«Между собакой и волком». Иллюстрации к роману Саши Соколова. Формальный театр.
Режиссер Андрей Могучий, художник Александр Шишкин
…все мы бедные сукины дети.

Кривой, нелепый и нескладный оркестрик где-то в углу сцены дует невпопад свою тихую музыку. Калеки в шапках-ушанках выводят семь нот, а над ними — смиренность возрожденческого полотна Яна ван Эйка «Семейство Арнольфи»: красивые лица, не лица даже — лики, знакомая с раннего детства мизансцена. Отсюда все и начинается, с грязи вперемешку со светлым духом над ней.
«Между собакой и волком» — не проза совсем: лес из слов, образов, фантазий, снов, ассоциаций… Все это можно почувствовать, учуять — каждый закивает головой: да, это и мои чувства, и мои сны, и мои ассоциации… А умом роман Соколова не понять, нет там сюжета, нет истории как таковой, нет того, что называется драматургией, и неоткуда взять ее — мало кто решится такое переводить на кинопленку или ставить на сцене. Андрей Могучий — решился, они с Соколовым похожи, их миры — полусказочные. Как если бы сказку рассказывали, сочиняя ее на ходу, да еще и не скрывая того, что это выдумка…
Если роман Соколова — в большей степени поэма, то театр Могучего — это театр поэтический, и лирический герой здесь — сам поэт, осмысляющий свое творчество. И Соколов, и Могучий исходят из общего ключевого слова: игра. Для одного — игра с читателем, для другого — со зрителем. Как дети, играя, они создают свой мирок. Могучий уже ставил знаменитую «Школу для дураков», но там все проще, это детство, его иначе как смутными образами и не объяснишь и не перескажешь… А здесь все сложнее: мир «Между собакой и волком» — это Русь. Не Россия, не Российская Федерация, а сказочная Русь, сплетенная, как из лыка, из Волги, из синего неба и сочной земли, из пьяных инвалидов, из белых облаков, из тоски и снов, из Пушкина…
А сначала — тоска, пустая степь… «Не для меня цветут цветы» — запевают в тоскливой пустоте голоса юродивых. Не любит русский народ умирать своей смертью, тоской все полнится. А один из артели инвалидов, мечтатель, забирается на лестницу, раскидывает руки и кричит в вечную степь что есть мочи… Что для одних тоска, для других свобода. Печаль моя светла…
Артель Инвалидов им. Д. Заточника вырастает из тени балеринки, фарфоровой куколки, что крутится на одной ножке… В спектакле Могучего, как в театре символистов, — все происходит за прозрачным занавесом, отчего создается ощущение сна, смутных картинок и образов, выплывающих из глубин фантазий. Сверху опускается рухлядь, привинченная к штативам: трубы, выцветшие фотографии, помоечные чемоданы, замызганные деревяшки — все то, чем полнится Русь… Нет, не «хаты, в ризах образа», а «говор пьяных мужичков»… Придавлены всем хламом инвалиды к самой земле, а над потолком, над хламом и помойкой — синее небо с пухлыми облаками. Художник Александр Шишкин тоже, пожалуй, вхож в эту компанию сновиденческих сказочников наравне с Соколовым и Могучим — вот уж кто умеет создать другой, совсем непохожий на этот, мир на сцене, слепить его из ветхого барахлишка, деревяшек, тусклого света…
Сама Артель Инвалидов словно маленький заводик — искры во все стороны, лязг смешивается со старушечьим пением и грохотом дремучей, переплетающейся, как коряги, музыки Леонида Федорова, а вокруг — деловитая суета, в которой и не очень-то заметно, что забирается наш любитель свободы на самую верхотуру, шею в петлю, да и Богу душу отдает… Нет, не любит русский народ умирать своей смертью… Взялись хоронить, положили в гроб, стали прощаться, на память сфотографировались — а он живой, свечечку поправляет, обнимает дружков…
Роман Соколова, путаная «заитильщина», Могучим растворен в жестах, непрерывной импровизации актеров, в которой нет слов, только плещущаяся через край жизнь — дети бегают, инвалиды снуют туда-сюда, охотники в лес собираются, морячки пляшут. И все это оказывается невероятно адекватным тексту. Могучий аккуратно переводит цепляющиеся друг за друга образы, ассоциации из слов в визуальные образы, жесты. Какая-то часть текста все же остается в устах героев притчами, снами. Все, что они, инвалиды, говорят, сами же обозначают одним словом — «притча», и сказка о Царевне-Лягушке, и «Курочка Ряба», и просто вереница слов — из всего вырастает образ, все легко превращается в народную мудрость.
Но и в этой артели, и в этом хламе есть место миражу, светлой мечте… Не «На дне» это, чтоб не было выхода из тюрьмы. Потому здесь красавица Орина, мечта каждого, надо всеми стоит, улыбается и будто светится вся. Появилась и исчезла в тумане, как всё в спектакле, разбитом на эпизоды, каждый из которых всплывает, как обрывки сна, и уходит во тьму…
А какая ж Русь, тем более сказочная, без Пушкина, солнца русской поэзии! Вот он, родимый, тут же и сидит, в цилиндре, босой, в гостях у зайца. Пушкин почти из анекдотов Хармса, не поэт, не историческая личность, а все вместе — и памятник, и дядька из книжки, и часть массового сознания… И заяц как из старого советского мультика: пухлый, с хвостом пимпочкой, с большими ушами… Поет оперным басом: «Это мой друг, Пушкин… Пушкин-Пушкин… Трататушкин. А это иностранец, тоже мой друг, Дантуз… Дантуз-Дантуз… Брампампуз. Это у меня юмор такой…»
Пьют брудершафт, а солнце русской поэзии ведет себя ох как непотребно: плюется, на драку нарывается… Оттого тут же и стреляться идут, и зайчика убивают, чтоб под ногами не путался…
Пиф-паф-ой-ой-ой, умирает зайчик мой.
Инвалиды-охотники в восторге — вот уж повеселило их солнце русской поэзии, показало, на что способно.
Пожалуй, Могучий — один из немногих ныне здравствующих режиссеров, способных создать на сцене «группу лиц без центра», целый муравейник, в котором отличить одного обитателя от другого просто невозможно. Конечно, есть и здесь исключения — скажем, в «Pro Турандот» четко выделяются евнухи, но это — спектакль малой сцены, камерный. А в масштабных спектаклях Могучего, рассчитанных на большое количество зрителей, будь то «Кракатук» или «Петербург», не то что вычленить одного героя — нередко бывает трудно даже выделить какого-либо актера, даже и узнать трудно. Так и в «Между собакой и волком». Да, можно догадаться, что вон тот, в уморительной шапочке, — Дмитрий Готсдинер, этот, на костылях, — вечный могуческий спутник Денис Ширко, а морячок, что так лихо чечеточку отплясывает, — Дмитрий Воробьев. Но тут же они, словно волшебные карты, тасуются, меняются ролями и местами, и снова перед нами — просто инвалиды-охотники-моряки. Но есть и еще одна, оборотная сторона этой медали — в спектаклях большой формы Могучего можно заподозрить в том, что его актеры существуют наравне с декорациями — создают визуальные образы. Но если в «Кракатуке» такое замечание и было бы правомерно, то в «Между собакой и волком» при всей бесспорной «красивости» спектакля, при том, что фигуры идеально вписаны в сценографию, Могучий оставляет актерам их мир, не лишает их дара речи и не делает частью эдакой «живой инсталляции». Если бы все было так, грош цена была бы и спектаклю, и Могучему. Постоянно ведут актеры свой тихий разговор, не хорошо поставленными, а обычными, бытовыми голосами, они создают свой мирок не как часть оформления, а в противовес ему.
А вот и герои-любовники этого мирка, вечная мечта девушек — морячки-красавцы, Орину обворожить собрались. Поют песенку про Марусю, которая отравилась, и выделывают замысловатые коленца: кто ремень покрутит, кто подтягивается, кто приплясывает. И Орина уже не важна — самим радостно сплясать яблочко («Исполняют только балтийцы!»), показать всю свою силу и красоту. Все кажется гармоничным, первозданным, нет в спектакле Могучего места мелкому, все размашисто и все объемно, сам спектакль кажется одной из тех самых «притч». Получается целая «энциклопедия русской жизни»… Или даже души. Потому что только в душе могут сразу спутаться разные, несовместимые образы, только в душе может выплыть из лесов-буреломов Пушкин. И охотники тут же соревнуются на льду, а инвалиды ковыряются в своем хламе…
И вдруг в этот мир, в космосик инвалидов, охотников и красавчиков-моряков, врываются пришельцы… Среди мелькающих огней полустанка, в кожаных пальто и в шляпах, — точно не наши какие-то, таких называли в советских повестях «политика». После красоты, тоски, радости, простора — тесные они. И красавицу Орину швыряют на доски, и, как механизм какой-то, в щипцы железяк ее хватают… От красоты, от библейской первозданности и сказочной дремучести — к грубой правде, как в ушат с холодной водой окунули… Насилуют Орину эти трое, а несчастного инвалида избивают — чтоб под ногами не крутился, и уходят навсегда, исчезают, как и не было их. А артель инвалидов разбирает этот мирок: взлетает вверх весь милый хлам, исчезает все, и остается один рояль с лежащим на нем Дантузом-Дантесом, да и тот уходит во тьму. Кончилась сказка, развалилась от грубой правды, взлетели, сгинули и Пушкин, и Волга, и вся Русь вместе с ними… И из темноты выхвачены только возрожденческие фигуры, красивые, будто иконописные лики — это все, что остается от мира…
Все спектакли Могучего заключены в своего рода рамку, зажаты между двумя пунктами: началом игры и ее исчезновением. И почти всегда создается ощущение, будто игра могла бы продолжаться вечно, да вот пора уже и заканчивать. В этом смысле «Между собакой и волком» — спектакль для Могучего особенный, выделяющийся из всего его творчества.
Здесь игра, сказка прекращается не потому, что уже пора, а потому, что в нее вторгается жесткая правда жизни. И от этого спектакль приобретает печальный оттенок, даже не просто печальный — почти трагический…
У самого же Соколова в романе один из эпиграфов взят из Пушкина:
Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки.
Меж волка и собаки… Во Франции так называют время, когда еще не утро, но уже и не ночь… Так и живут герои… Вернее, мы живем — между небом и землей, между утром и ночью, между горем и радостью, между началом игры и концом… И не волки, и не собаки.
Май 2006 г.
Комментарии (0)