй, успела проявить себя гораздо полнее. Многие эскизы, однажды увиденные, запомнились навсегда — и не только те эффектные к разным сказкам, вроде «Синей птицы» или «Царевича Проши», а к «Монологу» или, скажем, к «Обрыву»: с трудом припоминаю, что был такой фильм, а эскизы — до сих пор перед глазами. Но кино себялюбиво и неблагодарно, оно забирает художника целиком, не давая почти ничего взамен. Склонен предполагать, что работа в кино вообще была для нее родом компромисса — достойного, но не вызванного непреодолимой творческой потребностью.

На работу станковую, обычную отдушину для «служащего» художника, оставалось мало, и еще удивительно, что все-таки оставалось. Но исполняемое показывалось редко, эпизодически. На протяжении многих лет она, в сущности, была недопроявленной: то, что она делала, не до конца совпадало с ощущением подлинного масштаба ее возможностей, не оставлявшим всех, кто ее знал и ценил. А знали и ценили ее главным образом в узком кругу собратьев по цеху «художников театра и кино».

Этот масштаб она обнаружила, показав в 1994 году выставку «Шитье Марины Азизян». Выставка стала тем, что прежде принято было называть «событием» (понятие, смысл которого сейчас почти утрачен). Она нашла наконец то, в чем выразила себя сильно, полно и совершенно индивидуально, оказалась тем, чем фактически давно уже была — большим художником, одним из лучших мастеров нашего города.

Выставка поставила все на свое место, очертила круг ее интересов и помогла понять не совсем обычную природу ее дарования. Ее словно магнитом тянет не к тому, что принято уважительно причислять к «высоким» искусствам, а к каким-то маргинальным формам художественной работы — полуприкладным, полудекоративным, полуремесленным. Да и само поприще театрального художника, когда-то поманившее ее, давно ли оно перестало быть не более чем достойным уважения ремеслом? Как искусству ему от силы век. Уж не говоря о том, что (будем откровенны) театральному эскизу только желательно, но совсем не обязательно обладать какими-то собственными художественными качествами.

Ее так и тянет расширить поле своих интересов за счет этих межеумочных занятий. Даже расставшись наконец с кинематографом, — можно сказать, обретя свободу, она не кинулась писать картину за картиной. Она взялась за «шитье». Затеяла знаменитые Рождественские выставки, где была всем и входила во все, вроде ею самою устроенного кукольного театра, для которого она спроектировала кукол и декорации, и режиссировала, и даже расписала зальчик, где шли представления. Занялась чем-то вроде книжной графики, оформив два стихотворения Иосифа Бродского «Муха» и «Бабочка». В той же технике «шитья» сделала серию по мотивам «Фантастического словаря» Тонино Гуэрры… Думаю, что я перечислил далеко не все.

Это может показаться странным. Глянуть с одной стороны — какое-то милое баловство, рукоделие, заполнение образовавшегося досуга. Глянуть с другой — немного безответственное вторжение в совершенно незнакомые занятия с их обременительными, порой жесткими законами и техническими тонкостями. Но у нее все получается. Сейчас она наконец выступает не как специалист в каком-то художественном деле, а как просто Художник в чистом виде, который выражает себя во всем, к чему ни прикоснется.

Что в состоянии сделать художник, не обучавшийся книжной графике, тем более такой специфической, как шрифтовая, не оформивший ни одной книги, не проиллюстрировавший ни строчки текста? Он может сделать что-то интересное, незаурядное, но к искусству книги не относящееся. Марина же выставляет листы, безупречные и по композиции, и по графике, и даже по совершенно самобытному шрифту, которым переписан текст, способному удовлетворить самого строгого знатока (случайно ли интерес к шрифту и понимание его природы она обнаружила еще в «шитье»?).

Конечно, это большой талант и профессионализм. Талант наделяет ее изобилием больших и малых художественных идей, а профессионализм — умением их осуществлять, причем без уступок или с минимальными уступками обстоятельствам, на которые все мы так горазды ссылаться.

Талант Марины еще не подвергал сомнению никто даже из тех, кто склонен воспринимать ее работы с прохладцей: он слишком очевиден и слишком узнаваем.

Ей присуще редкостное ощущение, едва ли не переживание материала (причем не только так называемого «художественного») — скрытых в нем декоративных и выразительных возможностей и, соответственно, инстинктивная способность употребить его в нужном месте, в нужном качестве и в нужную меру. Из ничего, из сущего вздора она умеет создавать нечто удивительное: вылепить роскошный «подсвечник» из наскоро скомканного куска фольги или обсадить пианино бабочками, вырезанными из книжных страниц и прикрепленными к гибким проволочкам, — это только два крохотных художественных открытия из, думаю, сотен им подобных.

Ей присуще редкостное чувство цвета и своеобразная власть над ним. Она в состоянии гармонично соединить любые тона, даже те, которые представляются заведомо несоединимыми. Не забыть сотворенные ею гаммы тонов, чаще всего сгущенных (до таинственности), пряных, наделенных особым свечением, родственным реальному свечению цвета в сумерки. Ее колорит всегда изыскан и при этом лишен какой бы то ни было, даже самой утонченной, немощности — он являет собою полноту проявления жизненных сил.

Профессионализм ее, думается, — не только усвоенный в учебе и наработанный в практике, но еще и природный, что такая же редкость, как природно поставленный голос у певца. Это профессионализм высокий, основанный не столько на владении правилами и ухватками какого-то конкретного занятия, сколько на понимании-ощущении законов формообразования, общих для всего «художества». Он позволяет ей войти в любое, даже самое непривычное дело — действовать в нем уверенно и добиваться серьезных результатов.

Все-таки и таланта, и профессионализма не хватило бы для того, чего достигает Марина, и прежде всего в своем «шитье». Нужно было еще кое-что: понимание сути и цели искусства, а также своего места в нем.

В самом деле, существование общих закономерностей формообразования открыли когда-то авангардисты, что позволило их последователям расширить круг искусств демократично и беспредельно — чуть ли не до всего, сделанного человеком или даже просто высмотренного им в окружающем мире. Но эта опьяняющая новация свелась к элементарному передергиванию. Когда Марсель Дюшан выставил свой печально знаменитый «Унитаз», он не столько поднял его до искусства, сколько само искусство «опустил» (может быть, и в самом низменном смысле), лишив традиционных целей, ценностей, критериев и не предложив взамен новых — равноценных.

У Марины — иначе. В своем влечении к «низшим» искусствам она вполне современна. Но она традиционалист. Надо было бы ее порасспросить на этот счет, но я предпочитаю судить по реальности («поверил, потому что увидел»), да и сама она не склонна к теоретизированиям. Глядя на ее работы, я продолжаю верить, что искусство по природе своей духовно, что оно всегда — высказывание чего-то кому-то, а не игра без правил, что красота — его цель и средство, что и в искусстве свобода это познанная необходимость.

Вот почему значение того, чего ей удалось добиться в своем «шитье», несопоставимо с обычным «творческим успехом». Само по себе «шитье» это всего лишь рукоделие, оно может радовать глаз, но не более того. Марина возвращает ему высокую содержательность, когда-то одухотворявшую его и делавшую в подлинном смысле слова искусством. При этом она не стилизует, не имитирует коллективное художественное сознание, двигавшее когда-то безвестными мастерами и мастерицами — такие благоглупости не по ее уму и вкусу. Она опирается на собственное индивидуальное сознание современного художника и обращается к зрителям с тем, что волнует ее лично.

Однако ее работы — все же не обычные станковые картины, только исполненные почему-то иглой, а не кистью. В них иначе, чем принято в живописи, уравновешены декоративность и смысл, это некий совершенно новый вид творчества, до сих пор не существовавший, но по-своему продолжающий то, что было.

Марина — очень петербургский художник. Ведь петербургская черта в искусстве — это не холодность, не затверженность формы, не приверженность норме, как порой полагают. Это дисциплина, это ясное понимание того, что, зачем и как ты делаешь, это сила чувства и мысли, ищущие и находящие для себя безупречность выражения, словно сдерживающие себя, чтобы открыться людям «через зрелище изящного», как говаривал Павел Федотов, тоже очень петербургский художник.