Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Спирина Светлана

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

В.Сухоруков (Воткин).
«Мой вишневый садик».
Фото из архива 
театра

В.Сухоруков (Воткин). «Мой вишневый садик». Фото из архива театра


В.Сухоруков (Директор).
«Дети райка».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Директор). «Дети райка». Фото из архива театра


В.Сухоруков (Прохор).
«Женитьба Белугина».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Прохор). «Женитьба Белугина». Фото из архива театра

В.Сухоруков
(Кузьма Егорович).
«Добро, ладно, хорошо».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Кузьма Егорович). «Добро, ладно, хорошо». Фото из архива театра

В.Сухоруков (Свистиков),
Е.Баранов (Клаверов).
«Клавир для начинающих карьеру».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Свистиков), Е.Баранов (Клаверов). «Клавир для начинающих карьеру». Фото из архива театра

В.Сухоруков (Тоньино). «Влюбленные».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Тоньино). «Влюбленные». Фото из архива театра

В.Сухоруков (Коринн). «Как вам это понравится».
Фото из архива театра

В.Сухоруков (Коринн). «Как вам это понравится». Фото из архива театра

«Я — артист маленький, зато хороший» — это шутливое признание Виктора Сухорукова, прозвучавшее в одной из телепередач, все же не соответствует истине. И дело не только в том, что Виктор Иванович — артист замечательный (а не просто «хороший»). Говоря о себе «маленький», Сухоруков лукавит: словно заклиная лицедейского беса счастья, сознательно прячется за маску своего героя, с виду «человека маленького» и слабовольного. Мнимая эта невзрачность персонажей Сухорукова обманчива и скрывает натуру азартного игрока, за ясной улыбкой которого порой таятся и морок, и зыбь, и туман…

Герои Сухорукова — люди странные, эксцентричные, испытывающие острую потребность истового служения какой-либо «идее», которая может обернуться и дурной «смердяковщиной» и жертвенной самоотдачей. В разное время в числе его персонажей оказывались юркие угодливые «шестерки», фанатичные «вожди», бандиты, простоватые чудаки, трусливые подлецы, верные преданные друзья… Среди его героев вполне могли оказаться и персонажи произведений Андрея Платонова — фантастические «сокровенные люди», обитатели Чевенгура и «Города Градов». Как никто другой Сухоруков угадал и сумел показать тип человека, легко попадающего под власть глобальной идеи, которая или подминает его незадачливого героя, делая своим рьяным служителем, или же окрыляет, открывая безбрежные горизонты любви и милосердия. Вряд ли сегодня найдется другой такой актер, в котором столь парадоксальным образом уживается глубинное знание неприглядной изнанки человеческой души и безграничное сострадание к этой самой душе, жуть и жалость, сарказм и горестная нежность.

Именно эту тягу к двойственности, к опасной игре на грани возвышенного и шутовского безошибочно угадал в Сухорукове Петр Фоменко, пригласивший в 1978 году выпускника ГИТИСа в Ленинградский театр Комедии. Блистательный театральный провокатор, Фоменко дал молодому актеру роль старика Кузьмы Егоровича Веселова в комедии «Добро, ладно, хорошо» по Василию Белову. Возрастная дистанция между актером и героем создавала пространство для игры с образом, позволяя «играть в старика», не заботясь о правдоподобии, не скрывая собственной молодости и озорного лукавства. В компании незадачливых деревенских ходоков, отправившихся в город, герой Сухорукова оказывался самым деловитым и энергичным. Маленький шустрый Егорыч становился вдруг вожаком. Новоявленный Одиссей с бочонком соленых рыжиков под мышкой все время лез на рожон, попадая, конечно же, в самые нелепые ситуации: то вел дипломатические переговоры с дантистом, по ошибке принимая его за адвоката, то с пламенной речью взволнованно выступал на слете передовиков. Но чем простодушнее (даже в своих хитростях), трогательнее был герой, тем отчетливей звучала в спектакле ирония. Смешным и жалким выглядел человек, вдруг ощутивший себя общественно значимым и принявшийся на свой лад упрямо отстаивать справедливость. Само название спектакля, придуманное режиссером, — «Добро, ладно, хорошо» — словно предполагало продолжение: «Хорошо-то-хорошо…Да ничего хорошего». Эту шутливую «вологодскую» песенку Аллы Пугачевой знала тогда вся «необъятная страна». Умильная этнографичность в спектакле Фоменко оборачивалась пародией. Насмешливо и горько звучали из уст сухоруковского героя «вологодские бухтины» — затейливые небывальщины, ставшие смысловым центром спектакля. Смешные нелепицы, рассказанные с прибаутками, ласковым «окоющим» говорком, обретали вдруг страшноватый смысл. Побайка про спившегося медведя, так и не сумевшего стать человеком, оборачивалась историей утраты людьми человеческого образа, полной деградации души, потерявшей смысл существования.

Но когда этот смысл персонажи Сухорукова вдруг обретали, ни к чему хорошему это не приводило и вполне анекдотическая ситуация превращалась в трагифарс. В спектакле «Характеры» по В.Шукшину чудак-тракторист на последние деньги тайком от жены покупал микроскоп. Он готов был пожертвовать и тихим семейным счастьем, и благополучием самых близких во имя Человечества, думая, что именно ему суждено постигнуть тайну Вселенной и подарить ее людям. А мелкотравчатый «зэк» из фильма «Комедия строгого режима», однажды сыгравший Ленина в лагерной самодеятельности, так вживался в образ «вождя мирового пролетариата», что истовая вера его вдохновляла видавших виды «урок» на борьбу за призрачные идеалы коммунизма.

Бредовая идея всеобщей «пушкинизации» России для героя Сухорукова в фильме Юрия Мамина «Бакенбарды» становилась средством подчинения масс. Жанр социального памфлета позволял актеру дерзко манипулировать масками жаждущего власти самозванца — эстетсвующий хам превращался в бесноватого диктатора, ведущего за собой отряды национал-патриотов. Что-то толкало это жалкое тщедушное существо, превращая его в жутковатый фантом. Марионеточность движений, вызывающая резкость, взвинченность интонаций чуть дребезжащего голоса усиливали ощущение ирреальности персонажа, обладающего опасным даром обольщения.

Отсутствие же всякой идеи оборачивалось для сухоруковского героя полным крахом в фильме «Счастливые дни» Алексея Балабанова. Выписавшись из больницы, он потерянно бродил по улицам пустынного, гулкого, словно вымершего города… Никому не нужный и ко всему уже безучастный человек, из которого «вынули» душу, разглядывал этот странный мир, будто находясь по ту сторону бытия. Оцепенение, холодный ужас перед неузнаваемо изменившейся реальностью актер передавал через медленный, замирающий ритм внутренней жизни героя, превратившегося в «недочеловека», утратившего понимание добра и зла.

О значении этих понятий, напротив, хорошо знал главарь банды убийц по кличке Изгой в фильме Михаила Каца «Хромые вниидут первыми». Лихо щеголяя библейскими цитатами, он сознательно передергивал их смысл, отчаянно бросая вызов небесам.

Режиссерами кино в 90-е постперестроечные годы был востребован тип странных сухоруковских героев — маргиналов, на переломе эпох потерявших почву под ногами, утративших всякие ориентиры. Разуверившийся во всем и вся человек на какое-то время стал центральной фигурой многих кинолент. Театр же, напротив, уходя от остросоциальных проблем, обращался к классике, ведя разговор о ценностях непреходящих.

Именно о них и шла речь в спектакле Татьяны Казаковой «Как вам это понравится», поставленном по комедии В.Шекспира на сцене Театра им. Ленинского комсомола. Жизнерадостный колченогий пастух Коринн в козлиной шкуре, едва прикрывающей тело, походил на лукавого проказника-сатира, беспечно резвящегося на лесной поляне. Его трогательная любовь к деревенской хромоножке (Регина Лялейките) неожиданно становилась одним из самых важных моментов спектакля — актерам удалось выразить полноту ощущений мира шекспировских персонажей. Их пасторальный дуэт был не просто смешнее и обаятельнее остальных героев — на сцене возникал иной градус чувств, особая интенсивность проживания каждого подаренного мига бытия. Придурковатый добродушный Коринн не имел ни глубоких мыслей, ни тем более высоких идей. Но сполна наделен был даром любви. Истовое служение идее у него обретало совершенно иное качество — герой Сухорукова и не пытался понимать свою любовь, он ею жил. Любовь окрыляла его, и в грубоватом неказистом мужлане открывалась вдруг натура нежная и возвышенная. Любовь владела им безраздельно, определяя все поступки и малейшие движения души.

Сухоруков способен так концентрировать все чувства и мысли своих героев на избранном им объекте — будь то идея, человек, мечта или фантазия, — что его с виду невзрачные герои обретают масштаб и, казалось бы, сугубо индивидуальные черты характера становятся приметами определенного типа людей, живущих в мире собственных фантазий, где реальность — лишь повод для вдохновенного творчества. Свои идеальные представления о дружбе, верности, любви стремился во что бы то ни стало воплотить в жизнь добродушный мечтатель Ридольфо, герой комедии К.Гольдони «Влюбленные». В смешных маленьких очечках появлялся он с двумя стопками книг и замирал на сцене — то растерянно, не зная, как помочь незадачливым влюбленным, то погружаясь в собственные размышления, то застенчиво краснея перед рыжеволосой вдовушкой. Предельность чувств достигалась резкими переходами душевных состояний героя — от задумчивости к бурному воодушевлению, сменявшемуся грезами о возвышенной любви, мечтаниями о возможном счастье… В чудачествах студента-книжника виделась его трепетная любовь к людям — в сказочном мирке спектакля Татьяны Казаковой идеалист Ридольфо одерживал верх над всеми житейскими неурядицами.

О том, какие метаморфозы происходят с идеалистами, попавшими из сказочных грез в обыденную повседневность, шла речь в спектакле «Мой вишневый садик» по пьесе А.Слаповского. Герой Сухорукова, спившийся врач по фамилии Розов, тоскуя по идеалам юности, с пафосом обличал сегодняшних хозяев жизни. Словно заклинания, выкрикивал он слова некогда популярных песен и ура-патриотические вирши, звучащие как истерический вопль потерявшего всякую опору человека, судорожно хватающегося за дорогие сердцу воспоминания о «синем-синем инее», «плачущих березах», сбежавшей в никуда «последней электричке». Но с появлением сильных мира сего Виктор Розов тут же становился подобострастным угодником, взявшим на себя роль коверного клоуна — в шутовской аттракцион превращал он свои ностальгические речи. А объясняясь в любви чужой невесте, изо всех сил пытался предстать суперменом и плейбоем, «сохраняющим оптимистичность и жесткую потенцию», — без опоры на мифы (прошлого ли, настоящего ли) этот уязвленный маленький человек чувствовал себя потерянным и никчемным. Суетливо цеплялся он то за одни, то за другие «ценности», надеясь хоть как-то утвердиться в этой жизни, многое в глубине души понимая и про себя и про окружающих.

Сродни ему оказывался и экзекутор Свистиков из спектакля «Клавир для начинающих карьеру», поставленного Татьяной Казаковой по мотивам пьесы М.Салтыкова-Щедрина «Тени». Вездесущий юркий неприметный с виду человек оказывался всем необходим, становясь в нужный момент то услужливым денщиком, то доверенным лицом, выслушивающим исповеди героев, то фигляром, выкидывающим дурацкие коленца. Выслуживаясь перед начальством, он прятался за шутовскую маску. Приспособленчество им даже возводилось в особую философию, которую Свистиков покровительственно излагал входящему в чиновничий мир новичку. Казалось бы второстепенный персонаж в спектакле Казаковой становился олицетворением того способа жизни, что обеспечивает благополучие и удачное продвижение по служебной лестнице. Именно Свистиков в спектакле являлся одним из соавторов «клавира для начинающих карьеру», вдохновенно претворяющим в жизнь собственные сочинения.

Непростые отношения «маленького человека» с миром высоких идей стали для Виктора Сухорукова предметом напряженного размышления над загадкой человеческой души с ее потаенными страстями и жаждой прорыва к сокровенному смыслу бытия. В одном из интервью актер не без иронии заметил: «Надо почаще глядеть на себя в зеркало и ясно понимать, что у тебя сегодня — лик или рожа — и требует ли душа твоя бани». Показывая зрителям «лики» и «рожи» самых разных персонажей, Виктор Сухоруков заставляет нас взглянуть на себя со стороны и задуматься над непутевой нашей жизнью.

Октябрь 1998 г.

Анна Нетребко относится к тому нечасто встречающиемуся типу оперных певцов, которым отпущено Богом сразу многое: голос, музыкальность, артистизм, красота, коммуникабельность, работоспособность. Помимо удовольствия испытать на себе ее сценическое обаяние, любопытно проследить, как и в какой мере все эти качества реализуются взрослеющей актрисой.

В Питере Анна появилась, когда ей было шеснадцать. За последующие 10 лет сделала карьеру от «пищащей», по ее собственному выражению, участницы краснодарских самодеятельных концертов до солистки Мариинского театра, которую приглашают петь в Кенсингстонском дворце перед принцем (май 1998), в МЭТ, в Ла Скала. В Сан Франциско подписан контракт на шесть новых постановок, в Вашингтоне — на спектакль «Риголетто» с Доминго в качестве дирижера. Все это, не считая гастролей с родным театром, спектаклей и концертов в Москве.

Лирико-колоратурное сопрано Анна Нетребко училась в петербургском музыкальном училище Римского-Корсакова, потом в консерватории. Училась как следует — в коридорах не торчала. На сцену театра консерватории впервые выбежала веселым козленком в детском спектакле. Голосок звучал звонко, двигалась замечательно (занятия акробатикой в пионерские времена пошли впрок). Потом на той же сцене была роль отважного зверушки в «Рики-Тики-Тави», а дальше партии во «взрослом» репертуаре. Дошло дело и до Виолетты в «Травиате». Анна спела ее в консерватории уже после того, как была приглашена в Мариинский на роль Сюзанны в «Свадьбе Фигаро». Но Виолетта, хоть и любимая, и желанная партия, долго оставалась «за семью печатями». По мнению молодой певицы, к этой роли для Мариинки нужно было еще идти и идти.

Сюзанна в моцартовской опере подарила Анне счастливый шанс. Спектакль поставил немецкий режиссер Тим Колман. Звезд с неба не хватал, но профессионал и в музыкальной стилистике разбирался. «Живи эта девушка на Западе, — говорил Колман, — она лет пять занималась бы только Моцартом. Тогда ее голос развился бы в определенном направлении. Я желаю ей заниматься Моцартом. Она чрезвычайно талантлива, ее присутствие на сцене удивительно органично!»

В день премьеры обаянием юной Сюзон были покорены не только Граф и Фигаро, но и весь зрительный зал. Героиня Анны была изящна, еще не очень смела, но уже мудра и весьма притягательна. Чистый нежный голос, тогда еще в недостаточной мере «распетый» для большой сцены, нес в зал неизбывную радость жизни и наслаждение от самого процесса сценического музицирования.

Через три года в восстановленной «Свадьбе Фигаро» на сцену вышла не менее очаровательная и юная, но куда более уверенная в себе Сюзанна — Нетребко. Место изысканной фарфоровой статуэтки заняла полнокровная молодая женщина, живая и лукавая, с демократичными манерами и явной способностью себя отстоять. В голосе появилась упругая сила, позволяющая ему свободно лететь через оркестр. Было слышно и видно, что три года не прошли для Анны даром.

Сейчас она готовит Сюзанну в совершенно новой сценической версии. Постановщик спектакля Юрий Александров. От работы с этим фонтанирующим выдумками режиссером азартная Анна в восторге.

А.Нетребко (Розина), Л.Захожаев (Альмавива),
Ю.Шкляр (Бартоло). «Севильский цирюльник».
Фото из личного архива А.Нетребко

А.Нетребко (Розина), Л.Захожаев (Альмавива), Ю.Шкляр (Бартоло). «Севильский цирюльник». Фото из личного архива А.Нетребко

Но вернемся ко времени дебюта в Мариинском. Тотчас за Сюзанной перед начинающей солисткой встала партия отнюдь не моцартовская. «Филипс» записывал для видеокассеты «Руслана и Людмилу» Глинки. Более подходящей исполнительницы, казалось представителям фирмы, и желать нечего. Но для Анны это было тяжким испытанием. Одна из «заноз» оперного репертуара, Людмила давалась с трудом. Вокальные сложности сковывали Анин яркий артистизм. Позже, просматривая видефильм с собственным участием, она морщилась: «Ничего, звукорежиссеры партию „вытянули“, но смотреть на себя скучно, и оперных нелепостей в поведении Людмилы хватает…»

Это очень характерно для Анны: в доверительных беседах она без тени кокетства разносит свои работы в пух и прах. И трудно не поверить в искренность — ее ругань в свой адрес хотя и бывает подчас слишком уж резка, но профессионально точна и, главное, с ясным пониманием цели, к которой она упрямо идет.

Несмотря на некоторые огрехи, Людмила впечатление произвела, и Анна поехала со спектаклем Мариинского в Сан-Франциско. Однако и там щедрые аплодисменты не заглушили ее скепсиса в адрес собственной персоны. На три года Нетребко «ушла в тень». Не то, чтобы она бездействовала. Наоборот, приготовила несколько партий, из театра не вылезала целыми днями. Даже перестала посещать консерваторию, заниматься приходила только к своему профессору Тамаре Дмитриевне Новиченко. К сожалению,с четвертого курса солистка Мариинского, явно разгорающаяся звездочка, была отчислена из родного вуза за академические задолженности.

Тревожная тенденция прослеживается в Петербурге последнее время — к четвертому курсу одаренные певцы теряют интерес к Альма Матер, накапливают хвосты и с философским спокойствием покидают ее стены. Как выражается Жванецкий, может в консерватории нужно что-то подправить?

Впрочем, понятно, что одну консерваторию винить нельзя.

Предлагаемые обстоятельства заставили молодых повзрослеть. Прежде папы, мамы и государство вели деток под локотки лет до сорока. Редко кому приходило в голову решать судьбу самостоятельно. Сейчас есть выбор. И молодые выбирают ранюю карьеру, театр, заработок, возможность уехать на Запад. А что дает диплом консерватории — пока неясно. Ясно другое: при желании можно доучиться и на Западе. Были бы деньги. Какова будет профессиональная судьба певческого поколения, именно так рассуждающего, покажет время. Пока естественный отбор не всегда в пользу консерватории.

Анна Нетребко в списке студентов больше не числится. Однако учиться не перестает. И качественный скачек произошел. Не сразу, не в одночасье, но голос растет, сценическая свобода входит в русло серьезных актерских намерений, характеры героинь приобретают более индивидуальные черты. На вопрос, когда Анна сама почувствовала качественные изменения в собственной творческой личности, она рассказывает: «… Летом 1996 пригласили меня принять участие в программе для молодых оперных певцов в Сан-Франциско. Это было просто потрясающе! Программа очень интенсивная, занимаешься с утра до вечера. Сцендвижение, языки (я занималась французской, итальянской и немецкой дикцией), — уроки этики — как себя вести, в частности, с менеджерами, — что делать, чтобы в общении с ними „не зажиматься“, какие представлять фотографии, как подать свой репертуар, как одеваться… Даже что нужно есть и как организовать свой день…

А главное — это были уроки мастер-класса. Певцы приезжали и уезжали, менялись. За два-три урока они умеют подсказать столько и так точно, что хватает на долго осмысливать и приноравливаться…

А.Нетребко (Сюзанна). 
«Свадьба Фигаро».
Фото из личного архива А.Нетребко

А.Нетребко (Сюзанна). «Свадьба Фигаро». Фото из личного архива А.Нетребко

Жутко страшно было выходить на публичный урок. Там собираются не только молодые певцы, но и любители театра, и спонсоры — во все глаза на тебя глядят… Это не то, что на сцене, — куда страшнее…

Параллельно ставили молодежные студийные спектакли — вот это было весело! А в конце программы состоялся гала-концерт. Я пела с оркестром в Симфоник-холле две сцены из „Манон“ Массне — всю эту партию целиком удалось приготовить.

Там я научилась петь легче, позиционно выше, светлее. „Куда ты так орешь? — спрашивают, — сколько тебе лет? — Двадцать четыре — отвечаю. — Ну и что ты орешь? Голоса по твоему возрасту более чем хватает“. Попробовала петь легче, от этого вообще все проще стало.

Правда, там, на Западе спокойнее: залы поменьше нашего, акустика получше, оркестры потише, и там нет проблемы кого-то переорать. Приехала сюда, пытаюсь сохранить все найденные ощущения. Эффект удивительный: пою легче, а голос крепнет.»

На самом деле, эффект вполне объяснимый. Голос Анны, верно направленный и обработанный профессором Новиченко, со временем встал на свое место и теперь естественно развивается. Советы мэтров из Сан-Франциско упали на тщательно вспаханную почву. Но они были необходимы молодой певице как хорошая прививка здоровому растению. И плоды не заставили себя долго ждать. Летящее, теплое лирико-колоратурное сопрано Анны пленяет очень красивым тембром, слегка напоминающим голос молодой Галины Ковалевой. Об этом я подумала, посетив довольно нудный спектакль Мариинского «Руслан и Людмила». Мое зрительское терпение было вознаграждено исполнением партии Людмилы Анной Нетребко и партии Ратмира тогда еще студенткой Златой Булычевой. Об этой талантливой девушке тоже пора говорить серьезно, пока она в России.

Но сейчас разговор об Анне.

Подкупает не только округлый, ласковый звук ее голоса, но и абсолютная сценическая и певческая свобода. Прелестная Людмила так натурально капризничает в садах Черномора, что вспоминаешь о чудно легком стиле юного Пушкина, о его иронии в адрес добродетельной княжны, которая

… На воды шумные взглянула,
Ударила, рыдая в грудь,
В волнах решилась утонуть —
Однако в воды не прыгнула
И дале продолжала путь.

Из всех исполнителей, пожалуй, одна Нетребко ощущает эту классичную ироничность повествования в «Руслане». Ей даровано Богом чувство стиля, благодаря чему героини Анны не мазаны единым розовым цветом, одной звуковой краской, хотя все они — лирические. Ее Герда в «Кае и Герде» Баневича по-детски порывиста и не по-детски серьезна. Розина в «Севильском цирюльнике» Россини пикантна и чуть коварна. Луиза в «Обручении в монастыре» Прокофьева своенравна и поэтична. Микаэла в «Кармен» Бизе нежна и решительна, здесь уже слышны певческие краски сильные и горячие.

Иногда вдруг в какой-то партии замечаешь у Анны интонационное однообразие. Так вначале было с Луизой в «Обручении». Сама певица на это сетует: «Пока нет вокальной свободы, невозможно как следует заниматься разнообразием интонаций. У меня на уроках камерного пения из-за этого были проблемы. Как начну характер изображать, вокально все не так, и тут уж беда. А когда все более-менее организовалось певчески, можно кое-что сделать. Хочу серьезно заняться камерным репертуаром».

Пока что, тщательно поработав с Валерием Гергиевым, она тонко и артистично исполнила в сопровождении оркестра «Детскую» Мусоргского. Сначала здесь, в Петербурге, потом в Ла Скала.

Затем состоялся сольный камерный концерт Анны в Малом зале Петербургской филармонии — Дебюсси, Рихард Штраус…

В этом жанре проблемы у Анны пока присутствуют. Обычно ей помогают большая сцена, оркестр, театральное действие. А здесь, в камерном зале, певица остается наедине с концертмейстером перед лицом всех вокально-музыкальных трудностей, и оптимального художественного эффекта достичь ей еще не удается. Но на то она Анна Нетребко — если чего очень захочет, добьется. И камерный репертуар одолеет.

Собрав этой весной обильный урожай аплодисментов в Милане, Лондоне и Нью-Иорке, Анна вернулась в Питер как раз к фестивалю «Звезды белых ночей». И здесь судьба вновь свела ее с Виолеттой из «Травиаты». Молодой итальянский маэстро Джанандрэа Нозеда, тот самый, с кем на прошлых «Белых ночах» Анна получила премию «Балтика» за исполнение партии Джильды, готовил с молодыми солистами Мариинского концертное исполнение самой популярной оперы Верди. Работать над «Травиатой» с итальянцем, сделать партию заново, взять истинно итальянскую манеру интонирования из первых рук — великолепная перспектива!

… Они понимали друг друга, казалось, менее чем с полуслова. Двух с половиной часовой музыкальный «любовный» дуэт певицы и дирижера был куда сердечнее сценического дуэта Альфреда и Виолетты, ибо молодой партнер Анны лишь формально озвучил партию. А эти двое —артистка и дирижер — творили музыку и человеческую драму словно заново…

Исполнение «Травиаты» было полуконцертным, но оставило гораздо большее театральное впечатление, чем многие полноценные спектакли с тем же названием. Виолетта у Анны — практически готовая новая роль. Здесь уже не та прелестная девочка, какую мы знали по прежним спектаклям, но зрелая пленительная женщина, победительная в своей красоте и властной чувственности. Ее Виолетта умна и вовсе не так ранима, как это обычно трактуется. Только в последние мгновения знаменитого монолога в финале первого акта она дает себе волю и с безумством вдруг вспыхнувшей решимости, отдается огню любви.

А.Нетребко (Луиза).
«Обручение в монастыре».
Фото из личного архива А.Нетребко

А.Нетребко (Луиза). «Обручение в монастыре». Фото из личного архива А.Нетребко

А.Нетребко (Виолетта). «Травиата».
Полуконцертное исполнение на фестивале
«Звезды белых ночей».
А.Нетребко (Людмила). «Руслан и Людмила».
Фото из личного архива А.Нетребко

А.Нетребко (Виолетта). «Травиата». Полуконцертное исполнение на фестивале «Звезды белых ночей». А.Нетребко (Людмила). «Руслан и Людмила». Фото из личного архива А.Нетребко

В сцене с Жермоном, где достойным партнером Анны был Василий Герелло, я впервые наблюдала двух сильных противников, совершенно убежденных каждый в своем праве. Виолетта Анны борется долго и отнюдь не обреченно. Но в интонации Жермона такое довольство и напор, что противостоять бесполезно. Слом Виолетты происходит тихо, без видимых эмоций. Он прочитывается в усталости голоса и облика. Вокальное звучание вдруг становится плоским и безжизненным — словно душа покинула тело…

Но впереди еще два акта с эмоциональными взрывами и падениями в пропасть отчаяния. Анна использует все тембральные краски, всю динамическую шкалу, паузы и акценты, иногда совершенно перефразируя привычную музыкальную интонацию. Но никогда не форсирует ни эмоцию, ни голос. Напротив, звук прозрачен и чист, пианиссимо подчас тончайшее. Нежная сила и сдержанность. А от облика певицы-актрисы веет такая неподдельная талантливость, что не подпасть под ее обаяние трудно.

Смерть героини Анна играет философски просто. Чтение письма от Альфреда и затем короткое «поздно» — в актерском плане высший класс. Начало арии — почти бесстрастно, со спокойствием смертницы. И только последняя верхняя нота — отчаянный крик сердца. Абсолютное оцепенение на фоне карнавального хора. А выход из оцепенения и осознание возвращения Альфреда — снова замечательный актерский эпизод.И это не просто хорошая игра. Анна замечательно слушает музыку, дирижер замечательно ее подает. Весь финал концертного спектакля дарит ощущение того самого катарсиса, за которым миллионы людей идут в оперный театр…

Сама Анна своей работой недовольна. «Забыть и начать все сначала! — восклицает она в сердцах — ми бемоль не взяла, там не дотянула, того не сделала…» И снова закрадывается грешная мысль: уж не кокетничает ли? Да нет же, это ее суть…

Встречая Аню в коридорах Консерватории, невольно удивляешься простоте ее поведения. Она до сих пор сохранила веселую ребячливость в студенческой компании. Всегда присущее ей достоинство не стало высокомерием. Многие из Мариинского себя «несут» — может быть, так и надо артистам «Императорского»… Аня просто идет, просто стоит, просто болтает. Иногда думаешь: а оценивает ли она себя адекватно? Уж больно все привыкли к иной манере поведения удачливых актеров…

Но вот солистка Анна Нетребко выходит на сцену. И сразу ясно: здесь ее настоящая жизнь, настоящие ценности, настоящее счастье. О ней вряд ли скажешь — служит высоким музам с благоговением.

Скорее, Анна испытывает гедонистическое наслаждение от погружения в актерство и музицирование, от радости артистического бытия, от предчувствия своих возможностей и свершений.

… Ей отпущено Богом сразу многое. Голос, музыкальность, артистизм, красота, коммуникабельность, работоспособность. Она войдет в двадцать первый век зрелой актрисой и совсем еще молодой прекрасной женщиной. Ее ждет мировая слава. Не боюсь быть Кассандрой, предрекающей радостное.

P.S. Пока верстался журнал, Анна сыграла Сюзанну в спектакле Юрия Александрова. На сцене этой Сюзанне, явной современнице Французской революции, не хватало только фригийского колпака. Но ни бъющая через край жизнерадостность, ни дерзкая раскованность и даже агрессивность новой Сюзон и не заслонил в пении Анны Нетребко чистоты и прекрасной женственности моцартовой героини.

Октябрь 1998 г.

Хорошо иметь голос. И чтобы не «сильный, но противный» — помните? — а такой, чтобы окружающие, охваченные его тайной, следовали за Ним как за Синей птицей, воображая, что это голос самой жизни: глубокий, вибрирующий, волнующий, влажный…

Одолеваемая приблизительно такими мыслями, я застыла в голубом кресле Мариинки. Только что закончилась 4 картина «Пиковой дамы». Внутри продолжал звучать молодой голос старухи-графини. Это так страшно, когда скрипучий, ворчливый голос, к которому уже успела привыкнуть, вдруг превращается в томный, бархатный принадлежащий молодой, исключительно чувственной женщине.

Начало картины не предвещало такой метаморфозы. Неприятно-заискивающий женский хор буквально «внес» старуху и усадил ее. Графиня просто утонула в огромном кресле, затерялась в бархате и кружеве. И лишь морщинистое лицо желтого цвета узким овалом виднелось из ночного чепца. Если бы к этому моменту не располагать информацией относительно ее «темного прошлого», то она вполне могла бы вызвать чувство умиления. Маленькая, безобидная старушка, утомленная балом, этой бессмысленной роскошью в ее возрасте, мирно дремлет, затем на несколько минут просыпается, ворчит, опять проваливается в неглубокий, старческий сон, что-то бессознательно мямлит беззубым ртом. Из под кружев юбки выглядывают трогательные ночные туфли. Как Ларисе Дядьковой-Графине удалось так потерять в размерах, «высохнуть», уменьшиться ?!..

Графиня, несколько возбужденная балом, устало и незлобно поругивает молодежь, моду, нравы. Но вдруг она произносит: «король», «Помпадур». И сразу пропадает старушка… На какое-то мгновение Графиня опять приходит в себя, возвращается в действительность. В голосе появляются властные, металлические нотки — она выгоняет окружившую ее прислугу и снова погружается в полудрему, сладостные воспоминания. В этот момент в оркестре повисает недолгая пауза. Может быть, здесь разгадка? Может быть, именно в эти секунды старуха превращается в Прекрасную Даму. Нет, в кресле застыло все то же малопривлекательное тело, но Голос! Этот голос может принадлежать самой Венере. Низкий, чувственный, уверенный в своей самодостаточности. Воображение рисует утонченную красавицу, познавшую жизнь во всех ее проявлениях: умную и опытную, благородную, но не лишенную авантюризма, высокомерную и прекрасную в своей порочности. Французская речь завораживает, гипнотизирует своей певучестью, и только скорбное «pourquoi» на выдохе заставляет внутренне сжаться.

О чем так горько сожалеет голос красавицы? Образ женщины-мечты возникает в воображении. Но его уничтожает натуралистичный портрет Графини в молодости, который в огромной золоченой раме висит на сцене, разрушая иллюзии и лишая права на собственное представление о Прекрасной Даме, самой Мечте. Довольно грубый, неуместно-реалистичный сценографический прием в опере, полной мистицизма и тайн.

Но монолог Графини заканчивается, и я напряженно вглядываюсь в темное чрево кресла. Кто же теперь там сидит? Это уже не Венера, но еще и не старуха. Нечто среднее, аморфное. Некая органическая масса, готовая стать в зависимости от обстоятельств чем угодно. Маятник мистического превращения готов качнуться как в сторону Красоты, так и в сторону Безобразия.

Герман появляется в дамском будуаре как исчадие ада и тяжело нависает над Графиней, которая мгновенно становится похожей на маленький испуганный комочек, до предела вжимается в кресло, в надежде совсем раствориться в нем, исчезнуть, избежать судьбы.

Неприятной, холодной, скрюченной ведьмой она застынет в своем кресле-троне, окончательно уничтожив миф о своей Неземной Красоте и Вечности. Графиня уйдет из жизни незаметно, неожиданно, чтобы вернуться и насладиться победой. Последней победой.

Если бы меня спросили: о чем эта опера, я бы растерялась. О чем? Обо всем. О любви? Безусловно. О судьбе, фатальности? Конечно. О страстях? Кто же спорит. Каждый найдет в ней то, что ищет. Философ — скрытый смысл, меломан — потрясающе-правдивую интонацию, эстет — финальный катарсис, если угодно.

Ю. Темирканов в своем режиссерском решении вроде бы ничего не предлагает. Ничего необычного. Но театральная «предсказуемость» не лишает спектакль мистического флера. Химеры, фантомы. Они будут преследовать вас постоянно, с первых же минут действия.

Л.Дядькова (Дуэнья). 
«Обручение в монастыре».
Фото из архива автора

Л.Дядькова (Дуэнья). «Обручение в монастыре». Фото из архива автора

Летний сад. Гувернантки с детьми, дамы с кавалерами и Герман (Ю.Марусин) сам с собой. В неистовой манере, свойственной в патетические моменты Ю.Марусину, его Герман рассказывает о своей любви Томскому (Н.Путилин). Появившийся Елецкий (А.Гергалов) охотно и с удовольствием расписывает все прелести своей невесты, а в заключении с гордой небрежностью бросает: «Вот моя невеста!» — и показывает на … старую Графиню. Нет-нет, он ничего не перепутал. К нему действительно приближаются две дамы, одна из которых — Лиза. Но в самый последний момент на первый план выйдет Графиня, и оркестр поддержит ее леденящим душу лейтмотивом. Сомнений не останется: она здесь главная.

В черном платье, с тростью, сгорбленная, но уверенная в себе, она вполне годится для роли невесты. Только не Елецкого, а самого Сатаны. Все чувствуют это. Застывает и Графиня под взглядом Германа — беспокойно оглядывается, встревоженная холодным дыханием смерти за своей спиной: «Кто этот офицер? Какой он страшный». Голос скрипучий и жесткий.

«Мне страшно» — квинтет оцепеневших от ужаса, от предвидения предстоящих испытаний людей. Квинтет фантомов. И уже ясно, что впереди.

Кринолины, шлейфы, фраки — обычная бальная суета — звуки отдаленного полонеза, общее оживление. Лиза и Герман договариваются о свидании в момент, когда все заняты известием о прибытии на бал царицы. Сдвигаются стулья, дамы, шурша белым шелком, устремляются к главной лестнице. Все возбуждены необычайно. Приезд государыни — событие. Наконец, по звучанию медно-духовых мы понимаем, что она уже близко. Вот сейчас, сейчас! Нескончаемая процессия из пажей, офицеров лейб-гвардии, фрейлин уже выстроилась, согласно придворному этикету. Уже хозяева присели в низком реверансе, и вот… Она вышла не оттуда, откуда ее все ждали. Прошествовала по авансцене и продемонстрировала удивленному зрительному залу свой профиль. Пиковая дама! Конечно, она всегда была первой среди равных. Даже сейчас, когда время ее ушло, она чувствует себя вершительницей судеб. В величественной позе Графиня скульптурно застынет на авансцене… Государыня так и не появится. На этом бале царица одна.

Погребальный хор. Что может быть тягостней ощущения Конца? Герман, прислушиваясь к мрачным интонациям отпевания, жалеет лишь о том, что «тайны не узнал». Но скрипнет тихонько дверь , на столе тут же погаснет свеча, пламя которой отступит под властью неземного, могильного Холода — черного и бесконечного. Неслышные, шаркающие шаги, гигантская тень на стене казармы, затем — развершаяся тьма, кресло с мертвой Графиней в лазерном луче, и бесстрастный, монотонный, лишенный всякой интонации голос откроет тайну, несущую смерть, возмездие.

Графиня-невеста, графиня-царица, графиня-призрак, фантом.

Линию мистицизма в творчестве Л.Дядьковой логично дополняет небольшая, но очень выразительная роль Гадалки в «Огненном ангеле» Прокофьева.

Средневековье. Но нет холодного замка, рыцарей в блестящих доспехах, свечей, красавиц-борзых у огромного камина. Все предельно условно: в центре сцены выстроено некое подобие гостиницы. Тонкие, невысокие перегородки треугольной формы делят пространство этой гостиницы на три комнаты. При этом геометрически они расположены так, что просматриваются сразу и одновременно. Видны и Рената, обезумевшая от страха; Рупрехт, прислушивающийся к возгласам своей неврастенической соседки, и даже хозяева гостиницы, мирно попивающие чай и занятые интересной беседой.

Гадалка появится в критический момент. Непонятно откуда она возникнет: ее никто не приглашал и не ждал. Она придет сама. Рупрехт (Ф.Можаев) и хозяйка, отчаявшиеся помочь бьющейся в нервном припадке Ренате, отнесутся к ее появлению по-разному. Хозяйка встретит Гадалку с уважением и страхом, Рупрехт — равнодушно и с некоторой иронией. И не случайно, так как музыка, сопровождающая явление Гадалки, мистична как-то по-сказочному, по-волшебному, что вовсе не страшно. Возникнет ощущение банальности происходящего. Уж очень эта средневековая Гадалка похожа на современную рыночную цыганку в цветных, ярких юбках.

Гадалка удобно расположится на полу, начнет привычные манипуляции руками. Она зашепчет что-то на непонятном языке, возведет глаза к небу, будет покачиваться из стороны в сторону — словом, всячески попытается вызвать у окружающих доверие, внушить мистический ужас своими пророчествами. Но вдруг все изменится. Гадалка испугается чего-то и шарахнется от Ренаты (Л.Гоголевская). Нет больше сказки с чудесами. Скрипки затихают в мрачном предчувствии, что-то неприятно позванивает и постукивает в оркестре. Мелодия рвется, потеряв точку опоры: какой-то порыв возносит ее наверх и какая-то сила обрушивает со стоном вниз. Голос Дядьковой становится жестким и хриплым. Обрывки-интонации, короткие паузы, задыхающийся ритм — все в ее репликах говорит о неожиданном шоке, который она испытала только что. Что же произошло?

Гадалка увидела демонов. Мускулистые, огромные, затянутые с головы до ног в белое, они висели, ползали, замирали в неестественных позах. С самого начала зритель наблюдал за этими демонами. Белые черепа, белые лица-маски, пластика обезьян — все делало их отвратительно-притягивающими, вызывало чувство брезгливости и восхищения. И это смешанное чувство пугало. Зритель не понимал, почему кроме него никто не видит этих чудовищ, великолепных в своей омерзительности. Они заняли все замкнутое серое пространство сцены с гостиницей в центре. Демоны окружили ее со всех сторон. Сначала демоны лениво разместились на перекладинах, расположенных вдоль серых стен коробки-пространства. Зависая на них, заинтересованно поглядывали в сторону Ренаты. Но вдруг в оркестре появилась нервозность, которая вызвала их всеобщее оживление: демоны начинали перемещаться быстрее, осознанней, кувыркаться, ходить на руках. И подбираться все ближе к Ренате.

К моменту появления Гадалки демоны уже окружают гостиницу. Рената бьется в истерике. Рупрехт с хозяйкой не понимают причину ее помешательства — они здоровые люди и никаких демонов для них не существует. Гадалка, сначала тоже их не замечавшая, вдруг «прозревает». Пространство окрашивается в холодные фиолетовые тона. Положение кажется ей отчаянным. Она отпихивает от себя особенно обнаглевшего демона и, визгливо вскрикивая, набрасывается на Ренату с кулаками, но ее удерживает Рупрехт. Гадалка в ярости бьется в железных руках Рупрехта, желая освободиться. Ситуация нагнетается завываниями скрипок и зловещим хохотом фагота. С трудом Гадалку уводят. Напряжение начинает спадать, демоны отступают.

Лишь Гадалке удается «увидеть» демонов, завладевших сознанием Ренаты, очутиться на одной плоскости с ней, плоскости подсознания, и тем самым познать Бытие в иной ипостаси.

Л.Дядькова (Полина).
«Пиковая дама».
Фото из архива автора

Л.Дядькова (Полина). «Пиковая дама». Фото из архива автора

Гадалка оказывается в этот момент неким катализатором происходящего. Она как бы расставляет акценты, необходимые дезориентированному вконец зрителю. Ее появление, столь запоминающееся, преследует единственную цель — сконцентрировать внимание на Ренате и ее «видениях». Вообще, Л.Дядькову как актрису отличает именно яркость подачи образа и чувство драматического материала, своего места в нем. Она не действует схематично и формально. Образы, создаваемые актрисой, настолько внутренне логичны, что можно говорить о редком примере театральной культуры в опере, чувстве меры, мощной индивидуальности.

«Эх, девчонка!» Вальяжно развалившись на стуле, Дуэнья следит за юной барышней, которая беспокойно носится по комнате, заламывая руки. Ни узкий корсет, ни длинная юбка не позволяют Дуэнье скрыть пышность своих форм. «Женщина Рубенса», похоже, понимает связанные с этим преимущества и охотно подчеркивает свои формы выгодными позами. В руке у нее трубка, а в глазах — цинизм и уверенность опытной «кокотки». «Эх, девчонка!»

Такой становится Дядькова в спектакле В.Пази «Обручение в монастыре». Красно-желто-зеленая гамма ее туалета, не ограниченное никакими предрассудками декольте и что-то непостижимое, фееричное на голове из лент и копны рыжих волос заставляют вспомнить известное выражение Ф.Раневской — «красота — страшная сила».

Это уже не символичный Брюсов, а буффонный Шеридан (хотя все тот же Прокофьев), и Дядькова тонко чувствует разницу. Ей подвластен и этот музыкально-драматический материал. Дядькова просто наслаждается, понимая это, и смакует саму возможность перевоплощения.

С видом женщины, знающей толк в любовных интригах, Дуэнья обещает помочь Луизе, которую отец хочет выдать замуж за Мендозу. Переваливающейся, но стремительной походкой она пересекает сцену по разным траекториям, создавая ощущение ложной паники. Дуэнью ситуация забавляет, и она ее искусственно подогревает. Пронзительным, зычным голосом рекомендует Луизе зря не беспокоиться. Уж она-то все устроит.

Но Дон Жером перехватывает Дуэнью, несущую любовную записку Луизы, предназначенную для Антонио. На наивное требование отдать записку Дуэнья реагирует неадекватно: она вступает с Доном Жеромом сначала в перебранку, а затем и в потасовку. Несмотря на разные весовые категории, сражение проходит с переменным успехом. Субтильный, тщедушный Дон Жером (Н.Гассиев), помня о своей мужской сущности, иногда перехватывает инициативу и словно боксер на ринге мелкими прыжками наскакивает на Дуэнью. Но уступает натиску бесстрашной женщины, уверенно размахивающей перед его лицом веером. Веер Дуэнья использует как средство универсальное: и как оружие, и как предмет роскоши, вообще необычайно многообразно.

Музыкальные реплики Дуэньи полны остроумия и блеска. Л.Дядькова подчеркивает резкое, открытое звучание, и создает тем самым ощущение вульгарного звука, но не пошлого, а, скорее, характерного.

Дуэнья симпатичным слоником носится по комнате в надежде все-таки убежать от Дона Жерома. Однако не забывает на ходу и покрасоваться перед ним. Женщина она или нет? Улыбнется ослепительно и томно (как ей кажется), приподнимет смело юбку и выставит на всеобщее восхищение стройную (как ей кажется) ножку в ядовито-зеленом носке, чем необыкновенно смутит Дона Жерома. Наконец уставшая от беготни Дуэнья плюхнется всем своим весом на стул, демонстративно засунет записку в глубокое декольте и, игриво поглядывая, будет ждать ответных действий Дона Жерома. Но он окажется не из пугливых и смело засунет туда руку чуть ли не по локоть. На лице Дуэньи — целая гамма чувств: от удивления до детского восторга. Мимика ее подчеркнуто гротесковая. Дядькова, утрируя образ-маску, делает это очень точно и смешно.

Романтическая сцена Мендозы и Дуэньи — одна из лучших в этом спектакле. Мендоза в костюме «ничеголишнего» появляется в доме Дона Жерома. Кружево, оборки, какие-то висюльки, воланы, воротники — все, что придумано модельерами за время существования костюма, — наглядно представлено платьем Мендозы. Надо сказать, что Мендоза (Г.Беззубенков) комфортно себя в нем чувствует. Вот он уже принял героическую позу, Нет, по-другому. И так не годится. Ага, нашел! Встал. Ждет.

В голубом платье Луизы, прикрываясь мелко дрожащим веером, «выплывает» Дуэнья. Лицо ее скрывает густая вуаль. Мендоза настаивает на отношениях, которые носили бы более «открытый» характер. Наконец Дуэнья поддается уговорам, уверенная в собственной неотразимости, поднимает вуаль и дарит Мендозе ту самую "ослепительно-томную«улыбку. С голливудской непринужденностью она обнажает свою челюсть так, что возникает опасность вывиха. Мендоза в состоянии глубокого шока, что закономерно — «красота — страшная сила».

Мендоза — эстет. Яркая и, мягко говоря, неоднозначная красота Дуэньи вызывает в нем чувство протеста. Он желает ретироваться. Дуэнья пускает в ход уже все свои чары. Она ходит вокруг Мендозы, покачивая бедрами, заглядывает ему в глаза и резко отводит взгляд, исполняет душещипательный романс. Ее вокальные интонации становятся страстными, в голосе появляется восточная нега. Дуэнья кокетничает несколько грубовато, но не без изюминки.

Постепенно Мендоза приходит к мысли о женитьбе. Сентиментальная Дуэнья, шумно бегая от него — резвясь, так сказать, — просит выкрасть ее, что, как ей кажется, придаст их отношениям оттенок драматизма. Мендоза уже на все согласен. Дуэнья дарит ему «недолгий» пятиминутный поцелуй и смущенная своей смелостью убегает. Мендоза, ослабленный поцелуем, шумно глотает воздух.

В сцене разоблачения Дуэнья Л. Дядьковой выступит этакой «законной женой», знающей свои права. Ей не до кокетства, ведь она теперь — знатная дама. Ой, куда это она? Вприпрыжку пустилась преследовать своего мужа, решившегося на побег…

Спектакль этот своим блеском и размахом напомнил мне рождественскую елку. Гигантский веер — видимый символ вечной женственности поднимался и приспускался во время действия, «погребая» под себя и действующих лиц, и события… и музыку.

Комизм, потонувший в роскоши костюмов и декораций, нашел свое подлинное выражение только в Л. Дядьковой и Г. Беззубенкове — артистах, которые безупречно «отыграли» свои маски.

Есть артисты, которые однажды утром «просыпаются знаменитыми». Л.Дядькова к ним не принадлежит. В ведущую солистку Мариинского театра она превратилась как-то очень незаметно и органично.

Октябрь 1998 г.

Майданова Марина

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Сегодняшний оперный театр активно отрекается от обусловленных так называемой объективной действительностью языковых форм, от традиционных представлений о законах оперной режиссуры, от самой традиции…

Будущее театра, очевидно, — в метафоризации языка, в уподоблении зрелища сложной интеллектуальной игре, рассчитанной на зрителя-соучастника. Театральная традиция, однако, отнюдь не изживает себя и порой обуславливает процесс создания спектакля, существования актера и законы восприятия.

Обе эти закономерности ярко проявляются в творчестве Николая Путилина, в художественном сознании которого живы представления о безусловной для оперной сцены системе амплуа.

По характеру своего дарования Н.Путилин — герой. Актер-мыслитель, обладающий мощным трагическим темпераментом, он словно бы призван творить образы сложных противоречивых людей, преобразовывать театральную игру — в философию жизни…

Клингзор Путилина — весьма своеобразное явление в сценической структуре спектакля Тони Палмера «Парсифаль». Путилин, можно сказать, корректирует замысел режиссера, делает его более объемным…

Как трудно вжиться в образный мир этого монументального спектакля! Его поэтика — нечто ускользающее, эфемерное, непознаваемая «вещь в себе»…

Вначале, когда никого еще нет на сцене и звучит увертюра, в зале темно и напряженно… Тускло мерцающий свет кажется ирреальным, он мучает, томит и будит в душе какое-то невыразимо сладкое волнение. А потом по сцене, «украшенной» декорациями в готическом стиле, будут ходить люди. Неглубоко по смыслу, зато как таинственно! И музыка Р.Вагнера… Кажется, она исходит прямо из недр земли, такая прекрасная, непостижимая музыка… Музыка в интерпретации В.Гергиева — это моление, настоящее, благословенное, спасительное, символ неисповедимых путей Господних.

Палмер, несомненно, хотел воплотить сценически концепцию Вагнера. Он даже думал, что поставил мистерию…

Все здесь должны молиться Богу, изживать в молитве грехи, призывать к совместной молитве — зрителей. Но на сцене какой-то сон; участники спектакля, видимо, плохо понимают свою миссию… Поют — превосходно! Воздух в зале вибрирует от сладостных песнопений. Но несмотря на кажущееся боговдохновенным пение, герои скучны, смешны, невыразительны.

А режиссер хотел как лучше и превзошел в эклектичности формы постмодернистов. Символистски-строгая пластика довольно часто нарушается дурашливыми ужимками пажей, пластической неловкостью рыцарей. Невольный, видимо, психологизм поведения некоторых артистов сочетается с натужной условностью сценического движения. Концепционные устремления едва различимы из-за многочисленных штампов.

Рыцари в спектакле — такие важные, такие высокоумные, что кажется — они непобедимы. И непонятно, почему Клингзор-Путилин с такой легкостью их одолевает. Хотя понятно, почему… «Символистская» пластика рыцарей не дотягивает до того, что называется стилем спектакля, ибо совсем лишен образности его ритмический и мизансценический рисунок. Почему побеждает Клингзор-Путилин? Он просто решен: лучше разработан пластически, мизансценически, вокально-интонационно…

Принцип сценического существования характеризует Н.Путилина как актера именно музыкального театра. Пластика не является самодовлеющим фактором сценического действия; актеру свойственна обобщенность пластического рисунка, который вне пения, вне музыки, вне драматургического контекста может и вовсе не иметь конкретного смыслового значения. Вокальное исполнение — движущий импульс сценического поведения.

Такой метод воплощения роли обусловлен психофизическими данными актера. У Н.Путилина баритон огромного диапазона с подвижными верхним и нижним регистрами, сочным густым тембром. Вокальная техника при этом безупречна: звук никогда не бывает слишком открытым, если того не требует сценическая ситуация, всегда интонационно определенный. Артист хорошо чувствует вокальную форму, будь то развернутая ария или небольшое ариозо: почти классически рельефные вокальные фразы воспринимаются только в контексте семантически значимого целого.

Путилин вряд ли может блеснуть виртуозной пластикой. Плотный, невысокого роста, широкоплечий, он не стремится детализировать пластический рисунок: физическая подвижность — не самая сильная его сторона… Но несмотря на присущую Путилину статичность, его движение порождено внутренним рисунком роли: воплощает в себе переживание персонажа. Пластический рисунок роли Клингзора соответствует напряженно-экстатической музыке второго акта: Клингзор Путилина — не волшебник, но демон. Он извивается библейским змеем, черным вороном витает над мраком потускневшей сцены. Зло должно быть одновременно уродливо и притягательно. Есть красота в угловатой грации Путилина. Есть и смысл в шутовских кривляниях: это ирония творческого духа над неидеальностью мира, над его бездуховностью. Это — зло, которое выше повседневного зла, это — великое зло…

Сценическое поведение Путилина могло бы показаться даже трафаретным, если бы не проявляющаяся в игре личностная значительность актера. Путилин размышляет на сцене, его образы, как правило, несут в себе главную художественную идею спектакля. Ум, выдающиеся голосовые данные, способность к ярко выраженному сценическому переживанию и вкус к несложным, но выразительным пластическим формам делают его незаменимым в партиях трагических и героических персонажей.

Театральный пафос — присущая именно Путилину сценическая краска, структурный компонент многих его образов: артист органично существует в амплуа оперного героя. В чувствах его персонажей, в очищенных от излишних подробностей психологического плана и так называемой оперной искусственности жестах, в классически строгих линиях сценического рисунка явлена сущность человеческой жизни.

Быть может, Палмер, как и Вагнер, мечтал о грядущей победе добра над злом; быть может, хотел создать миф об абсолютности, непобедимости мирового зла. В спектакле побеждает зло. Побеждает благодаря Клингзору-Путилину, который возвышается над всеми персонажами спектакля.

В вокальной интонации актера передан трагически неизбывный сарказм этого демона. Клингзор-Путилин издевается над всем миром. Его сатанинская безудержная ярость, не сознаваемое им страдание по утраченному в себе Христу, гордость восставшего раба воплощены в несколько грубоватом, с металлическим оттенком, и одновременно взвинченно-напряженном, готовом вот-вот сорваться голосе.

Н.Путилин (Голландец). «Летучий голландец».
Фото Ю.Ларионовой

Н.Путилин (Голландец). «Летучий голландец». Фото Ю.Ларионовой

В основе сценического построения роли — философская мысль Путилина главенствует. Его вокально-сценические образы включают в себя два пласта: один непосредственно связан с конкретным содержанием роли, другой обусловлен индивидуальным отношением артиста к бытийным противоречиям. При этом человеческое «я» актера не является самостоятельной, главной сценической краской: отношение артиста к духовной драме героя преломляется в сквозном развитии роли, в тщательно отобранных и логично соотнесенных друг с другом сценических деталях… Эти же принципы построения роли доминируют и в других спектаклях.

В образе Голландца в спектакле Т.Чхеидзе («Летучий Голландец») также воплощена одна тема, одна мысль. И здесь монументальность образа и выпуклый рельеф роли — принципы сценического существования актера. Его герой внутренне не многообразен, но сложен. Сложен, ибо общезначимы его внутренние конфликты.

Путилина интересует судьба человека, его бытие в мировом пространстве. Отсюда — возврат к первоосновам жизни, ее вечным проблемам. В судьбе многих персонажей Путилина преломлен бытийный конфликт добра и зла; воплощенная сценически роль становится метафорой человеческого пути. Герой Путилина всегда рефлексирует, испытывает комплекс Гамлета, ибо не может быть однозначного решения мучительных вопросов.

Летучий Голландец — странник в мире людей. Мотивы любви и смерти в спектакле переосмыслены; судьба Голландца — апология демонического. Он слишком много знает: слабость мудреца — усталость от непомерного груза знаний. Голландец-Путилин мечтает о неведении, хочет быть обыкновенным человеком. «Вечность — это страшно», — утверждается в спектакле.

Любовь есть и любви нет. Голландцу нужна смерть, и неважно ему — кого любить. Лишь бы его любили и были ему верны. Потому в спектакле — такая Сента (Л.Гоголевская). Русоволосая, неловкая, полноватая — она вряд ли может пленить женской красотой… Зато изнемогает от благоговения перед Голландцем, с ума сходит (в буквальном смысле) от любви к нему. Но не та любовь: слепое чувство простушки, наивность неосознанности… Режиссер делает открытый финал — проблема поиска любви уходит в бесконечность…

Голландец-Путилин не любит, не может любить всезнающий странник. Его чувство к Сенте — скорее надежда на спасение, умозрительная привязанность высшего существа. В общем-то Голландец равнодушен ко всем: он — вне человеческого.

Голландец Путилина решен как романтический герой. Он в широком черном плаще, в черной шляпе: костюм выявляет сущность сценического образа. Сосредоточенно-сумрачное выражение лица, горделиво поднятая голова, руки, скрещенные на груди, устремленный вдаль взгляд — духовное одиночество Голландца запечатлено в ритмически неизменном пластическом рисунке.

Первая ария — песнь о мировой скорби. В суровом сосредоточенном пении Путилина слышны тоска и гнев, гнев и отчаяние, и бестрепетность, и душевный холод равнодушного к жизни полубога. Голландец-Путилин — весь высшее духовное сосредоточение. Он будто бы наедине с космической пустотой. Голландец-Путилин мизансценически отторжен от людей. Всегда один, вечен.

Статика его — образная категория: Голландец неподвижен, потому что неподвижно его время. Ему некуда двигаться: он и рок на всей земле, больше ничего… Мир — ненужный придаток вечного бытия.

И Голландец отказывается от славной глупенькой Сенты. Он уверен в ее невиновности, он разочарован в земном чувстве. Спасения такой ценой — ему не надо… В отношениях Голландца и Сенты предельно четко проявляется главный конфликт спектакля: нет и не может быть компромисса между вечным и временным…

В сценическом существовании Н.Путилина выпукло проявлена перспектива роли: он всегда знает, к чему придет его мятущийся, внутренне противоречивый герой. Таковы Клинтзор, Голландец. И в «Борисе Годунове» разработка роли определяется сверхзадачей артиста и режиссера, концепцией вокально-сценического образа.

В спектакле А.Адабашьяна Борис-Путилин абсолютно одинок. Один среди интригующих бояр, среди проклинающих его людей. Тут все скорбит: и задавленный нищетой народ, и обездоленный духовно Борис. Как-то обреченно ступает он по сцене-земле (пролог). Величествен на людях, но корчится в ночной тишине от мук совести. Этот Борис не протестует против жизни. Он словно констатирует: «Скорбит душа». Спокойно, отрешенно как-то… Борис-Путилин как бы вознесен над людьми. Он их благословляет, а голос звучит устало, будто что-то тяготит Бориса, не дает ему покоя. Это — дума его о смысле жизни. Зачем жить, если жизнь грешна? Зачем править, если греховен путь к поощренному Богом царствованию? Борис не понимает, народ не понимает.

Н.Путилин (Борис). «Борис Годунов».
Фото Ю.Ларионовой

Н.Путилин (Борис). «Борис Годунов». Фото Ю.Ларионовой

Народ всегда рядом с Борисом: наблюдает за ним, он его судия. А Борис Путилина не видит, не замечает ничего вокруг. Глух ко всему. Действие трагедии происходит непонятно где, то ли на помосте, то ли в зоне… Вышка, ступеньки, дощатые возвышения и над этим — колышется серая мгла. Она становится лиловой, когда на площадке — народ. А купола церкви, которые являются, когда поют о Боге, — будто в крови. Режиссер подчеркивает — пусто в душах, и веры нет.

В спектакле нет глухой ненависти к Борису, народ безразличен ко всему, ничего не ждет, он примирен с неустранимостью своих страданий. Но как же верить, если народом правит преступник, если Бог его не наказывает? Народ смутно предчувствует неправду, но не в силах понять ничего, ибо царская власть — за пределами его понимания.

Борис-Путилин не кается перед народом, перед ним он невиновен. Его более заботит вина перед Богом, невозможность внутренне принять свое преступление.

Режиссера интересует человеческая сущность преступного царя. В порфире, в короне, с жезлом Борис — не царь. Не царь он — с самого начала. Играет роль царя, не принимая ее душой, и лжет сам себе, боярам, народу, заставляя их верить в то, что он — царь.

А.Адабашьян убедительно показывает: когда человек размышляет о смысле жизни, о нравственном долге, он уже не может править. Ибо власть — это кровь, грех, ложь.

Спектакль идет без антрактов: жизнь духа нерасчленима на фрагменты. Борис — кровоточащая душа. И самое страшное, что он с самого начала — такой. Велика сила его духа: будучи сломленным человеком, он способен еще соблюдать правила игры… Когда он остается один — на сцене темно. Углом стоят две скамьи, покрытые бордовыми покрывалами. Каждый раз Борис-Путилин, пытаясь вырваться из угла-тупика, вновь оказывается в нем. Словно сила какая-то тянет его сюда. Поет Путилин — и кажется, игра его — это пение… Монологи Путилин-Борис произносит так, будто весь мир пуст, и он один на свете, и пустота мира давит на него.

Непроходящая, неизлечимая боль — в рвущемся интонационном рисунке роли. Путилин иногда форсирует звук, и это — художественная краска: боль Бориса — за пределами человеческих сил. Иногда голос меркнет, гаснет — Борис бессилен в борьбе с самим собой. Нервная пластика будто раздавленного тела, будто хватающие что-то в воздухе руки.

Н.Путилин, несомненно обладающий собственным видением сценических образов, умеет соразмерять свои творческие устремления с замыслом режиссера. Ему не надо ничего специально изобретать, фантазия этого творца как бы детерминирована мыслью постановщика.

Его способность существовать в типологически разных спектаклях свидетельствует о большом творческом потенциале артиста. Сценический образ он мыслит как часть художественного целого, именно поэтому в реализуемых им сценических ролях всегда четко проявлянтся концептуальная идея спектакля. При этом он тонко чувствует индивидуальность тех режиссеров, с которыми ему приходится работать: творчески развивает идеи режиссеров-концептуалистов («Летучий Голландец», «Борис Годунов»), углубляет содержание спектаклей с неярко выраженной режиссурой («Парсифаль»).

Спектакль Г.Исаакяна «Князь Игорь» словно поставлен на Путилина.

В этом спектакле воспет патриотизм русской оперы, подвиг на благо Родины: режиссер не пародирует эти понятия, а возвращает им исконно высокое значение.

В пространстве этого спектакля стиль старой доброй оперы интерпретирован как символ вечных ценностей русского искусства. Кажется, все блестит на сцене: доспехи воинов, одеяния бояр искусственно роскошны. Идиллия просто: важные бояре, сытые довольные мужики, дородные румяные боярыни… Во всем угадывается ирония режиссера. На сцене театральность ушедшего в прошлое спектакля: отсюда — нарочито «реалистическая» пластика, мизансцены, построенные по законам живописной композиции XIX в.

Путилин-Игорь органично существует в празднично-театральном пространстве спектакля: он — настоящий оперный герой. Вокально-сценические образы почти не индивидуализированы пластически: Игорь-Путилин вкупе с Ярославной (Г.Горчакова), Кончаковной (Л.Дядькова) и Владимиром (Ю.Марусин) либо стоят, либо неторопливо ходят. Поют преимущественно в зал… Можно подумать, что пластика персонажей лишена художественного значения. Однако именно статичный пластический рисунок главных героев в сочетании с фресковыми массовыми сценами является смыслообразующим принципом. Искусственная пространственная среда находится в напряженном взаимодействии с соответствующим эстетическим принципам системы амплуа поведением персонажей: современный миф о театральности XIX в. являет себя в подчеркнуто эклектичной структуре.

Н.Путилин (Игорь). 
«Князь Игорь».
Фото Н.Разиной

Н.Путилин (Игорь). «Князь Игорь». Фото Н.Разиной

Эстетизированный театральный язык прошлого, конечно же, служит выражению режиссерской концепции. Режиссер противополагает оперу — современной действительности, а чувства оперных героев считает эталоном нравственности. Он ни с кем не спорит, его позиция — бескомпромиссна. Спектакль — метафора оперной театральности, потому что только в театре, а шире — в искусстве все может быть вот так красиво, идеально, возвышенно.

Путилин-Игорь существует на сцене согласно эстетике спектакля: он, современный человек, в пространстве оперной условности поет о высоте человеческого духа. В роли Игоря Путилин отнюдь не кажется искусственным: он реализует сценически тип идеального героя. Спектакль — о том, каким должен быть человек…

В системе спектакля амплуа оперного героя наделено содержательной функцией. Героический пафос — эстетическая доминанта роли Игоря; чтобы его воплотить, — нужны знаково определенные выразительные приемы, а именно — приемы, исторически закрепленные за амплуа оперного героя.

Н.Путилин эстетизирует эти приемы. В прологе его Игорь предстает мудрым и справедливым правителем, быть может, несколько идеализированным: пластический рисунок роли определяют достоинство осанки, эпическая неспешность движений.

Игорь Путилина суров, когда призывает на войну; величествен, когда благословляет народ; сдержанно-нежен, когда прощается с женой. В половецком акте эпическая торжественность внутреннего и внешнего рисунка сменяется порывистыми жестами жаждущего свободы князя. Динамика переживаний воплощена прежде всего, как всегда у Путилина, в интонационной драматургии роли, тембровых красках голоса.

Плененный Игорь вольнолюбив, о чем свидетельствует эпизод с Овлуром (В.Живописцев): смятение, страх, сомнение в своей способности предать дружбу Кончака воплощены в порывистом и, одновременно, благородно-сдержанном пении. Этот Игорь не в состоянии понять влюбленного сына: удивление в голосе Игоря-Путилина тут же сменяется жесткими повелительными интонациями. Игорь-Путилин не сочувствует сыну: в непоколебимо мужественно звучащем голосе не промелькнуло жалости… Зато сам Игорь любит сколько душе угодно: его личное чувство вписывается в систему утверждаемых им абсолютных ценностей. Когда он поет о любви к жене в арии «Ты моя голубка, лада», — теплее, мягче, напевнее звучит его голос: и затем снова суровые, патетические интонации вытесняют мужественно-нежные. Игорь-Путилин не способен страдать напоказ; подлинно героическая натура, он не позволяет себе быть слабым в страдании…

Сценические образы Н.Путилина — художественно масштабны. Мастерство его незаурядно: внешне простыми средствами он может выразить главное. Духовный мир его персонажей раскрывается в действенном сочетании зримых, т.е. пластически претворенных, форм духовного бытия с психологически выразительной вокальной интонацией. Творческое намерение Путилина всегда осуществлено в сложноорганизованной партитуре роли, и это возможно потому, что в душе его звучит музыка…

Октябрь 1998 г.

Миронова Валентина

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Вариация — небольшой танец для одного или нескольких танцовщиков, обычно технически усложненный… Как правило, В. — часть pas de deux, pas de trois, grand pas, но возможны и как самостоятельные эпизоды.

Русский балет. Энциклопедия

Гастроли балетной труппы Мариинского театра, прошедшие зимой этого года в Москве, стали художественным событием и, судя по количеству сообщений, откликов в периодических изданиях, имели значительный резонанс. А присутствие в переполненном зрительном зале Большого театра депутатов, членов правительства, политических деятелей превратили приезд Мариинки чуть ли не в государственное событие. Ажиотаж, царивший вокруг спектаклей, особенно с участием молодых прим — Ульяны Лопаткиной, Дианы Вишневой, Светланы Захаровой, а также Игоря Зеленского, Фаруха Рузиматова, похоже, задел некоторых критиков-патриотов московского балета, что и сказалось на рецензиях, отзывах, обзорах. Правда, кое в чем московские специалисты проявили единодушие. Прежде всего, признали: балет Мариинского театра бережно хранит традиции и дух петербургского академизма (хотя не всегда это расценивалось как достоинство); труппа выглядит единым ансамблем, танцует легко и чисто; балеты традиционного классического репертуара сохраняются здесь в своем живом виде. Всем нам, кто ревниво относится к репутации мариинского балета, несомненно, было приятно слышать о шумном успехе в Москве (во время гастролей балета Большого театра в Петербурге особого ажиотажа не наблюдалось), читать многочисленные отклики авторитетов. Балет Мариинского театра всегда был и остается предметом гордости Петербурга, имена его мастеров известны во всем мире. Москва в поисках кадров для Большого театра постоянно обращала свои взоры на Мариинский театр, переводила официально, переманивала петербургских артистов в первопрестольную: недавнее приобретение Большого театра — Анастасия Волочкова. И ныне труппа не бедна талантами, хотя за годы перестройки десятки воспитанников вагановской Академии и театра покинули родину, осели в театрах дальнего зарубежья (в сентябре петербургские зрители могли видеть бывшую солистку Мариинского театра Елену Панкову в спектаклях гастролировавшего у нас Баварского Государственного балета).

Диана Вишнева. 1995 год.
Фото Н.Аловерт

Диана Вишнева. 1995 год. Фото Н.Аловерт

Кордебалет Мариинского театра справедливо называют уникальным: немногие труппы мира могут похвастаться таким кордебалетом. Он сохранил «запас прочности», накопленный за долгие годы. Одноактный балет Дж.Баланчина «Серенада» на муз. Чайковского, показанный в прошлом сезоне, продемонстрировал, каким может быть кордебалет в его лучшие моменты: тщательно подобранный, ровный, он предстал как единый гармоничный ансамбль. Право, хотелось, чтобы как во времена императорского Мариинского театра, были названы в программке спектакля все танцовщицы, составившие этот ансамбль, поименно.

Среди традиций Мариинского театра существовала еще одна, может быть, не самая заметная, но составлявшая уникальную особенность именно этой балетной труппы, — высокий уровень исполнения вариаций. Обычно вариации, па-де-де, па-де-труа поручаются корифейкам, артисткам, стоящим в первой линии кордебалета, или солистам, исполнителям вторых партий в балетном спектакле. От них, а не только от премьеров, зависит художественная цельность и праздничность спектакля, по ним, солистам и корифейкам, судят о творческом потенциале труппы, ее художественном состоянии, как и о петербургской школе классического танца вообще. Л.Д.Блок, размышляя о системе классического танца, заметила, что вариация «захватывает глубже и безудержнее всех других видов танца, как только она протанцована правильно», и приводила в пример А.Я.Ваганову. Критики начала XX века называли Ваганову «непревзойденной» исполнительницей вариаций из «Коппелии», «Дон Кихота», «Пахиты», «Баядерки» и присвоили ей титул «царицы вариаций», а публика заставляла артистку повторять вариацию, а иногда и дважды. Известны слова Вагановой: «Для меня недостаточно показательно adagio. Танцовщице помогает здесь поддержка кавалера, драматизм или лиризм ситуации и т.д. А вот выйти и произвести впечатление в вариации — другое дело: тут-то и скажется танцевальное образование». Сама Ваганова в пору ее артистической карьеры на сцене Мариинского театра выходила и «производила впечатление», научила этому и своих учениц, а те, став педагогами, — новое поколение танцовщиц.

Ваганова подняла и укрепила репутацию вариации в балетном спектакле, и с тех пор корифейки и солистки, умеющие образцово исполнять вариации, па-де-де, па-де-труа, ценились высоко и занимали почетное место в труппе. После Вагановой титула «царица вариаций» не удостаивалась ни одна артистка, хотя претендентки, может быть, не такие яркие, как Ваганова, появлялись в труппе, в разные времена и в разных поколениях. В одной из своих статей 30-х годов Л.Д.Блок запечатлела Ольгу Берг в вариации из «Дон Кихота», описала ее полеты в воздухе, движения рук, вытянутые и воздушные линии ног, строгий рисунок движений. Можно вспомнить Любовь Войшнис, уже из другого поколения: это имя знали все, кто ходил постоянно на спектакли театра 40–50-х годов. Старожилы балетной труппы театра и сейчас считают ее исполнение вариации в последнем акте «Дон Кихота» — эта вариация идет после эффектного адажио главных героев Китри и Базиля — образцовым, вспоминают, как легко она взлетала и замирала в воздухе на прыжках, как четки были позиции, красивы позы. На одном из спектаклей «Дон Кихота» Войшнис вызывали после этой вариации 11 раз!

Светлана Захарова. 1996 год.
Фото Н.Аловерт

Светлана Захарова. 1996 год. Фото Н.Аловерт

Сильный крепкой плеядой солистов и корифеек располагала труппа в 50–70-е годы. Найма Балтачеева, Марина Померанцева, Нина Козловская, Марина Шамшева танцевали па-де-труа, двойки, вариации стабильно, точно, не допуская никакой небрежности, «грязи». Уникальной солисткой была Ксения Тер-Степанова, в ее репертуар долгие годы входили многие вариации из «Спящей красавицы», «Раймонды», «Дон Кихота». Достойный уровень исполнения демонстрировали Инна Корнеева, Нина Сахновская, Нина Солдун, Людмила Ковалева. Последняя во время гастролей труппы в Нью-Йорке удостоилась специальных похвал за вариацию в «Пахите» и звания самой характерной представительницы петербургского академизма.

Блистательное исполнение классических вариаций есть в послужном списке таких известных балерин, как Нинель Кургапкина, Алла Осипенко, Ирина Колпакова, Татьяна Терехова, Габриэлла Комлева, Алтынай Асылмуратова, Жанна Аюпова. Когда-то Алла Сизова, будучи еще ученицей выпускного класса, заставила весь зрительный зал замереть и ахнуть, когда она неправдоподобно высоко и легко парила над сценой в вариации Повелительницы дриад из «Дон Кихота». Все эти балерины традиционно начинали свой путь с кордебалета, одни задерживались там дольше (Кургапкина, Терехова, Комлева), другие — меньше (Осипенко, Сизова, Колпакова), но обязательно, прежде чем получить балеринскую партию, прошли испытание вариациями. Исключения бывали, но редко, и касались они, как правило, дарований исключительных, проявивших себя уже в стенах балетного училища. Когда-то Ваганова с горечью констатировала: «Только к концу карьеры, совершенно измученная нравственно, я пришла к званию балерины». Нынешним танцовщицами, как среднего, так и молодого поколения, жаловаться на долгий, а тем более мучительный путь к званию балерины не приходится. Маргариту Куллик, превосходную солистку, теперь не увидишь в классических вариациях или па-де-труа, она давно уже перешла на балеринские партии. Не успела Эльвира Тарасова понравиться и запомниться в вариациях, как ее ввели на центральные партии балетных спектаклей, а свои вариации Тарасова танцует уже без былого увлечения. Стремительно двигаются к балетным вершинам танцовщицы, пришедшие в театр в 90-е годы. Диана Вишнева, Майя Думченко, Софья Гумерова, Светлана Захарова, миновав кордебалет, иногда появлялись в вариациях, па-де-труа, но без шумного успеха. Кажется, что начинающим артисткам и их репетиторам скучно, неинтересно работать над вариациями. Партия Повелительницы дриад в «Дон Кихоте», где можно блеснуть техникой или природными данными, не «прозвучала» в полную силу ни у Думченко, ни у Захаровой, а потом не хватало времени на ее совершенствование, молодых танцовщиц ждали ведущие партии — Жизель, Аврора, Ширин, Джульетта у Думченко, Жизель, Мария, Аврора у Захаровой.

Майя Думченко. 1996 год.
Фото Н.Аловерт

Майя Думченко. 1996 год. Фото Н.Аловерт

Ставка на молодежь, которую совершенно очевидно делает руководство балетной труппы, имеет много сторонников. Не всегда эта ставка приводит к выигрышу. Подчас молодая артистка, на хрупкие плечи которой взвалили сложнейшие партии классического репертуара, напоминает спортсмена, который без подготовки, без разминки стремится установить мировой рекорд. Стремительное выдвижение молодых, пренебрежение к амплуа, давно укоренившееся в балетном театре, размывает строгую иерархическую систему в балетной труппе, где каждая танцовщица занимает свое определенное место. Вот и получается, что балерин, точнее танцовщиц, которые выходят на сцену в балеринских партиях, много (в труппе 9 исполнительниц партии Жизели), а крепких, надежных солисток, особенно солисток первого ранга, явно не хватает. Поэтому Пролог в «Спящей красавице» на спектаклях прошлых сезонов обычно шел вяло и монотонно. Технически танцовщицы справлялись со своими вариациями, но в их исполнении пропадали так называемые «мелочи», те нюансы и тонкости, которые, собственно, и создают портрет каждой феи — Нежности, Резвости, Щедрости, Смелости, Сирени.

Воспитание подлинной солистки — дело не одного года и требует заботливой художественной политики, высокого качества репетиторской работы. Пока же такой политики не просматривается, много случайного и торопливого, вводы часто происходят по производственной необходимости, без учета данных и индивидуальности артистки. Например, Юлия Касенкова танцует много, но не все вариации соответствуют ее данным и характеру дарования, может быть, поэтому эти вариации в ее исполнении не обрели законченной формы. А возможности Марины Чирковой, давно замеченной публикой и критикой (не только в классических вариациях, двойках, но и в «Жизели», где она танцует Мирту), используются весьма скромно, список новых вариаций у нее растет медленно, да и в старых она появляется редко.

Вариация — не просто «небольшой танец для одного или нескольких танцовщиков», как определяет балетная энциклопедия, а часть спектакля, отнюдь не второстепенная. И от того, кем и как они исполняются, зависит многое: уровень балетов классического репертуара, общая культура спектакля, его воздействие на зрительный зал.

Сентябрь 1998 г.

Еще с конца 80-х киновед, директор кинокомпании «Мирис», а ныне главный редактор Леннаучфильма Виктор Бочаров, был одержим мыслью создать киносериал «Апостолы русского балета». Предполагалось собрать сохранившиеся кинокадры звезд русского балета ХХ века, а также записать интерьвью с ныне живущими легендами русской балетной сцены. Проект уже вовсю раскручивался, когда съемочной группе, и не мечтавшей о встрече с Рудольфом Нуреевым, выпал шанс не только личного общения, но и посещения его дома на из островах Галли близ Италии.

Приятельница Нуреева еще со времен его учебы в Вагановском училище, Любовь Романкова проникшись идеей сериала, пообещала переговорить с Рудольфом о встрече. Все так и случилось в августе 1992 года. Сам Нуреев по телефону дал добро и выслал свой катер за русскими киношниками.

Ольга Журавлева. Когда катер помчался в сторону нуреевского острова страшно не стало?

Виктор Бочаров. Только вступив на борт катера, я понял, что обратной дороги нет. Страшно было несколько раньше. Не секрет, когда идешь разговаривать с человеком, представляющим имя в культуре, искусстве, науке,чувствуешь себя не очень твердо. В нашем случае предстояла встреча с САМИМ Нуреевым. Как ни крути, все мы прекрасно понимали,что едем к мировой звезде первой величины, знали, что он не прост в общении, остер на язык, капризен и непредсказуем…На причале в Сорренто во мне смешались два чувства: огромное желание встретиться и … надежда на то, что катер за нами не придет. Однако, как только мы подплыли к острову, вся нервозность сгладилась.

Р.Нуреев. 1961 г. Последние дни в Париже
еще в качестве советского артиста.
Фото из архива автора

Р.Нуреев. 1961 г. Последние дни в Париже еще в качестве советского артиста. Фото из архива автора

Мы не увидели великолепия Санта-Барбары и ее вилл, не было роскоши, к которой мысленно себя готовили. Все очень по-человечески, по-домашнему.Нуреев сам вышел нас встречать, что было неожиданно. Поздоровались.

При первом же взгляде на Нуреева я понял,что ни о каких съемках ни в ближайшем, ни в далеком будущем всерьез разговора быть уже не может. Внешний вид говорил о необратимости болезни: иссушенное лицо и тело, ничего общего с фото и кинокадрами. Но особенно поразили ноги Нуреева, точнее — ступни. Они были чудовищно деформированы в связи с профессией танцовщика. Было видно,что вся жизнь, весь его титанический труд сконцентрированы в этом уродливом подобии ступней.

Внутренне же Нуреев оставался удивительно жизнерадостным и неизменно острил с определенными допусками в ненормативной лексике. Его неофициальный тон общения очень располагал. Мы говорили о природе, погоде в Петербурге, о Красовской, книгу которой он тогда читал, — все светское и все ни о чем. Настроя на серьезную беседу «о деле» не было.

О.Ж. Расскажи подробнее об островах Галли.

В.Б. Место это чрезвычайно живописное. У островов (а их три) высокие скалистые берега. На том ,что мы были, узкая горная тропинка ведет от бухты к одноэтажному дому. У этих островов есть своя история. В 20-е годы их приобрел Леонид Мясин (русский танцовщик и балетмейстер, ученик А.Горского, солист труппы Дягилева, впоследствии работал преимущественно в Европе. — О.Ж.). Собственно, и обустроил эти острова тоже он. Все здесь создавалось по его чертежам, в том числе и дом, где впоследствии обосновался Нуреев. Пол и стены в этом доме были сделаны из керамической плитки. Роспись на ней создана также по эскизам Мясина. Интересно, что даже сиденья и спинки садовой мебели — тоже из керамики. Нуреев говорил о своем желании всерьез заняться реставрацией этой оригинальной мебели.

Рядом с виллой расположен дом сторожа — человека инженерного толка, отвечающего за работу техники и всех бытовых служб: привоз на вертолете пресной воды, работу маленькой местной электростанции и пр. В другой стороне от дома находится четырехэтажная башня, которую на момент нашей встречи Нуреев приводил в порядок. По его задумке, там должна была разместиться хореографическая школа. На каждом этаже обустраивались классы и комнаты для проживания студентов. Сюда в будущем, как предполагал Нуреев, должны были приезжать артисты балета из разных стран для стажировки.

О.Ж. Столь серьезно занимаясь этим обустройством, он смотрел в будущее?

В.Б. Нуреев знал о своей болезни уже много лет. Как пишут сегодня, ежегодно делал переливание крови. Но по всем его поступкам, поведению было понятно — он не ждал конца, а ежеминутно боролся за жизнь.

О.Ж. На чем основывалась его надежда?

Нуреев позирует Сесилу Битону 
(балет "Маргарита и Арман«),1963 г.
Фото из архива автора

Нуреев позирует Сесилу Битону (балет "Маргарита и Арман«),1963 г. Фото из архива автора

В.Б. В его действиях была уже не надежда, он буквально цеплялся за все, что олицетворяло для него жизнь. Мы наблюдали такую сцену. После обеда, когда солнце стояло в зените и термометр зашкаливал (+40 —45 градусов), Нуреев расположился загорать на террасе перед домом. Единственное, что прикрывало его от палящих лучей, — это книга Красовской. Мы были в шоке: такое и здоровый человек не выдержит… Я не удержался и задал ему вопрос о солнце, нагрузках на организм. Как выяснилось, Нуреев был уверен, что именно солнце может его вылечить.

Оставив хозяина отдыхать, мы решили искупаться в бухте.Наше наслаждение теплыми прибрежными водами вскоре нарушила следующая картина. По горной тропинке медленно спускался к морю Нуреев. Великий танцовщик предстал перед нами абсолютно голым. Вскоре я понял смысл этого «торжественного выхода». Вокруг острова стояло много яхт. На приличном расстоянии от берега, но все-таки… Оказалось, с момента приобретения Нуреевым островов желающих понаблюдать за его приватной жизнью было предостаточно. Порой яхты подходили к самому берегу. Нуреев, недовольный таким «подсматриванием в окна», выступил с протестами в итальянской прессе. Разразившись скандал долго муссировался журналистами. Однако ответом на возмущение танцовщика было следующее: куплены острова, но не море. А следовательно… Так что в этом «явлении народу» мы усмотрели своего рода вызов: хотите за мной наблюдать, так получайте уже все!

О.Ж. Состоялсяли все же разговор о фильме? Как он реагировал на ваше желание снять с ним интервью?

В.Б. Когда я рассказывал про задуманный сериал, внутренне ощущал себя несколько скованно. Мне помог сам Нуреев, сняв напряжение одной фразой. На вопрос — интересен ли ему этот проект — он ответил: «Лично я уже сижу в первом ряду на просмотре вашего фильма». Из беседы с ним я вновь подтвердил свое заключение о том, что Нуреев всячески отгонял от себя черные мысли. И чудовищными усилиями каждый день заставлял себя жить. Он был полон планов на будущее. Осенью предполагал приезд в Россию. Выразил желание посетить Петербург и здесь продирижировать «Щелкунчиком» и даже попросил нас оказать содействие в организации этого спектакля. Дирижировать ему хотелось в Малеготе. Для участия в спектакле он собирался пригласить Надежду Павлову, с которой у него сохранялись теплые отношения.

На мой вопрос — кто из танцовщиков во время учебы в Вагановском училище оказал на него наибольшее влияние — ответ был неожиданным. Я готовился к тому, что будет назван Чабукиани (сфера дарования близкая), возможно, Мессерер… И вдруг Нуреев не называет ни одной мужской фамилии. Его кумиры сцены тех лет — балерины Шелест, Дудинская,Кургапкина и Моисеева. Почему? По его признанию, от Дудинской и Кургапкиной он брал техническую виртуозность, от Шелест и Моисеевой — глубину создания образа. Когда учащиеся приходили в класс, Нуреев, как правило, был уже там. Он занимался тем,что протанцовывал женские вариации, виденные им накануне в спектаклях Кировского театра в исполнении Дудинской и Кургапкиной. Этот рассказ дал возможность четко представить себе суть реформы Нуреева. Увлечение техникой женского танца помогло Нурееву во многом изменить мужской танец. Его подъем на высокие полупальцы, почти равноценный вставанию на пальцы, привнес в мужской танец совершенно иную графику, придав телу танцовщика линии необыкновенной красоты.Но в этом его поиске ни в коем случае не было прямого подражания балерине. Интересно, что Стручкова на подобный же вопрос, который я ей задал позже, назвала своим кумиром Чабукиани.

Съемки «Петрушки»
И. Стравинского, январь 1976 г.
Фото из архива автора

Съемки «Петрушки» И. Стравинского, январь 1976 г. Фото из архива автора

О.Ж. Сейчас балетные критики часто «закольцовывают» ХХ век реформами в мужском танце Нижинского и Нуреева…

В.Б. Этот вопрос представляется мне несколько более сложным. Фигура Нижинского вышла как бы из «небытия». До него мужской танец был или сферой виртуозного действия — некий аттракцион (сто пируэтов Чекетти). Или же галантной пластики, такой, как у танцовщика Павла Гердта — мастера жеста, манер, — балеринский кавалер на все сто. Нижинский сумел сочетать в себе все это вместе. Он оказался первым, но в этом была его природная одаренность — «искра Божья».

Нуреев же, при всей своей абсолютной одаренности от природы, все-таки стоял в череде последователей, потянувшейся от Нижинского. В российском-советском балете с начала века развивались разные направления, среди них героический танец (Чабукиани), лирический (Сергеев)… Были крупные танцовщики — Мессерер, Ермолаев… Нуреев встал в продолжении этого списка и смог соединить все направления в мужском танце, выпестованные русской балетной школой. Так родился ИДЕАЛЬНЫЙ танец, где есть все — техника, образ, мысль, лирика, героика. Правда, увидеть его посчастливилось не нашему зрителю, а западному.

О.Ж. Сегодня критики в оценке танца Нуреева смогли добавить ранее не существовавшее в балетном театре понятие — сексуальность. Его герой действительно способен любить на сцене. Что это — его уникальная природа?

В.Б. Думаю, что ничего придуманного в этом нет. Он просто не мог иначе. До Нуреева все взаимоотношения героев в балете витали в сфере духа и представить себе, что может быть поцелуй иной, нежели в «Спящей красавице», было просто невозможно.

Для Нуреева — сцена, балет, танец — это тоже человеческая жизнь. Нуреев был очень жизнелюбив и «сексуально активен», и на сцене это, конечно же, бросалось в глаза. Вдобавок, он еще всячески пытался подчеркнуть свое столь оригинальное качество понимая…

О.Ж. … что это ему идет.

В.Б. Совершенно верно. Уверен, существовала определенная игра —тонкая, ненавязчивая — но все же игра со зрителем. И я вполне допускаю, что были спектакли, когда находясь в определенном настроении и выстраивая взаимоотношения с залом, Нуреев мог придать своему танцу некую скандальность.

О.Ж. Ему удалось «легализовать» плотскую любовь в столь эфимерном искусстве, как балет. Этим он бросал вызов устоявшимся вековым традициям?

В.Б. Вся его жизнь была вызовом, но не столько обществу, сколько человечеству. Я не сторонник версии о его протесте против системы, в которой он жил. Вся эта система была Нурееву неинтересна. Раздражать и его могло лишь то, что ограничивало его личную свободу.

В роли Фавна. «Послеполуденный отдых фавна» К. Дебюсси
Фото из архива автора

В роли Фавна. «Послеполуденный отдых фавна» К. Дебюсси Фото из архива автора

Те, кто был с Нуреевым на печально знаменитых гастролях в Париже, рассказывали о том, куда уходило свободное время Рудольфа. Когда законопослушные артисты группами по пять человек бродили по магазинам, Нуреев по-настоящему изучал Париж — Лувр, Версаль, Монмартр …

А деньги тратил и вовсе несолидно — покупал ткани на балетный костюм, парики, балетные туфли и еще … купил детскую железную дорогу и, как малый ребенок, играл с ней в гостиничном номере… Убежден, когда Нуреев оставался в Париже, у него и в мыслях не было протестовать против Советской власти. Скандал вокруг него и его «бегства был» раздут нашим правительством и, конечно же, прессой. А то, что произошло дальше, вообще с трудом укладывается в сознании нормального человека. В городском суде Ленинграда в условиях полной секретности слушалось дело «О предательстве Родины артистом балета Рудольфом Нуреевым» и был вынесен приговор — семь лет лишения свободы. Так Нуреев стал изгоем и скитальцем в планетарном масштабе.

О.Ж. В свой последний приезд в Россию на вопрос о Родине он ответил, что родина для него — сцена…

В.Б. Да, но при этом всю жизнь оставался абсолютно русским человеком, сохранив русский образ жизни, привычки, язык. Интервью, киносъемки, общение — все это в его жизни было на английском. Но русский сохранился в его багаже без изменений. Наталья Макарова, к примеру, не осилила английский, но и родной язык подзабыла. У Нуреева язык был хороший, литературный, из чего нетрудно было сделать заключение, что он много читал. Вообще одним из его основных качеств всегда оставалась огромная жажда знаний. Литература, живопись — сферы его увлечений. В отличие от многих артистов балета Рудольф Нуреев никогда не замыкался на своей профессии. Уверен, глобальные шаги в балете могут сделать только люди широко образованные, стремящиеся к знаниям.

О.Ж. И история знает такие примеры. Один из наиболее ярких — Серж Лифарь…

В.Б. Безусловно. Нуреев выходил на сцену в среднем 320 раз в год. И если предположить, что такая нагрузка была только в одном году его сценической деятельности, то Нуреев уже «перетанцевал» весь Большой театр. Понятно, что силы, вдохновение надо было где-то черпать. И здесь сошлось опять же все — дар Божий, работоспособность, стремление к знаниям. Круг общения выбранный Нуреевым, также был высок. К примеру, в двух милях от его острова, на итальянском берегу, находится вилла Дзефирелли. И они часто ездили друг к другу И хотя танцовщик и режиссер никогда не сталкивались в работе, они тем не менее являлись представителями единого художественного мира.

О.Ж. Сейчас многие пишущие люди бросились либо разоблачать Нуреева, либо возносить его до иконы…

В.Б. Как ни горько это осозновать, человечество не может совладать со своей стратью что-нибудь да испортить. И удел всех великих пройти через этот коридор «желтого» интереса. Я против литературы с двойным дном, намеками или грязными «разоблачениями». Нужно найти в себе силы подавить страсть «заглядывать в чужие окна». Достаточно того, что Нуреев остался в истории человечества как великий артист и танцовщик.

О.Ж. И своим творчеством поставил логическую точку в развити мужского танца ХХ века.

В.Б. Мне кажется, что любой вид искусства имеет свой пик и свое угасание. Видимо, еще многие годы у балета не будет возможности сделать подобный скачок, как в ХХ веке. А возможно,что движения вперед уже не произойдет никогда. Силами титанов ХХ столетия — Петипа, Нижинского, Фокина, Анны Павловой, Улановой, Нуреева — искусство балета было поднято на невероятную высоту. Как ни странно это звучит, своими поисками, реформами и достижениями они как бы лишили этот вид искусства возможности усовершенствования. Но что поделаешь ? Египетские пирамиды не стали хуже от того,что были возведены 5000 лет назад.

О.Ж. Балет как любое другое театральное действо умирает вместе с исполнителем. Кино и видеопленка не может в полной мере передать магии сиюминутного живого танца…

Рудольф Нуреев с учениками балетной школы
парижской Оперы, 1967 г.
Фото из архива автора

Рудольф Нуреев с учениками балетной школы парижской Оперы, 1967 г. Фото из архива автора

В.Б. Вот здесь Нуреев — вновь исключение! Еще один счастливый дар артиста — все богатство его танца фиксируется на пленке. Вспомним, что по рассказам очевидцев, когда на сцену выходила Марина Семенова, весь зал буквально впадал в оцепенение. Она обладала фантастической силой притяжения к себе. Экран, однако, этого феномена балерины не сохраняет. Мы видим массу достоинств ее танца, но нет легендарной магии.

С Нуреевым, к счастью, все иначе. Даже на кинопленке не исчезает его умение притягивать к себе. В целом же,энергия, которая прорывается на экран, лишь составная часть той активной жизненной силы, что он расточал не скупясь.

О.Ж. Как солнце, которое он так любил?

В.Б. «Солнце в крови» говорили о нем еще в 1958 году, после его выступления в дуэте с Сизовой на конкурсе хореографических училищ. Это был настоящий триумф. Триумф Нуреева, его педагога Пушкина, триумф Ленинградской балетной школы. Да, по жизни он был человек солнечный — взрывчатый, импульсивный… именно к солнцу в конце своих дней обращал надежды на исцеление. Ему было тесно в рамках существующих границ, он был человек вселенского масштаба.

О.Ж. Но, как ты заметил, очень русский…

В.Б. Парадоксально, но вся масштабность на Земле происходит из России и связана с удивительным умением русского человека тратить, не задумываясь, все до конца — от богатств и ресурсов до собственной жизни…

Июнь 1998 г.

Анна Ахматова предупреждала читателя «Поэмы без героя»: «Никаких третьих, седьмых, двадцать девятых смыслов поэма не содержит». Однако намеренная карнавальность этого великого произведения как бы сама собой задевала разрезы жизни и смятения эпохи. Будто поневоле приходилось разнообразить маски реальных лиц. Да и события времени, само время тоже облекались в пестрые символические маски. Вопреки субъективным намерениям автора поэма с любой точки зрения выходила куда шире ее первоначальных задач. За карнавальными масками прятались лица и судьбы, понятные искушенному читателю, в частности, и тому, кто так или иначе наслышан про балетный театр Серебряного века.

Михаил Фокин тогда пустился в атаку на балетный академизм Мариуса Петипа, творца и хранителя высоких заветов этого искусства. Впрочем, фокинские реформы, задевая пластику, танец, оберегали музыкальную драматургию богатейшего наследия.

Жрецами новой веры были танцовщики-актеры. Их имена не названы в поэме (как, впрочем, не названы и имена главных ее персонажей), но они опять-таки легко угадываются теми, кто знаком с балетным репертуаром Мариинской сцены и ее прославленной труппой.

Т.М.Вечеслова.
Фото из частного архива

Т.М.Вечеслова. Фото из частного архива

А во сне казалось, что это
Я пишу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.

Но в том-то и дело, что слово «казалось» звучит здесь условно. У Ахматовой действительно имеются — в разных вариантах — страницы прозы, озаглавленные «Балетное либретто». В сущности, под этим названием собраны маски «Поэмы без героя». Однако же не только маски. Прямо поименованы Александр Блок и Андрей Белый, Вячеслав Иванов и Василий Розанов, Алексей Толстой и Сергей Городецкий, а с ними совсем еще молодые: «ранний Хлебников» (он же «Велимир I») и «добриковский Маяковский», Марина Цветаева, Осип Мандельштам, Николай Клюев, Сергей Есенин.

Тут же — образы творящих театр: «Доктор Далертутто», то есть, естественно, Всеволод Мейерхольд; Федор Шаляпин. Тут же — творящие балет: «не то царскосельский лебедь, не то Анна Павлова»; «сказочная» Тамара Карсавина, танцующая на зеркале; Вацлав Нижинский и Игорь Стравинский, творцы языческой «Весны священной». Среди них — тень Врубеля, призрак Распутина. Какая-то Лишняя Тень — простор для гадательных предположений… И — тьма образных ассоциаций: вьюга из «Двенадцати» Блока, его же «Снежная маска», всякие еще наваждения дикой языческой Руси и не менее далекого Серебряного века.

Да, наваждения двух ушедших эпох были равно далеки. Ведь возникло «Балетное либретто», судя по подвижным версиям и их датировкам (1959–1962), в период, когда работа над «Поэмой без героя» в основном уже близилась к концу. А хронологические рамки этой капитальной работы: 1940–1965.

Некоторые зашифрованные образы-маски, интимно близкие Ахматовой, угадываются легко. Ольга из «Балетного либретто» — это, несомненно, Ольга Глебова-Судейкина, актриса разных театров, в том числе театра Суворина на Фонтанке. Туда она ушла из Литейного театра — и там потерялась. В Литейном театре была пора ее расцвета. Это о ней сказано в либретто Ахматовой: «Козлоногая ведет вакхическое шествие, как бы на чернофигурной вазе». Глебова-Судейкина исполняла главную роль фавнессы (с Николаем Маргаритовым — фавном) в балете-пантомиме Бориса Романова на музыку Ильи Саца «Козлоногие». `Премьера прошла 11 октября 1912 года. 13 октября Владимир Азов упоминал в газете «День» о «великолепных способностях г-жи Глебовой-Судейкиной», а Николай Шебуев тогда же писал в «Обозрении театров»: «Оргиазм настоящий, козлоногий — сама непосредственность природы, для которой нет консонансов, нет диссонансов, — захватывает вас.

О.А.Глебова-Судейкина
с куклой собственной работы

О.А.Глебова-Судейкина с куклой собственной работы

Балет поставлен г.Романовым интересно.

Толпа козлоногих кипела на сцене.

Много находчивости обнаружено балетмейстером и главными исполнителями — г-жой Глебовой-Судейкиной и г. Маргаритовым…» Полагая зрелище «в высшей степени эффектным», другой автор того же «Обозрения театров» находил: «Это какая-то вакханалия красок, звуков и движений; козлоногие мифологические чудовища в дикой пляске метались по сцене, боролись за обладание женщиной… Очаровательна была г-жа Глебова-Судейкина в рискованной роли козочки».

И в разных других отношениях «Балетное либретто» может служить подспорьем, а подчас и ключом к разгадке образов «Поэмы без героя». Попутно оно наводит на мысль о том, что «Поэму без героя» не всегда надо понимать как поэму без героини. Лирическая героиня здесь — сама Ахматова. Но лирическое «я» центральной героини вбирает в себя оттенки разных и по-разному близких судеб.

Ольга Глебова-Судейкина — одна из тех, кто позволяет «Поэме без героя» обернуться «Поэмой с лирической героиней», точнее — с героинями. Потому что каждая там не одинока.

Упомянутый тут же, в либретто, «банальнейший танец Коломбины, Арлекина и Пьеро» — опять-таки из репертуара Литейного театра. Хотя монополистом этот театр вовсе не был. Где только подобные сюжеты тогда не прокатывали! Нечто подобное ставил у себя даже Мейерхольд в «Доме интермедий» на Галерной, даже Таиров — в «Свободном театре»… В разных версиях балетных Коломбин блистала Карсавина — и на Мариинской сцене, и в парижских сезонах Дягилева.

Дягилев первым дал балет «Петрушка» (1911), детище Стравинского, Фокина и Александра Бенуа, Нижинского и Карсавиной. Отзвуки события отдаются во второй главе ахматовской поэмы — как отголоски угасавшего мира, как наглядные предвестья его гибели.

В «Петрушке» над серебряным веком серебряная луна освещает картину масленичного гулянья. Набирает силу стихия толпы «в гривах, в сбруях, в мучных обозах, в размалеванных чайных розах». Здесь вольные переборы танца, смена фигур и групп. И в потоке забав —

Автограф стихотворения Ахматовой,
посвященного Т.М.Вечесловой

Автограф стихотворения Ахматовой, посвященного Т.М.Вечесловой

До смешного близка развязка:
Из-за ширм Петрушкина маска,
Вкруг костров кучерская пляска,
Над дворцом черно-желтый стяг…

Реальность сплетена с представлением. Канун трагедии опрокинут в развеселое с виду зрелище. Кривляется, страдает и гибнет Петрушка, покинутый легкомысленной Балериной.

Была в тогдашнем репертуаре Карсавиной и другая роль, уже и впрямь Коломбина: фарфоровая куколка в балете Фокина «Карнавал» на музыку Шумана. Может быть, Ахматова имела в виду как раз ее? Ведь при всем разнообразии музыкально-танцевальных воплощений, внутри традиционалистского отбора тем одинаково властно твердили о себе безысходность рока, злая, погибельная страсть.

К которой же из Коломбии обращалась Ахматова в поэме на ты, как к лирической своей героине? В любом случае Карсавина подходила прежде всего. «На щеках твоих алые пятна…» — а вот это было у Балерины из «Петрушки», деревянной куклы с кружками румянца, грубо намалеванными на щеках. Жаль, что эту броскую подробность жанра утратили чуть ли не все участницы позднейших возобновлений. Ахматова ею дорожила:

…Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
Петербургская кукла, актерка,
Ты — один из моих двойников.

Не двойник, а один из них. Не лирическая героиня, а одно из ее преломлений. Образы уклончиво множатся в поэтическом их восприятии, вторгаясь в душевную смуту автора и ответно вбирая в себя авторский внутренний мир. Недаром Ахматова тут же признавалась:

Я же роль рокового хора
На себя согласна принять.

Стихи, специально приуроченные к чествованию Тамары Карсавиной (артистическое кабаре «Бродячая собака», 26 марта 1914 года), еще доверительней. Тут прямодушно сближаются песня и танец, а значит — танцовщица и поэт. Перекличка «двойников» организует стихотворную суть:

Тамаре Платоновне Карсавиной

Как песню, слагаешь ты легкий танец
— О славе он нам сказал,
— На бледных щеках розовеет румянец,
Темней и темней глаза…

Снова танец и песня, танец и стих — заодно. Это тем существенней, что в приведенном отрывке мелькает дословный повтор из стихотворения 1910 года, где тоже между танцем и стихом — знак равенства, знак переклички. Только посвящено стихотворение не танцовщице-«актерке», а античному божеству. Да, собственно, и не стихи посвящены, а «танец». Сходство между двумя стихотворениями ближайшее. Вот начальные строки более давнего из них:

Тебе, Афродита, слагаю танец,
Танец слагаю тебе.
На бледных щеках розовеет румянец…
Улыбнись моей судьбе.

Щеки у Афродиты и щеки Карсавиной одинаково бледны и одинаково розовеют румянцем. И так же служат для поэта знаком судьбы. Самоповторы Ахматовой не бывали случайны. Лирическое я тяготело к обожествляемому ты. Героиня стихов готова была слиться с авторской мечтой, хотя всегда оставалась лишь одним из непересчитанных двойников.

Во второй главе «Поэмы без героя» образы балета сменяются и мелькают один за другим.

Но летит, улыбаясь мнимо,
Над Мариинской сценой prima

—Ты — наш лебедь непостижимый…

«Мнимую улыбку» летящей Павловой запечатлел на афише-плакате дягилевского сезона Валентин Серов: там схвачена невесомость полета Сильфиды—Павловой в только что поставленной Фокиным «Шопениане» (у Дягилева балет именовался «Сильфиды»). Здесь у Ахматовой речь могла идти, конечно же, только об этой партии, а вовсе не о бесполетном «Умирающем лебеде» (как сочли некоторые комментаторы поэмы, к балету равнодушные). Подобно остальным реальным лицам, закодированным в поэме то более, то менее прозрачно, этот образ нашел прямую расшифровку в прозе «Балетного либретто», о чем уже говорилось.

То, что можно назвать условно полетом Павловой, продолжилось в лирике Ахматовой после разлуки с героями «Поэмы без героя» (игра слов тут невольная).

Фотография Ахматовой 1922 г.
с дарственной надписью Т.М.Вечесловой
Т.М.Вечеслова.
Фото из частного архива

Фотография Ахматовой 1922 г. с дарственной надписью Т.М.Вечесловой Т.М.Вечеслова. Фото из частного архива

Вскоре после войны родилось стихотворение «Надпись на портрете», с посвящением Т.В—ой (то есть Татьяне Вечесловой, танцовщице все той же Мариинской сцены конца 1920–1950-х годов). С ней, с ее танцем возрождались в поэтическом сознании Ахматовой прекрасные искусы былого и угрозы рока. Откровенно говоря, те, кто знали Вечеслову близко и с ней дружили, ничего такого страшного в ее натуре не усматривали. Ахматова уловила в ней мотивы и символы трагедийных своих предчувствий. Она писала:

Дымное исчадье полнолунья,
Белый мрамор в сумраке аллей,
Роковая девочка, плясунья,
Лучшая из всех камей.
От таких и погибали люди,
За такой Чингиз послал посла,
И такая на кровавом блюде
Голову Крестителя несла.

Вспоминаешь большой портрет обнаженной до пояса танцовщицы Татьяны Вечесловой с крупным текстом этой самой «надписи» — в ее квартире на Гороховой… Вспоминаешь тамошние посиделки и на них — совсем не частые встречи с Анной Андреевной Ахматовой…

Давно это было.

***

В связи с «Поэмой без героя» — еще одно попутное соображение.

Авторская ремарка к главе второй между прочим сообщает: «За мансардным окном арапчата играют в снежки. Метель». И дальше, уже в самом стихотворном тексте:

Видишь, там, за вьюгой крупчатой
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню…

Комментаторы Ахматовой, даже самые солидные, такие, как Виктор Жирмунский, берут сказанное на веру. В однотомнике Большой серии «Библиотеки поэта» приведенные строки сопровождены примечанием: В «Дон Жуане» Мольера, поставленном Вс.Э.Мейерхольдом в 1910 г. в Александринском театре в Петербурге, — указывал В.М.Жирмунский, — «слуги просцениума», костюмированные арапчатами, раздвигали и сдвигали занавес (?!) и переносили театральные реквизиты*. Это утверждение дословно воспроизвели комментаторы разных последующих изданий поэмы: В.А.Черных в двухтомнике поэзии и прозы Ахматовой** и т.д. Мягко говоря, справка грешит неточностью. Но Ахматова — не в ответе за своих комментаторов. Попробуем вместе разобраться…

* Анна Ахматова. Стихотворения и поэмы. Л., 1976, с.515 («Библиотека поэта»).
** Анна Ахматова. Сочинения. В 2-х т. М., 1986. Т.1, с.446.

Сам Мейерхольд в режиссерской экспликации «Дон Жуана» замечал, что атмосферу версальского зрелища будут всячески оттенять арапчата, «шныряющие по сцене». Следовал длинный перечень их сценических обязанностей, который заканчивался словами: «…арапчата, созывающие публику треньканьем серебряного колокольчика и, при отсутствии занавеса, анонсирующие об антрактах»*. Занавеса не было, «раздвигать и сдвигать» его просто не приходилось. Это прекрасно помнят видевшие спектакль Мейерхольда, возобновленный в 1933 году.

* Вс.Мейерхольд. О театре. СПб., 1913, с.121.

Так, может быть, и арапчата в поэме были не совсем те?

Как видно из экспликации, Мейерхольд настаивал на ребячливой возне своих арапчат. Но почему же эти шаловливые арапчата, пестро разодетые художником Александром Головиным, дважды ассоциируются в поэме Ахматовой с образами снежной метели, со злыми завихреньями вьюги?

И снова разгадку предлагает балетная сцена — одна из важных примет Петербурга ахматовской поэмы. Существенная, в самом деле, примета.

Увы, знатокам Ахматовой настолько нет дела до балета, что им лень проверить достаточно известные вещи.

Сравним «мейерхольдовых арапчат» 1910 года с арапчатами тоже «версальского», но уже балетного зрелища, показанного тремя годами раньше.

25 ноября 1907 года в Мариинском театре поставили балет «Павильон Армиды» на музыку Николая Черепнина. Сценаристом и художником выступил Александр Бенуа, один из предводителей «Мира искусства», хореографом — Фокин. Как о «золотой сказке», где «блистательная Павлова воскрешает жизнь старого гобелена», писали об этом балете критики. Через три года Бенуа посвятил премьере Мейерхольдова «Дон Жуана» язвительную статью «Балет в Александринке». Он признавал там, что и Мейерхольд, и Фокин — «хорошие, настоящие художники», и все же колко добавлял: «Но только вот — оба они работают в одной сфере, над одним делом. У нас два превосходных балетмейстера»*. Колкость была небеспричинна. Кое-что в традиционалистском «Дон Жуане» могло напомнить о стилевых находках «Павильона Армиды». В частности, арапчата «Дон Жуана» да и некоторых других постановок Мейерхольда, имели предшественников. Фокин потом рассказывал, как в «Павильоне Армиды», посреди красочных персонажей XVII века, из люков поднимались на сцену группы арапчат «в белых костюмах, белых чалмах, с громадными белыми опахалами из страусовых перьев… и с высоких табуретов „сыпались“ через всех участвующих и ложились на пол»**.

* Александр Бенуа. Балет в Александринке. — Речь, 1910, № 318, 19 ноября, с.3.
** М.Фокин. Против течения. Воспоминания балетмейстера. Изд. 2-е. Л., 1981, с.106—107.

Рискнем предположить, что в поэтическом видении Ахматовой арапчата «Дон Жуана» контаминировались с «сыплющимися» белоснежными арапчатами «Павильона Армиды», — чтобы воскреснуть через пропасть лет в образе «вьюги крупчатой», обобщенном образе петербургской сцены и, шире, — всего тогдашнего бытия на обрыве.

В своей книге «Путь актрисы» Серафима Германовна Бирман писала: «…Именно канатоходцы, а не просто пешеходы привлекают к себе самое живое и острое внимание зрителя. Любила и люблю в искусстве чрезвычайное, и зрители доверяют мне больше, когда играю женщин, из ряда вон выходящих. И верила, и верю, что искусство обладает правом преувеличения».

«Надежда! В путь своей жизни возьмите эту книгу — она о путях. Она — дорожная запись. Серафима Бирман. Москва. 3 мая 1966 г.»

Одну из своих первых книг Бирман подарила мне, я этим очень горжусь. Как горжусь и тем, что длительное время с ней общалась, вела переписку.

В 50 году я пыталась устроиться в московский Ленком, но места в штате не было, и, чтобы не терять время, я уехала к режиссеру А.В.Шубину, возглавлявшему Омский театр, — с ним я работала после войны в Смоленске. А когда через год появилась возможность поступить в труппу московского Ленкома, вернулась в столицу. В Ленкоме сразу познакомилась с великой троицей — Берсеневым, Гиацинтовой, Бирман. Именно они меня прослушивали и брали.

В этом театре было правило: мастера наблюдали за творческим ростом молодежи. Нас, четырнадцать молодых способных артистов, как бы подразделяли на группы, и так случилось, что я попала в группу, которую наблюдала, пригревала, учила Серафима Германовна, за что я до сих пор благодарна судьбе. Потому что, в какой школе ты ни учишься, все равно формирует актера театр, режиссер, с которым он работает.

Я в театре уже 53 года, и если что-то умею, то во многом благодаря Серафиме Германовне. Она — в моей душе, в сердце, в памяти…

Поступив в московский Ленком, я проработала там почти десять лет. Сейчас после института часто молодых артистов «забрасывают» ролями, а раньше надо было ждать — сидеть в зрительном зале, смотреть и все запоминать. Заболеет кто-то, тебя спрашивают: «Надя, знаешь роль, мизансцены?» — «Да». — «Иди на сцену».

И таким образом мне несколько ролей удалось сыграть в Ленкоме, в том числе Рашель в «Вассе Железновой» — на нее меня ввела в спектакль Серафима Германовна.

Отдушину мы получали, когда готовились к смотрам творческой молодежи, так как выбирали те роли, какие хотели. И каждый раз Серафима Германовна работала со мной… Помню, я выбрала роль Маши в «Живом трупе». Бирман считала: она мне не подходит. «Ты земная очень». — «А я хочу!» И, поработав полгода, я все же сыграла Машу в ее спектакле.

Со мной и Валей Бегтиным она репетировала «Свидание» Тургенева — на смотре мы заслужили много похвал. И вообще, что бы я ни играла, она всегда отсматривала и после спектакля мы обязательно разговаривали.

А самое интересное: я всегда смотрела ее спектакли из-за кулис. И она об этом знала. Особенно я любила смотреть ее в спектакле «Особняк в переулке» братьев Тур. Она играла роль фашистки. По сюжету, ее вызывали на допрос, и в этой сцене у нее был большой монолог, минут на десять. Отрицательная роль как будто бы не может вызывать симпатии у зрителя, но Бирман играла ее так блистательно, что уходила под шквал аплодисментов. Я до сих пор помню, как она по-военному поворачивалась, высоко, чуть не до носа, поднимала ногу и строевым маршем уходила за кулисы. И сразу зал взрывался аплодисментами.

А как-то раз аплодисментов не было, она увидела меня, подозвала: «Надежда! Почему нет аплодисментов? Я что, хуже играла?» — «Да нет, Серафима Германовна, зритель потрясен… молчание бывает иногда дороже аплодисментов». Она могла не спать ночи, если ей казалось: что-то не так…

Бирман — великая актриса. Не блистательная, не просто талантливая — великая. Режиссер Михаил Левитин, ставивший у нас «Елку у Ивановых» Введенского, заметил, по-моему, правильно: «У Бирман всегда было дважды два — пять» (он знал Бирман по театру Моссовета). Бирман очень любила острую форму. Ее даже обвиняли в формализме, так и называли: «актриса-формалистка». Тогда преследовалось увлечение формой. Ее оскорбляли, уничтожали. И вынудили-таки уйти из Ленкома. Как она выжила, я не знаю.

Об этом горьком — в ее письмах. Она писала мне и в Омск, и в Вологду, и в Норильск, и в другие города. Нет дат, многие события стерлись. Но помню, что я, когда бывала не удовлетворена работой и искала новый театр, советовалась с ней, и она, если знала ситуацию, всегда мне отвечала.

Со всеми пигалицами она в театре была на «Вы». Писала она многим, получала огромное количество писем. Я спрашивала: «Как вы успеваете всем отвечать?» — «Если я не отвечу, у меня такое чувство, что я положу человеку в его протянутую руку камень».

После лет, проведенных в московском Ленкоме, я так захотела играть, что решила опять уехать в провинцию (меня снова позвал Шубин, на «Федру», — он работал в Вологде). Когда я уезжала, Бирман меня благословила. Она очень одобряла мой поступок, ставила меня всем в пример.

Она сказал: «Надежда! У вас фамилия громкая — Ленина, а имя красивое. Возьмите себе псевдоним — Надеждина». Я так и сделала.

Надежда Владимировна Ленина-Надеждина, засл. арт. России, лауреат Гос. премии им. К.С.Станиславского, актриса Омского академического театра драмы.

***

На открытке, посланной под Новый год.

«Дорогая Надежда Владимировна! Спасибо, что не забываете. В свою очередь, я от всей души желаю Вам сохранить все хорошее, что есть в Вашей жизни и хоть чуть-чуть добавить к имеющемуся немножко того, что мы, люди, называем счастьем»

О себе не пишу: очень иногда и трудно, и тяжело, но пока есть театр — живу.

Ваша Серафима Бирман

***

Письмо, посланное из Москвы в Омск 7 июня, 1951.

«Дорогая Надежда Владимировна, я не отвечала Вам, потому что не люблю писать в … (неразборчиво), когда нет устойчивого душевного равновесия. Я так думаю, что смешно было бы, если бы своим письмом я бы вымаливала у Вас сочувствия в то время, когда Вам живется гораздо в каких-то смыслах хуже.

Сегодня у меня настроение было бы неплохим, но Александр Викторович* вот уже пять дней вдруг как-то весь осунулся, побледнел. Он очень боится одной частой и страшной болезни — мне не хочется ее писать — от нее умер Ванин.

И вот я сейчас душевно не чувствую ничего, если является хоть тень страха потерять любимого.

Но надеюсь, что все образуется.

* Муж С.Г.Бирман.

Было у меня опять очень тяжелое состояние из-за „Сирано“: я — как между молотом и наковальней: Иван Николаевич* торопит, актеры медлят, и потом сплетниками все кишит, а сплетни, как ржавчина, разъедают живые ткани.

* Берсенев.

С Михаилом Ивановичем* почти не видимся — в разных пьесах, да и жизнь в разные стороны идет. Но мне кажется, что он живет неплохо: лицо у него словно бы пополнело, он звучит весь энергией и, очевидно, надеждой на свидание с Надеждой** .

* Пуговкин.
** М.И.Пуговкин был первым мужем Н.В.Надеждиной.

Так много думаю, так занята „Сирано“, что или в театре, или дома я — рак-отшельник.

12-го у нас 400-й раз „Живой труп“. Как-то меня это мало волнует.

Я очень рада, что Вы не кисли в униженном ожидании, а смело пошли на труд, на риск. Это очень хорошо.

Надеюсь, увидимся в Свердловске.

Я Вас помню.

Ваша Серафима Бирман»

***

Москва, 28 дек.

«С Новым Годом! Дорогая Надежда Владимировна, спасибо за письмо. Простите, что так запаздываю с ответом.

Дело в том, что мою работу над „Женщинами Нискавуори“ прикрыли в театре. Руководство уверяет, что это приказали свыше, но я очень тяжело переживаю смерть того, чему я так страстно желала рождения. И я подала заявление об уходе, Софья Владимировна* — тоже. Ее могут не отпустить, так как она связана с театром еще другими узами**. Мы обе решились на этот шаг, в нашем возрасте очень рискованный, но иначе поступить было нельзя. Пока это все неопределенно. Ушаков*** собирался с нами поговорить, но не собрался.

* Гиацинтова.
** С.В.Гиацинтова в то время была главным режиссером московского Ленкома.
*** В то время — начальник Управления театров Министерства культуры РСФСР.

Очень желаю душе Вашей радоваться.

Очень досадно, что это мое письмо к Вам так печально, но больно, больно, больно.

Будьте крепки, сильны, и все будет хорошо. Молодость еще около Вас и совсем близко. Целую Вас.

Серафима Бирман»

***

Первое мая.

«Дорогая Надежда, сегодня я 13 часов просидела над своей книгой „Путь актрисы“, а завтра у меня три (!) спектакля: два „Особняка“ и одно „Так и будет“, перо не держится в моей руке, но если не напишу вам сегодня, то не напишу очень долго. И я села за стол, за которым сегодня сидела до полной одури. Не взыщите за это письмо: оно от одурелой писательницы.

Во-первых, с праздником весны! Сюда входит и воскресение природы, и жизнь, и борьба, и кровь, и победа.

Во-вторых, очень досадно мне, что не могу Вам о Вас сказать что-либо обнадеживающее, т.к. сама вроде как болтаюсь в вечной нетвердости слов, настроений и отношений.

Михаил Иванович*, конечно, пишет Вам о всех колебаниях в температуре дирекции? Не подумайте, что я знаю что-либо о понижении температуры. Я, наоборот, уверена, что роль в „Сыновьях Москвы“ подвинет Вашу с ним встречу. Дай вам Бог!

* М.И.Пуговкин.

Спасибо за доброе отношение. Изодиев и Марков*, каждый по-своему, мне нахамили, так что все человечное действительно трогает.

* Артисты московского Ленкома. С.Г.Бирман очень любила Л.Маркова.

Не сердитесь за короткое письмо: очень я устала. Но не устану желать Вам всего лучшего в жизни и на сцене. До свидания. Серафима Бирман.

Спасибо за телеграмму»

***

На открытке, посланной из Риги в Вологду. «Как видно из этой открытки, я в Риге. Ставлю „Факел“ Алешина. Началом работы удовлетворена. Коллектив испытанный…»

***

Рига, 17-го.

«Очень горько мне, дорогая Надежда, что не в силах я ответить на Ваш жизненно важный вопрос: в рижском театре русской драмы 46 актеров и актрис, причем 6 человек пришлось сократить.

И эта невольная горечь, которую, безусловно, принесет Вам мое письмо, мешает мне говорить о себе и моей работе. Не знаю, утешит ли Вас то, что я 6 месяцев добиваюсь возможности поступления в театр Моссовета, что там я чувствую себя незваной и лишней. Такой становится доля драматических актеров. Хорошо, что у Вас есть девочка — дочь, тот будущий человек, которая, защищенная Вами, защищает уже в 11 лет Вас, давая еще новый смысл существованию, внося силы для борьбы Вашей с нелегкой жизнью.

О личной жизни Вашей расспрашивать я не стану, поскольку и в этом важном разделе человеческого существования нет у Вас поддержки. Держитесь за дочку и за Вашу душу: в этой душе — стремление к лучшему и силы достижения этого лучшего. Хочу вдохнуть Вам бодрость, а Вы поверьте человеку, много раз приходившему в отчаяние, людьми загнанному в отчаяние и мгновениями же из отчаяния выводимому.

Ваша Серафима Бирман.

Неужели до сих пор квартиры не дали — все гостиница?»

***

Письмо, адресованное в Вологду.

«Дорогая Надежда Владимировна, получила Ваше письмо. Спасибо за память. Желаю силы сердцу и уму, чтобы творить новое, дорогое и неожиданное.

О театре пока не пишу. Пока не определится, в какой именно театр нас с Софьей Владимировной устроят.

В театре Ленинского комсомола сейчас плохо до трагедии: не осталось ни одного счастливого человека, нет луча творческой радости. Мне многих там жаль. Не скажу, чтобы я ждала лучшего, но в новом театре не будет могил, „безверием осмеянных страстей“.

Хорошо, что Вы радуетесь своему труду и его результатам. Пусть и дальше будет так!

Целую Вас. Серафима Бирман»

***

Москва, 1 ноября.

«Дорогая Надежда, шлю Вам несколько строк привета. Наша переписка, и раньше не густая, совсем прервалась, но некоторые нити, даже некрепко связывающие нас, все же как-то держатся.

Я рада, что Вы работаете с увлечением, рада, что не раскаиваетесь, покинув московский театр.

Со 2-го июля моей ноги не было в театре Ленинского комсомола. Как это ни дико мне писать, но может быть, мне придется прийти туда за деньгами — мне не заплатили за режиссерскую работу над „Женщинами Нискавуори“.

Я — в театре Моссовета. Не знаю, как и что будет со мной в этом новом доме, но чувствую освобожденной себя от прежнего гнета.

Намечается одна режиссерская работа (пока переделываю с автором пьесу, а там видно будет).

Книга моя пошла в набор, но это еще не значит, что она выйдет, хотя внутренние рецензии на нее хорошие.

Целую Вас, Надежда!

Желаю воли к труду, а тогда будет и творческое счастье. Серафима»

«…Это рассказ о том, как мытарит человека эпоха, оставляя „голым на голой земле“. Это и попытка удержать в памяти след затерявшихся, загубленных жизней… Повесть о жизни там, где ее не должно быть, о лесоповале и о „замке, выстроенном на острие иглы…»

Е.КУХТА. Очарованная душа в квадрате зоны. Вечерний Петербург. 11.03.1994

«…Сейчас часто говорят как о последней надежде о некоем свете в конце туннеля. Когда читаешь книгу Тамары Петкевич, кажется, что этот свет вдруг развернул прямо в темный туннель. И человеку, дошедшему почти до конца пути, не страшно стало оглянуться»

Н.КРЫМОВА. Воспоминания Т.Петкевич. Московский наблюдатель. № 1–2, 1994

Книга Т.В.Петкевич «Жизнь — сапожок непарный» — глубочайший переворот в жизни. Не только в моей, как поняла я на встречах с ней, где читала отрывки из книги. Помню, как невозможно было — после ее каких-нибудь слов, ответов на вопросы — выйти на ту же сцену и начать читать, такая в ней была подлинность жизни. А искренние, исповедальные высказывания людей заставляли думать, что книга эта принадлежит уже не только Тамаре Владиславовне, но — миру. И каждый, прочитавший ее, наплакавшийся над ее страницами, что-то добавляет к ней, к ее самостоятельной духовной сущности.

Что привнесла книга в жизнь самого автора — об этом был мой первый вопрос.

Тамара Петкевич. Знаете, когда все это было рукописью, я давала ее читать немногим людям. Отклики были очень горячие, говорили — печатать, печатать. Но возможности такой не было. И, помимо всего прочего, я тогда не очень-то и верила, что книга кому-нибудь будет нужна. Мне казалось, что все, о чем я рассказываю, действительно принадлежит мрачному прошлому, и нынче мало кого может взволновать. Ведь это тема, приятию которой общество всегда противилось. Факт 37-го года, как и многие другие события истории, люди сумели каким-то образом проглотить. Многие ли разобрались в том, чем был вызван голод на Украине, например? А раскулачивание? И эти страшные репрессии?

У Маркеса в его гениальной книге «Сто лет одиночества» есть замечательные сцены: в городе расстрел, после которого убитых вывозят за черту города. Среди них — один, случайно оставшийся в живых. Он выбирается и возвращается в город, полагая, что перед ним откроется страшная картина воспринятой людьми трагедии… Однако город живет своей жизнью дальше, как будто ничего не случилось. Как видите, наш опыт — не единственный в истории человечества…

Люди, которые прошли эту дорогу — лагерей, — душевно измученные, очень больные, истерзанные люди. У них как не было, так и нет голоса, и нет веры в то, что их судьбы кого-то потрясут. Когда я смотрю на их изможденные лица, то ощущаю их бессилие, ужас их потерь, понимаю, что они своего слова не выкрикнули, не сказали. Если бы не Солженицын, все это не было бы явлено миру адекватно масштабу того, что произошло. Разумеется, были бы отдельные воспоминания. Они могли остаться непрочитанными, и смысл, содержание трагедии этой исторической перспективы страны — могли бы не прозвучать. Война, защита Родины всеми людьми воспринимаются как непосредственно и кровно пережитое. То, что пережили мы?.. Это замалчивалось. От этого отрекались. Попытки вписать репрессии 20-х и последующих лет в летопись прошлого — блокировались. Это ведь не героика. Это слишком глубокая болезнь. Покаяния государства не было. С этим мы жили. С ощущением равнодушия и захороненного греха.

Анна Яковлева. Что-то изменилось в вашем ощущении после выхода книги?

Т.П. Был… шквал какой-то, шквал человеческих чувств. Я вдруг открыла людей, тех самых соотечественников, среди которых я существовала до сих пор, среди которых и вы существуете. Я вдруг поняла, что вокруг меня огромное количество искалеченных судеб! Я и раньше понимала, что их много, но я не знала, что на таком высоком градусе и сегодня сохраняется человеческая боль, никак не умолкнувшая, никуда не исчезнувшая!

Знаете, после издания книги я получаю много писем, и письма эти просто сбивают с ног. Причем я получаю письма из разных стран, каким образом это происходит — мне совершенно непонятно. Из Израиля, из Америки, из Германии, письма от людей совершенно незнакомых. Они так и начинаются: «Вы меня не знаете, но я прочел…» — и далее подробнейшее описание своих жизней, судьбы родителей, причем с такими вопиющими к небу подробностями, что этого больше нигде и не встретишь.

Чтобы понять нравственное состояние общества, в котором мы с вами существуем и которого, живя в нем, не постигаем до конца, надо погрузиться в эти письма, пережить потрясение от них и главное (это правда — главное) — счесть это нравственным достоянием народа.

Из писем:

«Мне 76 лет. Перенесла все муки ада, которые так хорошо описали Вы. В Воркуте я оставила здоровье и молодость.

Я редкий экземпляр — турецкая „шпионка“. Анекдот и только. Сохранила чувство юмора и друзей. Несколько человек сейчас живут в Петербурге. Они тоже „сидели“.

Ваша книга захватила мою душу до дна. Так тонко, умно, беспощадно. Во всех деталях».

«Боже мой, если бы эту поразительную книгу я прочла всего только два-три года назад, я бы немедленно, в тот же день! отправилась в Ленинград, чтобы увидеть Вас, чтоб сказать Вам, как я потрясена, как люблю Вас и какая Вы необыкновенность. Увы, теперь я уже не могу ни ходить, ни ездить…

Мне еще трудно до конца разобраться в моих переживаниях по поводу книги, да и разберусь ли… Но представьте — Вы это непременно поймете — я читаю Вашу книгу и как-то незаметно вхожу, как бы вливаюсь в нее. И я — с Вами. Или вместо Вас? И каждый удар чудовищной судьбы, всегда неожиданный, невероятный и неотвратимый, это удар и по мне. И я под ним падаю и не могу подняться, не могу. Но поднимаетесь Вы и — я — вслед за Вами. До следующего удара…»

«…Вашу книгу зачитали, листы на месте, но золотое тиснение осыпалось. Читали многие мои друзья, коллеги по Гулагу-Вечлагу, соседи, дети мои…

Я вот сравниваю свою жизнь с Вашей — много общего. С 1945 по 1949 я работала в больнице. ОЛП был смешанный, а потом всех разделили, и я попала в чисто женское окружение. И так до конца, VI-55, все на одних нарах. Работали на улице, очистка снега, строительство железных дорог. Но я вспоминаю людей, а не работу.

Милая моя! У меня ведь тоже было много трагического. А я радуюсь, что Господь давал мне силы пережить все».

Знаете, у меня появилось пронзительное ощущение не просто моих современников, а людей как феномена природы вообще. Я никогда так пронзительно не любила людей, как сейчас. То есть у меня и раньше была приязнь к людям в целом, но мне казалось, что жизнь многих из них повреждена, и повреждена неизлечимо, а вот сейчас я поняла, что была несправедлива. Конечно, до конца понять, что такое сама жизнь и человек, нам не дано. Но все, что приносят письма людей, — для меня это просто открытие мира заново. И как жалко, что мои друзья… не успели получить то, что получила сейчас я. Какое-то новое знание про жизнь вообще, про процессы истории, про «психологию» истории.

А.Я. Тамара Владиславовна, а помните встречу в музее Ахматовой? Был заготовлен определенный сценарий встречи, а люди сами стали его изменять на ходу — как будто хотели унести с собой те чувства и настроения, которые именно им необходимы были тогда.

Т.П. Конечно, потому что люди пришли не только с впечатлением от книги. Они пришли из своих биографий, с вопросами и догадками о том, почему их жизнь такова, со своими драмами, которые и сегодня терзают их души. Вот, посмотрите, это кольцо… В Ахматовском музее какая-то женщина подошла, поспешно вложила его мне в руку и убежала. Я пыталась ее остановить, хотя бы узнать ее имя, но она ушла, сбежала просто. Причем, видите мои руки (смеется), разработанные на строительстве железной дороги, на лесоповалах, отнюдь не изящны, и мне вообще кольца не подобрать. А это сразу подошло. Что надо иметь в своей жизни, кого надо потерять и кому в память этой женщине надо было принести и отдать кольцо… мне… Что происходит в ее душе? С чем она живет?

Или — подошла другая женщина, много младше меня, и сказала: «Тамара Владиславовна, у меня ничего нет, но я очень хорошая кулинарка, позовите меня, я вам такие вкусные пироги испеку!» И в день рождения (я и забыла, что в книге есть число) приходили люди, совершенно незнакомые, приносили цветы, приносили шампанское и… пироги. Я не успевала даже имя, номер телефона спросить. А так хочется сказать каждому, что я слышу их боль. Оборванность такая, недосказанность очень мучает.

Только очень прошу вас понять, во всем этом я слышу не комплимент книге. Для меня это — волнующее, взбаламученное море нашей общей жизни. Не всегда этот выплеск можно услышать сразу, не всегда… А тем более услышать в этих выплесках способность к состраданию. Я не сомневаюсь в том, что есть много людей, которые не приемлют книгу. Не все могут ее принять. Много было жертв, но ужас заключается в том, что много было и палачей… Это залог нравственного раскола, от этого никуда не уйти, он и сегодня существует…

А.Я. Тамара Владиславовна, как-то вы говорили о покаянии, которого не было… В государственном масштабе не было русского «нюрнбергского процесса», очистившего бы духовное пространство страны. Отклики на книгу, письма, которые вы получаете, телефонные звонки, эти пироги, кольца — это то покаяние, которое должно происходить?

Т.П. Знаете, что я думаю? Я думаю, это форма покаяния, но все-таки это частное покаяние, не покаяние государства. Это такое покаяние «вопреки», в людях оно все равно происходит.

Из этого как раз и следует отдельность существования народной жизни, жизни души народа, скажем — от официальной установки наших гласных государственных композиций разного рода. Отклики на книгу тем и волнуют: я понимаю, что подлинность — вот это. Хотя для будущих исследователей тут тоже есть чрезвычайно богатый материал, потому что пушкинское «народ безмолвствует» — оно уже тоже трансформировалось во времени, и это страшновато. Если быть чутким политиком — это страшновато расслышать, что ропот может жить самостоятельной жизнью и может оторваться вообще и потом произнести свое слово. К этому следовало бы прислушаться…

Удельный вес жизненного опыта гораздо солиднее, серьезнее, гораздо богаче и отчаяннее, чем формальное законодательство государства.

А.Я. А вам не страшно было отпускать рукопись в мир? Вы не боялись?

Т.П. Когда вышла книга, я очень боялась. Боялась, что мне скажут, что книга очень откровенная. И я думала: сумею ли я объяснить людям, что у меня не было другой жизни? И что это зло сотворенное, эта железная проволока, за которой прошла молодость, этот забор волей-неволей и внутри меня самой выгородили… Внутри меня существует некоторая отчужденная часть меня самой, и я невольно сама на себя смотрю как бы со стороны, как на сноски жизни, понимаете? Это я и не я… Но кому это и как расскажешь? Это трудно объяснить. Не все сумеют это понять…

«Сердце чисто созижди во мне, Боже!» Давид. Псалм 50.

«Этими строками из Псалма Давидова пытаюсь в своем несовершенстве выразить то, что переживает душа моя… читала в слезах, искренне пытаясь пройти с Вами через все нечеловеческое, запредельное, после окончания чтения осталось невыразимо мучительное ощущение чего-то безысходно светлого и чистого. И еще вспомнилась Нагорная Проповедь, где каждая строчка — про Вас. Воистину Ваше — Царствие Небесное.

…Ощущение собственной эгоистичности, недостойности и высокого очищения, которое Вы мне подарили. За что это мне?..»

«Дорогая, прекрасная, единственная в своем роде… Тамара Владиславовна! Нет, это слишком официально! Тетя Тамара — нет, это уже было! Тамара, Тамарочка! Да, так. Я так хочу, сейчас уже имею на это права! Да, имею. Ведь я прошла эту жизнь — сапожок непарный не вместе с вами, а вместо Вас. Именно через себя прошла, всеми фибрами души прочувствовала. Впервые уразумела суть термина „Я — есмь“. Я была и во Фрунзе, сидела в тюрьме, прошла через ужасы „Светика“. Вообще я была там, везде. Это редкое свойство автора — так воссоздать картину, что читатель сам присутствует при этом. Я чувствую, слышу, вижу, ощущаю, я там. Слова пронзали, забрасывали вверх, бросали вниз, возвышали, шли мурашками по телу, возмущали, но самое главное — заставляли думать, вникать в суть событий, размышлять о времени, о человеке, судьбе, Природе, о низости, зле, доброте и о себе.

Два дня и две ночи, не вставая с постели, читала. Нет, не читала, а растворялась в словах, чувствах, переживаниях. В пять часов утра закончила и только тогда очнулась. Пение птиц, высокое голубое небо, чистый воздух, пустая дорожка, стою на балконе, со слезами на глазах смотрю на вершины гор, разговариваю с Вами — что это, природа пошутила или недооценила себя — как можно было создать эти высокие, гордые, сильные горы, высоту, полет птиц, многоголосье их и то, что называется полнейшее понимание, слияние, гармония — и это падение нравов, искаженное человеческое нутро, насилие, искаженное лицо реальности. Что это — ирония? Расправа? Но за что?

Ваша исповедь освобождает человека от страха. Он становится крупнее, возвышается над повседневной жизнью, потому что в книге бурлит, клокочет и вопит Время. Масштаб этой боли, ужаса, насилия сметает в сознании все мелкое. Из водоворота этой грязи, подлости, лукавства, лжи, коварства надо выйти чистым, вынести тело и душу, разум и чувства нетронутыми…»

А.Я. А вы можете сказать, что в лагере вы были духовно более свободны, чем потом, после освобождения?

Т.П. В этом своя закономерность. У французов есть такая пословица — не помню точно, но по мысли: иногда разумнее разрешить себя заковать в цепи, тогда вы как бы заплатите дань, зато — ваш дух свободен. Мысль, душа, дух — они имеют свои пути, свое пространство.

Я полагаю, что все же те завоевания, которые у человека были, завоевания духовного порядка, они имеют очень прочные основы. Да, так говорили, что, освободившись из лагеря, мы из одной зоны перешли в другую. Действительно, нам не разрешали жить там, где хочется, не разрешали вернуться в свой город… Конечно, я жила своим суверенным миром. И мои друзья. Мы выпадали в такие недействующие формы жизни. Мы где-то были немножечко в кладовках. И все-таки вокруг нас были люди. Некоторые из нас вообще никогда не рассказывали про лагерь. Жили какими-то событиями, отношениями, которые привлекали людей. Мы не были одиноки. Опыт людей, которые воевали, пережили блокаду, выровнял уровень постижения жизни как таковой. Мы и люди, пережившие войну, узнавали друг друга. И опять-таки это происходило про себя, во внегосударственных формах.

Достаточно вспомнить, что я выкинула такой пассаж, что поступила на пятом десятке в институт (театроведческий факультет Театрального института — А.Я.) и закончила его. Мне казалось, что это было какое-то завещание мне от тех людей, которые погибли там, на Севере. Они так верили в меня и так пестовали меня для чего-то. А для чего? Вот я и поступила в институт: к тому же хотелось самой что-то доузнать, что ли. Слишком тосковал разум, слишком тосковала душа…

А.Я. Вы говорите — слишком тосковала душа. А театр принес вам хотя бы частичное избавление от этой тоски? В вашей книге есть эпизод: встреча со старым другом после освобождения, он ставит вам какую-то пластинку — и удивлен, что все, чем он жил здесь, на свободе, — музыка, фильмы, спектакли — все прошло мимо вас. И «возвращаясь в жизнь» после лагеря, вы открывали для себя этот мир. У вас были какие-то потрясения от спектаклей, или после пережитого уже ничто в театре не могло потрясти?

Т.П. Понимаете, в лагере я много лет существовала в одной ситуации, слишком вплотную к людям самого разного толка. Ведь были и просто нелюди… Я в этой одной ситуации очень много узнавала про людей, очень много просто пережила в ней — и ужаса, и кошмара, и потрясенности. Но когда я вышла из лагеря и приехала сюда, в Питер… Мне кажется, что я все смотрела, что только шло в театрах. И я вдруг поняла, что ситуаций самых различных, в которых человек постигает великое знание о жизни, — их неисчислимое множество. Я увидела, что человека мучают на все лады. Вся история человечества — это история мук человеческих, история драм.

Поэтому я смотрела, и меня все удивляло. Удивляло, как люди себя ведут: что-то я узнавала, что-то для меня было новым каким-то. Я была увлечена театром безумно. И это было спасением, если хотите, потому что это не давало замкнуться на личном опыте. Понимаете, я часто сидела на Исаакиевской площади (у нас там лекции были), смотрела на эти горельефы собора… То есть, понимаете, муки всего человечества входили в обиход сознания. Тогда приходило какое-то, я думаю, нужное знание, с которым человек должен уйти с этой земли.

А.Я. Помните, Ю.А.Смирнов-Несвицкий сказал однажды, что, когда были обсуждения его спектаклей, он совершенно не понимал, что вы говорили, ему казалось все это неважным, и он только теперь начал понимать, как вы были правы. У вас были какие-то свои критерии оценки спектаклей? Просто интересно, что вы такое ему тогда говорили, вы не помните?

Т.П. Это практика моей непосредственной профессиональной работы… И были случаи, когда я говорила, и люди не понимали, и я это прекрасно видела. Это очень понятная вещь. Потому что, конечно, прожив такую жизнь, как прожила я… Я просто очень много про жизнь знаю… Я знаю ее крайние, запредельные формы. Я ходила сама по этому лезвию, я знаю грани ям, рвов, оврагов; что может человек вынести, что не может.

…Я как-то сказала, что вот я живу, но я убита. Я живу, я существую, но внутри я все равно убита, потому что много раз были такие обстоятельства, ну — смертные… Если вы меня спросите — как я выходила из положения? — я отвечу: не я выходила. Это я вам могу с уверенностью сказать. Я просто сама не знаю, кто так вот меня брал за шиворот, вытаскивал и переносил в жизнь… Потому что совершенно точно я должна была погибнуть. Ощущение было такое, что это сотворял мой ангел-хранитель…

Поэтому, конечно, что-то бытийное я знаю достаточно. И когда я оценивала какие-то работы, я вела отсчет отсюда. Не потому, что я такая умная, просто я умудрена жизнью, этим знанием бытийным… Люди ставили спектакли, радостно постигая мастерство, ремесло, творчество. Я и это отмечала, но для меня было важно и нечто другое… А самое главное, что, мне казалось, могло вывести спектакль в какое-то другое измерение, иногда это не совпадало по поре, по зрелости, просто по возрасту.

Но я очень сожалею, что к Юрию Александровичу это понимание меня пришло тогда, когда горчинка в опыте появилась.

А.Я. Простите за такой вопрос… А как вы каждый день — вы забываете о том, что было в жизни? Как вы воспринимаете такие веди, простые, казалось бы: солнце, дождь?

Т.П. Это воспринимается совершенно свежо, как будто ничего не было. Именно солнце, именно трава, именно дождь, именно снег, падающий тихо, — да, так, как-будто ничего не было. Я в эти минуты как-то остро думаю: как хорошо на земле. И солнце, и дождь — они ведь сегодняшние, уже не вчерашние. Конечно, не скрою, бывают минуты страшные, когда… ну, как бы буксуешь на своей боли. Есть в моей жизни такие вещи, боль от которых не уменьшилась, а увеличивается. Ну, что касается ребенка, скажем… И это как будто все разбухает, растет. Удушье наступает, и я думаю — нет, я больше жить не могу, все равно, тогда я не сделала ничего с собой, а теперь все равно больше я не могу. Но я уже как бы научилась, что ли, «перебывать» эти периоды… я как в берлогу залезаю, где нужно перебыть… И к тому же я еще, наверное, постигла ритм земли и боли. Думаю, вот если в этот момент боль все-таки не отступит от меня, то тогда я, наверное, не выдержу. И вот иногда она отступает, и действительно видишь какой-то… восход солнца, или закат, или в лесу окажешься, или озеро какое-то увидишь… И воспринимаешь это совершенно наново, отдельно от муки, думаешь — как это так: текут реки, несут эту воду, почему несут? почему текут? Почему море бывает такое страшное, грозное, а бывает удивительно стихшее, смиренное, упоительное…

Чувство удивления самой жизни. Если это не утрачено еще, то это — спасительно.

Я как-то была в доме одного писателя, Льва Славина (брат мужа Т.В.Петкевич, В.А.Галицкого, — А.Я.), в Москве. Там у него собирались очень интересные люди, такие как Домбровский, Тарковский. Споры были умные, жаркие. И как-то жена Арсения Тарковского спросила меня вдруг так тихо-тихо: «Скажите, а вы горите на мелочах?» Понимаете этот вопрос? Я его мгновенно поняла, вот просто поняла оттого, может быть, что споры эти были такими крупными, необычайно трепетными. И вдруг такой вопрос: «А вы горите на мелочах?» И я поняла, о чем она меня спрашивает: а вот вас трогают и мелочи? Мне очень понравился этот вопрос и то, что в такой момент она спросила. И я ей очень радостно ответила — да! Еще как!

Вот такая странность жизни. Иногда кажется — ну, пустяк, и никуда опыт этот жизненный не годится. Или что-то вдруг так обидит, ну, мелочь совершеннейшая, или тон какой-то, небрежность. И вот и горишь на мелочах…

Надо научиться, наверное, благословлять одоление.

А.Я. Тамара Владиславовна, последнее, о чем хотелось спросить — ваши зарубежные поездки — чем они были для вас?

Т.П. Фантастикой. Это обыкновенное… нет, — необыкновенное чудо. Вдруг моя сокурсница пригласила меня в Испанию, где она ставила спектакли. И мы жили под Барселоной, на берегу Средиземного моря. И ездили в Барселону, где высились соборы Гауди потрясающей архитектуры. Я видела эти народные карнавалы, маскарады, фейерверки… Я просто не знала, что все это есть на земном шаре. Я не представляла себе, что может быть такое безоглядное, такое простодушное веселье… И я, после всего пережитого, вижу всю эту красоту? Сижу ночами, слушаю тишину, тревожно разбивающий ее бой часов на городской башне? Право, мне казалось это все нереальным, немыслимым. Казалось, что я не на земле…

Я проехала всю Францию на скоростном поезде. Побывала в Париже, и, конечно, в Нотр-Дам, из которого я уходила и в который опять возвращалась, где плакала так, как я вообще никогда в жизни не плакала. Там есть такие места, где написано: «Места для молчания». Перед витражами, несколько скамеек… И я как будто в какую-то ось Земли попала. И я выплакала там все еще невыплаканное. Это было освобождением.

Почему? Откуда? Как это все могло случиться в моей жизни?

Иерусалим… Невероятно! Там, прежде всего, сама земля необычайна, там все с вас снимается, вы — сама подлинность несовершенная… Там все время болит душа от прикосновения ко всему. Иерусалим ранит, втягивает в себя, в безвременье. В Вифлееме… я вдруг почувствовала, что хочу молиться и небу, и земле. Меня там безумно тянуло лечь на землю, ощутить эту землю. Как-то все отошли, я отстала, улучила секунду и легла на теплую, звонкую землю. Но подошел угодливый путешественник: «Вам что, плохо?» А мне было хорошо… С друзьями мы прошли путь Христа на Голгофу, все «станции»… Это не рассказать… Там нет времени…

Я не представляю себе, чтоб я ушла из жизни в смерть, не узнав всего этого…

Я была там, где Архангел явился Марии. Знаете, там до сих пор бьет тот источник, и его ропот так резонирует, что когда вы входите в храм, то слышите умноженный, усиленный высотой звук этого родника.

Гефсиманский сад… Причем все время смещение какое-то. Гефсиманский сад — ну, литература, чистая литература… Но чтобы его увидеть своими глазами, эти древние деревья, эти древние сливы! Я думала, что обязательно посмотрю, где повесился Иуда, но там совсем и не захотелось видеть, это оказалось не важно. А когда я вошла в храм Моления о Чаше и увидела эти панно, где сидит Христос, а перед ним стоит скульптурная чаша, которую он просит пронести мимо него, чтобы избежать этих страшных мук, а потом вы замечаете в храме, что над ними купол — та же чаша, только перевернутая… Это все так впечатляет. А главное, что ты совершенно обнаженный, никакого платья на твоей душе нет. Ты просто как будто в первый раз, со всей мерой наивности, наедине с жизнью, где тебя все потрясает… И почему это дано моей жизни, я этого не понимаю. Это, конечно, божественный подарок.

Я побывала в Америке. Была в Швеции, в Польше. Видела цветущие плодоносящие земли, сады, селения с черепичными крышами, кирхами, соборами, купола которых тянутся к небу…

А.Я. Что спорит с впечатлениями от этих путешествий и поездок?

Т.П. Человек! В частности, друзья, которые меня приглашали в эти страны, мои поразительные, несусветные друзья.

А.Я. Вы, наверное, хотите назвать их имена?

Т.П. Более всего хочу сделать именно это: в Штаты меня приглашала мой педагог по Театральному институту Анна Владимировна Тамарченко и ее муж Григорий Евсеевич. Немногим младше меня, моя сокурсница Нелли Вексель приглашала в Испанию и в Германию. Мои молодые друзья, как и вы — из другого поколения, Кира Теверовская — в Израиль, Наталья Казимировская — в Швецию.

А.Я. А в Польшу кто пригласил?

Т.П. Это был подарок Генерального Консула Польши пана Здислава Новицкого.

А.Я. Прочитав статью Н.Казимировской о вас, я понимаю, что эти приглашения не случайны, они в какой-то мере сродни покаянию, о котором мы уже говорили.

Т.П. Несомненно… Это такое удивительное свойство людей — личное искупление не своей вины. Но это не ко мне относится. Это все в память тех, кто там остался лежать, в этих свальных ямах… Это все ради них, и я на это только так и смотрю. Иначе… бессовестно думать.

А.Я. Я знаю, что осенью вы ездили в республику Коми (к местам бывших лагерей). Туда вас тоже кто-нибудь пригласил?

Т.П. «Пепел Клааса». Помните, что стучит в сердце Тиля Уленшпигеля.

…Она ехала в Коми, чтобы поставить крест и переменить ограду на дорогой могиле (кто читал книгу — знает). Придя на кладбище, она увидела, что строгий деревянный крест уже установлен чьими-то добрыми руками и покосившаяся старая ограда заменена новой. А позднее узнала, что дети и внуки тех, кто перенес ужасы лагерей, и просто те, кто прочитал книгу, приходят сюда и зажигают свечи…

Золотницкий Давид

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

* Из книги «Театр внутренней эмиграции» («Комедия» в «Пассаже»)

Воцаряясь в покоренной стране, оккупанты редко истребляют ее население до последнего туземца. Они не всегда отчетливо ставят перед собой подобную задачу.

Тем более — оккупанты собственной страны.

Тактика «военного коммунизма», напоминавшая тактику выжженной земли, повергла страну в пучину разрухи, отчаянья, нищеты. Ничего созидательного она с собой не несла, предполагая действия сугубо уничтожительные, а потому политический режим мчался к неминуемому краху. Кронштадтские события, крестьянские восстания и тому подобные события все-таки заставили «романтиков» очнуться, «идеалистов» — оглянуться. Одна грубая сила еще не решала дела.

И тактику пришлось сменить.

Новая экономическая политика, о необходимости которой так много спорили большевики весной 1921 года на своем X съезде, обозначила вынужденное и лукавое бегство от капитуляции, отсрочку набегавшего краха.

Задним числом эту отсрочку трактовали в ортодоксальных сочинениях как акт высшей государственной мудрости. Скорее же тут побеждал инстинкт самосохранения, охота выжить, удержать власть любой ценой, даже попирая хваленые «идеалы». Любопытно листать ученые труды предперестроечной поры на эту тему. «Особенностью перехода советского государства к новой экономической политике являлось сочетание элементов отступления и наступления… — писали тогдашние исследователи истории. — Это давало возможность нейтрализовать опасные тенденции буржуазного предпринимательства, держать его в рамках государственного контроля и регулирования». Другими словами, к свободе подпускали в наморднике и на коротком поводке, чтобы, в случае чего, сразу же стегануть и одернуть. Контроль проводился разными путями. Неизменным было одно: «Временное, частичное допущение капитализма не имело ничего общего с возвращением к свободе капиталистических отношений»*. Освободите цитату от двух последних слов — и смысл ее станет кристально ясен. Все это имело ближайшее касательство к судьбам искусства, тем более его «частного сектора».

* Поляков Ю.А., Дмитренко В.П., Шербань Н.В. Новая экономическая политика. Разработка и осуществление. М., 1982, с.44, 109.

Театру в «Пассаже», находившемуся вне государственного бюджета, новая экономическая политика диктовала свои неуклонные законы. Для частных театров и так называемых трудколлективов важнейшими были: рентабельность, самоокупаемость, конкурентоспособность. Естественно, такие качества зависели от уровня искусства, от характера репертуара, от талантов и популярности мастеров.

Слева направо: В.Н.Давыдов, Е.М.Грановская, С.Н.Надеждин.
Фото из архива автора

Слева направо: В.Н.Давыдов, Е.М.Грановская, С.Н.Надеждин. Фото из архива автора

Многими из этих признаков бывший Сабуровский театр обладал. И хотя превратности перехода к нэпу задели его не меньше, чем затронули другие театры той же категории, «Пассаж» выпутался из тех передряг сравнительно благополучно, хотя сначала, казалось, висел на волоске.

Ибо для него нэп начался с того, что, по логике вещей, должно было бы произойти раньше, в период «военного коммунизма». Но как раз такое «отставание по фазе» ослабило удары судьбы.

Первое, что с ним теперь случилось, — это потеря имени Сабурова на афише. Потеря, конечно, не самая горькая. С июня 1921 года он именовался театром «Пассаж».

Развертывались и коллизии поострей.

На ранних порах нэпа театр «Пассаж» предполагалось, во-первых, национализировать и, во-вторых, влить в систему академических театров Петрограда как одну из филиальных площадок Александринки. Первая мера, будь она проведена в жизнь, оказалась бы запоздалым актом уже ушедшей «военно-коммунистической» поры. Вторая мотивировалась тем, что труппа, возглавляемая такими актерами, как Грановская и Надеждин, «представляет во время всеобщей халтуры неоспоримую художественную ценность» *. Реформа этого театра изображалась сначала как полная ликвидация прошлого — «до основанья и затем…» — и затем воздушный замок на пустыре. «Коллектив работников театра „Пассаж“ во главе с Е.М.Грановской и С.Н.Надеждиным — накануне ликвидации, — сообщала печать. — Театр национализируется, переходя в ведение государственных академических театров»**. О мнении самого театра «Пассаж» никто не спрашивал. Он тут был ни при чем.

* Национализация театра «Пассаж». — Петроградская правда, 1921, № 122, 8 июня, с.2.
** Хроника. — Жизнь искусства, 1921, № 756-748, 8–10 июня, с.2.

Как должно было выглядеть практически слияние с «аками», уточняли последующие заметки. Через несколько дней хроника поясняла: «В театре Сабурова, перешедшем в ведение академических театров, кроме местной труппы, будут идти спектакли молодых сил Академического драматического театра, для которых вырабатывается в настоящее время репертуар». Эта информация появилась уже под рубрикой «Актеатры»* и словно заглядывала в будущее — в сезоны Малой сцены Госдрамы 1930-х годов.

* Актеатры. — Жизнь искусства, 1921, № 752-754, 15–17 июня, с.2.

Наконец, печать поместила и беседу с Надеждиным. Судя по ней, слияние «Пассажа» с актеатрами стало совершившимся фактом. Однако коренной ломки репертуара пока не предвиделось: «С последними спектаклями 23–26 июня, по распоряжению наркома А.В.Луначарского, закончил свое существование коллектив б. театра Сабурова, — сказал нам главный режиссер театра С.Н.Надеждин. — На его месте будет создан новый театр и новая труппа. Предполагается эту новую труппу скомплектовать из лучших сил сабуровского театра и молодых сил академического театра. Что касается репертуара будущего театра, то репертуарная комиссия Сорабиса (т.е. профсоюза работников искусств. — Д.З.) единогласно высказалась за то, чтобы общий характер репертуара театра Сабурова был сохранен и в новом театре. Само собой разумеется, надо откинуть многие из балластных пьес, совершенно не отвечающих духу современности… Помимо пьес сабуровского репертуара, в новом театре предполагается ставить такие пьесы, как «Дон Жуан» (с Ю.М.Юрьевым), «Трактирщица» (с Е.М.Грановской), «Стакан воды»*.

* Судьба б.театра Сабурова. — Жизнь искусства, 1921, № 764-766, 29 июня — 1 июня, с.1.

Но одно дело — принимать глубокомысленные решения и подписывать красиво составленные протоколы, другое — выполнять. Неповоротливость исполнителей иногда оборачивалась благом.

Что же осуществилось из предписанного?

Ни одна из только что названных пьес в «Пассаже» не пошла. Комедию Мольера «Дон Жуан» в постановке Мейерхольда возобновили для Юрьева на Александринской сцене. А Грановская сыграла «Хозяйку гостиницы» Гольдони и «Стакан воды» Скриба лишь десятью-двенадцатью годами позже на сцене Театра комедии в его нынешнем елисеевском помещении. Но то был совсем другой театр, дожидавшийся прихода Н.П.Акимова и разлуки с Грановской.

В систему актеатров «Пассаж» не вошел. Его репертуар сохранился, а труппа не была расформирована. Театр все так же продолжал существовать как самостоятельный художественный организм на правах трудколлектива. Но его связи с некоторыми мастерами Александринского театра упрочились — притом не так с молодыми актерами, как с именитыми и прославленными. В 1921–1923 годах в спектаклях «Пассажа» периодически выступал великий русский актер В.Н.Давыдов, а с ним В.А.Бороздин, М.Е.Дарский, И.В.Лерский, П.И.Лешков и, эпизодически, александринская молодежь: Н.М.Железнова, Е.П.Карякина, М.Ф.Романов, Н.В.Смолич, Е.П.Студенцов.

Голос главного режиссера звучал все более уверенно, пожалуй даже — самоуверенно. В осеннем интервью 1922 года Надеждин заявлял: «Открыли сезон без уклона, в своей стихии. Уклоняться и в дальнейшем не собираемся, так что опасений пусть себе никто не внушает. Надеемся на хороший сезон, так как вообще публика любит наш театр. Раз или два в месяц будем давать что-нибудь свеженькое, то ставя новую пьесу, то возобновляя»*. Идти «без уклона» — значило хранить верность легкой комедии и мелодраме в любых разновидностях, относясь невозмутимо к давлению извне. Оказывалось, нэп это допускал, надо было только уметь пользоваться возможностью. Ранние сезоны нэпа, вопреки всем страхам, в конечном счете оказались самыми академически нейтральными для театра Грановской и Надеждина.

* Предстоящий сезон. — Жизнь искусства, 1922, № 36, 12 сентября, с.5.

Декларацией «неуклонности» стали первые же спектакли с участием В.Н.Давыдова.

Старый мастер сразу почуял, что ему не по пути с революцией. Одним из первых его поступков в Александринском театре был отказ изображать Фамусова из «Горя от ума» в сатирической интонации и вообще уличать прошлое. Никакой охоты подтрунивать над этим прошлым славный актер не испытывал. Годы гражданской войны он провел по ту сторону фронта, играя в Архангельске у белых. Когда ему позволили вернуться в Петроград, он душой потянулся к репертуарно независимому «Пассажу».

В комедии Франсиса де Круассе «Когда заговорит сердце» Давыдов изображал добродушного и недалекого маркиза де Шарвилль, молодящегося старика с крашеными волосами. Дочерью маркиза, Эллен, была Грановская, секретарем Робером — Надеждин. Журналист Вадим Додонов посвятил им статью: «Маститые». Маститыми он счел всех троих, но особо выделил дуэт Давыдова и Грановской:

«Необычайная естественность… Давыдов и Грановская играют прежде всего просто. Это главное их достоинство. Давыдов и Грановская очень скупы на движения. Они стоят. Или сидят. Стоя или сидя, говорят. В этом заключается вся их игра. Это очень просто. Но для этой простоты требуется громадная уверенность. Эта простота очень немногим дается». И заключал: «В „Пассаже“ немножко старинкой веет. Здесь актер старый, еще довоенный, воспитанный в добрых традициях, рассматривающий свое актерство как служение, как подвиг даже. Это тот самый старый актер, который мечтает только о том, чтобы умереть на сцене — и больше ни о чем! Хороший это актер! Благородный… Мало уже таких старых благородных актеров осталось»*.

* Додонов, Вадим. Маститые (Петроградские впечатления). — Экран, 1921, № 16, 27–29 декабря, с.6.

При всей старомодности спектакль жил и жил на сцене, а критика не находила достойных слов, чтобы его запечатлеть; она лишь оправдывалась тем, что «о художественном исполнении роли маркиза де Шарвилль маститым артистом говорить не приходится, как и Е.М.Грановской — Елене»*.

* Николаев-Шевырев А. Открытие театра «Пассаж». — Последние новости, 1923, № 40, 17 сентября, с.3.

В еще более ветхой мелодраме Германа Фабера «Любовь к искусству» («Вечная любовь») Грановская исполняла роль скрипачки Клары Шпор, а старого учителя музыки Фридриха Фиринга играл Давыдов. Ту же роль он четверть века назад играл с В.Ф.Комиссаржевской. Состязаться с такой предшественницей?! Это не могло не показаться отчаянной смелостью… (Грановская, конечно, не опасалась сравнений с М.А.Ведринской, игравшей ту же роль на императорской сцене с 1906 года, а потом, в 1917 году, в дни александринской «фронды», вернувшейся к ней в Литейном театре.) Было в порядке вещей то, что Давыдов, как и прежде, как и всегда, потрясал зал силой жизненной правды. Сентиментальная фигура старого скрипача обращалась у него, по словам критика Николая Носкова, «в ярко преломленный, живой, сотканный из плоти и крови образ, трогающий, заражающий, волнующий»*. Но могла ли отважиться актриса комедии стать рядом с таким мастером? Она рискнула — и победила. Носков писал о редком для «Пассажа» ансамбле, в каком жили на сцене Грановская, Давыдов, Лешков (Вальтер Шубарт), Надеждин (Альберт Реннингер). По его словам, «пьесе дали озаренье и жизнь исполнители».

* Носков Н. «Любовь к искусству» (Театр «Пассаж»), — Жизнь искусства, 1921, № 818, 22 ноября, с.1.

Грановская среди них, разумеется, не потерялась. Напротив, она подкрепляла игру Давыдова контрастами светотени: «Старость и юность, опыт и страсть к жизни сходятся вместе на одной волнующей обоих, захватившей обоих крепко и прочно — любви к искусству. И все это подкрепляется не словами из фаберовской прописи, а теми внутренними, глубоко искренними переживаниями, которые выявили так полно, так ясно, так зажигающе и Давыдов, и Грановская», — продолжал свою тему Носков. Несомненно, многое в судьбах героев оборачивалось для обоих мотивами почти автобиографичными. Исполнители с наслаждением и болью ловили пусть отдаленные соответствия как близкие, личные. Мало того. Игра в ансамбле, каким раньше не всегда мог похвалиться театр С.Ф.Сабурова, делала лишь очевиднее, по словам Носкова, истинность искусства актрисы: «В таком окружении еще более ярко выделяется талант самой Грановской».

В.Н.Давыдов.
Фото из архива автора

В.Н.Давыдов. Фото из архива автора

Столь тесного сотворчества Давыдова и Грановской не возникало в «Даме с камелиями» Александра Дюма, хотя единственная сцена третьего акта, где встречались Маргерит Готье — Грановская и Жорж Дюваль — Давыдов, становилась замечательным местом спектакля. Ближайшим партнером актрисы был другой александринец, П.И.Лешков, игравший Армана Дюваля. Критик Евгений Кузнецов скептически оценил это театральное событие. Конечно, ему пришлось принять многие моменты в игре актрисы: «Диалог ведется Грановской очень правильно — быстро, под напором, без тех несносных, невыносимых замедлений, с которыми ведет этот же диалог Ведринская». Критик отметил «то место третьего акта, когда после ухода Дюваля-отца Маргарита пишет письма — одно Варвиллю, другое — Арману. Здесь все убедительно, все „доходит“ до зрителя: мелкая дрожь рук, спертый голос, прерывистые, рвущиеся слова». По словам Кузнецова, «грим болезненного, чахоточного лица сделан поистине великолепный», и т.п. Но все же выступление Грановской в «Даме с камелиями»" он расценил как прихоть большой актрисы, взявшейся не за свое дело. «Я убежден, — заключал он, — что в репертуаре Грановской „Дама с камелиями“ продержится недолго и никогда не станет такой репертуарной пьесой „Пассажа“, как хотя бы „Роман“. Конечно, некоторое время будут ходить смотреть Грановскую в Маргарите Готье, как пошли бы смотреть Горин-Горяинова в „Отелло“ или Юрьева в „Веселой вдове“… Грановскую же мы продолжаем знать только по театру Сабурова как своеобразную, талантливую, большую комедийную актрису»*.

* Кузнецов Евгений. «Дама с камелиями» (Е.М.Грановская — Маргарита Готье). — Жизнь искусства, 1921, № 811, 4 октября, с.6.

Резковатый тон статьи Кузнецова не был вовсе безоснователен. Маргерит Готье действительно не вошла в ряд главных достижений этой актрисы. Вместе с тем задача на преодоление, поставленная тут Грановской перед собой, решалась с успехом и пользой. Опровергая пророчества своего критика, Грановская не раз возвращалась к этой роли и на сцене «Пассажа», и в гастрольных поездках. Следующей весной на роль Армана был приглашен В.В.Максимов, популярный до революции герой-любовник киноэкрана, игравший несколько сезонов в московском Малом театре, а с 1919 года — в петроградском Большом драматическом. Рецензент возобновленного спектакля в «Пассаже» изрекал стереотипные похвалы: «Чрезвычайно трудно писать о любимых и популярных артистах: ведь все слова сказаны, все эпитеты исчерпаны. Что нового скажешь, например, о Давыдове и Грановской?»* В центре внимания оказался Максимов. Ему, тогда еще гастролеру «Пассажа», рецензенты отдавали должное. И все равно на первый план выходила Грановская.

* Фиделио. Театральные кроки. — Вестник театра и искусства, 1922, № 25, 3 мая, с.7.

Критик Эдуард Старк приветствовал дебют Максимова в «Пассаже»: «Пленяет в Максимове его удивительная выдержанность всей игры, строгая пластичность, ясная, чеканная дикция и живая увлекательность всех сильных моментов в ряду драматических переживаний. Ничего лишнего, ничего чрезмерного ни в тоне, ни в жесте, все очень просто и очень экономно, а впечатление достигается прекрасное. В этом отношении Максимов составил достойнейшую пару с Грановской, у которой простота ее искусства составляет высшее достоинство. Посмотреть только, как она играет Маргариту Готье! Будучи по преимуществу все-таки чисто комедийной актрисой, ибо в ней — неисчерпаемый запас тончайшего юмора, Грановская играет „Даму с камелиями“ в таких простых и удивительно мягких, сплошь музыкальных тонах, что весь образ получает совершенно особенное освещение, становясь на свое законное место среди образов Маргариты, созданных другими знаменитейшими актрисами»*. Разговор о гастролере сам собой сводился к восхищенным словам о его партнерше.

* Зигфрид [Старк З.А.]. Гастроли В.В.Максимова (Театр «Пассаж»). — Последние новости, 1923, № 22, 21 мая, с.4.

Ближайшее возобновление «Дамы с камелиями» пришлось в «Пассаже» на декабрь 1923 года. Теперь рецензент-режиссер Георгий Крыжицкий, поругивая и Максимова, и «безвозвратно устарелую» мелодраму, втиснутую в павильон, делал одно исключение: спектакль спасало «только близкое к гениальности дарование Грановской»*.

* Крыжицкий Г. Юбилей «Пассажа». — Музыка и театр, 1924, № 1, 7 января, с.6.

Почти демонстративный характер имели выступления В.Н.Давыдова в «Пассаже», его творческий дуэт с Е.М.Грановской, его деловой альянс с частным товариществом актеров и всем очевидное равнодушие к сцене казенной. Даже свое 75-летие великий актер отпраздновал в «Пассаже», а не в Александринском театре. Для этого случая в январе 1922 года был дан вечер русских водевилей. Когда в водевиле П.И.Григорьева «Дочь русского актера» Давыдов — Лисичкин произнес знаменитые стихи, которыми когда-то потрясал зал А.Е.Мартынов:

Но не забудется вполне
Мой дар, мой талант исполинский.
И после смерти обо мне
Вздохнет театр Александринский, —

волна благодарных чувств всколыхнула зал. «Весь зрительный зал, как один человек, поднялся и долгими аплодисментами выразил артисту все свое преклонение перед его великим, неувядающим талантом. Это была прекрасная минута, которая не забудется, вероятно, всеми нами до глубокой старости». Так описал триумф Давыдова-юбиляра критик Зиновий Львовский, не скрывая притом удивления, что местом действия была не родная сцена актера и играл он не Грибоедова, Гоголя или Островского. Однако праздник состоялся. В программе спектакля Львовский выделил «Угнетенную невинность» — переделку В.А.Крылова: «Тут бесподобен Давыдов, шаловлива и грациозна Грановская, чрезвычайно мил и изящен Надеждин (не удовлетворивший меня в первом водевиле) и очень характерен Бороздин»*. Встречи Давыдова с Грановской и ансамблем театра «Пассаж» продолжались более двух сезонов и оставили заметный след в биографии мастеров.

* Л[ьвовский] Зин. Юбилейный спектакль (Театр «Пассаж»). — Вестник театра и искусства, 1922, № 6, 20 января, с.2.

Е.М.Грановская.
Фото из архива автора

Е.М.Грановская. Фото из архива автора

Последнюю совместную премьеру В.Н.Давыдов и Е.М.Грановская сыграли в сентябре 1923 года. Шла комедия Эдуарда Бурде «Когда пробьет час» из репертуара парижского театра Athenee. Роли Франсины и Беллавуана-отца оказались ниже возможностей исполнителей. «Единственное впечатление от спектакля, — находил Марк Волохов, — это игра актеров главных ролей. В.Н.Давыдов прошелся своей кистью по роли и из ничего, в полном смысле этого слова, создал прекрасную роль. Каждый его жест значил больше, чем сотни слов других говорящих. Недаром „Пассаж“ так цепко держит у себя дедушку русской сцены… Е.М.Грановская играла хорошо. Именно: „играла“. Потому что жанр ее не в лирических ролях. Грановская — актриса сплошного действия. Ее роли — это сплошное колесо, и только тогда она естественна и обаятельна со сцены. Можно предполагать такой парадокс: если бы мода на „фэксизм“ пошла бы этак в 1912 году, — Грановская была бы в первых рядах эксцентриков. И показала бы действительно захватывающий эксцентризм. В лирических же ролях она почти что незаметна…»* Новенький термин «фэксизм» происходил от Фэкса — Фабрики эксцентрического актера, где верховодили завтрашние киношники Г.М.Козинцев, Л.З.Трауберг, С.И.Юткевич. Но применительно к скромненькой комедии Бурде полет критической мысли был несколько причудлив.

* Волохов Марк. «Когда пробьет час» («Пассаж»). — Последние новости, 1923, № 41, 24 сентября, с.4.

Собственно, из сказанного вытекали сразу два противоположных вывода. Ведущая актриса «Пассажа» ради чести играть с Давыдовым поступилась толикой своей индивидуальности и несла добровольные жертвы. Или: та же актриса пользовалась случаем, чтобы обогатить палитру, проверить себя в ролях, каких иначе она никогда не сыграла бы. Оба вывода были во многом справедливы, но убедительней казался все же второй.

Еще один из критиков премьеры, Давид Гликман, писавший под именем шекспировского персонажа Дух Банко, считал, что оба главных исполнителя играли на равных. Иронически хваля пьесу Бурде («необременительно для мозга»), он писал, что «Е.М.Грановская и В.Н.Давыдов были обречены искупить грех автора. Ибо они исполняли свою миссию прекрасно, но я далеко не уверен, что они чувствовали себя так же хорошо, играя, как зрители, слушая их. Ни Грановской, ни Давыдову эти роли не нужны. Талант никогда не уронит роли, но роль иногда роняет талант. Конечно, очень смешно было следить за мимическими движениями Давыдова (Беллавуан): безукоризненный естественный комизм его жеста и тона вызывал хохот у зрителей. Очень хороша Е.М.Грановская в роли Франсины, но роль-то эта не хороша для нее, как и роль Беллавуана для В.Н.Давыдова: точно на Геркулеса надели детские панталончики&rraquo;. Критик корректно сожалел о том, что пришлось «тесно двум широким талантам — Грановской и Давыдову в их узеньких ролях»*. Он тоже был по-своему доказателен, хотя склонялся скорее к первому из только что предложенных выводов. Все же дуэт Грановской и Давыдова, поверх иных посредственных пьес, поднимал престиж театра на Итальянской, уровень актерского ансамбля, исполнительского искусства в целом.

* Б—ко Д. [Дух Банко-Гликман Д.И.] «Когда пробьет час». — Жизнь искусства, 1923, № 39, 2 октября, с.8.

Отдавая должное лидерам ансамбля, К.К.Тверской размышлял о судьбе всего самобытного коллектива. «В чем же секрет театра, продержавшегося тяжелые годы экономического кризиса, не развалившегося и не растерявшего свою публику? — спрашивал Тверской и отвечал: — Сила театра — в актере. Им богат „Пассаж“, если не количественно, то качественно»*. Впрочем, соседние заголовки на афише давали больше тому доказательств.

* Тверской К. «Европейский» театр на Итальянской. —Театр, 1923, № 3, 16 октября, с.10.

Заслуживал внимания случай, когда Давыдов выступал без Грановской. Комедия Карла Свободы «Местный божок» критически изображала немецкую школьно-педагогическую среду и в том перекликалась с пьесой Отто Эрнста «Воспитатель Флаксман», шедшей в Александринском театре с Давыдовым в центральной роли. Теперь Давыдов исполнял роль профессора Вейнерта и был, по отзывам критики, опять-таки «центром внимания». Как писал Петр Сторицын, «простота и естественность, с таким трудом дающиеся на сцене, у него — сама стихия»*. Значительный образ создал и александринец В.А.Бороздин в гротескной роли председателя городской училищной комиссии Шладерера, в прошлом ломового извозчика. Рядом успешно играли коренные актеры сабуровской труппы Р.Я.Райская (фрау Шладерер) и Я.И.Ауэр — редактор газеты Тюфтейль.

* П.С. [Сторицын Петр] «Местный божок» (Театр «Пассаж»). — Жизнь искусства, 1922, № 8, 21 февраля, с.3.

Мастерам «Пассажа» было за кем тянуться, на кого равняться. Их партнерство с актерами академической сцены давало многое. Правда, оно подвергалось порой критическому обстрелу: труппу упрекали в оглядке на устарелые образцы не только по части репертуара: «старообрядчество» давало себя знать и в характере актерской подачи. Через несколько лет, оборачиваясь на недавнее прошлое, Эдуард Старк снисходительно писал о том, что театр «Пассаж» радовал зрителей «только талантом Грановской да еще тем, что усиленно укреплял актерский ансамбль, — дело, конечно, хорошее, хотя оно и шло по линии наименьшего сопротивления, то есть в приемах старой техники. Впрочем, „новая актерская техника“ — это для нас, ленинградцев, нечто вроде утопии»*. Непредубежденный читатель, подумав, рассудит, что «только» талант Грановской и рост ансамбля — это не так уж и мало. Как раз в этом отношении театр заслуживал доброй поддержки.

* Старк Эдуард. Ленинградские театральные итоги. — Известия, 1924, № 111, 17 мая, с.7.

И он ее получал. Прежде всего от своей публики, ему не изменявшей.

Осенью 1923 года, называя перед очередным сезоном крупные актерские имена во главе с В.Н.Давыдовым, которые «должны определенно усилить наш художественный престиж», руководитель театра С.Н.Надеждин демонстрировал всегдашнюю бодрость. Он заявлял в интервью: «Приступаем мы к работе при страшных экономических условиях, но так как об этом все говорят, то хотим сказать, что и они нас не пугают, ибо хлеб и зрелища всегда нужны. А нас ведь как будто любят, у нас ведь действительно „своя публика“. Переход на золотую валюту, думается мне, не поколеблет любовь к нам, ибо мы дадим и настоящее искусство»*. Эти признания высказывались попросту на заре нэпа, в дни разгоравшихся упований…

* Театр «Пассаж» (Беседа с главн. режиссером С.Н.Надеждиным). — Музыка и театр, 1923, № 35, 3 сентября, с.4.

Так полагал не один Надеждин и не только коллектив его театра. В похожей интонации примерно о том же писали критики-единомышленники. Зиновий Львовский утверждал в обзорной статье: «Непоколебимо, стойко высится на перешейке между Невским и Итальянской театр „Пассаж“. Ни революция, ни реакция, ни старая экономическая политика, ни новая экономическая политика, ни весенняя благодать, ни зимняя стужа — ему нипочем. Тот же театр, те же артисты, тот же самый строй репертуара и тот же самый посетитель, до зависти преданный и верный. По-прежнему царит победительница на всех театральных фронтах Е.М.Грановская. По-прежнему хорошо играет и умело управляет С.Н.Надеждин. По-прежнему дружно работает труппа… В отношении посещаемости публики театр занимает одно из первых мест в столице. Так было, так и будет!»* Звучало все это почти залихватски. Даже город, переименованный в Ленинград, оставался былой столицей…

* Л[ьвовский] Зин. Районные и коллективные театры. — Вестник театра и искусства, 1922, № 1, 1 января, с.5.

Оптимизм главного режиссера веселого театра разделяла театральная пресса, пускай и не вся. Некоторые признаки в самом деле позволяли надеяться на лучшее. Гарантией оставался прежде всего ансамбль труппы и искусство первой актрисы.

Кому могло привидеться иное?..

Мельникова Светлана

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Эта женщина вошла в историю Франции и России. Она обладала особенным, почти магическим воздействием на окружающих. Ей посвящали поэмы, писали удивительные по проникновенности письма. Ей удавалось подчинять себе мужчин настолько, что они сообщали ей важнейшие государственные секреты, дарили бриллианты и выполняли любые ее желания. Она безраздельно владела сердцами театральной публики Лиона, Парижа, Гамбурга и Санкт-Петербурга. Ее пением наслаждались европейские государи, кронпринцы и князья.

Мадам Шевалье. Знаменитая французская певица. Немного революционерка. Эмигрантка. Любовница обер-шталмейстера Кутайсова, а позднее самого императора Павла I. Возможно, французская шпионка, служившая Первому консулу. Одна из богатейших женщин Европы. И наконец, смиренная монахиня дрезденского монастыря. Это — вехи ее необычайной жизни, поля жизнедеятельности, в которые она втягивалась особой мощной энергетикой времени.

Попытаемся взглянуть на ее жизнь, окутанную легендами и опошленную неприличными анекдотами, которые сочинили отвергнутые ею мужчины, спокойно и непредвзято.

Мадемуазель Пуаро родилась в начале 1770-х годов в Лионе, в бедной семье танцмейстера, от которого она унаследовала природную грацию, необычайную музыкальность и стремление к прекрасному. Путь наверх рисовался ей только в двух вариантах: либо пойти на содержание к богатому старику, либо — на сцену. Шансы преуспеть были у нее в обоих случаях. Природа наделила мадемуазель Пуаро необычайной, редко встречающейся гармоничной красотой: небольшого роста, гибкая и стройная, подвижная и пластичная, она обладала при этом выразительным, чуть вытянутым лицом классических пропорций, копной светло-каштановых волос с золотистым отливом и большими ярко-синими глазами. Те, кто видел ее впервые, не могли оторвать от нее глаз — мужчина ли, женщина ли, старик или ребенок…

И.П.Кутайсов.
Фото из архива автора

И.П.Кутайсов. Фото из архива автора

Правда, биографы замечали, что голосу мадемуазель Пуаро не хватало на первых порах ювелирной огранки, которую могла дать только школа. Но, обладая голосом от природы чистым, свежим, глубоким и плюс к тому редким сценическим обаянием, она была замечена в Лионском театре, куда поступила после первого же прослушивания.

Вскоре юная актриса вышла замуж за балетмейстера труппы Пьера Шевалье, которому Бог вместо таланта дал поразительную пробивную способность, а дьявол, очевидно, избавил от всякого понятия о морали. Соединив дарование жены с деловыми качествами мужа, чета Шевалье отправилась за славой в Париж.

Бурные революционные события втянули, как в воронку, честолюбивых актеров, которые приняли самое горячее участие в большом празднике в честь богини Разума. Но игра в политику продолжалась недолго, и они вернулись на сцену знаменитого Итальянского театра в Париже.

Мадам Шевалье постепенно становилась одной из самых известных исполнительниц модных в ту пору комических опер. Ей удавались роли нежных, трепетных героинь, которых испытывала судьба. Дебютировала молодая актриса в комической опере Крейцера «Поль и Виргиния». Трогательная история о влюбленных, известная читающей публике по роману Бернардена де Сен-Пьера, который пользовался громадным успехом, захватила зрителей с первой минуты представления. Юная Виргиния на глазах публики совершала переход из детства в юность. Мадам Шевалье мастерски показывала, как созревает характер Виргинии под воздействием драматических обстоятельств. Она выглядела чувствительной и утонченной, умеющей беззаветно любить своего Поля. Чудом сохранилась до наших дней гравюра, которая ныне находится в Милане: на фоне громадного, полусидящего на земле негра по имени Заби, которого опекала Виргиния, почти не касаясь земли стоит удивительно стройная, летящая девушка в полупрозрачной одежде, не скрывающей изящества ее ножек. Грациозным жестом она выливает в уста Заби родниковую воду…

Через несколько дней после представления хроникер газеты «Новый театральный бинокль» отметил необыкновенную внешность, свежесть голоса, ум, тонкость и одухотворенность дебютантки. Ему вторили и другие, хотя далеко не всех расторопный Пьер Шевалье успел угостить в ближайшем от театра кафе.

Слава мадам Шевалье изрядно приумножилась в Гамбурге, куда она эмигрировала после термидорианского переворота. Как-то раз типографскому рабочему не хватило восклицательных знаков, чтобы набрать восторженную статью одного немецкого журналиста. Публика вольного города видела в актрисе воплощение истинно парижского изыска, тонкости и вкуса. Она охотно принимала дорогие подарки. Начало ее коллекции украшений положило кольцо, отделанное бриллиантами, стоимостью 1500 талеров. Имя щедрого дарителя было оглашено в приложении к одному из гамбургских журналов: им оказался герцог фон Мекленбург-Шверинский…

Павловск.
Фото из архива автора

Павловск. Фото из архива автора

Князь Н.Б.Юсупов, тогдашний директор над музыкой и зрелищами в России, увидев актрису в Париже, отметил для себя ее талант. Не прошло и двух лет, как он заключил контракт с нею, Пьером и ее братом — танцовщиком Огюстом на службу во французской императорской труппе Санкт-Петербурга. 200 лет назад, в мае 1797 года, мадам Шевалье въехала в столицу Российской империи. Никогда не думала она о том, что в России ее ждет необычайная судьба, которая сведет ее с первыми лицами государства и сделает одной из самых богатых и могущественных женщин в Европе. А восхождение ее началось резко и стремительно.

По приезде в Санкт-Петербург расторопный Пьер посетил театральную дирекцию. Чиновники услужливо пожимали ему руку, демонстрируя в приветствиях отличное знание французского. Там его ждал пакет для жены — приглашение к князю Николаю Борисовичу Юсупову (фамилию его Пьер никак не мог научиться выговаривать).

Особняк князя Юсупова поразил мадам Шевалье. В ожидании хозяина, приглашенная величественным лакеем в ливрее, который отменно говорил по-французски, она рассматривала установленные в огромном зале великолепные картины и скульптуры. На пороге появился высокий, статный человек лет пятидесяти, в парике на прусский манер и мундире с иголочки. Тонкое, нервное, чуть капризное лицо с волевым подбородком выражало искреннюю любезность, а в восточных глазах светились искорки неистребимой воли к жизни и тяги к наслаждениям.

— Имею честь видеть мадам Шевалье, первую певицу Парижа? — произнес он чуть насмешливо. Потом кивнул и Пьеру. — А вы тот самый знаменитый балетмейстер?

Пьер махнул головой и сделал шаг назад, уступая сцену жене: он вдруг почувствовал, что она уже знает, как и nbsp;о чем говорить с этим человеком — об этом свидетельствовала ее лукавая, самая обворожительная из всех имевшихся в ее арсенале улыбок. Она с первого момента поняла, что перед ней — тонкий знаток женщин, и не одна, очевидно, была покорена его умом, обаянием и щедростью. Ей было неведомо, что князь Юсупов олицетворял особый тип вельможи екатерининского времени — времени, которое стремительно уходило в прошлое. С большим природным умом он соединял блестящее образование. Потомок татарина семнадцатого века, он был истинным европейцем века восемнадцатого. Юсупов умел блеснуть богатством и роскошью, при этом здравомыслие не позволило ему растратить огромное отцовское состояние — напротив, он его умножил. Ходили слухи, что Юсупов и сам толком не знал, где и сколько у него имений…

Князь Николай Борисович с удовольствием рассматривал изящную, утонченную и поразительно красивую актрису, которая была лет на двадцать его моложе. Совершенно не принимая во внимание ее мужа, он углубился в беседу, и нежная, лившаяся ручейком французская речь напомнила ему о тех счастливых временах, которые довелось ему провести в Париже…

Михайловский замок.
Фото из архива автора

Михайловский замок. Фото из архива автора

Наконец заговорили об условиях, на которых мадам Шевалье, ее муж и брат поступали на императорскую сцену. Итак, мадам Шевалье, согласно контракту, полагалось 7000 рублей (позже ей донесут, что такого жалованья среди артистов-иностранцев не имел до той поры никто), балетмейстеру Пьеру — 3000, брату танцовщику Огюсту — 2000. При этом в контракте оговаривалось, что мадам Шевалье имеет право играть только те роли, которые сочтет для себя возможным. Этой неслыханной привилегии не знал до нее ни один артист. Оговаривался и бенефис, полный сбор с которого всецело принадлежал актрисе.

Пьер неприлично раскрыл рот от удивления. Помимо указанного, им оплачивали квартиру, дрова, карету… «Ушам своим не верю, — неужели это правда?!»

Князь предложил мадам Шевалье быть ее сопровождающим при первом знакомстве с петербургской французской труппой.

— А ведь у нас еще и немцы дают представления, и итальянцы, и русская труппа весьма изрядная, талантов в ней немало! Ну, все своим чередом… Пока что жажду слышать голос ваш на первом вашем представлении!

Дебют мадам Шевалье в комической опере Далейрака «Рено д’Аст» состоялся 17 июня 1797 года в Павловске, резиденции русского царя. В этот день она нервничала больше обычного: ей предстояло впервые показаться двору, самому императору Павлу I, его семье и фаворитам. Спектакль французской труппы давался в честь приезда государя в любимый им Павловск после утомительного путешествия в Москву и Казань с посещением множества других городов. Зрители собрались в одноярусном деревянном театре, который располагался напротив дворца, рядом с ведущей к нему липовой аллеей.

— Сегодня — мой день, — сказала она утром того дня мужу и даже не подозревала о том, как была права.

В опере «Рено д’Аст» мадам Шевалье играла роль молодой девушки Цефизы, которая потеряла жениха и нестерпимо о нем тосковала. Ее первые арии были исполнены глубокой и искренней печали, а когда она закончила на особенно трогательной ноте, из ее глаз заструились чистые, как родник, слезы…

Но молодой офицер Рено д’Аст оказывался жив, вопреки уверениям вредного старика-опекуна нашей героини. Влюбленные соединялись, любовь торжествовала. Мадам Шевалье тонко передавала плавный переход от состояния меланхолии к победному ликованию вырвавшегося из груди чувства. Ее огромные синие глаза излучали радость, голос в финальном дуэте звучал страстно и взволнованно.

Большой Каменный театр. Санкт-Петербург.
Фото из архива автора

Большой Каменный театр. Санкт-Петербург. Фото из архива автора

После, когда она переоделась, ее пригласили на ужин — вместе с мужем, разумеется, который больше походил на лакея при госпоже.

Павел Петрович во время трапезы в роскошном Итальянском зале ласково приветствовал мадам Шевалье, поинтересовавшись ее первыми впечатлениями от России. Она отвечала почти односложно, часто опускала глаза. Государыня Мария Федоровна спросила ее о Гамбурге и тамошних первых лицах. Вскоре беседа стала более непринужденной, два раза мадам Шевалье засмеялась, обнажив в улыбке чудесные белые зубы.

Государь явно остался доволен: актриса в его труппу прибыла отменная, рекомендации, которые дал ей опытный Юсупов, полностью подтвердились. Присутствующие радовались настроению Павла Петровича. Лишь один, пожалуй, самый верный государю человек не наблюдал за выражением лица императора. Это был Иван Павлович Кутайсов, известный любимец Павла. Ему было об эту пору около сорока лет. Красивый мужчина, высокого роста, со стройной фигурой, горячими черными глазами и орлиным носом, он являл собою совершенный тип восточного человека. Густые черные брови нависали над глазами и придавали лицу особенное выражение. Он бесцеремонно разглядывал мадам Шевалье, не спуская с нее глаз, а после ужина она получила записку, в которой Кутайсов назначал ей встречу в парке рядом с круглым озером…

Как стоило относиться к такому шагу — оскорбиться? Или принять предложение, пойдя судьбе навстречу? Ее влекло к этому человеку, она угадывала в нем недюжинную силу и страсть. Она понимала, что не актриса Шевалье его привлекла — нет, женщина. Сильных чувств мадам Шевалье искренне боялась — она хорошо знала, чем могли обернуться безрассудные любовные страсти. Но теперь здравый смысл явно ее покидал.

— Мсье Кутайсов — кто он? — спросила она у Пьера. — Почему русский царь так ласков с ним? Я видела их рано утром вместе на прогулке: они гуляли по парку и о чем-то оживленно беседовали…

Пьер недаром ел свой хлеб. Розыски он начал еще по приезде. Гораздо раньше, чем мадам Шевалье, он заметил необычайное внимание Кутайсова, посему Пьер выспрашивал, выведывал, не жалея прыти. К этому часу он знал многое. Как говорили, во время осады и взятия Бендер, в царствование Екатерины II, русские войска предали город огню и вырезали всех его жителей, раздраженные упорством турок. Десятилетний мальчик по имени Кутай умилил врагов прелестным личиком. Его пощадили, русский офицер взял его на свое попечение. Генерал Репнин дал за него щедрый выкуп и послал в подарок государыне. Смешливый Кутай ей глянулся, она воспитала его вместе с Павлом и определила к нему на службу.

Мадам Шевалье в сцене из комической оперы Крейцера
«Поль и Виргиния».
Фото из архива автора

Мадам Шевалье в сцене из комической оперы Крейцера «Поль и Виргиния». Фото из архива автора

Один Бог знает, какой он был нации. Может, из крымских татар или черкесов, но чаще всего историки упоминали турецкие корни. Его крестили в православную веру и, судя по всему, крестным его отцом был пятнадцатилетний великий князь Павел Петрович. Русское имя дал ему Павел, отчество — Павлович — тоже он. Так Кутай преобразился в Ивана Павловича Кутайсова. Великий князь отправил своего преданного слугу в Париж и Берлин для обучения фельдшерскому и парикмахерскому искусству. Кутайсов вскоре забыл родной язык, бойко разговаривал по-русски, а позже — на европейских языках. Когда Павел Петрович взошел на престол, началось и возвышение Кутайсова. Павел сначала сделал его гарберобмейстером с чином пятого класса, а в декабре 1798 года, через шесть месяцев после встречи с мадам Шевалье, он был пожалован в егермейстеры и украшен звездой Анны первой степени. Император щедро награждал своего раба, умевшего крепко держать язык за зубами — от Кутайсова о частной жизни Павла никто никогда не слышал ни слова…

Поздним вечером, когда густой туман окутал окрестности Павловска, мадам Шевалье в легкой накидке направилась в глубину парка. Еще издали она увидела одинокую фигуру. «Боже, да что это со мной, неужели я влюбилась?» — промелькнуло в ее прелестной головке, но Кутайсов уже заговорил с ней.

— Мадам… — успел прошептать он, и припал к ее руке, дрожа всем телом. — Вы… Я люблю вас, боготворю… — он задыхался, путался в словах, потом вдруг заговорил на каком-то незнакомом языке — наверное, родном…

Где окончилась эта сцена — можно только гадать: в спальне ли Кутайсова, который в Павловском дворце чувствовал себя как дома, или в другой комнате? Достоверно лишь то, что наутро ни он, ни она своих отношений не скрывали, и весь двор с любопытством наблюдал за развитием их пламенного чувства.

Мадам Шевалье была ошеломлена обрушившимся на нее счастьем. Ее брак с Пьером свершился по холодному расчету, а муж со временем превратился в исправного эконома. Впервые она познавала радость разделенной любви…

Словно в сказке, стали свершаться самые заветные ее мечты. Кутайсов снял для нее особняк, роскошно его обставил, щедро одаривал свою возлюбленную при всяком посещении, преподнося ей редкие по красоте и ценности бриллианты. Теперь она почувствовала вкус богатства и наслаждалась им. Она устраивала приемы, на которых бывали теперь не только актеры и французские эмигранты, но высшие чины в империи. В углу, в самом удобном кресле, неизменно сиживал Иван Павлович, с улыбкой наблюдавший за мадам Шевалье. Вместе с образком он носил на шее миниатюрный портрет женщины, которая заставляла его забывать обо всем на свете…

Время в России для мадам Шевалье не шло, не бежало, а летело во весь опор. За несколько месяцев она приобрела влияние и вес в петербургском светском обществе. Молодые люди искали ее внимания, дамы мечтали быть принятыми в особняке на Фонтанке. Любое желание мадам исполнялось в течение получаса, а если, топнув ножкой, она хотела невозможного, то и оно оказывалось выполнимым хотя бы наполовину.

Твердо упрочившись в среде русской знати, мадам Шевалье решила составить изрядное состояние. Трезвое, рациональное начало было чрезвычайно в ней сильно. «К ней прибегали за протекциею и получали ее за надлежащую плату, — рассказывал русский литератор Н.И.Греч. — Муж ее сидел в передней — и докладывал о приходящих. Она принимала их как королева. Одно слово ее Кутайсову, записочка к генерал-прокурору или к другому сановнику, и дело решалось в пользу щедрого дарителя». Так мадам Шевалье открыла для себя источник верного обогащения и пользовались им беспрестанно.

Существовал и еще один надежный способ попасть в милость к мадам Шевалье, а значит, и в поле зрения всесильного Кутайсова: это бенефисы французской актрисы. По поручению мадам Шевалье ее муж и брат занимались продажей лож в Каменном театре, а она получала список с указанием фамилии и суммы, которую выложил за ложу тот или иной поклонник ее таланта. Цифра иногда вырастала до 1500 рублей против 25 по обыкновению! Зато самые щедрые зрители оказывались вознагражденными: кто получал приличное место, кто — повышение по службе.

Изредка мадам Шевалье напрямик обращалась с просьбой к государю, тогда сумма вознаграждения за оказанную услугу увеличивалась: так, к примеру, колье стоимостью в 6000 рублей стало платой князя Барятинского за ходатайство французской актрисы…

Истории такого рода множились, цепляясь одна за другую, и превращались в легенды. Среди разносчиков слухов оказались и те, кто представлял мадам Шевалье совсем с невыгодной стороны, обвиняя ее в явном жульничестве, от которого уверенная в себе любовница Кутайсова не сочла за труд отречься.

Молва приписывала ей редкую скупость. Заказывая самые модные туалеты в Париже, она при этом послала нуждающейся матери всего лишь 200 рублей, да и то после многократного напоминания.

Что произошло с ласковой, грациозной лионской девочкой, которая так мечтала стать принцессой? Очерствела ли ее душа, ослепленная богатством и необычной для актрисы властью? Постепенно из наивной провинциальной актрисы она превращалась в сильную, властную и умную женщину, обладавшую при этом красотой и актерским дарованием. Ее цельная натура искала выхода и нашла его именно в России: здесь она обрела и любовь, и влияние в обществе, и обожание публики, и роскошь.

Артистическая карьера мадам Шевалье тоже на месте не стояла. 25 июня 1798 года она дебютировала на сцене Большого Каменного театра в комической опере Дезеда «Алексис и Жюстина», которая сделала небывалый доселе сбор — 1287 рублей 25 копеек. Это была настоящая победа над разборчивой петербургской публикой. Роль Жюстины оказалась не слишком выигрышной для актрисы: она играла простую, сердечную девушку из небогатой семьи, влюбленную в Алексиса, которого с раннего детства воспитали ее родители. Оказалось, что он — сын дворянина, и отыскавшийся отец противился его свадьбе с простолюдинкой. В результате все заканчивалось помолвкой и полным радости финальным дуэтом счастливых влюбленных. Драматического материала на сей раз больше содержалось в мужских ролях. Но мадам Шевалье сумела вывести свою героиню на первый план, приковав внимание зрителей к чувствительной, наивной девушке, которая на глазах превращалась в юную страстную женщину, отстаивающую свое право на любовь.

Слава мадам Шевалье упрочивалась с каждым представлением. В «Прекрасной Арсене», комической опере Монсиньи, царила наша героиня со своим чарующим голосом, который был отлично слышен с последнего яруса. «Когда она запела et je regnerai dans les cieux („Я воцарюсь на небесах“), — вспоминал известный мемуарист, театральный завсегдатай Филипп Филиппович Вигель, — мне казалось, что она меня туда за собою увлекла».

В Каменном театре мадам Шевалье выступала реже, чем при дворе, в Эрмитажном театре. В его небольшом партере расставлялись стулья только для членов царской фамилии, для остальных места располагались круглым амфитеатром в шесть рядов. Павел Петрович повелел давать здесь представления по вторникам и пятницам, с входом по билетам от Придворной конторы. Так что именно по этим дням казенная карета отвозила актрису на Дворцовую набережную.

Но предел ее власти еще не наступил. Император часто бывал на представлениях мадам Шевалье, преподнося ей ценные подарки. После одного, особенно удавшегося ей концерта, Павел Петрович посетил актрису за кулисами и недвусмысленно выразил свои намерения. Он удалил Кутайсова, чтобы безо всяких помех объясниться с его пассией. Ошарашенная мадам Шевалье заученно улыбалась, выслушивая витиеватые комплименты государя, и сжималась от ужаса.

Через несколько часов она стала любовницей российского императора, войдя в круг его приближенных. Она знала, что княжна Лопухина, ныне княгиня Гагарина, оставалась при государе, и ее тем более поразило его решение.

Когда о происшедшем узнал Кутайсов, с ним случилась истерика, после которой его долго не могли привести в себя. Государь похитил у него самое дорогое из всего, что было у него в жизни. Он проклинал себя за болтливость — ведь он сам рассказывал Павлу об очаровании мадам Шевалье…

Актриса попала в трудную, едва ли не безвыходную ситуацию. Отказать императору она не могла — под удар попадала теперь не только она, но и ее крошечная дочь от Кутайсова, да и сам Иван Павлович. Никаких теплых человеческих чувств она к Павлу Петровичу не испытывала, влюбленная в его фаворита. Как тогда объяснить ее поступок? Вряд ли стоит упрекать мадам Шевалье за отсутствие принципов, которых у нее и вправду не было. Помогла ей в данном случае ее актерская природа. Она сумела так ловко притвориться, что Павел совершенно не заметил ее холодности. При этом она умело повернула дело так, что находила время и для встреч с императором, и для свиданий с Кутайсовым. Она стала предметом усиленных разговоров и сплетен, поскольку государь не считал нужным скрывать свое новое увлечение. Дошло до того, что ее открыто прочили в будущие государыни — после того, как Павел Первый разведется с Марией Федоровной, которая не устраивала многих русских вельмож.

Император Павел I.
Фото из архива автора

Император Павел I. Фото из архива автора

В последний раз мадам Шевалье увидела Павла Петровича 10 марта 1801 года. Во время концерта в Михайловском замке он был невнимателен и не сказал ей и двух слов, погруженный в свои невеселые мысли, так что французская актриса так никогда и не узнала, была ли она всего лишь забавной игрушкой для государя или же играла роль большую, нежели казалось ей самой…

Увлеченные своим чувством, ни Кутайсов, ни мадам Шевалье не почувствовали приближавшейся опасности, которая уже давно поджидала их в виде заговора против Павла I.

Под утро 12 марта 1801 года раздался страшный стук в дверь особняка мадам Шевалье.

Боясь, что дверь попросту выломают, молоденькая горничная открыла, не успев доложить госпоже. В особняк мадам Шевалье ворвались рослые офицеры во главе с плац-майором Иваном Саввичем Горголи. Мадам Шевалье он был известен как рыцарь и франт: никто так не бился на шпагах, не играл в мячи и не одевался с таким вкусом, как он. Мадам Шевалье слышала также, что он первым ввел моду на высокие тугие галстуки, касавшиеся щек и прозванные «горголиями».

Горголи вдвоем с товарищем, состоявшим, как и он, в команде графа Палена, бросился по лестнице наверх.

— Где мадам? — крикнул он сверху горничной.

Та в немом отчаянии показала ему на дверь. Офицеры открыли ее и предстали перед только что проснувшейся, румяной от сна и особенно прелестной мадам Шевалье, утопавшей в кружевах на огромной кровати с балдахином, однако — вопреки их ожиданиям — в полном одиночестве.

— Господа! — вскричала она. — В чем дело? Вы сошли с ума! Кого вы ищете в моем доме? Мужа нет, он уехал в Париж еще две недели назад, и государю об этом известно…

— Мадам, — бесцеремонно прервал ее Горголи, не сводивший с нее глаз («Хороша, ах как хороша, чертовка!»). — Мы ищем не вашего мужа, а мсье Кутайсова. Ведь он здесь завсегдатай, не так ли?

По этой фразе мадам Шевалье мгновенно поняла, что произошло нечто важное и ужасное одновременно. Никто и никогда не осмелился бы ранее ворваться в ее спальню и искать здесь всемогущего Кутайсова. Значит, с этой минуты он уже не всемогущ…

— Кто вас послал, господа? — спросила она, пытаясь сохранить присутствие духа.

— Граф Пален по указанию императора. Императора Александра Павловича, — добавил Горголи.

Мадам Шевалье замолчала. Она все поняла в течение нескольких секунд. «Я пропала, — была первая ее мысль. — Жан, вероятно, схвачен. Государь умер? Убит? Теперь неважно. Пьер в Париже. Я одна…»

— Но что же вам угодно, господа? — взяв себя в руки, проговорила она и улыбнулась. Эта улыбка смягчила железного Горголи, он опустил глаза и нехотя ответил:

— Мадам, простите нас, но нам велено обыскать ваш дом. Вот приказ, прочтите!

— Мсье Горголи, вы знаете меня, я — вас, мы встречались с вами в свете. Объясните мне все же, что случилось? И почему пристало вам обыскивать меня? — проникновенно, нараспев заговорила она, и в ней проснулась опытная актриса. Горголи был тронут ее совершенной невинностью.

— Дело в том, мадам, что Павел Петрович скончался апоплексическим ударом. Граф Пален приказал обыскать вас на предмет нахождения важных государственных бумаг… — вновь опустив глаза, проговорил он, так и держа в руке бумагу, до которой не дотронулась француженка. У него не хватило духу сказать, что Пален выразился в устном приказе определенно: надо выяснить, не являлась ли мадам Шевалье агенткой Первого консула? Это предстояло установить и — по плану графа Палена — тем самым заодно и унизить ненавистную ему фаворитку.

— Ищите, господа, дом в вашем распоряжении, я ничего не запираю. Только тише, вы можете разбудить мою дочь, — сказала она твердо и снова легла. Отступать было некуда, решать уже нечего, заступников ждать не приходилось.

Хорошо, что она накануне успела несколько раз ласково поговорить с Александром, который, как и отец, обожал французскую оперу и не пропускал представлений с мадам Шевалье…

Офицеры, приглашенные Горголи, разошлись по комнатам и начали обыск. Мадам Шевалье упрямо не вставала с постели, слыша звуки открываемых сундуков и шкафов да тихие мужские голоса.

Через несколько часов Горголи снова появился на пороге спальни.

— Прошу извинить меня, мадам, но требуется осмотреть и эту комнату… — он действительно казался смущенным.

— Вы будете перетряхивать перины? — презрительно сжала губы актриса. Она встала, совершенно не стесняясь красного как рак плац-майора, спустила ноги на ковер, надела тапочки, отороченные гагачьим пухом, и только потом надела шлафрок.

— Ищите, — коротко сказала она и удалилась в детскую.

В итоге Горголи изъял у мадам Шевалье бланки с подписью императора, с того дня совершенно ненужные и недействительные, и перстень с вензелем Павла Петровича. Мадам Шевалье не проронила ни звука, когда Горголи зачитывал ей опись изъятого. Стиснув зубы, она молчала.

— Приношу свои извинения, мадам… — начал было плац-майор, но она решительно его прервала:

— Соблаговолите оставить мой дом, любезнейший, если предприятие ваше окончено. Я оценила вашу деликатность вполне, — она пошла в спальню, не поворачивая более головы.

Горголи дал команду, и офицеры спустились вниз. В конец перепуганная, плачущая горничная закрыла за ними дверь. А мадам Шевалье в первый раз за долгое время горько и неудержимо плакала, утопив лицо в подушках. По судьбе ли своей, по Кутайсову ли, по государю — кто знает… И не было теперь никого, кто успокоил бы и защитил ее.

Через два дня она получила предписание, согласно которому она должна была покинуть пределы Российской империи. В бумаге, отдельно приложенной и подписанной лично государем Александром Павловичем, указывалось, что она освобождается от повинности, которая обычно применялась ко всем лицам, покидавшим территорию России, и от нее не требовалось отдать в казну одну десятую часть своего имущества.

Мадам Шевалье оценила великодушие нового императора и поспешила выехать за границу с годовалой дочерью на руках, как две капли воды похожей на Кутайсова… Расставание было тяжелым и долгим, но неминуемым.

Сначала она поехала в Германию, потом купила имение под Парижем. На сцену мадам Шевалье, судя по всему, более не выходила. Ее встречали в Германии, найдя ее располневшей и еще более похорошевшей, а в целом — скучающей. Она много читала, воспитывала дочь и более уже не влюблялась…

А когда Н.И.Греч спросил у ее брата-балетмейстера, навсегда оставшегося в России, о судьбе мадам Шевалье, то с изумлением узнал, что она стала монахиней одного из маленьких монастырей под Дрезденом.

П.Г.Григорьев

П.Г.Григорьев

А.М.Максимов

А.М.Максимов

Ровно сто лет назад, в апрельском номере 1898 года, петербургский журнал «Исторический вестник» (т.72, с.328—334) опубликовал «Великопостное послание» Петра Григорьева Алексею Максимову, датированное 1857 годом.

Петр Иванович Григорьев (1806 — 1871) был актером небольшого дарования, но занимал прочное положение в труппе, играя роли второго плана — в основном благородных отцов и солдат. Он обладал веселым, благодушным нравом, живостью, ценил шутку, розыгрыш да и сам умел пошутить. Все он делал легко, в охотку: играл на сцене, музицировал, обучал воспитанников Театрального училища актерскому искусству, сочинял пьески. Григорьев был весьма репертуарным драматургом — водевилистом. В 1869 году он выпустил собрание своих сочинений в пяти томах под названием «Театр П.И.Григорьева». И в наши дни порой играют его водевиль «Дочь русского актера».

Жизнь он вел скромную, солидную, ценил свое благополучие, а потомкам оставил плоды легкого пера и завещал уметь радоваться незамысловатым прелестям жизни.

Алексей Михайлович Максимов (1813 — 1861) представлял собой полную противоположность Григорьеву. Он занимал амплуа jeune premier, имел выгодную сценическую внешность, высокий рост, прекрасные манеры. В его хрипловатом голосе и чрезмерной худобе впечатлительные зрительницы находили что-то загадочное… Кроме бесконечных героев-любовников Максимов играл Хлестакова и Чацкого, Фигаро и Яго, маркиза Позу и Гамлета. Жизнь он вел разгульную, много времени проводя в кутежах и попойках среди богатых купеческих сынков, чем основательно подорвал здоровье. Временами он удалялся в монастырь, оставляя все земное. Но неизменно возвращался. Он рано умер от чахотки.

«Послание» Григорьева продиктовано искренней заботой о приятеле, партнере, исполнителе ролей во многих его пьесах. За шутливым тоном — подлинная характеристика быта и взаимоотношений петербургских актеров середины прошлого века. Конечно, «Послание» излишне многословно, его литературный уровень мог бы быть повыше, но извинением служит то, что оно не предназначалось для печати. И все же, за сто сорок один год его печатают второй раз — стало быть, ценность не утрачена.

Примечания к публикации в «Историческом вестнике» подготовил актер и режиссер Александринского театра Александр Александрович Яблочкин (1824 — 1895), отец будущей примы московского Малого театра. Частично они пригодились и здесь.

ВЕЛИКОПОСТНОЕ ПОСЛАНИЕ АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ МАКСИМОВУ

Ну, что, товарищ забубенный?
Вот, наконец, настал Великий пост для нас!
Скажи же мне, усталый, истомленный,
Настал ли твой покоя час?
Утихли ли волнения и страсти,
Отмыта ль грешная телес нечистота,
И в храме Божием, спасаясь от напасти,
Ты поклоняешься ль Владыке живота
Ты просишь ли себе и силы, и здоровья,
Иль так, как в мясоед, разгула жизнь полна?
Ужель дух праздности, унынья, празднословья1
Поддерживаешь ты бутылкою вина?
Ужель, невольный ты поклонник злого хмеля,
Земных поклонов не творишь,
А все по-прежнему у бестии Бореля2
Иль в Арендаторской гостинице3 кутишь,
Куда, как слышал я, в Посту на поклоненье
Отправиться с компанией хотел?..
Признаться, о тебе в душе я пожалел
И пожелал не впасть во искушенье!
Там несть спасения, по правде говоря!
Там только лишь кутилы городские,
Усердьем будто бы горя,
Нанявши тройки удалые,
Спешат проказничать вблизи монастыря,
Где, позабыв и Пост, и все святое в мире,
Толкуют только лишь о том,
Как хорошо, удобно им в трактире,
Какие порции или вино почем
Как комнаты устроены опрятно,
Какой порядок, чистота,
Как прокатиться весело, приятно,
А в церкви быть нельзя — такая теснота!..
Поклонникам таким, чай, очень рад лукавый!
Там наши женщины, молясь, толкуют в лад,
Какой монах хорош собой на взгляд,
Мужчины ж тешатся охрипшею октавой!
Так если, друг, и ты с компанией там был,
И если не пришлось тебе пораскутиться
То Сергий, пастырь душ, твой, верно, грех простил,
Меж тем за мясоед ты, чай, не позабыл,
Что долг велит серьезно попоститься?
Стряхнув житейских дел нечистоту,
Пора забыть, что ты актер, потешник,
Иди, иди во Храм с молитвой ко Христу!
Во прах, как кающийся грешник!
Подумай, как наш краток век!
На жизненном пути, как здесь грязна дорога…
Подумай, Алексей, ты — Божий человек!
За что же черту все… и ничего для Бога?!
К раскаянью для всех открыта дверь:
Во Храм спешат здоровый и калека!..
Гордоны4 ж, Палкины5, Борели, мне поверь,
Все это демоны под видом человека!
Беги от них! и будешь цел и здрав!
Эх, Алексей, досадно, да и скверно,
Что весь гортанный твой рукав
Так уместителен чрезмерно!
Ты, верно, как вино перед тобой стоит,
Твердишь себе: Бог милостив! простит!..
Конечно, многих нас Он милует, прощает,
Но многих и… безжалостно карает!
Хоть Богу от души ты благодарен; так
За то, что ты, во-первых, не дурак,
И прочая… так
ты и не дурачься ж, милый!
Рассудок, высший дар, поберегай,
Своей природы не насилуй
И в год один трех лет не проживай;
Не лучше ль быть всегда здорову,
Поукротив земную страсть,
Чем вновь в безумии попасть
На Выборгскую сторону к Орлову6?
Да и не вечно же вылечивать ему
Твою старинную болячку;
Подумай же, к чему пороть горячку
И ночевать не в Жуковом дому7?
Не лучше ль у себя, в беседе ежедневной,
Поесть, и выпить, поболтать…
Или с своей Натальею Сергевной8
На черный день кой-что с умом приготовлять?
Ведь старость нам как раз укоротит дорогу!
Так лучше тише жить; к тому ж
И мозг свой сберегать должны мы понемногу,
А то ведь как опять ты попадешь под душ,
Так душу-то отдашь Орлову, а не Богу!
Вдруг, глядь, протянешься преважно во весь рост,
С гримасой кислою валяяся на койке…
Фи! гадко! глупо!.. нет, теперь Великий пост,
Так надо мысль изгнать о всяческой попойке!
Черт знает! Странно, первый трагик, шут,
Ну, словом, первые актеры,
А жизнь какую-то последнюю ведут!
Им чертики грезятся там и тут,
Иль пикой в нос им колят командоры9,
Ну, словом, разных видов и сортов
Все дьяволы в мозгу, в крови и… нет спасенья!
Ничуть! актер очнулся и готов
Пред публикой читать преважно наставленья!
И тут очнувшийся старается весьма,
Чтоб публику свести решительно с ума;
Она же, как ни своенравна,
Смеется вместе с ним и плачет за свой грош…
Да!.. как подумаешь, посмотришь, разберешь,
Жизнь поучительна глубоко… и забавна!
Ты, впрочем, счастлив тем, что ты не семьянин,
Что нет вокруг тебя девчонок и мальчишек,
Ты дерзко тратишь жизнь и жизненный излишек
И за себя ответствуешь один;
Но те из нас, которые, к несчастью,
Окружены толпой ребят10,
И, зараженные неизлечимой страстью,
Не думая о будущем, кутят,
Забыв священный долг отца и мужа!
Что Бог, хоть милосерд, заблудшего щадит,
Но после, силы в нас и ум обезоружа,
Он взыщет за детей и грозно поразит!
Вино! Вино! Что делаешь ты с нами?
Как пораздумаешь, невольно страх берет!..
Мы от вина не можем быть отцами,
Ум, мысли, все вверх дном идет!
В беды и глупости, и в ссору,
В болезни тяжкие, во все влечет оно!
И кажется, сам Бог всех более актеру
Дал средства погибать через вино!
Не смейся над моей ты постной небылицей:
Писал тебе я так, как чувствовать умел.
Я, брат, воспользуясь сей первою седмицей,
Свободно, скромно отговел,
Как мог, за всех усердно помолился,
Когда же тайн Христовых причастился,
То пожелал, чтоб все товарищи, друзья
Спокойно также отговели,
Покаялись, забывши хмель,
И не дурачились на тройках, не пьянели
По крайней мере семь недель!
Так не по розам, а по тернию
И ты теперь ходи, молись,
А в Новгородскую губернию11
Молиться ездить не трудись;
Пошли туда свое усердие,
Свой дар и в деньгах, и в вещах,
И верь, что Божье милосердие
Тебя помилует в грехах!
Теперь всяк в грешных мыслях кается
А кто, чтоб в жизни не страдать,
Контракт свой всячески старается
Повыгоднее заключать.
Самойлова12 многохвалимого
Вознаградили важно, брат!
Посмотрим, что-то у Максимова,
Такой ли выйдет результат?
Дай Бог тебе нажить имение,
Здоровым, невредимым быть…
За сим мое тебе почтение:
Прошу посланье сохранить
И в нем кой-что позаучить
О том, что «Быть или не быть?»13
Иль — только пить???

П.Григорьев

2-я седмица Поста, Февраля 25-го 1857 г.

1 …дух праздности, унынья, празднословья — несколько искаженные начальные слова молитвы Ефрема Сирина, читаемой Великим постом: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиреномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему…»
2 Ресторан Ж.Бореля на Большой Морской, 8 — любимый ресторан великосветских денди.<
3 Арендаторская гостиница находилась на Петергофской дороге неподалеку от монастыря святого Сергия в Сергиевой пустыни.
4 Английская фирма «Карл Гордон» держала винный погреб Лаутона на углу Невского проспекта и Михайловской (ныне Бродского) улицы.
5 Перворазрядный ресторан «Палкин К.П.» находился на Невском, 47 (угол Владимирского) во втором этаже (теперь там кинотеатр «Титан»).
6 Орлов Василий Иванович (1792 — 1860) — врач, драматург. В самом популярном его водевиле «Гусарская стоянка, или Плата тою же монетою» блистала В.Н.Асенкова. Автор водевилей «Подмосковные проказы, или Худой мир лучше доброй ссоры», «Роковая почта, или Конец подмосковным проказам» и др. Перевел пьесу Мольера «Скупой», «Оды» Горация, несколько французских медицинских книг. Орлов — известный врач, имел отделение в клинике на Выборгской стороне, где четырежды вылечивал Максимова от белой горячки.
7 «Жуков дом» — табачный магазин В.Г.Жукова (1800 — 1882), находился в его доме на Фонтанке, 74, угол Лештукова переулка. Табачный фабрикант, коммерции советник Василий Жуков поначалу служил плотником в Большом театре и изготавливал ему одному известным способом отменный нюхательный табак, пользовавшийся тогда большим успехом среди актеров и театральных служащих.
8 Аполлонская Наталья Сергеевна (1820 — 1900) — жена Максимова с 1842 г., петербургская танцовщица в 1841 — 1859 гг.
9 По этому поводу А.А.Яблочкин написал: «Как только начиналась белая горячка, Максимов запирался в своем кабинете. Ему казалось, что статуя Командора из оперы „Дон Жуан“, просовывая в замочную скважинку дверей длинную соломинку в виде пики, старается попасть этой пикой в нос Максимову. „Я, — рассказывал Максимов, — сперва долго-долго молюсь перед иконами, потом сяду за письменный стол и начинаю прилежно учить, попросту сказать, зубрить какую-нибудь новую роль (которыми, к слову сказать, он был всегда завален) и хотя стараюсь не смотреть на дверь, но чувствую, что черт, переодетый Командором, просовывает в замочную скважину тонкую и длинную соломенную пику. Я долблю роль, а сам дрожу и невольно скашиваю глаза в сторону, к дверям. Как только черт размахнется, чтобы ударить меня в нос пикой, я быстро прячу голову под стол. Черт промахнулся и, сконфуженный, тащит соломинку назад. Через минуту та же история начинается вновь“».
10 Намек на многодетного Александра Евстафьевича Мартынова (1816 — 1860) — актера Алексанринского театра с 1835 г., друга, партнера и однокашника Максимова в Театральном училище.
11 В Новгородской губернии был новгородский Деревяницкий монастырь. Туда Максимов постоянно делал большие денежные вклады, там часто и подолгу жил, говел, исповедовался и причащался.
12 Самойлов Василий Васильевич (1813 — 1887) — актер Александринского театра в 1835 — 1875 гг. В отличие от Мартынова и Максимова, Самойлов умел поставить себя с начальством, выговорить выгодные условия. Контракт с актерами дирекция императорских театров заключала каждые три года. В 1857 г. Максимов и Мартынов, поддавшись уговорам товарищей, впервые обратились к директору с просьбой исходатайствовать им такое же содержание, какое определено Самойлову, а оно было втрое больше. Но унизительные для обоих хлопоты результата не дали.
13 «Быть или не быть» — начальные слова монолога Гамлета в одноименной трагедии Шекспира.

Предисловие, публикация и примечания Татьяны Золотницкой

Автопортрет в зеркале

Автопортрет в зеркале

Любовь Овэс. Знаете ли вы, живя уже более двадцати лет в Нью-Йорке, что в нашем городе до сих пор существует миф Нины Аловерт?

Нина Аловерт. Может, расскажете, что это такое?

Л.О. Боюсь, получится, как у Шварца, грубо, прямо, нелицеприятно… Это самостоятельная женщина, независимая во всем: от манеры поведения до одежды, открытая новым впечатлениям и знакомствам, верная старым дружеским связям. Для одних — воплощение богемы, для других — профессионализма, для третьих — счастливое сочетание того и другого. Фотограф, прочувствовавший театр изнутри и создавший иную, чем прежде, систему отношений своего и актерского цеха, сделавший съемку во время спектакля нормой работы, ставший своим для всего ленинградского актерского цеха, независимо от его принадлежности музыкальному или драматическому жанру, запечатлевший и оставивший нам пластический образ ленинградского театра 60–70-х годов. Яркая и примечательная фигура на театральном горизонте тех лет. Во всяком случае звукосочетание «Нина Аловерт» предполагает личность.

Н.А. Ничего про это не знаю, кроме того, что действительно всю жизнь была самостоятельной.

Л.О. Помните ли вы, когда первый раз взяли в руки фотоаппарат?

Н.А. Распрекрасно помню. Я любила Мариинский театр и хотела иметь фотографии его танцовщиков. Первый мой аппарат был пластиночный. Мне специально подарили такой, чтобы я видела, как появляется изображение. Потом был «Киев», копия «Лейки», «Зенит» я как-то миновала, и вот с «Киевом» я прожила до самых последних дней, когда Барышников прислал мне «Пентакс».

Л.О. В каком году вы профессионально занялись фотографией?

Н.А. Стала жить за ее счет с 1971, когда уже печаталась. Я ведь занялась журналистикой не в Штатах, а здесь, но быстро бросила. Мне не нравилось говорить то, что хочет редактор и не говорить то, чего он не хочет. Первую статью к юбилею Татьяны Михайловны Вечесловой написала в конце школы. Ее напечатала «Смена», но потом я разразилась разгромной статьей по «Родным полям»… Это был чудовищный спектакль, конец драм балета, апофеоз пошлости. Когда явление вырождается, оно дает в последних опусах уродливые искажения. Вот это и были «Родные поля», где артисты балета, изображавшие колхозников, передвигались по сцене в длинных штанах, а «защита диплома» — был такой эпизод — воплощалась мимически: энергичным размахиванием руками. Это было что-то страшное.

Л.О. Вернемся к фотографии…

Н.А. Первая —молоденькая Степанова с молодым Селюцким — была опубликована в газете «Смена» к статье о «Спящей». А с фотографией, вышедшей за пределы Ленинграда, произошла такая история… Я сняла танцовщиков, которые дебютировали в «Лебедином озере» в первом акте в паде-труа, то был Никита Долгушин, Алла Сизова и Наташа Макарова. Они мне очень нравились, и я сделала удачный снимок — все трое в полете. Послала в «Театральную жизнь», в рубрику «Дебюты», и ни звука, ни ответа, ни привета, ничего. Однажды прихожу к Акимову (я служила тогда в Театре Комедии), и он знакомит с хорошенькой женщиной из журнала «Театральная жизнь». Выходим, и она просит: «Помогите мне найти Нину Аловерт». Оказалось, что фотографию потеряли, я дала заново, и она была напечатана.

Л.О. Как вы познакомились с Николаем Павловичем?

Н.А. Это одно из невероятно счастливых событий моей жизни. Я написала пьесу. Пошла в Дом ученых на встречу Н.П.Акимова с молодыми драматургами. В двадцать лет все легко. Зашла за кулисы: «Николай Павлович, не прочтете ли еще одну». Он ответил: «Конечно, конечно». И через несколько дней позвонил: «Мне пьеса понравилась. Но ставить ее не будем, будем писать другую».

О.Саваренская.
Из семейного альбома
О.Саваренской и В.Жука.

О.Саваренская. Из семейного альбома О.Саваренской и В.Жука.

М.Барышников (Ромеро),
М.Волков (Джейк),
Н.Тенякова (Брэт).
Телеспектакль"Фиеста"

М.Барышников (Ромеро), М.Волков (Джейк), Н.Тенякова (Брэт). Телеспектакль"Фиеста"

М.Барышников и В.Жук
в ресторане ЛО ВТО.
Из семейного альбома
О.Саваренской и В.Жука

М.Барышников и В.Жук в ресторане ЛО ВТО. Из семейного альбома О.Саваренской и В.Жука

Д.Барков (Петруччо),
А.Фрейндлих (Катарина).
«Укрощение строптивой».
Театр им.Ленсовета

Д.Барков (Петруччо), А.Фрейндлих (Катарина). «Укрощение строптивой». Театр им.Ленсовета

Л.О. И была написана ?

Н.А. Было написано еще три или четыре, и ни одну он не поставил, хотя на две я даже подписала договор и получила деньги. О второй Акимов сказал: «Эта намного интересней, но на эту тему у нас уже идет, а вот следующую мы как раз и поставим». Я и написала, и договор подписала, и распределение ролей видела, и тут завлит Марья Алексеевна Шувалова показала пьесу или Управлению культуры, или Обкому, я уже сейчас не помню, и ее мгновенно запретили. Николай Павлович два года стремился поставить, ничего не получилось. А потом я написала еще одну о рыцаре времен Короля Артура. Тут уж Николай Павлович руками развел и сказал: «Это лучшее, что ты сделала, но я даже стараться не буду ставить. Знаешь, давай вернемся к первой, там было что-то забавное». А вскоре он умер. Мы только собрались читать ее труппе. Я пошла к Мише Казакову, который сказал: «Нет, это еще одна пьеса про то, что советская власть — дерьмо, я больше не могу». А Юрский: «Забудь, никто это не поставит и даже не потому что «советская власть — …», а потому, что «Я — такая, не такая, как все». Он считал, что я так написала, а это, говорит, никуда не годиться. Я сейчас думаю, что и слава Богу.

Л.О. А вы не перечитывали эти пьесы? Было в них что-то?

Н.А. Нет, не перечитывала. Думаю, это было плохо.

Л.О. В чем секрет обаяния Акимова?

Н.А. Знаете, вот обаяние и есть секрет. И еще — колоссальный ум. Хотя он родился не в Петербурге, я считаю, это был один из последних петербургских интеллигентов, последний отголосок серебряного века. Он создал первый абсолютно диссидентский театр задолго до появления всех тех, кто успешно стал показывать «кукиш в кармане» (может, это и нехорошее выражение, но по тому времени было именно так). Помимо того, что он утверждал форму не реалистического, а сугубо театрального спектакля, внешне театрального, что уже было само по себе чрезвычайно смело, черное у него никогда не было белым, а белое черным. Он, как все, естественно, шел на компромисс, но никогда — в плане морали, недаром умер от третьего инфаркта. Его снимали не за то, что он комедии ставил, а за то, что никогда не ставил «Стряпуху», которую репетировали все, даже чуждые комедийному жанру театры, и он этим гордился. Николай Павлович предпочитал взять пьесу не очень интересного начинающего автора, но не ставить советскую пошлость. Театр Акимова — крупнейшее театральное явление советской эпохи. Он говорил о том же, о чем шварцевский Ланцелот, о том, что можно не обижать сирот и вдов, быть честным и порядочным…

Л.О. Вы заканчивали Театральный институт?

Н.А. Нет, исторический факультет ЛГУ. Мне очень повезло, я занималась на кафедре средних веков, училась у Матвея Александровича Гуковского, там были нестандартные профессора, необычные для советского времени, сохранившие это направление, средневековое, сумевшие отодвинуть его немножечко в сторону от политической обстановки, сохранить науку в чистом виде. В школе я мечтала быть актрисой и не пошла в Университетский театр только потому, что балетом в этот момент уже интересовалась больше. Когда мы приехали из эвакуации, мама повела меня в Кировский, и первый балет, с которого началось все это безумие, был «Спящая красавица» — юбилей Солянникова, он играл Короля, в первом акте Аврору танцевала Кириллова, во втором — Уланова, в третьем — Дудинская и всех фей — Вечеслова, Балабина. У меня головка поехала, и с этого момента я полюбила балет навсегда. Начала заниматься, сначала в Доме ученых, в Горьковском дворце культуры, потом заболела, стало понятно, что на пальцах уже танцевать не буду, и пошла в Выборгский, где была сильная самодеятельность с уклоном в характерность. И там я танцевала несколько лет. А сколько смотрела! Были некоторые балеты, в которых я могла бы последний ряд кордебалета станцевать, столько раз я это видела.

А.Равикович (Аздак).
«Люди и страсти».
Театр им.Ленсовета

А.Равикович (Аздак). «Люди и страсти». Театр им.Ленсовета

Автопортрет в зеркале

В.Особик (Царь Федор). «Царь Федор Иоаннович». Театр им.Комиссаржевской

Т.Абросимова (Ирина), 
В.Особик (Царь Федор).
«Царь Федор Иоаннович».
Театр им.Комиссаржевской

Т.Абросимова (Ирина), В.Особик (Царь Федор). «Царь Федор Иоаннович». Театр им.Комиссаржевской

С.Ландграф (Герострат). «Забыть Герострата».
Театр им.Комиссаржевской

С.Ландграф (Герострат). «Забыть Герострата». Театр им.Комиссаржевской

Г.Никулина (Мария).
«Люди и страсти».
Театр им.Ленсовета

Г.Никулина (Мария). «Люди и страсти». Театр им.Ленсовета

А.Фрейндлих (Альдонса),
М.Боярский (Луис).
«Дульсинея Тобосская».
Театр им.Ленсовета

А.Фрейндлих (Альдонса), М.Боярский (Луис). «Дульсинея Тобосская». Театр им.Ленсовета

Л.О. То есть, когда стали снимать балет, вы уже знали его изнутри.

Н.А. В какой-то степени.

Л.О. А как вы пришли фотографом в драматический театр?

Н.А. Знаете, все что я делаю, делаю от любви. Вот я любила акимовский театр и потому стала снимать. И потом, наверное, я активный человек. Мечтала участвовать в творческом процессе, какое-то время морочила Акимову голову, что хочу быть актрисой, он говорил: «Прекрасно, я соберу труппу, худсовет, выйдешь на сцену и почитаешь». Представила это себе и решила: «Нет, пожалуй, не буду». Я хотела вмешаться, принять участие… А когда снимаешь, ты участвуешь в процессе. Как бы ни получилось, хорошо ли, плохо ли, если ты любишь то, что снимаешь, ты — в процессе. Для меня съемка — это когда я попадаю в сферу чужого творчества. Если не попадаю, ничего не происходит.

Л.О. Я помню, как секция драматических театров ЛО ВТО, председателем которой был Сергей Юрский, устроила в 1974 выставку театральной фотографии, делали ее, стремясь показать те работы, которые с точки зрения артистов наиболее близки театру. Вы были среди участников этой выставки. Что вас не устраивало в практике тех лет?

Н.А. Вы знаете, я тогда этот вопрос не ставила, но, если говорить сейчас, то — павильон. Я считала и считаю — и в балете, и в драматическом театре самый гениальный актер в павильоне делает не то, что на сцене. А меня интересовала то живое, возникающее ниоткуда…

Л.О. Вы никогда не смогли бы снять так В. Особика в роли Царя Федора — классическую свою фотографию, если бы делали ее не по ходу спектакля.

Н.А. Особик — это боль моей души. Я не привыкла к тому, что его нет. Это был потенциально великий актер, на него надо было делать театр. Это был человек, у которого не было защиты между миром и собой, поэтому горение его души без препон выливалось в каждом спектакле, этим он и был замечателен. Ничего подобного я не видела, одно из самых сильных моих впечатлений от театра — Володя Особик. Такое было поколение. Недаром Барышников в одном из последних интервью в России, когда его спросили, кто из актеров ему ближе всего, ответил — Особик. Это был совершенно лишенный всякого защитного устройства актер. Одни нервы. Невероятно ранимое сердце.

Л.О. У вас как профессионала должна была возникнуть своя «оптика». Какие еще актерские судьбы вам видятся как трагические?

Н.А. Это сложный вопрос. Я не думала на эту тему и могу кого-нибудь забыть или сказать неправильно. Я боюсь отвечать… Есть такие великие актеры, как Юрский, для которых никогда не было театра. Недаром он ушел от Товстоногова. Всю жизнь был сам по себе. Не могу сказать, что его судьба не сложилась, но как у всякого актера она могла бы быть богаче. В балете нереализованные судьбы встречаются намного чаще. Фрейндлих — гигантского таланта актриса, могла бы сделать намного больше. Вот актриса, на которую всю жизнь нужно было ставить — и все, больше ничего не надо. Но это нереально, потому что каждый режиссер имеет собственные идеи и не может работать на актера. Но такой трагически не сложившейся судьбы, как у Особика, я даже представить себе не могу, хотя, наверное, есть.

Л.О. В дневниках театрального художника Михаила Александровича Григорьева я прочитала, что, работая над портретами, он так настроил глаз, что, общаясь с людьми, видел их прошлое и предчувствовал будущее. Происходило ли нечто похожее с вами?

Н.А. Портрет — один жанр, а фотография — другой. Когда я вклиниваюсь в чужое искусство, то пытаюсь уловить токи, идущие от актера, от его сердца к моему сердцу. Возвышенно, но на самом деле приблизительно так и происходит. Вот, если я уловила этот идущий от сердца актерский посыл, если поймала луч, то в нем я и снимаю.

Л.О. То есть портрет вас никогда не интересовал?

Н.А. Когда жила в России, нет. В Штатах — да. Сейчас я немножко снимаю, но больше журналистски. Когда я приехала в Америку, мне в голову не приходило, что мы вернемся сюда, все вернутся — не именами, а живыми, те, кто успел дожить. И поэтому я ходила и журналистские портреты делала, я считала, что это явление — русская культура за рубежом — не должно пропасть, и раз уж я держу в руках фотоаппарат, надо с ним что-то делать…

Л.О. И кого вам удалось сохранить для истории?

Н.А. Всех, кроме Солженицына. У меня есть вся русская культурная эмиграция между 1978 и 1987 годом, уникальные вещи, например, милый, коротко стриженный, в очечках, совершенно обычный и очень скромный на вид юноша Лимонов. Много снимала Довлатова. Он тогда вместе с компанией друзей организовал газету, еженедельник «Новый американец», я там работала. Считала его талантливым и поэтому снимала.

Л.О. Работали как фотокорреспондент или как журналист?

Н.А. И так и так. Я и в Париж ездила, и парижскую эмиграцию снимала. Снимала всех, кто был интересен.

Л.О. Вам не предлагали сделать книжку-альбом о русской эмиграции? Здесь или там?

Н.А. Нет. И там и здесь нужны деньги для того, чтобы что-то издать. А у кого они были тогда? Ни у кого их не было.

Л.О. А теперь?

Н.А. Тогда все были бедные, а теперь богатые издают книги о себе, все остальные их мало волнуют.

Л.О. Почему вы уехали?

Н.А. Скажу, но звучит это ужасно напыщенно: я не хотела всю жизнь жить при советской власти.

Н.А. Я уехала в сорок два года. А начала собираться в сорок. У меня было двое детей, один из них пошел в школу, вторая была настолько нетерпима ко всякой лжи, что, когда я представила, что с ними будет в советской школе, мне стало страшно и я решила увезти их. Мама, сидевшая в сталинское время, с раннего детства рассказывала мне правду про советскую власть, видимо, ничего не могла с собой поделать, и я знала все задолго до ХХII съезда, он не был для меня открытием…

Л.О. Расскажите о семье.

Н.А. Мама была первым человеком, с которым мне невероятно повезло. Всю жизнь занималась литературоведением — дома. Еще студенткой Университета в 20-е годы села в тюрьму за какой-то студенческий кружок, где и познакомилась с моим отцом, который был посажен, попал в эту мясорубку с третьего курса Технологического института. Он дружил с сыном Чернова, одного из руководителей эсеровского движения, был там своим, поэтому его судьба была более трагична, чем судьба матери. Когда я родилась, он уже исчез. Отец моей матери Александр Илларионович Тодоровский был одним из создателей русской советской оптики, остался жив и всю жизнь проработал в Оптическом институте, который и создавал. Когда мама после очередной ссылки приехала меня рожать, будучи освобожденной вчистую, чему сама всегда удивлялась, он не позволил ей выходить на официальную работу, чтобы она не заполняла никаких анкет, и, когда в 1937 году начались аресты, отправил нас в Крым.

В.Жук.
Из семейного альбома

В.Жук. Из семейного альбома

Так вот, возвращаясь к проблеме эмиграции, — у каждого наступает момент, когда он хочет все в своей жизни переделать. Отъезд дает такую возможность.

Л.О. Уезжая все, как правило, меняют социальный статус, обычно в сторону его понижения. Как было в вашем случае?

Н.А. Я была и осталась вольным художником. Сейчас те, кто приехали со мной, более или менее уже определились. Легче приспособились женщины, мужчины, терявшие свой статус, просто сходили с ума. Они гораздо более амбициозны. Женщина же посмотрела туда, посмотрела сюда, всем заинтересовалась, как-то сориентировалась, что-то предприняла. Браки поначалу распадались, когда я приезжала, сейчас немножко все по-другому. Мужчины гораздо больше отторгали от себя внешний мир, невозможность сразу получить ту же работу (здесь он был начальником, а там — никто) многих угнетала. Но потом все притерлись и нашли свое место, но кто не нашел, тот не нашел.

Л.О. Что в той жизни было тяжелее всего принять?

Н.А. Измену людей, с которыми здесь была знакома и с которыми, казалось, мы должны говорить на одном языке. Труднее всего было найти общий язык со своими соотечественниками.

Л.О. Теперь, по прошествии двадцати лет, кажутся ли вам те обиды действительно серьезными?

Н.А. Все боролись за правду. У каждого была своя, и все мы, приехавшие из России, не были воспитаны в уважении к чужой. Все было обострено, все были нервнее, чем нужно, и горячо защищали себя. От этого рушились отношения, возникали драмы, и тут все одинаково были не правы.

Н.А. К сожалению, большинство утрачено. Знаете, сначала, приехав, все старались объединиться, потом перессорились, а потом постепенно у всех сложились частные отношения.

Л.О. Я себе это представляю так: все ехали на ровной ленте эскалатора, а потом она вдруг сломалась, кто-то оказался на одной ступеньке, кто-то на другой, и отсюда произошли сложные отношения с близкими вам людьми, с тем же Барышниковым или с кем-то еще.

Ю.Махалина,
И.Желонкина, 
И.Заклинский.
«Аполлон»

Ю.Махалина, И.Желонкина, И.Заклинский. «Аполлон»

Д.Вишнева (Джульетта). «Ромео и Джульетта»

Д.Вишнева (Джульетта). «Ромео и Джульетта»

М.Бврышников (Дафнис). «Дафнис и Хлоя»

М.Бврышников (Дафнис). «Дафнис и Хлоя»

А.Асылмуратова (Жизель). «Жизель»

А.Асылмуратова (Жизель). «Жизель»

 Ф.Рузиматов
на репетиции

Ф.Рузиматов на репетиции

Е.Евтеева, Т.Арискина, Е.Нефф, Э.Алиев.
«Витязь в тигровой шкуре»

Е.Евтеева, Т.Арискина, Е.Нефф, Э.Алиев. «Витязь в тигровой шкуре»

М.Барышников

М.Барышников

Н.Долгушин (Ромео).
«Ромео и Джульетта»

Н.Долгушин (Ромео). «Ромео и Джульетта»

Н.А. Нет, дело совсем не в этом. Это просто психологические проблемы несовместимости в экстремальных ситуациях, а эмиграция —это экстремальная ситуация. Чем дольше я живу, тем больше я понимаю, что когда я приехала в Штаты, моя проблема была еще и в том, что я в России была очень избалована друзьями, которые мне все прощали. И когда я приехала в Америку и мне не стали прощать, и даже не стали вникать в то, что я делаю и говорю, — вот это и была самая большая проблема, осознать которую мне пришлось гораздо позже, когда я уже много наломала дров и потеряла людей. Я имела счастье видеть Барышникова в расцвете сил, это одно из самых замечательных впечатлений от американской жизни — Барышников и Макарова в расцвете творчества. И поскольку театр играл такую большую роль в моей жизни, увидеть Барышникова на сцене было одной из побудительных причин уехать. Когда мне сказали, что я больше его никогда не увижу, я сказала: не будет этого, я увижу. И знаете, когда я увидела первый спектакль, это была «Тема с вариациями» Баланчина, и вот открылся занавес и в этом ослепительном свете я его увидела,— знаете, это я буду помнить до конца жизни. И Наташа Макарова гениально танцевала, это богиня, которую мне посчастливилось видеть и там и здесь.

Л.О. Удалось ли вам вскочить в быстро бегущий американский поезд, но не в отдельный вагон с соотечественниками, а в американский?

Н.А. Я сотрудничаю с «Дэнс Мэгэзин» — абсолютно американским журналом, очень известным, одним из самых известных балетных журналов мира. Я даже вписана там как автор, не как фотограф, хотя печатаюсь, конечно, больше как фотограф.

Л.О. А спустя сколько лет это произошло?

Н.А. Когда я приехала, я решила, что, если я в России снимала, почему бы мне здесь не попробовать? Пошла со своими русскими фотографиями Барышникова и Макаровой в «Дэнс Мэгэзин». Меня принял главный редактор, посмотрел и сказал: «Мне нравится». За первую фотографию мне заплатили десять долларов. Мне и тогда показалось мало, но я не протестовала, потому что понимала — меня никто не знает. Приблизительно в это же время я пошла в «Новое русское слово» и сразу стала туда писать. Как раз был фестиваль «Чикаго-Балет», где Барышников танцевал «Аполлона» Баланчина, и я проходила, говоря: «Я от «Русского слова». Так я вошла в американскую жизнь.

Л.О. Приехав в Штаты и имея подаренный Барышниковым «Пентакс», вы наверное все равно чувствовали себя недостаточно технически оснащенной?

Н.А. Нам повезло, Форд-фондейшен, специальная благотворительная организация Форда, устроила бесплатные курсы повышения квалификации для профессиональных фотографов с Востока: это были и поляки, и русские, и югославы — все, кто жили прежде в других условиях. Они нас учили всему: новым увеличителям, бумаге, проявителям. Приблизительно год у нас были занятия просто английским языком и фотографическим английским языком, и лаборатории, что было невероятно существенно. Я пыталась и работать в фотолаборатории, на машине печатала. Все это было впервые, но главное — были эти курсы, которые очень много дали с точки зрения технической оснащенности.

Л.О. В какую сторону трансформировались вы как фотохудожник?

Н.А. Я в России снимала только во время действия. В Штатах мне пришлось делать это на специальных репетициях с одного раза или постановочно, теперь я и с Мариинским театром многое снимаю вне сцены, ставлю свет, вешаю черный задник, стараюсь как можно больше приблизить студийную съемку к сценической. Я с удовольствием по-прежнему снимаю в процессе, где и когда только можно, и очень люблю это. Недавно Эйфмана снимала. Но в основном теперь приходится снимать в студии. Не все в ней умеют работать, это очень тяжелая вещь для актера. Иногда приходится несколько часов подряд снимать одного и того же артиста, чтобы он вдруг раскрылся, пошел на контакт, тогда получается имитация сцены. Скажем, Андрис Лиепа моментально шел на контакт, но он делал другой театр, целый отдельный театр в студии. И Юлию Махалину легко снимать. Есть актеры, которые сразу начинают сотрудничать. Но, естественно, получается другая фотография, другой результат.

Л.О. То, что в Штатах нельзя снимать по ходу спектакля в зрительном зале, объясняется другим менталитетом? Что там происходит?

Н.А. А происходит — профсоюз. Профсоюз, который в театре является тормозом жизни. Если он когда-нибудь и защищал какие-то права, то сейчас больше тормозит. Профсоюз запрещает съемку во время действия. Профсоюз считает: ты сняла, миллион получишь, а он, который поднял тебе занавес и зажег свет, ничего за это не получит. Он не понимает только, что ты этот миллион сначала вложишь, а потом еще неизвестно, получишь ли. И еще, человек, который сидит с тобой рядом в зале, заплатил большие деньги за билет и не хочет, чтобы ты рядом снимала. И все. Это другой менталитет.

Л.О. Не думали ли вы издать альбом ваших балетных фотографий.

Н.А. В Америке сейчас никто не хочет издавать балетные книги. Считается, что балетный бизнес упал. Там денежная основа играет гораздо большую роль, чем здесь. Я сделала проект книги о Мариинском балете. Несколько месяцев его держали в одном из крупнейших издательств, со всех сторон поворачивали и сказали: «Надо вложить такие деньги, чтобы издать, а потом мы эти деньги не вернем». Вот и все. А у меня на руках история. Ни у кого такого нет. Хорошие или плохие фотографии, но это жизнь театра. Мне жалко, ведь у меня фотографии Мариинского театра от начала пятидесятых годов.

Л.О. Ваш архив — это летопись не только балетного, но и драматического театра.

Н.А. Я умру, этим никто заниматься не будет — и все погибнет. Этот вопрос с годами стал меня очень беспокоить. Я подарила что-то Театральной библиотеке, что-то Театральному музею, библиотеке в Линкольн центре. Архив я, конечно, весь разберу, подарю, но мне очень жаль, что это нельзя издать. И поэтому я так признательна Александру Сергеевичу Запесоцкому и Гуманитарному университету, которым он руководит, за то что они напечатали мой небольшой альбом «Балет Мариинского театра. Вчера, сегодня, ХХI век…»

Л.О. Вас всегда любили актеры, как вы думаете почему?

Н.А. Потому что я их любила! Они чувствовали это и поэтому у нас был альянс. Актеры, как дети! Их надо любить, они в этом очень нуждаются. Они незащищенные…

Л.О. Наш театр и американский. Что вами как театральным человеком утрачено и что приобретено?

Н.А. Я потеряла драматический театр и очень по нему скучаю, скучаю по возможности его снимать, потому что это не тоже самое, что балет. Эти крупные планы… Драматическая игра — я тоскую по ней! Это я потеряла начисто. Драматическое искусство в Америке не очень развито, от случаю к случаю появляется что-то. И в основном это Бродвей, который я смотрю иногда, но снимать… это даже трудно представить, чтобы я туда попала снимать… Знаете, это — совершенно определенное место. Да я и не стремилась туда. Этот мир я не трогала. А так — в основном балет.

Л.О. А чем отличается балет?

Н.А. Наш намного лучше.

Л.О. Есть ли какие-то особенности западного менталитета, которые мы не в состоянии постичь?

Н.А. Все проблемы, которые приходят к нам, мы решаем сами. Они непостигаемы только в том случае, если мы сами не хотим их постичь. Мы другие, у нас другие традиции, другая культуры, другое отношение ко всему. Самая большая трудность приспособления к Америке у тех, у кого дети. Давать или не давать им смотреть телевизор? Почему они не читают? И так далее, и тому подобное.

Л.О. Обращаюсь к вам как к специалисту по дружбам. Как дружат здесь и там?

Н.А. Разница большая. В России дружба, во всяком случае в советское время, была противостоянием советской власти. Это то, что советская власть страшно хотела разрушить. Она говорила: каждый третий стукач, бойтесь друга. Мы со своими проблемами сидели на кухне. А в Америке она идет к психоаналитику и чужому человеку рассказывает свои проблемы, выговаривается — и ей легче, то есть происходит то же, что и на кухне. Я всегда смеюсь и говорю: «Слушайте, зачем такие большие деньги платить, приходите ко мне, я с Вами на кухне посижу бесплатно, еще и кофе сварю, и все то же самое будет». В Америке — «мой дом —моя крепость». Такая тенденция: зачем мне твои проблемы, мне своих достаточно. Та дружба более формальная. Она носит менее страстный и поэтому более удобный характер, и скорее это приятельские отношения, с гораздо большей терпимостью. Ты не раскрываешь душу, но и к тебе никто не полезет, если ты не хочешь.

Л.О. Нам грозит движение в этом направлении?

Н.А. Понятия не имею. Я в этом обществе давно не живу. Я приезжаю, как в другую страну. Она во многом для меня уже чужая, и куда это идет, я не знаю. То, что мои друзья, крупные специалисты, не могут заработать себе на жизнь, конечно, ново для меня. Другая жизнь. Империя рухнула. Знание истории помогает. Когда рухнула Римская империя, люди бежали и жили в болотах, а вы все-таки живете в своих квартирах.

Октябрь 1997 г.

Дмитревская Марина

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Посвящается В.А.Сахновскому

Давно, на каком-то семинаре (естественно — не «на каком-то», а на том, где мы говорили о ней), наш педагог В.А.Сахновский рассказал, что как-то, в конце 60-х, они с И.П.Владимировым поехали в Ригу, чтобы пригласить в театр им. Ленсовета нового актера — Ефима Каменецкого. Что, якобы, сидели в гостях у Каменецкого, а его жена, тоже актриса, разливала чай, слушала. За все время она, якобы, не произнесла ни слова. А в конце вечера Владимиров пригласил ее в театр. Так ведущей молодой актрисой театра Ленсовета стала Галина Никулина.

Где она? Что она?

Теперь вряд ли «на вскидку» назовешь актрису, органично играющую нравственный императив, тихую стойкость, неуступчивую чистоту… Теперь императив подточен усталостью, стойкость — неврастеничностью и в чести пухлые губы и мягкие руки сегодняшней женственности. Как, в общем-то, прекрасно! А тогда (Боже, уже — тогда) губы героинь Ларисы Малеванной, Эры Зиганшиной, Галины Никулиной были сжаты, а ладошки жестки от рукопожатий жизни. В глазах отражалась не действительность и даже не идеал, а небо, этот идеал таящее. «Чтоб были наши помыслы чисты, а остальное все приложится…»

Г.Никулина (Гайле). «Огонь за пазухой».
Театр им. Ленсовета.
Фото М.Смирина из архива театра

Г.Никулина (Гайле). «Огонь за пазухой». Театр им. Ленсовета. Фото М.Смирина из архива театра

Никулина всегда появлялась на сцене сосредоточенной и напряженно-замкнутой. Соня Мармеладова, Алка в спектакле «Вот какой факт получается…», Пинки из комедии «Двери хлопают», Гайле, героиня пьесы Кановичюса «Огонь за пазухой», Малыш из Астид Линдгрен, Санчика в «Дульсинее Тобосской», Мария Стюарт в спектакле «Люди и страсти», позже — Варя из «Вишневого сада»…

Малыш Никулиной не был шаловливым лохматым ребенком, каким упоительно играла его Фрейндлих. Малыш Фрейндлих хохотал. Малыш Никулиной чуть улыбался. Он был скорее Маленьким принцем, почти подростком, отстаивавшим право на существование своего собственного мира, своей собаки, своего Карлсона. В этот мир никто не должен вторгаться, и когда взрослая рассудительность пыталась разрушить его фантазию, его планету, не веря в нее, Малыш напрягался, сжимался и выпрямлялся в тоненькую струну.

Легкой, худенькой, чуть угловатой, по-мальчишески резкой, стремительной, но одновременно скупой в движениях появлялась на сцене ее семнадцатилетняя Гайле. Встав лицом к залу, на фоне голубого экрана, она широко взмахивала руками под пелеринкой, как крыльями. А в последней сцене стремительно приближалась к этому же экрану и замирала, безжизненно опустив руки, как будто натолкнувшись на стенку. Между этими мгновениями Никулина играла историю любви и смерти.

Спустя годы трудно оценить, что это было — тот или иной спектакль. Я доверяю двум вещам: во-первых, тому, что записал, придя со спектакля, и что наивное, невнятное, но современное спектаклю запылилось, забытое, на антресолях. И, во-вторых, тому, что помнишь не фактической, а эмоциональной памятью, что помимо твоей воли отпечаталось в подкорке, а значит, было впечатлением истинным.

Помню — она играла молчаливую малоулыбчивую девушку. Слова давались Гайле нелегко и чаще всего были лишь формальным выражениям того, что происходило у нее внутри. Никулина вообще умела молчать не только в жизни (если верить Сахновскому), но и на сцене. Глаза, жест выдавали в ее героинях жизнь, параллельную тексту, перпендикулярную тексту. Если Гайле-Никулина улыбалась, то только внутренней полуулыбкой и лишь тому, что происходит в ней, а не во внешнем мире.

Г.Никулина , А.Фрейндлих, И.Мазуркевич
на репетиции спектакля «Вишневый сад». 
Театр им. Ленсовета.
Фото В.Васильева из архива театра

Г.Никулина , А.Фрейндлих, И.Мазуркевич на репетиции спектакля «Вишневый сад». Театр им. Ленсовета. Фото В.Васильева из архива театра

Г.Никулина (Малыш). «Малыш и Карлсон». Театр им. Ленсовета.
Фото М.Смирина из архива театра

Г.Никулина (Малыш). «Малыш и Карлсон». Театр им. Ленсовета. Фото М.Смирина из архива театра

Г.Никулина (Санчика). «Дульсинея Тобосская».
Театр им. Ленсовета.
Фото Н.Аловерт из архива театра

Г.Никулина (Санчика). «Дульсинея Тобосская». Театр им. Ленсовета. Фото Н.Аловерт из архива театра

Г.Никулина (Соня). «Преступление и наказание». 
Театр им. Ленсовета.
Фото Н.Аловерт из архива театра

Г.Никулина (Соня). «Преступление и наказание». Театр им. Ленсовета. Фото Н.Аловерт из архива театра

«Женщина — это нервы человечества, а мужчина — его мускулы», — писал Мюссе. Натянутые нервы героинь Никулиной были спрятаны под внешней сдержанностью, нервность не была неврастеничностью, она никогда не оборачивалась истерикой, внутренний накал проявлялся лишь в лихорадочном блеске глаз, нервных пальцах, напряженно-прямой тоненькой фигурке. Огонь был действительно спрятан за пазуху и горел там, приглушенный ритмической ясностью и проработанностью чувств. Играя Гайле, она либо вся уходила во взгляд, либо вся — в мысли, не видя и не слыша ничего. Иногда казалось, она слушет так, как слушают слепые. «Я не могу, не могу так больше», — говорила Гайле любимому ею подлецу Линасу. Никулина не кричала, не плакала, а произносила это так, как будто у Гайле — еле сдерживаемый озноб. Долго сидела, подперев голову, не выражая никаких чувств. За оскорбление платила несильной и неумелой пощечиной. Молча, погруженная в себя, скупым движением брала из рук обидчика, Альдаса, стакан и, стоя очень прямо, выпивала его. Чуть качнувшись от внутреннего ожога, очень по-деловому, привычным движением надевала шлем и быстро шла в глубь сцены — умереть.

Никулина была актрисой закрытых эмоций. В этом смысле их дуэт с тоже «закрытым» Л.Дьячковым-Раскольниковым был трудной партнерской встречей, а открытый темпарамент А.Фрейндлих-Катерины Ивановны рождал уникальные сцены между ней и Соней-Никулиной.

Момент, когда Соню обвиняют в краже, был переломным в характере Катерины Ивановны. Существовавшая до этого в постоянном оцепенении, она оживала, как от толчка. Застывшая на месте, в любой момент готовая упасть без чувств, Соня-Никулина оказывалась вовлеченной в горячечный, истошный монолог Катерины Ивановны — Фрейндлих. Выплеснувшаяся наружу сила ненависти Катерины Ивановны будто втягивала, вбирала в себя Сонино отчаяние. Две худые фигуры в почти одинаковых серых платьях, обнявшись, метались по сцене. Еле стоящую на ногах, сквозь слезы повторяющую только одно: «Я не брала!» — Соню, Катерина Ивановна таскала за собой по сцене как реалию чудовищности этого мира. Она обнимала уткнувшуюся ей в плечо Соню, все крепче прижимая ее к себе, а Соня, чувствуя внутренние рыдания Катерины Ивановны, нервно сжимала пальцами складки ее платья. Они как будто искали поддержки одна у другой, нервное напряжение становились их общим, единым. Возникал тот редкий театаральный момент, когда невозможно было сказать, что принадлежит тут одной актрисе, а что другой.

Говорят, смелость — свойство природное, а мужество — духовное. Стойкость героинь 70-х шла не от физической силы, душевного здоровья или убежденности в избранном пути (это — «60-е», это — «у Малеванной»). Смелость 60-х сменилась в 70-е необходимостью стойкости. Героини Г.Никулиной, как и более старшие героини Э.Зиганшиной (чем-то они теперь кажутся похожи…), сопротивлялись жизни, ведомые духовным императивом и только им. Они жили так, как жили, не потому, что сознательно выбрали этот путь. Сопротивление «предлагаемым обстоятельствам» жизни не было смелостью, оно было неосознаваемой необходимостью — мужеством.

Соню Никулина тоже играла сильной. А силу ей давала вера. Притчу о воскресении Лазаря Соня-Никулина читала наизусть, захлебываясь, отчаянно и безоговорочно отдаваясь упоению веры. Раскольников и задевал, тревожил самое сокровенное — веру, дающую ей силы жить. «Нет, это не так…» — уверенно, быстро и чуть раздраженно возражала она Раскольникову. — «Молчите, молчите!» Видя слабость, экзальтированность Раскольникова-Дьячкова, лишенного даже остатков «наолеонизма», эта Соня и решала стать ему поддержкой. Она была счастлива сознанием своей веры, ей нужно было только одно — чтобы Раскольников доверился ей полностью, доверился ее вере. Узнав об убийстве, Соня-Никулина не плакала и не заламывала руки, а, сама страдая чужой мукой, успокаивая, как ребенка бьющегося в истерике Раскольникова, уговаривала его покаяться. Но за ровным звенящим голосом нет-нет да и слышалась робкая радость: кончилось одиночество. «Как пойдешь на страдание, придешь ко мне…» Соня произносила это радостно, окрыленно. Не только ее вера выдержала испытание, но и она сама, Соня, обрела близкого человека.

Соню спасала вера. У советской литовской девочки Гайле не было ни Бога, ни ксендза, ни просто близкого человека, который снял бы с нее тяжесть. Не грех, а именно давящее ощущение конца жизни и любви.

«Ты только прилетай», — говорил Малыш и отдавал Карлсону плюшки и шарф, и стойко переносил все попреки взрослых, наказания и обиды. Он хотел стать Карлсону «родной матерью» и разбивал свою копилку, чтобы купить сказочному симулянту конфет и печенья. Он брал на себя все самое неприятное и тяжелое…

«Ты только люби меня», — как бы говорила Гайле, поступая точно так же. Но Линас — не Карлсон. "Конец. Всему конец«,— горестно произносила Гайле. Это звучало как стон.

Со временем, с возрастом аскетизм молодых героинь Никулиной стал жесткостью женщин среднего возраста. Слово «женственность» было как будто заключено в скобки. Грация становилась более жилистой, жесткой, безнадежной. Появилась Варя в «Вишневом саде». Сам театр Ленсовета в момент этого спектакля казался вишневым садом, который продается за долги и из которого навсегда уезжает Раневская-Фрейндлих. Но уехала не только она, к каким-то неизвестным «Рагулиным» ушла и верная этому дому Варя-Никулина.

Какое-то время назад мне хотелось написать о нескольких актерах, на которых когда-то держались театры, а потом поворот судьбы — и как объяснить следующим театральным поколениям, что такое был для Молодежного театра в пору В.Малыщицкого — О.Попков, совершенно затерявшийся в БДТ. Чем был для Е.Падве — А.Чабан из нынешней Сатиры, чем актер той же Сатиры В.Особик был для театра во времена «Царя Федора».

… Чем была для театра Ленсовета Галина Никулина. Конечно, Ленсовет 70-х — это Алиса Фрейндлих. Но она была Она, потому что множество ее граней отсвечивало гранями других — тех, кто был рядом.

Рядом была Галина Никулина.

Где она? Что она? Почему не в театре?

Ноябрь 1998 г.

Малышка Луизон, может быть, самая дерзкая выходка режиссера Г.Тростянецкого и актрисы в «Мнимом больном». Новейшая роль Ирины Балай гротескна, не поддается рациональному толкованию. В рецензиях можно встретить взаимоисключающие трактовки образа девчонки, злорадно доносящей отцу на старшую сестру, или безоглядно доверчивой, не способной взять в толк коварства взрослых.

Так ли неожиданна в творчестве актрисы эта роль — экстравагантная травести после ряда добротнейших «благородных матерей»? Сам этот «ряд» заставит, может быть, и поежиться, стоит только вспомнить игру Балай (а она остается в памяти). От «общего места» уютного амплуа, от «жанра» это довольно далеко. Всякий раз ощутимой гранью образа встает колющий максимализм самоотдачи, достоинства человечности — и без всякого нажима, оставаясь чаще всего в тени, заставляет всмотреться, вслушаться, и поверить. Трудное, нерасхожее качество — если его не декларировать и не взыскивать с других. И само собой, рискованный капитал, если иметь в виду современную конъюнктуру в драматургии и в аудитории. Однако и сам Станиславский, думается, поберег бы свое «не верю» для другого раза — оно не для Балай.

И.Балай (Луизон). «Мнимый больной».
Театр им. Ленсовета.
Фото В.Васильева из архива театра

И.Балай (Луизон). «Мнимый больной». Театр им. Ленсовета. Фото В.Васильева из архива театра

Упомянутый максимализм, звенящий камертоном, не громко, но настоятельно, у Ирины Балай всякий раз сценически внятен. Вспоминаешь роль — пластика и голос сливаются в определенную формулу персонажа. Исторически стильный, ностальгически звучащий рисунок, нравственный императив и беззащитность — мать в спектакле И.Владимирова «А завтра была война» по Б.Васильеву. А вот история, вышедшая на подмостки от первого лица: жгучие монологи наших матерей-«афганок», записанные С.Алексиевич («Если проживу лето», постановка Г.Тростянецкого). И.Балай в череде героинь, истово прожитых ее славными партнершами по труппе — Л.Леоновой, И.Замотиной, В.Егоренковой, Н.Немшиловой, И.Основиной — держит свою ноту: тяжесть вины, обнаженная правда неутолимого горя, и притом алмазная человеческая прочность, противостоящая давлению машины войны. В «Электре» Ж.-П.Жироду, постановке Ю.Дворкина на Малой сцене, Балай играет в эпизодах-вставках злосчастную Гекубу, оплакивающую и проклинающую. Неравная, но бескомпромиссная тяжба с насилием — прямое попадание «в тему», хотя и непривычны для актрисы котурны гекзаметра.

Все актерские «сюжеты» Ирины Балай имеют одну общую черту. Женственная жертвенность, самоотдача, душевная грация — качества, кристаллизованные, спекшиеся в ее работах до состояния даже не графитного, а алмазного стержня. Благородство, внутренняя прочность, строгая четкость контура роли делает Балай характерно петербургской артисткой и, кстати, роднит ее с партнершей по театру Ленсовета Алисой Фрейндлих. Когда-то в «Укрощении строптивой» именно Ирина Балай переламывала действие, которое покидало колею шуточного восприятия, переходя в русло высокого комизма, — и делала это в традиционно служебной, бессловесной роли. Процитируем критика: «Кульминационный пик спектакля — сцена примерки платья. <…> Платье не выносится на сцену, как это всегда делалось, оно надето на манекенщицу, на живого человека, превращенного в вещь и на наших глазах действительно превращающегося в вещь. Живой манекен в начале эпизода — реальная женщина. По мере того, как происходят абсурдные ситуации — хулится и отвергается прекрасно выполненная вещь — нарядное, изящное, великолепно сидящее на прекрасной женской фигуре платье, — темнеет лицо живой женщины-модели, затем оно становится грустным, далее — скорбно трагическим. В конце концов, оно становится маской скорби. С женщины срывают платье. С этого момента она становится окончательно мертвой моделью, вещью. Завершается это грубейшее поруганье человеческого достоинства тем, что модель механическим шагом заводной куклы уходит со сцены…»*.

* Цит. по полному тексту ст. из архива автора. Сокращенный текст опубликован: Театр. 1973. № 11

А.Фрейндлих (Катарина), В.Степанов (Портной),
И.Балай (Манекен), А.Равикович (Грумио), А.Барков (Петруччо). 
«Укрощение строптивой». Театр им. Ленсовета.
Фото М.Смирина из архива театра

А.Фрейндлих (Катарина), В.Степанов (Портной), И.Балай (Манекен), А.Равикович (Грумио), А.Барков (Петруччо). «Укрощение строптивой». Театр им. Ленсовета. Фото М.Смирина из архива театра

Великолепная находка режиссера И.П.Владимирова не сработала бы без выразительности, интеллекта, глубокого и острого ощущения комического — свойств, которыми наделена актриса Ирина Балай. Женщина-манекен, безмолвная Балай западала в воображение зрителя как некий двойник укрощаемой героини. Та давняя роль и приходит на ум, когда думаешь о малышке Луизон, мольеровской роли Ирины Балай. Концентрированное, кристаллизованное — до жути! — свойство образа, существенное для комедии в целом, и там и тут фокусирует концепцию спектакля. Балай играет в чисто гротескном ключе — саму субстанцию качества, которым одержим главный герой в исполнении С.Стругачева. Сцена по-настоящему пронзительно лирична — и предельно комична. Это бурлеск, актриса ведь в этой роли даже не травести, а именно гротескный образ доверчивости — страсти мольеровского героя. Именно небывалая, неправдоподобная, гиперболизированная доза простодушия малышки Луизон и может дать повод воспринять ее как зловещую фигурку в доме Аргана. Между тем этот персонаж — своего рода зеркальная параллель госпоже Пернель в «Тартюфе». Там матушка Оргона воплощала тупик, косную гримасу страсти к ложному кумиру, отказываясь видеть очевидную истину, когда уже и Оргон ее прозревал. Здесь маленькая дочка Аргана воплощает саму доверчивую простоту, которая, как и в случае ее отца, оказывается «хуже воровства». В отличие от госпожи Пернель, Луизон «снимает» зло реальным простодушием детской души. Утрированные приметы травести как раз и служат «снятию» порока, высмеиваемого в комедии, одновременно указывая на младенческое неведение «мнимого больного». Сама же эта роль гротескно выражает квинтэссенцию многих и многих актерских работ Ирины Балай, выполненных, как правило, в совсем другом ключе, но всегда с ощутимым драматическим стержнем достоинства человечности.

Роли Ирины Балай, независимо от их положения в сюжете, — большого «удельного веса». Индивидуальная нота ее неповторима и ничем не заменима на нашей сцене. Верная театру, в котором она играет, Ирина Балай, как и многие ее партнеры, сохраняет его лучшие традиции. Благодаря им высокий уровень мастерства, сильные актерские индивидуальности — не отменяемая норма этой сцены.

Сентябрь 1998 г.

Дмитревская Марина

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

Никто не вправе назвать себя учителем. Только ученик может сказать, кто его учитель. Любимый, ненавидимый, предавший или преданный, утративший с годами авторитет или, наоборот, открывающий новое, — мы все равно знаем, кто он, выучивший нас профессии. Бывает, что спустя десятилетия мы с тайной неловкостью перечитываем книги учителей, удивляясь — как можно было в свое время быть такими наивными? Да, наука ушла вперед, все поумнели. Что с того? Учитель все равно Учитель.

Профессии театрального критика меня выучил Владимир Александрович Сахновский-Панкеев. Это я знала всегда. Знаю и теперь каждую минуту профессиональной жизни, в которую он врывается, всегда хлопнув дверью аудитории, выбежав и снова вбежав с неистовым криком: «Снобизм! Дилетантизм!» Дверью — шварк! Сигарету — в сторону! Он отказывается от курса! Пальто — на руку. И сел опять за стол.

«Две фурии терзают жизнь мою — нищета и гордость…» — что-то вроде этого писал когда-то Гнедич. Две фурии, терзавшие Сахновского, а через него — нашу студенческую жизнь, — снобизм и дилетантизм. Это были враги, и без тени иронии, спустя много лет, думаю — не выдуманные враги. До сих пор, встречаясь с ними, хочется хлопнуть дверью и заорать: «Ненавижу снобизм! Ненавижу дилетантизм!» Нынче уж никаких дверей не хватит. Посмотришь направо — дилетантизм, налево —снобизм, по центру — вместе стоят. Собственно, Сахновский и понимал, что — вместе, что снобизм суть отсутствие профессионализма, что только дилетант может быть снобом.

Когда начинался «Петербургский театральный журнал» и его рубрика «Учителя», не было сомнений, что одним из первых лиц в ряду будет мой учитель. Что журнал не умрет по крайней мере до тех пор, пока не напишет о нем. Время шло, и, может быть, журнал жил, потому что с каждым следующим номером я понимала: мне нечего написать кроме того, что он — мой Учитель. Сахновский умер, когда я была на первом курсе аспирантуры, мы не успели сблизиться по-человечески, его отношением было закольцовано лишь студенческое пятилетие.

Вступительные экзамены. Первая отборочная консультация, полуобморочное состояние девочки из Вологды (34 человека на место, после школы не берут, только — из республик, потому что Сахновский набирает курс народов СССР, я после школы и не народ СССР…) — и первый вопрос: «Каким спектаклем открылся театр на Таганке?»

На какой-то конференции.
Фото из архива СПГАТИ

На какой-то конференции. Фото из архива СПГАТИ

В память о Сахновском я всегда задаю этот вопрос на вступительных консультациях и только иногородним поступающим на театроведческий факультет.

Третий курс. Фраза Сахновского: «Марина написала прекрасную работу. Я не согласен ни с одним словом».

Этому он научил навсегда. На каждом семинаре я помню это. И повторяю студентам. От себя, конечно. Потому что теперь уж я — «не согласна».

Третий курс. Вечер. В пустой аудитории мы вдвоем с Таней Пономаренко делаем очередной номер студенческой стенгазеты «Газета». Поскольку фотографии педагогов нещадно крадут, он называется «Утраченные иллюзии» и состоит из одних дырок с подписями типа: «Г.В.Титова за раскладыванием пасьянса „Могила Наполеона“», «В.А.Сахновский в борьбе с дилетантизмом». Жжем края. Дым. Откуда-то влетает Сахновский: «Пожар на факультете!» Почти ночь.

Третий курс. После семинара. «Останься. Начинай думать о теме для аспирантуры. И не возражай.» Придя домой, я горько плакала: жизнь предопределена, а я так хотела поехать завлитом в родную Вологду!..

И поехала. Сдав экзамены в аспирантуру, поехала в Архангельск и именно завлитом. А экзамены потом сдавала второй раз. «Только второй раз не уезжай», — сказал Сахновский, придумавший мне тему. «Про атмосферу спектакля сейчас не разрешаю. Михаил Чехов не издан. И вобще это что-то эфемерное, потом займешься. Надо думать реально», —сказал он. И через год умер. А нелюбимая реальная тема осталась. Я написала диссертацию только потому, что должна была сделать работу, которую мне задал он.

Первый год аспирантуры. Первая публикация по теме, посланная в незнакомый журнал «Театр» и строгий голос редактора по телефону: «А кто-нибудь из педагогов читал?» От ужаса лепечу: «Сахновский…» — а на следующий день, коченея и все понимая, пересказываю диалог. Ледяной взгляд: «Как ты смела сослаться на меня, когда я не читал?» И на следующий день, возвращая текст: «Ты меня не только не подвела, но я горжусь».

Не знаю, как на самом деле жил Владимир Александрович. Но этический кодекс независимого театрального критика внушил мне именно он. Не знаю, влияли или нет на его статьи дружбы и сабантуи, но он учил, что влиять не должны. И что нельзя пить чай с актерами и дружить с режиссерами. Сам дружил. Помню. На тексты — не влияют. «Сырих» не выношу. Закулисные «служения» и их печатные последствия вызывают брезгливость.

Последний шок — появление Сахновского на кафедре после операции за полгода до смерти. И единственная мысль: что-то сделать с лицом, чтобы оно не изобразило ужаса — так он изменился. Его мужество тогда вызывало оторопь и восхищение.

В наших семинарах, в анализе спектаклей не было тонкости, вязи неуловимостей. Все выражалось вербально, выстраивалось в логику, в четкие причинно-следственные отношения. Время неуловимостей не минует никого, если он способен читать художественный текст по его законам. Сахновский искренне верил в объективные критерии нашей профессии (я верю тоже!), он учил брать спектакль в руки, мять его, ощущать «химический состав» — и писать о спектакле в жанре спектакля. Не помню точно, тогда или нет возникла посылка: написать о спектакле так, чтобы читатель испытал эмоции, родственные тем, что испытывет зритель, сидящий в зале.

Профессионализм. Объективная реальность, данная нам в ощущении. Сиди в зале с блокнотом. Пришел из театра — запиши впечатления. Езди. Смотри все. Неприлично ходить в театр редко и для удовольствия. Профессия! Не меньше 300 спектаклей в год! А если нет — это снобизм и, что характерно, — дилетантизм!

Дверью — шварк! Пачку сигарет за семинар — дымом в потолок. Темп, темп, темп! Он был человек яростный. Его жадность до жизни, азарт дела, неистовость, наверное, сжигали его. Так казалось. Так кажется. Так объясняешь себе причину его ранней смерти. Он несся из дела в дело, из города в город, стремясь успеть все.

Ночью, в сорокаградусный мороз на каком-нибудь Омском вокзале, посмотрев за три дня восемнадцать спектаклей каких-нибудь любительских театров какого-нибудь южноуральского региона и опаздывая на какой-нибудь проходящий Барнаульский поезд, чтобы зачем-то ехать в какой-то Свердловск обсуждать чьи-то спектакли и еще пообещав сделать что-то хорошее близлежащему Нижнему Тагилу, я понимаю: так жить нельзя. И иначе жить нельзя тоже. Потому что если не так — это снобизм и дилетантизм. На собственной профессиональной шкуре испытывая похожие нагрузки (то есть, мне кажется, что похожие), я постоянно, психофизически, ощущаю его, Сахновского. Который ехал. И читал лекции. И обсуждал шестьдесят восемь спектаклей за неделю. И мотался от Средней Азии до Владивостока с заездом в любимую Польшу. И делал вид, что все успевает (теперь-то я понимаю, что делал вид, потому что успеть невозможно. И прочесть все, что он якобы читал, — немыслимо. Можно только проглядеть. А на семинаре сделать лицо. Но это неважно. Действительно неважно). И я бегу куда-то дальше исполнять какой-то профессиональный долг, о котором он говорил когда-то… То есть, не какой-то, а — «профессиональный». Ибо не выполнять его — это снобизм. И дилетантизм. Две фурии, терзающие жизнь.

Октябрь 1998 г.

Владимир Александрович Сахновский — это моя молодость, свет надежд и горение сердца. Со дня его смерти прошло уж больше двадцати лет. Горения моего сердца поубавилось, зато горит ярким факелом — для меня и для многих — имя: Сахновский. Я поверял им себя все это время — как бы он сделал, как поступил? Тому есть причины.

Надо было знать этого человека…

Я начал заниматься у Владимира Александровича cо второго курса. Четыре года он вел нашу группу по теакритике. Это четыре года счастья и настоящей жизненной школы.

В.А.Сахновский-Панкеев.
Фото Ю.Белинского

В.А.Сахновский-Панкеев. Фото Ю.Белинского

Мы, конечно, слышали о Сахновском уже достаточно много, заранее «боялись» его и поначалу смотрели на него с робостью и ожиданием. Еще бы — известный в стране критик, популярный ведущий телепередачи «Рампа» и, как говорили, оч-чень строгий педагог. И верно — мы скоро окунулись в атмосферу дисциплины, нравственной непримиримости, но главное — предельной добросовестности. Всегда подтянутый, бодрый, Владимир Александрович никогда не позволял себе опоздать по пустяковой причине и тем более пропустить занятие. Он являлся даже если был болен, даже если его задерживали совещания или заседания. Но строгость и самодисциплина были не только внешние, формальные. Сахновский был человеком принципа, когда дело касалось этических моментов. Сахновского нельзя было упросить поставить «тройку» вместо «двойки». Нельзя было «подкатить» к нему с какой-нибудь рекомендацией — он не признавал ничьих протеже. Никогда мы от него не слышали: «Я не успел прочесть вашу работу». Он успевал. Он все успевал — и вовремя. Более того, человек профессионального долга, он ни разу не отказал студенту в консультации или беседе, и порой его можно было застать за этим занятием прямо на лестничной площадке. Но было еще что-то, что заставляло нас, группу в двадцать с лишним человек, в течение нескольких лет, всякий раз, как на побудку, в полном составе являться на занятия, иногда терпеливо ждать «шефа» и час, и два, и три с какой-нибудь вечерней конференции в ВТО, чтобы потом, засидевшись с ним, не заметить, что стрелка часов движется к половине первого ночи. Объяснить это нельзя.

Нас очень скоро заворожила личность нашего педагога. За четыре года я не пропустил ни одного занятия у Сахновского. Я приходил даже больной, иногда выдерживал скандал на работе, если меня не отпускали… Мы шли, летели к нему, к этому человеку, который не давал нам ни спуску, ни покою — и требовал от нас, требовал, требовал. Мы шли за ним, как овцы идут за пастырем.

Схема занятий была стандартная — студент зачитывал свою работу, затем ее обсуждали коллеги, а под конец слово брал шеф. Тут мы затихали, для нас наступали минуты высоких откровений профессионала, Мастера. Очень скоро мы поняли, что шеф «знает все, видел все и читал все», что касается театра. О репертуаре ленинградских или московских театров я не говорю: Сахновский досконально знал репертуар чуть не всех театров Советского Союза — так нам тогда казалось. Но он также знал лучшие спектакли многих театров Европы. Когда он успевал все узнавать? Откуда черпал энергию для своей фантастической любознательности?.. Помню, один из отчетов о поездке в Польшу Владимир Александрович начал так: «Я провел в Польше двадцать дней и видел двадцать семь спектаклей…» Все это было поразительно. Порой мы даже избегали блеснуть при случае какой-нибудь цитатой из только что появившейся искусствоведческой книги, потому что Сахновский, конечно, эту книгу знал и мог уличить в неточности.

Вообще Владимир Александрович как педагог был для нас загадкой. Он, например, не только внимательно выслушивал выступающего студента, но и конспектировал его выступление. Я так и не понимаю — зачем? Не думаю, чтоб для отчета в деканате. За этим крылась какая-то педагогическая тайна.

Первый год Сахновский «прочищал нам крылышки», учил критически мыслить, воссоздавать в статье образ описываемого предмета. Только на второй год занятий с ним у меня стал вырисовываться облик моего педагога. Мне тогда очень импонировало, что Владимир Александрович избегает теоретических выкладок и сентенций. Наверное, потому Сахновский не мучил нас напутственными лекциями по теории, а сразу окунул в «живой» материал. Владимир Александрович широко смотрел и на предмет критики, и на ее цели, и на методы особенно — он допускал их все, если они выявляли мысль, и мысль истинно высокую. Он был — сама импровизация. И — сама корректность.

Однажды ему понравилась не самая сильная работа одной студентки — понравилась тем, что была написана в ключе рецензируемого спектакля и пропитана атмосферой происходящего на сцене. Разговор на эту тему стал для многих из нас «руководством к действию». Писать в духе и даже в стиле, если можно, описываемого предмета — для меня, например, это до сих пор одно из важных положений профессии. Даже сейчас вот, вспоминая на этих страницах Владимира Александровича, я стараюсь говорить поменьше, но поточней, стиль клоню к «строгому», стараюсь быть предельно правдивым — точно так, как, по-моему, делал бы он…

Однако, сколько помню, Владимир Александрович не пытался навязывать никому из нас своего мнения, — но и не игнорировал чужого, даже если оно было совершенно абсурдным.

Его привлекали в человеке убежденность, азарт критика, горение. Он любил, когда «кипели страсти». На семинарах он умел незаметно столкнуть нас в споре, превращая их в диспуты, а когда мы сцеплялись друг с другом настолько, что уже переставали замечать шефа, он, довольный, взирал на нас с ехидством сатира и беззвучно смеялся, вздрагивая всем телом на стуле. Воланд, он наслаждался нашими горячими «поисками истины». Но потом, конечно, ставил все на свои место, объяснял, что к чему и что чего стоит.

Нет, своего мнения он не навязывал. Помню, я увлекся структурным анализом, пытался применить этот метод в теакритике. Я слышал, что Владимир Александрович относится к структурализму прохладно. Однако он внимательно читал мои заметки и давал дельные советы. Когда же у меня наступило разочарование в моем увлечении и я гордо сообщил об этом Сахновскому, он только тихо бросил: «Ну и правильно сделали.» Но здесь, я думаю, мне помогло не столько общение с Сахновским-критиком, сколько с Сахновским-личностью, потому что шеф уже своим стилем поведения как бы проповедывал «реалистическое» ощущение жизни. Он всегда ратовал за четкость позиции, смелость, нравственную высоту и чистоту, за высокий вкус. О, он не чурался тонкостей, он был чрезвычайно тонким человеком, об этом даже странно говорить, — но не выносил расплывчатости, неясности, неопределенности, туманного «impression». Здесь он был бескомпромиссен и даже беспощаден. Первая моя оценка у него была — «два». Пятерку я получил лишь на последнем курсе.

Борясь с «расплывчатостью», шеф упорно выбивал из наших голов узкопрофессиональную пыль. Теперь, например, принято оценивать явление искусства в общем разрезе культуры, то есть с позиций эстетики, идеологии и философии того времени, когда это явление создавалось. Однако в пору моего учения это было новацией в научном мышлении. Владимир Александрович был апологетом всяких новаций. У него вечно наготове были примеры, ассоциации, иллюстрации к любому — и сегодняшнему, и давнему — театральному явлению — из литературы, живописи, архитектуры, прикладного искусства, истории. В любой момент он готов был посоветовать автору рецензии прочесть что-то, что поддерживало бы точку зрения пишущего — по эстетике, по теории искусства, из журналов что-либо. Но обязательно давал одно-два названия из того, что эту точку опровергало бы, причем, буквально требовал, чтобы автор прочел и это тоже. Он всегда предостерегал от однобокого подхода, огульных оценок с позиций якобы «сегодняшнего дня», приучал нас к историческому подходу к явлению.

Иногда его «волюнтаризм» трудно было совместить с его внутренней дисциплинированностью, подчиненностью строгому внутреннему порядку. Но уж совсем неожиданным открытием стала для нас страстность нашего педагога. Да, этот строгий к себе и к другим человек буквально источал жар страсти к театру, к искусству, к жизни. Но это не все. Этот «лютовавший», когда дело касалось профессии, человек был на редкость доброжелателен и добр — и как критик (в анналах истории — многолетняя дружба с театром им. Ленсовета, например), и как педагог. Это уже шло от широты и от щедрости его души. Владимир Александрович мог прийти на зов растерявшегося режиссера и поддержать его в печати; или приютить у себя дома чуть не полтора десятка не попавших на поезд студентов; или просто выручить в трудную минуту… Он всегда и всем ПОМОГАЛ, и эту его черту тоже знали все. И ее нельзя выносить за скобки, говоря о Сахновском-педагоге. Как ни странно, этого «беспощадного» человека хотелось любить. И его любили. Очень любили. Хотя он-то как раз не выносил чужого обожания. Его это, видно, расхолаживало, а он не позволял себе «раскисать», «нюниться».

Владимир Александрович был внутренне восторженный человек. И это был восторг перед всем интересным, новым, прекрасным, неведомым. Мне с самого начала импонировала эта его черта. Поражала его энциклопедичность, которая, безусловно, была тоже следствием внутренней восторженности. Я помню, как он всякий раз, несмотря на усталость после долгого занятия, просто горел желанием рассказать нам что-нибудь интересное. А как мы ждали этих рассказов! От него первого мы услышали о режиссуре Гротовского, он рассказывал нам об искусствоведе Юзовском, о современном польском театре (который знал чуть не лучше нашего) — да о многом, многом.

Я долго искал — или пытался понять — «стержень» этого человека. Потому что Сахновский бывал разный, и меня, молодого, это настораживало. Владимир Александрович умел, например, написать тяжеловесную передовицу и игриво-полемическую заметку, и мудро потеоретизировать, и т.д. А я терялся — что же главное? Но театральный мир — мир особый. Там часто маска, там нередко красивая фальшь вместо горькой правды, там умеют быть одним сегодня и другим завтра, и трудно бывает понять, каков человек на самом деле. Театральный мир многолик и опасен. Сахновский умел «играть» по правилам этого мира, всегда оставаясь самим собой. Он был знаком со всем театральным миром и, как ни странно, его, сурового критика, любил и почитал актерский мир (нынче это редко). У него было много друзей и приятелей среди актеров, а некоторым он даже помог найти дорогу на большую сцену. Таковы парадоксы крупных личностей…

Что мне еще импонировало в Сахновском-критике, так это полное «презрение» к региональным битвам, к боям «местного значения». Он чурался всяких интриг и не имел никогда непомерных «профессиональных» амбиций. Он всегда был готов уступить в споре, принять чужую концепцию как свою, лишь бы она служила высокой идее.

При всей широте взглядов, Владимир Александрович был человеком глубокой традиции. По образованию он был филолог, в аспирантуре учился у самого академика Щербы(!) Через традиции русской филологической школы и русской критики он и шел к театру. Он впитал лучшие черты этих школ — страстную верность идее, в которую поверил, нелицеприятство, гражданственность в лучшем смысле и — недоверие к «стилю». «Не говори красиво!» — повторял он при мне не раз тургеневскую строчку. А при всем том он, как мало кто, умел обратиться к читателю с доверительной интонацией, в доверительном тоне. «Найти ключ к читателю потруднее, чем найти ключ к спетаклю», — признался он как-то в разговоре со мной.

1 мая 1974 г. На демонстрации:
В.А.Сахновский-Панкеев, В.В.Базанов и Д.В.Афанасьев.
Фото из архива СПГАТИ

1 мая 1974 г. На демонстрации: В.А.Сахновский-Панкеев, В.В.Базанов и Д.В.Афанасьев. Фото из архива СПГАТИ

Когда я почувствовал в своем педагоге — человеке традиций, — стержень и крепость, мне стало спокойно. Сознавать, что есть кто-то, на кого можно положиться и кому веришь, — для юноши, «начинающему житье», чрезвычайно важно. Мы все ловили каждое замечание шефа. Его неожиданные озарения, его экспромты, его аналитические импровизации были для нас энциклопедией мастерства. Сахновский зажигал. На его занятиях все чувствовали себя критиками. Все хотели писать. Даже если мы предлагали совершенно невероятные проекты, Владимир Александрович все же многие из них одобрял, радуясь тому, что загорался человек. Его девиз был: пишите! ищите! дерзайте!.. И мы дерзали. Мы знали, что он сам всегда дерзал, лез на баррикады и не боялся появиться некстати со своим смелым, неожиданно правдивым словом. Уже будучи тяжело больным, он продолжал появляться на диспутах, конференциях, вступал в споры, он — горел. Он зажигал и объединял нас и как будущих профессионалов, и человечески. Долгие годы, когда его не стало, не прекращались встречи курсов бывших сахновцев. Сахновцы — это марка.

Я теперь сравниваю Сахновского и мое поколение. Сколько очков фору давал он нам вперед. Никогда, например, он не ждал приглашений на диспут, на встречу и т.п. — сам являлся — поспорить, высказать мнение, поднять проблему.

Помню, как-то мы направлялись с ним из здания на Исаакиевской, где находился наш факультет, на Моховую, в деканат. В разговоре Владимир Александрович обмолвился, что едет не в деканат, а в Учебный театр (что был напротив института), где уже началась встреча студентов института с Олегом Табаковым. Я не знал про встречу с Табаковым, но мне стало совестно, и я сказал, что тоже туда еду. Мы слегка опоздали, и шеф повел меня потайной лестницей на узкую галерейку бывшего ТЮЗа. Там мы с ним и замерли.

Я стоял рядом с перегнувшимся через перила профессором (а ему было тогда всего сорок девять лет) и думал, что на таких встречах Сахновский бывал, наверное, не раз, но вот пришел снова, чтобы вновь ощутить нерв и пульс сегодняшней театральной жизни. Я же даже не знал о встрече… Кажется, я от этих мыслей покраснел в темноте.

Помню урок еще более достойный — нам, сытому поколению, от нашего неуемного, вечно ищущего профессора. Эта история была связана с выпускным спектаклем национальной студии нашего иститута — «Гроза» Островского, — о котором до сих пор ходят легенды. Мы слышали об этом спектакле восторженные отзывы, но, сколько помню, никто из нас его не видел. В вечер последнего, прощального спектакля, который состоялся в Учебном театре на Моховой, у нас, увы, были занятия с Сахновским на Исаакиевской. Мы терпеливо ждали шефа, который все не шел. Вдруг из канцелярии сообщили, что звонит Владимир Александрович и просит приехать на Моховую.

Ветреные головы, мы не задумались о причине столь странного приглашения и отправились в путь-дорогу не торопясь, по дороге заглянули в кафетерий… Когда мы прибыли на Моховую, был уже девятый час. Спектакль, видимо, уже шел. Шеф встретил нас какой-то невеселый, хотя, как всегда, подтянутый. Занятия прошли как обычно, но без особого творческого подъема. И только позже мы поняли, что Владимир Александрович приглашал нас не для занятий. Может быть, единственный раз в жизни он хотел отступить от своих педагогических принципов и сделать нам подарок — вместо семинара повести на последнее представление «Грозы». Говорят, то было потрясающее зрелище. Слезы, цветы… Ведь после выпускники разъезжались по своим городам, и кто знал, удасться ли им собраться вместе еще раз?.. Но каков шеф! — ни жестом, ни словом не выдал он своего огорчения, ни своей досады на нас. Это был урок педагогической этики — нам, «неторопливому» поколению.

Я вспоминаю пору занятий с Владимиром Александровичем как полосу счастья, душевного праздника. Любил ли я этого человека? Тогда я не думал про это. Мы, впрочем, оба не терпели псевдодружеского сюсюканья, фальшивых расшаркиваний. Мы занимались делом, вот главное. Но теперь — иное. Теперь я вспоминаю о Владимире Александровиче Сахновском с теплотой, какой не находил в себе раньше. Взросление души? Душевная слепота молодости? Как бы ни было, теперь я, не кривя душой, говорю: я его любил.

Он, конечно, «загнал» себя. Как-то показал мне листок с расписанием мероприятий на день. Все пространство листка было исчеркано — от восьми утра до двенадцати ночи у Владимира Александровича не оказывалось и пятнадцати минут свободных, чтобы даже чаю выпить. Когда же он писал статьи, книги?.. В таком режиме он жил. Какой организм выдержит? Вот тут и одолела болезнь.

Жизнь загоняет людей, и прежде всего — людей горящих, словно факел. Кажется, что этот факел только вспыхнул, ему бы еще гореть и гореть. Увы, этот человек-легенда, столько успевший сделать, не преуспел в одном — он едва смог переступить порог пятидесятилетия… Уверен, что сейчас он был бы самым «современным из современных».

Я любил его. Пусть эта заметка станет знаком благодарности Победителю-Учителю от покоренного его личностью ученика.

Май 1998 г.

Скорочкина Ольга

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

В старинном Зубовском особняке, в одном из кабинетов Института истории искусств, стоит рояль. Он так же прекрасен и стар, как и особняк на Исаакиевской площади, — великолепный черный красавец. Герои Чехова говорили: «Многоуважаемый шкаф». Этот рояль той же породы. Единственный из сотрудников сектора театра, кто находится в ладу с «многоуважаемым роялем», — Давид Иосифович Золотницкий. Он так же безукоризненно элегантен и артистичен. Раньше рояль ему отзывался: по великим праздникам Давид Иосифович подсаживался к нему и что-нибудь наигрывал. Теперь рояль молчит. Расстроен.

А Давид Иосифович продолжает писать историю театра — она оживает под его пером, как десять, двадцать, тридцать лет назад. Больше полувека его перо поскрипывает себе, и, несмотря ни на какие непогоды, исправно ведет летопись культуры. Сколько людей, спектаклей, сюжетов, судеб хранят его карточки с бисерным почерком. В его книгах и статьях оживают легенды театра. Но он и сам уже — легенда, свидетель великой театральной эпохи, человек, видевший спектакли Мейерхольда, Таирова…

В живописи и архитектуре безусловно и непоколебимо присутствует понятие перспективы. Даже когда она презренно нарушена — все равно продолжает тайно присутствовать как тоска по идеалу, по объему и глубине времени и пространства.

Петербург великий город не только потому, что его архитектура, его пространство хранят в себе классический закон перспективы. Он остается великим городом еще и потому, что в нем живут люди, существующие по ее законам. В их трудах и судьбах просвечивает «перспектива» культуры, как просвечивает набережная Фонтанки сквозь улицу Росси, как светится, отливая золотом, острая игла Адмиралтейства сквозь весь Невский проспект. Так и история драматургии и театра XX века «просвечивает» сквозь все, написанное Золотницким. Он многое помнит и держит в своей перспективе, поэтому его суждения и комментарии к «сиюминутному» бесценны, за ними — длинный проспект истории. Когда в эпоху перестройки все были в эйфории от одного политического деятеля, Давид Иосифович с иронией заметил о нем: «Да, хорош, только больно уж напоминает Керенского. Такой же речистый…» Он сказал об этом так, будто Керенский жил не в начале века, а вчера, проведя безукоризненную линию перспективы в истории Петербурга, соединив начало и конец века.

Давид Иосифович Золотницкий. Комарово. Осень 1983 г.
Фото из семейного архива

Давид Иосифович Золотницкий. Комарово. Осень 1983 г. Фото из семейного архива

Он свободно и непредвзято живет во времени и в пространстве, которому соразмерен. А это редкое качество, исчезающий сегодня дар. Он соразмерен не только черному роялю, стоящему в Зубовском особняке. Он соразмерен самому особняку, стройному, седому, безукоризненно вежливому и элегантному господину. Он соразмерен — шутка сказать! — Исаакиевской площади. Он — актер из этого пространства, а не случайный прохожий или турист, забредший в чужие декорации. Исаакий величественной громадой навис над окнами научной библиотеки Института истории искусств, словно каменный гость, вглядываясь в ее посетителей. Давид Иосифович — не посетитель этой прекрасной библиотеки с ее деревянными резными потолками и стенами, этого потрясающего «многоуважаемого шкафа». Он — ее обитатель, житель, работник. На одной из библиотечных книг я обнаружила дарственную надпись Золотницкого: «Моей родной библиотеке, без которой ничего этого не было бы». Написать в адрес научной библиотеки «моей родной» — не у каждого получится, да не каждый имеет на это право. Давид Иосифович имеет. Когда бы туда ни зашел, он корпит там над манускриптами, изымая из архивной пыли судьбы людей культуры и ее события. В полумраке старинной библиотеки всегда непременно светится хотя бы одна лампочка. Ошибиться невозможно: там Золотницкий, он «золотоносно» заполняет свои «соты» — библиографические карточки, чтобы создать «улей» — написать очередную книгу.

Однажды, когда стояла совсем лютая и темная зима, в институте был отключен свет. Разумеется, научные сотрудники восприняли это как сигнал к отступлению, все бодро покинули присутствие и пошли домой. Уходя, я почему-то, из любопытства, заглянула в библиотеку, и, как говорится, не сойти мне с того места: в холодном ее полумраке, как ни в чем ни бывало, сидел Давид Иосифович. Это было слишком, но это было.

Давид Иосифович — не просто историк театра. Его отец, умерший в 1938 году, был часовых дел мастер, механик по точным приборам. Наверное, поэтому в такой «неточной» науке, как искусствоведение, у Золотницкого присутствует точность показаний и измерений. Культуру, разумеется, не измерить, и все-таки… «Часовой механизм» Золотницкого, запечатлевшего в своих трудах историю отечественного театра XX века, работает безукоризненно. Он непереносимо академичен: научная корректность и дисциплина мысли, эти строгие дамы, никогда не покидали его.

При этом трудно найти человека музыкальнее и легкомысленнее. Сам о себе он однажды написал так: «Круг интересов — драматургия и театр. А там преимущественно то, что повеселее: комедия, сатира, фарс». Увы, его книги, посвященные людям и судьбам этих жанров, покуда известны преимущественно за рубежом. Участь веселых жанров после революции была горькой, это отразилось в названии книги Золотницкого о театре «Комедия» (Бывш.Корш): «Театр внутренней эмиграции». В своих книгах и статьях он вызволил из эмиграции и утвердил как безусловные ценности дар артистизма и легкомыслия, дар благодарного и радостного приятия жизни, сколь бы горько она ни складывалась. Феномен игры и артистизма — не только тема его трудов, мне кажется — это и внутренняя тема его собственного творчества.

Он мог бы сказать о себе словами поэта: «А я один на свете город знаю и ощупью его во сне найду». Он прожил в этом городе все его времена: отсюда уходил добровольцем в ополчение, редактировал опальные «Ленинград» и «Звезду», испытал на себе прелести борьбы с космополитизмом. Никогда не откладывал пера в ожидании лучших погод. В библиографии его работ (более трехсот наименований) графа «1949» так же плодотворна, как и все остальные годы его жизни. Он умеет держать удары судьбы. Может быть, благодаря и бесценному своему дару легкомыслия. Он один из немногих поддержал когда-то Ефима Падве в последний мучительный период его жизни. Все ругали Падве за увлечение музыкальной эксцентрикой, мюзиклами, все ждали от него серьезных драм. Золотницкий написал статью «Нескучный сад на Фонтанке». Поэзия нескучного сада, явленная в искусстве театра, равно как и в искусстве жить, — одна из важнейших тем в творчестве ученого-историка. А еще — драматургия Салтыкова-Щедрина, Горького, Александра Володина, театры Мейерхольда, Таирова, Радлова… Фарс, комедия, эстрада, Аркадий Райкин, театральная империя Георгия Товстоногова. Его сюжеты невозможно перечислить. И всегда верность «точной механике и оптике» академического ученого была соединена с аллеями легкомысленного Нескучного сада, по которым он бродит которое десятилетие подряд в любую погоду. Одна печаль: Давида Иосифовича все реже можно встретить на премьерах. Я спросила его как-то, почему он не посмотрел такой-то спектакль, он отшутился анекдотом. Повесился парикмахер, в комнате самоубийцы нашли записку: «Всех не перебреешь». Мне жаль, что я не встречаю его в зрительном зале — он действительно за свой век «перебрил» многих. Мне почему-то кажется, что режиссерам и актерам сейчас очень не хватает такого «парикмахера», как Золотницкий.

В предисловии к сборнику работ Золотницкого, опубликованному в Англии, его коллега, теперь уже английский искусствовед Виктор Боровский, размышляя о Давиде Иосифовиче и его трудах, упомянул булгаковское: «Рукописи не горят». Сам Давид Иосифович по отношению к себе не столь патетичен, у него на свой счет имеется иронический, блестящий афоризм: «Вычеркнутое не будет освистано».

Золотницкий возвращает истории театра «вычеркнутые» имена. Так, в том же Лондоне издан его многолетний уникальный труд «Сергей Радлов», посвященный режиссеру-постановщику шекспировских трагедий, чья судьба сложилась не менее трагично, чем судьбы их героев.

В годы Великой Отечественной войны рядовой Золотницкий, как он сам вспоминает, «портил списки личного состава» своим неуместным для солдата высшим образованием. Сегодня доктор искусствоведения профессор Давид Иосифович Золотницкий делает честь «спискам личного состава» Института истории искусств. Наука о театре имеет в его лице своего бессменного часового, свидетеля и летописца. В его трудах она обретает объем и глубину, как того требуют законы перспективы.

Давид Иосифович делает честь и спискам личного состава «Петербургского театрального журнала»: в этом номере читатель прочтет две его статьи.

Мне кажется, Давид Иосифович и сам владеет многими из старинных секретов и загадок. Недавно в Институте истории искусств, на его 80-летии много говорили о том, какой он блестящий стилист, и дружно пили за его чувство стиля. Он и впрямь необыкновенный стилист, и это касается не только литературных достоинств его трудов: чтобы так писать, надо так жить. Пошли ему Бог здоровья и нескучных дней.

Октябрь 1998 г.

Золотницкий Давид

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

ИЗ ЗАМЕТОК О БРУНО ФРЕЙНДЛИХЕ

На высокие подмостки он вышел сразу не как все: вполне уже зрелым, но и достаточно молодым актером, легким, подвижным, смело глядящим в зал. Пора начинаний осталась в тени: она прошла во всяких молодежных, районных, передвижных и тому подобных театрах города и области. Прошла, однако, не даром. В канун Отечественной войны Бруно Фрейндлих стал заслуженным артистом.

Он сразу и запомнился, этот новичок. Мы по-настоящему узнали его весной 1947 года. 22 марта Большой драматический театр первым в стране показал пьесу К.Симонова «Русский вопрос». Главную роль — неподкупного журналиста Гарри Смита играл Бруно Фрейндлих. Уже заслуженный. Но еще дебютант. (Впрочем, для настоящего мастера каждая новая работа — всегда дебют.)

Свободно сбрасывал он с героя развязность американца и нес с собой свободу внутренней жизни, чуть наивную веру в порядочность всех вокруг него, неподдельный темперамент молодого правдоискателя.

Пьеса служила целям политическим и призвана была «разоблачить» американский образ жизни — пугающий жупел наших тогдашних правителей. Своей задаче она ответила и тем приглянулась «лучшему другу советского театра». Это не совсем точно, будто Сталин губил и душил все, что под руку ни попадалось. Пьеса Симонова так пришлась ему по вкусу, что он повелел играть ее чуть ли не во всех крупных театрах страны. Вот и у нас вслед за БДТ ее спешно показали — хочешь не хочешь — акимовский Театр комедии, Академический театр драмы.

В Комедии роль Гарри Смита исполнял Борис Смирнов, в Акдраме — Валентин Янцат. Оба они отдали дань штампам импортного амикошонства, первый — помягче, второй — с откровенным равнодушием. Спектакль Комедии благодаря таланту Елены Юнгер стал спектаклем прежде всего о Джесси. В Акдраме интересен был газетный магнат Макферсон — Константин Скоробогатов.

Духовную драму Гарри Смита нес, в сущности, только Фрейндлих. Помню, как, отыграв спектакль на приемке, обаятельный и статный, актер вскоре спустился в зал. С той же милой наивностью, как и его герой в начальных эпизодах, но волнуясь не на шутку, стал расспрашивать почему-то нас, молодых рецензентов:

— Ну как? Ничего? Проходит?..

Сыграв еще Паратова в «Бесприданнице», он быстро ушел в Акдраму — и оказался далеко не последним в неправдоподобном ансамбле талантов, какой собрал тогда Леонид Вивьен.

Краткие заметки не вместят всего, что успел сделать актер, так умеющий убеждать. Репертуар и там тоже встречался всякого сорта. Но многие подводные камни удавалось обходить, смешивая краски и тонко меняя акценты. Мало назвать Бруно Фрейндлиха актером интеллектуального обаяния: он на редкость ненавязчиво, с беглой улыбкой может показать вдруг наивность бесспорно умного человека. Или усталость темперамента, тут же преодолеваемую усилием воли. Или усмешку над собственной зряшной иллюзией: след обольщения истаивал в воздухе, провожаемый растерянным взором героя… Тут не было наклонности к парадоксам. Нет, всюду актера занимала сложность простоты, неоднозначный подтекст очевидного.

Самый спорный случай вышел, пожалуй, при встрече с Гамлетом. Там иногда возникало впечатление, что умудренный опытом мастер расчетливо проводил одни эпизоды в полную силу, а другие оставлял проходными. Значительней других были сцены в спальне матери-королевы, у могилы Офелии и особенно виртуозная сцена с флейтой. Метались и сменялись уязвленные чувства, шла игра находчивого ума. Все говорило о строгом достоинстве театра.

Сюда же стоит добавить сцены с Горацио — Владимиром Эренбергом. То был прекрасный поверенный героя и актера. В благородной игре обоих побеждала преданность правде.

Вообще во многих спектаклях память сохраняет Фрейндлиха больше всего как участника актерского дуэта, проведенного концертно.

Вот он в роли священника Серафима ведет интеллектуальный турнир с профессором Дроновым — Николаем Черкасовым («Все остается людям» С.Алешина). Поединок убеждений остр, как шахматная партия и, как она, корректен, что было так непривычно по тем временам. Обнаруживалась относительность иных непреходящих истин и вместе с тем необходимость ими жить, их прояснять, обновлять, двигать… То были смелые минуты превосходного спектакля.

Вот диспут совсем противоположного свойства: Барон — Фрейндлих ведет скучающе небрежный спор с воспламененным, воспарившим над сумраком ночлежки Сатиным — Николаем Симоновым («На дне» М.Горького). Новая цепочка контрастов, новая позиция актера в диалоге: тема правдоискателя вдруг вывертывалась наизнанку и воспринималась исполнителем как бы с ее оборотной стороны. Вот шутейная, ребячливая с виду перебранка Балясникова — Фрейндлиха с Блохиным — Юрием Толубеевым в «Сказках старого Арбата» А.Арбузова. А под дурашливыми выходками озорников — глубокое чувство, нерасторжимая общность, крепкое объятие единомышленников.

В разных диапазонах выверялась широкая гамма партнерства. Примеров много, и нечего пробовать их исчерпать…

На Александринской сцене Бруно Фрейндлих полвека. А актерский путь длится в общей сложности 65 лет.

Этому событию посвящена книга, выпущенная недавно*. Неординарная книга. В ней своя душевная убежденность, подкупающий юмор, живые признания — изнутри творческой натуры. Впечатления жизни и сцены сближаются, дополняя друг дружку, что вполне в натуре артиста. И все та же сложность самоочевидного, сплав горького и порой смешного.

* Бруно Фрейндлих. 65 лет на сцене. СПб: Художественный фонд «Любимый город», 1998. 144 с. с илл.

Наплывы из давнего и недавнего, чуть прерывистая смена встреч, происшествий и всего того, что вспомнилось… Актерские проделки… Выдержки из писем и печатных откликов разных лет… Родные для автора лица порой выглядывают со страниц, и это тоже ценная составляющая книги. Как говорят, одна известная актриса, приходящаяся автору сродни, даже приняла самое непосредственное участие в издании.

В конце отобраны статьи о Фрейндлихе-актере — дельные пояснения к написанному им самим. Здесь представлены испытанный его партнер А.Борисов, критики Р.Беньяш, В.Иванова, О.Персидская, С.Михайлов, Ю.Ороховацкий. Предпосланная книге вступительная статья Т.Забозлаевой «О Бруно Артуровиче, о чувстве ритма» привлекает свободным взглядом на суть искусства «последнего из могикан».

Жаль, тираж невелик. А ведь издание может заинтересовать многих читателей, любящих театр. На тот случай, если появится возможность переиздания, можно порекомендовать небольшие уточнения в тексте. Стоит, пожалуй, добавить, что упомянутый на с.17 «старый актер В.М.Фокин» — это родной брат балетмейстера М.М.Фокина, актер театров и оперетты, и миниатюр. Режиссера Дудина (с.17) звали Владимир. Муж Виктории Чекан, Александр Мгебров тоже был актером и даже режиссером Петропролеткульта (с.41). И.Н.Певцов «осуществил свою мечту» сыграть Отелло еще на сцене Александринки в постановке С.Э.Радлова (1927), т.е. до премьеры «Страха» (1931). Право сыграть Отелло было условием его прихода в этот театр. Впрочем, отмеченное здесь легко исправимо и не может сказаться на общей ценности книги.

В ней продолжается деятельность большого мастера сцены, в любые времена остающегося самим собой.

Октябрь 1998 г.

Когда-то был снят фильм об Алисе Фрейндлих, где в «белом кабинете» экрана, вне обычной сценической атмосферы, вычерчивались графические контуры, силуэты ее театральных ролей. И это при том, что участие актрисы одушевляет атмосферу спектакля для самых колосников, и способность этой примы к игре в ансамбле, чувство партнера также доказаны — звучными дуэтами с Леонидом Дьячковым, Анатолием Равиковичем, Владиславом Стржельчиком, Андреем Мягковым (в кино)… И все же ракурс того давнего фильма не эстетская прихоть, не случайность, и не всякая актриса выдержит его. Приходят на ум графические листы В. Фаворского, посвященные Бабановой — Полине из «Доходного места». Параллель с Марией Бабановой напрашивается в случае Фрейндлих, сколь ни различаются их театральные эпохи. В самом деле, петербургская артистка нарезает мастерски свой артистический рисунок роли, словно «морозом по стеклу», как писал о ней критик; она на сцене искусная музыкантка, инструменталистка, первая скрипка (как у Мандельшттама: «… он Шуберта наверчивал как чистый бриллиант…»). Как Афина Паллада вышла готовой, мудрой и в доспехах, из головы Зевса, так во всеоружии мастерства вышла Фрейндлих из мастерской Б.В.Зона. В этом можно убедиться и сегодня, сохранилась радиозапись старого спектакля театра им. Комиссаржевской «Рождены в Ленинграде». И в той записи уже слышна поражающая в ее работах вертикаль: прелестная, прельщающая обаянием проживаемой минуты характерность — и открытость этого, такого конкретного сиюминутного существования крупному драматическому смыслу образа. У ее ранних инженю всегда был особо прочный, даже суровый стержень, и музыкальная вязь их речей подчинялась крупной музыке целого, где смело и глубоко определяли роль трагедийные акценты. В театре Ленсовета Элиза Дулиттл, арбузовские Таня и Лика, Гелена из «Варшавской мелодии» стоили Джульетты, потому что драматическая история каждой игралась крупно. Ажур психологического рисунка подчинялся музыкальным законам, стойкость души на жизненных ветрах, на ветру истории, была темой, развертывающейся с классическим совершенством. Современная душа, узнаваемая в зале, возводилась в художественную степень, вызывала резонанс более значительный, чем сопереживание конкретному сюжету. Не случайно для репертуара актрисы характерны роли с превращениями, с элементом притчевой условности. Значимые переломы судьбы, контрастные ипостаси персонажа играются с мастерством, которое содержательно, одухотворено, манифестирует «победу человека над тупой материей» (С.В.Владимиров).

Селия Пичем в давней «Трехгрошовой опере» — особый взлет в цепи ролей актрисы, каждая из которых — золотой фонд, осталась в памяти поколений. Те подспудные акценты, что создавали драматургию ее ролей, казалось бы, состоящих из одной филигранной игры светотени, — здесь вышли наружу. Светотень, оказалось, обязана алмазному резцу. Ирония, лирика, трагизм — эти три стихии, по-брехтовски четко очерченные, сопрягались в первом брехтовском опусе театра убедительнее всего в работе Алисы Фрейндлих. Столь же высокую планку брала актриса потом в своей «Вдове Капет» (спектакль «Люди и страсти»), на той же оси координат ее уже нынешняя роль, леди Макбет в «Макбете» Т.Чхеидзе в БДТ. И последняя ее леди — Крум из «Аркадии» — дает ощущение масштаба таланта, поскольку задевает краешком эти параметры дарования актрисы.

Очевидная недостача классического репертуара в творческой биографии Алисы Фрейндлих компенсировалась высокопрофессиональным подходом к каждой новой работе, в основе которого был своего рода музыкальный «ключ». Актриса была душой и стержнем знаменитой обоймы музыкальных постановок театра Ленсовета в 1970-е годы: Катарина, Дульсинея, Малыш, пять ролей в «Людях и страстях» (одно время она играла тут, и очень сильно, даже Уриэля Акосту). Масштаб этого явления становится яснее с годами. Демократичное обращение к аудитории, до слов и помимо слов, не исключало глубокой и содержательной драматургии общения с залом на реальные темы современности. Музыкальная оснащенность мастерства актрисы, творческое мышление в параметрах большой музыки роли и спектакля было востребовано здесь и стало этапом и в жизни театра, руководимого тогда И.П.Владимировым, и в жизни актрисы.

Мюзикл схлынул, музыка осталась. Позднее, долгие годы играя в «Пылком влюбленном» Н.Саймона три роли, трех контрастных пассий героя (Вл. Стржельчик), она выстраивала их как целое в форме вариаций, с чисто музыкальной кульминацией в центральной части, с крупным смыслом, достойным такого обобщающего музыкального построения.* В БДТ, увы, приходилось и простаивать. Тогда Цветаева и Мандельштам стали ее авторами — и нашли в ней идеальную артистку, со вкусом к музыке стиха и пониманием трагического места поэта в мире.

* 1 См.: Таршис Н. Драма актрисы и музыка роли // Актер в современном театре. Л., 1989. С. 76–79.

Алиса Фрейндлих, как звезда первой величины, стала желанной участницей различных театральных «проектов». По-настоящему замечательным был ее дуэт с Вл. Стржельчиком в «Старомодной комедии» Арбузова. То был не коммерческий звездный дуэт, а стоическая акция среди новейшей шелухи, во всех смыслах; здесь не спешили, играли тонко, исключительно слышали друг друга. Это и было реальным, щемящим содержанием спектакля, в полном смысле героическим существованием на сцене двух актеров. «Осенние скрипки» в постановке Р. Виктюка — совсем другой театральный сюжет, давший однако американской критике основания признать Алису Фрейндлих крупнейшей актрисой мира. Все же нельзя удержаться от мысли, что томительные сургучевские осенние скрипки, раскатанные на роликовых коньках, — сами по себе, а Фрейндлих сама по себе: первая скрипка нашей сцены. У нас ее ничто не отнимет — ни кино, ни концерты, ни проекты. Сейчас ее «ниша» в БДТ — титулованные британки: леди Мильфорд, леди Макбет, леди Крум… Все трое, говоря толстовским словом, несчастливы по-своему — и сценически обаятельны беспредельно, делают нас, зрителей (к которым она, начиная с артистической юности, относится, кажется, по-матерински), — счастливее.

Сентябрь 1998 г.