Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Смирнова-Несвицкая Александра

ДРУГОЙ ТЕАТР

Роман Габриа — человек противоречивый. Он выглядит замкнутым, но всегда с интересом идет на контакт. Говорит, что не хочет относить себя к театру, — но ставит спектакли. Считает себя «таким, как все» — и противопоставляет себя миру. Свой театр он называет формой высказывания — архаичной и в то же время экспериментальной.

В прошлом году самый известный экспериментальный театр Петербурга — Русский Инженерный театр АХЕ, получив наконец собственную площадку, начал постепенно собирать молодые творческие единицы. Среди них оказался и Роман Габриа. Он выпустил «Баралгин» (при участии Сергея Агафонова и Антона Васильева), который не на шутку взволновал многих (см. «ПТЖ» № 52). В начале декабря 2008 года на Камерной сцене МДТ вышел «Stereotip4» — развернутый пластический этюд на тему женской судьбы для четырех актрис (Алла Данишевская, Ксения Морозова, Татьяна Размахнина, Ольга Семенова). Там же готовится премьера спектакля «Хроника».

Александра Смирнова-Несвицкая. Роман, с чего начался для вас театр?

Роман Габриа. До поступления в вуз я ничего не видел, ничего не знал, ничего не читал, вообще был полным олухом в отношении театра, но искал способ диалога с миром. Однажды на занятии по рисунку я как-то «не так» сидел за мольбертом, и педагог сказал: «А не пойти ли тебе?..» Я подумал и решил попробовать. И все. Связался с этой формой беспокойства.

А. С.-Н. Вы занимались в художественной школе?

Р. Г. В училище. Рисовал с шести лет, мама мечтала, чтобы я стал художником. Но сейчас я уже редко беру в руки карандаш… Хотя как сказать: то, чем я сейчас занимаюсь, — отчасти тоже рисование.

А. С.-Н. Вы учились на курсе Григория Козлова, потом некоторое время были участником театра «DEREVO», работали с АХЕ… А кого вообще можете назвать своими учителями?

Р. Г. Еще до института я ехал как-то в метро с одной знакомой и увидел Григория Михайловича со студентами. Она сказала, что это театральный педагог, и я подумал: «Интересный человек, так интересно выглядит… было бы классно попасть к нему». И потом совершенно случайно — попал. Началась учеба, и я почувствовал, что это не совсем то, что мне нужно. Каждый год порывался уйти, сделать что-то свое… Григорий Михайлович терпел меня четыре курса. Потом Адасинский позвал в «DEREVO», делали там какие-то перформансы… Получилось, что я на год раньше ушел из института, но формально обучение завершил. А учителя? Учителя есть навязанные, а есть настоящие. К сожалению или счастью, многие из них не имеют отношения к театру. Это те люди, что задавали вопросы себе, пытаясь самовыразиться. Поэтому, наверное, в живописи, в рок-музыке для меня больше Учителей — в глобальном смысле.

А. С.-Н. Но люди, с которыми вы работали в театре, так или иначе оказали на вас влияние? Например, вы участвовали в спектакле Павла Семченко «П[a]дражание драматической машине»…

Р. Г. АХЕ — это мои «крестные родители». Макс и Паша — естественные, они такие, какие есть, и на сцене, и в жизни. Я им очень благодарен, потому что, приглашая к себе в спектакли, они не пытались сделать из меня кого-то еще — чего нельзя сказать о других людях, с кем мне доводилось работать. Сейчас мы уже делаем разные вещи, но с них все началось…

А. С.-Н. Ваша нынешняя команда — однокурсник Сергей Агафонов, девушки, занятые в «Sterеotip4», выпускник В. Фильштинского Антон Васильев — это профессиональные актеры, и для них ваша форма высказывания, наверное, непривычна. Существуют ли у вас свои принципы работы с артистом?

Р. Г. Я боюсь театра, построенного на психологии: кто кого любит, кто кого ненавидит и почему. Стараюсь этого избегать. Я сталкиваю человека и пространство, человека и время… если два человека пересекаются — то это столкновение идей, а не характеров. Это не исключает непрерывного партнерства. Вот, например, с Антоном Васильевым. Он реально смотрит на вещи и — как социальный архетип — сродни обывателю: выпавший снег или кривая туча не выбьют его из колеи, а во мне, напротив, все могут перевернуть. Его раздражают поэтические формулировки… мы обсуждаем что-то и не понимаем друг друга. И на площадке так же. Для меня это — взаимодействие двух форм бытия, поэтому в «Баралгине» он сверлит стены, а я затыкаю уши… То есть, работая с актером, я ничего не придумываю, а просто сталкиваю себя с ним. И не стремлюсь к фиксированному результату. Через полгода — что-то ушло, что-то пришло. На репетиции говорю: «У меня в жизни сейчас кое-что изменилось… а у вас?» И меняется структура, события, прежней остается лишь радикальная тема.

А. С.-Н. «Stereotip4» — это женские истории, рассказанные от первого лица. Неужели и это — ваши личные впечатления?

Р. Г. Я просто внимательно выслушал девушек. В данном случае я вообще не считаю себя режиссером. Скорее, конструктором, который ритмически и визуально собирал и организовывал разные образы… и следил за единством эстетики. Вообще, что касается режиссуры — год назад во мне что-то перевернулось. Я до этого участвовал так или иначе в театральной жизни, башка была забита Мейерхольдом, Арто, Гротовским… романтическими представлениями обо всем этом, литературой, высокими идеями, практикой режиссеров, теорией педагогов и так далее. Я нашел в себе силы остановиться, оглянуться, расчистить все это. И увидел, что реализм (фактический) богаче художественного вымысла. Для меня. Какая старая-новая драма? Зачем? Когда и так происходит диалог с сегодняшним днем, с улицей, кафе… прямо сейчас, и мне не нужно ничего третьего. Я сам автор. Главное — вовремя запечатлеть происходящее.

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

А. С.-Н. То есть принципиально — никакой литературной основы?

Р. Г. Конечно нет! Написанные слова моментально становятся анализом происходящего, а не происходящим. Реальность поддается не тексту, а образам. Не диалоги надо записывать, а фиксировать эмоции.

А. С.-Н. В «Хронике» тоже отражение реальности?

Р. Г. Ну, пока вот так. «Баралгин» — это когда человек заброшен в экзистенцию мертвой точки, это замкнутое пространство, где он один, хозяин собственного бессилия. А в «Хронике» я выпихиваю его на улицу: открыл дверь, спустился по лестнице и оказался по ту сторону. У улицы свои законы — люди, бары, кабаки, светофоры, подворотни… Я это не сочиняю. Я бываю на улице в разных местах, разных состояниях, и хочется подумать об этом. Пытаешься некий язык сформировать, чтобы воссоздать мир вокруг, исследовать повседневность.

А. С.-Н. «Баралгин» — визуальная рефлексия, «Stereotip4» — визуальный импрессионизм… Разве театр может быть не визуальным? Или это новые жанры?

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

Р. Г. Жанра никакого нету. Основное оружие — визуальный образ. Жанр… цитата… Какая может быть цитата, когда сам являешься источником?

А. С.-Н. Но в ваших спектаклях все равно часто появляются… если не цитаты, то ассоциации с творчеством, например, Сальвадора Дали. Или просто знакомые всем образы. Это же не случайность?

Р. Г. Естественно. Я самый обыкновенный человек, поэтому мое мышление обусловлено конкретным менталитетом: предметный мир, социум, круг проблем со всем нашим цинизмом… Вот в «Stereotip4» совсем другая история. Девочки хотели спектакль, а мне было важно вернуть их к себе. Неинтересно работать с персонажем. Не нужно Джульетт, Гертруд, нужна ТЫ+. Материал берешь из подсознания и воздействуешь тоже на подсознание, а не на интеллект. Даже если я прочитал кучу книг, изучал художников и кинорежиссеров, это мои проблемы.

А. С.-Н. То есть ваш зритель — это абсолютно любой человек?

Р. Г. Я думал об этом. Сейчас нам как-то удается вытаскивать в театральное пространство очень далеких от этого людей. В то же время театральная публика зачастую вообще не понимает, что у меня происходит. «Отключите мобильные телефоны…» Да пусть не отключают! Хотите — уходите, не хотите — оставайтесь, если хочется кричать — закричите, сорвать действие — сорвите, хочется сидеть после спектакля — сидите! Любопытно, когда после «Баралгина» люди остаются, сидят, молчат, фотографируют, трогают декорации… Я всегда растерянно отношусь к аплодисментам. Это же как бы граница между двумя реальностями, бытовой и художественной, а я считаю, что ее нет.

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

С. Агафонов. «Хроника».
Фото из архива Р. Габриа

А. С.-Н. Вы играете на разных площадках, сцена «Антресоли» — совсем иное, нежели Камерная сцена МДТ… но, получается, пространство вы с собой носите?

Р. Г. Конечно. Вот «Хронику» мы делали так. Пробовали ее сначала как акцию в неформальных местах. Прикидываем свет, декорации, договариваемся о каком-то направлении, начало в восемь — расходимся. С шести до восьми гуляем, ходим по улицам: оказаться в шумном месте, выпить пива, поговорить с кем-то… Но в восемь поднимаешься по лестнице, зрители уже сидят — и ты начинаешь. Без подготовки, никакой разницы между реальностью и сценой. К «Баралгину» я готовлюсь, здесь, наоборот, нужно замкнуться в помещении. Термин я такой придумал — ненормативная реальность. Вроде бы субъективная, но люди скажут: да-да, это про меня!

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

А. С.-Н. Да, в ваших спектаклях есть нечто общее для всех, что-то касающееся каждого зрителя. Но именно отдельные образы, «этюды к…». Принципиально важно, что вы говорите обо всем не в динамике, не в развитии, а пунктиром? Другими словами, не затрудняет ли восприятие отсутствие драматургии?

Р. Г. Наоборот. Для меня главное — отсутствие навязанной морали. А идея — какое в ней может быть развитие? Сюжет — это только варианты. Еще совсем недавно были важны сюжеты как таковые, нужно было объяснить зрителю, от чего к чему движется история, а сейчас жизнь состоит из эпизодов. Современный человек утром учится в институте, днем может улететь в Москву, ночью он на тусовке, а на следующее утро уже на работе, в модельном агентстве… Один человек!

А. С.-Н. Значит, сегодня человек не цельный. А герой?

Р. Г. Герой отсутствует. И антигерой тоже. Есть эпизоды и человек в обстоятельствах, как в кандалах.

А. С.-Н. Мне кажется, в любом случае, как бы беспорядочно человек ни жил, он все равно к чему-то идет. Даже если не приходит, у него есть…

Р. Г. Цели?

А. С.-Н. И система ценностей, руководствуясь которой он и движется.

Р. Г. Правильно! Но это уже анализ, а как я могу анализировать то, что делаю в эту минуту? Я стучусь в одну дверь, захожу — не то, в другую — там учусь чему-то, отсекаю лишнее, прорубаю свою дверь… Но конечной цели нет, я просто каждую секунду нахожусь в какой-то точке и думаю о том, что происходит сейчас. Какие цели? Золотая маска? Или билеты все продать? Сказать что-то новое в искусстве? Да смешно все это…

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

А. С.-Н. Ну, театр-то ваш уже значится в афишах, зрители приходят, критики интересуются… Пока в Петербурге пытаются понять, кто вы и откуда, в Москве, я так понимаю, вас уже принимают. Подтверждается мнение, что Москва более открыта, готова к эксперименту?

Р. Г. В каком-то смысле да… Тут что важно: современность и своевременность происходящего. Нельзя жить по законам 2008 года, потому что сейчас на носу 2010, и как я, сегодняшний, могу думать вчерашним языком? Москва, мне кажется, более адекватна времени. Там люди попроще, правда, другой уровень восприятия — сразу ярлыки, определения. А Питер медленнее, основательнее, духовнее. Мне в нем проще, я тут родился! Но когда я учился, были Бутусов, Дитятковский, Козлов, Праудин, хотелось ходить, смотреть…

А. С.-Н. Но они и сейчас есть.

Р. Г. Да, но не появилось чего-то нового. У предыдущего поколения сложилась насыщенная театральная жизнь, у них есть все свое, а у нас ничего нет! Мы-то почему должны жить той театральной жизнью? Где молодые, которые говорят современным языком про сегодняшний день сегодняшнему зрителю?

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

Р. Габриа, С. Агафонов. «Баралгин».
Фото В. Телегина

А. С.-Н. А вы говорите на сегодняшнем языке? Ваш язык многим не близок…

Р. Г. Ну, во-первых, не все живут настоящим. Во-вторых, «бытие определяет сознание», значит, язык — сам человек. Я сам должен быть сегодняшним. Так само получилось, я изначально не хотел огласки, просто случилось внутреннее потрясение, я разозлился и поставил «Баралгин». Это повлекло последствия, которые перестали от меня зависеть. Появились люди, которым это оказалось нужно, об этом написали, кто-то прочитал… Я сам не ожидал такого резонанса. Просто делал, что хотел. Конечно, жизнь существует по общим законам, время и пространство диктуют формулу движения. Но когда я прихожу в театр, я отражаю реальность так, как я ее вижу, определяя это как форму свободы. Как всегда, ложной.

Ноябрь 2008 г.

Забурдяева Надежда

ДРУГОЙ ТЕАТР

«Гогольfest» возник в 2007 году, его инициатор Владислав Троицкий, режиссер, продюсер, художественный руководитель Центра современного искусства «ДАХ» (Киев). Проект направлен на развитие современного европейского искусства в его разнообразии и синтезе. Троицкий сделал попытку совместить в едином интерактивном пространстве театр, музыку, современный танец и другие виды искусства. В этом году с проектом познакомился российский зритель: в Санкт-Петербурге в год юбилея Гоголя прошел вечер «Гогольfestа».

Каковы границы театра? И что вообще является театром сегодня? На примерах хеппенингов и перформансов в современном постмодернистском пространстве с новой стороны раскрывается шекспировское выражение, уже давно ставшее штампом: «весь мир театр, а люди в нем актеры». У театра сегодня нет границ, так как, при определенных обстоятельствах, им может стать любое событие. Что и подтвердил «Гогольfest» — глобальный многочасовой перформанс.

Выступление группы «Даха Браха».
Фото из архива фестиваля

Выступление группы «Даха Браха».
Фото из архива фестиваля

Событием стало выступление украинской музыкальной группы «Даха Браха». Музыка — это чистая эмоция, ее концентрат, это самое емкое искусство, поскольку в языке музыки нет общеизвестных закрепленных значений. Она апеллирует к эмоциональному и жизненному опыту человека, к воображению и фантазии, поэтому в каждой мелодии заложено столько же историй, сколько слушающих ее людей. Однако как только подключается визуальный ряд — пробуждается разум, выстраивающий границы и определяющий рамки: выбираем «историю » из множества нам уже известных вариантов, перестаем быть ее сотворцами (отчасти именно это происходит в традиционном театре живого актера). «Даха Браха» доказала, что современное искусство способно преодолеть границы, устанавливаемые разумом. Музыка, видеоряд и живой план — из этих же компонентов сегодня составлено множество театральных постановок, но каждый элемент повернут в творчестве украинской группы неожиданной гранью. Музыка — этника + хаус, соединение заразительных, почти первобытных ритмов барабанов, словно погружающих тебя в транс, и узнаваемых народных мелодий, исполняемых в особой манере народного пения — открытым звуком. Видеоряд — мелькающие картинки, проецируемые на саму сцену и обрамляющие ее стенды. Картинки эти на первый взгляд никак не связаны, порождены клиповым обрывочным сознанием современного человека и поэтому этим же сознанием легко усваиваются, выстраиваясь в единую историю почти на подсознательном уровне. Живой план — картины-истории, разыгрываемые актерами, своеобразные архетипы, представленные в своей многовариантности. Герои действуют на двухъярусной вертикальной установке, поделенной на восемь сообщающихся ячеек, и каждая — отдельный мирок, отдельная жизнь. Их связывает единая общечеловеческая история о потерях и приобретениях, жизни и смерти: мгновения счастья — это и счастье новобрачных, и вдохновение художника, и мелкие радости быта; рождение новой жизни; расставание — война или смерть; одиночество…

Выступление группы «Даха Браха».
Фото из архива фестиваля

Выступление группы «Даха Браха».
Фото из архива фестиваля

Музыка, видеоряд, живой план взаимосвязаны, наслаиваются друг на друга, этот театр не сводится к простейшей формуле: человек, играющий перед другим человеком третьего. Актер здесь и человек на сцене, и видеопроекции, и музыка, сплетающаяся с голосом в причудливом ритме, и синтезирующее воображение зрителя. Роль здесь — общечеловеческая история, столь же многозначная, сколь и бессмысленная, так как все действие построено по законам постмодерна — иронического жонглирования разрозненными сюжетами литературного, философского, исторического наследия. «Вечная история», разворачивающаяся перед зрителем в начале, постепенно сменяется цепочкой симулякров (знаков, по определению не имеющих содержания): вертикальную установку заполняют актеры в длинных черных балахонах и античных масках, выполненных в форме лица Гоголя. Они танцуют что-то греко-еврейское под звуки украинской народной песни и зажигательный ритм барабанов, а затем многозначительно выносят на сцену салатно-розовые (а некоторые и в цветочек) ажурные кресты разных размеров.

В целом все действо напоминает современный площадной театр постмодерна, в основе которого также лежит импровизация, вместо персонажей-масок действуют персонажи-архетипы, а знаменитые лацци комедии дель арте заменены стебом и иронией. К тому же к средствам выразительности добавились современная лазерная технология и другие достижения технического прогресса, что значительно расширило возможности воздействия на зрителя. Фестиваль «Гогольfest» — это настоящий продукт современного сознания, искусство созданное молодыми и для молодых.

Июнь 2009 г.

НЕ ПО… ЖИВОЙ ТЕАТР. В МОМЕНТ ТВОРЧЕСТВА ДОЛЖНО ПРОИСХОДИТЬ ПОЗНАНИЕ ЧЕГО-ТО НОВОГО. ДРУГОЙ РЕАЛЬНОСТИ. КАК МИНИМУМ, ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ ЗАНИМАЕТСЯ ТВОРЧЕСТВОМ, И ПОСТФАКТУМ ДЛЯ ЗРИТЕЛЯ, КОТОРЫЙ ЗАЧЕМ-ТО ПРИХОДИТ НА ЭТО СМОТРЕТЬ. ЕСЛИ ПОЗНАНИЯ НЕ ПРОИСХОДИТ — ЭТО МЕРТВЫЙ ТЕАТР.

МАКС ДИДЕНКО,
АКТЕР, РЕЖИССЕР

Коршакова Ольга

ДРУГОЙ ТЕАТР

ЗАПИСКИ ПРОДЮСЕРА

2009-й год. 26 июля. LIQUID театр возвращается с фестиваля лэнд-арта «Архстояние». Тема фестиваля, сосредоточенного на освоении территорий и возведении ландшафтных объектов, объектов на земле, — ВНЕ ЗЕМЛИ. К земле все привязаны, но стремятся ввысь.

Большой автобус забирает и везет в Москву оставшихся в деревне Никола-Ленивец Калужской области участников, устроителей и гостей фестиваля. «When I get older loosing my hair… — водитель включает «Битлз». — Когда я состарюсь и останусь без волос…».

А. Смирнов в спектакле «ANTIDOT».
Фото Э. Беккер

А. Смирнов в спектакле «ANTIDOT». Фото Э. Беккер

Большую часть салона автобуса занимает LIQUID театр со своим реквизитом. Это первый и единственный пока театр, участвовавший в фестивале.

Мы с актером театра Андреем Смирновым подсчитываем затраты на выступление, разбираем чеки:

• глина косметическая, 20 пачек — 1000 рублей,

• ткань хлопковая красная, 30 метров — 9000 рублей,

• скотч прозрачный, 10 штук — 250 рублей,

• батарейки пальчиковые, 20 штук — 600 рублей…

Чеков еще целый ворох.

LIQUID театр. Фото Е. Миленького

LIQUID театр.
Фото Е. Миленького

— По этим чекам потомки будут писать в ГИТИСе работу по реконструкции, — улыбаюсь я.

— Что это? — не понимает Андрей.

— Семинар А. В. Бартошевича и В. Г. Силюнаса. На третьем курсе студенты-театроведы по сохранившимся свидетельствам, фрагментам документов, музейным коллекциям, деталям, которые можно вычитать из реплик персонажей и ремарок пьес, делают исследование — воссоздание старинного спектакля.

Сцена из спектакля «Subito Forte».
Фото В. Потапова

Сцена из спектакля «Subito Forte». Фото В. Потапова

И правда, интересно, как лет через сто преемники Алексея Вадимовича и Витаса Георгиевича будут выстраивать этот семинар, сохранят ли все свидетельства интернет, флешки, жесткие диски, уцелеют ли в библиотеках книги? Какие загадки останутся для будущего исследователя? На каждый ли отыгранный в начале третьего тысячелетия спектакль будет составлено подробное досье — от видео и фотосъемки до расходных материалов и полного каталога отзывов в прессе?..

Лет через сто нам будет по сто двадцать, сто тридцать, сто сорок, а пока даже самому старшему из LIQUID театра нет и шестидесяти четырех, мы работаем, как работаем.

Люди устроены по-разному. И мотивация для работы у каждого своя. Один работает, чтобы кормить семью, другой — чтобы ублажать себя: одевать, развлекать, кормить вкусно и красиво, третьему денег вообще нужно совсем немного, и он ходит на службу, чтобы не скучно было или чтобы помочь нуждающимся, а кто-то еще и потому, что не может не работать, не заниматься тем делом, которое он делает.

В пресс-релизах мы пишем, что «LIQUID — едва ли не единственный театр в стране, который работает в жанре site-specific», что «спектакли театра чаще всего спровоцированы пространством, именно территория, на которой создается и представляется зрителям спектакль, является основополагающей составляющей». А если читатели знают другие театры, действующие по такому же принципу, пусть напишут нам, мы будем рады познакомиться с единомышленниками.

А. Смирнов в спектакле «LIQUIDация».
Фото В. Потапова

А. Смирнов в спектакле «LIQUIDация». Фото В. Потапова

Единомыслие — это фундамент LIQUID театра. С разным образованием, опытом, не похожие друг на друга (хотя многие давние хорошие друзья), мы создаем штучный hand-made продукт, и каждый — автор, а не исполнитель. Автором роли, музыки, рекламных текстов в интернете, а заодно и ответственным за техническое обеспечение спектакля часто может быть один человек. Так же работают его партнеры. Театр живет как семья, действует по студийному принципу — один за всех и все за одного, но постепенно двигается к профессионализации, к необходимости четкого разделения обязанностей. С каждым новым спектаклем людей в театре становится больше. И они остаются, потому что им хорошо с нами, а нам с ними, и дело — на всех одно. Актер приходит сюда, чтобы ставить свет, музыкант — чтобы вести звук, юрист — чтобы подбирать оптимальные технологии для реквизита и декораций.

Репетиция спектакля «Демон». Фото Е. Миленького

Репетиция спектакля «Демон».
Фото Е. Миленького

Декорацией спектакля, помимо неба, гречишных полей, стогов и лесов (если это Калужская область), помимо площадей, троллейбусов и памятников (если это уличное шествие в городе Челябинске), помимо стен, лестниц, окон, балконов и сохранившейся машинерии в цехах фабрик, типографий, элеваторов (если это индустриальный спектакль LIQUIDация или SUBITO FORTE), становится то, что оказывается в свободном доступе.

А. Польди, С. Ким перед спектаклем «ANTIDOT».
Фото Э. Беккер

А. Польди, С. Ким перед спектаклем «ANTIDOT». Фото Э. Беккер

В 2006 году директор московского PRОЕКТа_FАБRИКА Ася Филиппова доверила LIQUID театру сыграть свой первый спектакль LIQUIDация в Москве в очистных сооружениях (это действительное название одного из цехов древней фабрики технических бумаг на Бауманской), но, зайдя в помещение за несколько дней до премьеры, она его просто не узнала. «Где вы все это взяли?» — спросила она про декорации из черного проржавевшего железа. «Здесь, на фабрике нашли», — ответили актеры, которые в течение месяца после других работ приходили выносить оставшийся еще с зимы (а дело было в апреле) лед, расчищать грязь, собирать из найденного там же, на фабрике, естественное оформление, превращая то, что их окружает, в артефакт.

И была первая в Москве LIQUIDация, и пригласили друзей, и в первый день было 50 человек, и было хорошо. А на другой день вернулись те, кто был в первый день, и каждый привел с собой еще по другу. И не всем было все видно, потому что в спектакле актеры со зрителями находятся в одном плоском пространстве, а людей было слишком много, и было страшно, потому что в финале по полу стелется огонь, а зрители любопытные — и в распахнутые на улицу двери уходить не торопились. И стало ясно, что, если у друзей горят глаза и если они говорят, что нужно продолжать, останавливаться нельзя.

Д. Мелкин в спектакле «LIQUIDация». Фото В. Потапова

Д. Мелкин в спектакле «LIQUIDация».
Фото В. Потапова

Минуло три года, и театр получил «Золотую маску» в номинации «Эксперимент» за спектакль LIQUIDация и премию «Акция» по поддержке театральных инициатив. LIQUID участвовал с разными работами (их к настоящему моменту — самостоятельных две с половиной (одна — в стадии in progress) в закрытом помещении и четыре под открытым небом) в фестивалях «Goffman», «ЦЕХ», «Личное дело», «NET», «Территория»; в больших ко-продукциях «Мистерион» и «Демон», инициированных Кириллом Серебренниковым при участии Теодора Курентзиса, Аллы Демидовой, Евгения Миронова, Ансамбля ударных инструментов Марка Пекарского и других участников, профессиональное общение с ними — опыт, который ни на что не променяешь. Как и работу каждый раз в новом пространстве — в челябинском элеваторе, в Концертном зале Чайковского, в московском Арсенале, в Центре современной культуры «Гараж», в Центральном доме художника.

«LIQUID театр уходит на фабрики играть мистерии», — сказал на репетиции «Мистериона» Кирилл Серебренников. LIQUID театр создает спектакли, где на одной площадке работают драматические, цирковые актеры, танцоры, музыканты, актеры без профессионального образования. В таком театре зритель не сразу понимает, как себя вести, — ему же приходится ходить за актерами по городу или по неровному полу фабричного цеха, смотреть спектакль почти целый час на ногах, ехать в деревню Никола-Ленивец за 200 километров от Москвы. И многих, особенно случайных зрителей спектакли LIQUID театра сбивают с привычного ритма. Дают повод думать, что все в жизни может устроиться не так, как мы привыкли, планировали и хотели. И иногда это «не так» дает возможность дышать и двигаться дальше. В стране, где люди по большей части усталы, хмуры и озлобленны, нельзя терять такие простые и малобюджетные способы получения радости.

Сцена из спектакля «Мистерион». Фото В. Потапова

Сцена из спектакля «Мистерион».
Фото В. Потапова

Что же до перформанса, устроенного LIQUID театром на «Архстоянии», он состоял из трех частей. Вдоль дороги, по которой приезжали на фестиваль гости и участники, застывали — с косами, ведрами, младенцами, скутанными из одеял, — супрематические крестьяне, навеянные картинами Казимира Малевича, со стертыми лицами (а в реальности за плоскими белыми масками без прорезей для глаз, носа и губ), в красных трапециевидных юбках, синих широких штанах и желтых прямоугольных рубахах. Во второй части крестьяне, сняв маски, принимали человеческий облик и уходили к объектам фестиваля. К «Воздушному порту» мультимедийной галереи «Electroboutique» — огромному цифровому табло посреди леса, сообщающему о прибытии и отправлении самолетов, к «Гиперболоидной градирне» Николая Полисского — башне, сплетенной в поле из лозы и веток, к «Механическому лесу» Оскара Мадеры, связавшему деревья с гидравлическим поршнем. У каждого из объектов супрематические крестьяне LIQUID театра продолжали свою обычную жизнь — кто-то ссорился, кто-то торопился на свой рейс, кто-то оберегал сон ребенка.

А. Жеребцов, К. Петренко. Фестиваль «Архстояние».
Фото Д. Ильиных

А. Жеребцов, К. Петренко. Фестиваль «Архстояние». Фото Д. Ильиных

С наступлением темноты утренние ритуалы сменялись ночными. И было долгое шествие крестьян, несущих шесты с брякающими друг о друга прозрачными банками с зажженными свечами, по просекам, вырубленным французскими ландшафтными архитекторами. И финальная часть — перформанс в чистом поле, когда шесты с банками вешали на специальные рогатины, на телеге устраивали пир, а на скирдах сена — бои. И из колонок звучала музыка, написанная специально и сыгранная здесь же Андреем Филипповым (он же S. Ex = Silent Experiment). И было, казалось, не сочиненное, а вот здесь и сейчас единожды совершенное действие с горящими вилами, косами и ведрами, и был финальный танец — крестьянина и крестьянки, мужчины и женщины, человечный, безыскусный. Танец-боль, танец-любовь, танец-разговор, такой, какой часто случается между обычными людьми в обычных семьях, в которых чего только не бывает.

А. Смирнов, К. Петренко. Фестиваль «Архстояние». Фото Д. Ильиных

А. Смирнов, К. Петренко. Фестиваль «Архстояние».
Фото Д. Ильиных

И много-много лет спустя догадливый исследователь сможет предположить, что указанные в чеках батарейки были куплены для налобных фонариков, которыми актеры освещали свою дорогу в поле. Что скотчем были примотаны к ногам актера дубины-ходули. Что глиной актеры и отчасти их костюмы были загримированы в дневной части перформанса. И если сработает интернет-архив театра, то исследователь сможет узнать выбранный к этой работе эпиграф: «Супрематизм — отвлеченность. Он есть небывалое и колоссальное в мысли, но вышедшее из эпохи. В нем нет земли и хочется человеческого» (Николай Суетин). И возможно, он поймет, что выбросить безликую маску, открыть свое лицо, когда не каждый рискует говорить то, что он думает, — это поступок. Хотелось бы, чтобы лет через сто, а лучше через тридцать люди сняли с себя маски, нашли и не прятали свои лица. А наши дети или внуки, как совсем всерьез говорит актер и режиссер LIQUID театра Алексей Жеребцов, «гордились тем, что у их родителей было настоящее дело, которым они занимались». Будут ли? Не знаю. Поживем — увидим.

Август 2009 г.

НАЙТИ КАКОЙ-ТО ОБЩИЙ КРИТЕРИЙ ОЦЕНКИ ДЛЯ РАЗНЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ, СПЕКТАКЛЕЙ, ДЕЙСТВ ПРАКТИЧЕСКИ НЕЛЬЗЯ. СЕЙЧАС ВРЕМЯ СУБКУЛЬТУР, И КАЖДЫЙ ПРИДУМЫВАЕТ СВОЮ КАКУЮ-ТО ИСТОРИЮ СО СВОИМИ ПРАВИЛАМИ. ПОЭТОМУ ОБЩЕЕ, ЧТО МНЕ НЕ ВСЕ РАВНО В ЛЮБОМ ВИДЕ ТЕАТРАЛЬНОГО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ, — ЭТО ИЗМЕНЕНИЯ, КОТОРЫЕ ДОЛЖНЫ ПРОИЗОЙТИ СО ЗРИТЕЛЕМ.

Я ДОЛЖЕН ВЫЙТИ ИЗ ЗАЛА ДРУГИМ, ЧУТЬ-ЧУТЬ ИНАКИМ. ДРУГИМ ОТНОСИТЕЛЬНО ТОГО, КАКИМ Я БЫЛ ДО СПЕКТАКЛЯ

АЛЕКСАНДР САВЧУК,
РЕЖИССЕР ТЕАТРА «LUSORES»

Забурдяева Надежда

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Б. Брехт, К. Вайль. «Семь смертных грехов».
Театр танца Вупперталь п/р Пины Бауш

Есть художники, которые следуют за временем, и есть те, которые его предопределяют. Пина Бауш и театр танца Вупперталь относятся к создающим историю. Спектакли Бауш — всегда точное наблюдение, взятое из обыденной жизни и выросшее до откровения. Во многом это становится возможным благодаря языку, на котором Бауш общается со своим зрителем. Это особый язык тела, условно окрещенный еще в начале прошлого века «танц-модерном». Пина Бауш в рамках исканий немецкого экспрессионизма выработала свой собственный «диалект», в котором на первое место выходит честность, граничащая с исповедью. Ее танцоры столь искренни, словно все, о чем они «говорят», действительно было ими пережито, выстрадано. Меньше всего Бауш интересует, как люди двигаются, для нее важно то, что ими движет. Танец здесь — движение души; если бы страх, надежда, отчаянье, радость материализовались, то наверняка походили бы на образы, созданные вуппертальцами.

Гастроли театра, открывшегося в 1974 году, в России состоялись в 1989-м: сквозь уже изрядно прохудившийся железный занавес прорвались «Гвоздики». Тогда советского зрителя поразили гора алых шелковых цветов вместо декораций и подчеркнуто самобытная пластика вместо привычных балетных экзерсисов. В 90-е на московской сцене прогремели «Весна священная», «Контактхофф» и «Кафе Мюллер» — спектакли, определявшие в 70-е годы лицо театра Вупперталь. И уже в новом тысячелетии российский зритель познакомился с циклом поздних работ Бауш — спектаклями-портретами разных городов мира: «Мойщик окон» (Гонконг), «Мазурка Фого» (Лиссабон).

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

В этом году на Чеховском фестивале театр показал ранние спектакли. Вечер танца состоял из двух частей: «Семь смертных грехов» и «Не бойтесь». В основу первой был положен единственный в своем роде балет с пением (целиком состоящий из зонгов) «Семь смертных грехов мещанина», написанный Бертольдом Брехтом и Куртом Вайлем в 1933 году. Бауш убирает последнее слово из названия, расширяя проблематику до общечеловеческого масштаба. Брехтовские смертные грехи — леность, гордыня, гнев, чревоугодие, похоть, алчность, зависть — приобретают в спектакле иное значение. Это семь ступеней падения — потери свободы и индивидуальности. Это семь масок, за которыми унифицированное общество скрывает свои истинные цели — пополнение собственных безликих рядов. Пина Бауш в этом спектакле выступает не столько как хореограф, сколько как режиссер. Вечер танца практически лишен самого танца в обычном понимании этого слова. Налицо четко выстроенные мизансцены и совсем не брехтовский сюжет.

Первоначальная фабула достаточно проста. Две сестры Анна I и Анна II, певицы, актрисы и танцовщицы, отправляются на заработки, чтобы купить для всей семьи «маленький домик на Миссисипи в Луизиане». Они путешествуют семь лет по семи городам, где их и настигают различные грехи. В спектакле все еще более лаконично: семь миниатюр-зонгов пролетают на одном дыхании. Каждая — картина-состояние, четко очерченное переживание, выпуклое сомнение, почти осязаемый страх и в итоге всегда — компромисс. Все события остаются за кадром — в тексте, в словах героев. На сцене господствует эмоция, отчего явственнее проступает основная задача режиссера: отразить падение не внешнее, а внутреннее — потерю человеком личностной свободы.

Действие проходит в едином игровом пространстве, лишенном какой-либо географической или исторической конкретики. Черный квадрат сцены — пресловутое нигде и везде. Это мир, в котором все подчеркнуто искусственно, где вместо настоящего солнца — нарисованное мелом на полу, а вместо его согревающего света — жалящий луч прожектора, на протяжении всего спектакля, как объектив камеры, неотвязно следующий за героиней и следящий за соблюдением ею всех заветов Семьи.

В постановке можно обнаружить явный романтический конфликт: противопоставление героя (в нашем случае героини, точнее — двух героинь-антиподов, Анны I и Анны II, составляющих одно целое) обществу (Семье и всем остальным персонажам). Эта оппозиция выстроена режиссером на всех уровнях: в костюмах (цветное развевающееся платье Анны и строгие серые костюмы толпы), хореографически (свободная пластика и механические повторяющиеся движения), в образах (наивность и беззаботность — и чопорная сдержанность). Вот только героиня, вопреки романтическим канонам, не выходит победителем из этого противоборства. Анна эпизод за эпизодом вязнет в монотонности, монохромности, обезличенности среды.

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

Сцена из спектакля.
Фото из архива фестиваля

Последовательно и беспощадно ее искреннюю беззаботность нарекают леностью, скромность клеймят грехом гордыни. В зонге «Гнев» нежелание Анны встать в один ряд с полуобнаженными девицами вдоль рампы и отвращение к откровенным приставаниям «клиентов» подавляется предупреждением сестры и Семьи (стройного хора мужчин во фраках, неподвижно сидящих за столом у левой кулисы): «Так дело не пойдет!»

В зонге «Чревоугодие» акт подавления воли продолжается: мужчина-портной бесцеремонно снимает с Анны мерки, словно с манекена, не заботясь ни о ее чувствах, ни о ее удобстве. В следующей сцене похотью называется желание свободно любить, так как любить Семья и «долг» велят только за деньги. Итогом всех нравоучений становятся два последних зонга «Алчность» и «Зависть», где нет уже ни сомнений, ни нравственных метаний, где господствует только отчаянное безумие и полное безразличие. На фоне пространства, постепенно заполняющегося красивыми, даже роскошными предметами интерьера, Анна грубо и самозабвенно отдается целому строю мужчин, одетых в аккуратные черные костюмы. «Кто себя побороть сумеет, тот и добьется награды!» — подводит итог Семья… а в центре сцены опустошенная, истерзанная Анна.

В спектакле, как и у Брехта, личность главной героини раздвоена. Анна I (поющая) — вербальный повествователь, а Анна II (танцующая) — визуальный. Они на протяжении всей постановки действуют как антагонисты. Это задано уже в их внешнем облике: Анна II — в цветном легком платье, с распущенными волосами, а Анна I — в узком черном наряде строгого покроя, с тугой кичкой. Анна I непрестанно напоминает своей сестре об их заветной цели — заработать на «маленький домик», манипулируя ею, заставляя пойти на компромиссы, исполнить свой мнимый долг. Сперва она действует мягко — успокаивает и убеждает, а когда такие методы перестают работать — заламывает ей руки, насильно удерживая сестру от порыва бросить все ради своей любви. Она здесь и помощник, и надзиратель, и тихая обитель после трудовых будней, и самый строгий судья в случае неповиновения. Однако обе Анны — две стороны одной души. Режиссер подчеркивает, что во всех своих мучениях и в своем падении человек повинен сам. В 70-е годы эта работа Бауш имела оглушительный успех, была вызовом обществу, граничащим с экстремизмом. И сегодня, спустя три с лишним десятилетия, она не может не впечатлять. Однако в современном контексте и тема спектакля, и художественные средства уже давно не новы и, более того, изрядно потрепаны.

Во второй части вечера был показан спектакль «Не бойтесь», составленный из двадцати четырех зонгов Брехта и Вайля, взятых из разных пьес и между собой никак не связанных. Однако Бауш удалось составить из них единую историю, продолжающую уже начатую тему. Перед зрителем проходит череда портретов женщин разных возрастов и воспитания, спешащих поведать историю своей жизни и падения. Здесь и озлобленная, жестокая старуха в грязной нижней рубахе с размазанной по лицу алой помадой, и уставшая элегантная блондинка средних лет, за которой, как ботинки на веревочке, тянется прошлое, мешающее идти дальше, и еще множество таких же несчастных и истерзанных жизнью женщин. Связующей нитью через все рассказы проходит история соблазнения и развращения респектабельным джентльменом совсем юной барышни. Он, ласково и маняще напевая «О, не страшись», в течение всего спектакля преследует ее, сначала уговаривая, а затем и принуждая к близости. Добившись желаемого, он, безнаказанный, спешит на поиски новой добычи, а некогда невинное создание с полным правом, не стесняясь занимает место в первых рядах развязно пляшущей, разодетой распутной толпы. История соблазнения невинной девушки не казалась бы столь жестокой, если бы нам не демонстрировали каждую минуту варианты ее будущего на примере рассказов-исповедей падших женщин.

Безобразие и жестокость в этих спектаклях Бауш не скрываются, а, напротив, обнажаются, выпячиваются. В этом мире нет места ни для красоты, ни для искренности, ни для света и надежды. В финале обеих частей юность и невинность поруганы и растоптаны, а зло и стяжательство безнаказанны. Бауш беспощадна как к обличаемым ею порядкам, так и к своим героям: она не сглаживает углы, а заостряет их. «Семь смертных грехов» — это не поучительная история, а приговор современному человеку.

Июль 2009 г.

МЕНЯ ВОЛНУЕТ ОБЩЕЕ РАВНОДУШИЕ. РАВНОДУШИЕ НЕ К&nbsphttps://ptj.spb.ru/wp-admin/edit.php?page=mycategoryorder;БЕДНЫМ И УБОГИМ, А ВООБЩЕ К ЖИЗНИ. К СВОИМ БЛИЗКИМ И К СЕБЕ, К ОКРУЖАЮЩЕМУ МИРУ, ЕГО ПРОБЛЕМАМ И РАДОСТЯМ. ОЧЕНЬ РАССТРАИВАЕТ ТЕНДЕНЦИЯ СОВРЕМЕННОГО ТЕАТРА УВЛЕКАТЬСЯ ТЕМНОЙ СТОРОНОЙ ОБЩЕСТВЕННОЙ ЖИЗНИ. ЗАЧАСТУЮ В ПЬЕСАХ АВТОРЫ СОЗДАЮТ ГЕРОЕВ, КОТОРЫЕ ГЛУПЕЕ ИХ САМИХ, ИМИ УДОБНО УПРАВЛЯТЬ. ОНИ СМОТРЯТ НА НИХ КАК НА КАКИХ-ТО МЕЛОЧНЫХ, ЗЛЫХ, ОТВРАТИТЕЛЬНЫХ ЛЮДИШЕК И ЖАЛЕЮТ ИХ. МОДНО ГОВОРИТЬ, ЧТО ЧЕЛОВЕК НИЧТОЖЕН. ВСЕ ЕГО ПЫТАЮТСЯ РАЗОБЛАЧИТЬ, ВЫТАЩИТЬ ЕГО НИЗМЕННУЮ ПРИРОДУ. МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО УЖЕ ПРОШЛО ВРЕМЯ, КОГДА ЭТО БЫЛО ИНТЕРЕСНО. ХОЧЕТСЯ ЧЕГО-ТО НОРМАЛЬНОГО, КОГДА ОБРАЗОВАННЫЕ ЛЮДИ ГОВОРЯТ О СВОИХ ПРОБЛЕМАХ, ПЫТАЮТСЯ ИХ КАК-ТО РЕШИТЬ И НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО ДЛЯ ЭТОГО КРИЧАТ ИЛИ БЬЮТСЯ ГОЛОВОЙ О СТЕНУ. ХОЧЕТСЯ «НОРМАЛЬНОГО» — КАК У ВОЛОДИНА ИЛИ ВАМПИЛОВА. ВОТ ЭТО МНЕ «НЕ ВСЕ РАВНО».

МНЕ НЕ НРАВИТСЯ ФОРМАЛИЗМ. ПРИ ЭТОМ Я СЕБЯ СЧИТАЮ ФОРМАЛИСТОМ И ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ФОРМУ, ЯРКИЕ ОБРАЗЫ, НЕОЖИДАННЫЕ РЕШЕНИЯ, ЭФФЕКТЫ. НО ОНИ ДОЛЖНЫ БЫТЬ ТОЛЬКО СЛЕДСТВИЕМ КАКОЙ-ТО ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ РАЗРАБОТКИ. А СЕЙЧАС ФОРМА ЧАСТО ОКАЗЫВАЕТСЯ НА ПЕРВОМ МЕСТЕ И ТО, «О ЧЕМ», — МАСШТАБ ЗАМЫСЛА — ОЧЕНЬ СИЛЬНО СТРАДАЕТ.

САИДА КУРПЕШЕВА

Луповской Владимир

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Из спектаклей Эка я видел только его авангардную «Жизель» лет десять назад, но снимать на спектакле было нельзя, поэтому фотографий этого спектакля у меня нет. В «Игре снов» мне было интересно соединение драматической части с современным танцем. Во время драматических кусков я порой отдыхал, захватили меня больше танцевальные вещи и движение, когда пошла большая работа с пространством, со светом, с дымом, когда была абстракция… Соединение традиционного драматического театра и современного танца я воспринял как прием. В этом изюминка нового спектакля Эка — игра на контрасте. Мне, как человеку, который видит спектакль сквозь объектив, очень понравились монохромность и сбалансированность цветовой гаммы. Свет там был потрясающий, и поэтому некоторые фотографии получились какими-то мистическими.

А. Стриндберг. «Игра снов». Королевский театр «Драматен» (Стокгольм).
Режиссер-хореограф Матс Эк, сценография и костюмы Бенте Люкке Мёллера

В этом году на Чеховском фестивале побывал шведский режиссер и хореограф Матс Эк с новым спектаклем «Игра снов», поставленным для шведского Королевского театра «Драматен». С 1990-х годов он работает преимущественно как режиссер драматического театра, но в России Эка знают прежде всего как хореографа. Последний раз его спектакль видели у нас в 1999 году на сцене Большого театра. Это была современная версия «Жизели» (Куллберг-балет), ввергшая общественность в культурный шок. Эк известен своими радикальными переделками балетной классики («Жизель» (1982), «Лебединое озеро» (1987) и «Спящая красавица» (1996)). Хореографа принято считать танцевальным постмодернистом, «кокетничающим» с классическими сюжетами и ловко жонглирующим смыслами, заложенными в них. Матс Эк относился к классическим балетам как к мифам. Их сюжеты стали для хореографа универсальными схемами, которые можно применить к современности.

Символическую драму Стриндберга «Игра снов», повествующую о дочери бога Индры Агнес, которая захотела испытать все радости и боли человеческие, пронизанную восточными философскими учениями и мистицизмом, Эк «опрощает» так же, как и классические балеты. Принцессы и королевы в его версиях — усталые, замученные домохозяйки в застиранных платьях. Дочь бога Индры (Ребекка Хемсе), простая скандинавская девчонка с косичкой, босоногая, в одной лишь ночной рубашке, спускается на землю в буквальном смысле с колосников, вцепившись в театральный занавес. Стремясь познать, что значит быть человеком, Агнес — «ударяется о быт». Создание семьи, воспитание ребенка оказываются тяжелой работой, и героиня испытывает все тяготы семейного общежития. Она в буквальном смысле «таскается» с огромным младенцем, запеленутым, словно мумия, так, что не видно даже его лица, и ругается с мужем из-за хозяйственных мелочей. Как и в своих балетах, Эк заостряет здесь внимание зрителей на быте (так в «Апартаментах», поставленных для Парижской Оперы, несколько пар на фоне предметов домашнего обихода — плиты, телевизора, дивана, ванны и биде — выясняли отношения при помощи виртуозной, эмоционально-насыщенной пластики).

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Дуэты Агнес и ее мужа-адвоката сосредоточены вокруг стола — символа основы семейных ценностей, излюбленного Эком театрального артефакта. Практически в каждом его балете есть такой дуэт, где пара танцует вокруг стола. Эк сознательно цитирует самого себя.

В предельно физиологичном, но в то же время лишенном подчеркнутого эротизма пластическом дуэте, возможно, сосредоточена наиболее сильная сторона таланта режиссера-хореографа — он создает уникальные пластические композиции, которые могут сказать гораздо больше, чем звучащий текст.

Мизансцены-сны неспешно сменяют друг друга. Актеры шведского Королевского театра играют обстоятельно и вдумчиво, декламируя философские монологи нараспев. Сценическое время спектакля, как до антракта, так и после, тянется медленно, кажется бесконечным, размеренным… Сценическое пространство (художник Бенте Люке Мёллер) оформлено в зеленовато-гороховых «шведских» тонах. В углу сцены — характерная «эковская» деталь — предмет сферической формы (достаточно вспомнить круглое ядро в балете «Кармен» или гигантские яйца-валуны в «Жизели» и «Спящей красавице»). Здесь это круглый белый шар в человеческий рост. Сферическая фигура символизирует в спектакле бесперспективность скитаний и поиска на земле дочери бога Агнес.

Все разрозненные эпизоды спектакля: бегство Агнес от семейной жизни, пролив Стыда, бухта Красоты — скрепляются танцевальными номерами, блистательно исполненными профессиональными танцовщиками. Эти музыкально-танцевальные номера, пожалуй, самая интересная часть спектакля, но они не вплетены в ткань действия, а просто отделяют одну сцену от другой. Из-за этого повествование теряет целостность и распадается на отдельные эпизоды: танцевальные номера, реплики-монологи, арии…

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

«Фирменные» движения эковской хореографии всегда наполнены силой и мощью. Он смешивает разные танцевальные стили и направления. (В спектакле по пьесе Стриндберга Эк даже находит место классическим балетным вставкам — балерины на пуантах исполняют незатейливый танец под музыкальное сопровождение па-де-труа из балета «Щелкунчик» Чайковского; в одной из сцен артисты исполняют брэйкданс.) с помощью этого особого танцевального языка режиссер-хореограф устраняет магическую ауру классических балетов, погружает мифологических героев в острейшие проблемы и суровые реалии современности. Подобно тому, как стриндберговская Агнес спускалась на землю, чтобы погрузиться в жизненные невзгоды, — балетные принцессы и королевы в версиях Эка сходили с котурн-пуантов. Статуэтку-пейзанку Жизель классической версии, словно выполненную из севрского фарфора, Матс Эк изменил до неузнаваемости. В соответствии со средневековыми представлениями о сельской девушке — простолюдинке он делает ее грубой, едва ли не дурнушкой. Жизель, блистательно станцованная и сыгранная Аной Лагуной, у Эка становится «святой дурочкой», типичным аутсайдером и жертвой жестоких противоречий общества. Одно из самых поэтичных творений музыки и театра XIX века — второй акт «Жизели» — Эк насыщает откровенной социальностью. Девушка сошла с ума на почве сексуальных неврозов (неутоленной страсти) и попала в психиатрическую больницу. Подобно тому, как в версии XIX века эмблемой хореографии балета стал строгий arabesques (знак вилисы) и сложенные на груди руки (жест мадонны), у Эка таким условным жестом, символом вилис становится разорванный в беззвучном крике рот с поднесенной к нему рукой, словно пытающейся заткнуть его. Жест скорби и страха. Заставляя танцовщиков существовать в наивысшей точке напряжения, Эк приближается к экспрессионистской живописи. Вилисы Эка охвачены вселенским ужасом персонажа картины Мунка «Крик». В экстатически напряженных позах кордебалет вилис-пациенток психиатрической больницы словно воспроизводит надрывный «крик природы».

В «Лебедином озере» Эк пародировал образ femme fatale. Одиллия Аны Лагуны — мерзкая, капризная птица. Она принимает подчеркнуто некрасивые, корявые позы и испускает дикие вопли. Эком равно пародировались пафос одиночества непонятого скептика Принца, заложенный в музыке Чайковского, и роковая, пагубная сила женщины. Они подвергались жестокому осмеянию. Для Эка это всего лишь штампы искусства и литературы прошлого, и он с легкостью расправлялся с ними с помощью комедийных черт. Основной смысл трагедии Принца Зигфрида — в нарушенной клятве верности. Эк пересматривал ее коренным образом. Одиллия и Одетта — не две разные женщины, плохая и хорошая, как две капли воды похожие друг на друга, а два противоположных начала, соседствующие в одном человеке. В финале Принц торжественно вел к венцу белоснежную Одетту и в ужасе отшатывался от нее, узнав в своей невесте Одиллию. Лагуна—Одиллия лукаво подмигивала принцу, манила его, и, немного помедлив, Принц возвращался к своей Черной грубой принцессе. Потому что Белой попросту не существует.

Поводом для создания «Спящей красавицы» послужила увиденная Эком малолетняя наркоманка, сползающая по стене цюрихского отеля. В новой версии балета жизни Авроры угрожала не черная магия, а наркотики, которыми ее пичкал злодей Карабос. Хореограф сжал большой классический придворный балет, с множеством вставных номеров и второстепенных персонажей, не играющих никакой роли в сюжете, с бесконечной сюитой сказок и вариациями «камней» («феи драгоценностей»), до небольшого танцевального перформанса. Вместо шести фей — всего четыре. Вместо дворца с огромным количеством придворных — небольшая квартира среднестатистической европейской семьи послевоенного времени. Семья наслаждается маленькими и большими радостями буржуазного быта (новоприобретенным автомобилем, телевизорами, только что запущенными в производство…). Королева Сильвия — замученная домохозяйка. Король Флорестан — самодовольный житель анонимного европейского городка. А девочка-подросток Аврора переживает трудности пубертатного периода со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями — «эдиповым комплексом», подозрительными знакомствами, наркотиками. Она ревнует отца к матери, мать, в свою очередь, ревнует мужа к дочери — балет «отягчен утилитаризмом», как сказал бы Александр Бенуа.

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Пожалуй, главное противоречие работы Эка над балетными сюжетами, приобретшими значение мифов, заключено в вопросе — возможно ли передавать балетные сказки, основанные на культе балерины (трансцендентного существа на пуантах), средствами «современного танца», где женщина открывается во всей своей противоречивости, естестве, освобожденной от условностей? И Эк утверждает своими балетами, что возможно. Принцессы и Королевы в исполнении Аны Лагуны и других артисток Куллберг-балета больше походят на мускулистых спортсменок, чем на принцесс. Эк часто повторяет, что его не устраивает роль женщины в классическом балете. Как утверждает хореограф, балет не использует все ее возможности. Речь, конечно же, идет не о технике классического танца, достигшей уже в творчестве Петипа исключительной виртуозности. Женщина в классическом балете никогда не была женщиной в земном смысле. Она всегда являлась чем-то неземным, трансцендентным. Женщина в балете — мечта, идеал или призрак. Женские образы здесь всегда схематичны и нередко являются только поводом для демонстрации грациозного танца. В художественном словаре и практике Эка отсутствует разделение на женский и мужской танец. Женщины носят мужчин на руках, выполняют мужские поддержки любой степени сложности. Женщина всегда реальна, всегда крепко стоит на ногах, всегда из плоти и крови, порою даже мужеподобна. Быть может, иногда она напоминает животное, но ни в коем случае не призрак. И поэтому не случайно, что богиня Агнес в «Игре снов» у Эка получилась такой земной и даже грубоватой: она преемница героинь его знаменитых балетов.

Мрачноватый гротеск Стриндберга и абсурдная эстетика сна присущи и хореографическим постановкам Эка. Поэтому нет ничего удивительного, что режиссер обратился к этой пьесе. Другое дело, что, памятуя о радикальных, эпатажных версиях классических балетов, ждешь от Эка современного, быть может, резкого, хлесткого и, главное, очень страстного высказывания. К сожалению, с «Игрой снов» этого не произошло. Разрушитель балетных мифологем в драматическом театре оказался довольно пессимистичным, философичным, даже «задумчивым» скандинавом. Пьеса Стриндберга, предвестница театра абсурда, в интерпретации режиссера выглядит довольно традиционной театральной постановкой, в то время как его же версии шедевров балетного классицизма до сих пор воспринимаются как радикальные и шокирующие.

Июль 2009 г.

СЕГОДНЯ В РОССИИ БАЛЕТНЫЕ ТРУППЫ «БОЛЬШИХ» РЕПЕРТУАРНЫХ ТЕАТРОВ ПО-ПРЕЖНЕМУ ЯВЛЯЮТСЯ НАИБОЛЕЕ КОНСЕРВАТИВНЫМИ. БАЛЕТ УПОРНО ПРОДОЛЖАЕТ ДЕРЖАТЬСЯ ТРАДИЦИИ, ПОЧТИ НЕ ПРЕДПРИНИМАЯ ПОПЫТОК ВНЕДРЕНИЯ НОВОГО ТАНЦЕВАЛЬНОГО ЯЗЫКА.

СОВРЕМЕННЫЙ ТАНЕЦ И СОВРЕМЕННАЯ РЕЖИССУРА СУЩЕСТВУЮТ ОТДЕЛЬНО ОТ БАЛЕТНОГО ТЕАТРА. ОНИ НЕ ВЗАИМОДЕЙСТВУЮТ. РАЗВИВАЮТСЯ В ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ МИРАХ. Я ЧАСТО СЛЫШУ, ЧТО СОВРЕМЕННЫЙ ТАНЕЦ И БОЛЬШОЙ МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР В РОССИИ — ВЕЩИ НЕСОВМЕСТИМЫЕ. ЧТО КЛАССИЧЕСКИЕ ТАНЦОВЩИКИ, ВЫУЧЕННЫЕ В ЖЕСТКОЙ СИСТЕМЕ РУССКОЙ БАЛЕТНОЙ ШКОЛЫ, НЕ СПОСОБНЫ ОСВАИВАТЬ СВОБОДНУЮ ТЕХНИКУ СОВРЕМЕННОГО ТАНЦА. НО ОСВОИЛИ ЖЕ ФРАНЦУЗСКИЕ ЗВЕЗДЫ, ВОСПИТАННЫЕ В НЕ МЕНЕЕ СТРОГОЙ АКАДЕМИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ, «ИНОЙ» ТАНЦЕВАЛЬНЫЙ ЯЗЫК!

ЕСТЬ ТАКЖЕ ЕЩЕ ОДНО МНЕНИЕ, ЧТО РОССИЙСКИЙ ЗРИТЕЛЬ НЕ ПОНИМАЕТ СОВРЕМЕННОГО ТАНЦА, ПОТОМУ ЧТО ОН СЛИШКОМ СЛОЖЕН ДЛЯ ВОСПРИЯТИЯ, СЛИШКОМ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЕН. ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ РОССИЙСКИЙ ЗРИТЕЛЬ НАУЧИЛСЯ ПОНИМАТЬ ЯЗЫК СОВРЕМЕННОГО ТАНЦА, И ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ЭТОТ ЯЗЫК СТАЛ «СВЕТСКИМ», ПРОСТО НЕОБХОДИМО СБЛИЖЕНИЕ СОВРЕМЕННОГО ТАНЦА С РЕПЕРТУАРНЫМИ БАЛЕТНЫМИ ТЕАТРАМИ. ИНАЧЕ АВАНГАРДНЫЕ КОЛЛЕКТИВЫ ОКОНЧАТЕЛЬНО ЗАМНКУНТСЯ В ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНЫХ ПОИСКАХ, А БАЛЕТ СТАНЕТ БЕЗЖИЗНЕННЫМ, МУЗЕЙНЫМ ИСКУССТВОМ. ОН, СУДЯ ПО БЕСКОНЕЧНЫМ РЕКОНСТРУКЦИЯМ, УЖЕ ТАКОВЫМ СТАЛ.

ОЛЬГА ТОТУХОВА

Ковалевская Софья

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Дано:

«Парижская жизнь» Ж. Оффенбаха

Аттила Береш = главный режиссер Будапештского Театра Оперетты

Труппа театра Музкомедии + приглашенные из Московской оперетты солисты

Доказать:

Аттиле Берешу удалось создать новый стиль оперетты (как было заявлено в программке)

Решение:

Формула оперетты = занимательная интрига + пение + танцы + легкий юмор + немного эротизма + немного вульгарности

Пояснение: Аттила Береш производит простую математическую операцию = возводит в степень гротеска слагаемые «эротизм» и «вульгарность» (в спектакле все происходящее буквально по… пояс огромной статуе Давида) + добавляет пародию на штампы оперетты (например, во время соло актера невозможно заставить замолчать или хотя бы унести на руках с авансцены, как пытаются это сделать с распевающей свою коронную арию Метелиной).

Время в спектакле (зависит от пространства) > пространство = стилизованные под XIX век декорации с картинами Боттичелли + Эйфелева башня с подсветкой и вывеска кабаре «Мулен Руж» с неоновыми буквами > смешение времен + работа с клише массового бессознательного (а как представить современному человеку Эйфелеву башню ночью без подсветки?)

В сумме спектакль оказывается своеобразным стебом над штампами жанра оперетты. Градус гротеска повышался весь спектакль и должен был, вероятно, вывести на новые смыслы в финале. Но вульгарность, возведенная в степень, оказалась сильным средством и полностью подчинила себе финал, не зазвучав в ином ключе.

Вывод:

Создать новый стиль удалось, но возникли побочные эффекты. Ч. т. д.

Кушляева Оксана

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Зная об оперетте только понаслышке, но как-то ее себе представляя, крайне удивляешься, когда видишь именно то, что представлял. Кажется, этот жанр так же ревностно следит за собственной неизменностью, как «Пекинская опера» или театр «Но». Правда, чтобы понимать его, не надо быть завсегдатаем и знатоком, но чтобы принимать — надо. Оперетта — театр со своим языком — языком адюльтеров и любовных приключений, своей публикой, которая это язык принимает, и своим актером, который на нем прекрасно говорит, «поет и пляшет». Что тут скажешь, оперетта — легкий жанр.

И эта желанная легкость присутствует в новой постановке Театра Музыкальной комедии «Парижская жизнь». В спектакле, поставленном венгерским режиссером Аттилой Берешем, есть столь необходимые этому жанру легкие, свободные отношения с первоисточником (оперой-буфф Оффенбаха), с законами оперетты, опереточной игры и опереточными штампами.

За три часа спектакля режиссер знакомит нас со всеми особенностями отдыха в Париже и со всеми особенностями жанра музыкальной комедии как тоже уже сложившейся разновидности отдыха.

Сюжет оперетты прост. Некий Виконт Гардефе заманил в свое поместье Барона из Швеции с женой, выдав свой дом за филиал Гранд-отеля. Он перепоручил заботу о Бароне своему другу Бобине, а сам начал увиваться за Баронессой (для чего, собственно, и заманил обоих в свое логово). Далее шведского Барона ведут по всем кругам парижской жизни, а режиссер ведет нас по всем кругам оперетты…

Парижский вокзал: массивный полукруг из резного дерева с проемом в центре, в котором видны барельефы двух поездов. Оформление неожиданно сдержанное: коричневые, бежевые, серые тона — ничто не предвещает грядущего буйства красок. На сцену выбегают пассажиры в национальных костюмах народов мира, они залихватски танцуют и поют о благах Парижа, а потом расступаются и в центре оказывается кабаретная танцовщица. Многонациональная толпа жадно смотрит на полуголую девушку и убегает за ней. Эта иронично поданная сцена задает условия игры. Что такое Париж? Это легкие любовные приключения. Что такое оперетта? Это спектакль о легких любовных приключениях с пением, танцами, шутками и ощутимым эротическим оттенком. Никто не будет огорчен, даже если по ошибке проведет ночь с престарелой тетей лучшего друга или будет с позором выведен из кабаре «Мулен Руж». Море кружевного белья, задранные ноги, цветастые юбки и низкие декольте… Что же вы хотели — Париж, оперетта!

И режиссер играет с этими штампами и стереотипами. Он доводит до абсурда, до китча все черты опереточного жанра. От сдержанного намека на адюльтер спектакль движется к пьяной оргии — откровенной, неприкрытой, но все равно легкой, словно вытанцованной. Опереточные шутки превращаются в шутки над опереттой.

Июнь 2009 г.

Жегульская Елена

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Ж. Оффенбах. «Парижская жизнь». Театр Музыкальной комедии.
Режиссер Аттила Береш, художник Эржебет Тури

Когда видишь на афише «Будапештский Театр Оперетты», то, опираясь на опыт прежнего сотрудничества этого театра с петербургской Музыкальной комедией, готовишься увидеть классическую оперетту. «Веселая вдова» Ф. Легара и «Мадам Помпадур» Л. Фалля в постановке М. Синетара, «Баядера» и «Графиня Марица» И. Кальмана в режиссуре М. Г. Кереньи наглядно показали, что венгерский театр ревностно чтит традиции, играя не тот или иной сюжет, а зажигательный, легкий жанр оперетты, — именно поэтому венгерские работы во многом схожи. Однако «Парижская жизнь» Ж. Оффенбаха в интерпретации главного режиссера Будапештского Театра Оперетты Аттилы Береша выбивается из общего ряда.

Береш позиционирует спектакль как эксперимент — это ключ к пониманию постановки. Эксперимент с традиционной формой и содержанием, «законсервированными» в этом виде музыкального театра, как ни в каком другом. Здесь традиции доведены до абсурда, причем этот подход режиссер демонстрирует на всех уровнях — от переработки жанра до пластики героев. Закономерно, что в качестве материала режиссер использовал не легковесную нововенскую оперетту, а сочинение французского композитора Ж. Оффенбаха, чьи произведения по замыслу были далеки от развлекательности и имели остросатирический смысл, обличали цинизм и разврат общества в современной ему Франции.

Вместо ожидаемой оффенбаховской оперы-буфф перед зрителем разыгрывается «эротическая оперетта в двух действиях». Такая формулировка не выгля. дит грубым преувеличением или рекламным ходом. Это естественный результат предельного заострения шуток ниже пояса, ставших сегодня неотъемлемой частью почти каждой оперетты. И это не проявление плохого вкуса режиссера, а прием, снимающий штамп через его многократное усиление. Такая режиссерская вольность удивительно созвучна самому названию спектакля. «Парижская жизнь»… сразу вспоминается, что Франция родина кабаре и варьете, французского поцелуя и, кажется, всего легкомысленного и фривольного… Оттого — бесконечно мелькающие женские ножки в ажурных чулках и канкан, ставший неким ритуальным танцем, без которого в спектакле не обходится ни одна сцена.

Все, что прежде в оперетте воспринималось как штамп, а деликатными критиками определялось как следование традициям, здесь намеренно умножено в несколько раз. Оттого игра актеров превращается в правдивое и искреннее дурачество. Все здесь кого-то изображают: актеры персонажей, а персонажи оборачиваются то адмиралами Нельсонами и генералами Веллингтонами, то квохчущими курицами и расхорохорившимися петухами. Причем и первое, и второе смотрится одинаково по-опереточному «реалистично», то есть с неловкими переодеваниями, нелепыми ситуациями и при этом с большой долей самоиронии. В этом спектакле Береш продолжает работу, начатую им в первой своей петербургской постановке — «Баронессе Лили» Е. Хуски. Эта камерная оперетта на малой сцене Театра Музыкальной комедии была отмечена «Золотой маской» как раз за актерское мастерство.

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Еще одно привычное опереточное явление — ревю, вставные номера — режиссер превращает в прием разоблачения штампа. По сюжету Оффенбаха действие одного из эпизодов «Парижской жизни» перенесено в кабаре «Мулен Руж», большую его часть занимает танцевальный номер, никак не связанный с фабулой. Береш в это кабаре превращает зрительный зал: проходы партера заполняют актеры массовки, на авансцене, перед опущенным занавесом, появляется очаровашка-конферансье (Сергей Ефимов) в обтягивающем розовом костюме, высоких сапогах и с недвусмысленными ужимками. Шум, реплики из зала, диалоги со зрителями, шутки вперемежку с объявлением номеров программы и, конечно, канкан…

Береш активно работает с пространством на протяжении всего спектакля. Помимо привычных чистых перемен есть трансформации, происходящие на наших глазах, да к тому же на протяжении одного вокального номера. Баронесса фон Гондремарк (Алина Алексеева) начинает арию в ванной комнате, а завершает в парадной зале, не сходя с места. Абсолютно оправданными кажутся неожиданные и нескончаемые появления не предусмотренных сюжетом персонажей. Иногда материализуются тщеславные мечтания героев, вроде восхищенных художников, рисующих портреты певички Метеллы (Тамара Котова), а иногда доходит до откровенного стеба — белый и черный лебедь (Одетта и Одиллия) сперва мирно дремлют на вокзальной лавочке, а затем невозмутимо проделывают балетные экзерсисы, используя вместо станка — мусорный бак… Абсурд, да и только… Среди всех этих нововведений появление привычного кордебалета в сверкающих разноцветных юбках в почти реалистичных серых декорациях вокзала уже не вызывает никаких вопросов.

Особое место в спектакле отведено свету (художник по свету Ласло Надь). Сине-розово-зеленая опереточная палитра, обычно граничащая с пошлостью, здесь режиссерски оправдана. Она используется исключительно в ариях и дуэтах — Береш, словно зонги, выделяет их из общего действия. Причем во время исполнения актеры непременно выходят к рампе, принимают картинную позу-штамп, и ни за руки, ни за ноги, ни за волосы их оттуда не утащишь — в прямом и переносном смысле, так как подобные попытки в спектакле действительно предпринимаются.

Экспериментирует с традициями и венгерский художник Эржебет Тури. Нет в спектакле ни марлевых кустиков, ни искусственных цветочков — а есть, например, парижский вокзал с рисованными паровозами на заднике и абсолютно натуральными облезлыми железными лавками зала ожидания. В доме известного хлыща Рауля (Александр Трофимов) двери декорированы эпизодами «Трех граций» Боттичелли (наглядное отражение его развращенности), а в доме богатой тетушки его друга Бобине (Антон Олейников) на фоне открывающегося из окна вида на переливающуюся разноцветными огнями Эйфелеву башню и драпировок красного бархата высится гигантская статуя «Давид с пращой». Она же в финале торжественно вкатывается в элегантные комнаты Рауля — как апофеоз абсурда.

Оркестр под управлением Дмитрия Воробьева аккуратно проаккомпанировал всему действу, но и только: ни мелодичных переливов, ни острых ритмов, столь характерных для Оффенбаха, в этот вечер замечено не было. Франция сверкала всеми красками порока, и оперетта, сделанная по всем законам жанра, возведенным Берешем в степень, вновь показала свою невинную наготу, возникшую из пены штампов.

Июнь 2009 г.

Забурдяева Надежда

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

П. Чайковский. «Иоланта». С. Рахманинов. «Алеко». Мариинский театр.
Дирижер Валерий Гергиев, режиссер Мариуш Трелинский,
художник-постановщик Борис Кудличка

Что только не встретишь сегодня на оперной сцене: и осовременивание, и обобщение, и глубокий историзм, — а особо изобретательные режиссеры умудряются соединить все эти ингредиенты в один коктейль. В 1990-е годы оперный театр, сбросив оковы соцреализма, стремительно рванул навстречу новым возможностям, захлебываясь даже не свободой, а вседозволенностью. Монументально-исторический стиль постановок, традиция точного следования ремаркам и комментариям композитора, царившие на театральных подмостках в советское время, стали считаться дурным тоном. Неотъемлемой частью оперной режиссуры в ее современном понимании стало придумывание — нового сюжета, героев, обстоятельств, иногда созвучных вечным или злободневным проблемам, а иногда только создающих иллюзию созвучия. Движение в эту сторону было закономерным и неизбежным, но сегодня стало очевидно, что за полтора десятилетия такой подход к материалу изжил себя.

Излишнее увлечение литературной основой в оперном театре ведет к разрыву визуального и музыкального рядов. Все чаще возникает откуда-то из подкорки набившее оскомину «такого композитор не писал» — на первый взгляд, самое простое и поверхностное суждение о спектакле (ведь все давно знают наизусть, что творец спектакля не композитор, а режиссер), но, как ни парадоксально, в некоторых случаях самое точное. По. тому как оно фиксирует, что материал (то есть музыка) способен противиться замыслу режиссера и разрушать его изнутри. Это еще раз доказал польский режиссер Мариуш Трелинский, потерпевший поражение в «сражении» с музыкой П. И. Чайковского и С. В. Рахманинова.

В. Джиоева (Земфира),
Э. Умеров (Алеко). «Алеко».
Фото Н. Разиной

В. Джиоева (Земфира), Э. Умеров (Алеко). «Алеко».
Фото Н. Разиной

Именно в его интерпретации Мариинский театр показал премьеры двух одноактных опер — «Иоланта» и «Алеко», представленных в один вечер. К этим произведениям с завидным постоянством обращаются вокалисты и дирижеры в концертных программах, сценическая судьба их гораздо скромнее, хотя все же отягощена определенными традициями. Трелинский, как настоящий современный оперный режиссер, от всяких традиций открестился и придумал собственную историю. В ней повествуется, как утверждает сам режиссер, о «двух женщинах на грани… в обеих операх мы являемся свидетелями необходимого момента пробуждения их независимости, осознания жизни в принуждении и бунта». Замысел интересный, хотя и далекий от либретто (по законам современной режиссуры он и не обязан быть ему близок), но вот его воплощение приводит в замешательство, так как идет в разрез не только с музыкой, но и с обыкновенной логикой.

В «Алеко» вместо романтизированных Рахманиновым и Пушкиным цыган, «детей природы», для которых нет ничего выше свободы, на сцене появляется полукриминальная разношерстная толпа, празднующая свадьбу в складском, видимо, помещении (одну его стену образуют контейнеры). Режиссер и художник Борис Кудличка лишили сюжет всякого романтического флера, оформив спектакль в лучших традициях натурализма: с подробностями любовных свиданий и поножовщиной. Высокая панцирная сетка-забор разделяет сцену на две равные части. Ее глубина заполнена несколькими рядами белых простыней, развешенных на бельевых веревках, а на первом плане готовится свадьба: выставлены столы (как положено на всякой свадьбе — буквой П) и пластиковые стулья. Костюмы словно скопированы с реальных цыган-попрошаек, которых можно встретить каждый день на улице (вот только гораздо чище, свадьба все-таки). На протяжении всего действия сцена погружена в полумрак, красноватый свет сильно напоминает дежурное освещение.

Для цыган Трелинского, существующих в мире, где царят пошлость и грязь, насилие и подавление свободы абсолютно естественны. Земфира здесь не бунтарка, а продукт этого мира — агрессивная, вызывающе вульгарная. Она впервые появляется на сцене в самый разгар торжества, во время арии старика, вспоминающего о своей любви и молодости (сперва даже путаешься — не сбежавшая ли это жена старика — Мариула?). Земфиру переполняет презрение ко всем окружающим (которое в спектакле никак не мотивировано), и она проявляет его единственным известным ей способом — оскорблениями. Героиня то насмешливо и дерзко выдыхает сигаретный дым прямо в лицо отцу, то откровенно, на глазах всего честного народа и собственного супружника заигрывает с любовником — Молодым цыганом, кстати, столь же немолодым, как и ее муж. В одном из эпизодов Земфира неожиданно срывает свадебное платье с совсем еще юной невесты — таким образом, как поясняет программка, она выражает протест против брака по расчету, но на деле это выглядит внезапной вспышкой агрессии, за которую героиня получает увесистую оплеуху от Алеко. Соплеменники особой ненависти к Земфире не демонстрируют, хотя явно одобряют поступок Алеко. Остается непонятным, почему ее выходки терпят так долго. Из сочувствия? Тогда почему после смерти ее труп никто даже не замечает, не пытается убрать? Все суетятся и, небрежно переступая через окровавленное тело Земфиры, оказывают последние почести ее любовнику — Молодому цыгану.

Алеко — Джон Рели в спектакле, в отличие от остальных персонажей, выглядит весьма интеллигентно: в темном джемпере, брюках в тон, в аккуратных очках, с гладко зачесанными назад волосами до плеч. Он сдержан до бесхарактерности и скромен до забитости. Алеко с самого начала знает, что Земфира ему изменяет. Это делает нелогичным и непонятным ее убийство в финале, так как по действию ничем особенным это событие не предваряется. Вокальная составляющая образа также осталась далека от идеала: возникало ощущение почти физической зажатости связок, что рождало сдавленный звук, ограниченность диапазона, особенно это было заметно на верхних нотах, когда певец был на волосок от несмыкания.

В. Джиоева (Земфира),
Э. Умеров (Алеко). «Алеко».
Фото Н. Разиной

В. Джиоева (Земфира), Э. Умеров (Алеко). «Алеко».
Фото Н. Разиной

Отнюдь не блистал в этот вечер и оркестр под управлением Валерия Гергиева. Маэстро аккуратно и ровно проаккомпанировал действию, напрочь лишив партитуру динамических оттенков и контрастных тем, которыми столь богато рахманиновское сочинение. А режиссер и вовсе старательно игнорировал часть музыки, вернее, старательно преодолевал ее, втискивая в свою историю. Например, цыганские танцы Рахманинова превращены у Трелинского в неуклюжее переминание с ноги на ногу опьяневших на свадьбе гостей, а одна из мелодичнейших тем партитуры — тема рассвета — и вовсе сопровождает в спектакле откровенные обжимания Земфиры и Молодого цыгана (после которых последний старательно застегивает ширинку).

В финале не обошлось без знаменитой оперной вампуки, когда между ударом ножом и смертью окровавленная Земфира достаточно долго и активно (для умирающей) передвигается по сцене. Ее отец (режиссер словно специально подчеркивает абсурдность ситуации) на глазах безучастно наблюдающей толпы безутешно оплакивает ее — стоящую все это время перед ним. Для большей убедительности мизансцены были даже изменены слова либретто: вместо «лежит в крови обагрена» появилось «стоит в крови обагрена». Однако на этом все перемены и завершились: как только героиня застыла и приняла наконец горизонтальное положение, отец тут же потерял к ней всякий интерес и принялся, неожиданно строго следуя сюжету Рахманинова, осуждать и изгонять Алеко. Но за что и почему, осталось загадкой, так как смерть Земфиры не вызвала ни у кого из персонажей никаких эмоций: героиня все свои злоключения явно заслужила. Финал режиссер неожиданно оставил открытым: в послесловии, под завершающие аккорды, на сцену выбегала юная невеста (та самая, с которой Земфира сорвала платье в начале) и сочувственно застывала у тела умершей. Эта история — вечная? И девочка повторит судьбу Земфиры?..

К «Иоланте» П. И. Чайковского Трелинский подошел не менее основательно и «концептуально». Сцена погружена во мрак, в ее центре выстроена белая комната-палата Иоланты, где отсутствуют три стены, а четвертая густо украшена выбеленными черепами оленей с ветвистыми рогами. Вместо привычного чудесного сада эту обитель окружает чернеющая пустота, лишь с одной стороны таинственно спускаются из-под колосников голые стволы деревьев, нависающие над полом. Впрочем, эта условность частенько нарушается грубыми натуралистическими приемами, вроде отправления малой нужды на ветвистые корни символично парящих в метре над сценой деревьев.

«Иоланта». Сцена из спектакля.
Фото Н. Разиной

«Иоланта». Сцена из спектакля.
Фото Н. Разиной

Под звуки увертюры на полупрозрачный суперзанавес проецируются эпизоды охоты на оленя: испуганное животное тщетно пытается убежать от красного луча-прицела… охотник несет свою добычу (художник-видеографик Войтек Пус). Возникший в начале образ оленя и охоты проходит через весь спектакль. Сначала с оленем ассоциируется сама Иоланта — когда поднимается занавес, она лежит в той же позе и на том же месте, что и убитое животное, но затем все начинает стремительно запутываться. Король Рене впервые появляется с ружьем наперевес, что невольно рождает параллели с охотником на видеопроекции, а режиссер, словно подтверждая это, спускает на сцену связанную тушу оленя. Получается, что Рене — убийца своей дочери?! Но на этом режиссер не останавливается: в финале, после благополучного прозрения Иоланты, оленьи головы совершенно неожиданно становятся главным угощением на свадебных столах. Тут запутываешься окончательно — почему для счастливой героини свадьба, как утверждает режиссер, является смертью? Такое толкование могло бы иметь место, если бы героиня воспринимала все окружающее как свою кончину, но Иоланта — Гелена Гаскарова вполне довольна судьбой и вовсе не «ужасает ее потеря своего особенного мира», вопреки утверждениям всезнающей программки. Да и мир этот у Трелинского таков, что о его потере сложно сожалеть. С Иолантой обращаются не как со слепой, а, скорее, как с психически больной, и комната ее сильно напоминает палату, если не считать зловещих оленьих украшений на стене. Кормилица Иоланты Марта (Наталья Евстафьева) и две подруги Бригитта (Элеонора Виндау) и Лаура (Екатерина Сергеева) у режиссера преображаются в сиделок, которые явно недолюбливают свою пациентку и с ней не церемонятся. Юная принцесса, в свою очередь, на это никак не реагирует, она безучастна и послушна, как кукла. И зловещее оформление, и само действие нарочито расходятся с вокальной строчкой и музыкальной партитурой оперы — мелодичной, безмятежной, изображающей гармоничную жизнь райского сада.

Много в спектакле неувязок и нестыковок. Например, тайный разговор короля Рене (Сергей Алексашкин) и мавританского врача (Эдем Умеров) почему-то происходит в палате Иоланты, которая в это время почему-то прячется за дверью и подслушивает. Но как только врач покидает комнату, она потихоньку за спиной отца почему-то возвращается в свою кровать. Рене почему-то неожиданно замечает Иоланту, ласково гладит ее по голове. Тут в палату с диагнозом Иоланты возвращается врач, который по тексту Чайковского ходил куда-то осматривать принцессу (которая на протяжении всей сцены не покидала свою белоснежную тюрьму). Чудеса, да и только!

Еще одним удивительным фактом стало то, что вся царящая на сцене сумрачность (в прямом и переносном смысле) завершилась обычным и вполне традиционным хэппи-эндом — принцесса излечилась, свадьба состоялась. И все заклинания автора постановки о депрессивности и композиторского замысла «Иоланты», и своего воплощения в финале им же благополучно были опровергнуты и остались только в программке.

Режиссер, одержимый современными тенденциями придумывания, не только не открыл ничего нового в сочинениях Рахманинова и Чайковского, но и растерял уже известное и необходимое, в итоге оставив зрителя с десятком вопросов и уверенностью, что порой традиционные трактовки могут оказаться лучше двух новых псевдосовременных.

Июнь 2009 г.

МНЕ В ТЕАТРЕ НЕ ПО…, КОГДА Я ВИЖУ КАЧЕСТВО — КАЧЕСТВО ЗАМЫСЛА, ВОПЛОЩЕНИЯ. КАЧЕСТВО, КОТОРОЕ СТАНОВИТСЯ ИСКУССВТОМ, ВДОХНОВЕНИЕМ. КОГДА ЧУВСТВУЕШЬ АКТИВНОЕ, СОКРУШАЮЩЕЕ ВСЕ ПРЕГРАДЫ ЖЕЛАНИЕ АВТОРОВ ИЛИ ИСПОЛНИТЕЛЕЙ ЧТО-ТО РАССКАЗАТЬ СВОИМ ТВОРЧЕСТВОМ ЗРИТЕЛЮ. ИМЕННО КОГДА ТЫ ОЩУЩАЕШЬ ЭТУ ЭНЕРГИЮ, ВОЗНИКАЕТ ПОТРЕБНОСТЬ ГОВОРИТЬ, ДУМАТЬ, ПИСАТЬ.

НАДЕЖДА ЗАБУРДЯЕВА

Садовникова Анастасия

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

Когда на улице дождь стеной и от лета не осталось и следа, хочется немного тепла, ярких красок и светлых чувств. В такие моменты спектакли, подобные «Шербурским зонтикам», как раз приходятся впору.

Вечная мелодия, знакомая с детства, да еще и в живом исполнении, обволакивая, создает уютную атмосферу. Происходящее на сцене не напрягает, не вызывает рефлексии: жанр мюзикла — легкий, почти невесомый — просто развлекает. Ведь задача искусства — в том числе отвлекать человека от забот. Поскольку сюжет всем известен (да и, в общем, для мюзикла, на мой взгляд, не сюжет является главным), режиссер много внимания уделяет форме, и это выходит у него весьма удачно. Пестрыми пятнами выделяются актеры на фоне замысловатых декораций — тоже ярких, но локально выкрашенных плоскостей. Вообще весь спектакль наполнен исключительно насыщенными красками, благодаря им и эмоции героев становятся еще живей, еще свободней. Очень интересно смотрится вращающаяся ширма, то и дело открывающая нам разные части сцены, позволяющая действию быть динамичным: получается, что актеры используют практически все сценическое пространство, спектакль выглядит объемно.

О. Левина (Женевьева), С. Овсянников (Ги).
Фото М. Манина

О. Левина (Женевьева), С. Овсянников (Ги).
Фото М. Манина

И все же главное — музыка. Живое исполнение делает свое дело. Актеры прекрасно владеют голосом: ведут партии непринужденно и в то же время мастерски. Оркестровое сопровождение настолько органично вписывается в действие, что порой и не задумываешься о его существовании: такое ощущение, что музыка просто есть, берется сама собой из ниоткуда.

В целом спектакль выглядит довольно цельным, нет в нем и претензий на что-то большее, чем он есть. Все очень правильно, гармонично, но не пронзительно.

Октябрь 2009 г.

М. Легран, Ж. Деми «Шербурские зонтики». Театр «Карамболь».
Режиссер Василий Бархатов, художник Зиновий Марголин

Чехов говорил, что от православия ему остался только малиновый звон. Нашему поколению от «Шербурских зонтиков» осталась только «малиновая» (или из какого-то другого сиропа) мелодия любви и столь же прекрасные звукосочетания: «Мишель Легран» (даже русский язык склонен грассировать на этом «гр»)… «Катрин Денёв» (из этого слова буква «ё» никуда не исчезала все сорок пять лет, что этот фильм жил в отечественном сознании)…

«Шербурские зонтики» — очевидный лирический код. Когда пожилой мужчина дарит зонтик пожилой женщине — это им одним ведомый знак то ли былой любви, то ли измены (он уехал? она не дождалась?), то ли любви вечной — как в последних кадрах фильма: камера поднимается над бензоколонкой и парит в летящем рождественском снеге вместе с мелодией неиссякающей, в прямом смысле неземной любви. Есть сомнения в том, что кто-то помнит реальный сюжет сентиментального фильма, но точно все помнят, что это про любовь и под Леграна. Сорок пять лет зонтики окутаны не дождем — лирическим «сиреневым туманом», в который современным ежиком вошел Василий Бархатов… и пошел сквозь этот туман — посмотреть на звезды…

Пошарив в Google, мы прочтем А. Плахова и вспомним то, чего не знали: что «Шербурские зонтики» изумленные современники назвали «стихотворением в музыке и цвете», что «дизайн современного портового города обретал в фильме Деми волнующую живописность и на новом витке воскрешал стихию довоенного поэтического реализма», что Женевьева, не дождавшаяся из армии жениха, «стала воплощением белокурого конформизма, который пришел на смену белокурому же бунту героинь Брижитт Бардо (тоже, впрочем, недалеко ушедшему). Их растрепанную ершистость и откровенный имморализм сменили гладко зачесанные волосы и хорошие манеры хрупкой добродетели — Денёв. Конформизм, впрочем, публику ничуть не смутит: с этого момента все девушки мира поменяют прически, а на всех танцплощадках зазвучит романтичная и сентиментальная музыка Мишеля Леграна».

Сцена из спектакля. Фото М. Манина

Сцена из спектакля
Фото М. Манина

Но сегодня фильм кажется невозможно приторным: лучше не смотреть, а только слушать трек.

Все здесь — в музыке, через нее. Но Бархатов взялся за трудную партитуру — абсолютно киношную, уже раскадрованную поэпизодно, то есть лишающую оперного режиссера свободы: структура фильма диктует движение буквально кадрами или маленькими, трехминутными сценами-бликами. Казалось, это практически невоплотимо в театре.

Есть и другая «трудность перевода» киноистории на сцену: обаяние сентиментального фильма не в его «кондитерских» героях (она блондинка в голубом и розовом, он брюнет — и оба такие хорошенькие!), а в том, что быт современной Франции (1957-й, когда происходит действие, недалек от 1964-го — года выпуска фильма) одухотворен в нем речитативным пением на чужом изящном языке. Щебечут, журчат… А если перевести это на русский и спеть силами наших актеров? Поют-то они обыденные прозаические тексты про неоплаченные счета и беременность, а когда про любовь — это еще та «поэзия»!

По сравнению с треком фильма партитура чуть урезана: короче стала сцена объяснения Ги с Мадлен, претендующая в картине на душераздирающий психологизм. «Остальной Легран» звучит в полном объеме и спет так же легко, как в фильме. Интонации и жесты артистов «Карамболя» легки, скользящи, отточены до пальца, ритмизированы режиссером и по-французски небрежны, а вот перевод Юрия Ряшенцева явно утяжеляет дело. Почему-то изредка (где позволяет ритм музыки?) он зарифмовывает строки, течение словесного «ручейка» натыкается на камушки необязательных рифм, получается плохая поэзия, а мы теряем закон восприятия. К тому же слушать «свингование в прозе» куда интереснее…

Сцена из спектакля. Фото М. Манина

Сцена из спектакля
Фото М. Манина

«Шербурские зонтики» — это стиль. Бархатов это понял, но знак «стиля» поменял, взяв за основу не стилистику фильма Дени, а стиль 1960-х вообще, в том знаковом виде, в каком он существует в культуре. Если героиня Денёв ходит в скромных изящных платьицах и кофточках, то красавица Женевьева (дебютантка Ольга Левина), хоть и похожая на нее, и с такой же прической, но затянута в платье с юбкой-колоколом. И все прочие девушки в спектакле тоже «ходят колоколами» (художник по костюмам Мария Данилова). Потому что в таких ходили у нас в «Я шагаю по Москве», а в ангорских кофточках «от Денёв» не ходили! Нам этот «крой» ближе и понятнее, это и наши 60-е, когда джаз жизни играл радостнее, а цвета были ярче. Бархатов разгоняет сырость «Шербурских зонтиков», отказывается от флера, они с художником Зиновием Марголиным запускают два огромных «колеса обозрения» — красное и желтое. То ли это зонтики с геометрическим рисунком, то ли «колесо жизни», то ли параллельные, несоприкасающиеся «круги жизни» Ги и Женевьевы, изрезанные квадратами, то ли просто характерный дизайн 60-х (кажется, в такой стилистике оформляли новые кафе-«стекляшки», опять же не во Франции, а у нас, если верить фильму «Дайте жалобную книгу»). Вращаясь влево-вправо, скрещиваясь, яркие круги моментально «выкадровывают» следующий эпизод, кусочек пространства: вверху, внизу, сбоку. А по центру возникает центральный прямоугольник: то ли подиум, то ли «кадр» — в общем, КИНОТЕАТР. Бархатов и Марголин переносят в театр киношный монтаж, но «монтируют» ленту прямо у нас на глазах. С изумительной ритмической точностью, попадая в такт, возникают предметы быта и мосты через реку, стол, стул, бокал — нужные в том или ином эпизоде и согласно нотам. Бархатов играет с цитатами из фильма (солнечные очки у Мадлен появляются ровно в том же эпизоде, что в фильме), следует типажности (красавец Ги — Сергей Овсянников тоже брюнет, как и Мадлен — Анна Балобанова). Но, в отличие от фильма, Бархатов не играет в жизнь: все здесь происходит «как в кино» — претендуя только на «яркую театральность», свойственную мюзиклу.

Это «как в кино» однажды материализовано впрямую. Главное объяснение Ги и Женевьев под легендарную музыку происходит… в кино, куда они зашли. Мы видим кадр — зрительный зал, заканчивается один сеанс, уборщица (были ли такие во Франции? У нас были), понимая важность диалога, не трогает парочку… запускает других зрителей на второй сеанс, опять проходится шваброй по полу… Ги и Женевьева все не могут напеться-наговориться… уже и третья партия «кинозрителей» покидает зал… кино заканчивается и все не может закончиться. Уборщица со шваброй обнимает влюбленных за плечи: все, рабочий день окончен. Последняя нота. Поворот колеса. Вокзал, вагоны, Ги нервничает, Женевьева кукольно-печальна…

Цветное кино пару раз становится черно-белым: в сцене, когда Ги приводит Женевьеву домой в их первую и единственную ночь (целомудренный театр теней позволяет любоваться тонкими силуэтами: оба медленно снимают плащи, и Она протягивает Ему туфельки на шпильках…), и в сцене, когда он остается с Мадлен.

Яркие зонтики, капли дождя за витриной, прохожие: там идет свое кино, а на подиуме, в театре жизни герои с микрофончиками поют о любви. Они гораздо менее буржуазны, чем в фильме, и куда более лиричны. Потому что от 60-х в нашем сознании осталась не «мелкая буржуазность» Шербура и мадам Эмри, ищущей для дочки выгодного брака. От 60-х нам осталась безбытная духовность и песни о чистой любви.

Это-то и оказалось «не по…» Василию Бархатову.

Время, отлившееся в форму, с которой можно играть в театре.

Сюжет, стиль которого позволяет создавать выразительный визуальный ряд.

Фабула, в которой можно под крики «браво» вывести настоящих героев и героинь.

Музыка, которую можно с упоением исполнять. Которая — вне времени — все же захватывает и несет старших в воспоминания, юных в мечтания, но так или иначе — прочь от бензоколонок и счетов, в рождественскую быль про неиссякающую любовь.

Октябрь 2009 г.

Забурдяева Надежда

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

В. Бархатов, Н. Забурдяева. Фото Л. Михайловой

В. Бархатов, Н. Забурдяева
Фото Л. Михайловой
 
 

О молодости и одновременно востребованности оперного режиссера Василия Бархатова сегодня не говорит только ленивый. За четыре года своего пребывания в статусе выпускника ГИТИСа и профессионального режиссера Бархатов поставил около семи спектаклей на сценах Москвы и Петербурга (и это если не считать провинцию) и успел дважды стать номинантом «Золотой маски».

Его спектакли — абсолютно разные: «Москва, Черемушки» и «Братья Карамазовы», «Бенвенуто Челлини» и «Енуфа», «Отелло» и «Шербурские зонтики»… Это всеядность? Позиция? Почерк? Просто течение жизни молодого режиссера? О молодой режиссуре и ее судьбах мы и решили поговорить с «москвичом в Петербурге» Василием Бархатовым.

Надежда Забурдяева. Что вам в театре не по …?

Василий Бархатов. Единственное, что мне не по … всегда, — это люди в театре: и те, кто в зрительном зале, и те, кто на сцене и принимают участие в моих работах. Я не имею в виду их отношение к постановкам, хотя мнение актеров, конечно, важно, но моя задача как режиссера как раз и состоит в их приращивании к замыслу. Люди — это то, без чего не может быть театра. Прежде мне казалось, что режиссерский театр — это какой-то сумасшедший литовский символизм, дикое количество предметов, а теперь я понимаю, что надо просто больше работать с актером. Потому что все равно какие-то простые человеческие вещи содержат гораздо больше смыслов, чем унитазы с подвешенными над ними лампочками или какая-либо абстракция… Хотя, в сущности, мне все в театре по …, но это такой адекватный по…зм. Как поет Сергей Шнуров в одной из своих песен, «по…зм как водка — слабый может спиться». То есть всего должно быть в меру, как, скажем, и наглости, — нельзя быть застенчивым, но важно и не переборщить. Так же и здесь: вроде как все по …, а вроде как и ничего.

Н. З. Какова роль театра в современной жизни?

В. Б. Русский театр не играет никакой роли в современной жизни. Европейский театр моментально осмысляет любые политические, социальные события, происходящие на земном шаре. Люди читают газеты, ходят на выборы и ходят в театр, потому что без этого они не могут существовать как часть какой-то большой социальной, духовной программы. У нас все равно театр — развлечение, и от этого очень сложно уйти. Конечно, не хочется, чтобы театр превратился в сферу обслуживания, но в итоге-то востребовано смешное, веселящее. Такая «Наша Раша».

Н. З. Но не всегда ведь так случается. А как же Някрошюс, Черняков?

В. Б. Это какой-то остаточный рефлекс, инерция. По крайней мере с Някрошюсом уж точно. Някрошюс сейчас, как и Роберт Уилсон, уже перешел в категорию «исторического контекста». Их языком сегодня сказать так, чтобы тебя поняли, отрефлексировать что-то по-человечески уже нельзя, не получится. Уилсон так же хорош, как картины Малевича, но это не повод думать, что изобразительное или театральное искусство отныне должно выглядеть только так.

Н. З. Сегодня границы между видами театра — оперой, балетом, драмой — и вообще различными видами искусства стираются. Все чаще драматические и кинорежиссеры ставят в оперном театре. Как вы относитесь к этим тенденциям? Возникает ли перед вами вопрос — остаться оперным режиссером или уйти в какую-то другую сферу?

В. Б. На мой взгляд, никакой разницы между оперным, драматическим или кинорежиссером нет. Это все пережитки советского времени, когда существовало такое понятие, как «работа по распределению». Сейчас все границы стерты: если ты уверен, что можешь нарисовать картину, — рисуй, хочешь снимать кино — снимай. Потому что в результате критерий только один: качественно у тебя получится или некачественно. Но понятно, что для работы в каждой сфере нужны определенные навыки. В музыкальном театре нужно уметь читать партитуру, например. Вообще, в последнее время для меня синоним таланта — это вкус. Человек, обладающий вкусом, может ставить спектакли, снимать кино. Художник сегодня — это человек эпохи Ренессанса, зараженный декадентством.

Н. З. Мы живем в эпоху постмодернизма?

В. Б. Многие шутят, что сейчас пост-постмодерн. Но вообще организм постмодернизма устроен таким образом, что этим словом можно назвать все что угодно.

Н. З. Какое место в таком случае занимает в этой эстетике современный оперный процесс?

В. Б. Беда сегодня как раз в том, что процесса никакого нет. И вместо того, чтобы начать что-то делать, все пытаются определить причины отсутствия процесса. Как врачи, которые пытаются поставить диагноз и не замечают, что пациент-то уже давно мертв, синий уже, с ввалившимися глазами, попахивает. У нас в России никогда не могли выделить какие-либо проблемы, потому как все они автоматически причисляются к особенностям менталитета. То же и в театре. Кроме того, у нас никогда не было направлений — одни личности. Есть определенный человек, и мы смотрим его спектакли, читаем его книги, потом возникает другой — и все повторяется. Например, не поддается жанровой характеристике в литературе Виктор Пелевин, как в опере — Дмитрий Черняков.

Н. З. Получается, что оперный театр — это мертвец, которого нужно похоронить?

В. Б. Это, конечно, было бы здорово, но я думаю, что над трупом перед захоронением еще успеют надругаться, потом закопают, потом откопают и снова надругаются, и так до бесконечности… и называться все это будет неореализм.

Н. З. А какую роль вы отводите молодым режиссерам?

В. Б. Нужно воплощать свои идеи, ставить собственные спектакли, ведь театр в целом состоит из спектаклей. Но один человек даже десятком спектаклей не может поднять театр, он может поднять себя: свой рейтинг, свой авторитет, вызвать уважение к себе. Главным качеством современного оперного режиссера должно быть отсутствие желания поднимать мертвый театр.

Н. З. Для вас театр — это миссия или работа?

В. Б. Это ни то, ни другое. Это вынужденная деятельность, ну кто-то же должен это делать. Я просто высказываю свои скромные соображения на тот или иной счет на основе каких-то произведений. Я не люблю громких слов.

Н. З. О том, как вы молоды, сегодня не говорит только ленивый. Легко ли молодому режиссеру начинать свою карьеру в академических стенах, не хочется лаборатории, эксперимента, революции?

В. Б. Но это все спокойно можно совместить в рамках одного театра, только ты должен абсолютно точно знать, чего хочешь. С разными актерами приходится работать, и их возраст не должен быть критерием отбора. С талантливыми и сильными артистами старой закалки работать даже проще, а убедить в своей правоте нужно уметь каждого. Театр отличается от лаборатории только бoльшим количеством возможностей и бюджетом: одно дело химичить на сто рублей и совсем другое — на сумму гораздо большую. Просто качество химикатов лучше, а фантазия та же.

Н. З. Что вас больше всего волнует в современной жизни?

В. Б. Меня волнует в жизни все на сто процентов, как и любого человека: политическая обстановка в стране, низкие зарплаты педагогов и врачей… «когда б вы знали, из какого сора растут стихи». Но другое дело — как, каким языком и о чем говорить со сцены. Я терпеть не могу людей, которые пытаются объяснить все, которые якобы в своих спектаклях говорят о проблемах человечества, а получается, что следующим своим спектаклем они лишь добавляют проблем. Мало было забот у человечества, а тут еще и его спектакль! Я не стесняюсь подсматривать и даже буквально переносить картины из жизни на сцену. Ведь не случайно в театральных вузах у актеров и режиссеров существуют этюды на наблюдение: их цель — научить собирать всю гадость, всю мелочь, что вокруг нас. У Кирилла Серебренникова третий акт «Трехгрошовой оперы» в МХТ имени Чехова начинается с банального этюда: в течение пятнадцати минут из зрительного зала на сцену сползается вся мерзость с площади трех вокзалов, от алкоголичек-старушек до подставных батюшек, — так создается контекст. Это очень точно. С такого этюда можно начинать каждый спектакль: на жизнь за стенами театра нужно смотреть как через стеклопакет — чтобы звук не проникал, а изображение было видно. Нужно брать из жизни, рефлексировать, но оставаться в рамках театра. Этим, кстати, и отличается европейский театр. Там драматурги и режиссеры работают со скоростью ИТАР-ТАСС, и так и должно быть. А мы все время боимся оказаться чересчур пошлыми: почему-то у нас показывать со сцены нищету — это пошлость, говорить о Чечне — пошлость. А если приходится говорить о чем-то конкретном, то непременно очень завуалированно и очень художественно.

Н. З. Что из системы ваших ценностей не может быть осмеяно?

В. Б. Система ценностей так устроена, что если это ценность, то не возникает никакого желания над ней посмеяться, а если возникает — значит, это уже не ценность. И какие-то ценности меняются со временем — это нормальный процесс.

Н. З. Существует мнение, что в своем развитии оперный театр отстает от драматического примерно на 10—15 лет.

В. Б. Отстает тот, кто догоняет. Просто не нужно ни за чем гнаться. Не будем догонять — не будем и отставать.

Н. З. Можно ли современного зрителя, пресыщенного телевидением, чем-то эпатировать?

В. Б. Наверное, можно эпатировать зрителя и сегодня — в театре возможно все, но эпатаж — это что-то пустое, в нем нет ничего, кроме самого эпатажа.

Н. З. Разве участие известного рок-музыканта Сергея Шнурова в спектакле Мариинского театра «Бенвенуто Челлини» не является эпатажем?

В. Б. Вероятно, кто-то это может и так воспринять, но для меня Шнуров просто отлично подходит для роли Бенвенуто Челлини. У них много общего: Лужков запрещал концерты группы «Ленинград» примерно так же, как Папа Римский запрещал въезд в город Челлини. Для меня было важно провести эту параллель.

Н. З. Каков ваш идеальный зритель?

В. Б. Это человек, который все понимает, считывает смыслы. Он не приходит в зрительный зал со своим видением, чтобы сверять его с трактовкой режиссера, он готов к восприятию нового. Он может смотреть вне контекста других постановок, так как хороший спектакль сам дает необходимый зрителю контекст.

Н. З. Нужен ли вам театральный критик, и если нужен, то какой?

В. Б. В том виде и состоянии, в котором пребывают современные критики, — нет. Об оперном театре зачастую пишут люди, ничего не понимающие в музыкальном театре, они практикуют двойные стандарты, зависящие от мнения большинства, они не могут отличить современный спектакль от осовремененного. А людей, к которым я прислушиваюсь, чье мнение для меня ценно, можно пересчитать по пальцам. Конечно, некомпетентные статьи, как правило едко написанные, меня расстраивают, но повлиять на меня может только конструктивная критика.

Июнь 2009 г.

Pressa Adminych

Пресса

В Михайловском театре после долгих лет забвения восстановлен один из самых знаменитых советских балетов — «Лауренсия» по мотивам пьесы Лопе де Веги на музыку Александра Крейна. Спектакль приурочен к 100-летнему юбилею блестящего советского танцовщика Вахтанга Чабукиани, успешно работавшего еще и в качестве хореографа.
Обращение к «Лауренсии» еще раз подтверждает смену ориентации в балетных умах. Почти два десятилетия основной фобией отечественного балета было всё советское, а манил его мировой репертуар; теперь же маятник качнулся в другую сторону: стал крепнуть интерес к сугубо национальному наследию, и более всего — к искусству середины прошлого века, к эстетическим предпочтениям сталинских времен.
«Лауренсия», поставленная по драме Лопе де Веги «Фуэнте Овехуна», принадлежит жанру так называемого драмбалета, или хореодрамы. Тема была идеологически безупречна: как мы помним, героиня Лопе, вырвавшись из замка жестокого феодала, вознамерившегося в день ее свадьбы осуществить «право сеньора» (оно же — право первой брачной ночи), воодушевляла народ на тираноборческое выступление. Это был темпераментный, героический балет, один из лучших балетов эпохи и жанра. К тому же замешенный на беспроигрышной испанской теме.

И честно говоря, ваш рецензент ожидал увидеть некий вариант советского «Дон-Кихота». Но ничего подобного не увидел. Ассоциации совсем уж неожиданно тянутся к первому акту «Жизели»! Пейзане с корзинками, появление среди них знатного сеньора со свитой; и, наконец, появление поруганной Хасинты с распущенными волосами, неверными движениями и кульминационным падением без чувств — как хотите, но на «сцену сумасшествия» Жизели очень похоже.

Более того, тут возникает не просто «Жизель», а «Жизель» советская, какую я еще застала в 70-е годы — с той же самой фактурой, с теми же синтетическими юбками с шелковыми полосочками по подолу. Но вот это как раз зря; уж если восстанавливать, то фактуру историческую — эстетика 70-х годов XX века историей еще не стала, и от нее исходит еще не аромат эпохи, а запах нафталина.

Что до хореографии «Лауренсии», то она вписывается в широкий общебалетный контекст. Так ставили в XIX веке, когда искусством балета правило коллективное профессиональное мышление. Чабукиани тоже работал именно так — отсюда упомянутые переклички с «Жизелью». Именно этим, традиционным путем идет и главный балетмейстер Михайловского театра Михаил Мессерер. Его версия «Лауренсии» — работа не романтика-архивиста, но трезвого практика. Что было можно — он восстановил, что нужно — слегка додумал, что счел необходимым — сократил. Такой подход отличается и от скрупулезных реставраций последних десятилетий, и от советских смещений наследия в сторону новейшего представления о танце, порой довольно бесцеремонных. Цель вполне корректного вмешательства Мессерера в материал — уловить соответствие «темпам и динамике современной жизни», как сказал он сам в одном из интервью.

Но тут возник еще один вопрос: а умеют ли нынешние танцовщики исполнять драмбалеты? Владеют ли, помимо техники танца, еще и приемами театральной игры? Похоже, что нет, хотя искренне стараются. И Лауренсия хороша (ваш рецензент видел только одну из исполнительниц, Екатерину Борченко), и Фрондосо (Марат Шемиунов), и другие.

Но плоть спектакля всё равно другая, прежний рисунок не живет полной жизнью, выглядит аккуратно перенесенным на кальку. За исключением одного момента у Сергея Мохначева и Андрея Брегвадзе, исполнителей ролей двух алькальдов, отцов жениха и невесты. После трагических событий, прервавших праздник, у них есть маленький мимический эпизод на просцениуме: один отец, потрясенный, догоняет другого и трогает за плечо, а второй, обернувшись и постояв, вдруг резким, отчаянным движением закрывает лицо руками. В этих жестах нет ни грана балетной фальши — всё подлинное: и эмоция, и эстетика.

Теперь собственно о хореографии. Танцы солистов хороши; прекрасно центральное па-де-сис (ансамбль трех пар на свадьбе) вместо обычного гран-па. Удачна пластическая тема женских рук, подлинно испанская, точно найденная, свежая, выпадающая из канона исполнения «танцев народов мира» на нашей балетной сцене. Отдельно скажем про танцы Фрондосо. Умный Федор Лопухов, кстати, вот как писал о Чабукиани: «Балеты Чабукиани — хорошие или плохие, с выдающейся или заурядной музыкой, с чудесным сюжетом или сравнительно рядовым — прежде всего он сам. И как балетмейстер и как актер». Главная заслуга и главная удача исполнителя главной мужской партии Марата Шемиунова в том, что он постарался сыграть и станцевать не просто Фрондосо, но Чабукиани в роли Фрондосо. И получилось! Не по технике, нет — кто сейчас мог бы воспроизвести неистовые танцы Вахтанга?! — но по направленности образа: глядя на Шемиунова, мы без усилий представляем, каким мог быть в этом балете Чабукиани и почему он ставил мужские танцы именно так.

Еще хороши драматичные массовые сцены — тут появляется вполне современный «драйв». Речь конкретно о двух общих танцах: начале восстания, зажженного Лауренсией, и — особенно — о финальной агрессивно-героической коде — танце, прямо бежаровском по своей энергии.

И есть еще одна важнейшая особенность этого балета. Потаенная нить напряжения действия в нем предельно натянута между эротизмом начала и героизмом финала. Тема вожделения, тема грубой мужской власти и насильного овладения женщиной сублимируется и трансформируется в народное восстание. И это уже чисто современный подход к давней истории: заставить публику следить за тем, как скрытая эротика достигает критической точки и выливается в революционный штурм — именно так, мощным напором, решительно и бесповоротно врывается крестьянская толпа в командорский замок.

Кушляева Оксана

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

…Бежишь, и никак не можешь убежать, хочешь плакать — и смеешься, хочешь сказать одно — и говоришь совсем другое… и почему-то ты в красных трусах в горошек, которые вовсе не идут к шляпе с полями… Все вокруг падают замертво, поднимаешь их, а они снова падают. Сверху веревка, хватаешься за нее. Рукав платья оживает и проглатывает руку. За тобой гонятся марионетки, бьют дубинками по голове, поворачиваешься, даешь сдачи… Были у меня жена и дочь, а потом взяли и ушли куда-то, куда-то, где все совсем не так, как здесь. Просыпаешься, кричишь: «Умер, кто-то умер!» Нет, все живы…

«Новый цирк» вытеснил старый и вот уже практически вытеснил театр с европейских подмостков. Восьмой Чеховский театральный фестиваль стал фестивалем «нового цирка» как нового театрального явления. После двух спектаклей «циркачей» — «Оратория Аурелии» Виктории Чаплин и «До свидания, зонтик» Джеймса Тьере — хочется разобраться в мотивах такой видовой подмены.

Папа оторвал себе большой палец, чтобы меня повеселить. Он всемогущий, мой папа, только лучше бы он этого не делал. Совсем не весело. Потом взял на руки и подкинул, сказал: «Как в цирке». Я плачу. Не люблю цирк.

В основе любого циркового представления лежит трюк. Классический цирк выпячивает его, открыто демонстрирует достижения человеческой смелости, ловкости, воли, виртуозного мастерства. В «новом цирке» трюк существует в нескольких ипостасях: как идеальная иллюзия, вызывающая ощущения чуда, волшебства, как шутка и как фокус, проделанный неумело, намеренно разоблаченный. Все это сплетается в хитрые комбинации, когда после веселого пустячка на нас обрушивается калейдоскоп чудес или, наоборот, трюкач, продемонстрировав нечеловеческую виртуозность, будто сам становится заложником своего умения.

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

Как осьминог, как актиния, потом как фонтан, бьющий сверху вниз, как ствол огромного дерева или как много переплетающихся стеблей проросшего бобового зернышка (из сказки про дурака Джека), развевается сноп канатов, подвешенных на огромном крюке под потолком. По ним пробегает волна, вторая, третья — и они пульсируют, дышат, кто-то передвигается по канатам, пытается выпутаться и не может. Вот он, главный персонаж, самый живой, самый большой, самый интересный…

Старинный комод красного дерева, украшенный резьбой, с изящными ручками пережевывает женщину, открывая по очереди свои четыре рта: то нога покажется, то рука, то голова…

Спектакли Джеймса Тьере и Виктории Чаплин можно было бы назвать не просто «новым», а современным, актуальным цирком. Узнаваемый мир, в котором вещи управляют человеком, а виртуальное и реальное так перемешались, что никто уже не в состоянии отличить одно от другого. Человек здесь не центр мироздания, а муха, попавшаяся в паутину: пытаясь выбраться, он еще больше увязает. Современный мир — это ловушка, лабиринт, выйти из которого можно, только став его частью. Герой Тьере, подчиняясь прихоти собственного кресла или пиджака, то сливается с этим миром, превращаясь в вещь, в шелестящие колосья, в большого богомола, то вдруг вырывается, борется с ним и проигрывает, всегда проигрывает. Женщины в его спектакле то ли духи, то ли тени, потом животные, растения-вьюны, безвольно висящие на канатах, а в финале уже просто мертвые тела, лежащие на сцене. И как бы ни суетился главный герой, ему не оживить их…

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

Маленький, щуплый кудрявый человек на авансцене. Играет пронзительная скрипка, а он энергично открывает рот и размахивает руками так, словно мелодия — это его речь. Ты прислушиваешься и начинаешь различать слова, понимать язык этого мира, состоящий из звука, мимики, жеста, фокуса и трюка. Вот что говорит человек: «Были у меня жена и дочь, а потом взяли и ушли куда-то за границы этого мира, куда-то, где все совсем не так, как здесь. Их нужно найти, вернуть»… Так мне послышалось.

Аурелия — француженка, изящно, по частям вылезающая из большого комода, скользящая по переправам, возникшим из ее длинного алого шарфа, ускользающая, исчезающая, неуловимая. За ней бежит мужчина, маленький, уставший, неизобретательный, негибкий. Он зовет — никто не отзывается, догоняет — и никогда не догонит.

Героиня спектакля «Оратория Аурелии» бесконфликтно растворяется в материальном пространстве, становясь к финалу лишь небольшой частью вещного мира. В результате заключительного трюка чрево ее оказывается тоннелем для поезда, курсирующего по кругу игрушечной железной дороги. Женщина, вторая половинка человека, в пространстве этих двух спектаклей убегает и в итоге растворяется, исчезает. А мужчина — беспомощен, мелок, одинок и смешон. Торжествует мир вокруг, торжествует цирк. Мир-цирк съедает, поглощает своего создателя, платя ему так за долгие годы горделивого трюкачества.

«Новый цирк» выработал свои законы сценического существования. Часть из них опровергает законы физики (нет силы притяжения, вертикаль и горизонталь, верх и низ часто меняются местами), а часть — биологии (наука бессильна объяснить постоянные видовые метаморфозы, происходящие с героями спектакля). Логика «нового цирка» — это логика никогда не прекращающегося сновидения, нашего общего мирового анабиоза. Оттого, при всей внешней парадоксальности, он по сути своей ближе ныне живущим, чем классическая театральная условность. «Новый цирк» — это перманентное «дежа вю» современного человека, его сон наяву.

…Бежать, бежать, бежать. Падать и снова бежать, догонять их… не беги, остановись. Это ведь только сон…

Июнь 2009 г.

«До свидания, зонтик». Компания Майского жука.
Спектакль Джеймса Тьере, костюмы Виктории Тьере, Манон Жину

Цирк без арены,

Цирк без дрессированных собачек, слонов и тигров,

Цирк без цели поразить зрителя невероятными номерами,

Цирк, рассказывающий историю.

Да цирк ли это вообще?

Если бы вы знали, что спровоцировало появление нового театрального жанра, вы бы не поверили: на первый взгляд, экология и юриспруденция никак не связаны с цирком и все вместе — совершенно не имеют отношения к театру. Тем не менее, когда в 1970-е годы во Франции стали активно действовать комитеты по защите прав животных, старому доброму цирку с дрессированными собачками и львами пришел конец: публике стало просто неинтересно на них смотреть. Нужно было выдумать что-то необыкновенное, чтобы привлечь зрителей, и это удалось дочке Чарли Чаплина Виктории: она вместе со своим мужем, цирковым клоуном Жаном-Батистом Тьере, перенесла цирковое действо с арены на сцену и подчинила его театральным законам.

А. Тьере. «Оратория Аурелии».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

А. Тьере. «Оратория Аурелии».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

«Воображаемый цирк», «Невидимый цирк»… Даже по названиям их спектаклей заметно стремление скрыть свою связь с обычным цирком. Номера здесь соединяются в единый спектакль, связываются сквозным сюжетом и начинают существовать по законам драматического действия. Это — театрализация цирка, Виктория Чаплин и Жан-Батист Тьере начали этот процесс, продолжает его их сын Джеймс, основавший собственную труппу под названием «Компания майского жука».

На восьмом Чеховском фестивале можно было увидеть «До свидания, зонтик» Джеймса Тьере и «Ораторию Аурелии» в постановке Виктории Чаплин с ее дочерью в главной роли.

Вы думаете, что в спектакле Джеймса Тьере главным героем будет зонтик? Нет, он появится на минуту и исчезнет, с ним даже не попрощаются. Если вы ждете сценической композиции в жанре оратории от Виктории Чаплин, вы тоже будете обмануты. Название в «новом цирке» возникает вне логики, по ассоциативным связям, известным только самим создателям спектаклей.

В цирке цель номера — поразить воображение зрителя. Здесь же номера становятся частями целого, паззлами, создающими картину художественной реальности, существующей по своим законам. Так в «Оратории Аурелии» каждая сцена — доказательство нелогичности, странности мира героини: вот она ставит в вазу цветы бутонами вниз, вот поливает сохнущее белье из лейки. Несмотря на то, что в спектакле есть сквозная тема — бегство Аурелии от влюбленного в нее танцора, — ничего не изменится, если поменять сцены местами: они сосуществуют по принципу коллажа. В спектакле же «До свидания, зонтик» номера соединены по монтажному принципу: Магнус Жакобсон все время вмешивается в действие, показывая свои фокусы, — так он стремится занять место своего соперника, вытеснить героя Джеймса Тьере.

Главный герой в «новом цирке» часто служит лишь проводником по своему миру. В «Оратории» Аурелия, превращаясь из девушки, живущей в комоде, в тоннель для игрушечного поезда, внутренне остается неизменной. Джеймс Тьере, наоборот, разрабатывает характер своего героя, обаятельного плута и полного неудачника.

Если в цирке акробаты условно незнакомы, каждый сам по себе, то в «новом цирке» всегда можно определить, как относится один герой к другому. Например, в спектакле «До свидания, зонтик» персонажи реагируют на действия друг друга, наблюдают, подсматривают, существуя как единое целое. У героя Джеймса Тьере есть Жена и Дочка, но его отвлекает от них Певица в умопомрачительных нарядах. Еще в действие все время вмешивается мужчина в шахтерской каске и с запачканным лицом — то ли монтировщик, то ли помреж, то ли сошедший с ума клоун, соперник героя. Каждое умение, талант актера работает на образ, на роль: самоуверенная, как оперная прима, Певица разговаривает исключительно ариями, все время ускользающие Жена и Дочь — акробатки, а сам главный герой и его соперник — мимы, акробаты и фокусники. И номер с балансированием на кресле-качалке не демонстрация прекрасного вестибулярного аппарата Джеймса Тьере, как это было бы в цирке, он показывает героя сомневающегося, колеблющегося, неуверенного.

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

А. Тьере. «До свидания, зонтик».
Фото R. Haugton из архива фестиваля

Технология трюков, как правило, простая. В «Оратории Аурелии» сцена, где кружевное чудовище съедает ногу героини и она довязывает себе новую, сделана так: за экраном, по которому скользит кружевная ткань, напоминающая снегопад, — черный кабинет, и нога Аурелии просто закрывается черной тканью, которую она снимает со спицами в руках. Как говорит Джеймс Тьере, «чудо происходит не на сцене, а в головах у зрителей».

Пространство в «новом цирке» всегда живое: в «Оратории» кулисы вальсируют, подрагивая в такт музыке, а куклы из зрительного зала, которым Аурелия показывает спектакль, приходят в ее гримерку и начинают за что-то бить в лучших традициях петрушечного театра; в спектакле «До свидания, зонтик» пол то бушует, как море, из которого выныривают персонажи, то превращается в поле с двумя рядами золотистых колосьев, то становится самим собой — планшетом сцены, затянутым темной тканью. Над ним на огромном крюке висит сноп канатов, которые то вибрируют в унисон с колебаниями голоса Певицы, то раскручиваются, образуя шатер, то снова успокаиваются.

Цирк ли это вообще, если здесь все подчиняется театральным законам и даже пространство входит во взаимодействие с персонажами?

В финале своего спектакля Джеймс Тьере дает ответ на этот вопрос: за несколько секунд на сцене возводится цирковой шатер в разрезе. «Новый цирк» подчиняется законам театра, но не изменяет своей природе, существуя на границе двух жанров и не склоняясь ни на одну, ни на другую сторону.

Июнь 2009 г.

МНЕ НЕ ПО…

В ТЕАТРЕ, КОГДА ЧЕЛОВЕКУ ЕСТЬ ЧТО ПРОКРИЧАТЬ И ОН ИЩЕТ ДЛЯ ЭТОГО ФОРМУ.

СОФЬЯ КОЗИЧ

Матвиенко Кристина

ПРОФЕССИОНАЛЫ И ДИЛЕТАНТЫ

П. Пряжко. «Жизнь удалась». Театр.doc (Москва).
Режиссер Михаил Угаров

П. Пряжко. «Жизнь удалась». Театр «Практика»
(Москва). Режиссеры Эдуард Бояков, Виктор Алферов

Курьез, случившийся в Москве с пьесой белорусского драматурга Павла Пряжко, вполне показателен. Попавшая в шорт-лист драматургического конкурса «Новой драмы» 2008 года, пьеса была показана в читке — на лаборатории в Ясной Поляне, которой руководил Угаров, а потом и на самом фестивале. Спустя полгода, в силу разных творческих и менеджерских несогласий руководителей «Новой драмы», в двух соседних театрах появились две «Жизнь удалась» — сперва угаровская, потом бояковская, сделанная в соавторстве с молодым «ассистентом» Виктором Алферовым, до того ставившим в «Практике» пьесу петербурженки Ольги Погодиной «Мармелад». Одно и то же оформление (штук пятнадцать обычных стульев), фронтальные мизансцены и одна и та же актриса в главной роли — лишь внешне сближают два спектакля. В остальном они разнятся примерно так же, как отличаются друг от друга художественные пути «Практики» и Театра.doc.

Четверо героев пьесы — два молодых брата-физрука и две старшеклассницы, одна из которых выходит замуж за одного брата, но любит другого, — препарированы Пряжко точно и с той долей отстраненности, которая дает двойственный художественный эффект. С одной стороны, зал лежит от хохота, потому что узнает в героях «пацанов» и «девчонок» с любой городской окраины. Сделано это посредством языка, новые, «обнуленные» и матерные формы которого автор улавливает с чуткостью локатора. «Вадик, ты дебил!» — самое популярное обращение героини к будущему мужу. Само по себе оно не содержит никакой оценочности, больше того — эмоционально окрашивается в зависимости от контекста и произносится то с брезгливостью, то с любовью. И язык, и кодекс поведения, и упрямая бессмысленность совершаемых действий — все схвачено на редкость точно. Но есть и другое.

С рационализмом конструктора Пряжко вычерчивает стройные сюжетные схемы, искусно фиксируя в них центробежный характер жизни своих героев, дробность и заторможенность мышления пьяных, в меру безобидных людей, желания и мысли которых, то и дело запинаясь, двигаются по кругу. Юная невеста в фате, все время падающей на лицо и мешающей пить водку, на секунду выныривает из этого замкнутого круга и задает чисто риторический вопрос: «А почему все так медленно?» У Пряжко вообще герои-протагонисты — как невеста Лена и будущий муж Вадим — то и дело выступают в роли обескураженных реальностью людей, которым хочется спросить что-то важное. Вадим восклицает: «Лена, а сейчас что?», — но ни Лена, ни кто-то другой не может ему ответить, потому что находятся внутри этого «а сейчас что». И этот вопрос так и будет мучить Вадима в моменты неожиданных прозрений.

Сцена из спектакля «Жизнь удалась». Театр. doc.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля «Жизнь удалась». Театр. doc.
Фото В. Луповского

Спектакль Угарова сделал открытым принцип читки — четверо актеров (Анна Егорова, Константин Гацалов, Александра Ребенок и Даниил Воробьев) выходят с листочками, усаживаются на стулья и начинают читать пьесу по ролям, с той только разницей, что и ремарки они тоже читают сами. Иногда короткие сцены разыгрываются как бы от первого лица. Но как Пряжко не играет в «театр переживаний», так и Угаров не скрывает условности происходящего. Соло в его спектакле ведет Анна Егорова, молодая актриса театра «ОКОЛО», ученица Юрия Погребничко, статная белокурая красавица с напевным голосом и особенной, словно заторможенной манерой двигаться и говорить. Как и у других персонажей, речь Лены изобилует матом, и Егорова — вслед за Пряжко — делает этот мат музыкальным кодом спектакля. Она же — вместе со своим «женихом », которого играет Константин Гацалов, органично улавливающий гопнический «мачизм» своего героя, — постепенно выявляет и еще один, вполне мелодраматический сюжет пьесы. Вадим и правда любит Лену и поэтому хочет на ней жениться. А его брат-подонок жениться ни на ком не хочет, но его Лена любит. Вадим же любит и брата — потому что он ему самый родной человек. И, понимая чувства Лены к брату, не раскрывает всем известный секрет, а пьяно признается в братской любви. Этот нехитрый сюжет про дружбу и любовь проступает в спектакле Угарова, а в спектакле Боякова—Алферова сыгран впрямую, «со слезой», что убивает ироническую дистанцию, заданную в пьесе, и ставит зрителя в позицию наблюдателя в зоопарке: вот, посмотрите, и эти любить умеют.

Впрочем, дело даже не в акцентах, но в поражении, которое «Практика» потерпела в случае с Пряжко. Взяв за основу тот же прием, что и в спектакле Театра. doc, Бояков и Алферов, которым, очевидно, чужда ирония текста Пряжко и непонятна природа его театральности, создали безжизненный клон, где актерами не слишком удачно выступают солист из группы «Корни» и джазовая певица Юлия Волкова, а ремарки вычурным тоном «конферансье» читает Ольга Тенякова. И то, и другое, а также многозначительный шелест страниц, записанный на пленку и звучащий в коротких перерывах между сценами, призваны придать пьесе Пряжко лоск, а лоск ей противопоказан. Впрочем, это уже даже не из области сугубо театральных средств, это несовпадение мировоззрений режиссера и драматурга. Зрители в театре «Практика» смеются над самыми удачными «репризами», но смотрят картинки из жизни быдла. Эта реакция тем удивительней, что в зале «Практики» сидит не бог знает кто, а обычные, более или менее «прикинутые», более или менее заработавшие герои недавних пьес Гришковца. Новое русское мещанство, а иначе говоря — потенциальные герои Пряжко.

Пьесу Пряжко нельзя судить по канонам жизнеподобия и только: разумеется, важно и социальное происхождение его героев, хотя кто, будучи сильно пьян, не попадал в состояние безнадежного хождения по кругу, невозможности ответить на вопрос и осознания крайней необходимости на эти вопросы ответить сейчас же? Поэтому каждый, кто помнит это состояние, легко идентифицирует себя с героями пьесы. Но Пряжко улавливает и куда более общие симптомы «болезни». Скажем, в «Жизнь удалась» ясно заявлены приоритеты Вадима и его брата-имморалиста, умудряющегося спать с двумя недавними школьницами параллельно. Когда один из братьев с энтузиазмом сообщает другому: все, братан, начинается новая жизнь, я буду стеклопакеты ставить, а ты кассетами торговать, — в этом не только приятие социального устройства российской жизни, в которой не так легко устроиться или хотя бы заработать, но и максимум позитива, который герои могут от нее взять.

Сцена из спектакля «Жизнь удалась». Театр. doc.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля «Жизнь удалась». Театр. doc.
Фото В. Луповского

Пряжко — не натуралист позапрошлого века, традицию которого охотно трансформируют, скажем, драматурги школы Николая Коляды. Он не культивирует концепцию «маленького человека» со всем комплексом социальных обстоятельств. Сюжеты его пьес сводятся к сгущенной фиксации обыденных действий, ничем внешне не примечательных, но при определенном сочетании и конденсации превращающихся в абсурдистскую концепцию жизни. Подобный способ изложения мельчайших деталей человеческого бытия, помещенных в разреженное пространство, в котором ничего не происходит, свойствен и современному российскому кинематографу — «Шультесу» Бакура Бакурадзе или «Кремню» Алексея Мизгирева — Юрия Клавдиева. Но Пряжко — театральный драматург, и только в театре можно воплотить трагикомическую вязь его подробных ремарок, которые то копируют, то умножают действие, то объясняют смысл обезличенной речи, вполне музыкально снабженной матом. Если Лена говорит одному из героев: «Ты дебил», — в ремарке объясняется, что Лена краснеет и что она «любит Вадима». На этих стыках рождается комический эффект несовпадения — между тем, что говорится, и тем, что думает и чувствует герой на самом деле. Но еще таким образом нам показывают зазор между речевой фактурой, обрывистым инверсионным и вечно незаконченным синтаксисом, лексическим однообразием, — и тем, что на самом деле происходит в головах и сердцах инфантильных россиян белорусского розлива. Это очень интересный фокус, говорящий о состоянии общества гораздо точнее многих других.

Но и в самой структуре пьесы то и дело срабатывает заикающийся речевой механизм, подслушанный автором и художественно преобразованный им в своеобразную музыку современного города. Действие вдруг перестает двигаться и кружит на месте с упорством игрушечного волчка, заведенного и брошенного. «Самая некрасивая свадьба на свете», как в отчаянии говорит Лена про свою собственную свадьбу, переходит в пьянство в маршрутке, тупой конфликт с водителем, в вынужденное пьянство на улице и секс «по-быстрому» Лены с дружком жениха. Прерывая более или менее стройную логику развития, автор рассказывает нам от лица Анжелы про будущее славной четверки — Лена и Вадим развелись, и теперь они просто иногда бухают вместе.

И финал — мама жениха, вылавливающая из унитаза собранные вскладчину и подаренные деньги, отчитывает перед всеми своего непутевого сына и в назидание советует брать пример с Лены, такой хорошей девочки. Жизнь удалась, но не у всех и по-разному. Это безработный автор из Минска Павел Пряжко понимает превосходно.

Июль 2009 г.

admin

Блог

Завтра, 5 августа, на ЭДИНБУРГСКОМ ФЕСТИВАЛЕ (EDINBURGH FRINGE-2010) состоится премьера новой версии известного спектакля Василия Сенина «ОДИНОКИЙ ФОКСТРОТ» (по рассказу «ФРО» Андрея Платонова).

В 2001 году в Театре Фоменко Сенин уже ставил Платонова, спектакль так и назывался, «ФРО», а играли в нем актеры Мастерской — Евгений Цыганов, Ирина Пегова, Павел Баршак. В 2005 году, в «Приюте Комедианта» Сенин сделал «ОДИНОКИЙ ФОКСТРОТ» уже с воспитанниками В. М. Фильштинского — Александром Кудренко, Соней Горелик, Андреем Феськовым.

Премьера в Эдинбурге — международная. В проект приглашены четыре актера. С российской стороны — Андрей Феськов и Соня Горелик, с шотландской — Небли Бахиа и Джози Данкан. На этот раз «Одинокий фокстрот» будет играться на английском языке. На сцене Нового Городского театра Эдинбурга его можно будет видеть в течение месяца, с 5 по 29 августа.

Со своей стороны, предлагаем вниманию наших читателей портрет одного из участников эдинбургской премьеры — актера Андрея Феськова, — опубликованный в № 60 «Петербургского театрального журнала».

Андреева Антонина

АКТЕРСКИЙ КЛАСС

АНДРЕЙ ФЕСЬКОВ

Мой учитель Вениамин Михайлович Фильштинский. Он научил меня быть счастливым в профессии. Быть художником, настоящим актером и при этом остаться человеком.

Андрей Феськов

На курсе В. М. Фильштинского выпуска 2006 года было на кого посмотреть и кого запомнить. Андрей Феськов — светлый шатен, высокий и улыбчивый — один из них. Трудовая единица, готовая вживаться в образ, искать особенности своего персонажа — все «по школе». Большой «умный» лоб, смеющиеся глаза, островатый «любопытствующий» нос и кривящийся рот. Ничего особо примечательного. Описание, под которое подойдут многие. Поднимет голову — сама чистота и непорочность, обаяние и искренность… Но чувствуется что-то скрытое: промелькнет и исчезнет. Ничего демонического или потустороннего, все вполне объяснимо, но в этой кажущейся простоте и есть сложность. Индивидуальность скорее ощущается, чем четко определяется: настоящее раздвоение личности или ловкое манипулирование представлением о том, как проявляется шизофрения.

Нет ни особого изящества, ни утонченных манер. Мужская брутальность еще не вытеснила подростковую юркость. Немного «сглаженный» силуэт, по-школьному «зажатая» спина, выпрямившаяся от окрика «не сутулиться». Дикция бывает слегка небрежной, как будто во рту камешки, и некоторые звуки «западают». Его Сипа из фильма «Новая земля» А. Мельника говорит ласкающе-завороженно, немного замедленно, отвлекает внимание от руки с бритвой. А в «Салемских колдуньях», недавней премьере Театра на Васильевском, голос его вначале громок и яро-праведен, готовый обличать и карать. В конце у Джона Хэйла, прошедшего через сомнения и разочарования, интонация становится обреченной, чуть ли не плачущей от бессилия. Иногда речь громкая, с четкими агрессивными звуками. Хотя для голоса характерна мягкость и напевность жителя средней полосы России.

А. Феськов.
Фото из архива Театра на Васильевском

А. Феськов.
Фото из архива Театра на Васильевском

Понятно, что ко всем выпускникам Фильштинского всегда очень высокие требования, которые они чаще всего оправдывают. В каждом — своя особая вдумчивость при создании образа и небывалая свобода существования на сцене. Но там, где у других учеников сильный крен в импровизационную легкость, у Феськова — активная мыслительная деятельность «от персонажа». Его Меркуцио в студенческом спектакле по «Ромео и Джульетте» был обойденным судьбой другом главного героя, «вторым», который понимает, что никогда не станет «первым». Он на пару с другим горемыкой (Валентин Захаров), так же, по сюжету спектакля, не сыгравшим роль Ромео, но страстно желавшим этого, язвил по поводу внешности сокурсника-конкурента. Пытались «сбить» романтических пафос, которым обрастал шекспировский влюбленный. Персонаж Феськова был своего рода шутом при главном герое, словоохотливым и острым на язык. Меркуцио иронично наблюдал, как разворачивается интрига, и вступал в свою сцену с определенной оценкой событий, отстраняясь сам и давая зрителям понять природу актерства. Руководствуясь указаниями мастера, Феськов в этой роли проявил то свойство своей актерской сути, которое в других ролях будет развиваться в актерскую индивидуальность. Некое прямодушное двойничество, оборотничество с положительным знаком. В «Ромео и Джульетте» все актеры играли две роли: они были как будто самими собой — студентами, и они были персонажами Шекспира. И Феськов, модифицируя это раздвоение, принес его в следующий студенческий спектакль «Преступление и наказание». Его Порфирий Петрович был не просто следователь, он был докучливый школяр, выматывающий своими объяснениями, которые рисовал мелом на стене. Он — тишайший и ласковый — аккуратно покуривал, неприметно поправлял очечки на резиночке. Только так, прикинувшись своим парнем, отличником, взявшим шефство над отстающим, он мог вынюхать, вытянуть все из Раскольникова (Руслан Барабанов). Быть как будто на ладони, улыбаться, на глазах из чужого оборачиваться своим — и обмануть доверие, заполучить человеческую душу. Движения Порфирия — смущенные, немного извиняющиеся, но неотступные. Он буквально ходил вокруг Раскольникова кругами, а тот чувствовал, как стягивается петля на шее. Дознаватель подсаживался близко к Родиону, заглядывал в глаза, то дотрагивался раскрытыми прямыми ладонями, то отскакивал, но продолжал кружения. Его ласковость — не обман, его смущение и суетливость — не интрига двуличного человека. Он искренен, никто не заподозрит камня за пазухой, он просто исполнителен. Честно делает свое дело. Но с таким праведником не хочется иметь никаких дел. В «Преступлении» среди многих заявленных тем были яркие противопоставления: искренности и лживости, болезненности и здоровья. Болезнь как физическое недомогание и ложь во спасение оправдывались режиссером и актерами. Раскольников — взмокший, болезненный, с замедленными движениями — казался ложно обвиненным в преступлении. А вот здоровяк Порфирий, прыгая на скакалке, или выходя на сцену с полотенцем на шее, как после душа, казался обманщиком.

А. Феськов (Баркалов), Н. Усатова (Сарытова). «Блажь!».
БДТ им. Г. А. Товстоногова. Фото С. Ионова

А. Феськов (Баркалов), Н. Усатова (Сарытова). «Блажь!».
БДТ им. Г. А. Товстоногова. Фото С. Ионова

Тема праведности, приносящей зло людям, актуализируется в недавней премьере Театра на Васильевском — «Салемских колдуньях». Феськов играет священника Джона Хэйла, изгоняющего ведьм, оказавшегося заложником чужих амбиций. Его священник от полной и безоговорочной уверенности в своем правом деле (уж он-то точно знает, как выявлять ведьм), через появившееся сомнения («кто лжет?») приходит к разочарованию.

Хейл появляется на сцене в рясе монаха и с Библией, широко улыбаясь, раскрыв объятья этому миру. Показная открытость сразу же настораживает. Именно он, придя в дом Джона Проктора (Дмитрий Воробьев), извиваясь как змея и поедая яблоко, способствует аресту жены Проктора, Элизабет (Елена Мартыненко).

Это уже привычная раздвоенность героя Феськова — он вроде «хороший», но тут же и «плохой». Хочет помочь, но сразу же возникают сомнения в его помощи. Он не обманщик и не простак. Хочется поверить его ясному взгляду, обаятельной улыбке, но появляется недоумение — на чьей он стороне: властей, боящихся потерять свой авторитет, или безвинных жителей? Здесь недоговоренность проявлена как способ создания неоднозначного образа священника Хейла.

Но прежде чем научиться соединять противоположные черты в одном персонаже, Феськов, попав в труппу БДТ, сыграл роль приказчика Баркалова в «Блажи» Г. Тростянецкого. Здесь не было умственных изысков, подвижный, «шарнирный» приказчик бесстыдно вытанцовывал потребительское отношение к жизни. Весь состоял из различных па и поз. Красовался на сцене, проказливо вскидывал ножку, норовя поставить ее на чью-нибудь спину, — и так, за танцами и разговорчиками, обкрадывал благодетельницу. В ярмарочно-балаганом мире спектакля Тростянецкого только такой петрушечный персонаж и нужен. Казалось, что внешняя характерность, почти масочность Баркалова далась актеру легко и только доказала его актерские возможности.

А. Феськов (Сипа).
Кадр из кинофильма «Новая земля»

А. Феськов (Сипа).
Кадр из кинофильма «Новая земля»

На внешних данных актера «сыграл» телефильм «Исчезнувшие» В. Островского, где Феськов — нежный, чуть отстраненный от дрязг партизанской жизни интеллигентный юноша. Закрытый настолько, что не поймешь — кто он и чем заняты его мысли. В обозе, везущем оружие, действует предатель. Под подозрением оказывается каждый член этого отряда, в том числе и герой Феськова Вилло, по прозвищу Бертолет. Слишком сдержанный сапер и минер в напряженном детективном сюжете «тащит» мелодраматическую линию — в него влюблена санитарка Галина (Елена Лядова). Нежные чувства Бертолету противопоказаны, над ним и так подтрунивают в отряде: за излишнюю интеллигентность, неумение наматывать портянки, «куриную» слепоту, наличие карандаша и записной книжки. Актер пытается втиснуть всю судьбу своего героя в краткие появления на экране: и расстрелянных французских родителей, и собственное отношение к войне, и боязнь привязанности к Гале, которая, как молодая волчица, выбрав себе возлюбленного, пристально следит за ним и ревниво оберегает от всех. Бертолету ее внимание лестно, но и слегка утомительно. Феськов в «Исчезнувших» пытается строить образ, не вытаскивая каких-то слишком ярких черт, смягчая, стушевывая своего героя, чем долго интригует и заставляет подозревать в предательстве именно Бертолета. Игра Феськова такова, что его герой легко мог стать тем самым перебежчиком — по принципиальным соображениям.

Но интереснее, когда за первым планом героев Феськова — то приветливо-лучезарным, то напряженно-опечаленным — вырисовывается нечто иное. Пусть даже патологичное, болезненное.

М. Николаев (больной «Геббельс»), А. Феськов (Анджей
Майер), Д. Воробьев (больной Марек). «Курс лечения».
Фото К. Синявского

М. Николаев (больной «Геббельс»), А. Феськов (Анджей Майер),
Д. Воробьев (больной Марек). «Курс лечения». Фото К. Синявского

В павильонном фильме «Сад» С. Овчарова Петя Трофимов — не только приживал, человек-трепло, человек-нелепица. Сад у Овчарова — развенчанный классический символ. Нет там душистой вишни, простора, мечты — жизни нет. Но это муляжное существование очевидно всем и, за неимением лучшего, всеми принято. Всеми, кроме Пети. Его разночинное пыхтенье, безудержные призывы к работе, новой жизни поначалу выглядят глупостью, а оказываются патологией. Приближающимся сумасшествием. Такого Петю опасаются, не пускают на порог — ему остается только настороженно подглядывать из-за ветвей. Он — молодящийся бомбометатель, носит круглые очки, за которыми увеличенные глаза и много мелких морщинок. Дальнозоркий взгляд его пылок, но морщины под глазами убедительней. Они — доказательство бесперспективности планов, которые он строит. Внешне суетлив, с дрожащим голосом и заикающейся речью, может быть, даже скромен до обморока, но, воодушевляясь, может и имение запалить.

Персонажи Андрея Феськова нередко используют людей для своих целей. Любопытные, жадные до природы человеческой, готовые в своем дознании пойти на все. Перемахнуть за черту. Убить. Ну да, убить человека, только чтобы проверить: правда ли, что длина толстой кишки — 4 метра, как писали в учебнике по биологии? Таким вопросом задавался его говорливый, чертовски обаятельный маньяк Сипа из «Новой земли» А. Мельника. Удовлетворив любопытство — шел дальше, поглядывая на товарищей по судьбе с темной усмешкой: «Мне сейчас мозг интересен».

Сцена из спектакля «Салемские колдуньи».
Фото К. Синявского

Сцена из спектакля «Салемские колдуньи».
Фото К. Синявского

Новая земля — Богом забытый край, куда ради эксперимента на выживание «западные враги» привезли смертников. Фильм-экшен с навязчивой христианской идеей искупления любого греха. Сипа — философ-убийца, придумавший небывалый третий участок, для тех, кому ни в рай и ни в ад. Себя определил в ад — чертям помогать новые пытки выдумывать. Сипа у Феськова скорее серийный убийца, пытающий проверить маниакальную идею, чем просто харизматичный маньяк. Он себе на уме: когда выгодно — руку «лижет», а когда может справиться сам — того и гляди вцепится. В нем много от животного, он опасен, так как непредсказуем. Его агрессия — в звонком, но сдерживаемом голосе, в ненатуральном гоготании, которое резко обрывается (а если длится, то бесконечно), во взгляде искоса, в повороте головы, в ожидании нападения. Но это не значит, что Сипа постоянно в напряжении — ничего подобного. Он самоуверен и даже слишком. Созданный Феськовым образ переливается, как чешуя ядовитой рыбы на солнце: наблюдаешь с нескрываемым удовольствием, но в руки такую рыбу не взять — выскользнет, а если удержишь — уколет ядовитым плавником. Феськов моделирует своего героя так, чтобы зритель вместо неприятия патологичного Сипы стал сочувствовать человеку, верящему в искупление греха.

В один момент Сипа становится беззащитен до уязвимости. Болезненно уязвим. И слеза норовит скатиться от страха, что оказался в Богом забытом месте. В картине мира этого зека черти более целесообразны, они восстанавливают справедливость — наказывают за грехи, а значит, есть шанс раскаяться и получить надежду на спасение. Сипа и людей стал резать не только из любопытства, а чтобы проверить наличие ада (что, по его философии, отнюдь не гарантирует наличие рая, но доказывает существование Бога). В рай-то он не верит. Феськов подает своего героя индивидуумом с цепким умом, философской подоплекой и животной органикой.

Герои А. Феськова легко сочетают крайние психические состояния, при необходимости могут подменять одно другим. Психически здоровый убедительно прикидывается шизофреником, как в «Курсе лечения», или человек с явными психологическими отклонениями может внешне быть вполне нормальным, как в «Ночном путешествии».

В «Курсе лечения» А. Бубеня в Театре на Васильевском у Феськова роль врача, влезшего в шкуру больного шизофренией и, по иронии злой судьбы, застрявшего в ней без права выхода. Игра с самим собой оборачивается для героя трагедией — он заперт в желтом доме навсегда. Феськов, ища двойное дно своего героя, делает акценты на основных причинах его прихода в лечебницу, одна из которых — разочарование в отношениях со стервой-женой (Елена Мартыненко). Этот факт личной биографии доктора Анджея Майера Феськов расширяет до ощущения глобального одиночества любого человека в мире, где нельзя быть ни в чем уверенным и все слишком относительно.

А. Феськов.
Фото П. Юринова

А. Феськов.
Фото П. Юринова

Театр, считав востребованную в «Новой земле» двуликую сущность актера, стал использовать образ маньяка-интеллектуала. Безымянный маньяк Феськова в «Ночном путешествии» появляется незаметно, у задника, в самом конце спектакля. Он улыбчив, часто оборачивается, чтобы убедиться, что нет свидетелей. Болтлив и по-простецки снисходителен к страхам своего «клиента». Этот маньяк своей человечностью и кажущейся понятливостью располагает к себе Клаймана (Артем Цыпин) — и в самый спокойный момент втыкает нож. Мы наконец видим убийцу за работой. Он сам себя называет проводником и в момент смерти «клиента» вдруг наблюдает его божественную суть. Ту самую, об утрате которой он сокрушался со слезами на глазах еще несколько минут назад.

Все асоциальные типы Феськова если не интеллектуалы, то, несомненно, интересно мыслящие люди. Актер с маниакальной сосредоточенностью «копается» в своих героях, демонстрируя нам сложные механизмы человеческой психики.

Мыслительная деятельность интересна очень многим персонажам Феськова — ранее студента юридического факультета. Он будто сочетает в своих ролях эти две профессии — актера и юриста, паяца, лицедея и следователя, инквизитора.

Поэтому в его маньяков, проходимцев, сумасшедших так легко влюбиться, заглядеться на них, ими заслушаться. Распахнуть душу, да и не увидеть, как на дне тихого омута уже предвкушают очередной шабаш черти.

Февраль 2010 г.

admin

Пресса

Премьера одной из самых пленительных опер Джузеппе Верди «Бал-маскарад» состоялась в Михайловском театре. В роли режиссера-постановщика выступил директор Латвийской национальной оперы, в прошлом известный кино- и театральный актер Андрейс Жагарс. В послужном списке Жагарса прочтение вердиевского же «Набукко» на сцене московской «Новой Оперы», постановки «Кармен» Бизе, «Пиковой дамы» Чайковского и «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича на подмостках руководимого им театра.

Немного истории. Впервые на суд публики «Бал-маскарад» был представлен в римском театре «Аполло» 17 февраля 1859 года. Премьера прошла с выдающимся успехом«, сам же путь на сцену был тернист. Проблема коренилась не в музыке — в политической подоплеке. Все было бы просто, если бы герои любовного треугольника были «рядовыми» аристократами или простыми горожанами. Но в основе сюжета пьесы французского драматурга Эжена Скриба лежали реальные исторические события — убийство шведского короля Густава III, что само по себе предполагало политический контекст. Верди же пошел еще дальше. Неудовлетворенный уже существующим, написанным драматургом для своего соотечественника Даниэля Франсуа Обера либретто, решил еще более «актуализировать» политическую составляющую. Для чего пригласил на роль либреттиста венецианского литератора и адвоката Антонио Сомму. «Месть в домино» (первоначальное название оперы) планировали поставить на сцене театра Сан-Карло, но тут случилось покушение на Наполеона III… Вето, наложенное цензурой, либретто, переписанное одним из служащих полицейского цензурного управления, громкий скандал с дирекцией театра, требующего от композитора выплатить неустойку, судебное разбирательство, вмешательство короля… И компромисс, в результате которого вместо Швеции действие переместилось в Северную Америку, король Густав трансформировался в английского губернатора Бостона Ричарда, а его убийца из графа Анкарстрема — в секретаря Ренато. Сгладилось и политическое звучание. На авансцену выступили личные страсти, приправленные мистикой и роковым стечением обстоятельств. Расстроенный Сомма скрылся под псевдонимом NN, опера же начала триумфальное шествие по музыкальным театрам.

Постановочная бригада Андрейса Жагарса (художник-постановщик Андрис Фрейбергс, художник по костюмам Кристине Пастернака) вновь превратила губернатора Ричарда (что в богатой сценической истории вердиевского шедевра случалось неоднократно) в короля Густава и переместила действие в «одно из европейских монархических государств начала XX века». Отдельное уточнение «накануне Первой мировой войны». Для чего оно было сделано — осталось тайной.

На сцене царил минимализм: едва уловимо менялись стены, вернее, их окраска, в сцене бала возникала концертная эстрада, сродни тем, коими были оборудованы кинотеатры. Роскошные люстры-водопады «царили» сами по себе. Изящная находка — энергичный проход по стульям пажа Оскара в первом акте. Появившийся в сцене объяснения супругов бильярдный стол смотрелся цитатой из многочисленных российских сериалов с бандитской тематикой. Как и некоторые жесты Ренато, переводящие семейную драму в разборку с нашкодившей содержанкой. Колдунья Ульрика в режиссерском прочтении была и вовсе инородным существом, словно персонаж из мелодраматического сериала.

В одном из интервью накануне премьеры Андрейс Жагарс сказал, что в опере важен подтекст. Тем более странно, что подтекст так и не нарисовался, как, собственно говоря, и сколько-нибудь внятный контекст. Благо, что можно было наслаждаться бессмертными мелодиями Джузеппе Верди в чудесном исполнении оркестра под управлением музыкального руководителя и главного дирижера театра Петра Феранеца, очаровательным сопрано Марии Литке (Амелия), безупречным баритоном Романа Бурденко (Ренато), фантастическим меццо-сопрано Ларисы Дядьковой (Ульрика)…

Поэтому и на вопрос коллеги из драматического «цеха», а зачем, собственно говоря, был поставлен именно «Бал-маскарад», видится только один ответ. Чтобы зазвучала музыка Верди.