Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Филатова Людмила

Блог

«Женя, Женечка и „Катюша“» (по сценарию Владимира Мотыля).
Театр «Буфф». Режиссер — Исаак Штокбант

Премьера состоялась 7 мая в здании театра на Заневском, и это первый спектакль, сыгранный на новой сцене, что сразу же заставляет воспринимать его как некий экзамен, «тест на соответствие». Конечно же, любой театр достоин «дворца из стекла и бетона» — и все же, в сегодняшней ситуации, когда множество профессиональных, именитых и совсем молодых коллективов вынуждены искать аренду, ютиться в чужих залах, репетировать Бог знает где… комментарии излишни. Поэтому, повторюсь, планка требований к «Буффу» со стороны критика теперь сильно взлетела. Не говоря уж о том, что «Женя, Женечка…» приурочена к 65-летию Великой Победы, да и в случае с римейком заметного художественного явления прошлых лет следует быть очень и очень корректными. Сравнивать вроде как нельзя (ну, не переплюнешь Олега Даля!), а не сравнивать невозможно. Диалог с предшествующей версией входит в правила игры. Другое дело — какими средствами и как играют…

Это не первый случай перенесения на сцену советского кинохита — в репертуаре «Буффа» уже есть «Небесный тихоход». На премьерных показах он был по-лубочному прост, но простоту во многом компенсировала искренность молодых, энергичных актеров, отличный вокал и верность «легкости» жанра, что и обеспечило зрительский успех. В успехе «Женечки…» возникают сомнения. Это зрелище, разворачивающееся среди игрушечных «ракетных установок» и ящиков, то и дело аккуратно подсвечиваемое красным, больше всего напоминает школьную игру «в кино» (так мы, будучи маленькими, насмотревшись телевизионных приключений, распределяли роли — ты будешь тем-то, она — той-то, а потом старались воспроизводить наиболее эффектные моменты фильма). Наивность как прием, рассчитанный на сидящих в зале ветеранов, которым в силу возраста свойственен консерватизм? Вероятно, ибо героиня спектакля по имени Катя в какой-то момент произносит что-то вроде: «Мой дед был бы недоволен…»

С Катей — отдельный сюжет. Вероятно, чтобы перекинуть некий эстетический мостик в день сегодняшний, создатели спектакля придумали дополнительную линию — молодежную музыкальную группу, исполняющую песни Булата Окуджавы (Катя — солистка). Поют студенты СПбГАТИ не плохо, но уж так героически, так пафосно!.. Больше всего обидно за хрестоматийные «Капли датского короля». Не присвоено, не прочувствовано… деду бы, думаю, точно не понравилось.

Что касается собственно истории и главных героев — все тоже весьма небогато. Несколько штампов, чуть-чуть юморочку, карикатурные «фрицы» — и вот, прелестная лирическая зарисовка Владимира Мотыля о нежном мальчике, заброшенном в казарму, превращается в «датскую» (невольный каламбур!) театральную «отписку». Сочинение «Как я встретил День Победы», которое совсем не обязательно было писать во дворце из стекла и бетона…

Аминова Виктория

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

Это было время роста.
Рост — жесток.

Марина Цветаева

После антракта в спектакле «Дом на Пуховой опушке» в лесу, где живут старые-старые потрепанные игрушечные звери, появляется невиданная зверушка — заморский Тигра. Среди них, поизносившихся и умудренных, он кажется сияюще-новеньким, неуместно ярким и устрашающе юным. Они сперва и воспринимают как напасть эти неизвестно откуда взявшиеся, в буквальном смысле свалившиеся на их взрослые, седые головы молодость, энергию и оптимизм. Самого молодого зверя игрушечного леса играет один из самых молодых актеров театра Анатолия Праудина — Юрий Елагин.

Ю. Елагин.
Фото из архива театра

Ю. Елагин.
Фото из архива театра

Такое ему досталось амплуа — «мальчик», как зовет своего пажа фея-крестная в спектакле «До свидания, Золушка». Герои Юрия Елагина — мальчики, взрослеющие или не желающие повзрослеть. И самый юный из них — Тигра.

Он еще даже не подросток, ему далеко до ненавистного «переходного возраста», когда приходят недоверие к взрослым и обозленность. Пока еще проблема самоидентификации не волнует его, это им, взрослым, важно установить, кто такой Тигра, знал ли о нем Кристофер Робин (то есть законно ли его, причиняющее беспокойство, пребывание в лесу) и чем его кормить. А Тигра страстно верит каждому. Он готов есть и мед и колючки, но, распробовав, отвергает подношения с детской грубоватостью и непосредственностью, не затрудняя себя благодарностью незадачливым дарителям.

Тигра—Елагин кажется младенцем-акселератом, он возвышается над взрослыми, неуместно большой и нескладный, не умеет распорядиться своими длинными руками и ногами: взмахнул рукой — опрокинул кого-то, ступил — отдавил чьи-то лапы. И ни минуты не может он остаться неподвижным: здоровая детская энергия заставляет его подпрыгивать, вскакивать, вертеться, сметая и давя меланхоличных и усталых взрослых зверей. Безобидный, добродушный Тигра оказывается действительно опасным зверем.

Мальчик-паж в спектакле «До свидания, Золушка» значительно старше Тигры. Он еще не стал волшебником, он — учится, и учится азартно, взахлеб. Каждое задание феи (Ирина Соколова) он хочет выполнить сам, от нетерпения подпрыгивает на месте, тянет руку, вызываясь быть сразу всем: и росой, и медведем, и зайцем. Ему кажется, что он может все, и так хочется продемонстрировать свои умения не только мудрой наставнице, но и симпатичной девочке Золушке (Маргарита Лоскутникова). Мальчик упоен творческим процессом, и, вероятно, его пример для Золушки наиболее заразителен. Именно его горячность и бесстрашие (ошибиться, сделать хуже других, стать предметом насмешек — все то, что ограничивает человека и мешает ему раскрыться в творчестве) помогают Золушке преодолеть «зажим» и включиться в игру. Это первое чудо, доказывающее, что Мальчик-паж уже — волшебник.

Ю. Елагин (Петр). «Царь PIOTR».
Фото Ю. Богатырева

Ю. Елагин (Петр). «Царь PIOTR».
Фото Ю. Богатырева

Настоящего принца, из другого, неведомого и недоступного Золушке мира в этой грустной сказке нет. В принца играет все тот же Мальчик, влюбившийся в Золушку. Принца он представляет — героем. Героем нашего времени, то есть невольной жертвой взрослого произвола: мальчиком, побывавшим на войне. Он вернулся из какой-то «горячей точки» в камуфляжной форме и с безжизненно повисшей рукой. Этот принц угрюм и нелюдим, он изо всех сил демонстрирует взрослым свой пофигизм: ковыряет в носу, поворачивается спиной к сцене, на которой являют свои достоинства потенциальные невесты. «Косит под дурачка», чтобы от него, наконец-то, отвалили взрослые с их играми. И с этим принцем Золушка проделывает то чудо, которому научил ее Мальчик: она увлекает его творчеством. Они вместе исполняют танец-ритуал «стирка», и принцу не мешает ни его покалеченная рука, ни мрачное мировоззрение.

А в финале Золушка обнаруживает, что ее возлюбленный и есть Мальчик-паж, а волшебное королевство, которое он преподносит ей, называется — Театр.

Вася Вожеватов («Бесприданница»), как и Мальчик-паж, стремится поскорее стать волшебником. Но не добрым, а — могущественным. У него перед глазами есть пример волшебника, по мановению которого мир меняется: нерадивый буфетчик становится услужливым, неприветливый купец — любезным, а гордая красавица — доступной. Для Васи Вожеватова, каким его играет Юрий Елагин, Паратов — это недостижимый идеал, ненавистный соперник и тайный идол. В первой же сцене он, в отсутствие истинного кумира Бряхимова, пытается занять вакантное место. Заявляется в трактир в белом костюме, пытается накормить девушку конфетами, садится за центральный столик, вероятно оставленный для всеобщего любимца и потому накрытый белый скатертью, кладет ноги на стул, заказывает шампанское, несмотря на ранний час. «Понтует» изо всех сил, но — безуспешно: девушка от него отмахивается, шампанское ни на кого не производит впечатления, а всем его движениям и позам не хватает паратовской раскованности и шика. Он остается только пародией. Нет в Васиной мальчишечьей фигуре мужественности и стати, присущей его сопернику, он длинный, рукастый, сутулый, худая шея торчит вперед, а взгляд из-под белобрысой аккуратной челки придает ему сходство с волчонком. Озлобленным, но совсем не страшным из-за тщедушности и малолетства. Да и не выдерживает Вася взятой на себя роли, то и дело, забывшись, выдает себя пацаньими жестами и выходками: то подпрыгнет, опершись на спинку стула, как в классе на переменке, то прыснет со смеху.

Ожидая прихода «Ласточки», то есть часа настоящего, взрослого торжества над Паратовым, он пытается казаться спокойным и сдержанным, мол, он человек серьезный и покупка парохода для него не событие, но по тому, как он пристукивает ногой или грызет ногти, ясно, что он вот-вот взорвется от нетерпения.

А в Ларису Вася влюблен не на шутку, в этом он и подавно не хочет себе признаваться, но пока совсем не умеет скрывать своих чувств и выдает себя нервными и злыми интонациями.

Ю. Елагин (Тигра). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

Ю. Елагин (Тигра). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

Поездка за Волгу Васю Вожеватова меняет чуть ли не сильнее, чем Ларису. Он взрослеет за одну ночь: ни следа мальчишества, он даже внешне изменился — убранные назад волосы, откинутая голова, ленивая пластика хищного зверя. И теперь он опасен по-настоящему. Больше никаких игр, все по-взрослому: он жестоко и небрежно мучает буфетную девочку. Причиняя боль, запрокидывает ей голову и заталкивает в рот конфеты. Отпуская, плачущую, не смотрит вслед: он показал, кто теперь здесь хозяин. И доказал, что он — серьезный мужчина. Там, где Паратов завоевывал шармом и широтой души, этот берет грубой силой. Бунт оскорбленного Робинзона Вожеватов (уже не Вася!) подавляет с той же изощренной жестокостью: мажет дегтем, обсыпает перьями, а потом швыряет ему деньги — все покупается. Именно такое открытие сделал для себя бывший Вася за эту ночь. И повзрослел.

Но через все этапы роста проходит один герой Елагина — Петька, ставший Петром Первым («Царь PJOTR»). Впервые он появляется разгоряченным игрой и дракой мальчишкой. Жадно, обливаясь, пьет воду из ведра, взахлеб делится планами на игры с другом Алексашкой Меншиковым. И снова так же стремительно куда-то уносится. Этот «Петька-гад» — смешной, белобрысый, взлохмаченный, тощий, с торчащими коленками и длинными руками. И бегает он, по-мальчишечьи выбрасывая ноги и размахивая руками. Спать он укладывается в неудобном ящике, из которого то коленки торчат, то пятки высовываются, но зато спит сладко и крепко. И все, что он делает: бегает, дерется, мечтает, — все на полную катушку, с такой серьезной отдачей и поглощенностью, как могут только дети. И хотя он «гад» и превратил свою Девочку-Судьбу в уродину, но пока этот Петька кажется светлым и хорошим невзрослым человеком. Он не хочет сидеть у моря и ждать погоды, он хочет это море покорить. «Я буду брить бороды, рубить головы, работать и работать, работать и работать», — с восторгом повторяет он слова пророчества.

«Петя», вернувшийся из-за моря, — молодой, сильный, крепкий, похожий на корабельную мачту рядом с хилым писарем и толстобрюхим Меншиковым. Даже изящный голландец проигрывает Петру: в этом молодом царе сила и неукротимая энергия. Он будет работать и работать. И планы его кажутся такими же ясными и ладными, как он сам. Но его азартная злость, которая в детстве казалась младенческой бесшабашностью, теперь приобрела черты звериные: из стихийной и неосознанной превратилась в равнодушную и преднамеренную жестокость, прикрытую на первый взгляд добродушным юмором. Он безжалостно, с хищным удовольствием рвет зубы писарю. И оттого все уродливей и страшнее становится Девочка-Судьба.

«Русский из Чикаго». Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

«Русский из Чикаго».
Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Он возводит город на чужих домах, строит флот, объявляет войны, бреет бороды, рубит головы. Он работает и работает. Уже очень мало что в этом сухощавом, целеустремленном и беспощадном мужчине напоминает смешного Петьку. К каждой своей цели он идет напрямик: нужно наследником сделать младшего сына, значит, можно извести старшего. И сколько бы ни взывали к Петру, сколько бы ни говорили ему о том, что и другой тоже — сын, он, не раздумывая, ни на секунду не прекращая работать, отказывается от него. Петр осуществляет свою мечту, и все, что мешает, — нужно вырубить, высушить, снести. И только когда Судьба, теперь безобразная старуха, приходит забрать самое красивое и забирает сына Петьку, Петр приостанавливает работу. Герой Елагина в игровом, «балаганном» спектакле трагически переживает смерть ребенка, он страдает не меньше, чем безумный король Лир над мертвой Корделией, и сам становится почти безумным. Но еще страшнее смерть Алексея: Петр, пытаясь доказать Старухе-Судьбе, что не любит этого сына, чтобы сохранить его, сам в беспамятстве убивает. На деревянный крест натянута белая рубаха с кровавыми пятнами — это тело бедного царевича, Петр бросается на чучело, не помня себя, кричит «не люблю», и отчаяние этого крика выдает, как страстно, безнадежно любит. Он бьет, рвет, ревет и — убивает. В клочья порванная рубаха падает на землю, остается только крест. Могильный.

И тут Петр стареет. Ссутуливается, длинные руки, торчащие из закатанных по-рабочему рукавов, кажутся жилистыми, движения становятся тяжелыми, он похож на сухое дерево. Парик, очки, усы, фартук — и вот уже перед нами тот Петр, которого мы привыкли видеть. Теперь он стал настоящим, беспощадным и могущественным, Петром Первым. Бесповоротно взрослым. А Судьба все больше напоминает ведьму, злую колдунью, скрюченную и полоумную.

«Мы родим другого Петьку!» — принимает решение царь, забывая, что он «всего лишь царь, а не Бог», и это единственная детская черта, доставшаяся Петру Первому от Петьки: убежденность, что в жизни, как в игре, можно начать все заново. И сделать по-своему.

Но Судьба приводит ему последнее доказательство, что он не всемогущ: только что отстроенный прекрасный город, дело всей его жизни, воплощенная мечта, — смыт наводнением. Резвясь, Судьба смахивает шпили, опрокидывает здания, сносит крыши. И у Петра опускаются руки: он просто стар. Он работал и работал, а теперь хочет сидеть у моря и ждать погоды. И потому уходит вместе с Судьбой, снова ставшей девочкой. А он вновь становится белобрысым Петькой.

Юрий Елагин — один из самых молодых актеров труппы, и в нем есть черта, присущая его невзрослым героям: он учится и растет от спектакля к спектаклю. И сохраняет заразительную радость игры.

Декабрь 2006 г.

Таршис Надежда

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

С. Андрейчук.
Фото В. Постнова

С. Андрейчук.
Фото В. Постнова

У этого актера своя сцепка со зрителем. Не «хватает за душу», а именно цепко держит. Не оторваться от артиста, который всегда в ансамбле, но и сам по себе, будто думает свою думу, даже и в самых динамичных кусках роли. У Сергея Андрейчука, можно сказать, свой ключ, свой секрет артистизма: именно это сочетание печальной мысли и легкости сценического рисунка — хоть в Карандышеве, хоть в Пятачке, хоть в «Золушке», хоть в бурлеске «Царя PIOTR’а».

Его Карандышев не зануда, не лох и не жертва. Финальный выстрел неизбежен и постепенно готовится с первого выхода героя. Актер ведет своего персонажа по тонкой кромке, где сопрягается шутовское и глубоко драматическое. Образуется дуга высокого напряжения. В спектакле его Карандышев внутренне сопоставлен с Ларисой (насколько Лариса — Маргарита Лоскутникова горестно самодостаточна, настолько Карандышев—Андрейчук яростно одинок в ее присутствии) и с Робинзоном, шутом из выгоды (Александр Кабанов), — но, может быть, более всего с Вожеватовым в исполнении Юрия Елагина. Насколько тот хотел бы легко-легко проплыть по жизни (а на деле весь напряжен, как струнка, чтобы оградить эту свою свободу), настолько персонаж Андрейчука не упускает ни одного шанса вляпаться во все уготованные ему капканы. С его серьезнейшими намерениями и твердыми убеждениями, он — клоун, и вся роль Андрейчука — это эквилибристика, клоунада при очевидной драматической полновесности.

Оба начала явлены убедительно. «Ястребы» сюжета — Кнуров, Паратов, Вожеватов — числят Карандышева в шутах, и существенно, что «шутовство» артиста в этой роли переводит стрелку комического на другой уровень. Именно художническое присутствие актера здесь важно, благодаря элементу клоунады образ артистически укрупнен. Он, Карандышев, именно что «топорщится» (см. соответствующий пассаж в книге Б. О. Костелянца о пьесе). Это содрогания самой жизни, может быть последние ее содрогания.

В праудинской модели детского спектакля Андрейчук чувствует себя как рыба в воде. Становящемуся сознанию зрителя чужды и противопоказаны штампы. Притча о царе Петре, где герой и открывает мир, и строит его, забрала в свою орбиту голландца Харрита — Андрейчука. Этот персонаж — человек со стороны, погружающийся в ситуацию с головой, ирония и азарт равно присутствуют в игре актера. В «Золушке» двуслойность, объемность сценического образа также драматургически обыграна. Маркиз Па-де-труа тоскливо-жеманно подыгрывает Мачехе, ее амбициозным дочкам. Затем стряхивает это как наваждение и становится самим собой, легким, музыкальным, вполне по-шварцевски грустно-волшебным.

С. Андрейчук (Карандышев), М. Лоскутникова (Лариса). «Бесприданница».
Фото Ю. Богатырева

С. Андрейчук (Карандышев), М. Лоскутникова (Лариса). «Бесприданница».
Фото Ю. Богатырева

С. Андрейчук (Пятачок). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

С. Андрейчук (Пятачок). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

…Наверное, это сценическая лирика в чистом виде — то, что мы видим у Сергея Андрейчука в «Доме на Пуховой опушке». Праудинский парафраз на тему книги Алана Милна и вообще лиричен: самосознание покинутых игрушек, попытка существовать в отсутствие Кристофера Робина. Разумеется, с сентиментальностью здесь нет ничего общего.

Мир осознается заново. Ансамбль спектакля производит сильное впечатление, как-то веришь, что в мире, кроме них, ничего и никого больше нет. Именно тема оставленности — ведь Кристофер Робин был демиургом этого мира — существенна в спектакле, и Сергей Андрейчук внятно воплощает лирическую доминанту в ее звучании.

Это, в общем, поражает. Артисты с серьезностью и одновременно с юмором живописуют новую (в сущности, абсурдистскую) ситуацию, в которой пытаются освоиться старые персонажи с их старыми мифами. Рядом с ужасно усталым и стоически-упорным Винни-Пухом (Владимир Баранов), чье легкомыслие осталось в невозвратном прошлом, — неизменный и безотказный Пятачок—Андрейчук. Он чаще всего молчалив, и от него невозможно оторвать взгляд, потому что здесь сконцентрирована, повторюсь, лирическая составляющая горестного сюжета. Пятачок мужествен и меланхоличен, в каком-то сардоническом контрасте со своим платьем с безмятежными розовыми оборками. Но он и воздушен. Артист вновь ироничен — и вновь глубок. Посреди персонажей, пытающихся заново сочинить свои новые-старые приключения, он рассеян, ибо погружен вглубь, но он и принадлежит всем. Он словно воплощает душу всех этих потерянных, порой ожесточенных кукол и потому становится естественным лирическим ядром ансамбля. Беспредельная наивность и горестная мудрость этого матроса на ковчеге спектакля — вот вам душа куклы и душа очередной праудинской истории, сыгранная Андрейчуком.

…Пока статья ждала публикации, актер сыграл в последней праудинской премьере — в «Русском из Чикаго». Здесь новая грань тех же особенных артистических качеств. В спектакле томительный сплав лирики и жгучей иронии, вернее сказать — сам процесс плавки и составляет неровный драматический пульс действия. Режиссерский эквилибр превозмогает определенную ущербность текста. Здесь не роли, а профили ролей. К тому же в наплывах-интермедиях персонажи еще более «осколочны». Условия игры превосходно поняты актерами. Персонаж Сергея Андрейчука, эмигрант, безнадежно влюбленный в героиню «медбрат», казалось бы, уж и совсем не рожден автором для сцены: он вне игры и вне серьезных диалогов, он пятый угол в любовном квадрате, никому не нужный со своей самоотдачей. В праудинской постройке актер, может быть, — несущая «ось». Он, как никто, совмещает в себе лирику, горький иронизм — и исключительную легкость сценического дыхания. Он еще и поет в этом странном спектакле — и переходы к пению у него так естественны и летучи, и так легко потом включается детский хор.

В финале, в сцене закатного Рая, персонаж Андрейчука наконец-то, казалось бы, на месте — но именно он тут не готов примириться с неизбежным, лишь он один продолжает задавать миру вопросы, определяя в финале окончательную, высшую планку этого, в общем, странного, какого-то беззаконного опуса Экспериментальной сцены.

Плясун и печальник, мастер гэга и паузы, артист Сергей Андрейчук способен на роли огромного диапазона.

Декабрь 2006 г. — март 2007 г.

Джурова Татьяна

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

В. Баранов.
Фото В. Постнова

В. Баранов.
Фото В. Постнова

Владимир Баранов — из тех, кто стреляет не дробью, а из базуки. Именно таким выстрелом оказался Ваня Васильчиков — монстр с холодным взглядом рептилии, в коротких штанишках и варежках на резинке из «Крокодила», первого спектакля Экспериментальной сцены. В командире девчачьего эскадрона угадывался даже не столько чекист или человек с Лубянки, сколько обобщенный образ супергероя. Образ строился на гротескной двойственности младенческого маскарадного обличья и повадок «правильного» героя голливудского боевика, невозмутимо ломающего ребра и выворачивающего суставы всевозможным «плохишам». Возможно, тем самым не только режиссер поквитался с «детской радостью», но и актер Баранов — со своим травестийным тюзовским прошлым.

Васильчиков Баранова производил эффект пустоты, оболочки, за которой не может быть ни конкретной биографии, ни индивидуальных мотивов поступков, ни внутреннего развития.

Маска? Да. Несмотря на иронично-неприязненные сценические реплики Анатолия Праудина в адрес Мейерхольда, его актеры зачастую работают в условной технике. Техника маски, как оказалось, не противоречит ценностной системе режиссера, склонного к притчеобразности и лубку. «Тени» ключевых героев Серебряного века приобретают резкость карикатуры в «Поющих призраках». Герои «Царя Петра», подобно героям моралите, олицетворяя «пороки» и «добродетели», выстраиваются в четкую знаковую систему.

Баранову уютно в этих маскарадных обличьях. Играя Михаила Кузмина, он доводит пародию до абсурда. Если «маяковский» или «мейерхольд» выполнены актерами в имитативной технике восковых фигур (здесь — желтая кофта, там — знаменитая феска), то жеманный фавн в телесном трико, увитом виноградом, — образ, скорее, фантасмагорический, ассоциативный.

На обертонах «теплого» и «холодного», «мягкого» и «жесткого» строится образ Ивана-дурака и Меншикова в спектакле «Царь PJOTR». Но больше запоминается тяжелая сытость глаз Меншикова, которые нет-нет, да метнут холодные стрелы из-под набрякших век.

В своей мохнатой, не то лисьей, не то медвежьей, шубе он похож на хищника — с виду мирного, но хитрого и опасного.

В. Баранов (Король), М. Лоскутникова (Золушка),
Ю. Елагин (Принц). «До свидания, Золушка».
Фото Ю. Богатырева

В. Баранов (Король), М. Лоскутникова (Золушка), Ю. Елагин (Принц).
«До свидания, Золушка». Фото Ю. Богатырева

Арсенал выразительных средств Баранова довольно скуп: пристальный взгляд светло-голубых до прозрачности глаз да голос, в бархатной медовости которого отчетливо звучат металлические нотки. Но этого достаточно для того, чтобы его несуетные маски-персоны надолго засели в памяти мгновенным жестким слепком.

В «Бесприданнице», филигранной с точки зрения действенного анализа, масочность — скорее свойство героя Баранова (Кнурова), чем актерский инструментарий. Это не та маска, под которой что-то скрывают, а личина, под которой все та же пустота, что была в герое «Крокодила». Каждый образ «Бесприданницы» строится на пересечении обобщенного и конкретного. В Кнурове гротескное «сверхчеловеческое» Васильчикова приобретает узнаваемые жизненные черты нового русского капиталиста. Непроницаемость, пустотность трансформируются в бесчувственность, бесстрастность.

Кнуров — очень точная социально-психологическая зарисовка. Этот молчаливый, одетый с иголочки человек, определенно проводящий три четверти своей жизни не восточнее Парижа, смотрит на мир холодным, брезгливо-отстраненным взглядом. Он подчеркнуто непричастен к возне, которая происходит вокруг Ларисы, и издевательствам над Робинзоном. Он если и действует, то чужими руками. Он не нуждается ни в любви, ни в восхищении. И если злой самолюбивый мальчишка Вожеватов (Юрий Елагин) проиграет ему, то потому, что того сжигает внутренний огонь. Для Кнурова же Лариса — вроде редкой вещи. Охотно представляешь коллекцию статуй, очередным экспонатом которой уготовано ей стать. Власть — вот, пожалуй, единственное, что еще сближает этого Кнурова с миром людей. Власть тихая, не на показ. Но именно поэтому неприметная Лариса (Маргарита Лоскутникова) — единственный неподвластный его воле объект — становится тем магнитом, который удерживает его в Бряхимове.

В. Баранов (Винни-Пух), С. Андрейчук (Пятачок). «Дом на Пуховой опушке». Фото В. Постнова

В. Баранов (Винни-Пух), С. Андрейчук (Пятачок).
«Дом на Пуховой опушке». Фото В. Постнова

Последние роли Баранова лишены характерной для него резкости линий. В труппе «сказочной феи» («До свидания, Золушка») его актер — самый старший. Трудно ожидать, что он с юношеским азартом бросится изображать каплю росы или воздушный шарик. Скептичный, устало-ироничный, лишенный безыскусного пыла Мальчика-пажа и высокотехничного блеска персонажа Сергея Андрейчука, он только «из-под палки» натужно изображает «зайчика». Чувствуется ироничный посыл скорее в собственный адрес, чем в адрес театра детской радости. Естественно, что и Король в исполнении этого актера совсем не похож на наивного, мечтательного короля-ребенка Эраста Гарина. Это скорее король-администратор, который печется о своем королевстве так же, как мог бы печься директор пришедшего в запустение театра.

Кучка оборванцев во главе с явно побитым молью медведем («Дом на Пуховой опушке») больше напоминает немногих уцелевших жертв землетрясения, чем персонажей милновской сказки. Потрепанные игрушки, полностью утратив интерес друг к другу, разбрелись кто куда по пыльным углам помойки, где они оказались после смерти своего бога и кумира, и один Пух навязчиво реконструирует старые, заигранные до оскомины сюжеты. Он один не чувствителен к царящему вокруг раздору и распаду. И хотя все шары давно полопались, а запах меда выветрился из разбитых горшков, Винни-Пух упрямо пытается превратить старые тряпки в шары, а канализационные трубы — в деревья.

Трудно ожидать, что в маленькой труппе Анатолия Праудина каждое назначение на роль будет точным попаданием в цель. Но если это попадание все-таки произошло, Владимир Баранов даже в эпизодических ролях оставляет ощущение скульптурной четкости. Служи Баранов не на Экспериментальной сцене, а где-нибудь в Голливуде, его непременно окрестили бы «королем эпизода». Но все-таки хорошо, что он работает здесь, а не на «фабрике грез».

Сентябрь 2006 г.

Митина Татьяна

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

А. Кабанов.
Фото В. Постнова

А. Кабанов.
Фото В. Постнова

А. Кабанов (Робинзон), И. Соколова (Харита Игнатьевна). «Бесприданница». Фото В. Постнова

А. Кабанов (Робинзон), И. Соколова (Харита Игнатьевна).
«Бесприданница». Фото В. Постнова

М. Лоскутникова (Луна), А. Кабанов (Ее любовь). «Русский из Чикаго».
Фото В. Постнова

М. Лоскутникова (Луна), А. Кабанов (Ее любовь).
«Русский из Чикаго». Фото В. Постнова

Артисты театра под руководством Анатолия Праудина — пехота отечественного театра. Но особое ее подразделение. Это разжалованные в рядовые офицеры театрального образования, не изменяющие своим этическим и эстетическим принципам под дулом беспощадного капитализма. У каждого из них в прошлом — таинственная история, так или иначе связанная с вопросами чести. За плечами каждого — превосходная театральная школа и серьезная школа жизни. Им свойственны глубокий молчаливый внутренний пафос и скорбная самоирония. Они не бросают слов на ветер, и на цеховых праздниках показной артистизм не брызжет из них фонтаном. Шутят мрачно и водку пьют неулыбчиво, демонстрируя безо всяких специальных усилий со своей стороны достоинство и благородство истинных служителей театра. А истинный служитель театра — тот, кто, пройдя сквозь унизительную поденщину ежедневного актерского выживания и растеряв иллюзии, сумел остаться человеком и сохранить веру в профессию, в ее смысл и значение. Подобно сотням, да что там, тысячам других театральных пехотинцев, актеры праудинского театра подрабатывают где могут, ведут театральные кружки, снимаются в эпизодах, распространяют билеты, et cetera. Но каким-то удивительным образом сохраняют профессиональное достоинство и без зависти смотрят вслед пробившимся в штабные адъютанты. Не кричат запальчиво о необходимости сохранения русского психологического театра, а делают его — ежедневно, тихо и упрямо. Низкий поклон.

Все сказанное относится в полной мере к Александру Кабанову. Длинный, худой, с изможденным лицом и прозрачными грустными глазами брошенного пса — за его спиной не один бой. Ибо для человека, верующего в свою профессию, встреча с реальностью — настоящий бой, каждодневное индивидуальное Бородино. Реальность жизни рядового актера, с ее рутинностью, обыденностью и унизительной нищетой, давит, ломает, душит. В нынешней псевдокапиталистической ситуации манит соблазнами легких денег и легкой славы. Под влиянием ли обстоятельств, внимая ли зову чести, неизвестно, ценой каких усилий, Александр Кабанов со товарищи выходит из этих боев победителем. Это внутренние победы, за которые орденов на грудь не вешают и премий, к сожалению, не дают, но благодаря которым формируется подлинное мастерство и приходит зрелость.

Из всех актерских работ Кабанова почему-то отчетливее всего помнится Робинзон из «Бесприданницы». Как важно, цинично и небрежно изображал из себя аристократа, в нелепом белом старинном парике и черных солнцезащитных очках, как залихватски хряпал рюмку за рюмкой, как беззащитно отчаянно метался при известии, что его, кажется, берут в Париж, и как бесконечно устало говорил: «А ты, Вася…» — когда Вожеватов глумился над ним, измазав и обсыпав перьями… Объемный, пронзительный, точный образ русского самовольного рабства, замешенного на тяге к лицедейству и самоуничижению. И когда вдруг оказывалось, что этот шут все про себя и про других понимает, что устал он и немолод, то подкатывала невыносимая тоска за Человека. И если верно то, что, не испытав душевной боли самому, невозможно поведать со сцены о душевной боли своего персонажа, то попробуйте представить себе…

Думается, Кабанов, как и его коллеги, знает какую-то самую главную тайну, правду о деле, которому служит. Потому что ежедневно, собственными ногами, без какой-либо пиартподготовки, они мерят поле выбранного театрального материала, пропахивают его скрупулезно, подробно, каждый раз одерживая победу в весьма острых обстоятельствах. Лишенные иллюзий, что придает их лицам некий трагический оттенок, артисты праудинского театра — особое подразделение театральной пехоты — являются живым доказательством того, что сохранить себя в этой профессии можно и сегодня.

Предвижу, как крякнет, читая эти пафосные строки, режиссер Праудин. Пусть крякает. Пусть говорит, нервно крутя в руке какую-нибудь проволочку, что занимаются они пустым и никому не нужным делом. Как Станиславский, над сценическим воплощением книги которого работают теперь его актеры, я говорю ему: «Не верю!»

Сентябрь 2006 г.

Щагина Светлана

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

Анатолий Праудин делает театр не по-детски детской скорби, совести и чести, создает условный мир, населенный чудными духами из детского прошлого Родины: опять же условно, где-то в третьем измерении Экспериментальной сцены живет Бяка-Закаляка Кусачая из Чуковского, «я сама из головы ее выдумала», или вдруг эхом рявкнет Макар Свирепый. Или же выйдет перед представлением этакая Сашка-Букашка и неприятным голосом сообщит в зал: «Прошу вас, выключите мобильные телефоны. Иначе я очень рассержусь. И больно вас всех покусаю». Матерь Божия! Ведь покусает. И никаких поцелуев. Никогда.

Мастак аттракционов, трюкач и гуманист Праудин и его труппа делают театр из ничего. Пока потенциальные авторы «Новой драмы» пишут про погружение в WOW или в Second Life, а 15 миллионов планеты всей в эти игры погружается по 8 часов в день, на сцене Балтдома строят иную реальность, по старинке используя банальное живое воображение.

Его аттракционы — средство раскрасить «карту будня». Его положительные герои — люди дела (не наживы, а дела как внутренней работы, делания-творчества) и люди чести. Его герои не будут выпрашивать милости, не станут докучать жалобами и ждать, а будут честно и просто жить, работать — и все. Понятно, что стопроцентная драма — это «Бесприданница», но и в детских «Золушке» и «Доме на Пуховой опушке» — драматизма с избытком. Праудин не назидателен, он кусаче декларативен. Раньше, когда Праудин заведовал аттракционами, его «открыткой» была бешеная, эксцентричная Светлана Замараева. Сегодня, когда Праудин занялся психологическим театром, под режиссерскую модель отношений человека с миром идеально подходит Маргарита Лоскутникова.

Конечно, вспомнился случай. На восьмой день рождения друг-одноклассник принес подарок: непомню-какую-книгу и открытку — вещь уникальную. Текст ее (подобранный сестрой-третьеклассницей) гласил:

Желаю быть по-чеховски красивой,
По-горьковски людей уметь любить
И просто по-советски быть счастливой
И, как Островский, дружбой дорожить!

Помню, вмиг почувствовала себя не на восемь, а на все восемнадцать. Дело было не в том, что я плохо представляла, кто такой Островский (оба Островских), и не в этой смеси корявости и серьезности, абсурда и диктатуры, замаскированной неизвестным мне автором под поздравление. Дело было в общем впечатлении: образ существа из открытки вырисовывался нездешний: идеальный, прекраснодушный и одновременно идейный. Та недостижимая идейность, к которой я, как человек с флагом (старосты тогда носили знамя), подсознательно стремилась. Другое дело, что СССР скоро кончился, старостой назначили другую, более ответственную девочку, мы продолжили откручивать патроны для «картопалов», да и пожелание не сбылось. Зато ощущение, похожее на то, детское, появилось, когда я увидела Маргариту Лоскутникову. Объясняю почему.

М. Лоскутникова.
Фото В. Постнова

М. Лоскутникова.
Фото В. Постнова

Думаю так: Лоскутникова лишенным объективности экземплярам может не нравиться ни внешне, ни как актриса. По мне, так в талантливости ее усомниться нельзя. Маргарите Лоскутниковой на роду (на лице!) написано играть благородство, честность, непреклонность и еще сердечность, скромность и душевность. Эта актриса не экономит движение, она такая и есть. Ее существование на сцене — почти аскеза. Это — пренебрежение к внешним эффектам, полная отстраненность от этикетных приятных улыбок, равно как и от действий этически сомнительных, подловатых, торопливых, вкрадчивых. Возможно, из-за этого нежелания торопиться Лоскутниковой никогда не играть однозначно комических ролей. Даже в спектакле «Царь PJOTR», где она ехидная, чуть насмешливая и обидчивая Девочка-Судьба, по мере взросления мальчика Петра превратившаяся в неумолимую Старуху (а детские свойства свои — обидчивость, например, — преобразовавшая в дурные наклонности, а огромную обиду возведшая в квадрат), — Лоскутникова смешна только относительно. В ней комическое стремится к нулю. Я не могу представить, что она кокетливо подмигнет или обдаст пафосом, трагически заламывая руки. Ее талант драматического рода. Ну, или, допустим, это трагикомизм — высокий и грустный, жалостливый комизм, в эстетике уличного театра пантомимы, балаганчика, заплаканных глаз и трагически взлетевших бровей, а не нахрапистый, гедонистический или юродивый, приземленный балаган. Ее талант — это почти Гоголь («я брат твой»).

По тем же причинам не представляю Лоскутникову вульгарной, изображающей какую-нибудь сметливую проститутку (ну, если только особенную — Соню Мармеладову, к примеру). Не вижу ее «своим парнем», травящим байки и анекдоты. Не представляю ее пошлой (кружащейся в какой-нибудь «романтической» сцене под условным летящим снегом из пенопласта, чтоб звучало что-то классическое и затасканное или где-то рядом меланхолично грустил рояль). Вообще не представляю ее «типичной», такой, как все. Она — вне условий, странная, неторопливая и строгая. Прямодушна, прямолинейна и скорее простодушна, чем наивна, наивность — если, конечно, ее не источает ребенок до десяти лет — вообще вещь подозрительная, отдает чем-то лицемерным. В Лоскутниковой лицемерия не найдешь.

Мне кажется, в ней вообще мало собственно актерского.

Мне кажется, она бы понравилась этой своей безыскусностью, например, кровавому режиссеру Вырыпаеву. Перевоплощения в ней немного, переживания — достаточно. Не то чтобы она в каждой роли сухо эксплуатировала свои человеческие возможности, скорее — она как будто с каждым новым образом чуть-чуть при открывает дверь в себя, а мы смотрим.

М. Лоскутникова (Лариса), И. Соколова (Харита Игнатьевна). «Бесприданница».
Фото Ю. Богатырева

М. Лоскутникова (Лариса), И. Соколова (Харита Игнатьевна).
«Бесприданница». Фото Ю. Богатырева

В «Доме на Пуховой опушке» Лоскутникова играет Кенгу. Даже в маленькой роли она — не мамаша-наседка, сюсюкающая над непоседливым деточкой, а кропотливая, тихая и внимательная родительница, такая явно воспитывает малышку Ру по системе Монтессори — в свободе, но дисциплине. В какой-то момент все самостоятельные зверушки спектакля украшают кенгуриное семейство, а Кенга и Ру застывают, как на иконе, образуя религиозную композицию «Мадонна с младенцем». И внутренняя святость, нежно-комически подчеркнутая режиссером, в Лоскутниковой присутствует в избытке.

В «Золушке» она  — не фарфоровая статуэтка, сияющая быстрая птичка Янина Жеймо (и в этой «Золушке» знаешь, чем сказка кончится, все хрестоматийно), а близорукая девочка со сжатыми губами, с приглаженными, просто убранными волосами. Она не вздыхает, предчувствуя двадцатичасовой рабочий день, а скрупулезно и с любовью делает дело, еще и напевает (не во весь голос, во всю душу). Если она улыбается (в «Золушке», в «Доме на Пуховой опушке»), то это больше полуулыбка, другая половина которой — застенчивость. «Труд облагораживает человека», «душа не продается и взаймы не дается» — все про нее.

Героини Маргариты Лоскутниковой не сражаются ни за материальные блага, ни за квадратные метры под солнцем, им бы — счастья обыкновенного, а если не получится, то хотя бы возможность спать и видеть сны о чем-то большем, как их когда-то, до знакомства с Паратовым, видела Лариса (потому что после его бегства все стало выхолощенным и мертвым), как их видит эмигрировавшая в Америку миссис Мун из спектакля «Русский из Чикаго».

Лариса у Лоскутниковой не темпераментна (если мы подразумеваем этакий темперамент «демонической женщины»), она зажата внутри себя отдельной какой-то историей, в которую, при всей своей любви к Паратову (да к кому угодно), никого не пустит и которую никому громогласно не выдаст. Она ни в коей мере не холодна, просто к новому приезду Паратова она уже почти мертвая. Спокойная отстраненность. И все ее переживания — внутренние. Не заложница чувственности, не честная куртизанка. В лишенном мужчин Бряхимове у Ларисы и нет другого выхода, как маску носить. Лоскутникова даже раздражение против постылого Карандышева играет как-то деликатно.

М. Лоскутникова (Золушка). «До свидания, Золушка». Фото Ю. Богатырева

М. Лоскутникова (Золушка). «До свидания, Золушка».
Фото Ю. Богатырева

Еще у Маргариты Лоскутниковой особенный голос. Этот голос не назовешь ни мелодичным, ни нежным, он не ласкает слух, как хрустальные и трепетные голоса смутных объектов желания, но он и не неприятен, не вульгарен, без этой дымной, видавшей виды хрипотцы. Он будто детский, беззащитный, вопрошающий сам в себе, чуть сорванный, в самой основе этого голоса что-то маленькое, жалобное и милое, беззащитное. Он будто просит о помощи. Вокальные невозможности дают нужный эффект, и «Не искушай меня без нужды» — уже не страстный романс, а мольба, даже не последняя надежда, а приговоренность. Она знает, что жертва, как и вообще знает все про себя и про всех, и не желает быть трагической героиней дешевой мелодрамы.

Март 2007 г.

Тропп Евгения

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

Кажется, что все слова о ней сказаны — слова восхищения и удивления, любви и нежности, признательности и уважения… Можно только повторяться и повторять: великая, невероятная, тонкая, обаятельная, хрупкая, изящная, умная, благородная… И никто не возразит, никто не одернет — чего, мол, уж так нахваливать. Все знают: Соколова — чудо, о котором сколько ни говори, все равно не разгадаешь, и сколько ни восторгайся этим чудом — все равно не поймешь и не объяснишь.

На церемонии вручения Национальной премии «Арлекин» (Ирина Соколова удостоена этой награды в номинации «За Великое служение театру для детей») критик Татьяна Москвина сказала, что нашла объяснение дару перевоплощения, которым наделена актриса: она… Мировая душа, в которой, как известно, заключены души всех живых существ. «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом…» — все это как раз репертуар Соколовой. Девять лет назад, перечисляя ее роли, А. Лысова задавала риторический вопрос: «Кто из современниц Ирины Соколовой одновременно имеет в репертуаре Элеонору Дузе и Кошку, которая гуляет сама по себе? Геббельса и Маленького принца? […] Мальчишку, даму, маньяка, кошку, мышку… гоголевскую девушку, гоголевскую старушку…»*. С тех пор (уже на Экспериментальной сцене Анатолия Праудина) прибавились новые персонажи, от Крокодила-беспризорника до Анны Ахматовой, и среди них — существа, которые и вовсе не являются одушевленными. Сыграв роль Камня в спектакле о Сизифе, Соколова, по сути, вышла за бескрайние пределы даже самой Мировой Души!

* Лысова А. Маленькая хозяйка большого дома //
Петербургский театральный журнал. 1998. № 16. С. 97.

Когда студенты пишут актерский портрет, им дается задание подобрать в мировой драматургии роль для их героя или героини. Для Ирины Соколовой придумывать роли не надо: ее можно просто назначить на любую, центральную или эпизодическую, " с ниточкой" или без, в стихах или вообще без единого слова — она сыграет, без всякого сомнения. Не важен ни пол, ни возраст, ни характер, ни историческая или национальная принадлежность — ничто не является препятствием, но все — толчок к осмысленной и вдохновенной игре. Любой режиссерский метод будет освоен, если режиссер не обладает методом — тоже не велика беда, Соколова на сцене останется Соколовой. Она с удовольствием может существовать по законам театра игрового, но готова подробно и тщательно выстроить и психологически мотивированный характер. Так что задание найти роль, которая бы не подошла Ирине Соколовой, не смогут выполнить ни студенты, ни профессора. Ни одним из амплуа не ограничивается ее талант, хотя она уникальная травести, потрясающая характерная артистка, может быть комической старухой, а может — лирической героиней. Эксцентрика — пожалуйста, юмор, ирония — вот они, музыкальность, пластичность — имеются, а главное, может быть, чувство драматизма, которое определяет многое в сценической жизни ее персонажей. Они никогда не бывают абсолютно, искрометно счастливы или категорически, беспросветно несчастны: Соколовой присуще глубокое понимание противоречивости этого мира и человека в нем, она ощущает и передает вечную способность всего живого двигаться, изменяться. Разве что истерический надрыв, да и вообще любые, не обработанные художеством проявления «нутра» чужды ей как актрисе внутренне дисциплинированной, наделенной строгим вкусом. Соколова при всей ее солнечности — актриса петербургского стиля.

И. Соколова.
Фото из архива ТЮЗа им. А. Брянцева

И. Соколова.
Фото из архива ТЮЗа им. А. Брянцева

Какие же качества выдающейся актрисы школы З. Я. Корогодского оказались необходимы как воздух театру Праудина? Во-первых, умение цепко схватывать идею, самую суть персонажа, во-вторых, облекать эту суть в очень конкретную сценическую плоть, с невероятным чувством меры отбирая внешние характеристики — жесты, походку, интонацию, выражение лица. Соколова — снайпер, у нее потрясающе точный прицел: ничего лишнего, размытого и приблизительного. Никакого " вообще«! Что еще ценится в Аналитическом театре для детей — это способность существовать на сцене насыщенно, емко, внутренне значительно, но без тени глубокомыслия — легко, воздушно, с тайной улыбкой. Вспомните, как актеры праудинской труппы улыбаются!.. Сколько доброты и ума, печали и света в этих улыбках.

Героини Соколовой могут быть очень серьезны: Ахматова в «Поющих призраках», Огудалова в «Бесприданнице», мать Петруши в «Царе Петре». Но как бы рядом или чуть над ролью существует улыбка актрисы: ее ждешь в каждом спектакле. Улыбка понимания, сочувствия, ободрения, знания — истинной мудрости.

Олицетворение этой веселой мудрости — Фея в спектакле «До свидания, Золушка». Героиня Соколовой верит в чудеса, сотворенные не с помощью волшебной палочки, а исключительно силой творческого воображения. Она — театральная Фея, худрук бродячей труппы. Театр ее очень бедный, реквизита мало, поэтому странствующие актеры должны сами изображать и все предметы, и всех персонажей. Надо отдать им должное: играют с удовольствием, импровизируют, соревнуются в актерском мастерстве. Фея Соколовой дает задания и наблюдает — ждет решения, внимательно следит, так искренне удивляется, так непосредственно смеется! Это тихий счастливый смех Актрисы, которая сама когда-то с удовольствием резвилась в «Открытом уроке», «Нашем цирке» и всех других тюзовских «Наших». Да ничто и сейчас не мешает Соколовой резвиться! В ней живет пляшущий человечек, неутомимый игрунчик, шаловливый проказник, который всегда готов высунуть свой нос и скорчить рожицу. Вот один из примеров. Пока зрители рассаживаются в зале, Ирина Соколова, у стола со свечой, читает вслух сказку Перро. Остальные актеры, как дети вокруг бабушки, сидят на полу и слушают. Она читает немного нараспев, красивым «правильно-сказочным» голосом, а по ходу дела раздает своим партнерам роли — В. Баранову, например, достается корона из фольги, значит, он будет королем. И вот на одном спектакле, когда он как-то преувеличенно удивился такому распределению, Соколова мгновенно отреагировала острой шуткой, милой колкостью — что-то вроде: «А то ты не знал?!» И тут же вновь вернулась к серьезному чтению сказки.

В театре Праудина актеры на сцене по-настоящему общаются — они слышат, видят друг друга, подлинно, не мнимо взаимодействуют. Это такая редкость на современных подмостках, что хочется ее особо подчеркнуть. Следить за их сценической жизнью так же интересно, как за ходом режиссерской мысли.

При этом Соколова замечательно существует в зонах молчания — смотришь на ее лицо, а на нем все время «что-то происходит», отражается, мерцает. Но только все это не имеет никакого отношения к «мимическим хлопотам». Сверхинтенсивная выразительность ей просто органически присуща. Она естественным образом транслирует все, что необходимо протранслировать. Такой вот совершенный передатчик!

И. Соколова (Иа). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

И. Соколова (Иа). «Дом на Пуховой опушке».
Фото В. Постнова

Самая по времени недавняя из ролей Соколовой у Праудина — Ослик Иа в «Доме на Пуховой опушке». Все помнят, что милновский персонаж — несчастнейшее существо, страдающее от одиночества. Симпатичность его вроде бы раньше под сомнение не ставилась… Вчитываясь в умную и на самом деле на вкус вовсе не сладкую сказку, сочиняя свою историю и своего персонажа, режиссер и актриса создали шедевр — неожиданно не милого Ослика. После смерти Кристофера Робина ничто не может утешить героев, потерявших смысл жизни и центр мира. Ослик тоже горюет, он давным-давно живет сознанием того, что все очень плохо и будет намного хуже. Иа готов к худшему — и с какой-то даже обреченной радостью находит новые и новые подтверждения своих опасений. Он громко жалуется, активно требует сочувствия, нудит, капризничает, отпускает ядовитые замечания, презрительно поджимает губки. Дело, наверное, в том, что он решил: нет смысла быть хорошим, раз нет Кристофера Робина — все равно никто не накажет (а за хорошее поведение — не похвалит). Осел превратился в какого-то домашнего монстра, который всех уже сильно достал.

Он бесцеремонно вкатывается на сцену со своей тележкой, не обращая внимания на разговоры Пуха и Пятачка, и, зажмурившись, бросает кирпич — абы куда, на голову кому-то — так на голову. Так Иа строит себе дом. Можно ли с таким пессимистическим настроем, со столь зримым отсутствием плана и уважения к соседям построить Дом?.. Ослик Соколовой одет как маленький английский жокей — шлем, длинные фалды с бубенцами, грубые ботинки-копытца, но от его облика веет чем-то родным. Сварливые интонации, всегдашнее желание сказать самое последнее слово, да еще эта хозяйственная тележка, которая едет по ногам всех, кто не увернулся вовремя… Никого не напоминает?!

Интересно, что в Иа столько же от остервеневшей и умученной городской пенсионерки, сколько от ребенка, который «назло маме» портит себе самому жизнь. Детали психологического портрета актрисой собраны, обработаны, все они выстреливают и попадают — а рисунок роли при этом совершенно не нарочит, все течет, дышит.

Во втором действии спектакля возмужавшему Пятачку вместе с Винни-Пухом все-таки удается не только построить Иа домик, но и убедить его в том, что он ему нравится. Это победа! И Ирина Соколова разрешает своему Ослику побыть хорошим. Непростая внутренняя борьба (все-таки хочется сказать какую-нибудь гадость и опять все испортить) завершается человеческим движением — молчаливой благодарностью друзьям и признанием своей вины (тоже, разумеется, безмолвным). И понимаешь вдруг, что вот таких противных Иа — трогательных, смешных, дурацких — стоит жалеть, любить, гладить по головке… После этого Ослик Соколовой живет в спектакле иначе: смотрит внимательным, умным взглядом актрисы, тихо радуется любви Тигры и Крошки Ру, вместе со всеми строит дом для Совы.

…Принципиально невозможно придумать какие-то финальные, завершающие, закругляющие слова: феномен Соколовой не сводится к определениям, не укладывается в рамки. Ее персонажи необыкновенно разные, а сама она всегда узнаваема: ее присутствие на сцене замечаешь сразу и так же мгновенно и безоговорочно поддаешься силе ее человеческого и артистического дара. Ирина Леонидовна Соколова — это наше общее зрительское счастье.

Май 2007 г.

Праудин Анатолий

ВИННИ-ПУХ И ВСЕ-ВСЕ-ВСЕ

Уже довольно давно на Малой сцене «Балтийского дома» работает Экспериментальная сцена под руководством Анатолия Праудина, и определение «праудинские актеры» для театральных людей не звук пустой. Это не только те, кто ушел за Праудиным из ТЮЗа почти восемь лет назад, это еще и определенный способ жизни, и экспедиции, и лабораторные поиски. Они то едут под стены монастыря и живут там, занимаясь простым трудом и сочиняя «Урок первый. Воскресенье», то углубляются в «Бесприданницу», убежав сырой осенью на волжские берега, то разбирают книгу Станиславского… Они представляют нынче слаженный актерский ансамбль во главе со своим «Винни-Пухом» — Праудиным. В том числе об этом — о создании рая на отдельно взятой опушке из подручных материалов и силой творческого воображения — они рассказывают в спектакле по сказке Милна (см. № 45).
Что же это за труппа?

Можно сказать очень коротко. Десять лет тому назад мы с ними встретились — и до сих пор вместе.

Знаете, так говорят на серебряных и золотых свадьбах: мы столько-то лет вместе… Дальше наступает содержательная пауза, потому что все понимают, про что говорится, и обычно человек, который это произнес, делает паузу и добавляет: «Вот, собственно, и все». И — осушается бокал шампанского.

А дальше идут тосты.

Во-первых, в труппе есть основоположники, с которыми мы встретились еще в ТЮЗе на «Покойном бесе». Прежде всего, это Ирина Леонидовна Соколова. Я до сих пор удивлен: такая актриса в моей труппе. Иногда остановлюсь, скажу себе: «У меня Соколова в труппе…» — и не понимаю, серьезно или нет я говорю себе это… К основоположникам относятся еще Маргарита Лоскутникова, Володя Баранов, Александр Кабанов, Алла Еминцева.

Алла играет и Лягушку — Екатерину в «Царе PIOTRе», и Мачеху в «Золушке», и Ларису Огудалову, заменив Маргариту Лоскутникову, пока та рожала сына. Недавно я решил, что пора сделать с Еминцевой большую работу. «Русский из Чикаго» писался для нее, и хотя в итоге сыграла другая актриса, Лоскутникова, у Аллы все вышло тоже хорошо: она родила дочку… А роли еще будут, у меня ощущение, что она накопила столько художественной и человеческой энергии для сцены! Когда она вернется, я придумаю для нее что-то.

Недавно я был на открытии памятника Корогодскому и говорил о том, что Корогодский на самом деле жив, напрасно мы говорим о нем в прошедшем времени. В Академии культуры, где я преподаю, второй педагог на курсе Александр Кабанов. Я хожу к нему на занятия, сажусь в уголке и наблюдаю, как он священнодействует. Его занятия — это произведения искусства: он учился у Корогодского, а потом, работая в ТЮЗе, преподавал вместе с ним. На моих глазах на учебной площадке действительно происходит чудо рождения живой жизни из элементарного, обычного упражнения, существующего во всех методичках. Но в одном исполнении это мертво и глупо, а в другом обретает полет. Знания, которыми обладал Корогодский, живут в Александре Кабанове. Не знаю, кто еще носит эти тайные знания, но Кабанов — у меня в труппе…

Когда я работал в ТЮЗе и первое время на Экспериментальной сцене, я еще пытался как-то мешать Ирине Соколовой. А сейчас перестал. Полезно, когда начинается репетиция, просто сесть и посмотреть, как она работает. И только бы не портить ничего своими неуместными замечаниями. Это тоже большая радость — наблюдать за процессом Мастера.

Уход из ТЮЗа был связан для людей с продолжительными беседами, в которых им настойчиво не рекомендовали идти со мной и провожали невеселыми пророчествами. Владимир Баранов какое-то время думал, а потом пошел… Его тоже очень полезно послушать, особенно в аналитической части процесса. Он обладает наиболее прозрачной способностью сформулировать сложные вещи и превратить метафизику во что-то ясное. Ведь в процессе репетиций сначала метафизику превращаешь в физику Ньютона, потом Ньютона отменяешь и вырываешься в современную физику, живущую в пространствах абсолютного сочинения: физики сегодня творят в мире идеальных сущностей, они поэты… А Ньютон требовал от физика убить в себе фантазера. Когда Баранов берется поработать, разобраться — очень полезно послушать, что думает по-настоящему умный человек. А потом выдать за свое — незаметно даже для самого Баранова…

В «Золушке» есть одна сцена, про которую я никогда не знаю, как она пойдет. Это сцена актерских этюдов. В ней выступил педагогом Сергей Андрейчук. Вообще, он мой однокашник, мы учились в одно время. Дальше немного поработал в ТЮЗе и театре Комиссаржевской, а когда Корогодский решил начать все сначала и бросил клич: «За мной!» (что там кричал король Лир? Что-то очень красивое… И какая-то часть сумасшедших отправлялась за ним в путь…) — Андрейчук все бросил и пошел за Корогодским. Еще ничего не было, и они начинали с нуля Театр Поколений. И ко мне он пришел оттуда, после многих лет беззаветного служения этому делу. Он хороший актер, это понятно, но я думаю: чем он отличается от меня в лучшую сторону? Способностью к вере. Знаете, мы все хотели, чтобы у Корогодского все было хорошо, но только хотели, а Андрейчук творил новую реальность собственными руками…

Маргарита Лоскутникова однажды отпросилась у меня с репетиции. Это было странно. «Что же такое?» — спросил я. «У меня экзамен, я заканчиваю школу по выжиганию на дереве, и мне надо сдавать дипломную работу по многофигурной композиции „Вознесение Христа“». Я был поражен в самое сердце, а потом как-то встретил ее с мольбертом и красками: оказывается, она посещает студию известного живописца Кондратьева. То есть она учится живописи и говорит о том, что свои стихи она не дает никому читать, потому что люди горько плачут… А я всегда думал: откуда у нее, девочки из Соснового Бора, когда она выходит на площадку, редчайший дар наполнять поле вокруг себя сильной, густой духовной энергией? Этого не построить, это либо есть, либо нет. Можно только сесть в уголочек и удивляться: живет такой человек, который, окончив театральную школу Малого театра, продолжает учиться, выжигает по дереву, пишет стихи… Это человек, который в известном смысле не дает мне уснуть, потому что, глядя на него, чувствуешь стыд. И я спрашиваю себя: «А что ты сегодня сделал, чтобы стать лучше?» Когда я смотрю Маргарите в глаза, моя совесть начинает бунтовать — и я учусь у Лоскутниковой росту.

Они многому учат меня, и этим я могу поделиться с молодыми. Послушаешь Кабанова, посмотришь в глаза Лоскутниковой — можно и Елагину что-то сказать…

Если действительно посидеть в уголке и не запутывать их — есть шанс многому научиться. И это главное, что я ценю.

admin

Пресса

В постановке Виктора Крамера «Сиротливый Запад» по пьесе Мартина МакДонаха на сцене театра им. В. Ф. Комиссаржевской нецензурных слов — хоть отбавляй.

От количества мата в театрах нынче коробит. И как ни пытаются современные режиссеры сделать его в устах актеров естественным, у них это, хоть убей, не получается. И в классических и в новодельных текстах из этого выходит либо явный эпатаж, либо явная натуга. А все потому, что литература, несмотря на попытки сделать из нее дышло, остается литературой: ее нельзя использовать как модный инструмент или метод реализации своих амбиций. Она предназначена заниматься жизнеописанием людей и их чувств, причем в приличествующих выражениях. Пожалуй, «наши люди» скорее допустят мат в качестве ответной реакции на цензурные описания. Причем в этом случае литературные произведения могут даже получить некоторую перспективу стать в будущем классическими. Но МакДонах в традиционные представления никак не вписывается, все с ним не так… Этот ирландец первым открыто вывел на подмостки тех, кого в старом анекдоте называли «семейка уродов» — не тронутые условностями цивилизации типы. В их устах ругательства — исключительно деталь характера. На первый взгляд они явные вырожденцы и дегенераты, но на деле малая толика этого убожества есть в каждом живущем на Земле. Жить, рефлексируя, мыслить только одной извилиной и не «напрягать» себя работой хочет каждый — признаются не все. Ведь быть Человеком — означает ежедневно совершать усилие над собой, работать, не покладая рук. А герои МакДонаха не сильно озабочены тем, насколько они прилично выглядят. Если они и зарабатывают деньги, то способами, требующими минимум телодвижений. Если пьют, так пьют как свиньи. Если мечтают, то пределом их мечтаний является новая газовая плита, а вовсе не счастливое будущее человечества. Если ходят на похороны, то только затем, чтобы налопаться на поминках пирожков. В приступе гнева они запросто могут убить, а уж в носу ковыряют и чешут свои зады просто регулярно.

В постановке Виктора Крамера «Сиротливый Запад» по пьесе Мартина МакДонаха нецензурных слов — хоть отбавляй. Но герои не бравируют ими, они просто не знают иного языка. Братья Коннор — Вален (Сергей Бызгу) и Коулмен (Александр Баргман) — и иного выражения чувств, кроме как ненависть, не знают. Руководствуясь ненавистью, Коулмен застрелил отца, а Вален пригрозил брату, что выдаст его, если тот не откажется от убогого наследства. События эти ничуть не меняют привычного уклада в их доме. Братья тырят друг у друга самогон, разглядывают бульварные журнальчики, делают пакости друг другу, обсуждают героев сериалов, периодически сурово дерутся, но постоянно объединяются для защиты от общего «противника» — отца Уэлша (Денис Пьянов), пытающегося наставить своих прихожан на путь истинный. Интеллектуальный уровень Конноров — нулевой: Валена заботят только фигурки святых, которых он коллекционирует на деньги покойного папаши, а Коулмена — его собственная прическа. Годков братьям ни много ни мало — около сорока, а, как известно, «к сорока ума нет, и не будет»…

Те, кто и знать ничего не хочет про возможность такого растительного существования, уходят из зала театра им. В. Ф. Комиссаржевской уже в течение первого действия. А зря: именно этот спектакль неожиданно «приподнимает» Комиссаржевку над уровнем всего театрального сезона. Развитие отношений в «родовом гнезде» «Сиротливого Запада», разбитом на сцене на отдельные клетушки, заполненные пакетами с чипсами, журналами, бутылками (художник Максим Исаев), достойно более чем трехчасового наблюдения. Сказать, что постановка Крамера сильна, означает ничего не сказать. Основной «воз», конечно, тянет на себе дуэт Баргман — Бызгу: столь долгие идиоматические диалоги в другом исполнении вряд ли было бы возможно выдержать. Хорош и Денис Пьянов в роли Уэлша, пьянство которого сродни пьянству русскому — от безысходности. Но если уровень этих актеров давно уже ясен, открытием можно считать выпускницу СПбГАТИ этого года Марину Даминеву (курс Григория Козлова), сыгравшую Герлин. Думается, что все, кому довелось играть МакДонаха, счастливые люди: им (равно как и зрителям, ежели они поймут) подарена судьбой короткая возможность примитивного существования в этом мире, данная для того, чтобы осознать — так жить нельзя (в смысле «невозможно»). И Баргман, и Бызгу это тоже отлично понимают, оттого подонки Коннор в их исполнении при всей жестокой своей комичности получаются этакими юродивыми, достойными жалости. Детальная продуманность образов (от внешнего облика до обыденных жестов) создает главную иллюзию спектакля: на сцене так и не выросшие подростки, застывшие в своем развитии на уровне отрицания всего взрослого, логичного и адекватного в этом мире. Когда так и не примиривший их при жизни отец Уэлш уйдет в небытие, в братьях всколыхнется Нечто, способное побудить их к зачаточному анализу собственной жизни. Но откровенничая друг с другом оба родственничка поднимут такой пласт скрытой, но активной ненависти ко всему живому, что становится ясно — тут «ловить» нечего. Оба они уже погибшие люди, прямые потомки Каина и Авеля. И аналогия эта будет усилена Крамером, когда на завершающих минутах спектакля две платформы, изображавшие дом Конноров, вдруг сольются и встанут вертикально, превратившись в иконостас современности, «окна»-клети которого заполнены хламом вместо святых ликов. В недоразвитой девчонке Герлин, которой «светит» наплодить на свет таких же уродов, как Коулмен и Вален, вдруг увидится на мгновение образ Божьей матери. А голос покойного отца Уэлша озвучит новейшую притчу про братьев, Спасения которым не видать как своих ушей. Не видать, потому что у них нет в душе главного — того, что атеисты еще иногда называют совестью. Место, где вера трансформируется в коллекционирование фигурок святых, всегда будет сиротливым…

admin

Пресса

Театр им. Комиссаржевской показал премьеру спектакля Виктора Крамера «Сиротливый Запад» по пьесе Мартина МакДонаха — одного из популярнейших современных драматургов планеты.

Британца МакДонаха много ставят в театрах Англии и США, много — в Восточной Европе (континентальная Западная Европа к нему более равнодушна), а в последнюю пятилетку шквал «макдонахомании» обрушился и на российские театральные просторы. Петербург по не вполне понятным причинам держался в стороне и прыгнул в последний вагон уходящего поезда. Когда нашим зрителям бросились открывать «нового молодого драматурга», МакДонаха не поставили разве что в Урюпинске.

МакДонах отнюдь не баловень судьбы, случайно вынесенный попутным ветром на гребень волны. Его пьесы превосходны, и удача всего лишь награда, нашедшая героя. А к российскому театральному ландшафту он оказался особенно подходящим, и Константин Райкин, однажды оговорившийся про «великого русского драматурга МакДонаха», попал в яблочко. Пьесы британского уникума (за изъятием, разве что, «Человека-подушки») построены по традиционным драматургическим канонам и обладают почти скетчевой упругостью. Четко прорисованные характеры, к тому же весьма колоритные, неоднозначные взаимоотношения героев, раскрывающиеся посредством сюжетных коллизий, сочные речевые характеристики, богатая палитра юмористических оттенков — а сквозь веселый узор просматривается лик трагедии, порою вполне шекспировского масштаба. Казалось бы, праздник для «русского психологического театра»… Что пьесы «линенской» трилогии («Сиротливый Запад» из их числа), что пьесы «аранской» дилогии (там, впрочем, есть третья, но она не опубликована) — написаны в редком жанре сцен из жизни деревенских чудаков, обывателей ирландского захолустья. Стилизуя свои опусы под золотую классику ирландской драмы, МакДонах добился странного резонанса в России: все эти деревенские алкаши и продавщицы, старухи и могильщики порою кажутся нашими посконными, вышедшими из-под пера отечественного «деревенщика». С поправкой на времена и нравы: сюжеты МакДонаха криминальны, кровь проливается рекой, прямо как у Тарантино, с которым его часто (и не всегда по делу) сравнивают. А если прибавить к перечню глум над реалиями современной поп-культуры, боевой постмодернистский цитатник и бойкий сленг, МакДонах покажется еще и идеальным реноватором репертуара наших академических театров, давно мусолящих два десятка хрестоматийных пьес.

При столь благоприятных литературных данных и лавинном потоке постановок удачные макдонаховские спектакли в России считаются по пальцам. Оказывается, хорошие пьесы нелегко ставить: достоинства — от шекспировских и библейских аллюзий до звонкого пинг-понга диалогов — крепко спаяны меж собой, и надо справляться с ворохом задач. Но не получается: если что-то схвачено, другое непременно утрачено, то клювик вязнет, то хвостик. А клеймо актуальности и «модности», прилипшее к МакДонаху, заставляет нагонять сверх меры пафоса и срочно высказываться со сцены по всем ключевым вопросам философии.

Перед премьерой в Комиссаржевке была подспудная уверенность, что именно режиссеру Виктору Крамеру пьеса МакДонаха «Сиротливый Запад» окажется по зубам. Ведь не случайно же Крамер в свое время был награжден (за постановку «Snow Show» Полунина) той же престижной международной премией Лоуренса Оливье, что и МакДонах. Крамер тяготеет к многосоставным синтетическим зрелищам — вот сейчас, казалось бы, и текст заиграет вовсю, и подтексты заискрятся. Однако искрометности длинному и вязкому спектаклю Комиссаржевки (он идет почти четыре часа) недостает.

Вместо лачуги — жилища героев пьесы, братьев-гопников, ненавидящих друг друга и постоянно склочничающих, — пустая сцена в дыму, тревожно подсвеченном светом софитов. На сцене два огромных короба, поделенных на секции: в каждой полно милой ерунды. Вырезки из молодежных журналов, плюшевый мишка, фломастеры… Художник спектакля Максим Исаев (тот самый, из театра «АХЕ») будто упаковал в ящики убранство комнаты школьника, достаточно взрослого, чтобы интересоваться фотками голых женщин, но еще не настолько увлеченного ими, чтобы выбросить плюшевого мишку. Любовно выстроенная декорация с ходу оказывает спектаклю медвежью услугу. Если режиссер помещает героев пьесы в детскую песочницу, он должен быть готов к неминуемому снижению образов и страстей. Добиться драматического эффекта от диалога Заречной и Треплева, играющих в куличики и сосущих чупа-чупсы, — задача не для средних талантов. Но знания содержания «Чайки» от зрителя можно требовать как интеллектуального минимума, в случае же «Сиротливого Запада» требовать ничего не приходится. Публика пришла открыть для себя новую пьесу, а ей с порога, еще до первой реплики, подсовывают финальную мораль, мол, герои наши — инфантилы, кидалты, великовозрастные Бивис и Баттхед.

Этим парадоксы не исчерпываются. Инфантилов Коулмена и Валена призваны изобразить весьма взрослые актеры — Александр Баргман и Сергей Бызгу, в прошлом однокурсники по мастерской Игоря Горбачева, ныне оба уже режиссеры, мастера и наставники молодых. То, как наставники бегают друг за другом с кулаками (Бызгу в шапке-"петушке«, Баргман в латанных пластырем очках), ссорятся из-за пакетика чипсов, строят дурацкие козни, по идее, должно быть смешно, да и факультативный сюжет «Как поссорились Александр Львович с Сергеем Дмитриевичем», по идее, должен быть занимателен. Только эти занимательные вещи повисают на пьесе еще одним обременением, которого она не выдерживает. Мало того что песочница, так в ней в придачу сидят не молодые парни, а сорокалетние дяди — оно, конечно, метафора, но по внешности — психклиника, да и только.

МакДонах часто пользуется сюрреалистическими приемами — утрируя те или иные детали в, казалось бы, вполне тривиальных ситуациях. Но в спектакле Крамера все сюрреалистические изыски драматурга будут стрелять вхолостую — за неимением какой бы то ни было реалистической почвы. Тут не удивительно ни всплывающее на поверхность сюжета отцеубийство одного из братьев (чего не сделает сумасшедший?), не интересна внутренняя логика перебранок (какая логика у дегенератов?), не работают шутки (грех смеяться над больными). Прибавьте медленную вескость актерской игры — освобожденные от бытового контекста артисты вынуждены браниться внятно и разборчиво, как в теледебатах. Речевой аспект спектакля приобретает самодостаточную, как в радиотеатре, ценность: следить за сюжетом остается только на слух.

Сергей Бызгу играет хорошо, резко, темпераментно, ну разве что толику монотонно. Александр Баргман играет блестяще, в новых для себя актерских красках — его образ одновременно противоречив и целен: жалкая развалина, подобие человека, искренне убежденное при этом в своей полноценности. Однако сквозная задача блестящих актеров в спектакле безнадежна. Битых четыре часа они вынуждены одновременно давить на «тормоз» и «газ». С одной стороны, снижать коллизии пьесы до уровня песочницы, оправдывая непомерно раздутый мотив инфантилизма; с другой, выкладываться, подавать реплики с усилием и форсажем, утрировать возбуждение — дабы не потерять внимание зрителя. Зритель, впрочем, скучает, и очередь в гардероб в антракте тому порука; полагать, что все эти люди уходят из-за использованных в спектакле невинных словечек вроде «гребаный» и «долбанный», было бы легкомысленно.

Режиссер Крамер, вопреки возложенным ожиданиям, бросает актеров на произвол судьбы. Ему интересней довести до логического завершения свою концепцию: перед нами-де мистерия сегодняшнего дня, Новейший Завет для современных кидалтов. Мистериальный дух поддерживают интермедии молчаливых монашек, совершающих многозначительно-таинственные движения. Экзерсисы эти до боли напоминают пародию на спектакли Някрошюса — хочется от души посмеяться, но нельзя: режиссер насупленно серьезен. На роль Христа он рекрутирует священника отца Уэлша (Денис Пьянов), действительно, немаловажного (если не главного) героя пьесы МакДонаха. Вот только роль в постановке сводится к функции. Если в начале Уэлшу еще позволено отмочить пару комических реприз, связанных с его неравнодушием к алкоголю, то дальше он возносится в горние выси. Что изображается говорением в микрофон, синхронным музицированием на электроорганчике и полным исчезновением у актера интонирования и нормальных человеческих реакций. Такой «Христос» смахивает на незадачливого оратора, шпарящего непонятный текст наизусть.

Для пущей важности «Христос» усилен подкреплением в лице «Марии Магдалины». В нее превратилась девка-оторва Герлин, тайком влюбленная в священника. Студентка Марина Даминева, исполняющая эту роль, наверное, талантлива, но то ли режиссер с ней не поработал, то ли сказывается неопытность: попытки изобразить «хулиганку» (взгляд исподлобья, речь сквозь зубы, нарочитые грубые жесты) смотрятся несколько самодеятельно, а эмоциональная статика в оживленных диалогах удручает. Впрочем, не хотелось бы расстраивать молодую актрису; не в ее силах отменить то обстоятельство, что присутствие в пьесе Герлин мистериальной концепции режиссера мешает — и постановщик отмахивается от этой героини, как от назойливой мухи.

Претенциозность зрелища достигает невыносимой концентрации в финале, когда на сцене из подручных материалов воздвигается гигантский крест. Авторы спектакля, наверное, полагают, что воздвигли надгробный памятник «вечным детям», не желающим взрослеть, но никуда не деться от чувства, будто под ним погребена пьеса, придавленная «красивой концепцией». Впрочем, разговляться рано. Следующая премьера Комиссаржевки, видимо, продолжит евангельскую тему. Только это почему-то страсти не по Матфею, не по Луке и даже не по Бивису и Баттхеду. Это «Страсти по дивану». Мебели тоже дадут слово; главное — не растягивать на четыре часа.

admin

2009/2010

  • Александр Петров
    Виталий Гордиенко
    Снежина Копрова
  • Десять песен о любви и смерти
    Музыкально-драматические этюды
  • Режиссер-постановщикАлександр ПЕТРОВ
    заслуженный деятель искусств России
  • РежиссерВиталий ГОРДИЕНКО
    заслуженный артист России
    Снежина КОПРОВА
    Ольга ФУРМАН
  • Музыкальный руководительАртур ЕРАНОСОВ
  • Автор аранжировок песенАлександр НИКИФОРОВ
  • ХудожникВладимир ФИРЕР
    заслуженный художник России
  • БалетмейстерИрина НОВИК
  • Спектакль идет 1 час 40 минут без антракта
  • Володин Александр

    Блог

    1938-й, 39-й, 40-й…

    Тогда служили по три, четыре, пять лет,
    не отпускали никого. До предстоящей войны,
    которая оказалась неожиданной.

    Казарма, красноармейская служба.
    Мальчишки, виновные без вины.
    Уставы, учения, чистка оружья.
    Почетные лагерники страны.

    Служили, служили, служили, служили…
    Бессрочное рабство. Шинели — ливреи.
    Несметная армия в мирное время.
    Эпоха нежизни, года-миражи.

    ***

    Аккуратно перед наступленьем
    все по кружкам разливают водку.
    Порошенный снегом суп глотают,
    хлеб дожевывая на ходу.

    Мы с Суродиным сидим в сторонке.
    Может быть, последний ломоть хлеба,
    может быть, последний раз из фляги
    водку разливаем пополам.

    Выпили. Чтоб тот, кто уцелеет,
    помнил этот день оглохший, белый,
    и домой вернулся, и за друга
    две хороших жизни пережил!

    У него в спине была воронка.
    Мелкая воронка, но в спине.

    ***

    Снега незрячие. Слепые
    дожди сшивают с небом землю.
    Ее заносят тихой пылью
    ветра, от года к году злее.
    Несут тяжелые уроны
    войска от танковых атак.
    Убитых вороны хоронят
    на безымянных высотах.
    И кажется, быть пусту миру.
    Народы мечутся в падучей.
    На снос назначена квартира.
    Другая где? Найдется лучше?

    ***

    Виктору Мережко

    На фронте была далеко идущая мечта:
    если бы мне разрешили —
    потом, потом,
    когда кончится война,
    когда совсем кончится
    и все уже будет позади, —
    тогда чтобы мне разрешили
    хоть немного еще пожить
    и просто оказаться Там
    и просто увидеть…
    И мне разрешили.
    Не просто смотреть, но
    подниматься и опускаться
    обижаться и не обижаться
    забываться и не забываться
    соглашаться и не соглашаться
    напиваться и не напиваться
    и еще тысячу всего
    только на эту рифму
    и еще сто тысяч на другие.
    Стыдно быть несчастливым.

    ***

    Станиславу Любшину

    В траншейных профилях земли
    мы пели. А над нами пели
    снаряды. Плакали, скрипели
    и подпевали, как могли.
    Почти не помню песню ту.
    Но были там слова такие:
    «Не для меня сады цветут.
    Не для меня придет весна
    И песней жаворонок зальется, и кто-то в роще отзовется
    с восторгом чувств не для меня!»

    И вот весна пришла. Не для
    Меня. И жаворонок залился.
    А я напился и свалился
    В канавы, травы и поля.

    Никто, никто не помнит слов.
    Кто помнил — тех уж нет на свете.

    Наша первая работа с Ростиславом Аркадьевичем Горяевым была в кино. Я тогда, будучи актером молодым, стройным и красивым, работал в Поволжье, а он на объединении «Экран» в Москве снимал шестисерийный фильм «Солнечный ветер» об астрофизиках. Речь шла о «слабых полях», об ауре — то есть о таких вещах, о которых в те времена нашим партийным руководством говорить не рекомендовалось. А Горяев, как ему было свойственно, шел «наперекор». Он, еще будучи главным режиссером ЦАТСА, поставил спектакль о Гитлере, чего ему не могли простить все «первые кирпичи» этого театра. Они пошли в политотдел и нажаловались. Так что у него тогда был сложный период, он вообще ушел из театра. Он рисковал: брал артистов неизвестных (вроде меня), тему, которая не очень приветствовалась… Но Горяев был готов заниматься только тем, что ему интересно. Вот тогда он очень глубоко влезал в материал, погружался с головой.

    Ему доставалось от секретных организаций. Например, не разрешили в картину взять большой эпизод, который мы снимали в бурятском поселке Монды, где самое большое количество солнечных дней в году. Там нет никаких дорог, вертолетом забрасывают астрофизиков, которые живут в избушке без всяких удобств и работают в обсерватории. Мы с Колей Еременко-младшим целую неделю лазали по этой обсерватории, были «все из себя» астрофизики, говорили о Солнце, но потом все вырезали.

    Однако, видимо, наши беседы во время съемок запомнились Горяеву, потому что спустя некоторое время он пригласил меня в Ленинград, предложил роль Пугачева в «Капитанской дочке». Так я познакомился с ним уже как с театральным режиссером. И убедился, что Горяев, ученик Вивьена, прекрасно владеет законами театра. Он поставил внушительный, даже мощный спектакль! Андрей Петров (они с Горяевым дружили) написал музыку.

    Потом в нашей работе был большой перерыв, Горяев при И. О. Горбачеве в этом театре не ставил. И только в 1991 году он появился в моей гримерке и объявил, что я буду играть Гамлета. Я чуть со стула не упал: какой Гамлет, почему?.. Потому что сказано в пьесе: «Он тучен и одышлив»… Начали репетировать на полном серьезе, даже пришлось выходить на сцену. Потом мы с ним делали «Отелло» и «Три сестры».

    Иногда работалось очень легко, гладко, а иногда я думал: когда же это мученье кончится?.. Вот так было с «Гамлетом». Горяев даже не знал, что это я уговорил Сашу Баргмана, который играл Клавдия, поменяться ролями. Представил дело так, будто Саша всю жизнь мечтал сыграть Гамлета, приложил много усилий, и Горяев согласился.

    Трудности были и в следующем спектакле. Я уже играл Отелло в Поволжье, и Горяев видел этот спектакль на гастролях в Москве. Когда мы с ним репетировали, я пытался спорить, говорил: «Вы же видели, как я играл и как зритель принимал! А сейчас мы куда-то не туда идем, зачем этот бассейн…» Но Горяев отвечал: «За ту работу уже все аплодисменты получены. А мы поставим неправильно!» Он не хотел ставить «правильно», он хотел так, как он хотел.

    Нелегко было осваивать и подстрочный перевод Морозова, который Горяев использовал… Но я никогда не шел на принцип, не кидал роль на стол. Внутри у меня сидит актерская школа, которая мне велит: ты должен действовать, а не рассуждать. Потом критики разберутся, что не получилось и почему. Так что я всегда старался выполнять режиссерское задание, тем более что Горяев относился ко мне с вниманием и своеобразной творческой любовью.

    Ростислав Аркадьевич был человеком исключительно творческим и никогда не рассматривал режиссуру как способ зарабатывания денег. Не хотел работать в театре в штатной должности: он был свободный художник. Сидит дома, на Мойке, и читает Пушкина! Пушкин был его кумиром. Он говорил: «Можно себе представить Пушкина, который стоит на коленях и что-то просит?» Отсюда и его жизненная позиция. Горяев не очень-то сходился с актерами и вообще не баловал дружелюбием, к себе близко не подпускал. Николай Еременко, например, звал его Наполеоном, потому что Горяев всегда ходил один вдалеке и очень серьезно обдумывал план съемок…

    Он был строг, отчитывал за опоздание на репетицию, не принимал никаких объяснений. Но вместе с тем он иногда был абсолютный ребенок, с таким наивным взглядом на эту жизнь. Он серьезно думал, что люди ахнут — от того или иного. Я-то его часто уверял, что ничего они не ахнут, а он со мной спорил… Он был человек по-хорошему «упертый», всегда добивался того, что ему нужно, несмотря на то, что сделать это было нелегко, технические возможности не всегда позволяли воплотить его замыслы. Есть режиссеры, которые очень много позволяют актеру — давай, пробуй, как хочешь. У Горяева все было совершенно не так. У него все было выверено, дома в голове сложено — и хоть ты тресни, но сделай, как ему нужно!

    В последней его постановке в нашем театре, в «Трех сестрах», я играл Чебутыкина. И по-человечески, и по-актерски мне было очень хорошо, уютно в этом спектакле. Хотя поначалу мне тоже казалось странным горяевское распределение. Спившийся старичок, сидит с газетой все время — зачем?.. Но потом, когда спектакль сложился, многое стало понятно. Я ему как-то сказал, что теперь совсем не так ставят Чехова. А он резко и внятно ответил, что он и делал свой спектакль «наперекор» всем, что ему не нравится современный подход. Образ его «Трех сестер» — старая выцветшая фотография, в которую интересно вглядываться, там и лица другие, и жизнь другая. Не знаю, получилось ли это, но мысль его я понял. Так что последняя работа с Горяевым оставила очень приятный творческий след в моей жизни.

    Ростислав Аркадьевич Горяев относится к небольшому количеству людей, которые повлияли на мою творческую жизнь. Он пришел на спектакль «Веселенькое кладбище» (уж не знаю, кто ему рекомендовал), по окончании зашел в нашу маленькую гримерку, представился. Я знал о нем, когда-то смотрел его спектакли в Театре Советской Армии. Уже тогда я, не будучи еще профессионалом, поражался тому, как он справлялся с этой убийственной сценой! Говорят, Попов с ней справлялся, и вот еще Горяев.

    Он сказал, что начинает ставить «Гамлета» в Пушкинском театре и пригласил меня в спектакль. Я пошел в полной уверенности, что буду Гамлета репетировать… Но он предложил мне Клавдия (вначале мы с Сашей Баргманом репетировали вдвоем). А Горацио репетировал актер Катанский, но заболел, выбыл из репетиций. И я тогда плавно переместился на роль Горацио. Так в 1992 году я оказался в Александринском театре и уже пятнадцать лет тут работаю.

    Я был занят во всех трех спектаклях, которые Горяев за это время здесь поставил: «Гамлет», «Отелло» (Яго), «Три сестры». Я играл Вершинина и не очень уютно чувствовал себя в этой роли, был для нее слишком молод. Мне кажется, я что-то начал в Вершинине понимать, только когда спектакль уже начали списывать… На последней программке Горяев написал мне: «Горацио, Яго, Вершинин — и далее везде…». Очень печально, но ничего далее не случилось. Почему ему не давали ставить — я не понимаю. Я знаю, у него были разработки «Живого трупа» (я должен был играть Каренина), он очень хотел ставить…

    Р. Горяев.
Фото из архива Р. Горяева

    Р. Горяев.
    Фото из архива Р. Горяева

    Горяев был человек закрытый, все время держал дистанцию между собой и актерами. Не то что панибратских, но даже дружеских отношений у него в театре не было. Он был человек очень интеллигентный, хотя и жесткий — но эта жесткость никогда не переходила границу, за которой начинается хамство, унижение артистов (этим иногда режиссеры грешат). Но при всей строгости Горяева его почему-то легко было обмануть. Он по-детски верил актерам, которые пользовались этим, если надо было, например, убежать с репетиции на съемки. Работать с ним было очень интересно, но сложно: мне кажется, одним из его недостатков было то, что он не доверял актерской интуиции. Он всегда был уверен в точности и единственности его видения характера персонажа. И он имел силу переубеждать!.. Я считаю, что моя роль в «Отелло» была неудачной, потому что здесь мы так и не сошлись. Так получилось, что уже на читке у меня как-то интуитивно роль «пошла». А Горяев как будто испугался этой читки и начал меня уводить в другую сторону. Он хотел, чтобы Яго изначально был подлецом, больным человеком, у которого зависть уже проросла в душе… Во мне что-то сопротивлялось такому решению. Я видел Яго этаким Денисом Давыдовым, душой компании, с которым уже потом начинают происходить страшные вещи. Но до премьеры мне не удалось его переубедить.

    Надо сказать, что Горяев внимательно следил за своими спектаклями, всегда их смотрел, делал замечания актерам. И вот в какой-то момент он уехал куда-то на постановку, мы немного расслабились… Я потихонечку стал что-то внутри роли менять и начал получать кайф от нее. Потом он вернулся, посмотрел спектакль и откровенно признался, что ему понравилось! Но, к сожалению, мне уже не долго оставалось играть Яго, спектакль сняли.

    Очень интересными были репетиции «Трех сестер». Горяев тонко чувствовал Чехова, понимал его: спектакль «Вишневый сад» все вспоминают как легенду, и наш спектакль, я считаю, был неплохим. В нем был некий магнетизм: так хотелось окунуться в атмосферу этого дома… Мы сыграли больше ста раз. Четыре часа шел спектакль, зритель приходил разный, но всегда в зале чувствовалось напряженное внимание — мы это ощущали. Можно по-разному относиться к горяевскому «Гамлету» (он был спорный, с этим прозаическим переводом…). Но вот что интересно: на него часто ходили школьники, которые, как только гас свет, начинали шуметь, но спектакль их увлекал: они притихали и потом уже не мешали. Горяев умел делать спектакли, которые держали зал в напряжении! Он был мастером, профессионалом. Во время репетиций сколько можно было услышать проклятий (не от нас, а от тех актеров, кто был занят в массовке), потому что он мог одну сцену гонять и гонять, доводя всех до ручки. И только позже мы понимали, насколько это было нужно. Поэтому его спектакли, за исключением «Отелло», шли долго, больше ста раз. Да и «Отелло» полсотни раз мы сыграли.

    В последние годы я ему, конечно, время от времени звонил и знал, что он рад тому, что его не забывают. Но он сам почти всегда сразу обрывал разговор — не хотел обсуждать свои трудности, не допускал ни малейшей жалости к себе. Ростислав Аркадьевич был очень крепким, стойким человеком.

    РОСТИСЛАВУ АРКАДЬЕВИЧУ ГОРЯЕВУ… ПИСЬМО

    Уважаемый Ростислав Аркадьевич, спасибо!

    Спасибо за истинную любовь к артистам. Эта любовь была искренна, требовательна и, как всякая любовь, беспощадна. Спасибо за то, что учили серьезному отношению к актерскому делу, за то, что сразу дали понять, насколько эта профессия сложна, горька, творчески мучительна, но иногда — после — так сладка и прекрасна, что это послевкусие длится, например, у меня и сегодня, спустя 15 лет после подаренного мне Вами Клавдия.

    Спасибо за уважение, за доверие, за терпение, за способность рисковать и не бояться ошибиться. Спасибо за молчание, за вовремя брошенный взгляд, за улыбки. Спасибо за то, что относились к нашим спектаклям как к собственным детям, с такой же любовью и вниманием. Спасибо за мерцание стекол Ваших очков в глубине зала и громким шепотом произносимые в диктофон замечания. Спасибо за грозные крики «Люси!!!», обращенные к помрежу во время репетиций. Спасибо за коронную фразу «Тишина — это когда никто не разговаривает: ни мужчины, ни женщины, ни остальные!»

    Спасибо за Вашу гордость, за порой необходимую холодность, но внутренний жар и пылание.

    Спасибо за подаренных Шекспира, Чехова!

    Спасибо Вам, Режиссер и Учитель!

    Простите и прощайте. С уважением и любовью

    ДЯДЯ ЖЕНЯ

    В театре его звали дядя Женя, Женя, Женечка. Евгений Петрович — очень редко и, в основном, те, кому не посчастливилось с ним работать. А если уж встречались с ним на площадке… Он принимал тебя сразу! И какого бы возраста, дарования артист ни был — он сразу же становился его ПАРТНЕРОМ. От дяди Жени шло такое родное тепло, уважение, стопроцентное доверие и нежность. И казалось, что это было всегда, что уже очень давно вы были близко-близко знакомы. И «Петровичем» было уже просто невозможно разрушить это дяди Женино доверие и нежность.

    Его обожали режиссеры. Притом все и всегда. Они сразу влюблялись в него, и мы никогда не ревновали — это было «святое», ну, это же наш дядя Женя. Помните знаменитую театральную историю про собачку, которую один артист приводил на репетиции? Эта собачка всегда очень тихо сидела, понимая, что люди тут работают. И вдруг, когда на сцену вышел артист и заговорил «человеческим голосом», собачка подумала, что репетиция закончилась, и стала весело лаять. Так вот, если бы у нас в театре была такая собачка, то на спектакли, где был дядя Женя, она бы лаяла постоянно…

    Дядя Женя всегда был прост и ясен. Он доверял партнерам, режиссерам. Он доверял миру. Наверное, и тогда он доверился тонкому льду…

    Мне «счастливилось» много раз быть на площадке с дядей Женей. Кем только мы друг другу не были! Даже врагами — в «Лире». Он — Кент, я — Гонерилья. Но в основном между нами была любовь: несбывшаяся (Вершинин и Маша в «Трех сестрах»), отца и дочери («Луна для пасынков судьбы»). Этот спектакль был похож на туманы… Знаете, когда туман поднимается над землей… Очень помню нашу финальную сцену. Последние минуты спектакля (а это был грустный спектакль), все уже сыграно. Мы оставались с ним одни в огромном «пустом пространстве» — отец и дочь — любовь навсегда. «А ведь мы с тобой еще будем счастливы, правда ведь, папа?» — «Да, дочка»… Мы говорили это, глядя на нашу сцену… И правда, тогда на этой сцене у дяди Жени было еще впереди много счастья: «Карамболь», «Лес», звание «Народный артист России» и Государственная премия, «Дуэль»… Был и вдруг проснувшийся кинематограф, когда, кажется, все студии страны, как опомнившись, мечтали заполучить этого дивного, настоящего артиста, нашего дядю Женю. Много чего еще было, и был «Банкрот»… Конечно же, тогда никто даже не мог подумать, что это действительно будет его «последний спектакль», но играл он его, правда, как В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ! Поверьте мне, сцену «прощания» (мы так и называли его последнюю сцену — «Прощание Большова») он играл ГЕНИАЛЬНО!

    В «Банкроте» я была его женой. И как-то на одном из последних спектаклей (а сыграли мы всего четыре спектакля, четыре «последних спектакля» дяди Жени) я после этой сцены подбежала к нему и говорю: «Женечка, какой ты все-таки БОЛЬШОЙ АРТИСТ!» Мне было не успокоиться от его игры (хотя слово «игра», когда это про дядю Женю, звучит как-то пошло). А он улыбнулся: «Оля, у нас в театре все очень хорошие артисты». Ему это все (конечно, я имею в виду не работу, а наши так называемые «актерские амбиции»), наверно, было не очень интересно. Он знал что-то большее. Знал всегда. Он был как воздух, земля… как «круг чистой воды»… Воды, которая и сомкнулась над ним 27 марта.

    Замечают, что артисты часто говорят цитатами из своих ролей. Наверное, это так. Просто трудно сказать лучше, чем говорила Маша, прощаясь с Вершининым: «…Они уходят от нас, один ушел совсем, навсегда… Мы остаемся одни, чтоб начать нашу жизнь снова. Надо жить. Надо жить…»

    Он прожил тяжелую жизнь. Пришел работать в Театр на Литейном, а ведь самое страшное в его жизни произошло именно на этой улице, на Литейном, в Большом доме: он помнил, как увели его удивительного отца, директора крупного завода, орденоносца Петра Васильевича Меркурьева, брата Василия Васильевича.

    Женя остался сиротой, воспитывался у дяди, «Вась Вася», очень его любил. Его спрашивали: «Женечка, а откуда ты это умеешь?» (а умел он все: забить гвоздь, построить дом, поставить сарай, поймать рыбу, натопить баню, моментально починить карниз, сделать блистательный самогон). Он отвечал: «У Вась Вася научился». Но никогда он не рассказывал про свою тетю Ирину Всеволодовну Мейерхольд, по-видимому, ему было жутко неуютно в доме, и на всю жизнь у него осталось огромное количество комплексов.

    Он замечательно, трепетно написал о семье Меркурьевых. Причем никто ему не правил, он сидел у костерка на природе, комары жрали, а он писал…

    Он был генетически тактичный, интеллигентный человек. И театральная фамилия продолжилась в нем, в племяннике. Став народным артистом, он почти «сравнялся» с Вась Васем… К тому же у него была блистательная школа, Женя был учеником Зона.

    Ю. Авшаров и Е. Меркурьев в Рыжевке (Щелыково).
Фото из архива редакции

    Ю. Авшаров и Е. Меркурьев в Рыжевке (Щелыково).
    Фото из архива редакции

    Был человеком преданным. Замечательно играл у Ефима Падве, любил его, был ему верен, ушел за ним из Малого драматического в Молодежный. Удивительно играл там старика Мультика в спектакле «Вечер», это был живой природный старик (а на природу Женя уходил часто, и мне кажется — чтобы проверить себя). После смерти Падве очень грустил, жутко тосковал. И вот удивительно: тоже ушел в воду, как и Ефим Михайлович…

    Потом Женя пошел за Вадимом Голиковым на Литейный… Мы делали с ним там «Собачье сердце», и, когда спустя много-много лет я пришел туда же ставить «Дуэль», которую до этого репетировал другой режиссер, он встретил меня как своего: «Вот теперь все будет в порядке. Я устал от сумбура». Однажды на мой вопрос, не хотел ли бы он поменять театр, Женя ответил: «Привыкать надо…». И сколько было за этим словом!

    На репетициях он задавал огромное количество вопросов, но так тонко, с такой верой, что кто-то ему ответит. А после репетиций о роли не говорил никогда, расспрашивал совершенно про другое, к спектаклю не относящееся.

    Он никогда ни с кем не тусовался. Я видел, как неловко он чувствовал себя на банкетах, несмотря на то, что любил выпить, как все нормальные люди. Зато много смотрел спектакли, прогонные репетиции: как только у него выпадала свободная минута — он появлялся в зале.

    Когда мы делали «Собачье сердце» и на репетицию пришел Коля Фоменко, Меркурьев сразу по-отцовски пригрел его — и они (Преображенский и Шариков) были просто двумя половинами одного целого, какими-то «склеенными людьми»: вместе сидели на репетициях, ходили. Зачем ему надо было опекать дебютанта? Человеческая потребность. Так же трогательно относился к Мише Трухину на репетициях «Дуэли». Если я кричал на артистку — он при всех заступался: не мог вынести, когда рядом кого-то унижают, не мог до слез.

    Диапазон его был очень широк. Он мог сыграть еще очень много. Сыграл Вершинина — был внутренне недоволен, расспрашивал, что и как делали другие исполнители в этой роли. А как замечательно играл Меркурьев в «Луне для пасынков судьбы» у Клима! Зайдя за кулисы, я сказал ему: «Женя, я бы с тобой так не сработал!»

    У него была беда: долгие годы болела младшая дочь, он искал врачей, специально купил «Ниву», чтобы возить Женечку в больницу. Не ожидал, что диабет разовьется так быстро: Женечка умерла за полгода до него.

    Долгие годы он, по фамилии Меркурьев, был беден, кино, деньги появились только в конце. И Женя не просто ловил рыбу, это была пища, а он был добытчик… Какие рецепты ухи он давал! После его рассказа можно было услышать запах ухи! Знал к этому вкус, любил. И безумно любил воду, в которую ушел на своей последней подледной рыбалке…

    Во время репетиций «Дуэли» я спросил его: «Евгений Петрович, сможешь препарировать живую рыбу?» Он лукаво улыбнулся (мол, кого спрашиваешь — меня, рыбака!) и сказал, что попробует поучиться. Назавтра принесли карпа. Он сделал это ювелирно, просто — искусство Фаберже! Рыба ходила у него, как в цирковом номере. А как нарезал! Это были руки великого кулинара! Как в профессиональном изысканном ресторане. А как орехи чистил!

    Он был человек природы, его все время тянуло куда-то туда…

    И УШЕЛ

    В «Банкроте» сначала страшно жаль было, что у Евгения Меркурьева пол-лица спрятано под бородой, — просто остро жаль.

    За Отцом приходят, уводят в «яму». Он уходит в своем длинном пальто, и струна натягивается между ним и залом — нерв двадцатого, не девятнадцатого века.

    А дальше — и совсем нашего времени случай. Резонанс оказался трагическим. Отца отпускают на час из «ямы». Он является в дом, и это — трагическая попытка разбудить у детей «душу». Бритый, в белой смертной рубахе. Безнадежно усталый взмах руки — и он оставляет их. Яма забирает его. Оказалось, действительно навсегда. Ю. Белинский сделал снимок: получилось, ни много ни мало, Пьета.

    «Банкрот». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

    «Банкрот». Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    Лавров Кирилл

    ПАМЯТИ КИРИЛЛА ЛАВРОВА

    Несколько лет у нас с Кириллом Юрьевичем была идея сделать книгу. То есть у меня была идея, а он морщился: «Все эти актерские книги…»

    Мысль возникла после спектакля «Перед заходом солнца» и того нашего разговора, который был напечатан в № 22 «ПТЖ». Мне хотелось записать все его рассказы, но еще больше — вовлечь в дело, которое занимало бы его, не позволяя впадать в депрессию.

    Лавров не возражал, но активности не проявлял, к тому же он вечно куда-то летел, ехал, а потом иронически произносил: «Ну, тебе же некогда, тебя просто нет, ты все время куда-то летишь, едешь!» То есть виновата была я.

    То мы решали отвести десять зимних дней на «диктофонную работу», и чтобы я взяла путевку в Дюны, где он отдыхал, и мы бы все записали. Но путевки мне не давали, ездить по морозу на электричке каждый день он не мог позволить, а эксплуатировать театральную машину на личные нужды, какими представлялась ему его книга, К. Ю. тоже не мог — не в его это было правилах.

    То он приглашал приехать к ним с Машей и Олей в Плес и записывать там, на отдыхе. А я звала его в Щелыково — и наши графики опять не совпадали.

    Наконец он нашел выход: вытребовал у телевидения расшифровки своих телерассказов и принес мне первую пачку черновиков. Мы договорились работать с тем, что есть, и делать вставки. Я выправила и дополнила первую часть — и тут «книга» начала гибнуть на глазах. «На бумаге это выглядит ужасно», — говорил К. Ю. «Это совершенно никому не интересно», — говорил К. Ю. «Еще на экране это можно смотреть, но читать!..» — говорил К. Ю.

    Так и остались у меня выправленные страницы…
    Начало несостоявшейся книги.

    М. Дмитревская

    Самое трудное — начать. Мой большой друг Саша Свободин, замечательный театровед, всегда говорил, что самая страшная боязнь — это боязнь чистого листа, когда вставляешь в пишущую машинку бумагу и должен написать первое слово… Я сейчас примерно в таком же положении, и важно начать. А с чего? Наверное, с родителей. Потому что тогда, по сути дела, все в моей жизни и началось.

    В моей родословной можно запутаться, сложные линии сходятся-расходятся…

    Мой отец, Юрий Сергеевич Лавров, в 14 лет поступил в Большой драматический театр имени Горького, то есть тогда он еще не был имени Горького, а только что образовывался. Это был 1919 год, приятель привел его в театр, потому что узнал, что там набираются сотрудники (они тогда так назывались). А мой отец в свои 14 лет работал у гробовщика, сколачивал гробы. Время было тяжелое, товар ходовой, и он занимался этим делом, потому что они очень тяжело жили с мамой и бабушкой. А трудно жили потому, что его отец и мой дед, Сергей Васильевич Лавров, бывший до революции директором гимназии Императорского человеколюбивого Общества (это была гимназия для бедного населения и сирот на Крюковом канале), как мне рассказывали, ярый монархист, не принял революции и эмигрировал. Бабка моя, Елизавета Акимовна, категорически отказалась уезжать и осталась с детьми одна в Петрограде. Дед уехал и в конце концов осел в Белграде, но это особый рассказ, как я нашел его следы и узнал о его судьбе…

    «Особый рассказ».

    В начале 1960-х годов Георгий Александрович Товстоногов ставил в БДТ пьесу Симонова «Четвертый». И я играл очень небольшой эпизод, но попытался решить эту рольку остро, в отцовской манере, что ли (кстати сказать, это была первая роль, когда отец посмотрел и сказал: да, кажется, в тебе что-то есть). Константин Михайлович Симонов был на последних репетициях, потом на премьере, а после премьеры — банкет. Надо сказать, что Константин Михайлович, в отличие от многих других драматургов, был необычайно щедр, любил застолье, вкусно поесть, выпить, пообщаться с молодыми актерами. И после спектакля он вдруг подошел ко мне: «Вы знаете, мне кажется, что вы могли бы сыграть Синцова в „Живых и мертвых“, Саша Столпер собирается экранизировать этот роман».

    А когда картину сняли, ее премьера проходила и в Югославии. Я звоню отцу, говорю, что еду в Белград, и слышу: «Я понимаю, что это очень сложно, но я тебя прошу, вдруг у тебя будет какая-то возможность найти следы твоего деда Сергея Васильевича Лаврова, который эмигрировал и живет в Белграде. Вот три его адреса, после 34-го года переписка оборвалась, а до этого он мне какие-то весточки присылал».

    Я попал в Белград после очередной накачки в международном отделе ЦК — как себя вести… Целыми днями меня опекали наши посольские, водили из одного кинотеатра в другой, где показывали картину, потом выступления, встреча в редакции и всякие интересные конференции… Вечером меня привозили в гостиницу, и я ждал, когда они уйдут. Машина отъезжала, я выходил в ночной Белград — не зная города, с тремя адресами, которые мне дал отец. Казалось бы, совершенно бессмысленная задача — найти своего деда в чужом городе… Одного дома вообще не было, он оказался уничтожен во время войны, но во втором доме его помнили. Обитатели дома были буквальными персонажами булгаковского «Бега» — старые эмигранты, которые селились, как правило, близко друг к другу… Я зашел в этот двор ночью, погода была плохая, осень, и они выскакивали и кричали: «Ваня, Ваня, из России приехали» (а только-только начинались какие-то малые поездки). В этом доме сказали, что Сергей Васильевич здесь жил, но давно. Короче говоря, я его не нашел, и только накануне моего отлета какой-то умный человек сказал мне: «А вы обратитесь в православную церковь, у нас там „штаб“, они все знают». И я пошел в православный собор. Собор оказался на замке, службы не было, но где-то там, в избушечке рядом я увидел священника в черной рясе. Говорю:

    — Здравствуйте.
    — Здравствуйте, — отвечает он мне по-русски.
    — Я ищу своего деда, можете мне помочь?
    — Как его звали?
    — Сергей Васильевич Лавров.
    — Батюшки, я же у него учился, а мой отец был настоятелем этого собора, и мы с батюшкой его отпевали. Ваш дедушка скончался в 1944 году.
    — Я предполагал. А вы не могли бы мне показать его могилу?
    — Могу. У вас машина есть?
    — Есть.

    Мы садимся в машину и едем на православное кладбище, примерно такое же, как французское Сен-Женевьев-де-Буа (кстати сказать, после революции и гражданской войны в Белграде была огромная диаспора, порядка 300 тыс. человек). Мы приезжаем туда, он ведет меня к могилке, я смотрю — да, белый мраморный крест, посредине в овале фотография. Он. Я поблагодарил священника, положил цветочки, сфотографировал могилу. Отец, конечно, был счастлив: нашелся след, последний, к сожалению, но след его отца, моего деда.

    Через пару лет мы уже с какой-то другой делегацией опять попадаем в Белград. Я еду на знакомое кладбище, ставлю свечку… А где-то совсем недалеко, на какой-то могиле, женщина что-то подметает. Когда я собрался уходить, она ко мне подходит и говорит:

    — Скажите, не вы внук Сергея Васильевича?
    — Да.
    — Мне рассказывал отец Василий из православной церкви. Вы знаете, Сергей Васильевич был очень дружен с моим мужем, мой муж художник, он часто у нас бывал, и муж в 30-е годы написал его портрет, вам интересно было бы посмотреть?
    — Ну конечно.
    — А я отдала отцу Василию, потому что я думала, что, если вы приедете снова, вы, наверное, с ним встретитесь.

    Я еду к отцу Василию (а мне вечером улетать…). Он приносит портрет на подрамнике — холст, маслом писано… Дед… только раньше, до революции, он ходил с бородой, а здесь на европейский манер бороду сбрил, и остались только усы. Я говорю: «А как же я повезу через таможню, ведь меня схватят, скажут, что это художественные ценности, Рембрандт — и доказывай, что я не утащил этот портрет из музея». Он говорит: «Да это ерунда…» Срывает портрет с подрамника, скручивает трубочку, в газету заворачивает. «Вот, — говорит, — положите себе в карман или чемодан». Я бегом с этим свертком в гостиницу, счастливый: нашел подлинный портрет дедушки — как отец-то обрадуется! Никакие таможни меня не осматривали, так что я спокойно приезжаю домой в Ленинград и открываю чемодан… И мне становится плохо: вся краска полопалась, покрылась трещинами, куски красочного слоя частично уже отвалились, частично отваливаются — ну просто нет портрета! (Только тогда я узнал, что если сворачивать живописный холст, то обязательно красочным слоем наружу! А батюшка свернул его вовнутрь…) Я был в полной панике (столько сложностей — и на тебе), но тут меня познакомили с очаровательной женщиной-реставратором из Русского музея, и через два месяца она вернула его мне отреставрированным так, будто он только вчера был написан. Портрет я отвез отцу в Киев (тогда, слава Богу, можно было ездить без виз туда и обратно, и я часто бывал в Киеве), он был счастлив, повесил его у себя в кабинете над письменным столом, и до самой его смерти он там висел. После того, как папа умер, портрет висит у меня, я часто смотрю на него и вспоминаю деда, которого никогда не видел, и свою белградскую одиссею…

    Кирилл Лавров в детстве. Фото из музея БДТ

    Кирилл Лавров в детстве.
    Фото из музея БДТ

    Но вернемся к моему батюшке, который поступил в Большой драматический театр в то время, когда здесь работали В. Ф. Монахов, Ю. М. Юрьев, Лаврентьев, М. Ф. Андреева, а литературным директором театра был А. А. Блок. Получается, что наша фамилия связана с этим театром достаточно давно. До сих пор в кабинете Товстоногова висит эскиз Александра Николаевича Бенуа, который тоже был одним из основателей этого театра, где написано: «Эскиз костюма» и маленькими карандашными буквами — Лавров. Это не я, естественно, это мой папаша. Какое, значит, внимание уделялось костюму, гриму самых незаметных персонажей! Мальчишка 14 лет — и на него Бенуа специально написал эскиз костюма…

    Отец мой был очень непоседлив и таким остался до конца дней своих. Вскоре ему надоело участвовать в массовках и ходить здесь с алебардой, и он решил создать свой театр. Это было начало 20-х годов, театров организовывалось очень много, театры были разные, почти как сейчас. И вот в бывшем Доме трезвости графини Паниной, около Обводного канала, они создали Молодой театр. Организаторами и вдохновителями этого дела были мой отец, совсем молодой мальчишка, но все время рвущийся куда-то делать что-то новое и неожиданное, и Владимир Николаевич Соловьев, очень известный режиссер. Кстати сказать, горячее участие в создании нового театра принимала Любовь Басаргина, бывшая жена Александра Александровича Блока и дочка Менделеева. В общем, они сделали этот театр. Играли для рабочей молодежи Лиговки, а надо сказать, что Лиговка была тогда самой криминальной улицей в Петрограде. Бандитизм там был жуткий, и, когда они возвращались из театра, их не грабили только потому, что они считались — «ну, это наши артисты», артисты вот этой братвы, этого района…

    И вот в этом театре отец познакомился с молодой актрисой Ольгой Ивановной Гудим-Левкович, которая стала его женой и моей мамой.

    Девичья фамилия моей бабушки по маме, Ольги Леонидовны, была Лыкошина. Совсем недавно наш главный герольдмейстер Г. В. Вилинбахов разыскал герб дворянского рода Лыкошиных. Моя прабабушка Анна Григорьевна Лыкошина была последней владелицей имения в селе Григорьевское Вяземского уезда Смоленской губернии, в трех километрах от Хмелит, усадьбы Грибоедовых. Дом стоял до 1960-х годов, потом его уничтожили, я его не видел, застал только фундамент и взял из него кирпич. Он у меня дома…

    Помню еще фотографии Григорьевского, которых было много у моей бабушки. Это было помещичье имение средней руки. Тихий патриархальный быт, конный завод… варили варенье… Судя по дворянской книге, у них был еще винный заводик. Самогон, короче, гнали. А мой двоюродный дед, бабушкин брат Григорий Леонидович, был страстный лошадник. Когда их раскулачили, а имение растащили, он никак не мог расстаться с лошадиными привязанностями, и его следы я нашел на Свердловском ипподроме. Он был там конюхом.

    Мое раннее детство прошло в атмосфере актерской семьи. У нас постоянно собирались какие-то люди, актеры, до самой войны в доме валялись какие-то бутафорские вещи, какие-то роли, какие-то пьесы, ну, в общем, вся атмосфера была заполнена актерским бытом.

    С отцом Ю. С. Лавровым. Фото из музея БДТ

    С отцом Ю. С. Лавровым.
    Фото из музея БДТ

    Мама с отцом развелись очень рано, когда мне было меньше пяти лет, и я остался с мамой, а отец продолжал свою одиссею, шастал по разным театрам, по разным женам, которых у него было четыре. Он был удивительно талантлив и интересен как актер, был остроумный, едкий, злоязыкий человек и переменил, по-моему, чуть ли не все ленинградские театры. Он работал в Александринке, в Красном театре, был очень дружен с Николаем Павловичем Акимовым, вместе с ним они организовывали ленинградский мюзик-холл, где выступали и Утесов, и прочие, ставшие впоследствии очень известными люди.

    Театральная атмосфера у нас дома, конечно, зародила во мне какие-то внутренние волнения от соприкосновения с театром. Но не могу сказать, что я с самого начала что-то решил. Вообще, нет ничего страшнее театра, в который попадает человек, не наделенный определенными способностями. Это становится трагедией на всю жизнь, но я знаю очень мало людей, которые, не найдя себя на театральном поприще, смогли порвать с театром и уйти в другую профессию. Потому что театр засасывает, он обладает каким-то волшебством, которое держит всю жизнь, — и отсюда очень много человеческих трагедий…

    То есть о театре я никогда всерьез не думал, я был ленинградский пацан в самом банальном смысле слова. Телегин в «Хождении по мукам» говорит: «Я обычен, как восьмой номер калош». Я был такой абсолютно восьмой номер калош ленинградского мальчишки. Играл в футбол, увлекался спортом, хулиганил (тем более, я без отца рос), в моей детской, еще довоенной биографии были достаточно критические моменты. Мама писала отчаянные письма отцу, который тогда уже работал в Киеве: не знаю, что делать с Кириллом, он на улице, у него там сомнительные знакомства, связи и прочее… Как восьмой номер калош я был заражен романтикой дальних странствий, дальних путешествий, а что может быть в Ленинграде? Конечно море. И я ходил в сторону Морского порта, туда, в сторону устья Невы, садился на лавочку или стоял у парапета и мечтал, глядя на корабли. Надо сказать, у меня до сих пор при одном запахе моря, воды, корабля, который всегда наполнен собственным, ни с чем не сравнимым запахом, — всегда екает сердце. И естественно, что я стал поступать в мореходное училище (оно называлось тогда Мореходный техникум, а впоследствии превратилось в Высшее морское училище имени Макарова). Поступал я на судостроительное отделение, мечтая стать штурманом, капитаном дальнего плавания, и, наверное, если бы не приключилась война, я бы так этим и ограничился и был бы сейчас каким-нибудь капитаном в отставке. Но началась война, мама, которую назначили перед блокадой заведующей интернатом эвакуированных ленинградских детей, уехала с ребятами и забрала меня с собой. Мне было тогда 15 лет, я был уже довольно взрослый парень.

    Мы приехали в эвакуацию в Кировскую область, доехали до станции Котельнич, сели на пароход и по Вятке плыли километров сто — сто пятьдесят, до села Сорвижи. Совсем недавно, когда мы были в Кирове на гастролях, я попросил отвезти меня в эти Сорвижи. И там я увидел церковь, и там я увидел дома и даже ту избу, в которой мы жили, — в общем, нахлынули, конечно, воспоминания…

    Надо было работать, зарабатывать на хлеб (с нами была еще моя маленькая сестренка), и я работал грузчиком в Заготзерне и даже агентом по заготовке яиц в инкубаторе. Ходил по этим заснеженным дорогам пять, шесть километров, а один раз прошел 45 за один день, потому что мне надо было дойти до лесного села, где был леспромхоз, и я туда поехал за этими несчастными яйцами. Поехал на лошаденке, время-то было голодное, кормить ее было нечем, и она у меня мирно сдохла, пока я спал в доме колхозника. Утром просыпаюсь, мне говорят — ваша лошадь сдохла. Что делать? А дело было весной, и Вятка должна была вот-вот вскрыться, вот я и вынужден был идти пешком 45 верст за день. Когда добрался к вечеру до этой Вятки, она вся вздулась, лед уже трескался, и я на пузе дополз до своего дома, на ту сторону, до села Сорвижи. Я так подробно говорю об этих событиях, потому что с этим селом, интернатом, местными ребятами, с людьми, которые меня там окружали, связано мое первое выступление на сцене.

    Там, в местном клубе, моя мама поставила водевиль, который назывался «Спичка между двух огней». Я играл одного из героев. Это был мой первый выход на сцену. Сейчас, когда я ездил в эти Сорвижи, привели меня в клуб, на эту самую сцену, где я впервые сделал шаги к своей будущей профессии…

    1960-е. Фото из музея БДТ

    1960-е.
    Фото из музея БДТ

    Через год мы уехали в Новосибирск, и там я начал работать в городском саду им. Сталина, где, вспомнив свои спортивные заслуги (а я прилично играл в футбол и занимался гимнастикой), заведовал спортивным сектором. Задача моя была — выдать волейбольные мячи, повесить сетки и после конца игры их все собрать… Вот и все спортивные задания. Это меня все-таки не устроило, и я поступил на военный завод (как сейчас помню, он назывался завод боеприпасов номер 325), был сперва учеником токаря, потом токарем пятого, шестого разряда. Работать было очень тяжело, по 12—16 часов в сутки, кормили нас какой-то серой лапшой, политой олифой… И я страстно рвался на фронт, у меня вообще было страстно развито, так сказать, чувство патриотизма, я хотел защищать Родину. Когда я узнал, что в Новосибирске набирают на курсы радистов, которых впоследствии должны забросить в тыл к немцам, я сразу побежал в обком партии — записываться в эти радисты.

    Родителям, естественно, я ничего не говорил. Меня спросили: «Вы комсомолец?» — а я говорю — нет. «Мы берем только комсомольцев, извините». Я помчался в райком комсомола (он назывался Ипподромовский райком), прибежал туда и говорю: «Берите меня в комсомол, мне надо в комсомол». Меня тут же быстро-быстро оформили, выписали билет, я стал комсомолец. Прибегаю опять в обком, а к этому времени всю заявку выполнили, и мест не было. Короче говоря, в разведчики-радисты я не попал. Тем не менее я обивал пороги военкомата, все время просил, чтоб меня взяли в армию. У меня, как работающего на военном заводе, была бронь, кроме того, мне было всего 17 лет, но я каким-то образом уговорил их, удрал с завода, оставив там свой паспорт, — и меня взяли в армию. Потом за мной была охота, меня разыскивали как дезертира (уход с военного завода считался дезертирством), но, когда узнали, что я дезертировал в армию, дело было прекращено и преследования тоже.

    Отправили меня не на фронт, а в Астраханское военно-авиационное техническое училище. Оно было эвакуировано во время сталинградских боев в Усть-Каменогорск. Я приехал туда, а училище уже уехало обратно в Астрахань. Это был 1943 год.

    А в Усть-Каменогорске осталась только музыкантская команда, музвзвод — чтобы собрать урожай с подсобного хозяйства и привезти все это в Астрахань. И вот, вместо того, чтобы защищать Родину, ходить в атаку, бить немцев, я оказался в глубоком тылу, с музыкантами, которые ходили по вечерам в городской сад и играли там польку-бабочку и вальс-бостон, а я сидел, потому что играть ни на чем не умею. И сидел я один, проливая слезы над своей судьбой… Потом надо мной сжалились, и Сережа Тараканов, был такой у нас ударник, оставил себе только тарелки, а мне дал большой барабан. Как полноправный член этой музкоманды, я стал ходить и на все похороны, и на все танцы, поскольку это был единственный ансамбль в городе. Слух у меня приличный, чувство ритма тоже есть, и в этот барабан я попадал довольно успешно. И однажды в Усть-Каменогорск навестить своего сына приехала мама, думая, что я там учусь, овладеваю военной профессией… Она шла по улице, а в это время мы кого-то хоронили. Барабан, по рас порядку, идет впереди оркестра и, значит, это — «пам-па-пам-пам-пара-пара-пам-пам»… И вдруг я с ужасом вижу в толпе, которая стоит и наблюдает за этой процессией, свою маму. Боже, что тут произошло! Реакция была парадоксальная — мать начала дико хохотать. Это было так неприлично (похороны, печальное событие), но я увидел, что она ржет. А я был безумно смешлив с самого детства (и потом, в театре, кстати, тоже) и тоже начал хохотать, сбился с ритма, стал заваливаться на этот барабан, колотить в него, в общем, процессия была испорчена и таким образом вскрылась моя деятельность в Усть-Каменогорске.

    Ну, а потом мы благополучно собрали урожай, приехали в Астрахань, началось учение, я два года учился, закончил с отличием это училище, был награжден значком «Отличник ВВС СССР», но это был уже 1945 год, и меня с группой выпускников отправили на Дальний Восток. Маньчжурия, Южный Сахалин, который только что взяли у японцев, и, наконец, Курильские острова, где я осел на пять лет. То есть, в общей сложности, я прослужил семь с лишним лет, из них пять лет на Курильских островах. Это была невеселая служба, мы жили в землянках, которые протекали, в которых было холодно, и хотя красота там потрясающая, но климат жутчайший: постоянные ветры, метели, пурга, шинели не снимали круглый год. Только потом, уже вспоминая, я начал соображать, как это все было красиво.

    Пять лет в этих условиях… Но что-то для души требовалось! И у нас возникла самодеятельность, причем сама, безо всяких указов, приказов, как необходимость, потребность в какой-то духовной пище. Руководитель, Сеня Монахов, был безусловно талантливый человек. Он, вольнонаемный, старше нас, когда-то работавший в театре Таирова, был очень хороший художник, оформлял все наши спектакли, причем это была не какая-то самодеятельность, где, знаете, концертик к праздникам. Нет, у нас был театр. Мы игра ли большие спектакли — «Русский вопрос» К. Симонова или «Глубокие корни» (была такая модная пьеса в то время). Монахов рисовал эскизы декораций, потом мы это все делали своими руками, а поскольку там не было ни доски, ни фанерки, ни краски, ни материала, ну ничего не было, все это делалось из того, что можно было достать. Декорации сколачивали из каких-то ящиков, потом Сенька их мастерски расписывал, мягкие декорации делали из марли, которую таскали из медсанбата, красили все это акринином или зеленкой. У меня сохранились фотографии, смотришь на эти декорации — ну, здорово! И вот там я уже серьезно увлекся театром. И когда демобилизовался в 50-м году, уже ни о чем другом думать не мог, только — в театр. Причем для меня даже не важно было, буду ли я артистом (конечно, артистом хотел), но — в театр, кем угодно: электриком, машинистом сцены, рабочим. Вот так, вероятно, возродились какие-то детские, генетические воспоминания.

    К. Лавров с женой Валентиной Александровной Николаевой, сыном Сергеем и дочкой Машей.
Фото из музея БДТ

    К. Лавров с женой Валентиной Александровной Николаевой, сыном Сергеем и дочкой Машей.
    Фото из музея БДТ

    Но у меня же не было никакого образования, только семь классов средней школы и военное училище. Я пошел в театральный институт к Леониду Федоровичу Макарьеву, профессору, очень известному человеку, и стал читать ему опять-таки Симонова, стихи, басню, прозу, все как полагается. Он меня прослушал и говорит: «Ну что же, молодой человек, давайте, пробуйте, поступайте». Я говорю: но вот у меня нет аттестата зрелости. «У-у, это невозможно, это у нас очень строго, идите вначале, заканчивайте вечернюю школу». Я говорю: «Мне уже 25 лет, куда же я сейчас пойду? Я артистом быть хочу, а опять садиться на школьную скамью, когда уже восемь лет не учился…» Он говорит: «Хорошо, есть еще один путь, путь старого русского артиста, идите прямо в театр».

    Я сделал попытку позаниматься дома, но через три или четыре дня после того, как я засел за алгебру и геометрию, у меня повысилась температура, я заболел, слег и понял, что это бессмысленно делать. И я решил пойти прямо в театр.

    Первый театр, куда я пошел, был театр Ленинского комсомола, в котором работал Георгий Александрович Товстоногов. Вот так судьба складывается! Я прождал его около служебного входа, он узнал, по всей вероятности, что какой-то молодой человек его домогается (таких, как я, наверное, было много) и удрал от меня через другой выход из театра.

    Я рассердился, обиделся, ушел и думаю: больше я в этот театр не пойду. А в это время приехал театр им. Леси Украинки, в котором работал мой отец. Надо сказать, что отец был категорически против того, чтобы я шел в театр (он прекрасно знал театральную жизнь, и вот как я сейчас боюсь за свою внучку, решившую быть актрисой, так и он, вероятно, боялся за меня и пытался оградить от вступления на эту скользкую дорожку). Тем более, ему нравилось, что я в авиации, и он думал, что я поступлю в Академию… И потому я потихоньку от него пришел к художественному руководителю, народному артисту СССР Константину Павловичу Хохлову и сказал: «Я хочу поступить в театр»…

    Короче говоря, практически втайне от отца меня взяли во вспомогательный состав статистом, я пришел к батюшке и сказал: «Батя, я теперь с тобой в одном театре работаю». Восторга, прямо скажем, не было, тем более что он не видел во мне каких-то определенных способностей. Мое решение он принял весьма скептически, но деваться некуда, я уже взрослый мужик, 25 лет, — и я уехал в Киев.

    Это был период, когда отец был холостяком, жилплощади у него не было, предыдущую квартиру он оставил своей бывшей жене, ему выделили одну из гримуборных прямо в здании театра, и я с ним поселился в этой комнате. Поскольку у нас с ним разница всего в 20 лет, отношения наши были скорее товарищеские, чем отношения отца и сына, хотя я всегда очень высоко его ценил, он был очень интересный и умный человек. Ну вот, мы с ним поселились в одной комнате, и там возникали смешные ситуации. Например, когда у нас были девушки, мы по очереди уходили из комнаты.

    Очень важен первый театр, в который ты попадаешь, первая твоя театральная атмосфера. Надо сказать, что в то время этот театр был в удивительной форме и поре, благодаря личности Константина Павловича Хохлова, поразительно интеллигентного человека, одного из основателей БДТ, игравшего там маркиза Позу в «Доне Карлосе». Огромный, высокий, красивый седой человек, всегда элегантный, с бабочкой, в белоснежной рубашке, с тростью… И все наши артисты, уже тоже корифеи, ему подражали, тоже ходили с бабочкой, с тростью… Вообще, сейчас очень трудно представить себе породу этих людей. Понимаете, они никуда не спешили, они прогуливались по Крещатику, они медленно шли в театр, хохмили, острили, и по художественным своим качествам этот театр был необыкновенно высок. Там была блистательная труппа. Михаил Федорович Романов, великолепный актер, один из лучших исполнителей (для меня — лучший) Федора Протасова в «Живом трупе». Он так играл! Можно было смотреть каждый его спектакль. Мне повезло, потому что я играл бессловесного полового в трактире, просто подносил водочку, закуску, когда он вел там свою сцену, и поэтому я близко видел его, видел его глаза, наблюдал его существование в этом образе, и это было удивительное слияние. Это, знаете, в актерской профессии бывает чрезвычайно редко — потрясающее слияние со своим персонажем, когда в актере исчезает все человечески известное и ты видишь рядом с собой другие глаза, другой голос, пластику, другой образ мысли, другие манеры. Такое проникновение я видел, пожалуй, в своей жизни три раза. Первый — это Романов, второй — Смоктуновский, когда он играл Мышкина, третий случай — замечательная наша актриса, которая, к сожалению, рано ушла из театра, Эмма Попова…

    Кроме Романова в театре Леси Украинки был Виктор Михайлович Халатов, удивительный артист из традиционной провинциальной актерской семьи, предки которого работали еще в антрепризах у какого-нибудь Синельникова или Медведева… И вот он, из этой семьи, человек-комик, но такой мягкий, такой умница, такой фантастически тонкий артист! Я помню, когда я получил роль Городничего в «Ревизоре», мы где-то с ним встретились и я говорю: «Виктор Михайлович, я вот роль Городничего получил». А он: «Знаешь, что мой папа сказал (а папа его был известный провинциальный артист)? Папа сказал, что это плохая роль». Я говорю: «Почему?» «Потому что, — сказал папа, — это одна из самых больших по количеству текста ролей классического репертуара, а все аплодисменты — Хлестакову». Виктор Михайлович Халатов славился своей, так ее назовем, бережливостью, с удовольствием давал в долг, но если ты принес деньги минута в минуту и час в час, когда он просил, — кредит обеспечен и на следующий раз, а опоздаешь на полчаса — все, кредит закрыт.

    Замечательные были артисты, замечательные… Высоцкий, Драга, Халатов, Белоусов, Моисей Данилович Родин. И очень интересная режиссура. Помимо Хохлова, Николай Алексеевич Соколов, Владимир Александрович Нелли-Влад — это все были очень талантливые люди хорошей, крепкой провинциальной русской школы. Надо сказать, что на гастролях Киевского театра в Москве творилось просто безумие, «Живой труп», «Хождение по мукам» и целый ряд других спектаклей пользовались огромным успехом. Мы несколько раз бывали в Москве, первый раз где-то в 1949-м году, второй — в 1953-м.

    Атмосфера этого театра заложила во мне какой-то нравственно-этический фундамент отношения к театру. Константин Павлович, который работал со Станиславским, ученик Ленского, был человеком огромной театральной культуры, эрудиции, он был очень образован, хороший педагог. Именно это мне очень помогло, и, поскольку он ко мне очень хорошо относился и заботился о моем развитии, через год-два я стал получать маленькие рольки… А через пять лет я уже играл Грекова во «Врагах», играл с отцом в ужасающей пьесе Георгия Мдивани «Новые времена»…

    Отец — это особый разговор, отец был очень талантлив, но совершенно иного направления, скажем, чем Романов: всегда уделял огромное внимание форме, вероятно, у него это оттого, что он стал артистом в 20-е годы, когда царствовали Мейерхольд, Таиров, тот же В. Н. Соловьев. Форме уделялось огромное внимание, и для него всегда была важна эта сторона спектакля. Он был очень ярок, интересен, неожиданен, парадоксален, в 40 лет блистательно играл в «Живом трупе» князя Обрезкова, старика, сделал себе грим (обожал делать себе гримы). Сейчас вообще грим практически не используется, артист попудрится в лучшем случае — и на сцену. А тогда актеры придавали огромное значение гриму, костюму, пластике, чтобы быть другим человеком, не тем, которого привыкли видеть. Они каждый раз играли новую роль. С этим гримом отец даже попадал впросак. Мы играли какую-то странную современную пьесу, я уже не помню, как она называлась, и отец играл секретаря обкома. Схема была обычная: секретарь обкома или зам. министра в конце концов все расставляет на свои места и подводит итог. Абсолютно положительный секретарь обкома или зам. министра. И вдруг отец придумал себе лысую голову, надел на себя резиновый чехол и превратился в ужасного, страшного человека. И худсовет с представителями общественности постановил, что с такой головой, как эта, не может быть положительного героя, и заставили его снять этот парик…

    Отец, яркий и неожиданный в каждой своей роли, был, несомненно, одним из лучших актеров труппы, а в последнее время — художественным руководителем Киевского театра.

    Через год после того, как я поступил в театр, туда приехала группа из пяти выпускников МХАТа, и в том числе Олег Борисов, который впоследствии стал замечательным артистом, но он и тогда был таким же ярким. Кстати сказать, будучи совсем молодым парнем, он во многом подражал моему отцу, ему нравилась отцовская манера исполнения. Совсем молодой, скажем, играл Коня во «Врагах» — старика.

    Атмосфера была необычайно симпатичная. Мы всегда справляли какие-то дни рождения, какие-то праздники, причем вместе и старики, и молодые, придумывали капустники, и над всем этим царил святой дух отношения к искусству и к театру.

    Но ничего не может быть вечного, все меняется, начались неприятности, Константина Павловича Хохлова начали травить, обозначился главный конфликт — с директором театра (банальная история!). В 1954-м Хохлов вынужден был уехать из Киева, а я был его ярый поклонник, из его лагеря, и у меня самого возникли неприятности, конфликты с директором.

    В 1955-м году Константин Павлович, который приехал в Ленинград, был назначен главным режиссером БДТ и пригласил нас с женой переехать сюда (в числе тех пяти молодых людей, которые приехали из школы-студии МХАта, была и моя будущая жена, Валентина Николаева). Честно должен сказать, что главным образом его интересовала Валентина, а я был, так сказать, пристяжной что ли… Она была хороша собой, талантлива, много играла: Верочку в «Месяце в деревне», Надю во «Врагах», в «Слуге двух господ».

    В БДТ началась своя отдельная история…

    До прихода Г. А. Товстоногова ситуация в театре с блистательной труппой была жуткая. Здесь было множество худруков, которых сжирали одного за другим через год-полтора после назначения. К моменту, когда мы пришли в театр, Константина Павловича Хохлова тоже сжирали, и он умер через полгода после того, как позвал нас в театр. А в театре, куда мы пришли, происходили дикие собрания, на которых выступали именно плохие артисты. Интригу вели те, кого Товстоногов вскоре убрал. Всех. И тем не менее атмосфера была очень трудной, а к нам с женой отношение было явно негативное, поскольку нас пригласил Хохлов. И мы решили уходить из БДТ. Подыскивали театр, созванивались, списывались… И вдруг однажды раздается звонок:

    — Кирилл Юрьевич?
    — Да.
    — Это Николай Павлович Акимов.
    — Здравствуйте, Николай Павлович.
    — Я плохо себя чувствую, гриппую, вы не могли бы заехать ко мне в мастерскую на Морской?
    — С удовольствием.

    Акимовская квартира — красивая, живописная. Сам он в каком-то халате и говорит, что хотел бы пригласить меня в свой театр на одну из главных ролей в комедии Шкваркина «Простая девушка». Сам Акимов величина, замечательный режиссер. Конечно, я согласился и написал заявление об уходе из БДТ.

    И меня вызвал к себе Товстоногов, только что пришедший в театр. Он прочел мое заявление, посмотрел на меня сквозь свои толстые очки и сказал: «Понимаете, я никогда никого не удерживаю в своем театре. Кроме того, я получил разрешение на реформацию труппы, мне предстоит уволить из театра 17 человек. Своим заявлением вы облегчаете мне задачу на одну единицу. Но в данном случае я хочу изменить своему правилу и предложить вам остаться на год в театре. Если через год вы мне напишете заявление, я обещаю вам не чинить никаких препятствий». Не знаю почему, по причине, вероятно, его магнетизма, я ответил «да». Кстати, он спрашивал, правда ли, что меня приглашает Акимов, сказал, что так и думал, — и мы расстались. Товстоногов и Акимов очень уважительно относились друг к другу, ценили друг друга, но состязательность была все время и — яростная. После того, как я остался у Товстоногова, Акимов, наверное, года полтора со мной не разговаривал и не здоровался. И я думаю, что товстоноговское предложение остаться было связано именно с приглашением Акимова (сам он меня нигде не видел, я был для него абсолютно черной лошадкой). Вот так я остался в БДТ, и этот театр стал моим вторым домом. Навсегда. И 33 года, от первого до последнего его дня здесь, я проработал с Георгием Александровичем Товстоноговым.

    Дмитревская Марина

    ПАМЯТИ КИРИЛЛА ЛАВРОВА

    Несколько лет назад, в жару, новостные ленты уже передали: «На гастролях в Киеве умер Кирилл Лавров». Два часа слез, ужаса и звонков в Киев (я — сестре Кирилла Юрьевича Наталье Александровне Латышевой, та — киевской подруге Кире Питоевой…). Обнаружив ошибку, все радостно поверили в приметы и решили, что теперь Кирилл Юрьевич будет жить долго и счастливо.

    Он и жил долго и счастливо. И счастливы были те, кто оказывался с ним рядом.

    В дни его 80-летия Андрей Толубеев предлагал ввести в искусстве единицу порядочности — 1 лавр. Думаю, эта валюта так и останется мерой, «золотым запасом»…

    Кирилл Юрьевич был прекрасный актер, но главное — великий человек. Лучше я не знаю. Да и много ли надо, чтобы узнать? Может быть, нужен только один случай, «рассказ о простой вещи».

    Мой отец, крупный, признанный ученый, в последние годы своей жизни не раз говорил мне, что хотел бы пожать Лаврову руку. Как раз в то время я помогала в работе над спектаклем «Перед заходом солнца», была довольно близко к К. Ю. и говорила ему о папином желании, но то репетиции, то суматошная премьера, когда неловко тащить папу в сутолоку гримерки и напрягать К. Ю. Зачем торопиться? Ведь будет второй спектакль, третий, пятый… Какие проблемы? Да никаких. Все — завтра. Только время шло, и папа умер.

    И когда в Географическом обществе шла панихида, вошел… Лавров. То есть он не спрашивал меня, где и что будет, не обещал приехать, а я не просила. Придя, он не говорил речей о незнакомом человеке, слушал других. Он просто пришел. Рукопожатие состоялось.

    Нынче, когда все приватизируют свое и не свое, Кирилл Юрьевич получил от Президента личный подарок: В. В. Путин подарил ему на 80-летие театральное здание на Каменном острове — владейте! А он, смеясь («Ну, что я буду с этим делать? Я в этом ничего не понимаю…»), подарил его Большому драматическому. Надеюсь, когда этот театр откроют, он будет носить имя Лаврова, а полтора месяца назад, казалось, спасенный, Кирилл Юрьевич показывал нам с Резо Габриадзе проект реконструкции и обсуждал, где приладить кафе и какой репертуар играть. К тому времени он уже вышел из больницы, страшная зима миновала, это казалось чудом. Мы сидели в ресторане, обедали, поднимали тосты. «Удивительно, как вся Россия не спилась, выпивая всю зиму за ваше здоровье!» — говорила я, а он улыбался своей лучезарной улыб кой, хотя я говорила чистую правду: всесоюзная любовь к нему безгранична, надежда на него была всегда и у всех.

    А рядом сияла прошедшая с ним все больницы и уверенная в том, что «все теперь будет хорошо», Настя.

    Людям художественным Господь дарует особую сюжетность жизни. Мало кого отпевают в той же церкви, где крестили. К. Ю. отпевали в «церкви его детства». В его реальной жизни воплотился сыгранный до этого гауптмановский сюжет о любви старого человека и молодой девушки. Когда репетировали, семидесятипятилетний Кирилл Юрьевич страшно робел играть любовь: «Я старый…». Кто бы знал, что через пару лет овдовевшему Лаврову судьба пошлет Настю, молодую костюмершу БДТ. Они поселились вместе в служебной квартире, К. Ю. помолодел, стал бодр, улыбчив, сыграл свою последнюю роль в спектакле «Квартет», снимался, ходил на футбол, ездил, помогал сотням людей. Боже мой, сколько бумаг — от телефонной станции до Правительства — он подписывал не для себя! И каждую прочитывал. Если Лавров кому-то помогал с больницей, то не просто звонил главврачу (а лавровский голос открывал все двери и сердца). Стоило войти в больницу — уже гардеробщик гордо сообщал тебе: «Звонил Лавров, мы с ним говорили, проходите…»

    Всем нам весной казалось: чудо произошло. К. Ю. ходил в театр, работал, отмечал 95-летие Ефима Копеляна, сыграл два раза «Квартет», собирался третий и даже на гастроли в любимый Киев…

    На похоронах Олег Валерианович Басилашвили говорил мне: «Почему он не берег себя в последнее время? Вот едем мы в Кириши на спектакль, играем, но зачем еще сидеть два часа после спектакля за столом? Надо было идти отдыхать!»

    М. Ульянов и К. Лавров. 2000 г.
Фото А. Крупнова

    М. Ульянов и К. Лавров. 2000 г.
    Фото А. Крупнова

    А я думаю — он хотел жить так, как жил всегда. Обедать в театральном буфете вместе со всеми, не думая об инфекциях, смотреть спектакли в полном зале, встречаться с Грибоедовским театром, ездить туда, куда просят, поздравлять женщин театра с 8 марта (последний раз я видела его во дворе театра именно тогда) — хотел ЖИТЬ! Ни минуты он не был стариком и инвалидом.

    Наша редакция может гордиться: Кирилл Юрьевич всегда помогал журналу (последняя подписанная им бумага продлила нам на восемь лет аренду, а еще одна вступит в действие, уже когда его нет…).

    Он первым перешагнул порог редакции, когда стало известно о смерти Володина. Просто пришел, мы выпили рюмку и договорились, что хоронить будем из БДТ… Он стал председателем оргкомитета Володинского фестиваля. Но особенно много мы общались, когда я участвовала в сочинении двух спектаклей БДТ — «Аркадии» и «Перед заходом солнца», где он сыграл свою последнюю крупную роль.

    Первая репетиция спектакля «Перед заходом солнца».
Еще не произнесена даже первая реплика,
Кирилл Юрьевич листает тетрадку с ролью. Справа — М. Дмитревская.
Фото Б. Стукалова

    Первая репетиция спектакля «Перед заходом солнца».
    Еще не произнесена даже первая реплика,
    Кирилл Юрьевич листает тетрадку с ролью.
    Справа — М. Дмитревская.
    Фото Б. Стукалова

    После репетиции спектакля «Перед заходом солнца». Исполнительница роли Инкен
А. Куликова, К. Лавров и литературный консультант спектакля М. Дмитревская.
Фото из архива редакции

    После репетиции спектакля «Перед заходом солнца». Исполнительница роли Инкен А. Куликова, К. Лавров и литературный консультант спектакля М. Дмитревская.
    Фото из архива редакции

    На юбилее Молодежного театра. М. Дмитревская,
К. Лавров и его гражданская жена Настя. 2005 г.
Фото из архива редакции

    На юбилее Молодежного театра. М. Дмитревская, К. Лавров и его гражданская жена Настя. 2005 г.
    Фото из архива редакции

    Собственно, все началось жарким летом 1999-го. Я пришла к Кириллу Юрьевичу с диктофоном, но — усталый, растерянный, замученный театром, он отказался от запланированного интервью. «Убери диктофон, мне нечего сказать тебе…» Мы просто сидели, тихонько разговаривая о планах БДТ. Что дальше? «Кирилл Юрьевич, вспомните, как на поминках Дины Морисовны Шварц (легендарного завлита БДТ. — М. Д.) мы сидели с вами и Гришей Козловым и Гриша вспомнил ее идею — поставить с вами «Перед заходом солнца»!» Глаз Лаврова оживился: «Ты можешь найти Гришу прямо сейчас?» И уже через час найденный по телефону Козлов сидел в том же кабинете. Работа началась. Она продолжалась целый сезон.

    Встречаясь почти ежедневно на репетициях, я чувствовала только одно — я люблю этого человека. И дальше всегда было только одно это чувство. Он умел внушить его миллионам — что уж одна я!

    Иногда (счастье!) он просил помочь. Однажды, в период репетиций, я застала его в кабинете абсолютно бледного и растерянного. В руках — газета, где его, как и Ульянова, обвиняли в непорядочности и нарушении этики: мол, в составе комиссии они участвовали в присуждении Госпремии спектаклям своих театров — БДТ и Вахтанговского. Кирилл Юрьевич не знал, что делать, у него был лишь один порыв: бросить репетиции, поехать в Москву и дать по физиономии автору публикации, на заседании не присутствовавшему. Всю жизнь он выяснял отношения прямо, а тут был ошарашен, растерян, тем более что свою фамилию он заранее снял из списка номинантов!..

    В Москву мы его не пустили, на носу была премьера, я, помню, написала автору статьи открытое письмо, чтобы хоть как-то защитить человека, в чести и достоинстве которого не усомнился никто и никогда. Это было поразительно: перед фактом подлости он — сильный, влиятельный — был абсолютно беззащитен! Потом слышала от коллег, что, будучи в Москве, Лавров все-таки нашел того критика и уже направился к нему, но… не захотел марать руки. О чем и сообщил «адресату» лично.

    Он был чуть ли не единственным из артистов, в ком человеческое не было побеждено актерским. Как-то мы говорили на эту тему, и К. Ю. сказал:

    — Актерская профессия невольно накладывает отпечаток. Человек, который всю жизнь прикидывается на сцене, не может отказаться от этого и в жизни… Все же замешано на «я», на моей душе, на моей голове, на внутренностях. Поэтому и обостренное чувство самолюбия. Ну как перенести, что у меня селезенка не такая, как у всех, что она некрасивая?! Селезенка моя им не нравится?!! Но она же моя. Я буду драться за нее, я буду биться за свою селезенку! Конечно, я тоже заражен болезнью актерства, 60 лет пребывания в этом вертепе не могли не оказать своего влияния. Но поскольку вся моя молодость прошла в другом, не связанном с театром обществе, я во многом лишен этого. Понимаешь, я был и есть в театре белая ворона. Может быть, поэтому они так единогласно и проголосовали за меня, выбирая художественным руководителем. Я всегда последним узнаю все театральные сплетни, не участвую ни в каких коалициях. Кроме того, когда я попал в Киев, там, благодаря Хохлову, была атмосфера подлинного служения искусству (не боюсь громких слов)! А в таком преломлении эта профессия не кажется уж такой немужской, такой инфантильной, тогда это становится крупной задачей, а ты — серьезной личностью, на которую рассчитывают. Вероятно, это была моя первая школа, которая очень помогла мне в жизни.

    Он человек был в полном смысле слова. Умел молчать. Умел хранить тайну. Умел дать по морде. Умел презирать. Умел вмешаться и отстоять.

    Он умел дружить, но был человеком неколебимых принципов. Помню несколько случаев. Расскажу один. Мы праздновали то ли пятый, то ли десятый спектакль «Перед заходом солнца» в «Красном уголке» театра, и очень уважаемый, но изрядно подвыпивший пожилой артист, забыв, что я прошла со спектаклем «от звонка до звонка», во всеуслышание спросил: «Кира, это почему у нас за кулисами во время спектакля критик?!» Лавров встал: «Выйдем». Они вышли в коридор. Дальше Кирилл Юрьевич вернулся уже один, сел и сказал так твердо, как умел именно он: «Пока я жив, ты будешь ходить в театр со служебного входа», — и тогда же, в 2000 году, мне выписали пропуск на несколько лет. До декабря 2006. Как будто сосчитал…

    Много лет он мечтал передать БДТ в режиссерские руки, считал актерское руководство временной бедой и, предвидя встречу с Товстоноговым «там», хотел одного: доложить главному режиссеру своей жизни, что вахту сдал, сохранив режиссерскую природу БДТ, что уберег труппу от безвластия актерских коллегий, внутренних междоусобиц. Он искал, советовался, рассчитывал то на одного режиссера, то на другого, переживал драматические разочарования, а СМИ бесконечно обвиняли его в нежелании освободить кресло. «Я никогда не получал столько грязи, как с тех пор, что решил передать театр. Ведь мог и не решать, не объявлять. За что они поливают меня?» — оскорбленно спрашивал Лавров, читая жестокие строки о своем властолюбии.

    Его встреча с Товстонговым будет легкой: он успел передать театр Темуру Чхеидзе, но и сам нес вахту до последнего дня.

    29 апреля Кирилл Юрьевич Лавров должен был играть спектакль «Квартет».

    Но в этот день он был на сцене БДТ один: 29 апреля великий город прощался со своим великим гражданином.

    Я никогда не видела столько цветов и столько людей.

    Всю ночь в церковь Иоанна Богослова на Некрасова, 31 шли люди. Никакой кафедральной роскоши — подворье, напоминающее приходскую церковь: звякающие ведра с охапками цветов, тихие молитвы. Всю ночь двор с горящими свечами жил прекрасной одухотворенной жизнью. Никаких чинов и никакой сутолоки, хотя за ночь через храм прошли тысячи. Всю ночь, сменяя друг друга, люди читали Псалтырь над гробом: Маша Лаврова, какая-то женщина в старом берете, мужчина в кожаной куртке…

    В редакции «Петербургского театрального журнала»
с Е. Тропп, Е. Миненко. 2002 г.
Фото из архива редакции

    В редакции «Петербургского театрального журнала» с Е. Тропп, Е. Миненко. 2002 г.
    Фото из архива редакции

    В редакции «Петербургского театрального журнала»
с М. Дмитревской. 2002 г.
Фото из архива редакции

    В редакции «Петербургского театрального журнала» с М. Дмитревской. 2002 г.
    Фото из архива редакции

    Одна из последних фотографий. В служебном буфете БДТ. Р. Габриадзе,
К. Лавров и Настя. 4 марта 2007 г.
Фото М. Дмитревской

    Одна из последних фотографий. В служебном буфете БДТ. Р. Габриадзе, К. Лавров и Настя.
    4 марта 2007 г. Фото М. Дмитревской

    Больше суток к нему шел Ленинград. Именно Ленинград. Я видела забытые и прекрасные лица. Это были те, кто в 1960-е жег ночами костры в надежде купить утром билет в БДТ, кто ловил лишний билет на всех ближайших углах (может быть, мы стояли с кем-то на одном и том же перекрестке…). Шли люди с роскошными розами, с одним цветком или вовсе без цветов (не на что купить, а проститься хотели), шли старые и молодые, родители и дети. Те, кто пришел на панихиду в театр, отстояли (как когда-то в кассу) много часов, чтобы положить цветы на авансцену или просто перекрестить воздух над гробом.

    Думаю, 29 апреля через Леушинское подворье, а потом через сцену БДТ прошли лучшие люди нашего города числом более 10 000. Я бы хотела, чтобы в их лица вгляделись Президент и Губернатор, тем более что явка на похороны Лаврова была несравнима с явкой на выборы. Но, увы, ни Президент, ни Губернатор не почтили память великого человека присутствием, на панихиде выступали вторые и третьи лица. Это было особенно оскорбительно, поскольку сам Кирилл Юрьевич свято относился к долгу памяти и никогда не высылал вместо себя секретарей. Ехал сам. Провожал. Прощался. Помнил.

    Накануне 80-летия я спрашивала его:

    — Кирилл Юрьевич, с годами мы все больше теряем людей, но с кем-то из ушедших мы все равно продолжаем разговаривать, кому-то внутренне подотчетны. Кроме Господа Бога, есть еще кто-то, с кем продолжаете общаться вы?
    — Было несколько встреч, оказавших на меня большое влияние. Прежде всего, это Константин Павлович Хохлов в Киеве и его помощники Николай Алексеевич Соколов и Владимир Александрович Нелле-Влад. И весь театр им. Леси Украинки был сильным впечатлением. А потом, конечно, Товстоногов, который стал для меня и по сей день остается и учителем, и хозяином моих дум, и умным собеседником. Ну, а помимо театра… Это и Константин Михайлович Симонов, которого я узнал в последний отрезок его жизни, когда он очень изменился, о многом жалел, во многом раскаивался. Он был очень мудрый человек, у нас сложились очень близкие отношения, я часто вспоминаю его. Это и Юрий Павлович Герман. Я познакомился с ним, когда снимался в картинах по его сценариям «Верьте мне, люди» и «Антонина» по роману «Наши знакомые». Встречи наши были не так часты, но он многому меня учил, а я ведь пришел, отслужив восемь лет в армии, и впитывал все как губка. Потом совсем недолго была история с человеком, который произвел на меня значительное впечатление. Это Виктор Петрович Астафьев. Мы виделись совсем не так часто, но много переписывались, он был человек удивительной мудрости, своеобразия и принципиальности. Прошел всю войну солдатом-телефонистом, раненый-перераненый и физически и духовно, обозленный, опаленный… Когда он умер, я маялся, но из-за дел не мог полететь в Красноярск на похороны. И вечером жена говорит: «Что ты маешься, беги сейчас на вокзал, садись в поезд, лети в Красноярск!» И я надел шапку и помчался, как был, на вокзал, приехал в Москву, поехал в Домодедово — и оказался рейс. Судьба. Успел. И очень рад, что был там и простился.

    Когда умер Михаил Александрович Ульянов, Лавров нашел силы поехать на похороны. Два «брата Карамазовых», два великих актера, два гражданина, настоящие мужчины, взявшие на себя обузу руководства театрами, которым были верны всю свою жизнь (Лавров прослужил в БДТ с 1955 по 2007-й), они часто шутили — кто уйдет первым. Ушли с разницей в месяц. 4 мая 40 дней Ульянову, 5 июня — 40 дней Лаврову.

    И — всё. Некому противостоять тому «торгово-промышленному» направлению в нашем театре, к которому так брезгливо относился Кирилл Юрьевич, горестно понимая, что не может это побороть, может только презирать. «Мы отстояли Дом ветеранов!» — звонила я ему в больницу. «Дай Бог, если так, но не радуйся раньше времени, у меня другая информация», — говорил он…

    В последний раз мы созванивались, чтобы записать его текст «Памяти Ульянова». Каким-то мистическим образом из редакционных папок тут же выпала, казалось бы, потерянная фотография «братьев» и месяц лежала на столе, дожидаясь своего часа… Час настал.

    Цветы тех, кто не попал в театр 29 апреля, хотя прощание продлили почти на полтора часа, лежат на подоконниках БДТ, у фотографий Кирилла Юрьевича… Почему-то в глазах стоит один венок из сотни: «Любимому от Насти».

    Долгие аплодисменты огромной толпы на набережной Фонтанки — овации артисту, навсегда покидающему свой дом… Милиционеры, отдающие честь на протяжении всего пути следования траурного кортежа на Богословское кладбище… Мы ехали через весь город — и при виде процессии прохожие останавливались: Петербург знал, кого провожают. Когда первый автобус из десяти приехал на кладбище, оно все уже было заполнено народом, вокруг открытой могилы стояла толпа. Дорожка, усыпанная цветами… Краткий молебен… почетный караул, орудийные залпы… гимн… И все это — про него: Лавров был человеком дворянского происхождения, интеллигентского воспитания, православного вероисповедания, советской биографии.

    Когда гроб опускали в могилу, на полсекунды выглянуло солнце, упав на крышку гроба. Это не образ, фиксирую для истории факт.

    В стране, где никто не является гарантом, он был гарантом чести и порядочности. Пока он жил, не умирала надежда на то, что подлость может быть остановлена.

    P. S. Так случилось, что последняя его маленькая премьера состоится накануне сороковин. В марте в Петербург приехал Резо Габриадзе, и в студии БДТ записывали фонограмму его нового кукольного спектакля. Послесловие, эпилог, лирическая ремарка уходящей эпохи звучит там голосом Кирилла Юрьевича… Премьера состоится 22 мая в Москве. Но главным для Лаврова был БДТ. И он успел распорядиться, чтобы в начале июня габриадзевский «Локомотив» привезли в его родной театр. Думал, что увидит историю о любви двух паровозов. А теперь мы еще раз услышим его голос. Другого такого нет и не будет… В гудках уходящей эпохи.

    30 апреля 2007 г.

    С ним можно было говорить обо всем. Нет темы, на которую я бы не мог с ним общаться.

    С ним всегда можно было быть предельно открытым, потому что с первого же момента становилось понятно: он — могила.

    Многие годы не было дня, чтобы мы не общались. У него был редкий дар — слушать, и слушать в этот момент только тебя, никуда не торопясь. Когда он слушал — останавливалось время, он располагал к спокойной беседе. И вот странность: чем меньше было у нас времени (предположим, пять минут!), тем спокойнее были эти беседы. Помню несколько случаев: я ему что-то говорю… долгая пауза, молчит. «Кирилл Юрьевич, вы принципиально не отвечаете?» — «Нет, я думаю». Мог после этого предложить попить кофе, говорить на другие темы, а потом, через час-полтора, вдруг сказать: «Я думаю, это может быть вот так». Он ни к чему не относился формально, ни к чему! Не только прочитывал текст бумаги, которую подписывал, но пытался вычитать контекст, который стоит за этой бумагой, и последствия ее подписания… Но если не хотел подписывать — ничто не могло сдвинуть его: «Не подпишу!» Во что верил — верил, но никому не навязывал свою веру, был в этом смысле предельно демократичен. Его отношения с людьми, считавшими по-другому, не портились.

    В кабинете за рабочим столом. 2005 г.
Фото М. Дмитревской

    В кабинете за рабочим столом. 2005 г.
    Фото М. Дмитревской

    Счастье, что он был руководителем, но не в этом дело. Хороших руководителей мало, но сколько-то есть, а он был не руководителем и не патроном, он был в театре отцом.

    В 1989 году мы с ним встретились как депутаты Верховного Совета последнего созыва. Не потому, что лезли в политику, а потому, что у каждого творческого союза (и СТД в том числе) было по десять мест и нас выдвинул театральный народ… Как раз в это время не стало Георгия Александровича. Лавров обратился к Горбачеву и попросил отпустить его с сессии на похороны… А через месяц или полтора он пригласил меня поставить в БДТ спектакль, помня, что Товстоногов дважды звал и предлагал мне «Коварство и любовь»…

    Когда после смерти Товстоногова Лаврова единогласно выбрали худруком, первое, что он сказал мне: «Темур, я тут временно…». 18 лет! Были удачи, неудачи, кризисные дни, все было, но — никаких потрясений, землетрясений войн, интриг, конфликтов. И это все — Лавров! Очень часто, когда дело доходило до него, конфликт снимался, потому что перед ним тушевались.

    Он все брал на себя. Этому невозможно научиться — умению Лаврова находить с людьми общий язык, умению Лаврова быть магнитом. Сколько раз по разным поводам я говорил: «Кирилл Юрьевич, может быть, не поедете?» — «Темур, я обещал».

    Как только он стал худруком, он стал существенно меньше играть. Когда возникал момент распределения и я говорил ему: «Кирилл Юрьевич, это вы и только вы», — он отвечал: «Подумай, если в труппе есть еще кто-то — должен играть он, а не я». Хотя как настоящий артист он, конечно, хотел играть. И нет ничего странного, что до последнего он стоял на сцене. Это факт.

    Выделяю жирным шрифтом: с ним было очень легко репетировать. Оооочень! Он шел на любое предложение, как мальчишка! Лавров был из той породы артистов, которые сперва пробуют, а потом обсуждают, он должен был организмом почувствовать, а уже потом анализировать. Его нужно было задеть действенным словом — и дальше он пробовал и делал эпизод богаче, чем я предполагал. Так что дружба дружбой, но мне было с ним очень комфортно работать. Это и скрепляло дружбу. Когда он репетировал, рядом с ним невозможно было нервничать, от Лаврова шла уверенность, хотя сам он искал до последнего и не был уверен, что найденное — хорошо. Но, ища, был уверен, что вместе мы найдем — и внушал тебе эту уверенность. А после премьеры говорил: «Слушай, по-моему, я здесь хуже всех…»

    На празднике в Санкт-Петербургском
университете профсоюзов. 2000 г.
Фото А. Крупнова

    На празднике в Санкт-Петербургском университете профсоюзов. 2000 г.
    Фото А. Крупнова

    Он был верным другом, но никогда никто в театре не допускал с ним панибратства, даже те, кто называл его на «ты» и Кира.

    А каким он был деликатным партнером и для мужчин и для женщин!.. Дело даже не в обаянии, равно неотразимо действовавшем на мужчин и женщин. И не в потрясающей улыбке, из-за которой его обожали. Эта улыбка вызывала доверие, а не совращала, она раскрепощала, от нее становилось светло. Я, мужчина, вам говорю: его утренняя улыбка давала полдня хорошего настроения!

    Единственная тема, которая напрягала наши отношения, — это когда я задерживался в Тбилиси. И когда в очередной раз что-то натянулось между Россией и Грузией и я задержался, сказал, что не приеду еще дней десять, — он просто прилетел в Тбилиси.

    До этого как раз были дни Петербурга в Грузии, играли спектакль БДТ «Арт». С ними он не полетел, но, заподозрив, что я хочу остаться в Грузии, сообщил, что прилетает. Зачем прилетает, мне не сказал, просто прилетел. Встретив в аэропорту наших артистов, спросил: «Ребята, как вас принимали?» Гена Богачев честно сказал: «Кирилл Юрьевич, нас принимали — как Гагарина». А Валера Дегтярь потянул меня за рукав и говорит: «Нас принимали, как Белку и Стрелку, а Гагарин только что прилетел!»

    Лавров сказал, что хочет несколько дней побыть в Грузии, и мы поехали в Боржомское ущелье. Там потрясающая красота, санаторий на той территории, где был дворец Романовых. Осень, туман… Приехав, мы спустились в город пообедать, вошли в ресторанчик, в котором не было ни души, заказали что-то… Официант молча принял заказ. Через тридцать минут ресторан был полон! Все столы были заняты, но было подозрительно тихо (это же Грузия!). Именно там Лавров сказал мне, что прилетел потому, что не был уверен в моем возвращении. Мы пообедали, встали — и тут встал весь ресторан! И началось! Лаврова ничем не удивишь, но ведь это провинция, дождь, напряженная ситуация (он недаром спрашивал ребят, как их принимали). А к нему обращались, его приветствовали незнакомые люди, собравшиеся за 30 минут! Лавров здесь! Гагарин прилетел!

    Мы пробыли в Боржоми три дня, гуляли в тумане и обсуждали пьесу «Копенгаген»… Какие совершенно разные спектакли ему нравились! Как он искал молодых! В нем не было не толко самодурства, он потрясающе умел доверять: «Вы знаете что-то такое, чего мы не знаем, — говорил он о режиссерах. — Я вижу, что есть, а ты видишь то, что может быть». Пару раз мы показывали макет, который ему не нравился. И вот выходит спектакль. И первое, что он говорит: «Помнишь, мне не нравился макет? Прости великодушно, я не понял тогда, в чем его суть. А сейчас прошу прощения».

    Про свою болезнь он понимал все, лично мне все рассказал еще полгода назад. Это был не диагноз, а приговор, но разве он помрачнел, бросил дела? Нет. За два дня до смерти был в театре и сколько успел сделать! Просил музей узнать что-то о Горьком, уточнить ему какие-то материалы, даты… «Кирилл Юрьевич, ну зачем вам Горький?!»

    Только самое последнее время звонил иногда: «Темур, сегодня я не приеду в театр». Но в течение дня то он звонил мне, то я ему, он был абсолютно в курсе. Кроме последних двух дней, когда его трубка в ранимации не отвечала.

    Однажды, несколько лет назад, после очередного «Бориса Годунова», он попросил меня поменять ему одну мизансцену: «Я минут пятнадцать сижу на переднем плане, пока ребята играют. Или поменяй, или я оттуда уйду». — «Вам тяжело там сидеть?» — «Нет, не тяжело. Но я гляжу на этот планшет и думаю: „Боже мой, меня же отсюда будут хоронить…“».

    Конечно, у него было потрясающее чувство юмора, и, конечно, мы уходили от грустных тем: «Вам планшет не нравится? Давайте поменяем планшет, только летом!»

    Не боюсь признаться: у нас была настоящая мужская дружба. Много лет. Кирилл Юрьевич был одним из нескольких очень близких мне людей, старших друзей — мужчин, сыгравших огромную роль в моей жизни: отец, отчим Котэ Махарадзе, мой учитель Михаил Иванович Туманишвили и вот — Лавров. Теперь нет уже никого из них, Кирилл Юрьевич был последним…

    После «Коварства и любви» я сказал ему: «Кирилл Юрьевич, даю вам слово: пока вы являетесь руководителем этого театра, я вас не брошу». Так и случилось. Но еще я сказал ему: «Давайте уйдем вместе». И вот тут у меня чувство, что я его предаю… Дорогой мой человек…

    Урес Александр

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЯ

    Георгий Товстоногов. Собирательный портрет: Воспоминания. Публикации. Письма.
    Авторы-составители Е. И. Горфункель, И. Н. Шимбаревич.
    СПб.: «Балтийские сезоны», 2006.

    Начал читать — и сначала кое-что показалось странным. Книгу открывает текст выдающегося польского режиссера, духовно близкого Товстоногову человека Эрвина Аксера. Потом — идут воспоминания Басилашвили. Следом мемуары Александра Белинского. Стоп… а по какому принципу? Ну, по хронологическому, скажем… Сначала первые шаги, становление художника, потом зрелые годы, затем апогей и угасание. Или — сперва высказываются коллеги, следом ученики, за ними критики… В крайнем случае, как в советские времена составлялись подобные сборники — впереди народные и лауреаты, дальше рыбешка помельче…

    Полез в оглавление, и тут, наконец, дошло — просто по алфавиту, никакой хронологии. За Валентином Гафтом, повествующим о постановке «Балалайкина» по Салтыкову-Щедрину в «Современнике», следует Михаил Гижимкрели с рассказом о поездке театральной бригады, в которой Товстоногов был режиссером, по грузинским деревням во время войны. Немудреные воспоминания Светланы Головиной, бывшей актрисы БДТ и невестки прославленного режиссера, расположились рядом с основательными наблюдениями замечательного сценариста Анатолия Гребнева…

    В жанровом отношении тоже пестрота и разноголосица. Тут и беседы под магнитофон, и отрывки из солидных мемуарных источников, в которых создатель «Мещан» и «Истории лошади» лишь один из вспоминаемых персонажей, и специально написанные для этого издания монологи — признания в любви руководителю «лучшего на протяжении 30 лет театра в СССР»… Причем беседы под диктофон подверглись редактуре, похоже, в совсем малой степени, их старались не «причесывать». Иногда даже чересчур. Отсюда повторы. Чуть ли не все воспоминатели рассказывают о товстоноговской любви к анекдотам. О вспышках гнева и отходчивости. О его вечной влюбленности в хороших актеров и о тоталитарном режиме созданного им уникального театра. Совпадения иногда почти текстуальны. Сравним. Кама Гинкас: «Более театрального человека, чем он, я в своей жизни не встречал… Все в нем было из театра и для театра». Анатолий Гребнев: «Он был человеком театра. Театру — и только ему — принадлежало все…»

    Словом, авторы-составители Е. И. Горфункель и И. Н. Шимбаревич создали том, посвященный режиссеру-классику, «вопреки всем правилам». Ну, если не всем, то, во всяком случае, вопреки определенным стандартам составления такого рода сборников. И слава богу! Потому что результат получился значительным. Оказалось, что алфавитный принцип не только демократичен, он еще и чрезвычайно эффективен именно при создании подобного портрета. Получилось не только яркое, объемное изображение выдающегося художника и человека, но и портрет времени, эпохи, написанный сразу и маслом, и акварелью, и темперой, и сангиной…

    Читателя не ведут за руку по этапам большого пути, не вытягивают указующий перст — сначала читай это, потом то. Да, сперва попадаешь в БДТ, скажем, 70-х или даже 80-х годов, а потом в учебный класс Театрального института послевоенного Тбилиси, в сложную, но вдохновенную обстановку театральной Грузии. А дальше переносишься на десять лет вперед и оказываешься в Ленинграде 50-х, когда фамилия Товстоногов уже гремит в городе, но он еще только начинает строительство своего БДТ… Вот из этой пестрой круговерти и возникает портрет выдающегося художника в интерьере странного, неповторимого, уродливого, но творчески плодородного времени.

    Мало того, «непричесанность» некоторых текстов, их живая интонация дает еще и ряд портретов самих авторов — людей, стоявших рядом с Товстоноговым. Разумеется, со всем их эгоцентризмом, жертвенностью, амбициозностью, преданностью, наивностью и прочими качествами и чертами, свойственными людям театра.

    Беря в руки этот объемистый том (500 с лишним страниц), самонадеянно полагал, что вряд ли найду для себя что-нибудь новое. Ну чего уж такого не знаю я о Товстоногове? Да сам мог бы быть одним из авторов этого сборника. Студентом-театроведом на практике подвизался помрежем на трех легендарных спектаклях Учебного театра на Моховой — «Люди и мыши», «Зримая песня», «Вестсайдская история». Сидел на всех репетициях, которые вел Георгий Александрович. Кое-что записывал. Он не раз обращался ко мне с указаниями. Один раз даже наорал как следует. Я приятельствовал с обоими его сыновьями — Сандро и Никой. Видел почти все лучшие и не лучшие спектакли БДТ от «Не склонивших головы» и «Варваров» до «На дне». Помню многие околобэдэтэшные слухи, сплетни, анекдоты…

    …Однако читал, не отрываясь. Много интереснейших подробностей, психологических штрихов, фактов, наблюдений. Оказывается, я многого не углядел, забыл или просто не мог знать. Вот взять, например, замечательное описание Олегом Басилашвили концовки монолога Тетерева в «Мещанах», когда «постепенные сумерки как бы растворяли и делали фигуру Тетерева бестелесной… когда вы наблюдаете, как серый мрак поглощает человека». Небольшой абзац — и сразу товстоноговская образность приближается, словно при помощи хорошего театрального бинокля.

    А как много и точно запомнили товстоноговские ученики, ныне сами известные мастера, режиссерская чета Кама Гинкас и Генриетта Яновская… О репетициях в БДТ. Актеры собираются за 15—20минут до начала, курят, что называется, треплются, рассказывают анекдоты, сообщают друг другу последние новости, смеются… Но чем ближе к назначенному часу, тем тише становится в репетиционном помещении, тем сосредоточеннее делаются лица, каждый вместе с тетрадкой роли уходит в себя. И когда появляется Товстоногов, все уже погружены в процесс, готовы к творческому акту. Знаменитая исполнительская дисциплина Большого драматического… Очень любопытны размышления Гинкаса об отношениях Товстоногов — Акимов. Или соображения Яновской об одиночестве Товстоногова как главного режиссера. И, конечно же, восприятие обоими Товстоногова-педагога.

    Вообще воспоминания учеников мастера весьма содержательны, наверное, потому, что, как утверждает Владимир Ветрогонов, «самое главное, чему научил Товстоногов, — определенный способ мышления, мышления режиссера», умение анализировать любую ситуацию, явление, процесс, извлекая внутренний драматизм. И дальше очень точное наблюдение: «Вот этот жест товстоноговский, который мы часто видели, когда он репетирует, на фотографиях есть: он стоит перед актером и две руки разведены — два полюса. Эти два полюса нужно искать. Две крайности, между которыми мечется человеческая натура. Конфликт как внутреннее человеческое противоречие — это и мировоззренческое понятие»…

    А через полторы сотни страниц читаешь воспоминания Бориса Покровского, где Товстоногов сам запечатлен студентом ГИТИСа. И метаморфоза, пусть, скорее всего, чисто внешняя, повергает почти в шок. Оказывается, руководитель лучшей труппы в СССР, основатель своей театральной империи, непререкаемый и грозный, перед которым трепетали все — от народных артистов до первокурсников, в пору своего студенчества был веселым выдумщиком, возмутителем спокойствия, почти хулиганом. Тот, кто, будучи профессором Театрального института, мог отчислить ученика за дисциплинарное нарушение, сам нередко играл на лекциях в крестики-нолики, устраивал довольно рискованные розыгрыши, был причиной разбирательств в ректорате. Но «уже тогда он проявлял необыкновенное умение видеть людей как актеров, а жизненную ситуацию — как сцену из спектакля, который он ставит»…

    Последнее наблюдение легко подтверждается, если заглянуть во второй раздел тома — публикации. Там напечатаны две товстоноговские режиссерские экспликации той поры — «Разбойники» Шиллера и грибоедовское «Горе от ума». Острая режиссерская образность, темперамент постановщика и мыслителя прорываются в этих работах сквозь вульгарный социологизм и полемический задор.

    В этой книге есть неожиданные вещи не только в содержании мемуарных текстов, но и в том, как некоторые из них написаны. Удивили, скажем, воспоминания Кирилла Лаврова. Можно было ожидать строк о гражданственности, страниц о действительно героическом преодолении трудностей в процессе руководства таким сложным и идеально отлаженным организмом, каким был товстоноговский БДТ. Вместо этого читаешь чудесный, легкий, полный юмора путевой очерк о том, как трое великолепных мужчин — Товстоногов, Лавров и Копелян — с семьями на трех «Волгах» совершили невероятный по тем сугубо советским временам, когда о частном туризме даже не мечтали, поскольку не знали, что это такое, вояж в Финляндию. И это тоже часть сложного, временами противоречивого собирательного портрета.

    К безусловным достоинствам сборника необходимо добавить, во-первых, комментарии. Краткие, ясные, содержательные. Комментаторы временами не боятся вступать в полемику с авторами воспоминаний. Но делается это очень тактично и всегда к месту. А во-вторых, подбор фотографий — многочисленных, незатасканных, в массе своей очень выразительных…

    Приходилось неоднократно читать и слышать, что товстоноговский БДТ перестал существовать с уходом своего создателя. Да и вообще, нынешний театр — это совсем другой театр. Время изменилось, другие духовные запросы, другая публика, другая эстетика и все прочее. Все это так, да не так. Но в данном случае речь не об этом. Интересно, будет ли двухтомник (обещан и второй том) «Георгий Товстоногов. Собирательный портрет» востребован через 10—20—30 лет? Будет ли он так же затрепан и зачитан в частных и общественных библиотеках, как в 60-е и последующие годы прошлого века двухтомник документов и воспоминаний Мейерхольда? Или это только дань памяти, литературно-публицистическое надгробие, созданное непреодолимым желанием тех, кто знал и любил, запечатлеть образ ушедшего гиганта. Скорее для себя, чем для новых поколений.

    Думаю, новая волна интереса к театру Товстоногова когда-нибудь все-таки возникнет. Потому что уже давно живет легенда о БДТ и его руководителе. А легенды имеют особую мистическую силу. К ним рано или поздно возвращаются.

    Апрель 2007 г.

    Смирнова-Несвицкая Мария

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЯ

    Хмелева Н. Художники БДТ.
    СПб.: Русская классика, 2006.

    Книга радует всем: сначала, как в детстве, — видом, весом, запахом страниц, картинками, потом — именами, фотографиями, дизайном, многочисленными нарядными шмуцами и разворотами, опять картинками. Но прежде всего — самим фактом своего появления. Идея издать такой альбом возникла у Эдуарда Кочергина, автора проекта, очень давно, когда он пришел работать в Большой драматический и познакомился с художественным наследием театра. Замысел, который поддерживал и Товстоногов, сразу превратился в легенду, в виде которой более четверти века самостоятельно и просуществовал: еще в семидесятые годы ходили слухи о запасниках музея БДТ, где хранятся раритетные эскизы Александра Бенуа, Мстислава Добужинского, Бориса Кустодиева, Кузьмы Петрова-Водкина, Натана Альтмана, Аристарха Лентулова, Михаила Бобышова, Александра Тышлера, Вадима Рындина… Не прошло и двадцати пяти лет, и мечта — усилиями множества людей — воплотилась: «Художники БДТ» под одной обложкой. Призывом, звучащим особенно актуально сегодня, читается эпиграф ко всей книге, мысль о неуничтожимости культуры, не раз высказанная Александром Блоком, в течение двух последних лет своей жизни занимавшим должность председателя Директории Большого Драматического театра: «В наше катастрофическое время всякое культурное начинание приходится мыслить как катакомбу, в которой первые христиане спасали свое духовное наследие. Разница в том, что под землею ничего уже не спрячешь; путь спасения духовных наследий — иной; их надо не прятать, а явить миру; и явить так, чтобы мир признал их неприкосновенность, чтобы сама жизнь защитила их».

    Кроме драгоценных эскизов декораций и костюмов, предоставленных не только музеем БДТ, но также и Бахрушинским музеем, санкт-петербургскими Театральным музеем и Театральной библиотекой, частными коллекциями, в книге собран интереснейший материал — уникальные фотографии, справочно-биографические данные художников, тексты, анализ этапов и стилевых особенностей русской сценографии начиная с 1919 года. Пять эпох — от мирискусников и авангардистов до наших талантливых современников, и структура книги отражает это: даже обложка разделена на пять полос — фрагменты эскизов А. Бенуа,
    Ю. Анненкова, Н. Альтмана, Э. Кочергина, А. Орлова. Автор текста Надежда Хмелева прослеживает и точно характеризует основные тенденции художественного пространственного мышления, меняющиеся вместе с культурной и социальной средой. И если творчество, в том числе театральное наследие, художников начала XX века и русских авангардистов отражено в российском и зарубежном искусствоведении весьма полно, то советское время как феномен культуры, несмотря на большое количество книг и статей, еще не до конца исследовано и осмыслено. В третьей главе книги серьезно и всесторонне рассмотрен период диктата идеологии: требования «правильного» искусства, изгнание условности со сцены, болезненные процессы поиска выразительных средств во времена, когда художник не имел права перешагнуть насильственные рамки соцреализма. Надо отметить парадокс нашей истории — коллекция, ставшая основой книги, могла быть собрана именно благодаря советским законам об «авторском праве», действовавшим вплоть до шестидесятых годов: все эскизы и макеты спектаклей считались собственностью заказчика и принадлежали театру, а не художникам.

    Время Товстоногова — отдельная глава, особая эпоха, совпавшая с «оттепелью». Время расцвета для БДТ, плодотворное для художников время возникновения и формирования обновленного сценического визуального языка, «бум», прорыв сценографии 60—70-х, когда художник становится полноценным соавтором спектакля, декорация — носителем смысла. Все программные, теперь уже легендарные, спектакли Товстоногов делает с Кочергиным, и каждый раз это художественные открытия. Кочергин, как главный художник БДТ, как спутник и соратник Товстоногова, царит на сцене. Рождается взгляд, стиль и школа Кочергина. «Ученик» Кочергина — особый знак профессионализма, знак «посвященных»: Александр Орлов, Ирина Чередникова, Ольга Земцова, Валерий Викторов, Александр Дубровин сегодня ведущие художники и сценографы. Они и многие другие современные мастера — Марина Азизян, Владимир Фирер, Эмиль Капелюш, Михаил Мокров — герои завершающей части книги.

    Умный стилизованный дизайн, цветовое решение Александра Рюмина придают книге обстоятельность документа и в то же время праздничность, нарядность. Все это вместе — полиграфическая концепция, оформление, описания декораций, фотографии, картинки, сцены из спектаклей, текст — поразительные, чудесные страницы нашей истории и культуры, такие важные для сегодняшнего и завтрашнего дня.

    Апрель 2007 г.

    Песочинский Николай

    ШКОЛА

    В сегодняшнем театре почти нет бесспорных истин, но одна из тех, которые есть, — про Мастерскую В. М. Фильштинского. Никто не будет спорить с тем, что здесь воспитывают артистов необыкновенно «живых», то есть готовых к подробному, «процессуальному», достоверному существованию на сцене. Когда-то об артистах А. В. Эфроса их старший коллега с завистью и отчаянием сказал: «они органичны, как собаки, их не переиграть». То же самое можно сказать сегодня об учениках Фильштинского. Как же он этого добивается?! Книга Мастера «Открытая педагогика» (СПб.: «Балтийские сезоны», 2006) раздвигает занавес перед тем, что происходит каждый день больше полутора десятилетий в аудитории 51. Конечно, представляя книгу читателю, хочется для эффекта, для многозначительности и сбалансированности разных педагогических подходов увести его от надежды получить полные прямые ответы на вопросы: мол, невозможно в такой деликатной и изысканной области дать наставления, прописать программы и открыть секреты. (Что-то такое во введениях говорится.) Возможно, это так. С каждым человеком в 51-й, плюс ко всему педагогическому процессу, в строгом соответствии с научной теорией и психологией искусства, происходит чудо — или чуда не происходит, вопреки или благодаря всем процессам. Но все-таки главное в книге (то есть в Мастерской В. М. Фильштинского) — то, что свой метод воспитания актера здесь есть, он опробован, адекватно изложен и обоснован.

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
Фото из архива автора

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
    Фото из архива автора

    За прошедший век история театра доказала: Станиславского понимали как угодно, цитат хватало на то, чтобы подкреплять любые собственные идеи. Проблема очевидна давно: достигаются ли конечные цели, поставленные Станиславским, с помощью тех педагогических техник, которые прописаны в «Работе актера», которые разрабатывалась учениками — М. Н. Кедровым, А. Д. Поповым, М. О. Кнебель. Сомнения и противоречия были глубокими. Н. В. Демидов делился ими с Немировичем-Данченко без обиняков: «В противовес аналитическому методу К. С., я пишу о методе синтетическом. Он говорит о разложении творческого процесса на элементы, я говорю о неделимости его, он говорит об „активности“ на сцене, я говорю о „пассивности“, об умении пассивно подставиться под обстоятельства» (Демидов Н. В. Письмо Вл. И. Немировичу-Данченко. Черновик. Личный архив О. Г. Окулевича. http://www. theatre. spb. ru:8100/newdrama/bibl/demidov/demidov8.htm).

    Фильштинский смело и жестко отбирает из эпической жизни «Системы» то, что становится истоком современного метода. Идея единства физической и психической жизни артиста на сцене — вот исток. Важно, что речь идет о единстве (назову это еще и другим, наукообразным словом: о синтезе), значит, не об импульсах от одного к другому, не о прописанной арифметически драматургии, а о жизни во всех ее одновременных проявлениях, в ее свободе и необъяснимой спонтанности. Так начинается путь к парадоксальной телесности современного «психологического» театра (что поражает заграничных педагогов, для которых или то — или другое) и к преодолению рационалистичности структуры действия.

    «Открытая педагогика» Вениамина Фильштинского продолжает философию и протестантский труд союзника-соперника Станиславского Н. В. Демидова «Искусство жить на сцене». В это словосочетание надо вдуматься, в этой формуле идеально, лаконично сфокусирована суть школы. Актерское творчество понимается как спонтанное душевное и физическое существование, жизнь в целом, во всех ее истоках, проявлениях и взаимосвязях. Существование — именно на сцене, не в быту, воспользуюсь термином «в эстетической раме». Осуществить такую жизнь — именно искусство, то есть творческий процесс, требующий одаренности и мастерства. Казалось бы, утверждается бесспорная, безобидная формула. На самом деле — отважный эксперимент, преодоление полувековой педагогической рутины, отказ подчиняться общим мнениям клана почитателей светло-бежевого восьмитомника 1958–1961 гг.издания.

    Идея «живого» актера на сцене стара и как бы общепринята, повторять ее банально. Но, благодаря театральной педагогике и режиссуре, начиная с 1960-х годов наши требования к качеству этой «правды» существенно изменились. Мы понимаем возможность совсем иной степени «живого» действия, живого процесса сценических отношений. Однако как часто мы действительно видим на сцене актеров, способных существовать на сцене последовательно, неожиданно для партнера, с живыми глазами, с неожиданным и меняющимся восприятием условий идущего сейчас спектакля? Тем более сложен этот вопрос по отношению к спектаклям, не укладывающимся в жизнеподобные пропорции. Начав режиссерский путь в условиях «игрового» театра («Открытый урок», «Наш цирк», «Наш, только наш» в Ленинградском ТЮЗе, позднее «Дядя Ваня» в «Перекрестке», «Муму» в МДТ), В. М. Фильштинский всю жизнь ломает голову над возможностью сочетать реальную жизнь души и тела актера на сцене с обстоятельствами образными. Критерий подлинности психологического процесса не снижается в театральных конструкциях любой степени условности. Ну какое могло быть правдоподобие обстоятельств в постановке, представлявшей собой театральные фантазии на темы песен Высоцкого («Время Высоцкого» в «Перекрестке» — вспомним хотя бы Андрея Прикотенко в «Конях привередливых», ямщик своей судьбы, лицо вполне метафорическое, в его полупантомиме-полутанце с вожжами в пространстве всей сцены)? Однако и тут «изображение» отменялось, требовалась своя жизнь.

    Синтетичность в понимании сценической жизни отражается в лексике метода. Педагогические цели и актерские задачи обозначаются чаще жизненными понятиями (как элементы реальности), чем традиционными обобщающими педагогическими понятиями, история толкования которых давно уничтожила их живой смысл («сверх-сверхзадача», «кинолента видений», «конфликт», «действие-контрдействие» и тому подобные симулякры, явления, мнимо существующие лишь в понятиях, — постмодернистское сомнение в осмысленности терминологической коммуникации тут к месту). От студентов этого Мастера не потребуют объяснять разницу между «малым» и «средним» «кругами внимания», «ведущим» и «основным» событием, «действием» и «контрдействием». Актер не должен пытаться выстраивать формальную структуру роли. В основе его сценической активности — волнение, которое дают импульсы, непрерывно идущие от потока конкретных реальных и воображаемых обстоятельств. Например, что происходит — мысленно, эмоционально, чувственно, физически — с человеком, дорвавшимся до мороженого в жаркий день, переполненный ошарашивающими событиями… Как действует на философа-убивца деревяшка, замотанная в старую рубашку, спрятанная под кроватью, приготовленная для отвлечения завтрашней жертвы кровавого эксперимента над собой… В Мастерской очень внимательно ищут связи и последовательности, которыми богата жизнь и которые составляют ее течение (очень важная, отличительная категория театра Станиславского с момента его появления). «Либо „действие“, либо жизнь на сцене», — этот категоричный тезис, высказанный Л. В. Грачевой в публикуемой беседе с Фильштинским, не вызвал у него возражений, он развил мысль: «материалом актерского искусства является не действие, как иногда утверждают, а полноценная, полнокровная жизнь человека» (с. 278).

    В. М. Фильштинский сравнивает и различает между собой «учение о физическом бытии», «событийный анализ» (известный как «метод действенного анализа» — в корректности этого термина автор сомневается) и «этюдный метод актерского творчества». Сразу видно: метод, применимый в актерской педагогике, в этой иерархии один — этюдный. «Событийный анализ» актеру вреден, но понадобится режиссеру в работе над профессиональным спектаклем, о чем тоже говорится, например, когда проанализированы репетиции новосибирской постановки «Двое на качелях» (тут употреблено даже понятие «кульминация», которое в учебной аудитории было бы вредным).

    В «Открытой педагогике» подробно прописана философия и методология этюдного метода от элементарных тестов на вступительных экзаменах до того, как может быть использована этюдная практика в работе режиссера-постановщика профессиональных театров с разномастными актерскими коллективами. (Через несколько месяцев после того, как вышла книга, В. М. Фильштинский показал в Самарском театре драмы свою лабораторную постановку, названную знаменательно: «Этюды к Шекспиру». Она вызвала в городе шок, местные рецензенты с ужасом писали, например, о непредусмотренных автором эпохи барокко овеществленных воспоминаниях Гамлета о детстве, в которых Гертруда счастливо забавлялась с молодым отцом принца, и о других отступлениях от канонического текста, из которых, собственно, все и состояло; а в 51-й все поймут с первой секунды такой путь к реальному существованию вечных мифических датчан и веронцев.)

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
Фото из архива автора

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
    Фото из архива автора

    В книге обосновано творческое становление актера через разные ступени и по разным путям этюдной техники, идущим и по нарастающей, и параллельно. Акценты в, казалось бы, общепринятых методиках меняются с самого начала формирования актера. Скажем, упражнения и этюды на память физических действий перетрактовываются в сторону памяти физических ощущений (и в какой-то мере действий, рождающихся спонтанно, не фиксированных и при следующем повторении этюда меняющихся). Тут упражнения-наблюдения, наблюдения-этюды, ассоциативные этюды, цепочки взаимодействия человека с натурой, описанной в литературном произведении, «этюды на преджизнь» и на внутренний ритм человека, потом «этюдная пробежка по всей пьесе» и так далее. Стремясь к спонтанности жизненного потока, педагог все время связывает процессы, которые другие разделяют: мысли — с воображением, действия — с чувством. Важна идея о постоянных возвратах к этюдам после выстраивания основных структурных отношений спектакля. Секрет Фильштинского — в системности использования этюдной техники. Его метод устанавливает постоянные диалектические отношения (напряженное взаимное сопротивление) театральной ткани как спонтанного потока жизни и феномена спектакля как формы. Для В. М. Фильштинского значение этюдной работы — совсем иное, чем первоначальное («пробы», «разведка»). На первое по значению место в этом методе поставлено создание и поддержание творческого сценического самочувствия актера, и к нему найдены «этюдные» ключи. Фильштинский, собственно, осуществляет то, что в последний момент перед публикацией «Работы актера над собой» заявил Станиславский: начинать изучение Системы с XVI главы «Подсознание в сценическом самочувствии артиста».

    В том «этюдном методе», который обоснован в «Открытой педагогике», кроется концепция театральной структуры, свойственная новой драме, — она лишена внешней связности реалистической композиции, которая выстраивается на связях между событиями — действенными актами и интеллектуальными решениями. Тут другое — идущая от Чехова и, как ни странно, от авангарда идея нелинейного, полифонического потока существований на разных уровнях и в разных театральных формах. Театр «разомкнутой структуры» находит в Мастерской Фильштинского своего актера. Чего стоит один «ход к материалу от тренинга» (а не от разбора и не от этюда), которым пользуются в Мастерской.

    Педагогическая система в Мастерской В. М. Фильштинского ориентирована на собственную личность каждого молодого актера. На вопрос, как сделает что-нибудь персонаж, здесь есть окончательный ответ: «Как ты!». Замечательный молодой педагог Мастерской Алиса Иванова, начиная «Преступление и наказание», искала поединок существований Раскольникова — Порфирия по этому принципу «как ты» в человеческом сценическом споре Руслана Барабанова — Андрея Феськова. Ведь желание спасать человечество, путаясь в средствах, коренится в основе христианской натуры, в бедности, неустроенности, агрессивности окружающего общества, и, готовя спектакль, актеры ставили себя в те самые условия, пробовали жить той самой жизнью, голодая и мучаясь в тупике одиночества, обсуждали те самые «последние вопросы», которые рождали действия их персонажей. Студентка выпуска 2006 года Ольга Новикова рассказывала в интервью, что она долго пыталась подойти к образу Сони Мармеладовой «от наблюдения» — пыталась понять странных, юродивых девочек… И ничего не получалось, пока она не нашла физического, психического и религиозного существа Сони, ее любви и мучения в самой себе («Театральный Петербург». 2005. № 20. С. 16). Тогда получилось. Но понятно, что такой путь не всегда возможен. Фильштинский признается в книге: «Важнейший вопрос, который, как мне кажется, висит в воздухе: каково должно быть сочетание индивидуальности актера и образа, сколько в итоге должно быть в актерском создании Хлестакова и сколько себя, и с какой частотой должен колебаться этот удивительный маятник: я — он — я — он — я?..» (с. 219). Очевидная тенденция Мастерской — перевес маятника в сторону «я». Проблему можно обострить: Станиславский не представлял себе актерского искусства без характерности, считал, что лишь спрятавшись за внешнюю непохожесть на себя, можно обнажить глубинные мотивы психоанализа, и в собственных ролях характерность усердно разрабатывал, а в теории — не особенно. Но и это еще не все сложности, есть проблема соотношения «характерности» и «характера», одно дело — сочетание внешней характерности с подлинной живой жизнью «от первого лица», совсем другое (высший пилотаж) — естественное существование от лица характера, тут наличие характерности как раз ни к чему.

    Разработав технику «я», автор «Открытой педагогики» ищет другой полюс. У предыдущего набора Мастерской был небольшой курс по «Наблюдениям» (его вели Ксения Раппопорт и Мария Лобачева). В нынешнем наборе изучается курс по «Характерности», его готовит Артур Ваха. И нельзя сказать, чтобы ученики Мастерской не знали успехов в создании ролей, очень далеких от их собственных личностей и вообще от жизнеподобных фигур. Например, в «Смерти Тарелкина» Юрия Бутусова Варравина играл Константин Хабенский: романтический ветеранский шрам через всю щеку, конечно фальшивый, придавал его хищному виду и горящему взгляду многозначительную мотивацию, маска надевалась на маску, фальшивый Варравин притворялся вовсе не существующим Полутатариновым. В том же спектакле выглядел существом виртуальным частный пристав Ох — Андрей Зибров: кукла, у которой откровенно фальшивый горб, механическое тело, безжизненное картонное «нарисованное» лицо, синтезаторный скрипучий звук голоса; несомненно полный сил молодой пристав Ох изображал озабоченного немощного старика в инвалидной коляске. Рядом был «хвастливый капитан» Расплюев — Михаил Пореченков, хозяин жизни всей целиком (агент национальной безопасности, плюс Присыпкин, плюс персонажи Беккета), торжество силы не предполагало никакой рефлексии вообще… Впрочем, «Смерть Тарелкина» была сыграна артистами, имевшими к тому времени большой опыт в кино, может быть, это помогало им на сцене отойти далеко, почти на непреодолимое расстояние от собственных характеров? Но вот выпускник 2006 года Андрей Матюков играет композицию по текстам Я. Могутина «Яр. Мо. Contra et Pro» в режиссуре Юрия Васильева (и получает премию городского фестиваля «Монокль», обойдя замечательных мастеров характерного актерского искусства): меняя одежду, вылезая из одной шкуры и влезая в другую, антигерой нашего времени совершает метаморфозы, он может быть лириком-истериком и агрессивным циником, он убогий или трезво-интеллектуальный, и здесь не чередование масок, а «кубистический» объем противоречивого характера, представленного в совершенно нежизнеподобном поэтическом театральном рисунке, это какой-то иной биологический вид, чем обычный человек, то ли нетеплокровный, то ли с другой нервной системой, чем у человека, рожденного «по образу и подобию»… Все равно, и «Смерть Тарелкина», и «Яр. Мо.» играются по законам подробной жизни на сцене, и не сопротивляются идеям «Открытой педагогики», и подтверждают ее силу за пределами «реалистического» поля ее применения, а это очень важный аргумент в пользу метода (как в случае с мейерхольдовскими актерами, которые могли играть во МХАТе и Малом театре).

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
Фото из архива автора

    В. Фильштинский на репетиции в 51-й аудитории.
    Фото из архива автора

    Такое же преодоление «линейности» ради спонтанного процесса существования на сцене можно увидеть в философии движенческого воспитания, которую отстаивает В. М. Фильштинский. Его Мастерская отказалась от традиционных занятий по «сценическому движению» в пользу акробатики и танца, особым образом преломленных в духе основного педагогического метода. В книгу «Открытая педагогика» включены диалоги автора с Юрием Васильковым, дающие обоснование метода. Речь идет о том, как студентам помогают познать свое тело, овладеть его грамотностью (которую дает балетный тренинг), ощутить свободу владения им. В итоге наступает «осознанный процесс пластического мышления» (с. 254). В конце концов, актер должен научиться не столько повторять изобретенные хореографом сложные пластические фигуры, сколько быть способным жить в танце так же свободно, как в молчании, в общении, в дыхании, в речи. Просто танцем выражается та часть содержания, которую иначе не выразишь (чувства, порывы, настроения).

    Эти идеи были реализованы в недавнем курсовом спектакле «Урок в стиле джаза». Каждая часть спектакля шла под свою музыку (под фонограмму) и имела в основе разные стили движения и сюжеты отношений партнеров. На этой смысловой основе получался танец, но совсем не в том значении, которое обычно имеет это слово. На сцене были прожиты человеческие отношения, выраженные в танцевальной форме, причем в каждом дуэте (из нескольких одновременно находившихся на сцене) отношения и движения, оценки, реакции, детали были свои. Это была импровизация средствами танца, сыгранная на заданном пластическом языке, в четких рамках, организованных музыкой.

    К бессознательной, почти метафизической внутренней энергии театра и к театральности в человеке школа обращается разными способами. В книгу включен диалог В. М. Фильштинского с В. Н. Галендеевым, из которого понятно, что работа и в сфере речи идет, в основном, в подводной части айсберга сценической выразительности. Решается задача «усилить психический импульс к произнесению звука, звуковых комбинаций», и, в конце концов, работа над «органикой артикуляции, дыхания, атлетизмом дыхания, сложностью фразового построения, прохождением мысли сквозь фразовые пороги» (с. 270) дает возможность профессионально подходить к проблемам авторского — импровизированного текста, существования в поэтическом спектакле, музыкальности актера.

    Как ни парадоксально, метод Фильштинского, твердо основанный на учении Станиславского (особенно середины 30-х годов), смыкается с педагогическими школами совсем других театральных континентов. Я бы назвал в первую очередь ставшую классикой европейского театра последней трети ХХ века «Театральную антропологию» Эудженио Барбы — лабораторию, раскрывающую природу человека с помощью архаических дотеатральных приемов, игровых, ритуальных, бессознательных. Безусловны связи концепции бессознательных внутренних импульсов сценического творчества с «Бедным театром» Ежи Гротовского и с этнологическими культурными странствиями Питера Брука. Во всех названных (и других, в частности авангардных) театральных системах происходит, как и у Фильштинского, активное преодоление рациональной партитуры существования актера в учебном процессе и на игровой площадке, вовлекаются слои собственного бессознательного, стимулирующие погружение в игровое «зазеркалье» реальности, открывается архетипическое в человеке (генетическая память, чувственные резервы, особые связи физической жизни со сверхчувственными возможностями), разрушается стандартность социальной личности, между партнерами формируются связи «общинного» типа. Доказательство возможностей метода в области авангардного театра разомкнутой структуры — спектакль «Железяка», поставленный и сыгранный студентами Иваном Осиповым и Олегом Ереминым (на основе пьесы О. Мухиной «Ю»). В драматургии дробящейся, безмотивной, построенной на «разорванном» сознании, когда персонажам самим не вполне понятно их поведение, а сюжетная история оборачивается игрой, — актерское существование в хорошем смысле наивно, элементы жизни, реакции, оценки, решения прожиты от первого лица, лично, подробно.

    Любой метод жив до тех пор, пока он внутренне драматичен, пока в нем бьется своя проблематика, когда он решает сложные для самого себя задачи, потому что даже самый счастливый путь в искусстве есть обязательно уход от другого пути. В книге «Открытая педагогика» постоянно возникают мотивы решения новых задач. В этом смысле по энергетике особенно сильна главка «Неразрешенные вопросы» (с. 217–221). Педагог осознает, формулирует и включает в книгу проблемы своего метода тогда, когда на практике уже выявились варианты и контрасты своих и чужих подходов.

    В Мастерской все время тренируется непредумышленное существование актера «здесь», «сейчас», «от себя». А как быть с готовностью актера существовать в фиксированном внешнем рисунке спектакля авторской режиссуры? Фильштинский ставит в книге этот вопрос жестко (с. 218). Ответы, видимо, будут найдены в анализе практики собственных учеников. Вот Игорь Ботвин (или Джулиано ди Капуа), Ксения Раппопорт и Тарас Бибич начинают спектакль Андрея Прикотенко «Эдип-царь» с клоунского парада, жуткую историю о судьбе, смертях и кровосмешении излагают языком комической пантомимы за несколько минут. Игра здесь, разумеется, детально выверена и согласована, зафиксирована, хотя и не теряет живого начала человеческого присутствия актеров. Значит, как-то это делают выпускники Мастерской… В «Гамлете» Игорь Копылов, Игорь Головин, Оксана Базилевич точно следуют сложной режиссерской драматургии Виктора Крамера: персонажи надевают и снимают психологические маски, играют свои игры в чужой игре, существуют в реальности, крутящей их как колесо смеха, и это даже мизансценически, по секундам рассчитано.

    Новейший пример для размышлений Мастера — первая работа Андрея Феськова после выпуска из Мастерской, в «Блажи» БДТ, где его персонаж, мальчишка и проходимец Баркалов, паясничает и управляет своим многонаселенным дамским имением в танце, в акробатике, в клоунаде, в водевильно-стремительных диалогах и в грустных зонах молчания; большая роль имеет жанровые вариации. Актер свободно ориентируется в этом театральном лабиринте, а глаза его постоянно живые, и множество человеческих подробностей доказывает, что ему удается сохранять библейскую верность Станиславскому и у него именно «реальное ощущение жизни пьесы и роли» даже в экстремальных обстоятельствах театрального барокко режиссуры Геннадия Тростянецкого. Значит, педагоги смогут теоретически осмыслить, где у них уже практически имеется и может быть оформлена в учебную методику подготовка актера к вхождению в фиксированную режиссерскую партитуру (слово, до сих пор в Мастерской запретное). Так решается и встает заново вечный вопрос театральной школы: для какого театра воспитываются актеры — для такого, который очень близок принципам Мастерской, или для разной режиссуры. Вопрос даже не в том, достижим ли идеальный путь, когда «итогом обучения должен быть молодой театр» (с. 114), еще важнее, возможно ли воспитать актера, готового работать не только с Додиным, Праудиным, Бутусовым и Козловым, что понятно и естественно, но и с Крамером, Эренбургом, Чхеидзе, Фокиным, Тростянецким, Климом, Могучим, Морфовым, Гинкасом, Фоменко?

    Вообще, В. М. Фильштинский может себе позволить любую степень неуверенности, любой масштаб сомнения, любую степень полемичности, потому что за его плечами абсолютный аргумент — ученики, их удачи, их бесспорно блестящая Школа. Понимая свою силу воспитания актера, всегда готового «действовать так, как действуется сейчас» человеку, вышедшему на эту именно площадку, в книге Мастер осмысляет пути усложнения творческих задач и обстоятельств для своих учеников. Много говорится о перспективах методик развития воображения, причем совсем не в натуралистическом смысле — через темп, ритм речи и движения, через дыхание. Возникает притяжение к миру Михаила Чехова, пока осторожное (например, к его учению об атмосферах), и более прямое движение к идеям «игрового театра» М. Буткевича. Уже сейчас четко осознана необходимость огромного диапазона эстетики курсовых спектаклей: Островский, Чехов, Шекспир, пьеса ХХ века, спектакль из наблюдений, речевой и пластический спектакли. Живая, реальная личность каждого ученика, каждого конкретного человека, вокруг которой все вертится в 51-й аудитории, открывается в сторону бесконечности культурного пространства.

    Театральная педагогика — движущееся во времени творчество определенных людей или не только это? Или творчество педагогов рождает идеи, получающие самостоятельную жизнь? Теперь, когда выпущена книга «Открытая педагогика» (на самом деле, после блестящего «этюда» — сборника «Как рождаются актеры»), метод Мастерской В. М. Фильштинского переходит на новый уровень существования. То, что было предметом бесконечных дискуссий между «своими» в течение 25 лет, сформулировано (в той степени, в какой это вообще возможно применительно к искусству), объяснено, обосновано, вошло объективной и важной частью в теорию и историю театра.

    Февраль 2007 г.

    admin

    Блог

    В сети появилась запись беседы Марины Дмитревской с ведущим программы «Ночь на Пятом» Константином Шавловским, показанная на канале неделю назад. Естественно, это лишь фрагменты их часового разговора на тему современной драматургии и ее актуальности в современном театре.