Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Тропп Евгения

ПРЕМЬЕРЫ

У. Шекспир. «Мера за меру». Театр им. Ленсовета.
Постановка и сценография Василия Сенина

Бит или не бит — вот в чем вопрос!

Коллективный автор спектакля «Мера за меру»

Начать придется с банальности — с общеизвестного факта: есть многие на свете, друг Горацио, спектакли, о которых можно долго (или коротко — не важно) рассказывать, как они сделаны, но решительно, как ни бейся, не скажешь про что и, тем более, зачем.

И дальше уж прямо без вступлений — «Мера за меру».

Василий Сенин, как сообщают СМИ, режиссер молодой, но очень известный в России и за ее пределами, осуществил свою давнюю мечту: поставил далеко не самую заигранную, сумрачную и странную, можно даже сказать — загадочную, пьесу Шекспира на большой сцене театра им. Ленсовета. Постановщик выбрал замечательный перевод О. Сороки, в спектакле занята как талантливая молодежь, так и признанные мастера труппы. Тут бы и воскликнуть: ура, успех, победа!.. Но… Вопросы, о которых — выше, не находя ответов, мешают радоваться.

Шекспира в современных костюмах играют так давно и везде, что ультрасовременным решением было бы одеть героев в шелк и бархат Ренессанса. Но у Сенина жители условной шекспировской Вены носят условные серые деловые костюмы — чиновники, секретарши (они же телохранительницы), «администрация президента» и сам «президент» — сначала Герцог Винченцо (Владимир Матвеев), потом его наместник Анджело (Олег Федоров). Монашки тоже одеты в серое, и Изабелла (Анна Ковальчук) — еще не монашка, но послушница — ходит в плащике мышиного цвета, на который и смотреть-то жалко. Зато девицы из публичного дома щеголяют в коротеньких атласных сорочках цвета красного вина, а их хозяйка (Елена Маркина) — в ярко-красном клеенчатом плаще. Это, во-первых, создает цветовые контрасты, а во-вторых… Вот сразу ненужный вопрос: что это значит?.. В борделе жизнь ярче, надо полагать… А может, и не надо полагать…

С одной стороны, внешний облик героев не столько сегодняшний, сколько вневременной (по покрою одежды — ХХ век, но нельзя сказать точно — советское время или, скажем, наши дни). Однако первое, что слышим — шлягер именно советской эпохи «Не думай о секундах свысока». Тематически сериал про Штирлица никак не пришьешь к «Мере» (разве что Герцог под чужой личиной скрывается и за Анджело шпионит?..), значит, надо полагать, здесь указание на время… Или не надо полагать? Весь второй акт идет под ироничную музычку из польского авантюрно-комедийного фильма «Ва-банк», что окончательно спутывает зрительские ассоциации.

К чему сейчас разоблачать нравы советской номенклатуры, кому это интересно! Если уж браться, так за нынешних. И вот Герцог передает власть в руки Анджело, как первый президент РФ — второму, для пущего смеху наместник выходит уже не на красную дорожку, а на татами в кимоно дзюдоиста, а по радио звучит: «Указ вице-президента. В связи с невозможностью президента исполнять обязанности президента полномочия президента временно переданы вице-президенту»… В финале Герцог появится в пальто и кепке, но если кто-то решит, что здесь сатира на столичного градоначальника, — то ошибется. Здесь уж не вопрос — надо ли так полагать или нет. Не надо.

Зачем все эти намеки, да и намеки ли это или просто хохмы, без всякого умысла и замысла, — не знаю, не скажу. Оформление придумал сам режиссер, это важная часть его решения, но она-то как раз ничего не проясняет, а только путает! Еще короткий пример. На занавес (вернее, белые «французские» шторы, как в казенных учреждениях) в начале каждого действия проецируются фрагменты знаменитых полотен. В начале — задумчивый ангелочек с «Сикстинской мадонны» Рафаэля. После антракта — фрагмент росписи Сикстинской капеллы, часть «Сотворение Адама» (только две руки, тянущиеся друг к другу, Творца и Адама), кисти Микельанджело. Почему потревожены именно эти шедевры религиозной живописи?.. Потому ли, что и там, и там есть слово «Сикстинская»?..

Пойдем другим путем и измерим иною мерой.

Чему больше всего радуется публика на спектакле? Тем самым узнаваемым современным деталям, которые напридумывал Сенин вместе с артистами. Еще бы, конечно, смешно вместо констебля и тюремщика увидеть двух ментов в форме, а если вдобавок один из них (Всеволод Цурило) произносит шекспировский текст, после каждого предложения добавляя словечко «нах», а другой (Евгений Филатов), пиная футбольный мяч, скажет: «Ну ты и Кержаков!» — то смех в зале не может не перейти в хохот. (Тут вопрос «зачем» неуместен до неприличия, поэтому не задаем его.) Еще более смешно увидеть вместо дворянина по имени Лючио — трансвестита-наркомана в женских туфлях и заячьей шубке. А если он будет «торчать» у портала или совокупляться с резиновой куклой из секс-шопа на глазах Герцога, переодетого монахом, то хохот может уже стать истерически-напряженным… (Актеру Станиславу Никольскому хочется посочувствовать, но он имеет такой явный успех, что сочувствия, надо полагать, не примет. Или не надо полагать?) Возникает некоторая несообразность, потому что по тексту Лючио — заядлый бабник, активный гетеросексуал… Но в принципе большая часть текста, который произносят герои, видимо, не должна восприниматься — ни информативно, ни образно — никак. Это просто звуки, на которые накладывается картинка.

А. Ковальчук (Изабелла), О. Федоров (Анджело). Фото Э. Зинатуллина

А. Ковальчук (Изабелла), О. Федоров (Анджело).
Фото Э. Зинатуллина

Приколы, примочки и мульки, которыми уснащена поверхность, отвлекают от глубины и дают спектаклю возможность катиться легко и весело. Иногда случаются и остановки: Анна Ковальчук и Олег Федоров, скажем, пытаются эмоционально насыщенно вести свой дуэт, но посреди острого страстного объяснения актеру велено скроить залу забавную гримасу — и погружения в диалог как не бывало. Сколько бы энергии и душевной силы ни вкладывала актриса в речи своей Изабеллы, мы все равно так и не понимаем: смешно ли ее упорство, по мнению постановщика, или достойно уважения. Проблема «спасти ли брата ценой потери чести или сохранить честь» в спектакле представляется то как серьезная и реальная, то как ужасно забавная, не стоящая раздумий.

Ответ на наивный сегодня вопрос Герцога, изменит ли власть чистого и честного Анджело, известен заранее: власть имущие порочны и продажны, по сравнению с ними сутенеры, бандерши, проститутки и их клиенты — просто дети. Герцогу поэтому в спектакле делать нечего: он никого не испытывает, знает все наперед и только шныряет здесь и там в поисках впечатлений, главным образом — от встреч с женским полом. Какое уж там благородство, какая мудрость — он хитрец, лицемер и сластолюбец, которому Анджело и в подметки не годится! В. Матвеев в этой роли блестящ, ироничен, ядовит и темпераментен, как всегда, только жаль, что неоднозначная, почти трагическая фигура шекспировского героя, которую мог бы воплотить этот актер, не пригодилась спектаклю.

А может, это просто такой театр-праздник, где все музыкально и шутливо, с псевдоактуальными прибамбасами и легкими намеками на политическую сатиру, но без всякого яда и социальной критики?.. Сюжет катится, шутки становятся вольнее («Сукенссон, спрячь свой вялый патиссон»), танцы — раскованнее (эротические упражнения на матах Анджело и Марианны или верчение попой упомянутого палача Суккенсона), болтовня — бессмысленней (персонажи спорят о том, на какой слог падает ударение в слове «петля»), и так далее. Правда, вдруг Помпей (Дмитрий Лысенков), зловеще поигрывая топором, пропоет макабрский зонг на стихи Шекспира «Приходи, смерть» (для знатоков возникает еще один вопрос «зачем»: зачем здесь эти стихи из «Двенадцатой ночи»?). Но все-таки капустник торжествует, и внезапный инсульт и проблемы с речью у Эскала — той же, «капустной», природы.

В финале Изабелла с непонятной улыбкой поднимает с пола топор и уходит вслед за Герцогом. уБИТ или не уБИТ Герцог за сценой — вот в чем вопрос, оказывается. Стала ли чистая и прекрасная душой девица убийцей?..

Но если у Изабеллы за спиной топор, то у Василия Сенина — всего лишь кукиш. Не так страшно.

Сентябрь 2006 г.

Песочинский Николай

ПРЕМЬЕРЫ

«Следующая остановка / Небо». Вольная импровизация В. Вербина на темы Д. Хармса.
ТЮЗ им. А. Брянцева. Режиссер Олег Рыбкин, художник Илья Кутянский

Если бы кто-то знал, как ставить Хармса… Как строить действие по логике бесконечного небытия — «цисфинита», действующей в пространстве этого автора? Вообще, как ставить абсурдистов, ранних, как Хармс и Введенский, или поздних, как Беккет и Ионеско? Смешные персонажи ведут себя идиотским образом? Явно не то. Поскольку не персонажи. И не «ведут». И реальности нет. Обэриуты — последователи Гоголя, но они принадлежат ХХ столетию.

Почти никакой традиции постановок обэриутских текстов в русском театре нет. Возможно, помогла бы традиция сюрреализма, но советский театр ее обошел. Ну, почти обошел, «Ревизор» Мейерхольда с этой точки зрения не изучен. Нет доступных нам исследований близкого Хармсу театрального менталитета Игоря Терентьева. В 1980-е годы казалось, что театральный ключ к Хармсу подобрал Михаил Левитин. Его «Хармс. Чармс. Шардам» в театре «Эрмитаж» строился по законам клоунады, позволял себе полностью отрицать жизнеподобие действий и характеров, измерялся гэгами. Иногда они нарушали пропорции мыслимой человеческой жизни. Тогда на фоне «серьезного» театра это было почти революционно. Но я не могу вспомнить, чтобы сквозь левитинские гэги просвечивал ужас. А без этого мир Хармса не живет.

Мы видели одно несомненно убедительное решение текстов Хармса и Введенского — в начале 1990-х Оскарас Коршуновас ставил их как агрессивное наваждение, выплывающее из мрачных бессознательных глубин, в котором действуют не вполне люди, скорее дикие разнузданные существа, похожие на людей. Ученик Й. Вайткуса, современник лучших спектаклей Э. Някрошюса свободно себя чувствовал в границах литовского поэтического театра тех лет.

Олег Рыбкин (уже ставивший эту композицию несколько лет назад в новосибирском «Красном факеле». — Прим. ред.) понимает, что хармсовский мир строится по законам кошмарного сна, в котором моральные измерения и психологические переживания напрочь отсутствуют.

В ТЮЗе безошибочно выигран контакт с подростками, абсолютно не озабоченными моральной рефлексией. Логика саморазвивающейся фантазии, в которой допустимы любые преувеличения и жестокости, действует в спектакле так же, как и в шуточках нынешних зрителей в их обычном досуговом состоянии. Тезис «Дети — гадость» встречается публикой сочувственно, и дальше законы игры без сантиментов устраивают обе стороны. И история про вываливающихся из окон шестерых любопытных старух воспринимается совершенно естественно, в духе того стеба, который принят в веселой тинейджерской компании.

Режиссер соотносит хармсовскую реальность с конкретной советской действительностью, которая ее породила. Что-то в музыке, что-то в костюмах-ретро. Сосед задыхается в сундуке и фиксирует ощущения наступающей смерти под «Интернационал». Важнее сквозной сюжет: автор ждет, когда его заберут, и, в конце концов, забирают и уводят практически под конвоем. Это происходит тогда, когда он сам признает, что «готов». В текстах Хармса такого сюжета нет. Впрочем, в той условной форме, в которой уход автора происходит, он может восприниматься и не так конкретно, как политическая репрессия. Как всё тут из ниоткуда в никуда, так и уход из реальности может быть любым, не только в направлении ГУЛАГа. Название подсказывает мысль авторов спектакля: следующая остановка — небо. Суета «жизни» предшествует беспредметности грядущего за ней. Здесь особая степень отсутствия измерений жизни, здесь мамаша колотит дочку об стенку головой, а дети, мешающие автору сосредоточиться, околевают от столбняка. Необходимо вычесть из происходящего подобие миру людей и смотреть на него как на беспредметную игру разрушительных энергий бытия.

На сцене, в идеале, должно действовать коллективное бессознательное, воплощенное в некие фигуры, которые не имеют ни разума, ни чувств, ни головы, ни сердца, ни биографии, ни индивидуальности. Как во сне. Поведение персонажей в спектакле построено по принципу «кукольности». Кукла не чувствует, когда ее бьют об стену головой, душат, отрывают ногу, поджигают. Законы игры в спектакле О. Рыбкина сочетают такую абстрактность с характерностью. Старуха (приходящая к повествователю помирать), мерзкая, хриплая, исполнена только ей ведомого пафоса. Сакердон Михайлович (коллега повествователя по лит. цеху) похож на попугая, патетичный, ядовитый, непрерывно дергается и ковыряет в носу. В эту компанию вписывается, например, и Управ дом, существо тупое и наивное в какой-то особой степени… Артисты Лидия Байрашевская, Борис Ивушин, Александр Ленин, играющие эти роли, обнаружили своеобразные «характеры» у своих персонажей, которые не вполне люди. На сцене одна жутковатая команда безумцев сменяет другую.

Спектакль населен не людьми, а вымышленными фигурами, их внешность и костюмы (автор Фагиля Сельская) не принадлежат истории, невозможны в жизни. Как нутро персонажей, так и их одежда состоит из несочетаемых элементов. Что-то от эпохи 30-х годов, что-то от книжных иллюстраций той поры, что-то от тотального безумия. Полувоенный костюм Управдома дополняется шапочкой с ушками зайчика. Сагу об охоте Ивана Топорышкина декламируют великовозрастные медведеобразные детины в лыжных костюмах. У Гражданина Х (Александр Иванов) на спине написан нечитаемый текст. Один женский костюм вполне клоунский: юбка-абажур, ярко-красные чулки с зеленой перевязью; другой — «цельный», но невозможный: домашний халат, сшитый из меха. Один из мужских костюмов можно назвать советско-абсурдным: брюки-галифе, сапоги, вязаная кофта, меховой воротник, на голове платок с узелками. Разная внешность персонажей, в общем, не отменяет равную степень алогизма их существования, их схожую тупую агрессивность. У Хармса еще страшнее, мир состоит из клонов-недочеловеков.

Лишь Гражданин Х (в котором угадывается Автор, Хармс) лишен кукольности и характерности. Впечатление от существования в диком балаганчике просто человека, печального, спокойного, видящего и слышащего, что вокруг происходит, оказывается сильным. Он вглядывается в окружающий его балаган, и вопрос, которым задается герой «Старухи»: «Вы верите в Бога?» — кажется, сквозной в его существовании здесь.

Что может происходить на сцене, если небытие уже вступило в свои права, — это главная проблема театрального абсурдизма. Сюрреальная картинка, созданная О. Рыбкиным, состоит из действий, которые бытовому существованию не могут быть подобны. Скажем, Гражданин Х с соседом ползут по полу и рассуждают о том, как плохи покойники, в частности, тот, который в больнице сожрал белье и младенца сожрал. Стихотворение «Бал» сопровождается пляской заведенных фигур, в которой только один Гражданин Х участвует нехотя. Слова расходятся с действием, любое действие лишено смысла. Разумеется, персонажи не слышат и не понимают друг друга. Например, некий жених, внешне похожий на Пушкина (Владимир Чернышов), рассказывает своей мамаше, что скоро женится, она слышит (переспрашивает) только отдельные слоги, а он тискает свою невесту, бесстрастно рассказывая, как насиловал покойницу… Жизнь распалась на клочки.

В основном действие состоит из кратких монтажных фраз. Единственным сквозным сюжетным мотивом инсценировщик сделал поездку в трамвае, который прибывает все время на одну и ту же остановку «Марсово поле», пассажиры трамвая несколько раз поют (в микрофоны) стихи Хармса, положенные на музыку. Пожалуй, эти постановочные ходы выглядят слишком гладко и ожидаемо, сопротивляются «обрубленности» и необъяснимости как принципам строения действия. Сквозной мотив всеобщего умирания явно выражен в тексте, в микросюжетах «случаев», описанных Хармсом. В режиссуре О. Рыбкина это выражено, прежде всего, смертью разума на всем пространстве действия.

А. Иванов (Гражданин Х). Фото Д. Гуляева

А. Иванов (Гражданин Х).
Фото Д. Гуляева

В самом конце спектакля, после того как Гражданина Х забирают и уводят в безжизненном, обмершем состоянии, оживает Старуха, она обходит свое мертвое царство, рассуждает про девочек — холодных Снегурочек и подбирает одну из них, недавно удушенную. Все к тому шло — постепенно пространством овладела стихия небытия. Несколько минут назад мамаша придушила свою дочку, и вверх улетел один шарик, по небу полетели бестелесные образы населения спектакля. Стихотворение «Летят по небу шарики», которое в финальном параде произносят недействующие нелица, воспринимается в том смысле, что все нами виденное не более реально, чем эти самые невесомые прозрачные объекты… Сценическое пространство сталкивает абстрактный фон и элементы быта. На черном заднике-небе светило, на пустом планшете сцены подушки-треуголки как детские куличики в песочнице. Перед ним сушится на веревке белье и стоит трамвай.

Б. Ивушин (Сакердон), А. Слынько (Девочка). Фото Д. Гуляева

Б. Ивушин (Сакердон), А. Слынько (Девочка).
Фото Д. Гуляева

Как же может выглядеть загадочный «цисфинит», изобретенный Хармсом? История абстрактной живописи началась с обнаружения в живой натуре символических, кукольных и геометрических (неживых) форм. Позднее авангардисты полностью разрушали предметность мира, чтобы увидеть за видимой картинкой жизни иные, нематериальные силы, формы и энергии бытия, божественные и трагические, представить движущееся статичным, бесконечное — временным. Спектакль О. Рыбкина уже шел на сцене ТЮЗа, когда в Русском музее открылась выставка Павла Филонова, современника Хармса, близкого ему в основных параметрах мировосприятия. В этой живописи застыли осколки идиотской реальности, в которые можно как бы вплывать глубже и глубже, обнаруживая целые микромиры мертвенного абсурда. Это похоже на тексты Хармса. (Издания Хармса часто иллюстрируют работами Филонова.) Возможно, так выглядит мир, которым руководит Старуха… Но спектакль О. Рыбкина соотносится, пожалуй, с более ранней стадией беспредметного искусства, когда формы выражения метареальности были еще не найдены. Небытие выглядит здесь как стилизованная, дикая жизнь. Все-таки жизнь. А оно — что-то другое. Но что? Этого никто не знает.

Сентябрь 2006 г.

Филатова Людмила

ПРЕМЬЕРЫ

О новом спектакле Анатолия Праудина как-то даже неловко рассуждать в привычных терминах и категориях — ибо «Дом на Пуховой опушке» уникален. Да, эта сказка не только (и не столько) для детей, сколько для взрослых; да, текст, который все с детства знают наизусть, волею режиссера-парадоксалиста зазвучал как будто впервые; да, вместо жизнерадостности и оптимизма, которые излучал советский мультфильм, — беккетовское ощущение остановившегося времени… Все так. Но самое главное, то, ради чего «Дом» хочется смотреть снова и снова, — это актерская игра.

Винни-Пух и все-все-все на этой сцене — не люди, изображающие животных, не актеры, играющие сказочных персонажей, даже не «странные существа», как думается вначале. Это игрушки. Уловить, какими именно средствами достигается этот эффект, практически невозможно. Начнешь вглядываться, размышлять — как устроено?! — и так ничего и не поймешь. Вроде бы какая-то новая актерская техника — но на поверку каждая роль оказывается выстроена в соответствии с пестуемыми здесь принципами психологического театра, пусть даже с легким креном в абсурд. Ни при чем и забавные костюмы, если даже есть в них оттенок гротеска, то очень слабый, в основном это относится к странному сочетанию девчоночьих розовых одежд с кислым мужским лицом Пятачка (С. Андрейчук). Налицо предлагаемые обстоятельства, характеры, оценки, приспособления, оправдания… Вот задерганная «мать-одиночка» Кенга (А. Еминцева) с упреком смотрит на шумящих; вот кокетливая Крошка Ру (О. Белинская) берет в оборот шумного и наивного красавчика Тигру (Ю. Елагин)… «Человечьи», узнаваемые ситуации — а складываются в единую картинку: холодный, заброшенный чердак, игрушечный медвежонок с опилками в голове и потертой шерстью (у кого в детстве не было такого?), пыльный ослик, забытая рваная сова, серая от времени вата, которой они все проложены… Жестко, без сантиментов («уронили мишку на пол…» исключено!) режиссер напоминает: Кристофер Робин умер, дорогие товарищи взрослые. Уже почти в каждом из вас.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

«Дом на Пуховой опушке». По сказке А. А. Милна в пересказе Б. Заходера.
Экспериментальная сцена п/р А. Праудина.
Постановка Анатолия Праудина, сценография Ксении Бурланковой

Бог умер давно, как сообщил миру Ницше. Кристофер Робин умер недавно, в 1996 году. Он жил долго, дожил до эпохи, когда фактуры высоких технологий, хай-тека, заменили уют английской детской. Плюшевые игрушки, постаревшие вместе c Кристофером Робином (умереть они не могут, ведь они бессмертны как игрушки, а как образы тем более вечны), живут теперь в этом мире безбожия, холодных блестящих гофрированных труб из технической фольги. В самом начале спектакля Сашка-букашка (Маргарита Лоскутникова) со скорбным лицом просит нас заупокойным голосом выключить наконец мобильные телефоны хотя бы в траурный день памяти Кристофера Робина…

Нет хозяина, некому принадлежать, не для кого жить. Взрослые знают: это называется депрессия. Когда депрессия — руки и ноги ватные, как у старого мишки, и вот валяешься, никому не нужный, проворачивая в сознании ржавую пластинку: «Если бы был Кристофер Робин, он бы сказал сейчас…» И сделал. Но — игрушки не только в руках Господа, они всегда еще в чьих-то руках — мы знаем, как трудно напрячь ватные мышцы и начать жить без того, кого любили, кому привыкли принадлежать. Ведь это так легко — для кого-то. И так трудно самому, самим… Каждый взрослый знает, каково выкарабкиваться, превращаться из мягкой игрушки — в самого себя. Все мы — Винни-Пухи, как этот (Владимир Баранов), который медленно и упорно пытается оживить мир, где десять лет Сова не летает, похудевший Пятачок бессмысленно смотрит вдаль водянистыми глазами, озверевший Иа-Иа механически все время куда-то везет что-то глубоко постылое — но куда, зачем, для кого? Для кого растит Крошку Ру мрачная Кенга (Алла Еминцева)?

В. Баранов (Винни-Пух). Фото В. Постнова

В. Баранов (Винни-Пух).
Фото В. Постнова

Когда речь заходит о Праудине, можно долго и со вкусом описывать все этюды, приспособления, разработки тем, игры с детской частью зала, из которых состоит неторопливое, подробное театральное сочинение. Но не менее интересно понять, что давно планировавшийся «Винни-Пух» — продолжение тем, которые из спектакля в спектакль волнуют Анатолия Праудина и составляют философию его театра. «Рондо с вариациями» называлась очень много лет назад моя первая статья о Праудине. Название не потеряло актуальности. Он все время возвращается к теме, варьирует ее, находя новые и новые варианты поворотов.

Конечно, Пух — это Праудин, как бы лукаво он ни отрекался от лирического авторства с экрана телевизора. Из спектакля в спектакль режиссер варьирует тему мира, где Бог умер, но надо жить: от раннего «Иуды Искариота» (№ 0 «ПТЖ») до «Урока первого. Воскресенье» (№ 23 «ПТЖ»). Иногда его герои брошены не Богом, а божеством (как Лариса — Паратовым), но почти всегда они должны найти способ «жизни после смерти» и, как Сизиф, смириться, поняв, что камень, посланный судьбой, — это твой камень, твой крест, твоя жизнь.

С. Андрейчук (Пятачок), И. Соколова (Иа-Иа). Фото В. Постнова

С. Андрейчук (Пятачок), И. Соколова (Иа-Иа).
Фото В. Постнова

Спасением в этом мире очень часто становится творчество, в «Пухе» эта тема тем более слышна, ведь маленький театр Праудина в «Балтийском доме» — это тот самый Дом, который они, брошенные игрушки, упорно строят из ничего, из производственных отходов, на маленькой опушке большого театра. Строят свой театральный рай, над которым в конце спектакля еще и мягко иронизируют: акриловые обои с облачками да райское дерево из тех же гофрированных труб — вот и весь их роскошный парадиз…

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Первый печальный акт спектакля — это творческие муки мягкого, задумчивого Винни-Пуха, собирающего на творческий подвиг жизни зашедшую в творческий кризис игрушечную труппу. И все у него не получается, и Пух застревает, и шарик лопается, и горшок бьется…

С. Андрейчук (Пятачок), В. Баранов (Винни-Пух). Фото В. Постнова

С. Андрейчук (Пятачок), В. Баранов (Винни-Пух).
Фото В. Постнова

Сцена из спектакля. Фото В. Постнова

Сцена из спектакля.
Фото В. Постнова

Весь первый акт Пух с первым актером своей нелепой труппы, поначалу совершенно индифферентным Пятачком, пытаются медленно возродить в холодном мире жизнь. Мастерят пчел из современных стройматериалов, ищут Северный полюс, учатся играть сами (долгие годы с ними играл Кристофер Робин). Конечно, это режиссерская лирика, и, хотя дети смеются-заливаются, ловя кайф от сочиненной сценической игры с предметами, мы смотрим взрослую историю о режиссерских муках.

Трудно отделаться от воспоминаний о мультфильме, звучащем в памяти леоновским голосом, но спектакль Праудина существует совсем в иных координатах. И теперь, пожалуй, не представить себе иного, чем В. Баранов, Пуха и другого Иа-Иа (Ирина Соколова). В этом упрямом ослике неясного пола и возраста сосредоточилась вся наша «коллективная бессознательная» обида на жизнь: на то, что бедствует театр, заедает тяжелый быт, десять лет без Кристофера Робина — облом за обломом. Иа-Иа тащит свою сумку на колесиках — как мы картошку, и творческие бредни Пуха вызывают только дополнительное ослиное раздражение. Иа-Иа параноидально недоверчив и одновременно трогателен — ведь игрушка… Здесь столько блистательного внутреннего юмора выдающейся актрисы, столько драматической эксцентрики!

Набитый опилками Пух терпит фиаско, в дело вступает протагонист труппы Пятачок, решившийся на дальнее плаванье и ставший матросом на их воображаемом корабле. Но все решает, в конце концов, не театр (и это — новый для Праудина мотив). Все решает появившийся в коллективе молодой Тигра (Юрий Елагин). Он влюбляется в Крошку Ру — и все вместе игрушки создают хай-тековский рай, повесив над древом познанья крылья взлетевшей Совы (Александр Кабанов)… Мир снова обретает смысл — в них самих, в жизни, в любви двух молодых игрушечных существ. Этот смысл, радостный для детей, для взрослого Винни-Пуха по сути печален, как печальна жизнь, которую каждому из нас нужно продолжать. Кристофера Робина вряд ли кто-то заменит, но, милые игрушки, надо жить, прожить длинный ряд дней и узнать… Чеховские мотивы здесь не произвольны: Праудин давно репетирует «Вишневый сад», но у театра нет финансовой возможности выпустить спектакль.

Таковы нынче вариации праудинского рондо. В предыдущем спектакле, в «Золушке», мир театра побеждал все. В «Доме на Пуховой опушке» побеждает пришлый играющий в мяч Тигра. Здравствуй, племя младое!

Когда премьеру «Дома на Пуховой опушке» показывали на фестивале «Арлекин», я увидела, как в антракте в буфете сидела группа наших режиссеров — один в один Пух, Пятачок, Сова… Они депрессивно-меланхолически переживали спектакль о себе самих и о мире, где… вообще-то Бог не умер.

Сентябрь 2006 г.

Митина Татьяна

ПРЕМЬЕРЫ

Все хорошие. И всё хорошо. И о хорошем.

Гори синим пламенем критический анализ. Анализировать-то, собственно, нечего. Потому что спектакль — очевидный режиссерский компромисс. Но главный герой ТАК смотрит на главную героиню. А главная героиня ТАК произносит одну фразу. И потому спектакль хороший.

Он для людей и про людей. Он прост и предсказуем, не концептуален, он ни на что не претендует. В нем нет следа жесткой режиссерской руки — а потому много ужасающей актерской «бутафорщины», и вместе с тем есть полет и поэзия, тонкий печальный юмор и доброта. И эта фраза…

В старом американском, кажется, фильме Мод, бодрая маленькая жизнерадостная старушка, закручивала вполне конкретный роман с молоденьким и очевидно психически нездоровым аристократом Гарольдом. Скандальная история мезальянса меньше всего волнует Козлова. Известную, ставленую-переставленую пьесу он трактует как поэму, элегию о встрече духовно близких существ. Его волнуют только эти двое. И это заметно.

И его можно понять. Ольга Антонова — актриса с особыми, переливчатыми, поэтическими интонациями светлого голоса. С распахнутым беззащитным взглядом. Бесстрашная одиночка. Романтическая хулиганка. Всегда про любовь и всегда чуть-чуть над землей. Такой актрисе трудно подобрать достойного партнера.

Но он есть. Сергей Агафонов, ученик Козлова. Бесстрашный и романтичный, под стать своей мудрой партнерше. Их дуэт — главная ценность спектакля. Тонкие, сиюминутные связи, живое дыхание, взгляды, наполненные смыслом, — местами просто завораживают. Особенно на фоне творящегося вокруг них безобразия.

Гарольд и Мод особенные, чужие в окружающем их искусственном мире, где деревья сажают в маленькие кадки и выставляют умирать перед солидными учреждениями. В этом мире просто нет места ничему живому и настоящему. На сцене театра Комедии, видимо, тоже. Гарольда и Мод окружали пошлые, заурядные, слепые в своем сытом благополучии люди. Тривиальные люди. К сожалению, большинство актеров в спектакле не играют пошлость, а просто играют пошло. Не ужасно, а просто тривиально, демонстрируя фальшивые эмоции и псевдоглубину. (Справедливости ради стоит сказать, что в спектакле есть интересная яркая характерная работа Елизаветы Александровой, сыгравшей сразу трех героинь, потенциальных невест Гарольда.) Ходят и говорят они в странной декорации Александра Орлова, притворившегося не собой. Монтировщики не всегда вовремя и не всегда точно отдергивают черные тряпочки, а деревце и подсолнухи и не думают скрывать свою бутафорскую природу.

На этом-то фоне Ольга Антонова и произносит фразу, смысл которой надолго остается в памяти после спектакля. Вся беда в том, говорит она, что человек знает, что он большой, огромный, а позволяет делать с собой вот так — она поднимает руку, перетирает воображаемый песок, и он тонкой струйкой бежит между ее пальцев.

Но почему же? Почему?

Сентябрь 2006 г.

Хорохорина Ирина

ПРЕМЬЕРЫ

К. Хиггинс, Ж.-К. Каррьер. «Гарольд и Мод». Театр Комедии им. Н. Акимова.
Режиссер Григорий Козлов, художник Александр Орлов

Вполне очевидно, что в самом названии театра Комедии заложена его «жанровая программа». Собственно, аксиоме о том, что здесь должны ставить комедии, театр следовал до сих пор вполне добросовестно, хотя и с некоторыми оговорками. «Гарольд и Мод» — самая большая из таких оговорок за последнее время. И дело не в том, что спектакль получился не смешной. Дело в том, что он и не должен быть смешным. Ведь в основе — грустная пьеса Хиггинса и Каррьера про то, как молодой человек Гарольд, занятый лишь тем, что время от времени имитирует собственные самоубийства, знакомится на кладбище, куда он ходит в свободное от самоубийств время, с пожилой дамой по имени Мод (как окажется позже — с очень сомнительным прошлым и настоящим), влюбляется в нее и делает ей предложение. Но старушка Мод, накануне смекнувшая, что восьмидесятилетие — самое время для смерти, и вдобавок ко всему лишившаяся жилья, одним махом решает и экзистенциальный, и жилищный вопрос: выпивает яд, оставляя Гарольда одного с его странной любовью. Такой вот далеко не комедийный сюжет и отнюдь не веселый финал.

С. Агафонов (Гарольд), О. Антонова (Мод). Фото В. Гордта

С. Агафонов (Гарольд), О. Антонова (Мод).
Фото В. Гордта

Спектакль «Гарольд и Мод» — бенефис народной артистки России Ольги Антоновой. Ее героиня отлично сохранилась, даром что восьмидесяти лет от роду. Секрет ее привлекательности и прекрасного настроения в здоровом образе жизни, который Мод не устает пропагандировать. Так что Ольге Антоновой не приходится притворяться скукоженной старухой. Ну, разве что изобразить пару раз, как у Мод прихватывает поясницу — но с кем не случается! Зато Антонова весь спектакль притворяется, что ее героиня бодра, энергична и весела. Так когда-то были натянуто и неестественно бодры и веселы герои жизнеутверждающих советских кинофильмов. Старушка Мод Ольги Антоновой по заряду деланного оптимизма и физических сил дает фору юному немощному Гарольду, который еле-еле отваживается взобраться на качели, подвешенные в паре метров над землей. Вообще-то, Гарольд в исполнении дебютанта Сергея Агафонова не похож на парня из робкого десятка. В начале спектакля он бодрой и уверенной походкой выходит на сцену из зрительного зала и под звуки песни «Back in USSR» ложится в деревянный гробик. А уже через некоторое время, видимо, отдохнув в такой необычной «кровати», предается новому развлечению: делает себе петлю, причем таким привычным жестом, будто завязывает галстук перед зеркалом. Правда, бесконечно имитируя собственные самоубийства с целью то ли поразвлечься, то ли привлечь к себе внимание матери (и без того, впрочем, занятой лишь проблемами сына и безуспешно подыскивающей ему невесту), Гарольд вряд ли когда-нибудь отважится покончить с собой по-настоящему, как это сделает Мод (опять-таки, неестественный и нелогичный для такой энергичной и жизнелюбивой натуры, как Мод, финал).

Но пока до финального аккорда еще далеко, режиссер Григорий Козлов всеми силами пытается развлечь зрителей. Он обыгрывает так и эдак «проделки» Гарольда. Он веселит публику образом матери главного героя (Мадам Чейзен — Елена Капица). Он забавляет сценами с тремя потенциальными невестами (Елизавета Александрова исполняет все три роли, умело вводя в зрителей в заблуждение: они думают, что каждый раз на сцене появляется новая актриса). То есть режиссер всеми силами пытается «дотянуть» пьесу Хиггинса и Каррьера до привычного для театра Комедии жанра.

Развлекая, авторы спектакля, видимо, стремятся еще и поучать. С помощью художника Александра Орлова Григорий Козлов пытается придать происходящему на сцене «глубокий философский смысл». Так, все герои спектакля, кроме Гарольда после появления в его жизни Мод и самой Мод, одеты в черно-белые костюмы. Скупая черно-белая сценография, скорее всего, призвана подчеркнуть бесцветность скучного существования героев (хотя в подобном контексте гораздо уместнее был бы серый). Зато в доме оптимистки Мод, у которой живет тюлень, украденный из зоопарка, — все цветное, и все напоминает о море, песке, небе, луне и облаках Магритта. Ее жилище легко превращается в морское побережье, пускай и нарисованное. Вообще, сцены в спектакле перетекают одна в другую, этот прием, видимо, и породил идею декорации-«конструктора». Но в то же время разрисованный задник в квартире Мод, трансформирующейся в пляж, добавляет всему происходящему на сцене неестественности — неестественности, далекой от условности и близкой к фальши, которой и так немало и в самой истории, и, увы, в игре Ольги Антоновой.

О. Антонова (Мод), С. Агафонов (Гарольд). Фото В. Гордта

О. Антонова (Мод), С. Агафонов (Гарольд).
Фото В. Гордта

Кроме разрисованного задника авторы спектакля используют передвигающийся занавес, который, закрывая одну половину сцены, открывает другую. К чему такая «половинчатость» — не ясно. Трудно поверить (хотя именно эта мысль приходит на ум), что режиссер просто не в состоянии задействовать все пространство сцены. Так что идея с занавесами остается загадкой, как и идея использовать песню «Back in USSR». Что касается музыкального оформления спектакля в целом, то здесь обнаруживается очевидное несоответствие темпоритма, заданного музыкальным рядом, темпоритму действия, диалогов, которые получаются затянутыми, вязкими и оттого — неживыми, фальшивыми.

В финале, когда Мод остается без дома, Гарольд делает ей сюрприз: его возлюбленная оказывается в окружении любимых цветов — подсолнухов. Но, увы, искусственные подсолнухи на деревянном планшете сцены так и остаются искусственными, раздражая своей неестественной желтизной, величиной и мертвыми лепестками. Вероятно, создатели спектакля решили быть верными избранному стилю до самого конца.

Июль 2006 г.

Сагина Юния

ПРЕМЬЕРЫ

«12 ночь, сыгранная актерами далекой от Англии страны, которые и не знали никогда слов Шекспира». Одесский Украинский музыкально-драматический театр им. В. Василько.
Идея проекта, постановка и сценография Клима

Сложен и извилист театральный путь Клима, овеянного ореолом гениальности, «последнего создателя театральной системы» и «самого знаменитого бездомного маргинала современного театра». Так пишут о нем критики. В действительности сегодня Клим объединяет в себе три театральные ипостаси (режиссер, педагог, драматург) и, как один из его учителей Анатолий Васильев, принадлежит к категории театральных алхимиков, готовящих по собственному рецепту эликсир жизни современного театра из божественных первоэлементов. Этот театр не является ни дорогостоящим развлечением, ни модным эстетством, а всегда присутствует — как способ познания души и приобщения к жизни духа.

Если для Васильева важно возникающее по его сценарию некое духовное событие, то Клим стремится дотянуться до небесных струн и сыграть на них, не подчиняя все своей воле, а по преимуществу направляя и высвобождая творческий и человеческий потенциал своих актеров.

Кажется, совсем не случайно судьба занесла известного столичного экспериментатора в Одесский Украинский музыкально-драматический театр им. В. Василько. Хотя кто-то из недоброжелателей, быть может, и позлорадствует по поводу того, что «возомнивший о себе театральный мессия» оттесняется на окраину бывшей империи, в этом движении есть свой особый смысл. Клим из тех, кто не может не проповедовать свой театр. Услышать его негромкий, вдохновенный голос могут те, кто не растратил до конца свой душевный капитал на изнуряющую дань телесному комфорту и тщеславию. А так как на периферии почти нет соблазна легких актерских заработков, отношение к профессии у служителей Мельпомены бывает возвышеннее и чище, чем в столицах. В Одесском Украинском театре тем более. Дело в том, что этот театр давно (примерно с середины 70-х годов прошлого века) безнадежно непопулярен в Одессе. Здесь сказались как языковой барьер (Одесса была и остается русскоязычным многонациональным городом со своей особой культурой), так и отсутствие ярких масштабных театральных событий, которые могли бы примирить избалованную гастролями знаменитостей, стремящуюся смотреть только шедевры или их разрекламированные муляжи местную публику. Однако в последние годы на фоне общего театрального подъема и в этом театре появилась своя новая молодая аудитория, которая пусть не заполнила дореволюционное здание до аншлагов, но оживила пустой зал своим присутствием и поддержала курс на экспериментальные спектакли. Руководство театра сделало единственно правильный в этой ситуации выбор, решив заявить о себе если не количеством зрителей, то качеством продукции.

В прошлом сезоне в театре был поставлен спектакль по пьесе Клима «Украинский Декамерон», в котором его друг и коллега по киевскому ЦСИ «ДАХ» режиссер Влад Троицкий создал из пространства сцены и партера некий космический образ мира украинской культуры, охватывающий ее языческие истоки и последующие напластования католического и православного христианства. Троицкий сумел превратить большую, очень неоднородную труппу театра, почти целиком вошедшую в спектакль, в слаженный ансамбль, который с радостью отдался представлению наивной и мудрой, лирической и эпической истории о любви и смерти жителей маленького украинского села, перемешанной с ритуальными и фольклорными действами. Приехавшего на премьеру Клима, видимо, что-то привлекло в этом театре и его жаждущих работы актерах. Или он почувствовал нечто родственное в напоенной любовными флюидами атмосфере большого южного города. Так или иначе, после трех месяцев репетиций режиссер представил собственное литературно-театральное сочинение по «Двенадцатой ночи» У. Шекспира.

Сцена из спектакля. Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля.
Фото О. Владимирского

Получился спектакль, который останется в истории коллектива как попытка войти в сферы высокого искусства, как целостная личностная реализация одних актеров и стартовая площадка для других, как живительная инъекция подлинного творчества в отягченный недугами театральный организм. Эта театральная ситуация частично отражена в самом названии, которое полностью звучит так: «12 ночь, сыгранная актерами далекой от Англии страны, которые и не знали никогда слов Шекспира».

Жанр постановки Клим определил как «историю о любви в 2-х действиях». Действительно, комедией спектакль никак не назовешь, хотя режиссер, следуя шекспировскому принципу, постоянно сталкивает высокое и низкое и насыщает действие грубоватыми шутками и гэгами. Зрителя ждет немного грустная, но светлая и красивая история о любви, которую может создать только наше воображение, а не материальный мир. История о любви, являющейся для каждого существа самым живым представлением Бога, история о стремлении к бесконечному, которое делает иллюзорной всякую земную реализацию. Шекспировский сюжет вместе со своими более ранними первоисточниками воспринят как давно бытующий миф об иллюзиях, влекущих к несбыточным желаниям и затягивающих человека в водоворот страстей. Как всякий миф, он находит в каждую эпоху свою интерпретацию.

Сцена из спектакля. Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля.
Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля. Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля.
Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля. Фото О. Владимирского

Сцена из спектакля.
Фото О. Владимирского

Клим ввел обрамляющую сюжет историю о провинциальной труппе, разыгрывающей комедию для мало искушенной публики. В уста руководителя труппы режиссера-драматурга (Игорь Геращенко) постановщик вложил много собственных сентенций и размышлений о театре и жизни, что сделало весь вводный сюжет несколько дидактичным, ограниченным и в то же время трогательно-беззащитным высказыванием самого режиссера. Его жизненные проблемы и размышления обнажены здесь подобно персонажу, который является в исподнем, кутаясь в одеяло, а затем сбрасывает его и, задирая рубаху, кричит кому-то наверху, что для него самое главное в жизни смешить людей, смешить чем угодно, хотя бы собственным нелепым видом, потому что «лучше быть битым, чем забытым». Опасения актеров по поводу того, что публика может обойтись с ними нелицеприятно, потом звучат в спектакле еще не раз.

Внедрившись в шекспировский сюжет, Клим добавил любовные линии. У всех персонажей здесь своя любовная драма: каждый, являясь предметом сердечных переживаний одного, в свою очередь страдает от неразделенного чувства к кому-то другому. А когда чувства находят отклик, возникают иные проблемы, которые режиссер, глядя сегодняшними глазами, увидел в классической комедии. Например, моральный и психологический барьер восприятия однополой любви, когда Орсино (Александр Довготько) с ужасом сознает, что его влечет к Цезарио-Виоле (Ирина Бесараб), или придуманный Климом трюк, когда Оливия (Галина Кобзарь-Слободюк) наряжается мужчиной, чтобы соблазнить ту же Виолу, изображающую равнодушного к женщинам герцогского слугу-кастрата.

Вначале перед зрителями голая сцена без задника и кулис с небольшой конструкцией в глубине, похожей на сказочный белый замок с башенками. Когда начнется основное действие, задник опустится, кулисы раздвинутся, появятся обтянутые зеленой тканью конусы — деревья. Замок окажется дворцом Орсино. А потом возникнет еще маленький застекленный павильон, похожий на оранжерею, — дом Оливии. Все это напоминает игрушечный мир из детского конструктора. И все действующие лица, по мысли режиссера, воспринимаются одинокими душами перед лицом вечности, обреченными на вечный поиск в этом игрушечном иллюзорном мире. Это наглядно явлено в одном из эпизодов, когда все персонажи хаотично движутся между декораций по вращающемуся кругу сцены, сближаются, и снова расходятся, и бредут куда-то потерянно с тоской в глазах.

Самое ценное в спектакле Клима — это актерские работы. Можно много говорить об образах, созданных каждым из участников, о том, как из-за слов проступает личность актера. Иногда во всем масштабе, во всей боли, во всех несыгранных ролях. Клим не обращал внимания на возраст при подборе актеров, ему важнее было душевное созвучие и умение тонко почувствовать и передать состояние изображаемого персонажа. Главная ставка — уникальные возможности правильно направляющего свою психическую энергию актера. Известная профессио налам «климовская» атмосфера создается при помо щи разработанной им технологии актерского существования (вначале искренний посыл, затем ощущение и оценка зрительского и «космического» отклика, затем новый посыл с учетом предыдущего воздействия). Но в одесском спектакле паузы практически отсутствуют и техника незаметна. Лишь действие немного затянуто.

Начинается спектакль с момента, когда артисты маленькой труппы, гастролирующей где-то в далеком сибирском городке, очнувшись после долгого пития, понимают, что они сдали в аренду и пропили свои костюмы, что ситуация катастрофическая, но публика собралась и ждет. Что делать? Что играть? Руководитель труппы, он же ведущий актер, режиссер-драматург и глава семьи, решает играть Шекспира, но только в собственной переработке. Если отбросить комедийно-бытовые подробности, Клим предлагает здесь один из работающих рецептов театра ХХІ века, театра как ансамбля ярких личностей, которые на глазах у зрителя создают особую сценическую реальность, основываясь на известных сюжетах-мифах. Такой театр позволяет актеру в каждой роли реализовывать себя, максимально вовлекая все человеческие и творческие структуры, а значит, в каждой роли не просто лицедействовать и выполнять разные режиссерские установки, но расти личностно и профессионально, обретать новый духовный опыт и совершенствоваться. А зритель этого театра, кроме жизненного урока, психологической разгрузки и эстетического удовольствия или катарсиса, получает еще интеллектуальную и духовную пищу в общении с яркой и цельной творческой личностью актера.

Июнь 2006 г.

Матвиенко Кристина

ПРЕМЬЕРЫ

«Лед. Коллективное чтение книги с помощью воображения» (по роману В. Сорокина).
Новый Рижский театр. Режиссер Алвис Херманис

У спектакля Алвиса Херманиса, привезенного в Москву в обмен на гастроли Кирилла Серебренникова в Риге, есть предыстория. «Лед» игрался сериями — сначала во Франкфурте, потом на Рурском триеннале, после в Риге, а теперь вот — в России. Каждая версия была скорректирована с учетом местных особенностей, в том числе помещения, артистов и языка, то есть каждая была чем-то вроде отдельного спектакля. В Москву Херманис везти «Лед» боялся — не поймут. Вероятней всего, он был прав — ко второму акту почти четырехчасового спектакля в ледяном ангаре газгольдерной галереи Якута остались немногие. Зато те, кто полюбил латышского Сорокина всем сердцем.

Сама по себе идея прочитать роман от корки до корки, сидя на стульях и лишь изредка комментируя происходящее делом, а не только словом, блестяще сработала в случае со «Льдом».

Недавно вышедший роман Владимира Сорокина повествует о всемирной организации голубоглазых блондинов, активизировавшейся в период Второй мировой войны и по сей день вербующей в свои ряды таких же светловолосых, которые умеют «говорить сердцем». Сорокинская метафора означает новую искренность, способность не быть «пустышкой» и острое чувство собственного и чужого сердца. «Лед» движется ретроспективно — от динамичных историй захвата нынешних избранников, которые после удара ледяным молотом по грудине долго приходят в себя, чтобы очнуться уже в джакузи с двумя голыми бабами или в постели с красавцем, который тебя просто обнимает, а потом вернуться в свою обыденную жизнь. Правда, в привычной реальности им уже нет места — раз поговорив сердцем, новые люди не могут забыть этого странного, восхитительного ощущения, тщетно рассказывают о нем друзьям, начальникам и сутенерам, а однажды, после сильнейшей истерики, возвращаются туда. Куда — автор не уточняет. Что-то вроде санаторного рая, где все свои.

Спектакль начинается так. Под старую песню Цоя публике быстро раздают папки — такие, какими заставлен любой офис, — с фотокомиксами, иллюстрирующими первую часть романа. Затем актеры занимают стулья вокруг небольшой белой арены и начинают читать текст «с листа», а сидящий амфитеатром зритель видит страницы с помеченными маркером фрагментами и делает вывод, что купюры все-таки есть, хотя их немного. Речь идет, допустим, о том, что девушку похитили, привезли в лес, постучали по груди ледяным молотом и заставили «говорить сердцем». На сцене не происходит ничего криминального, а в комиксах — почти документальное, хотя и не без иронии, воспроизведение события, с кровавыми подтеками на теле жертвы, орущим ртом и улыбающимися лицами сектантов-мучителей. То есть фактически режиссер делает театр мультимедийным, но не путем внедрения видео в спектакль, а такими вот «веселыми картинками». Девушка-чтец только успевает командовать — страница третья, четвертая и так до конца. Темпы у них, надо сказать, довольно горячие.

Когда же жертва, скажем, возвращается домой — в полузабытьи и с чудовищным шрамом на груди, артисты разыгрывают сцену этюдным методом. Студент московского университета приходит к своим друзьям и пытается поговорить о своем, о сердечном — те сидят по оба конца обычного деревянного стола и, разумеется, не верят ему. Вся сцена сыграна как в каком-нибудь современном европейском кино, впроброс говорятся реплики, не контролируются реакции, а заканчивается все и вовсе комически. Один из экстремалов — нацбол, который на вопрос друга о сектах заводится с пол-оборота и начинает нести что-то про жидомасонов. Студент, понятно, машет рукой и уходит.

История другой «сердечницы» — проститутки Николаевой — куда более жестока. Ко всему прочему, ее раздели и голой же бросили в лесу. Красивая Николаева бежит к трассе, голосует, обещает денег, которых у нее с собой, понятно, нет, и едет домой. Ее шофера в спектакле играет карлик, а когда Николаеву доставляют-таки домой, ее напарница не дает ей денег. Расплатиться Николаева своему спасителю предлагает натурой, быстро стащив с него штаны и сев верхом. На сцене — никакого секса, просто два одетых человека, маленький мужчина и симпатичная дылда в короткой юбке. Дальше ей предстоит объясняться с сутенером, который не верит в ее россказни и наказывает по-сорокински глумливо, заставив прямо здесь, при всех, садиться на бутылку из-под шампанского.

Отвергнув мимезис в пользу якобы простого пересказа цепочки событий, Херманис добился замечательного эффекта: он глубоко и точно вскрыл текст Сорокина, с одной стороны, а с другой — выступил в роли наблюдателя по отношению к авторскому миру писателя, ироничного, но не беспристрастного. Апофеоз идеи про близость сердец в спектакле — одна из финальных сцен массового слияния тел, которые с истовостью сектантов стелются по полу. А остраняет ее пафос сцена фигурного катания — артисты на коньках изображают поддержки и имитируют прыжки. И так все время — из горячего в холодное. Херманис приподнимает градус, используя песню Земфиры про «замороженные пальцы» и «знак бесконечность» или хрестоматийное «Мы стояли на плоскости» Гребенщикова в качестве саундтрека. И снижает его простым выключением артистов из ситуации — после пламенного монолога одного из героев, объясняющего, откуда взялся лед, все поворачиваются к героине-новобранцу по имени Храм — и спрашивают: «Ну что, ты поняла что-нибудь, Храм?». И смеются — потому что это все равно что задать вопрос читателю романа «Лед» — что ты понял?

Кроме того, Херманис умудрился передать стилистическую двойственность Сорокина — его блуждающую между стебом имморалиста и патетикой доморощенного философа идеологию. Скажем, вся вторая часть, действие которой происходит в годы Второй мировой войны, когда немцы пришли в русскую деревню, жили там, а потом погрузили жителей в товарняки и вывезли в немецкие концлагеря, у Сорокина — нарратив, за которым, как всегда, угадывается двусмысленность. Херманис делает ее наглядной. Зрителям раздают тоненькие папки с рисованными комиксами порнографического характера и опять по мере повествования диктуют страницы. Вся история про то, как будущую Храм отселекционировали в лагере как блондинку, а потом в глухом лесу били молотом до тех пор, пока она не произнесла свое «истинное имя», проиллюстрирована рисунками полуголых фигуристых девок, которые доят коров и моются в немецких душевых. Если честно, смешно и совсем не кощунственно.

Из прямолинейных условностей в спектакле «Лед» — то, что блондинов играют шатены и брюнеты, а на реплику «в кабинете сидел крупный человек в лиловом костюме» появляется карлик в клетчатой рубашке.

Фотографий спектакля Херманиса нет — есть постеры с изображением обнимающихся людей, то в бассейне, то на заснеженных просторах городских окраин. Что, конечно, логично — запечатлеть действие, показанное 1 мая в газгольдерной башне, трудно, куда лучше его смысл отражают постановочные плакаты с «говорящими сердцем» людьми. «Гуляющий по странам» «Лед» так и сделан — чтобы его можно было сыграть в любых заданных координатах. Открытая, хотя и жесткая, структура спектакля подразумевает возможность переселений, смены места действия. Так и видишь, как спокойно и легко монтируется «Лед» в фабричный ангар какого-нибудь Рурского триеннале.

Вообще ясное и яркое впечатление от «Льда» как от умной и восхищающей воображение работы имеет пролонгированное действие. В нем как будто скрыты многие возможности, о которых на месте режиссера можно было бы думать долго и продуктивно. На месте современных драматургов — тоже, потому что Херманис строит из романа свою пьесу, ничуть не нарушив строй текста первоисточника. Но больше всего о нем следует думать идеологам современного российского театра. В том случае, если такие есть.

Июнь 2006 г.

Песочинский Николай

ПРЕМЬЕРЫ

«HE HAMLET». По пьесе В. Сорокина «Дисморфомания». Театр «Приют комедианта».
Режиссер-постановщик Андрей Могучий, художник-постановщик Эмиль Капелюш

Настоящий постмодернист не может быть последователен.

Значит, Андрей Могучий — настоящий. В «НЕ HAMLET» всё по отдельности dejа vu, всё было в предыдущих спектаклях, а работает не так или не работает.

Невозможно заставить себя не думать о спектакле «НЕ HAMLET» в сослагательном наклонении, сравнивать его с тем, как режиссер работал раньше: «… если бы А. Могучий поставил эту пьесу 15 лет назад, если бы не в „Приюте комедианта“, если бы не на традиционной сцене с занавесом, если бы директору В. Минкову не надо было продавать зал максимальному количеству публики с Садовой… Был бы тогда спектакль ближе к Сорокину, который, в конце концов, не стебался над своими психами и их устами нам кричал, что мы „должны стыдиться самих себя“? Было бы тогда столько пародийного изображения плохой самодеятельности в дурдоме?..»

Формальный театр вел современные игры с сюжетом «Гамлета» дважды: на материале пьесы Стоппарда «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» (режиссер А. Слюсарчук) и на соединении текстов Хайнера Мюллера («Гамлет-машина») с тем же В. Сорокиным (режиссер А. Могучий). Тогда было впечатление, что «порвалась связь времен», и это кого-то волнует, и что тупик между «быть» и «не быть» касается всех: актеров, их персонажей и нас, зрителей, а вся сила философии ограничивается тем, чтобы тиражировать «слова, слова, слова». Мышеловка относительности срабатывала. Вообще-то, авторы постмодерна справедливо вычитали все это у Шекспира. А мы, петербургские зрители, что-то новое понимали, когда впервые в истории отечественного театра так отчаянно запутывались в лабиринте драматического действия. Отказ актера играть роль (Алексея Слюсарчука — роль Гамлета), с которого мощно и драматически начинался «Гамлет-машина» (и которым заканчивается «HE HAMLET»), был историческим моментом: это был отказ от театра линейного действия, от театра логики, последовательности, единства, темы и идеи. Нынешний возврат к мотиву Гамлета кажется игрой с тенью старых спектаклей. То, что в 1990-х игралось как трагедия, повторяется как фарс. Тем, кто не видел старого Формального театра, только фарс и достался. Те, кто видел, обрадуются мудрости и мужеству режиссера, отказавшегося от попытки входить трижды в ту же самую воду. Но куда же теперь нырнет режиссер? «НЕ НAMLET» путает следы.

«НЕ HAMLET» не укладывается в историю компромисса режиссера-постмодерниста с коммерческим (ну, полукоммерческим, ну, четвертькоммерческим) театром. Когда Сорокин написал «Дисморфоманию»? В 1990-м. Может быть, тот бессвязный стон больных, местами совпадающий с шекспировскими репликами, теперь уже и сам В. Сорокин написал бы иначе, и зрители едва ли смогли бы воспринимать такой мрачный стиль, какой 16 лет назад позволял выкрикнуть правду о состоянии «желеобразной массы» постсоветского народа (и какой мы видели в «классической» постановке «Дисморфомании» московского режиссера Алексея Левинского в его студии «Театр»).

А. Либабов (Лектор). Фото В. Постнова

А. Либабов (Лектор).
Фото В. Постнова

Одним из открытий В. Сорокина, важных в свое время, было уродство постсоветского мира и сформированного им человека. Писатель не боится натуралистического гротеска в изображении своих характеров и ситуаций, его мир насквозь болен, хотя, конечно, отражен в кривом зеркале смеха. А. Могучий в основе своего менталитета — режиссер карнавальный, и доступ низкой натуре в его произведения был всегда закрыт. Вполне закономерно, что изменилось название пьесы, с медицинского «Дисморфомания» на театральное «НЕ HAMLET», и место действия имеет гораздо меньше общего с больницей, чем с заштатным домом культуры, клиническое состояние персонажей (даже в иносказательном смысле) тут тоже никого не волнует, они скорее театральные маски, чем больные люди.

Может быть, сквозное настроение смешного бреда, приемы фарса даже углубляют болезненные игры ума нищих духом героев? Все-таки не трагедию Шекспира смотрим, а постструктуралистскую чернуху.

Спектакль сделан очень грамотно в понятиях «постструктуры». Еще бы: пьеса В. Сорокина построена как игра в игре, в ней в одно действие соединяются две пьесы Шекспира, и реальность тем больше разрушается, чем последовательнее она создается, и мы приходим в конце концов к полной невозможности отыскать некую «подлинную» сущность людей, ролей, событий. В режиссуре Могучего тотальная относительность изображения осуществлена в действии. С самого начала Лектор путает страницы, последовательности мысли нет, есть текстовая каша, в полном соответствии с темой лекции «Котлетные массы закрытого типа». Вместо смысла-последовательности нас погружают в смысл-хаос. Потом следует «случайная выборка» зрителей для эксперимента, в которой, для верности стиля, подсаженных в публику актеров путают с действительно случайными зрителями, актеры-новички волнуются, пытаются «спасти» спектакль. Роли не соответствуют актерам — возраст и внешность, объявленные Лектором / доктором Климбером, отличаются от того, что мы видим (то есть роль — полная условность). Действие иногда происходит на фоне кинопроекции, причем обрывки кино (надо полагать, «Гамлета») сами по себе совершенно бессмысленны, а в одной из сцен «живого плана» (встреча Джульетты и Гамлета) фоновое изображение закольцовано и повторяется многократно. На театральном красном плюшевом занавесе плывет перевернутый справа налево нечитаемый текст. Позднее какие-то фрагментики этого текста поместятся на скрученные больничные занавески, исполняющие роль колонн. Музыкальные фразы из вальсов советских композиторов переходят одна в другую, повторяются. Искусственно, как будто без всякого понимания продекламированные персонажами-«больными» шекспировские реплики почти полностью обессмысливаются, во всяком случае, они теряют функцию человеческого общения. Роли остаются несыгранными, люди, исполняющие роли, — невысказавшимися.

Сцена из спектакля. Фото Ю. Белинского

Сцена из спектакля.
Фото Ю. Белинского

Картинка действительности состоит из осколочков, сам феномен действительности подвергается сомнению.

Однако позволительно ли спросить: что говорится нам на «разрушенном» языке? То есть, применительно к театру, вопрос в том, что остается в моем бессознательном, когда я выхожу, посмотрев «НЕ HAMLET»? По правилу непоследовательности на этот вопрос есть, как минимум, три ответа.

Спектакль четко делится на три составные части. Первая — Анвар Либабов. Вторая — клоунада с драмкружком, нелепо разыгрывающим текст Шекспира. Третья — последние две сцены, в которых (собственно, по замыслу В. Сорокина) персонажи-«психи» сквозь заученный чужой текст выкрикивают свою агрессию, свои навязчивые идеи и страхи.

Анвар Либабов — самый сильный аргумент против ностальгии по старому Формальному театру. Не в первый раз Могучий дает солировать этому актеру-клоуну-шоумену, этой удивительной художественной личности, которую бы Крэг признал воплощением своей «сверхмарионетки». Cуществование Либабова в «НЕ HAMLET» не подчиняется законам разума. Некая маразматическая фигура, с полностью угасшим сознанием, и притом серьезная, значительная, даже многозначительная, с самого начала, с пролога, разрушает измерения реальности и нормы, которыми можно было бы поверять дальнейшие события и появление действующих лиц. Казалось бы, чистая эксцентрика, сыгранная без единой улыбки за все время действия. Трудно сказать, как и откуда вместе с этой подавленной, клоунской, механической, неживой, но физиологичной и несомненно одушевленной фигурой в спектакль входит ощущение страха. Доктор, сыгранный А. Либабовым, существо нездешнее, нетеплокровное, становится провокатором и распорядителем тотальной болезни, творящейся на сцене, и ничуть не приближает выздоровление. Он легко меняет обличья, из старой развинченной чертовой куклы «лектора» превращается в невозмутимого йога, потом в певицу, подпевающую фонограмме старинной арии, спетой кастратом. Присутствие этого пришельца в любом обличье поворачивает абсурд комический, вообще-то преобладающий в этой постановке, в абсурд мрачный — редкую художественную фактуру, которая много раз удавалась именно Формальному театру («Петербург», «Лысая певица», «Две сестры»).

В. Ротанова, О. Муравицкая в спектакле. Фото Ю. Белинского

В. Ротанова, О. Муравицкая в спектакле.
Фото Ю. Белинского

А. Шимко в спектакле. Фото Ю. Белинского

А. Шимко в спектакле.
Фото Ю. Белинского

В зрительном зале. Фото Ю. Белинского

В зрительном зале.
Фото Ю. Белинского

Сцена из спектакля. Фото Ю. Белинского

Сцена из спектакля.
Фото Ю. Белинского

В первом акте клоунада плохого самодеятельного театра вытесняет трагедию нищих духом. Люди нелепы, бездарны и немного противны. Это ощущение поддерживается и необыкновенно пошлыми музыкальными номерами какой-то самодеятельной группы, относящей себя к панк-року. «Страх уйдет, вечный кайф к нам всем придет!» — орут подростки с тупыми лицами, и этот вставленный в спектакль кусок реальности кажется пародией и выглядит устрашающе. Но в целом юмор Могучего незлой, он часто основывается на театральных шутках, на лацци. Вот во время репетиции других пациентов раз десять проходит взад вперед, пытаясь лишний раз о себе напомнить, пациентка Инна — Кормилица — Виктория Ротанова, имеющая клоунский вид (всклокоченные волосы, красные чулки, вытаращенные глаза, огромные очки с голубыми стеклами, крупные ярко-красные бусы, бесформенное советское платье, возбужденная пластика). Вот пациентка Людмила Алексеевна — Гертруда / леди Капулетти — Ольга Муравицкая произносит монолог и отведенной для «выразительного» жеста рукой много раз попадает по лицу Кормилице, которая пытается увернуться. Вот пациент Аркадий — Андрей Шимко для исполнения роли Гамлета надевает на лицо маску красного котика… Тибальта ранят (рана, естественно, обнаруживается в причинном месте), Кормилица кувыркается через его беспомощное тело, Горацио таскает беднягу, куда хочет, пациент Сергей Борисович — Тибальт — Александр Машанов наполняет шекспировский текст матерными междометиями. В первой половине спектакля преобладают балаганные формы.

В последних сценах темп действия возрастает, ритм напрягается, тени шизоидного мира мечутся по сцене.

Больная студентка — Наталья Шамина в какой-то момент перестает играть роль Джульетты и несколько слов о том, что имеет отношение к ее собственному страданию, проговаривает вдруг не лживо. Пациент Аркадий — Гамлет — Андрей Шимко реагирует на этот человеческий посыл, прорвавшийся к нему помимо заученной драмы, и (тут тонко, правдоподобно, пронзительно найденный человеческий момент!) — не умеет, не может так же искренно ответить, не в силах прекратить ложно-театральную декламацию, но смущается, злится, сбивается, кашляет. Она возвращается «в роль». Он не может вернуться. Пауза, молчание, обрывки текста, срыв. Через текст Джульетты начинается внутренний монолог играющей ее пациентки, нелепого существа, одетого в платье, уместное в детсадовской самодеятельности, с какими-то идиотскими крылышками. А текст Гамлета для пациента Аркадия оказывается, наоборот, препятствием, слова мешают высказаться. Любить он не умеет, говорить об этом не может, и тут необходимость декламировать некую словесную ткань приводит персонажа к истерике, к бунту против слов, к откровенности помимо ясности, к освобождению, которое никак не выразить в разумных категориях, он может только закашляться, а глаза годами и десятилетиями затравленного человека в этот момент говорят о лихорадочно пульсирующем сознании.

Истерика и агрессия как выражение персональной боли, как свойство болезни каждого человека в отдельности, четко прописанные В. Сорокиным, вернее, скомпонованные им как резкие аккорды из фрагментов шекспировского текста, в спектакле А. Могучего театрализовались, стали по-своему маскарадными и оттого более обобщенными. Режиссер усадил персонажей за длинный стол, в мизансцену, повторяющую марионеточную жуть его «Лысой певицы» (и напоминающую сцену мистиков в «Балаганчике» Мейерхольда). Полумертвые фигурки сидят, механически дергаются, глядят в пустое пространство, перебивают друг друга бессвязными обрывками текста, а вокруг них как будто сгущается та тьма, которой они ожидают и страшно боятся. Психодрама не сработала, излечение не состоялось. Значит, суждено не быть. Занавес закрывается. Но проекция может вернуть любую точку времени. На занавесе черно-белые кадры. Камера дергается. Мы видим крупные планы персонажей, еще не надевших (или уже сбросивших) шекспировские маски. Кто-то посылает поцелуи в объектив, кто-то грустно и искренно читает стихи на каком-то тюркском языке, кто-то корчит рожи с серьезным видом, кто-то излагает философскую теорию. Выходящие на сцену панк-рокеры глумливо и бессмысленно ржут над увиденным на экране. Уж если Гамлет в 1601 году отказывался от выпавшей ему роли, опускал руки перед распавшейся связью времен, что поделать тому, который HE HAMLET…

Балансируя между трезвой деконструкцией и карнавальной игрой, режиссура А. Могучего остается вдали от «идейного» театра, где сценическое действие вторично, потому что оно что-то собой воплощает, что-то подразумевает, в него заложены какието темы и идеи, которые отражают некую жизненную реальность и которые зритель может сформулировать на ином языке, чем актеры его разыграют. В театре формальном (с большой или маленькой буквы, в кавычках или без них) сценическая игра и есть сценическая игра. В ней своя реальность, своя жизнь, своя правда. И если игра идет плохо — значит, в ней что-то лживо и притворно. Формальный театр — первая реальность. В этом смысле и театр Шекспира — формальный. Отчасти поэтому постмодерну было так интересно играть архетипическими мотивами творений великого британца (тем более что неизвестно, существовало ли это лицо на самом деле). Не знаю, многому ли в этот раз научился Могучий у Шекспира. Предполагаю, что режиссер сознательно выпрямлял линии «Дисморфомании», не желая заморочивать почтенную публику. В конце концов, идея тотальной относительности изображения, на которой строится живой театр, хочет он того или нет, смешала карты А. Могучего. Структуру, которая однажды разомкнулась, обратно не соединить. Но настоящий постмодернист не может быть последователен. Значит…

Сентябрь 2006 г.

Чувиляев Иван

ПРЕМЬЕРЫ

«Между собакой и волком». Иллюстрации к роману Саши Соколова. Формальный театр.
Режиссер Андрей Могучий, художник Александр Шишкин

…все мы бедные сукины дети.

И. Бродский

Кривой, нелепый и нескладный оркестрик где-то в углу сцены дует невпопад свою тихую музыку. Калеки в шапках-ушанках выводят семь нот, а над ними — смиренность возрожденческого полотна Яна ван Эйка «Семейство Арнольфи»: красивые лица, не лица даже — лики, знакомая с раннего детства мизансцена. Отсюда все и начинается, с грязи вперемешку со светлым духом над ней.

«Между собакой и волком» — не проза совсем: лес из слов, образов, фантазий, снов, ассоциаций… Все это можно почувствовать, учуять — каждый закивает головой: да, это и мои чувства, и мои сны, и мои ассоциации… А умом роман Соколова не понять, нет там сюжета, нет истории как таковой, нет того, что называется драматургией, и неоткуда взять ее — мало кто решится такое переводить на кинопленку или ставить на сцене. Андрей Могучий — решился, они с Соколовым похожи, их миры — полусказочные. Как если бы сказку рассказывали, сочиняя ее на ходу, да еще и не скрывая того, что это выдумка…

Если роман Соколова — в большей степени поэма, то театр Могучего — это театр поэтический, и лирический герой здесь — сам поэт, осмысляющий свое творчество. И Соколов, и Могучий исходят из общего ключевого слова: игра. Для одного — игра с читателем, для другого — со зрителем. Как дети, играя, они создают свой мирок. Могучий уже ставил знаменитую «Школу для дураков», но там все проще, это детство, его иначе как смутными образами и не объяснишь и не перескажешь… А здесь все сложнее: мир «Между собакой и волком» — это Русь. Не Россия, не Российская Федерация, а сказочная Русь, сплетенная, как из лыка, из Волги, из синего неба и сочной земли, из пьяных инвалидов, из белых облаков, из тоски и снов, из Пушкина…

А сначала — тоска, пустая степь… «Не для меня цветут цветы» — запевают в тоскливой пустоте голоса юродивых. Не любит русский народ умирать своей смертью, тоской все полнится. А один из артели инвалидов, мечтатель, забирается на лестницу, раскидывает руки и кричит в вечную степь что есть мочи… Что для одних тоска, для других свобода. Печаль моя светла…

Артель Инвалидов им. Д. Заточника вырастает из тени балеринки, фарфоровой куколки, что крутится на одной ножке… В спектакле Могучего, как в театре символистов, — все происходит за прозрачным занавесом, отчего создается ощущение сна, смутных картинок и образов, выплывающих из глубин фантазий. Сверху опускается рухлядь, привинченная к штативам: трубы, выцветшие фотографии, помоечные чемоданы, замызганные деревяшки — все то, чем полнится Русь… Нет, не «хаты, в ризах образа», а «говор пьяных мужичков»… Придавлены всем хламом инвалиды к самой земле, а над потолком, над хламом и помойкой — синее небо с пухлыми облаками. Художник Александр Шишкин тоже, пожалуй, вхож в эту компанию сновиденческих сказочников наравне с Соколовым и Могучим — вот уж кто умеет создать другой, совсем непохожий на этот, мир на сцене, слепить его из ветхого барахлишка, деревяшек, тусклого света…

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сама Артель Инвалидов словно маленький заводик — искры во все стороны, лязг смешивается со старушечьим пением и грохотом дремучей, переплетающейся, как коряги, музыки Леонида Федорова, а вокруг — деловитая суета, в которой и не очень-то заметно, что забирается наш любитель свободы на самую верхотуру, шею в петлю, да и Богу душу отдает… Нет, не любит русский народ умирать своей смертью… Взялись хоронить, положили в гроб, стали прощаться, на память сфотографировались — а он живой, свечечку поправляет, обнимает дружков…

Роман Соколова, путаная «заитильщина», Могучим растворен в жестах, непрерывной импровизации актеров, в которой нет слов, только плещущаяся через край жизнь — дети бегают, инвалиды снуют туда-сюда, охотники в лес собираются, морячки пляшут. И все это оказывается невероятно адекватным тексту. Могучий аккуратно переводит цепляющиеся друг за друга образы, ассоциации из слов в визуальные образы, жесты. Какая-то часть текста все же остается в устах героев притчами, снами. Все, что они, инвалиды, говорят, сами же обозначают одним словом — «притча», и сказка о Царевне-Лягушке, и «Курочка Ряба», и просто вереница слов — из всего вырастает образ, все легко превращается в народную мудрость.

Но и в этой артели, и в этом хламе есть место миражу, светлой мечте… Не «На дне» это, чтоб не было выхода из тюрьмы. Потому здесь красавица Орина, мечта каждого, надо всеми стоит, улыбается и будто светится вся. Появилась и исчезла в тумане, как всё в спектакле, разбитом на эпизоды, каждый из которых всплывает, как обрывки сна, и уходит во тьму…

А какая ж Русь, тем более сказочная, без Пушкина, солнца русской поэзии! Вот он, родимый, тут же и сидит, в цилиндре, босой, в гостях у зайца. Пушкин почти из анекдотов Хармса, не поэт, не историческая личность, а все вместе — и памятник, и дядька из книжки, и часть массового сознания… И заяц как из старого советского мультика: пухлый, с хвостом пимпочкой, с большими ушами… Поет оперным басом: «Это мой друг, Пушкин… Пушкин-Пушкин… Трататушкин. А это иностранец, тоже мой друг, Дантуз… Дантуз-Дантуз… Брампампуз. Это у меня юмор такой…»

Пьют брудершафт, а солнце русской поэзии ведет себя ох как непотребно: плюется, на драку нарывается… Оттого тут же и стреляться идут, и зайчика убивают, чтоб под ногами не путался…

Пиф-паф-ой-ой-ой, умирает зайчик мой.

Инвалиды-охотники в восторге — вот уж повеселило их солнце русской поэзии, показало, на что способно.

О. Жуковский в спектакле. Фото В. Луповского

О. Жуковский в спектакле.
Фото В. Луповского

Пожалуй, Могучий — один из немногих ныне здравствующих режиссеров, способных создать на сцене «группу лиц без центра», целый муравейник, в котором отличить одного обитателя от другого просто невозможно. Конечно, есть и здесь исключения — скажем, в «Pro Турандот» четко выделяются евнухи, но это — спектакль малой сцены, камерный. А в масштабных спектаклях Могучего, рассчитанных на большое количество зрителей, будь то «Кракатук» или «Петербург», не то что вычленить одного героя — нередко бывает трудно даже выделить какого-либо актера, даже и узнать трудно. Так и в «Между собакой и волком». Да, можно догадаться, что вон тот, в уморительной шапочке, — Дмитрий Готсдинер, этот, на костылях, — вечный могуческий спутник Денис Ширко, а морячок, что так лихо чечеточку отплясывает, — Дмитрий Воробьев. Но тут же они, словно волшебные карты, тасуются, меняются ролями и местами, и снова перед нами — просто инвалиды-охотники-моряки. Но есть и еще одна, оборотная сторона этой медали — в спектаклях большой формы Могучего можно заподозрить в том, что его актеры существуют наравне с декорациями — создают визуальные образы. Но если в «Кракатуке» такое замечание и было бы правомерно, то в «Между собакой и волком» при всей бесспорной «красивости» спектакля, при том, что фигуры идеально вписаны в сценографию, Могучий оставляет актерам их мир, не лишает их дара речи и не делает частью эдакой «живой инсталляции». Если бы все было так, грош цена была бы и спектаклю, и Могучему. Постоянно ведут актеры свой тихий разговор, не хорошо поставленными, а обычными, бытовыми голосами, они создают свой мирок не как часть оформления, а в противовес ему.

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

Сцена из спектакля. Фото В. Луповского

Сцена из спектакля.
Фото В. Луповского

А вот и герои-любовники этого мирка, вечная мечта девушек — морячки-красавцы, Орину обворожить собрались. Поют песенку про Марусю, которая отравилась, и выделывают замысловатые коленца: кто ремень покрутит, кто подтягивается, кто приплясывает. И Орина уже не важна — самим радостно сплясать яблочко («Исполняют только балтийцы!»), показать всю свою силу и красоту. Все кажется гармоничным, первозданным, нет в спектакле Могучего места мелкому, все размашисто и все объемно, сам спектакль кажется одной из тех самых «притч». Получается целая «энциклопедия русской жизни»… Или даже души. Потому что только в душе могут сразу спутаться разные, несовместимые образы, только в душе может выплыть из лесов-буреломов Пушкин. И охотники тут же соревнуются на льду, а инвалиды ковыряются в своем хламе…

И вдруг в этот мир, в космосик инвалидов, охотников и красавчиков-моряков, врываются пришельцы… Среди мелькающих огней полустанка, в кожаных пальто и в шляпах, — точно не наши какие-то, таких называли в советских повестях «политика». После красоты, тоски, радости, простора — тесные они. И красавицу Орину швыряют на доски, и, как механизм какой-то, в щипцы железяк ее хватают… От красоты, от библейской первозданности и сказочной дремучести — к грубой правде, как в ушат с холодной водой окунули… Насилуют Орину эти трое, а несчастного инвалида избивают — чтоб под ногами не крутился, и уходят навсегда, исчезают, как и не было их. А артель инвалидов разбирает этот мирок: взлетает вверх весь милый хлам, исчезает все, и остается один рояль с лежащим на нем Дантузом-Дантесом, да и тот уходит во тьму. Кончилась сказка, развалилась от грубой правды, взлетели, сгинули и Пушкин, и Волга, и вся Русь вместе с ними… И из темноты выхвачены только возрожденческие фигуры, красивые, будто иконописные лики — это все, что остается от мира…

Все спектакли Могучего заключены в своего рода рамку, зажаты между двумя пунктами: началом игры и ее исчезновением. И почти всегда создается ощущение, будто игра могла бы продолжаться вечно, да вот пора уже и заканчивать. В этом смысле «Между собакой и волком» — спектакль для Могучего особенный, выделяющийся из всего его творчества.

Здесь игра, сказка прекращается не потому, что уже пора, а потому, что в нее вторгается жесткая правда жизни. И от этого спектакль приобретает печальный оттенок, даже не просто печальный — почти трагический…

У самого же Соколова в романе один из эпиграфов взят из Пушкина:

Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки.

Меж волка и собаки… Во Франции так называют время, когда еще не утро, но уже и не ночь… Так и живут герои… Вернее, мы живем — между небом и землей, между утром и ночью, между горем и радостью, между началом игры и концом… И не волки, и не собаки.

Май 2006 г.

За последние годы поставил спектакли «Натуральное хозяйство в Шамбале» («Балтийский дом»), «Школа для дураков» (Формальный театр), «Кракатук» (Цирк на Фонтанке), «ДК Ламанчский» («Балтийский дом»), «Pro Турандот» («Приют комедианта»), «Петербург» (Александринский театр), «Между собакой и волком» (Формальный театр), «Не HAMLET» («Приют комедианта»).

А. Могучий. Фото М. Дмитревской

А. Могучий.
Фото М. Дмитревской

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

Тарковский говорил, что каждый фильм — это поступок. Я понимаю, что до конца совершить поступок пока не могу, но буду пытаться. Хочется от многого, к чему я привык, избавляться. Найти момент нового непросто, непросто совершить этот поступок, поэтому я внимательно слежу за молодежью, которая совершает эти поступки в силу молодости. Наивно приглашаю в спектакль панк-группу, в которой людям по восемнадцать лет, чтобы понять, как они думают, что чувствуют, стараюсь поймать уходящую ситуацию этого внутреннего движения.

Мне интересно искусство как арт-терапия. Я долго увлекался сюрреалистами с их разочарованием в том, что мир, несмотря на их искусство, остался прежним. И у меня было такое же чувство. В декорацию «ДК Ламанчского» мы привезли пять тысяч книг. Это было невероятное впечатление. Все они, даже учебник по акушерству и гинекологии и книги по марксизму, написаны для того, чтобы сделать мир лучше, а не хуже. Хоть чуть-чуть. Никто специально не делал мир хуже. И вот они лежали, эти пять тысяч книг, предназначенные библиотеками к списанию, уничтожению… А сколько книг в мире! А сколько спектаклей! А мир лучше не становится… Об этом мы говорили в «ДК Ламанчском». А потом на меня произвел огромное впечатление радикальный австрийский художник-антифашист Готтфрид Хельнвайн. От прочитанного о нем у меня осталось очень сильное впечатление: в отличие от сюрреалистов человек сумел изменить что-то в мире с помощью художественного акта (картины его нравились мне и до этого). Скажем, Хельнвайн учился в Академии художеств (а это крайне консервативное заведение, не дающее возможностей для проявления художественной персоны), и его поступок можно трактовать как угодно, только Хельнвайн вскрыл себе вены и кровью нарисовал портрет Гитлера на стене Академии в тот момент, когда эта тема была табуирована, потому что Австрия вдруг перестала причислять себя к фашистским странам. А Хельнвайн начал ее вскрывать. В 1970-е годы он пишет картину, на которой лежит мертвая девочка лицом в супе, а к картине прилагается (что свойственно современному искусству) письмо некому доктору Гроссу (реальное лицо, занимавшее большой пост в тогдашнем австрийском правительстве) с благодарностью от всех детей, которым тот подмешивал яд, когда работал фашистским доктором, чтобы избавить их от более жестокой смерти (Гросс открыто говорил об этом в своих выступлениях). Картина взорвала ситуацию в обществе, и этого человека по крайней мере уволили.

В отличие от М. Равенхилла, приезжавшего недавно с театром Ройал Корт, который почти вывел меня из себя фальшивкой. Он ничего не решает, все довольны, он богатый, сытый человек, который делает на этом бизнес, и это видно. Я вообще с интересом смотрю всякие инсталляции, и в первом спектакле, который привез Ройал Корт, были классные актер и актриса. Пьеса хоть и придуманная, но там есть тема: мальчик любил девочку, имитировал взрыв, уволок ее в бомбоубежище, и это было единственным способом признаться ей в любви. Все было сделано неплохо, так или иначе про людей, и сквозь чернуху пробивается любовь: парень дошел до ручки от любви, и я это понимаю, так бывает. Весь вопрос только в подлинности и искренности посыла. Вот у Жени Гришковца, к сожалению, с годами подлогом оказалось то, что было подлинным (сам он всегда говорил, что ничего не возникает, а только со временем проявляется то, что было). То же самое у Равенхилла, но в кубе! Во втором спектакле он так выкаблучивался, чтобы понравиться публике! Я ушел разъяренный. Это абсолютно фальшивая монета, но вообще — каким органом определить искренность? Момент очень сложный.

Я знаю, что очень ругали спектакль «Пьеса, которой нет», который мы делали с Гришковцом. С его стороны это уже был момент неискренний, но мы-то, все актеры, были настолько раскрыты в своем движении, были заражены. Нас ругали, хотя мы парились. Парятся Юра Бутусов и Саня Шишкин, хотя у них может не получиться, есть другие люди, которые так же уничтожают себя, докапываясь до чего-то, и даже если я не согласен, я испытываю гигантское уважение к этим подлинным людям (имею в виду не МХТ, не «Сатирикон» — это все игрушки, от которых, правда, потом трудно отделаться, как не могут отделаться от клейма «ментов» Хабенский, Трухин, Саша Лыков, хотя очень хотят этого).

А Равенхилл вообще не парится.

Я был еще совсем юным, когда из Австралии приехал какой-то актер с «Записками сумасшедшего». Я тогда очень любил театр, ходил по два-три раза, пошел и на него. Дорогие декорации, сытый такой парень — и видно, что в его жизни все прекрасно: солнце, кенгуру, а он нам приехал показывать Поприщина…

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Театр перестал заполонять всю мою жизнь, как это было раньше. В 80-90-е годы это была моя жизнь целиком, я бредил Гротовским, пытался соединять это с жизнью (что до сих пор делает Антон Адасинский). Сейчас сильно это разделяю (может быть, я обманываю себя, но, по крайней мере, стараюсь разделять). Я вдруг начал ощущать, что жизнь проходит и театр — это не все, а есть много чего, что я могу прозевать. И я сейчас стараюсь потихоньку избавляться от этой болезни подмены жизни — театром. Это не значит, что я начну заниматься извозом, чтобы зарабатывать деньги, но стараюсь максимально, насколько мне позволяет жизнь, расширять сферу интересов в сторону других арт-движений. Я еще не знаю, что это будет, но у меня появился сотоварищ, Саша Шишкин, с которым мы с наслаждением сочиняем. Это процесс, который во многом для меня интересен.

3. Что угрожает театру сегодня?

Бизнес, наверное… Это бацилла. Я недавно пересмотрел «Скромное обаяние буржуазии» и понял, что раньше не понимал половину. Бунюэль мне просто нравился по каким-то художественным аспектам, а то, что он социальный автор, я понял только сейчас, когда буржуазность пришла в нашу жизнь. Она стала реально ощущаться: родственники, знакомые, много близких людей стали буржуями…

Мне мнится, что на театр сейчас очень сильно влияет культура корпоративных вечеринок. Гигантское количество режиссеров таким образом зарабатывает, и, соответственно, режиссерский менталитет меняется под заказчика. Извилины начинают жить по-другому, и автоматически театр получает эту культуру. Я один раз делал такую вечеринку и понял, что это достаточно серьезное насилие над художественным сознанием, самовыражением и т. д. Театр — это большая ответственность, маленькие деньги, да еще по башке в итоге получаешь, а деньги-то нужны… И вот в этом году я подумал: буду снимать рекламу, делать корпоративные вечеринки. И сразу позвонило несколько человек. Вот, думаю, знак! Встретился с одним. Клянусь, я выдержал пять минут разговора, не дольше — и переправил его другому человеку. Встретился с другим — опять не выдержал. Это люди с другой планеты. И если они будут вмешиваться в то, что буду делать я (а они будут), — это будет просто катастрофа, не психическое, а просто физическое страдание. В общем, к своему великому ужасу, я не смог этим заниматься. Но думаю, что те, кто этим занимаются, потихоньку мутируют.

Особенно этим славен московский театр, который подкладывается под сегодняшний вкус. Один из традиционных журналистских вопросов: «На кого вы рассчитываете?». Я обычно отвечаю, что на себя, на жену, на друзей. Но они же не платят мне денег, а платит зал. В советские времена он был другой, люди читали литературу, хотели другого, театр был политической нишей. А сейчас в зал ломанулись те, кто платит, требует, — и этого зверя надо кормить. Этому зверю, мне мнится, несущественна содержательная сторона вопроса. Для более молодой публики важно клиповое сознание, для более старшей — трюк, щекотка, и современная режиссура в массе своей, кажется, совсем теряет содержательный аспект. Может быть, иногда они находят внутренние оправдания, но часто это происходит фиктивно: художник начинает обманывать самого себя, что еще хуже. Не обманывает, кажется, только один — Витя Крамер, который честно говорит: «Я театром не занимаюсь, я занимаюсь бизнесом».

В этом смысле я смотрю на сегодняшний театр пессимистично. С другой стороны, я вчера общался с очень богатыми людьми, один из которых мой близкий товарищ, и в нашем диалоге было много всяческих цифр, поскольку они бизнесмены и все время считают. Я узнал цены на московские спектакли и вдруг порадовался: билеты на Фоменко стоят 3000 руб. То есть достойные художественные проявления тоже пользуются спросом, и значит — Москва может платить Фоменко. Но это исключение из правила, потому что в основном идет какая-то пена и муть, временные спектакли оплачиваются временными людьми. В этом и буржуазность. Появилось слово «fast». Fast-food есть и в театре, надо быстро и много сделать спектаклей, быстро успеть их посмотреть, быстро все поменять. Это московское влияние, в Питере, слава Богу, это не так. Как питерский человек, я начинаю в Москве болеть — как от корпоративных вечеринок. Не могу там работать. Мне много предлагали, и заработать я мог, но они так любят слово «динамично»! Им надо все динамично. А у нас другие минусы, этакая вялотекущая шизофрения, все медленно…

Театру угрожает в том числе и то, что андеграунд стал хорошо продаваться.

И в молодые годы, и сейчас, когда я делал «Не HAMLET», у меня был пафос антибуржуазности, такая сюрреалистическая направленность, как у Бунюэля, который сделал «Андалузского пса» и набрал полные карманы камней, чтобы кидаться в буржуазию, а они стали ему аплодировать, и он стал кланяться. Я тоже хотел, чтобы пришел полный зал, а я…

4. Что такое для вас «живой театр»?

Вот все то, о чем я говорил вначале.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Кого увижу — с тем и разговариваю.

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

У нас варварские законы. Даже в зоне есть закон. Физиологический, но есть. И зэки по нему живут. А в нашей стране он отсутствует, нет и корпоративного этического закона, который важнее писаных. Cтроители — не строители, медики — не медики. Во всех странах менты — менты, а у нас волки. Везде идет сильная подмена. Строители строят фундамент не для того, чтобы стоял дом (фундамент должен выстаиваться два года), а чтобы отбить прибыль. За два года прибыль не отобьешь, поэтому строят так, что все быстро начинает разваливаться и скоро рухнет, это мне рассказывали сами строители.

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Я очень люблю Някрошюса, ну очень люблю. Еще — норвежец, молодой парень, имени его не помню, который кричит свои тексты в зал. Не актер, драматург.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Опасаюсь говорить про это, но, наверное, приобрел свободу в разговорах в чиновничьих кабинетах. К получению «Маски» за спектакль «Между собакой и волком» я отнесся гораздо спокойнее, чем к «Маске» за «Школу для дураков». Тогда был такой захлеб! Мы так долго ползли по колючкам и бурелому в тайге, а нам дали такую блестящую штуку! Но, несмотря на это, в социальном смысле «Маска» никак не повлияла, все у нас стало плохо в социальном смысле. А в этот раз все заметили. И этим можно пользоваться! Можно попытаться что-то вытащить. А то у нас украли старые декорации, на которых мы воспитывали сами себя (алюминий…). Они хранятся на дачах, квартирах друзей, каких-то складах. И я этому радуюсь. С одной стороны, у меня есть гигантское приобретение — возможность работать в Александринке (масса новых возможностей, открытий, возможность учиться, а я люблю находить в себе новые возможности). С другой стороны, я не хочу терять Формальный театр с его неустроенностью. Мне нравится этот адреналин.

И что я тут болтаю про приобретения! Дети, двойня моя, Маша и Ваня, которым по четыре года! С тех пор как они появились, жизнь моя вообще поменялась. И до этого у меня были два сына, но в таком возрасте относишься по-другому, они такие классные учителя! Это два совсем разных человека — с разной хитростью, разным умом… Наблюдать их, охранять — это так классно! И это — главное.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

Если раньше для меня был важен набоковский постулат, что ни мораль, ни религия, ни наука, ни история не могут посягать на суверенные границы искусства, то в последнее время все по-другому. Я съездил на фестиваль «Балтийский круг» молодых радикальных ребят, которые с помощью театра выражают свой взгляд на мир. Один спектакль был хороший, другой плохой, это неважно, но там у меня произошел разговор с одним датчанином, который сказал мне: «Да что ваш Набоков, старый русский модернист, кому он сейчас нужен?» Я не поменял взгляд на жизнь, но вдруг понял, что художественность вновь начинает быть тесно связана с неким социальным поступком. И это для меня сегодня существенный аргумент для того, чтобы продолжать делать театр. Этический момент стал превалировать над эстетическими играми, в которые все наигрались в 90-е годы.

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Могу сказать одно слово — скучно. Сначала было студийное движение, потом режиссерское, сейчас стало скучно.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Конечно, влияет. Я об этом именно все время и говорю.

Мощная социальная штука — фобия старости, развитая в нашей стране.

Как-то я сходил со своими пожилыми родителями в пенсионный фонд. Это впечатление на всю жизнь — как оттуда выносят стариков. Это было время 60-летия Победы, весь город увешан плакатами, а там — катастрофа! Мы пошли получать причитавшийся блокадникам и ветеранам телевизор… И социальную ситуацию я больше чувствую по своим родителям.

Сейчас идет пиар мероприятий, связанных с вложением денег в новорожденных. Чем он закончится — еще неизвестно, хотя понятно, что все кому не лень будут делать на этом бабки. Все это против логики, против интереса страны и все это — катастрофическое заблуждение, если, не дай Бог, не осознанная акция. А надо решить в стране проблему старости. Если бы мои родители получали 2000 $ — поменялась бы система координат. Автоматически шла бы ротация, никто бы не играл в идиотскую игру, а сейчас сидят труппы, состоящие из людей, которым трудно прийти даже для общей фотографии к юбилею, но ни у кого, естественно, не поднимается рука отправить старика умирать голодной смертью. Родители всегда помогут детям, люди перестают бояться, а у меня, например, страх старости. Единственная мощная социальная реформа, которую надо провести, связана со стариками, особенно с ветеранами и блокадниками, чтобы не было позора и страха. Эта проблема кажется мне основной, последнее время я зациклен на ней, и мне кажется, что если ее решить — все встанет на свои места. Обозначится перспектива.

Страх в стране делает ее варварской, театр в том числе. Кто приобрел — боится потерять, кто не приобрел — боится не приобрести. От этого и возникает «fast!».

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Никак не загадываю, предсказаний избегаю. Течет река, стараемся не утонуть.

За последние годы поставил спектакли «Житие и страдание преподобной мученицы Февронии», «Дневник Анны К.», «Золушка» (Екатеринбургский ТЮЗ), «Женитьба», «Чудаки» (Омский Пятый театр), «Три товарища» («Балтийский дом»), «Крокодил», «Урок первый. Воскресенье», «Сизиф и камень», «Поющие призраки», «Царь Piotr», «Бесприданница», «Дом на Пуховой опушке» (Экспериментальная сцена под руководством Анатолия Праудина), «Вся жизнь впереди» (Театр на Литейном).

А. Праудин. Фото М. Дмитревской

А. Праудин.
Фото М. Дмитревской

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

Театр продолжает оставаться домом, где мечты обретают художественную форму, становятся поэтической реальностью. Рукотворный акт этого таинственного, во многом мистического превращения — суть театрального бытия и вчера, и сегодня. Сегодня, как и вчера, театр служит одной цели. Это, пожалуй, единственное место, где люди, собравшись вместе, могут поплакать над чужими судьбами. Театр продолжает оставаться местом скорби и глубокого сочувствия к Человеку.

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Десять лет назад я возглавил питерский ТЮЗ, что означало необходимость сформулировать идею театра, который я делаю. Идея эта, в общих чертах, всем известна и, собственно говоря, является не чем иным, как уже давно существующей идеей русского репертуарного Театра-Дома, художественные составляющие которой 100 лет назад разработал Станиславский, а лучшие люди театра советской поры развили ее и обогатили своей практикой. Иными словами, оказалось, что 10 лет назад я открыл велосипед, что, впрочем, меня нисколько не огорчает, а, напротив, вдохновляет на освоение этой замечательной машины.

3. Что угрожает театру сегодня?

Угроза театру таится внутри нас. Лень и нежелание самосовершенствоваться. Стагнация духа и холопья кровь. Если с этим не бороться каждый день, театр, о котором я говорю, мы потеряем, тем более в свете грядущих перемен. Увы, радикальных.

4. Что такое для вас «живой театр»?

«Мещане» Г. Товстоногова, «Серсо» А. Васильева, «Война и мир» П. Фоменко, «Школа для дураков» А. Могучего, «Отелло» Л. Персефаля и т. д.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Со всеми, кто делает сегодня театр.

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

Не уснуть, если, конечно, состояние бодрствования — не иллюзия, не сон.

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Их много, но, пожалуй, «Оскар и Розовая дама» Пази — подчеркну.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Трудный вопрос. Не знаю.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

Когда Горький устами писателя Мастакова говорит, что жизнь мудрее нас, для меня это не фраза, а истина. Я не перестаю удивляться, насколько все толково и справедливо устроено вокруг нас. Мир, если к нему присмотреться, гораздо честнее, чем мы привыкли о нем думать, а в человеческих отношениях гораздо больше искренности, чем расчета, нравится это нам или нет. «И никакие связи никому не помогут сделать душу большой, а ножку маленькой».

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Мы остались без Пази.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Влияет, наверное, если я не могу позволить себе выходные или полноценный отпуск.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Посмотрим.

За последние годы поставил спектакли «Вера, надежда, любовь» (Театр на Литейном), «Игроки», «Кроткая», «Женитьба Фигаро», «Фредерик, или Бульвар преступлений» (Новосибирский театр «Глобус»), «Фрекен Жюли» («Балтийский дом»), «С любимыми не расставайтесь» (Театр на Литейном), «Ангажемент», «Нора» (Александринский театр) и др.

А. Галибин. Фото из архива редакции

А. Галибин.
Фото из архива редакции

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

На эти вопросы становится труднее и труднее отвечать, не потому, что они какие-то каверзные, просто потому, что появляется опыт. Когда ты 24 часа в сутки живешь театром и мало времени остается на личную жизнь, то вопрос, для чего театр, просто даже не возникает. Театр становится жизнью, и твоя жизнь становится театром, и когда твое время — это время театра, а так у меня уже очень много лет, то вся моя жизнь — внутри этой ситуации, в том числе и личная.

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Мои взгляды на театр не изменились. Я думаю, что вещи, о которых я говорил, остались, и вряд ли я могу сказать что-то новое на этот счет. Человек ведь сам себе задает какую-то планку. Он работает, или эту планку держа, или поднимаясь выше, или опускаясь ниже. Я отвечал на вопросы «Петербургского театрального журнала» в начале своего пути в театре, когда я ушел из актерской профессии в режиссуру. Теперь мне кажется, что я себе не изменил. Я говорил о каких-то ценностях, так я с ними и остался, с ними и живу. Ну и что сказать больше?..

3. Что угрожает театру сегодня?

Как невежество угрожало театру, так оно ему и угрожает, как непрофессионализм, дилетантство угрожали театру, так они ему и угрожают. В этом смысле тоже ничего не изменилось.

4. Что такое для вас «живой театр»?

Поскольку сегодня у театра появилось очень много форм (собственно, у него всегда было много форм, но у нас в России этих форм десятилетиями не было), то надо рассматривать просто каждую форму в отдельности. Нельзя сказать: вот это живой театр, а это мертвый. Публика с удовольствием ходит на антрепризу и с таким же удовольствием ходит на серьезные вещи — в МДТ, в Александринку… Надо рассматривать каждую ситуацию в отдельности. Нельзя сказать, что театр Романа Виктюка, например, ниже, чем театр Льва Абрамовича Додина, — это абсолютно разные формы работы с людьми, с какими-то образованиями, в том числе и театральными (я говорю об образовании не как о получении каких-то знаний, а об образовании как форме). Это нормально, что есть это и есть это. Живой театр может быть разным, жизнь многогранна…

Если бы мне сказали в 19 лет, что я буду делать в 30, то я бы сказал: этого не может быть. Но это происходит. Если бы мне сказали, что со мной в 50 или в 45 произойдет то-то и то-то, то я бы сказал: нет, ребята, это невозможно. Но это происходит, и слава Богу, что есть формы, и их много, и в них работают, и об этом можно писать и говорить.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Я как находился в диалоге с миром и с собой, так в нем и нахожусь, у меня ничего не поменялось. Новых собеседников не появилось, потому что это собеседник очень большой и интересный, поэтому мне интересно по-прежнему с ним — то есть с миром — разговаривать…

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

Хотя что-то поменялось, конечно, во мне, но мне по-прежнему интересно жить, мне по-прежнему интересно заниматься тем, чем я занимаюсь. Просто в силу опыта и обстоятельств, с которыми сталкиваешься, становится каждый раз труднее делать что-то, как ты думаешь, еще не бывшее, потому что, узнавая какие-то вещи, понимаешь, что в театре было практически все. Очень не хочется быть вторичным, хотя этого, конечно, не избежать, но ведь ты повторяешь по-своему. Может быть, кстати, это интересно, потому что когда ты рассматриваешь одну и ту же проблему под разными углами, то понимаешь, что только в этой стороне можно найти что-то, чего ты еще не делал. Именно ты не делал, а не кто-то другой до тебя, потому что, наверное, все-таки в театре было все.

Мне по-прежнему интересен человек, только в последние годы я по-разному входил в общение с внутренним миром человека. Правда внутреннего чувствования на сцене мне всегда была важна, и, собственно, я в этом разбирался всегда. Если раньше я больше увлекался формой, то теперь мне интереснее какой-то психологический ход. Занимаясь театром, я сейчас, наверное, еще больше занимаюсь внутренним миром человеческим, как бы суммируя те знания, которые я приобрел и которые мне помогли приобрести. Я вижу, что этого очень не хватает — человека на сцене. Людям, которые приходят в театр, это интересно не меньше, чем форма, в которой работают очень многие режиссеры (и замечательно работают). Но жизнь духа на сцене никто не отменял, и у каждого к этому свой путь. У меня такой, у кого-то — другой.

А вообще-то иногда лучше помолчать, чем говорить. Сказано так много, что надо как-то и выполнять, поскольку планка задана высокая. Просто делаешь свою работу и относишься к этому как к работе, не обращая внимания на какие-то вещи: ты работаешь, кто-то пишет, это нормально…

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Врать не буду, у меня не было сильных театральных впечатлений. Меня пугает слово «сильные»! Мои впечатления связаны с Бруком, со Стрелером, с Додиным, связаны с людьми, которые определяют театральные направления.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Откуда я знаю, что я приобрел и что потерял… Не знаю. Не могу ответить на этот вопрос, потому что довольно серьезный путь пройден, он связан с какими-то поступками… Отъезд в Новосибирск на три года, но я работал не только в Новосибирске, я работал и в Голландии, и в Москве, и в Петербурге. За три года было сделано 10 спектаклей, они остались не просто как опыт, а как сильные впечатления и в моей жизни, и в жизни городов, людей, и поэтому, конечно, я что-то приобрел. Конечно, это связано с людьми. И наверное, самое главное приобретение за эти годы — моя дочь Ксюша, мой дом и мои близкие. Мы, слава Богу, вместе, и, несмотря на все, что происходило, мы продолжаем вместе быть.

А потери — они неизбежны. Ты думаешь, что двигаешься куда-то, а возвращаясь, видишь: что-то осталось на месте, и это, наверное, является потерей. Но в театре неизвестно, кто впереди, кто сзади, было бы смешно говорить, что вот этот, ребята, занимает первое место, а этот второе. Театр — это длинный шаг и умение этот шаг рассчитывать. Профессия режиссера, которая так многогранна (я говорил, что это наука, так вот я так и продолжаю считать), — эта профессия передается из рук в руки. Я убеждаюсь с каждым годом, что это так, и то, что передано мне, я надеюсь, я каким-то образом развиваю и двигаюсь. Это мое приобретение. Остановка — это потеря.

Не хочется говорить умно. Все великое — оно, несмотря на сложности, в простоте. Когда зритель не видит, что за этим стоит огромный труд, жизнь, наверное, не одного человека, когда на сцене не видно сложной механики, а на человека льется то, что Станиславский называл жизнью духа, — это самое главное, к этому и стремишься. Не агрессия, в которой ничего нет, не какие-то эпатажные вещи, к чему сейчас очень большая склонность, а именно этот человеческий покой, в котором борются страсти. Каждый человек — это микрокосмос, и в нем интересно всё.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

Я говорил, что театр — занятие нравственное. Это на самом деле так. Этическое кредо не поменялось, но оно и не должно меняться. Я как проповедовал уважение в театре, уважение к человеку, уважение к актеру, уважение к таланту, уважение к труду других людей, так это все и осталось, можно не расшифровывать.

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Сегодняшняя петербургская театральная ситуация — она очень грустная, вот так ты грустишь осенью, когда после бабьего лета начинают очень быстро опадать листья. Вот это все, что я могу сказать.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Сейчас уже понятно, что делать с той свободой, которая была дана театру. Сейчас обратили внимание на государственные театры. Я не буду здесь разбирать, какое внимание и что там происходит внутри, но то, что на них обращено внимание, — это очень хорошо. Для того чтобы двигаться дальше, людям театра надо поменять отношение к театру, поменять потребительское отношение к театру человека театра, которое идет еще от социалистических времен, когда вроде ты можешь ничего не делать, но при этом тебе будет очень хорошо, потому что ты знаешь, что у тебя есть такая псевдозащищенность. И то, что сейчас эти вещи вскрываются, мне кажется, это хорошо. Другой вопрос, что это влечет за собой? Очень много поломанных судеб, очень много людей, которые не знают, как вести себя в тех ситуациях, которые возникают, и думаю, что этому надо помогать. А то, что идет реформа, так что ж плохого в реформе? В этом надо, конечно, разбираться, а разобраться не так просто. Я не нахожусь в центре этих театральных событий. За последний год я от театра отошел и не знаю, на какой стадии проблема находится. Непростой вопрос.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Вопрос на самом деле провокационный. Я говорил, что мною пройден огромный путь, у меня появился опыт, который ничем нельзя измерить и который нельзя получить даром. Я это очень ценю. С высоты табуретки, на которой ты стоишь, или с высоты детского стула многое становится очевидным. Поэтому, когда я нахожусь в покое, мне это нравится. Не в таком покое, когда ты как покойник, а в несуетливом разборе того, что происходит, — без нервов, без истерии, в такой хорошей внутренней гармонии. И тогда ты не думаешь: Боже мой, что же будет в моей судьбе…

При этом я всегда говорю, что надо давать случаться тому, что должно случиться. Я попрежнему занимаюсь режиссурой. На сегодняшний день ситуация складывается таким образом, что кино, в котором я опять оказался, дает мне возможность работать, общаться с людьми, возможность делать большую художественную картину, которой я сейчас занимаюсь как режиссер. Если мне дана возможность говорить и общаться с миром таким образом, я буду общаться таким образом. А придет пора снова войти в театр — и я войду в него. Потому что я к этому готов! Я не говорю, что знаю про театр все (как говорил мой любимый персонаж Незнайка, «все знать нельзя»), но немного про это знать можно, и я немножко про это знаю, пройдя свой путь. И как только судьба мне скажет: «Саня, давай», — я скажу: ребята, я готов.

Один из моих любимых людей этого города, Евгений Соломонович Калмановский, всегда мне говорил: Саша, ты должен быть готов ко всему, и ты должен быть готов не пассивно, ты должен быть активно готов. И я активно готов ко всему.

За последние годы поставил в Петербурге спектакли «Отчего люди не летают» и «Сон об осени» («Балтийский дом»). Остальные проекты осуществлены вне России.

Клим. Фото М. Дмитревской

Клим.
Фото М. Дмитревской

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

театр цветок времени
плод которого горечь познания
а наш светлый идущий из самых глубин нашего сердца смех
и беспричинные слезы
которые существуют только в театре
говорят Сотворившему
нас что не все еще потеряно
и может и не напрасно он нас создал
Homo ludens
человек играющий
предшествует человеку думающему
человек подражающий Богу
Божественный ребенок
в театре бессмертен
он умирая в конце спектакля выходит на поклон
и в это время в сердце его и зрителя звучит формула
великая формула бытия человека «и я один
из тех, кто вынимает сети, когда идет Бессмертье
косяком»
«я вызову любое из столетий»
ибо театр бытие «феномена человека» в «божественной среде»
театр был есть и будет «последним прибежищем человека»
ПРЕД и ПРА религией
золотой сферой мгновения
мыльной сферой
и шаровой молнией одновременно
это сама жизнь
великая игра
ребенка по имени Бог

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Для меня, это личное, но с моей одинокой колокольни, единого, стройного тоталитарного театра больше нет. Возможно, это покажется странным, но, как это ни странно, это время великих идей.

Великие же памятники этим идеям, или театр, в традиционном смысле, как культура возродится позже. Сейчас накапливаются семена. Таков закон: распятия, катакомбы, потом храмы, крестовые походы, ересь… Все как всегда. Умирают не религии… А церкви. Не Библия, Коран, Лотосовая сут ра Упанишады, «записки из грушевого сада»… а избранные кем-то для кого-то фрагменты из них или орудия интеллектуального и духовного рабства.

Относительно же театральной ситуации в славянском мире…

Те, кто полноценно работает последнее десятилетие… Кому повезло. Это ведь всегда борьба… У них хватило запаса прочности судьбы… на свое счастье они оказались не слишком романтичны… Вернее, оказались, как иногда говорят, хитрее и умнее. Кто-то как Гергиев, Полунин, Сокуров действительно!!! Восхищаюсь. Я говорю о приблизительно моем поколении. Об остальных говорить не хочу и не вправе. Единственно, что могу сказать о тех, кто пришел на смену моему поколению, это то, что среди них есть люди которые придут к бунту против самих же себя. Может, их дети. Да пошлет им Бог удачу в этом бунте. Впрочем, так было всегда и будет.

Театр ведь сельское хозяйство.
Выращивание цветов времени духа человеческого
Изменение
Да есть
Меня интересует «театр как обсерватория»

3. Что угрожает театру сегодня?

То же, что угрожает и человечеству! Неизбежность войн цивилизаций, вернее, мертвых церквей. Помните послания к церквам в «Откровении Иоанна»…

К тому же, наверное, когда так спрашивают, то в этот момент говорят о театре в неком национальном или языковом смысле. Ибо нация это язык. Умирает язык. Умирает корень великого древа Бытия человеческого: особая «музыка сфер», связь с прошлым, с истинной информацией, не всегда осознаваемой нами, хранящейся в слове.

Умирает театр, значит, умирает Слово во всей своей полноте: как музыка и как сокрытый в Слове Закон Творения.

Ибо вначале Слово.
Так было, есть и будет.
Ибо и мы слова Бытия
Сотворенные из слова Божьего.

4. Что такое для вас «живой театр»?

…«живой театр»…

Я бы, наверное, для начала ответил на вопрос, что такое «авангард». С моей колокольни шута: авангард это то, что сложнее всего сделать в этот, данный, конкретный культурный момент. Это некий эвристический Путь выхода из тупика неосознанного творчества и возврат к истоку или осознанности творчества, то есть возврат к творчеству как способу познания мира, а не самовыражение в нем.

Исток же это, с одной стороны, нечто единое, с другой же стороны, это пространственно-временная структура: источник, скажем так, триедин. Ибо «Дух Святый» должен исходить от Отца… Сына… и самого себя, как и Сын должен быть Отцом… Сыном… и Духом Святым… как Отец Сыном и Духом Святым.

Река перестает быть рекой, а становится болотом, когда теряет скорость, глубину, перепад высот от источника высоко в горах: идеи до, скажем так, особого бытия не бытия или моря… между ними реальная жизнь или ее течение.

Так вот авангард сейчас это так называемый реалистический театр. На примере живописи это не изыски с кубиками, кружками и ромбиками, а живопись: колорит, цвет, реалистическая форма, не только в фотографическом примитивном смысле, но и в нем тоже, ибо Авангард возврат к полноте.

«сделай как Леонардо»
как сказал однажды Васильев
или как Эфрос на первой своей лекции нам «драматург Шекспир, Чехов, а играть нужно как Егуди Менухин»
Можно продолжить… Но список будет не столь большим, как нам кажется, и не столь маленьким, как нам бы хотелось.
Искусство это Возвращение.
Всегда Возвращение
Возвращение во Время ОНО
В миф
К «не я»
то есть к истинному самому себе

Это как путь Малевича от «Герострата живописи» к живописи: глубокой, реалистической, настоящей.

И этот реализм Малевича не столько следствие эпохи, сколько закономерный путь великого художника.

Ибо начало его творческого пути, или век торжества цвета и колорита, слишком поглотил остальные компоненты живописи: композицию, символ, орнамент, и он начал сначала.

Сжег лес и начал заниматься осознанным земледелием. Вполне Каинский цивилизованный поступок. Но это касалось его времени и лично его.

Те же кто рисует грязные кубики сегодня и думают что они авангардисты.

Авангард это некое зависание над бездной прежде всего своего сознания… Шаг в неведомое… Бросание собственной жизни в этот холод неба звездного неба внутри нас и нравственного закона вне нас… Я не ошибся в цитировании императива… для художника он звучит именно так.

Так вот в глобальном смысле это всегда путь к божественной полноте мира.

Кошка ложится на плохие места для человека не потому что ей они очень нравятся…

Просто она не любит дисгармонии… она сохраняет жизнь… жизнь и мир как целое это ее вклад в жизнь дома.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Если понимать диалог как выяснение отношений, то с собой.

Если не понимать диалог как выяснение отношений, то с Библией и Достоевским и великим, последним великим представителем так называемого реалистического направления в театре в чистом его виде Владимиром Николаевичем Оглоблиным — действительно великим театральным духовным старцем. Общение с Борисом Юханановым, каждая встреча с которым для меня причастие.

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

Мои ученики. Я хотел бы, чтобы они называли себя моими учениками.

По крайней мере, к нескольким превзошедшим меня во многом, а ученик именно тогда, когда он превосходит учителя, и тогда учитель становится учеником, и мне посчастливилось им стать.

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Не хотелось бы повторяться, но общение с великим театральным старцем Оглоблиным.

Великий подвиг Петра Наумовича.

Работы моих учеников Троицкого, Янковского, Ковалевича.

Семинар «Тора и Театр» в декабре прошлого года, организованный еврейским центром и Борисом Юханановым.

Спектакли Андрея Жолдака. Сожалею, что не дождусь, что он назовет меня своим учеником, но мне бы хотелось стать его, то есть превзойти.

Театр Аттилы Виднянского.

Марталер.

«Фауст» Юхананова, уничтоженный критиками. Правда, воспетый ими же по фрагментикам, как бисер, не буду говорить где — действительно образец нового.

Аль Пачино, вне всякого сомнения величайший актер реалистической школы, все стареют, а он все прекрасней и прекрасней. Я говорю все время о реализме, потому что повторяю — для меня это и есть сейчас живое или авангард.

Спектакль Виктора Терели «Моцарт и Сальери» с Фарухом Рузиматовым в роли Моцарта. После этого остальные русские драматические актеры просто беспородные дворняги, и прекрасная работа самого Терели в роли Сальери.

Фильм умершего в нищете и безвестности Михаила Каца (одесская киностудия) «Пустыня» по Андрееву и «Хромые внидут первыми» по Фланнери О’Коннор.

«Пустыня», вне всякого сомнения, последний гениальный советский фильм (1990).

Фильмы Сокурова о диктаторах. Все это настоящий кинематограф, значит, великий театр на пленке.

Ну и конечно Бергман Антониони Висконти Янчо Феллини Чаплин Орсон Уэллс Вайда

Тарковский Куросава и так дальше… Скажу вам, новизна необыкновенная. А живопись Возрождения. А Библия Тора… Скажу вам, сплошной авангард

А сколько жизни
И какое безумие перед Богом
Какая любовь
И какое дерзновение
В литературе Библия и Сильви Жермен
Восхищает Гергиев
Полунин
Крэг
Арто… и т… д…

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Потери потери потери потери потери потери потери…

Все, действительно, что я умею в театре как режиссер, технолог, педагог, идеолог оказалось не нужным.

Жив благодаря тому, что пытался воплотить мечту Эфроса о нотах в драматическом театре и благодаря своим ученикам: дающим хлеб, кров и надежду; ставящим мои тексты для театра, наверное из такта и любви… Не знаю… Все-таки еще надеюсь, что буду преподавать. И Театральная Обсерватория все-таки будет мною создана. Мне повезет.

Небу будет угодно. Как когда-то с лабораторией. Надеюсь, что буду все-таки снимать кино. Писать тексты. Напишу все-таки театральную… В общем, Мечты не потерял, а значит, и Веры.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

У шута спрашивать об этическом кредо как-то не по-божески, но если очень серьезно… Быть бесстрашным и, как в дни юности далекой, быть Джордано. А это значит не врать прежде всего самому себе, что ничего не изменится от того, что я скажу инквизиторам…

Отрекусь… Не отрекусь. Не быть Галилеем, в плохом смысле этого слова, твердящим «не суди», а на самом деле втайне надеющимся, что это зачтется, и меня тоже не будут строго судить. Иными словами, Платон, конечно, друг, но Истина… Дороже… Во всех смыслах…

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Неудачник, а именно так я оцениваю себя в моем любимом городе. Я так и не оказался там нужен. Попытки мне помочь были, прежде всего в последние годы со стороны Балтийского дома, за что я очень благодарен, но художнику всегда нужно все или ничего… Печально… Но это объективная реальность… Так вот неудачник не вправе оценивать. В его оценке, как бы он ни старался, всегда будет присутствовать нечто необъективное.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Русский художник… С украинским паспортом… Не работающий… Куда дальше…

Художник, особенно театральный режиссер, слишком зависим от социальных веяний.

Но жаловаться, в общем, наверное, не стоит… Пока художников не сажают. Или потому что они разучились говорить правду королям… или короли нынче умны… или им не до правды и шутов.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Считаю, что нельзя ставить драматические спектакли, не чувствуя языка, на котором ставишь, как великий композитор законы музыки. Но если чувствуешь. Это совсем не значит, что будешь ставить… «так было и во времена Трои, так и будет»

С уважением, Клим. Удачи всем нам. Привет Петербургу.

В тексте сохранена авторская пунктуация.

За последние годы поставил спектакли «Вор» (театр им. Ленсовета), «Клоп» (театр им. Ленсовета), «Старший сын» (театр им. Ленсовета), «Смерть Тарелкина» (Продюсерский центр «Best Presents», ДК им. Горького), «Войцек» (вторая редакция, театр им. Ленсовета), «Макбет» («Сатирикон»), «Ричард III» («Сатирикон»), «Воскресение супер» (Театр-студия под руководством О. Табакова), «Гамлет» (МХТ им. Чехова).

Ю. Бутусов. Фото В. Луповского

Ю. Бутусов.
Фото В. Луповского

1. Что такое для вас театр? Для чего он?
2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?
3. Что угрожает театру сегодня?
4. Что такое для вас «живой театр»?
5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?
6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?
7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?
8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?
9. Ваше этическое кредо сегодня?
10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?
11. Как влияет на вас социальная ситуация?
12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

1–3. Последнее десятилетие для меня — первое и единственное. Я начал работать в театре ровно десять лет назад. Не могу сказать, что все было гладко. Театр изменился. Думаю, не в лучшую сторону. Весь театральный люд суетится, дергается, разрушает сам себя — изнутри. Если что-то и происходит хорошее, то случается это в театрах, которые можно назвать театром-домом, театром-школой. Их все меньше. Единое духовное пространство, каким и должен быть театр, исчезает. Причин много. Процесс не остановим. Настроение ухудшается.

5. Все-таки диалог происходит с критикой. Для меня это так. Трудный, может быть малопродуктивный, но диалог. И еще, извините за пафос, с Шекспиром. Правда, говорят, что его не было.

6, 8. Потерял свой маленький театр — «Годо», потерял студентов, приобрел опыт разный.

10. Ситуация в Петербурге катастрофическая — скука и апатия, равнодушие и амбиции. «Новая волна» cдохла, благодаря критикам в том числе. Развития нет. А разруха все-таки не в писсуарах, а в головах — это точно. Это ощущение немного со стороны. Три года я работаю в Москве. Питер остается родным, но разрушение моей театральной компании не могло не повлиять на меня. После этого мне уже нечего было делать в театре Ленсовета. Хотя я и продолжаю его любить. Но театр идет своим путем, не совпадающим с моими желаниями. По-прежнему влюбляюсь в актеров, думаю о них, хочу, чтобы они сыграли хорошие роли, может быть, это мое этическое кредо (9), не знаю.

За последние годы поставил спектакли «Село Степанчиково» (театр «Фарсы»), «Троянцы» (Театр Консерватории), «Царь Демьян» (Мариинский театр), «Супер Флю» (театр «Фарсы»), «Руслан и Людмила» (Большой театр), «Веселые ребята» (Театр им. Вахтангова. Антреприза И. Апексимовой) и др.

В. Крамер. Фото М. Дмитревской

В. Крамер.
Фото М. Дмитревской

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

Для меня на сегодняшний день театр — это намного больше, чем здание, сцена, труппа артистов в семьдесят человек, штатное расписание, профсоюзные путевки и так далее. И даже репертуар. Для меня театр — это некий способ, с одной стороны, восприятия мира, а с другой стороны, синтезирования, созидания этого мира. И художник, который это исповедует, становится театром. И все, что бы он ни делал, ну не все, но многое, — становится театром. И мир он тоже воспринимает как театр. На сегодняшний день для меня пропали вот эти границы. А как только я их начинаю ощущать, мне становится скучно. Это не значит, что драматургические законы — это законы жизни. Они законы драматургии, но не всегда театр является продлением драматургии. Я каждое утро начинаю с того, что в восемь утра просыпаюсь, беру пьесу, читаю и порчу себе настроение на день. У меня накапливаются папки — те, что мне приносят авторы, приносят театры, я ищу сам — в силу того, что я обещал сделать ту или иную работу. Я читаю. И у меня ощущение, что самое отсталое в театре сегодня — это драматургия. Не потому что она плохая или хорошая, она просто отстала. И новая драматургия, новая драма для меня отстала еще больше. Я могу перечитать Стриндберга и сказать: ничего себе, как здорово, как сегодняшне, как просто, аж до дрожи. При этом, если читать самых авангардных наших товарищей, ощущаешь, что это какое-то ветхозаветное «потяни меня за палец», как говорил один чеховский персонаж. Это моя позиция. И как только я попадаю в театр как в здание, у меня сразу свои возникают критерии — театр это или нет. Если из этого здания пробиваются эмоции, энергия, чувства дальше, чем его стены, дальше, чем просто вот этот формальный, созданный режиссером рисунок, выполняемый артистами, значит, для меня это театр. А если оказывается, что это что-то вроде шкатулки, — это уже ближе к музею. Речь идет не об авангарде или академизме, классике, речь о воздействии.

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

В принципе я об этом и говорил. Изменился взгляд, наверное, вот в чем. Раньше мне казалось, что мне должно все быть понятно. Ну, скажем, хотя бы процентов восемьдесят. Мне должны со сцены вышить так эту «рубашку», чтобы я узор разглядел и понял, что тут «из коней, что из русалок, где тут вязь». Сейчас мне кажется, что я заблуждался. Что должно быть очень много тайны и загадки. Я не люблю ребусов на сцене, но тайна меня влечет. Эмоционально. Иногда это образ, который я не могу досказать, но я чувствую, что там что-то очень важное. И конечно, если сцена предлагает такие вещи, то это очень радует. Возникает ощущение эмоционального простора. А когда ты видишь, что спектакль забит так, что уже крышка не закрывается, всеми подробностями, мелочами и эмоциями и пространства для тебя самого там уже не существует, то мне становится скучно. Это может быть очень качественно сделанная вещь — но возникает ощущение скуки.

Мы сейчас с Полуниным и с Терри Гиллиамом работаем над новым проектом и очень много говорили именно об этом. Здесь есть крайности — когда я вообще ничего не понимаю, что происходит: ходят люди, что-то говорят или не говорят, совершают манипуляции руками и декорацией, и это должно производить некую эмоцию. Это та крайность, которая не воздействуют на меня, мне она тоже не нужна. А другое дело — полная досказанность, она тоже становится скучной. Нужна золотая середина, ее найти самому очень сложно. Нужно, чтобы я что-то там для себя нашел, а точнее — чтобы я что-то там искал, потому что найти — совершенно необязательно.

3. Что угрожает театру сегодня?

А я думаю, ничего не угрожает. Тому театру, о котором говорю я, — не зданию, не штатному расписанию — не может ничего угрожать. Либо он есть, либо его нет. Я знаю людей, которые то, что называется человек-театр. Я его вижу — и всё вокруг него театр, и он сам — театр. Ему не нужно никакое здание. Если все здания рухнут, то он же все равно останется. А потом от него все равно что-то возникнет и достроится. Если это чувство театра есть, вот эта необходимость, потребность, ощущение, то оно неистребимо.

4. Что такое для вас «живой театр»?

Это сложный вопрос. Для меня самого, потому что я себе его часто задаю, сам себя проверяю — то, что я вижу, это живое или нет? Я думаю, живое — это то, что рождается на моих глазах и живет. Ну, вот если оно живет, а не имитирует жизнь, то оно живое. Я смотрел сейчас спектакль, который можно считать спорным, — Жолдака, называется он «Федра. Золотой Колос». Для меня была открытием Маша Миронова. Притом там была масса вещей не «моих», слабее всего драматургия, но Маша Миронова, как она это все проживала, — это то, ради чего я прихожу в театр. За сопереживанием и наблюдением над жизнью ДРУГОГО. Потому что самое интересное — это наблюдать за жизнью. Наблюдение и вызывает эмоцию. Если это жизнь. Если это имитация жизни — она скучна. Ты понимаешь, что тебя обманывают. А если ты видишь настоящую жизнь… Вот понятие «зевака». Столкнулись на улице две машины, собралась толпа. Для них интересно не то, как столкнулись машины, для них интересны реакции. В жизни мы эмоционируем не меньше, чем это происходит на сцене, но созерцать чужие эмоции намного интересней, чем мучиться в своих. Но эмоции — это результат, это не процесс. И когда режиссер предлагает артисту сыграть эмоцию, для меня это глобальная ошибка. Он должен играть процесс, который вызовет эмоцию, которую я буду созерцать и которая будет рождать эмоцию у меня. То есть это цепочка и хитрая и простая одновременно.

Вот я смотрю Евро Ньюс — они снимают просто жизнь, и от этого не оторваться. Просто ставят камеру в каком-то городе, где происходят те или иные события, реальные события, не построенные никак, в реальном времени. И это более интересно, чем порезанная, смонтированная продукция об этой стране. Происходит ли там катастрофа, или праздник, или свадьба — они просто показывают реальную жизнь. А какой-нибудь «Дом-2» и пр. — это все игра, причем человек, понимающий в игре, все белые нитки найдет сразу.

В принципе живой театр — это театр живых эмоций. Единственное, здесь всегда есть такая хитрая вещь — как нам объясняли, уж не помню, Малочевская, Кацман или Товстоногов, эту тему, которая есть у Станиславского, по поводу лампочки сознания. Вот есть мое сознание, Крамера, и я играю, скажем, Аль Капоне. И вот где грань. Мое сознание в принципе не должно светить ярко, оно должно «пригаснуть», я должен его на димере сделать поменьше. Но при этом оно остается, а больше должна «загореться лампа» Аль Капоне. Но если мое сознание совсем погаснет, то это уже беда, это ближе к клинической ситуации. Я иногда наблюдаю в театре, как режиссеры, актеры стремятся погасить эту лампу вообще. Но, на мой взгляд, сразу пропадает театр. Потому что в театре есть все равно элемент условности и той или иной степени отстранения. Это очень сложная вещь. Когда появится время, очень хочется в это влезть поглубже. Я вот сейчас нашел лекции старые и хочу перечитать свои записи на эту тему. Это очень сложный процесс, как его психологически объяснить? Как это сделать? Вот есть Я и есть Не Я, и мы вместе живем и не врем. У Брехта «Я» — это мощная лампа. И персонаж тоже. То есть я включаю то одно, то другое. А если говорить о Станиславском, то они обе горят. Как найти правильный накал, баланс? Это очень непросто. Но в итоге только при найденном балансе возникает ощущение сопереживания. А это очень важная вещь, потому что это вычищает меня самого, мои собственные проблемы. Константин Сергеевич придумывал эту историю не для гениальных артистов. А для талантливых или обычных. Гениального — не объяснить. А если мы работаем с обычными артистами, среди которых, безусловно, есть и гениальные и талантливые? Надо же к обычному артисту найти ключик. Как? В этом и задача. Меня волнует этот вопрос — ведь он не теоретический, я сталкиваюсь с этой проблемой, я должен пытаться придумать — как мне ему это дать, потому что сегодня я собираю тот или иной состав артистов на тот или иной проект. И не возникает понимания с полуслова. Естественно — я же с ними не вырос. Не все говорят на одном языке. И, соответственно, ты начинаешь заниматься школой.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Ну, скажем так. Лет пять назад я находился в диалоге — внутреннем — с Фоменко. Для меня он был такой свет в окошке. Он другой, нежели я, но для меня он очень многое сдвинул. Сегодня я не уверен, что нахожусь с ним в диалоге, сегодня это уже не мой театр. Сегодня я в диалоге, скорее, с какими-то кинорежиссерами. Вот сейчас я находился целый месяц в прямом и непосредственном диалоге с Терри Гиллиамом. Это тот самый очень известный английский режиссер. Я с ним вместе делал спектакль. Мы были два режиссера на одном спектакле. Спектакль затеял Полунин, называется он «Дьяболо». Но поскольку это все не так, как в стандартном театре, мы собираемся его делать в течение года или двух лет. Вот две недели мы работали в Париже, потом две недели в Израиле, его пробы показывали в театре «Гешер» для зрителя. Сейчас подключаем Шемякина. Такой международный проект.

Когда Слава мне предложил эту историю, я спросил, а в качестве кого? У тебя же есть режиссер — Терри Гиллиам. Слава говорит: я хочу двух режиссеров, вы общий язык найдете. Ну, для меня это нереально, для меня Гиллиам — один из столпов кино, любимейший режиссер. Но оказалось, что Слава совершенно прав. Гиллиам — фантастический человек, умница, обаятельный, толерантный, он из той породы режиссеров, которые могут слышать, видеть, быть в диалоге, потрясающий организатор и хулиган одновременно. Я получил просто месяц радости. Это был реальный диалог, для меня — мастер-класс.

Со Славой Полуниным я нахожусь в диалоге уже не первый год, я ему дико доверяю, вот он человек-театр. И совершенно неважно, что мы выпустили СНОУ-ШОУ очень много лет назад и нет нового спектакля — ну вот теперь есть. Или не будет спектакля, это неважно, человек-театр останется. И сам способ мышления, то как мы говорим… Вот я надеюсь, опять поедем летом с семьей на месячишко вместе отдыхать — это просто большой праздник, именно праздник, из которого очень многое вырастает.

Я находился в диалоге с замечательным режиссером и фантастическим человеком Валерио Фести. Он итальянец, делает зрелища, открытия всяких олимпиад, какие-то странные инсталляции, уникальные фейерверки. Это одна из крупнейших величин в мире. Я его на один проект пригласил, и потом мы с ним сделали не один вместе. И с ним — совершенный диалог. В понимании, что нет слова «невозможно», нет невозможного. Вот с такими людьми очень интересно быть в диалоге.

Часто сталкиваешься с людьми очень талантливыми, но на них такой рюкзак висит всякой ерунды, которую они боятся с себя сбросить, послать все это подальше, и весь диалог с ними превращается в обмен ерундой. Поэтому часто он и не происходит. Выбираешь тех — слава Богу, жизнь наталкивает на таких, — с которыми возникает ощущение праздника от сознания того, что ты живешь и творишь, и от того, что еще может быть.

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

Ой! В последние годы стало важно распределиться. Это очень трудно. Столько есть всяческих проектов. Те, что тебе предлагают, те, что ты сам хочешь родить. Не хватает времени. Увязаешь в каких-то моментах административных, организационных и так далее, которые мешают. Но что делать, это жизнь. Я никогда не изображал из себя художника в башне из слоновой кости, который оторванно от мира творит. Но вот желание объять необъятное — оно существует. Ты понимаешь, что ты еще вроде нестарый человек, но при этом жизнь конечна, а надо это, это и это. Хочется и это постичь, и это понять, и на ту гору забраться, и на лыжах спуститься, и на глубину нырнуть. Мы сейчас с Леной, с женой, себе сказали: все, что мы не испытали в жизни, надо пробовать, стали заниматься разным экстримом.

Это тоже театр все, тоже такая красота. Совместить это очень сложно, но пытаемся планировать!

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Не могу сказать, что есть очень сильные. Ну, начнем с того, что я очень мало хожу в театр. Но даже то, что я вижу, — не могу сказать, чтобы были мощные потрясения. Вот мне понравился тогда «Облом-off» из московских спектаклей в Центре Казанцева. Ну очень понравился. Но это было года два назад. С тех пор к тому, что видел и здесь и за рубежом, — отнесся спокойно.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Думаю, что это покажет завтра. Потому что каждый день что-то приобретаешь, что-то теряешь. Пока не могу сказать, не хватает времени проанализировать. И как это у Володина: «Бегите же, пока бежится. А не снесете головы — хотя бы память сохранится, как весело бежали вы». Я думаю, пока лучше находиться в этом состоянии.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

Всегда! Да, это смешно. Оно не менялось. Всегда! Только там было политическое кредо.

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Ну, я ее просто не ощущаю. Я думаю, на сегодняшний день отсутствует ситуация. Я не имею в виду, что нет хороших спектаклей и прочее. Но ситуация — это, скажем, были передвижники.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Каждый из нас сам строит крепость, которую штурмует. Я когда-то выскочил из госсистемы. И моя социальная ситуация была очень убогой. У меня вот в этой громадной бывшей коммуналке была малюсенькая комнатка, с трудом добытая, и я ощущал определенным образом всю эту социальную ситуацию. А до этого вообще было негде жить и нечего есть. Но потом я выбрал свой путь, который называется путь дикого животного, а не домашнего. Поэтому сегодня — насколько у меня хватило шерсти, зубов, когтей, мозгов и скорости — настолько мне эта социальная ситуация что-то дала. Человек, который сказал: я хочу, чтобы мне каждый день выдавали эту миску, — у него другая социальная ситуация. Тут зона риска, и у того, и у другого. Я не могу сказать, что моя социальная ситуация более надежна, чем у него, но она своеобразна.

Когда-то мне дали «Золотой софит» «Художник в свободном полете» — так я им и остался. Они не имели права дать приз негосударственному театру и поэтому придумали специальную номинацию. Я пытаюсь этому призу соответствовать.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Очень хочется заняться кино. Надеюсь, что в этом году запустим один проект, и два еще намечаются. Я посмотрел «Питер FM» и порадовался: расстрельная тема сходит на нет, это очень симпатичная, милая, добрая, с большим вкусом сделанная «штучка», она просто доставила удовольствие. Фильм профинансирован каналом и даже уже принес большую прибыль. Кино сегодня вещь такая перспективная в плане приложения сил и интересов — я этим раньше никогда не занимался. Плюс еще много спектаклей планируется и всяких чудес.

А проблем у всех хватает. Но если ты не будешь себя перетаскивать за шиворот через эти проблемы, ты, естественно, просто потонешь. Ты должен сам себя вытягивать, как Мюнхгаузен, из этого болота. Не получится по-другому. Я живу в таком же болоте. И проблем миллионы. И с такими глупостями борешься, и с гадостями, со всякой дрянью, а что делать-то? Другого хода нет. Утром встал — и вперед.

admin

Блог

Метки:

Сегодня, 19 мая, редакция «Петербургского театрального журнала» получила письмо от художественного руководителя «Нашего театра» Льва Яковлевича Стукалова:

«Сообщение для интересующихся! Майские спектакли «Нашего театра», скорее всего, будут последними спектаклями в его десятилетней истории. Для тех, кто не видел те или иные работы, есть (более, чем вероятно) последняя возможность их увидеть».

Главный редактор «ПТЖ» Марина Дмитревская совсем недавно обращалась к Председателю комитета по культуре Антону Николаевичу Губанкову с вопросом о судьбе «Нашего театра» (в журнале готовилась публикация, и одно дело, если театр продолжает жить, другое — исчезает с театральной карты).

Вот что ответил А. Н. Губанков: «В ближайшее время Театр эстрады пойдет на капитальный ремонт, и тогда „Наш театр“ переедет в освободившееся помещение Театра „Буфф“, которое будет делить с площадкой лаборатории „ON.Театр“. Сейчас мы пытаемся понизить аренду Нашему театру в Театре Эстрады, которая стала непомерно высока для них, ищем помещение для склада декораций. Если в дальнейшем „Наш театр“ захочет играть в центре города, — будем вести переговоры об аренде площадок. Я прекрасно понимаю, что этот театр не должен исчезнуть, он лучше многих и многих, я хочу ему помогать. Лев Яковлевич занял странную позицию общения со мной через прессу, это очень затрудняет решение проблем. Он имеет право вести себя так, как ведет, но я убедительно прошу вас заверить Льва Яковлевича в том, что я сделаю все возможное, и его театр не исчезнет».

Редакция крайне удивлена разночтениями в информации о судьбе «Нашего театра».
Не хочется думать, что А. Н. Губанков дезинформировал М. Ю. Дмитревскую,
не хочется также думать, что нас дезинформирует Л. Я. Стукалов.

admin

Пресса

«Мой бедный Марат» Алексея Арбузова, в 60 — 70-е годы триумфально прошедший по всем сценам, — одна из самых любопытных пьес советской эпохи. Военно-социальный антураж надежно защищал не просто деликатную историю «любви на троих», но и сам текст с фрейдистским подтекстом. А лучшие актеры страны любовно выписывали изощренные психологические портреты своих героев и плели тонкое кружево их отношений. Неудивительно, что сейчас пьеса возвращается в театр. Пускай и по «датскому» поводу — к 65-летию Победы.

Андрей Прикотенко — не из тех режиссеров, кто вяжет петельки-крючочки. Напротив, он проводит над пьесами изобретательные процедуры кройки и шитья. Взять хотя бы соединение в одном спектакле трех разных пьес Василия Сигарева в «Балтдоме» («Лерка») или Чехова в Ленсовета («Водевиль»). Арбузов в «Приюте комедианта» остался цел, но режиссура Прикотенко привычно размашиста и гиперактивна.

Композиция пьесы — трехчастная. В первой части, действие которой происходит зимой 1942-го в блокадном Ленинграде, мы знакомимся с героями — подростками Ликой, Маратом и Леонидиком. Во второй — встречаемся с ними, прошедшими через войну, весной 1946-го. Полудетское трио превращается в болезненный треугольник, и Марат покидает «поле боя», оставляя любящую его Лику Леонидику. Последняя встреча происходит уже на исходе 50-х, когда состоявшиеся герои понимают, что сделанный ими выбор был ошибочным. Не правы были все — и Лика, выбравшая, как ей казалось, более нуждающегося в ней Леонидика, и Леонидик, цепляющийся за Лику, и Марат, поступивший согласно кодексу настоящего мужчины. И даже в «правильном» финале (Лика остается с Маратом, Леонидик уходит) Арбузов был диалектичен, оставляя открытым вопрос: а имеем ли мы право на работу над ошибками, когда за спиной поломанная человеческая судьба? Прикотенко привел в «Приют» свою команду, с которой уже работал в «Лерке», — Ульяну Фомичеву, Александра Кудренко и Антона Багрова. Сделал подтексты — текстами, выпятил фрейдизм напоказ. Например, если подростки — значит, гиперсексуальные. И вот Марат — мачо с замашками супергероя — то и дело норовит прихватить свою подругу то за грудь, то за бедро, приговаривая «расслабься» (так и хочется добавить — «крошка»). Лика — c ее размашистыми жестами и крестьянской фактурой — местами просто какая-то «родина-мать». А Леонидик и вовсе превратился в хнычущего инфантила со странно взрослым лицом под красной детской шапкой. Замашки Лики и Марата — тоже детсадовские. 16 — 17-летние «дети» лупцуют друг друга подушками и говорят с пионерским энтузиазмом. Блокада у режиссера и вовсе понарошечная. Фанерные стены шатаются, а «дети» поедают присланную мамой банку тушенки с таким веселым азартом, будто в буфете у них еще три.

Несмотря на мощные обновления реквизита, время в спектакле кажется застывшим. Кого в этой истории любит Лика, одинаково щедро раздающая тычки и объятия обоим партнерам, — непонятно вплоть до третьего действия, когда — вот сюрприз — Прикотенко дает музыкальную подсказку в виде Высоцкого с «Деревянными костюмами». Правда, нет уверенности и в том, что Лика, поставившая на преданного Леонидика, так уж ошиблась. Ведь их супружеская жизнь показана не как подспудная трагедия, а как мирная семейная рутина. А чего еще ожидать, когда люди уже 13 лет вместе? Вторжение Марата, ряженного матерым мостостроителем с Крайнего Севера, собирающего морщины гармошкой и сурово супящего бровь, и его максималистская проповедь выглядят неорганичными.

Режиссеру все слишком понятно в этой истории: кто здесь альфа-, кто бета-самец и какова роль женщины, вынужденной нянчиться с двумя одинаково незрелыми партнерами. Понятно и то, почему у него в финале Лика остается одна: «дети» рано или поздно взрослеют и бросают свою «мать». Но все это значительно хуже того, что могли дать и пьеса, и актеры. Особенно заметно это в случае Александра Кудренко (Леонидик) — уверенно выходящего в харизматические лидеры петербургской сцены. Ему легко дается и странноватый мальчик-урод из первой части, и маска шута, скрывающего боль, — из второй, и подспудное ощущение обреченности — в третьей. Роль мастерски сработана и в деталях — взять хотя бы то, как Леонидик ловким, почти акробатическим движением футболиста, отбирающего мяч у противника, «закидывает» в себя водку — в обход супруги.

Но актерам развернуться негде, потому как режиссер дает настрой на карикатуру и предпочитает играть с героическими социокультурными стереотипами, не доверяя ни автору, ни эпохе, ни исполнителям. Что относительно пьесы Арбузова — не вполне по адресу.

За последние годы поставил спектакли «Два вечера в веселом доме» («Красный факел»), « Концерт замученных опечаток» (Театр на Литейном), «Перед заходом солнца» (БДТ), «Доктор Чехов» (Театр на Литейном), «Маленькие трагедии» (Александринский театр), «Легкое дыхание» (ТЮЗ), «Темные аллеи» (ТЮЗ), «Капитанская дочка» (ТЮЗ), «Гарольд и Мод» (театр Комедии).

Г. Козлов. Фото М. Дмитревской

Г. Козлов.
Фото М. Дмитревской

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

Знаю, конечно, но оставлю в себе, чтобы не расплескиваться. К пятидесяти годам хочется говорить гораздо меньше. А «для чего» театр — очень хорошо великий Стрелер сказал — «Театр для людей».

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Никак не изменился. Так же интересно этим заниматься, сочинять какие-то истории.

3. Что угрожает театру сегодня?

Пошлость во всех ее проявлениях. Время сейчас необычайно пошлое. То, что по телевизору. То, что в жизни. Театр же должен противопоставить себя этой пошлости! А пошлость людям прививается. Кто сейчас стоит ночью за билетами на чтецкий вечер Юрского, например? А зрелища всякие — пожалуйста. Их очень много. И ресторанов вкусных. Зачем человеку театр? А сейчас часто бывает — приходишь в театр, и там такая пошлость… И это самое страшное.

Я много времени провожу с молодыми, студентами, потому что надо привить им любовь к театру, оградив от этой пошлости, научить отличать пошлость от настоящего. И это — очень важная задача. И еще — сериалы. Хорошо, конечно, что артисты деньги зарабатывают, но это тоже мешает процессу.

4. Что такое для вас «живой театр»?

Когда артисты общаются по-живому. Когда это общение рождается «здесь и сейчас», ежесекундно, когда человек не формалит, не идет на поводу у зала. Когда каждый спектакль он входит в эту воду «здесь и сейчас». То, что очень часто возникало у нас на «старшем» и «среднем» курсах («старшие» — режиссерский выпуск 2001 года, «средние» — актерско-режиссерский выпуск 2005 года. — Прим. ред.).

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

У меня жизнь проходит в театре и на курсе. Получается, что с актерами. И со студентами. Учишь и учишься. В диалоге каком-то находишься, обогащаешься внутренне.

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы XXI века)?

Спектакли. Клянусь, я ни одной работы не сделал с холодным носом. Все работы, удачные ли, неудачные ли, — все они для меня важны. И очень важно было не работать с холодным носом. Профессия — она же требует обязательной внутренней отдачи.

И, конечно, очень важным было рождение сына.

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Баргман в «Дон Жуане» Морфова, я за Сашку очень радовался. «Пять— двадцать пять», учеников моих спектакль, очень сильно меня зацепил, «Мариенбад» Жени Каменьковича, «Очень простая история» Гали Бызгу, в «Мальчиках» Женовача финал — до слез, «Дядя Ваня» Додина. «Потудань» Русика Кудашова.

Но самое, наверное, главное впечатление — это «Молодость театра», ночной спектакль по Гладкову, потому что в нем наконец-то сбылись мои мечты идиота. Мы здорово репетировали ночами, рассказали этим спектаклем свою идеологию. Один раз мы «Молодость театра» сыграли, и это было здорово. То, что Латышев и Баргман вместе со студентами на одну сцену в этом спектакле вышли. Это самое замечательное было.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

Живот приобрел. Это из бытовых проблем. А вообще сам о себе судить не могу. Говорят, что более терпимым стал. Бог его знает.

С возрастом стало катастрофически не хватать времени. В молодости театр мы делали очень легко, но кропотливо, сейчас же настолько больше вопросов приходится задавать к тому, что делаешь, и нетерпимости к этому столько. Раньше все было легче, на каком-то одном дыхании. «Концерт Саши Черного» мы с Лешей Девотченко делали до пальца, кропотливо, проверяли, где откликается, где нет. Спектакль долго рождался. А сейчас порой в театре не всегда успеваешь «додышать», «углубиться» — сроки. Время жесткое, и оно, как ни крути, диктует свои законы. Хотя со студентами я сейчас добрее, от категоричности какой-то пытаюсь уходить.

9. Ваше этическое кредо сегодня?

У нас в институте этику преподавал Валерий Борисович Черкасов. На первом же занятии он сказал, что ставит всем зачеты. И мы ходили на занятия только для того, чтобы пообщаться с этим замечательным человеком. И он сказал очень хорошо: «Экзамен по этике сдается на смертном одре».

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Это не мне разбираться, это не мне судить. Театроведы вправе разбирать, они знают контекст. Могу сказать, что почему-то из города уехало очень много людей, профессиональных, хороших, очень мной уважаемых. Нужно, наверное, больше было нам всем заботиться об этике и беречь ту же команду Юры Бутусова, например. Ну да, деньги другие, но я их знаю, они-то люди творческие, за одними деньгами бы не поехали. И вообще миграция из Питера колоссальная. Потому что в родном городе, наверное, что-то не так происходит.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

В принципе, вокруг те же люди. В отношениях с ними особых перемен нет. Я никого не забыл, всех помню. Какие-то появились отдельные радости — дети мои, ученики мои, в театре делают что-то, играют, ставят. И, надо сказать, я переживаю за них гораздо больше, чем за свои работы, и очень радуюсь их победам.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Работать. Хочется спектакли ставить. Хочется с «младшим» курсом в «Идиота» с головой прыгнуть, хочется со своими « средними» ребятами что-то еще сделать, хочется всех под одну крышу собрать. Жизнь коротка, еще куча книг, пьес, которые ты с детства в себе носишь, их хочется попробовать, что-то через них проверить. И увидеть, как сын пойдет в последний класс. И в это время быть еще бодрым и сильным.

За последние годы поставил спектакли «Парчовый барабан» (МДТ), «Ночь Игуаны» (Театр на Литейном), «Без вины виноватые» («Балтийский дом»), «Кошка, которая гуляла сама по себе» (театр Комедии), «Учитель ритмики» (ТЮЗ), «Ретро» (театр Комедии), «Госпожа странная мысль» (ТЮЗ), «Голый король» (театр Сатиры на Васильевском) и др.

В. Туманов. Фото из архива редакции

В. Туманов.
Фото из архива редакции

1. Что такое для вас театр? Для чего он?

Я попал в театр в 18 лет, и для меня театр — это большая часть жизни уже прожитой, к сожалению или к счастью — позже разберемся. Сказать, что театр для меня — много, это мало сказать, сказать, что театр для меня все, — это не все сказать, потому что, конечно, театр — это только часть, хотя и огромная, жизни и судьбы человеческой. Если пафосно говорить — форма одежды, какой-то смысл в этой жизни.

2. Как изменился ваш взгляд на театр за последнее десятилетие?

Мой взгляд коренным образом не изменился, но, к сожалению, изменился взгляд времени на театр. Сам театр изменился. Но, может быть, это и хорошо? Десять лет назад острие какой-то человеческой боли, нерва в жизни было более обнажено, и главным тогда казалось найти форму сострадания к людям. Сейчас это не очень востребовано. Изголодавшиеся люди набросились на некий потребительский супермаркет. И в этой ярости потребления затираются основные вещи, ради чего, может, нужно жить. Не знаю — очень трудный вопрос. На самом деле, однозначно ответить невозможно…

3. Что угрожает театру сегодня?

Всегда одно — пошлость.

4. Что такое для вас «живой театр»?

И просто, и сложно. Прежде всего, живой театр — это современный театр. Современный не только в смысле формального языка, но, главным образом, по природе, по качеству, уровню — к сожалению, жутко сейчас деградирующему — существования актера.

Сегодня очень занижена планка театральной школы. Та масса, которую из себя выталкивает школа театральная, людей с проплаченным обучением, совершенно непригодных для занятий сценическим делом, — не является нашим подлинным уровнем. Это то, с чем я сталкиваюсь в театрах России.

5. В диалоге с кем вы находитесь последнее пятилетие?

Боже мой! Что ни вопрос, то Нобелевская премия за ответ.

Может быть, слишком искренний и слишком пафосный ответ, но прежде всего — со своей совестью. Это всегда выбор. Человек — существо довольно непредсказуемое: сказать, до какой грани в этом смысле можно дойти или не дойти, — невозможно. Часто мы не предполагаем, как мы поступим даже вечером сегодняшнего дня. Это вопрос обстоятельств…

6. Что было особенно важно для вас в последние годы (т. е. в первые годы ХХI века)?

К сожалению, уходят близкие, уходят родные, теряешь друзей — жизнь наполняется потерями. Поэтому, мне кажется, очень важно не отчаяться и не впасть в одиночество.

Многие вещи остаются неизменными. Вы знаете, я влюбился первый раз в первом классе. В Лену Семенову. Мы учились здесь, рядом, в 27-й или 28-й школе. По какому-то такому исходному моменту это чувство не изменилось ни капли. Когда я репетировал «Таню-Таню» здесь, в театре Сатиры, мне показалось, что я увидел ее… Я поднимался по эскалатору, а она спускалась — и меня немножечко так тряхнуло… Но все быстро произошло: один эскалатор вниз, другой — вверх. Не увидевшись — расстались. Прошло сколько лет — с ума сойти!.. С возрастом меняются глаза, вернее — взгляд. Я вижу много затухающих глаз. Но мне очень нравится сегодняшняя молодежь. У них меньше страха. А у нас — больше заботы, оберега… В чем-то они более беспощадны. Если говорить об ответственности — вы знаете, в юности мы тоже довольно часто от нее увиливали… Я говорю не за время — за себя, за свои какие-то ощущения, наблюдения жизни.

7. Ваши сильные театральные впечатления за это время?

Во-первых, это «Дядя Ваня» в Малом драматическом театре. В этом спектакле все соткано из каких-то тонких вещей, из вибрации человеческой, сложности, боли и надежды. Очень гармоничное, сильное впечатление — из-за какой-то естественности, простоты. На фоне того, что сейчас происходит, сохранить мужество говорить о человеке просто, но глубоко — чрезвычайно дорогого стоит… Но и, конечно, мой спектакль в Новосибирске, в театре «Глобус» — «Антигона»… (Шутка.)

Что же касается молодых ребят — очень симпатичная молодежь выросла. Но опять же, я больше знаю то, что в родном театре творится, — последний курс Льва Абрамовича Додина, где, мне кажется, есть надежды, которые на самом деле уже оправдываются.

8. Что вы приобрели и что потеряли за это время?

DVD-проигрыватель. Про потери я уже говорил…

9. Ваше этическое кредо сегодня?

Оно не сегодняшнее. Как-то формулируешь «себя для себя» на всю жизнь. Я себе, на самом деле, не более понятен, чем любой другой для меня…

10. Как вы ощущаете сегодняшнюю петербургскую театральную ситуацию? Что изменилось за эти годы?

Я не знаю, к счастью или к несчастью, но у меня не было особой возможности ее наблюдать. И мне очень трудно говорить за весь Петербург. Очень мало удается посмотреть. Постоянно почему-то занят.

Изменилось, конечно, многое. Сейчас, я думаю, вокруг зарождается, уже зародилась — какая-то позитивная энергия. И она преобладает. Да, позитивная, как ни странно при наших сегодняшних депрессиях — эта энергия уже возникла. Лет через десять, если живы будем, снова сделаем интервью и поймем, прав я или нет.

11. Как влияет на вас социальная ситуация?

Конечно, очень трудно соревноваться с московскими «красными» театральными бригадами, которые летают «на чёсы». Это довольно печальная штука, потому что в этом плане все покатилось черт знает куда: настолько потребительской стала сцена, что люди видят в этом исключительно возможности большого «чёсового» заработка. Это цинично, хотя часто прикрывается банальным: «актерам тоже надо на что-то жить!». Но это — деградация, по большому счету очень серьезная. И снова приходится вернуться к уничтожаемой и всячески уже подавляемой модели репертуарного театра — как к производству, производству якобы советской системы. А если все перейдет на антрепризу, то останутся лишь актеры как девочки и мальчики по вызову…

Это тоже понятно — таким ужасом заканчивались 1990-е годы, что чувство страха обострилось. Естественно и понятно, что любой человек хочет жить нормально — это достойно уважения, это хорошая психология — человек имеет право жить достойно! Недавно в одной из передач Андрей Кончаловский сказал, что российский народ не достоин свободы… Я совершенно обалдел — значит, Кончаловский достоин, а российский народ — нет… Вот такая спесь элиты по отношению к людям отталкивает их от того духовного пространства, которое может дать эта элита.

12. Какой вам видится ваша будущая судьба?

Безоблачно, солнечно, ясно… А вам?