Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

ФРАГМЕНТЫ ИЗ КНИГИ

Ирине энд Алешу

Если общество носится со своими артистами и видит в них необыкновенных, то оно, значит, проникнуто идеальными стремлениями.

А. П. Чехов

КАК И ПОЧЕМУ

Сначала важно уяснить.
Как и почему маленькая театральная группа, состоящая из двух человек, то «обрастая» соратниками, учениками и попутчиками, то «распадаясь» до первоосновы, бороздит просторы Европы и мира вот уже 13 лет?
Почему на протяжении этих лет они истязают свои тела постоянными тренингами и экспериментами, создавая свои спектакли на грани — по энергии — человеческих страстей и возможностей?

Их спектакли всегда кричат.
Их тела всегда стремятся к саморазрушению в непреодолимом желании высказать, выхрипеть истину о человеке, мироздании, о войне и мире, о любви и смерти и о себе!

Их эстетика почти всегда граничит с бедным театром.
Варварские костюмы, придуманные самостоятельно, в не менее варварских и скудных декорациях, также личного изобретения.

Ступени, ведущие в никуда, какие-то полотнища, различные задники или экраны, черная одежда сцены, в отдельных случаях двухуровневые конструкции или примитивный интерьер комнаты (спектакль «Dias de las noches» — редкий случай, когда костюмы сделал профессиональный художник, да и то не все).

Но при этом простое и даже примитивное пространство их спектаклей всегда имеет несколько уровней. Помните «Алису в Стране чудес»? А норку кролика? Тот же эффект. Бух — и вы оказываетесь в другом измерении. И дальше оно, как правило, будет изменяться еще и еще. Иногда кажется, что спектакли этого театра и создаются-то ради таких вот превращений и картинок. Но это не так или почти не так.

Их любят фотографы. Работая с ними, можно сделать карьеру.
Иногда их можно обвинить в самолюбовании.
Иначе как объяснить тот факт, что они заполняют собою любое пространство. Плакаты! Все моментально обклеивается собственными плакатами. Территория временно оккупирована. ОНИ пришли! Но это не все. Уже на подступах к их временной стоянке на фонарных столбах, водосточных трубах и стенах жилых домов — знакомый до боли фирменный значок TNF.
Но, видимо, скромность в подобных делах не годится. И если ты маленький авангардный театр, то твой единственный выход — кричать о себе. Создавать собственный «корсет уверенности». Повезет тому, кто везет. И они везут.

У одного еврея спросили, как он умудрился все это создать. Он ответил: «Я работаю по 25 часов в сутки». «Как это возможно?» — спросили его. «А я встаю на час раньше», — сказал он.
Так вот они встают на час раньше того еврея!

CRAZY’S COMPANY

Впервые я увидел их в прошлом веке, на фестивале UNIDRAM в Потсдаме в 1998 году. Спектакль «Фабрика люди».

Открылись ворота какого-то ангара, и на бетонном полу в полумраке абсолютно безумные, полуодетые, бритоголовые люди начали выделывать что-то невероятное. Это было жонглирование горящими факелами, акробатика, дикий танец и пластика, определений которой нет. Только татарская орда могла бы сравниться с ними тем ужасом энергии, бесшабашности и реальной опасности, который они несли в зал. Психоделика перемежалась с клоунадой, лирика с гротеском. Жанры и стили хитроумно переплетались и снова расплетались, переходя то в мазохистское танго, то в трогательный номер. Они производили впечатление первобытных людей, которые дорвались до сладкого. «Сладким» был ТЕАТР. А публика была той красной тряпкой, которая звала и разъяряла.

А. Янак, И. Андреева.
Фото Ю. Герцмана

А. Янак, И. Андреева.
Фото Ю. Герцмана

Впоследствии бешеная энергия окажется одной из ярких черт театральной природы TNF. Она будет повсюду, во всех спектаклях этой группы: будь то выступление клоунов из кабаре в «Dias de las noches», или пролог в «Фабрике люди», или варьете в «Первых признаках потери имени». Собственно это, как выяснится позже, — стихия питерского рока Шевчука и Летова, «ДДТ» и «Гражданской обороны». Скрытая или явная энергия рок-культуры будет пронизывать все спектакли этой группы, поэтому у театра всегда будет молодая аудитория. Поэтому — еще и поэтому — театр будет так заразителен и популярен в Праге и Европе и притягателен, несмотря на многочисленные скрытые и явные реминисценции, самоцитаты и повторы.

Все это, конечно, и оценить, и понять в полной мере было невозможно тогда, в 1998 году. Но понятно оказалось одно. Перед тобой самородок — редкий по величине и богатству драгоценный камень неизвестного происхождения, но имеющий вполне известный адрес:
TEATR NOVOGO FRONTA, Прага / С.-Петербург, физический театр, www. tnf. cz

ВИННИ. ПУХ, ИЛИ КРАТКАЯ ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ИМЕН

…И тут Винни-Пух увидел Ослика. Он никогда еще в своей жизни не видел таких маленьких и симпатичных Осликов. «Как тебя зовут?» — спросил Пух. «Меня зовут ИА», — грустно ответил Ослик. «А я, а я, а я — Винни-Пух», — сказал Винни-Пух, которого вполне можно было назвать просто АЯ, так он все время «аякал» и тянул одеяло на себя.

Очень вольное переложение «Винни-Пуха».

ИА — Ирина Андреева.
АЯ — Алеш Янак.

FEMME FATALE

Сенсационная публикация ранее неизвестной сказки Г. Х. Андерсена о первых шагах чешского актера и режиссера А. Янака

Амстердам. Предположительно между 1783 и 2006 годом.
Человек приезжает в большой город с фанерным чемоданчиком. Идет по широкой улице. Витрины магазинов. Сияние огней. Позолота. Старый камень. Праздная толпа, запах копченых сосисок. Он покупает себе рогалик. Жует всухомятку. Проходит собор, здание консерватории и натыкается на роскошный фасад ТЕАТРА. Экипажи, такси, ландо.
Черный грум с позументами спит на запятках. Из открытых окон звучит музыка. Медная группа, струнные, соло арфы и… голос женский. Густой, низкий, обворожительный. Парень останавливается, слушает. Лицо его нервно дергается, и он даже начинает слегка косить левым глазом. «Femme fatale, — шепчет он. — Femme fatale».
Потом, как зачарованный, он идет к подъезду, но в ТЕАТР его не пускают. Он останавливается неподалеку от табачной лавки, садится на фанерный чемоданчик и сидит так возле ТЕАТРА до утра. В ушах его по-прежнему звучит оркестр и фантастический женский голос.
Этого ему оказывается достаточно, чтобы некоторое время спустя создать свой театр, в котором он уже играет по своим правилам и создает свои законы. В этом театре нет роскошных декораций и пышных костюмов, но всегда звучит лучшая мировая классика, используются самые высокие достижения всех направлений и стилей. Молодой человек смешивает их так, как считает нужным, и в результате рождается нечто новое, совершенно новое, и он теперь не косит одним глазом, а носит очки в красивой золоченой оправе. И бритоголовые натренированные тела носятся по сцене под эту лучшую музыку в мире. Они обнимаются, истекают клюквенной кровью и плачут клоунскими слезами. Так возникает совершенно
НОВЫЙ ТЕАТР. TEATR NOVOGO FRONTA.

ДОСЬЕ № 1

Ирина Андреева (партийная кличка в СП(б) — Ирина-маленькая).
Родилась, выросла и училась в Свердловске. Позже продолжила обучение в Челябинске. Становление характера и окончательный выбор профессии произошли в городе-герое Ленинграде.
С 1994 года постоянно проживает в Праге.
Сын — студент петербургского университета.
ИА — верный друг и соратник АЯ, а также полноправный участник и создатель всех проектов TEATRA NOVOGO FRONTA. Актриса, педагог, режиссер. По совместительству муза АЯ.

«СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ В ИНТЕРЬЕРЕ»

1

В обратную сторону от прекрасного

Жан Кокто где-то выразился в том смысле, что истинное произведение искусства всегда имеет некую кривобокость и что эта его сегодняшняя кривобокость завтра будет признана шедевром.

С подобной точки зрения искусство TNF кривобоко всегда. Изначально. Сегодня. Сейчас. Уже в момент рождения. Еще раньше. В самой оптике глаза, то есть в восприятии мира. Ущемленное и болезненное. Привет от Достоевского. С одной только разницей — плюс самоирония и юмор. «…Это настолько мне близко, настолько убого, но убого до прекрасного (ИА о спектакле АЯ „Палец“. — Ю. Г.). Он там так много смеялся над собой — что-то, что мне всегда хотелось искать… Не только прекрасные тела, потому что у меня нет прекрасного тела, но что-то еще: жалкое, смешное, трогательное» (из интервью ИА).

Всегда, когда слышу такое предельно ясное выражение мысли, хочется сказать: «Отпусти себя. Дай воспарить твоей фантазии, плотно стоящей на фактах. Взмой в небо! Попробуй там, на просторе, свое кривенькое, но еще крепкое тело. Прогнись рыбкой, пробеги на цыпочках. Замри в строгом арабеске. Спасибо. Спускайся. Разве таким бывает арабеск? А вообще верь Мейерхольду, боец! „В искусстве важнее не знать, а догадываться“. Догадывайся. Ну же! Смелей. Только не в небо… Работай на земле. Не бойся прозрений, даже если они будут дебильны. Ибо! Если они прикольны — то, значит, уже не дебильны. А значит, тебе их простят. А потом, глядишь, и твои texts обретут нужную кривобокость (кажется уже!) и станут в ближайшем будущем такими же шедеврами, как искусство TNF».

2

Прозрение о начале пути

Они неумолимо двигались навстречу друг другу.
Революция 1993 года в Чехии раздала так много авансов и разлила в воздухе так много любви, свободы и надежд, что им просто некуда было деваться.
Дверь на заветную кухню отворилась. И…
A priori, до встречи их уже связывало веселое знамя авангарда, физический театр как вектор и раннее осознание себя в современном социуме (по-моему, неплохо сказано).

А. Янак (Адам). «Фантомистерия».
Фото А. Доброводского

А. Янак (Адам). «Фантомистерия».
Фото А. Доброводского

Время в России было смутное, отравленное отчаянием и все же столь плодотворное. В Петербурге в это время Пушкинская, 10 уже была гнездом, где плодилось все дерзновенное и спорное. Уже была поп-механика Курехина. Музыка, его идеи уже звучали вовне. Не важно, знал ли о них АЯ в то время. Они были как факт. Андрей Могучий создал уже «Формальный театр» и поставил «Лысую певицу». А в кинотеатре «Родина» бурлила-дурила «Академия дураков» (скоро АЯ сделает свой первый спектакль под знаменем TNF и назовет его «Время дурак»). Егор Летов уже выпустил свой блестящий альбом «Прыг-скок», а балетная группа Михайловского уже потрясала первых зрителей. Классические танцовщики (внимание!) надели пачки, диадемы и встали на пуанты! Представления о прекрасном пошатнулись. Осознать зачем не было никакой возможности.

Здоровенные, прекрасно сложенные и хорошо выученные парни передавали женский классический танец с невиданной грациозностью, нисколько его не пародируя. Напротив. Это делалось с вызывающей, почти свирепой серьезностью и завидной вдохновенностью. Реакция странная. Внутренний, сдавленный смех с примесью некоторого ужаса, как если бы ребенок на семейном празднике, всегда такой милый и причесанный, приветливый и воспитанный, вдруг встал на стул и сказал вместо «Оторвали мишке лапу…» «Пердилы старые, как вы мне все надоели!» Это еще не было «жалкое, смешное и трогательное», но можно было и поспешить, нечто на пути к этому уже прозвучало. Прекрасное наоборот. Или сдвиг внутри прекрасного.

Что происходило в Москве в это время, мы не берем. Мы этого не знаем, и оно нам не надобно, потому что у нас здесь, в Петербурге, своя культура и свое искусство. Петербургская официальная сцена тоже не предмет нашего разговора, и мы это без особой печали опускаем. Впрочем. Был не прав. Погорячился, исправлюсь! Справедливости ради скажем, все же дело общее, что 90-е годы в Петербурге отмечены плеядой молодых талантливых режиссеров, которых условно можно было бы объединить понятием «новая волна»: Клим, В. Туманов, А. Праудин, Г. Козлов, Ю. Бутусов, Г. Дитятковский, В. Крамер.

…Молодой и пытливый интеллектуал из Праги, попав в Петербург, в котором для него сконцентрировалась вся русская культура, быстро обнаружил достойный предмет для подражания — Владимира Маяковского. Это произошло, конечно, не потому, что будущий лидер TNF был тоже громадного роста и так же влюблен и мучительно верен своей музе. Нет. В Маяковском его привлекало глубоко личное. Родственное. Несовпадение ломкой лирической вторы, всегда скрытой до поры внутри, с внешним, «наружным» первым голосом, неудержимым голосом победителя, горлопана и главаря.
Нежные, личные мотивы в спектаклях TNF очень важны. Они всегда будут упрятаны за шумом, эффектами и экспрессией. В них будет то самое «убого до прекрасного».

АЯ в это время — большой ребенок, талантливый самородок, внимательный, смешливый, ранимый, очень работоспособный. Одержимый! Вылитый солдат революции. Солдат передового отряда театрального авангарда. «…Потом я начал обливаться холодной водой… и заниматься каждый день почти по 12 часов… В это время мы столько экспериментировали, что после возник до такой степени экспериментальный спектакль, что никто уже ничего не понимал… Это было 70 минут. Спектакль назывался «Время дурак»… Был успех, нас стали приглашать, и надо было написать на афише, кто там выступает… Да, еще сыграло свою роль то, что я встретил стихотворение Егора Летова.
Тогда само собой пришло название TEATR NOVOGO FROHTA (из интервью АЯ).

Для моего уха всегда сладко звучали словосочетания: ФАБРИКА «БОЛЬШЕВИЧКА», ЗАВОД «КРАСНЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК», ФАБРИКА «СКОРОХОД», ПАРОХОД «КРАСИН», TEATR HOVOGO FRONTA, КОНФЕТЫ «МИШКА НА СЕВЕРЕ», «ШАМПАНСКОЕ ИСКРИСТОЕ». Кажется, слова эти звучали всегда! С самого детства.
БОЛТУН НАХОДКА ДЛЯ ШПИОНА, РОТ ФРОНТ, TEATR NOVOGO FRONTA.
«НА ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ БЕЗ ПЕРЕМЕН».
НА ПЕРЕДНЕМ КРАЕ.
НА ПЕРЕПРАВЕ.
НА ПЛЕЧО!
НАПЕРВЕС.
ШАШКИ НАГОЛО!
ЧАПАЙ!!!
ЯНАК ЖИВЕТ В ШТАБЕ NOVOGO FRONTA.
ЯНАК ПОМОГАЕТ ЧАПАЕВУ, КОТОРОГО ИГРАЕТ АРТИСТ БАБОЧКИН В КИНОФИЛЬМЕ «ЧАПАЕВ».

В это время АЯ стрижется наголо (тринадцать лет (!) это его «лицо»). Мотивация: актерское лицо не должно быть персонифицировано. Оно нейтрально. Любой характер примеривается, снимается — и актер снова свободен.

Жаль, не могу красиво соврать, что ИА напоминала мне Айседору Дункан, Эдит Пиаф, Лилю Брик или Пину Бауш. Слава богу, она похожа только на себя. А если и напоминала кого-то — то с одной стороны мальчишку, а с другой Маргарет Тэтчер (соответственно по облику и по характеру). Но чаще всего в ее маленьком прямом тренированном теле, в ее лысой голове и безбровом лице, в красивых больших лучистых глазах с длинными бархатными ресницами я видел просто Актрису (с большой буквы). Находиться возле нее всегда было приятно. Кажется, ей весь этот пафос никогда не нравился. ИА всегда себя ощущала просто рабочим человеком.

3

«Свой среди чужих, чужой среди своих»

Эти подмостки стали для меня геенной
огненной и седьмым небом.

Павел Лебл

…Ten years later.

…В июле 2003 года я прилетел в Прагу на первые репетиции «Dias», и с этого момента почти два года с небольшими перерывами мы репетировали, ездили и жили практически вместе. С этого времени для меня стал складываться облик сегодняшнего АЯ. Мятущегося, жаждущего жизни и творчества человека, все еще молодого, но имеющего, что называется, биографию. Режиссера и актера. Автора! В нем всегда было что-то от человека эпохи Возрождения, еще в 93- м. Рост, сила, здоровье, жажда знаний. Литература, философия, эзотерика, музыка, религия, тайные учения. Все это он мелко крошил и употреблял внутрь в неограниченных количествах. Но в его поведении всегда было много отвлекающих маневров. Как и в его спектаклях. До сути докопаться не просто. Он охраняет свои тайны, выдавая только верхний слой. С АЯ очень многие работали вместе, но дальше общеизвестных баек о нем никто не продвинулся.

Он трудоголик. Обладает мощной харизмой, и не попасть под его влияние, даже чары просто невозможно, хотя это и необходимая составляющая его режиссерской профессии. Он деспот. Бывает грубым и тяжелым. Часто его не волнует, как ты придешь к решению того или иного куска. Ему важен результат. Сейчас! С другой стороны, он может долго добиваться того же результата в каком-то другом месте и нянчиться с тобой, как с ребенком. Часто работает против всяких правил. Как самоучка. Соединяет несоединимое. Гладит против шерсти. Стекло клеит с металлом, на металл цепляет искусственные цветы, принуждает говорить дурацкий текст и кривляться, как в дешевом балагане, вдобавок все это делать под музыку и со страшной скоростью. И что самое ужасное? Все это срабатывает. Искусственные цветы пахнут понастоящему, стекло не бьется, кривляния кажутся уместными, а музыкальный темп вполне умеренным, и действие, что удивительно, ткется плотно и насыщенно. Варварское изящество!

На вопрос о принципе работы с актером скажу так. «По пути», «по мере поступления». АЯ имеет в голове какие-то свои картинки, которые ты, солдат, можешь дополнить, но не изменить. Он сочетает принципы работы балетмейстера и драматического режиссера. Пластический рисунок иногда приносится готовым, и ты его просто повторяешь. Драматические куски этюдным путем ищутся на репетиции. Иногда АЯ дает какие-то странные указания, которые требуют сложной дешифровки. Это, скорее, советы, построенные на аллюзиях или ассоциациях. Фильм, строчка из песни или просьба «просто поверь».

АЯ как режиссер начинал как бы на ровном месте. Но так стартует мотоцикл. С визгом трущейся о землю резины, поднимая машину на дыбы, ставя ручку газа на maximum. Он совсем не был зачарован достижениями официального советского или чехословацкого театра. Он окунулся в атмосферу русского авангарда 1920-х годов, в режиссуру Мейерхольда времен «революционного Октября», в технику танца буто и бедный театр Гротовского и создал из этого нечто абсолютно свое, «животное» — исторгнутое из живота, изнутри, из своих снов, комплексов и страхов. Он поступил с этим как первобытный человек — по-своему, по-свойски. Главное, он был свободен! Важная, важная черта АЯ. Его простой, «доисторический» театр начинался исключительно на интуиции и голом таланте, питаясь, вдобавок ко всему, картинками и грезами из книжки Ф. Кожика «Дебюро», обрывками теле- и кинопродукции, наблюдениями и богатым жизненным опытом, нажитым к этому времени (не надо забывать рядом ИА, опытного уже и талантливого практика).

Боль, смерть, грех, вселенская катастрофа. Детское одиночество, путь, осознание себя и своей значимости в современном социуме, любовь, предательство, мужская дружба или такая пацанская, жесткая, навек — круг тем АЯ драматурга и режиссера. Особняком стоит библейская тема и еврейство. «Дар его не назовешь солнечным — скорее ангел сумерек пролетел над колыбелью будущего режиссера» (Т. Москвина о режиссере Сокурове). Без единой поправки отношу это и к Алешу Янаку.

На протяжении своего пути он ставит одну громадную мистерию, углубляя и дополняя смыслы выбранных тем. Он, как писатель, настойчиво пишет одну-единственную книгу, бесконечным спектром множась в составляющих ее других, поменьше.

Пытаясь теперь прозреть в глубь явления под названием TNF и определить его место в современном театральном процессе, прихожу к выводу, что кроме петербургского театрального авангарда 90-х (в котором, за давностью лет, уже даже и не корни этого театра, а корешки) к другому культурному явлению или группировке TNF я отнести не могу. По-прежнему «питаясь» преимущественно русской культурой, Янак остается ничей.

На перекрестке культур.
В состоянии баланса.
На лезвии ножа.
Между.
Между Петербургом и Прагой.

«Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел».
Не русский, не чех, не клоун, не мим, не комик, не трагик. Performer! Выражение Гротовского: Performer — с большой буквы — человек действия, не только тот человек, что играет другого человека. Он танцовщик, священнослужитель, воитель и воин, он вне разделения на роды и виды искусства. Воитель Янак бесспорно свой в Праге, он в театральном контексте города и в то же время не совсем свой, скорее он «off -off». Он свой в Питере, но тоже не очень.

Поэтому нет привычных ключей, аналогий, параллелей, среды обитания и культурного театрального контекста. Он вне контекста, или, если угодно, он — сам себе контекст.
Ничей.
В этой ситуации АЯ как художник неизбежно замыкается на самом себе. Театр Алеша Янака — это «Театр его Души». Как личность, он растворяется в творчестве полностью, являя собой редкий сейчас тип художника — страдальца и затворника. «…Душа должна болеть у актера. Он должен мучиться. По крайней мере, это мой путь» (из интервью АЯ).

Один из режиссеров «новой волны» 90-х, А. Праудин, возглавив петербургский ТЮЗ, провозгласил его «театром детской скорби». Перефразировав этот тезис, можно сказать, что TNF — «театр людской скорби», редкий тип социально ранимого театра. И в служении высшим духовным идеалам он видит просто свой ежедневный долг.

Есть такой вечный фольклорный персонаж — солдат. Лет сто он идет с войны домой и никак не может дойти. То тут, то там нужно кому-нибудь помочь. Это про TNF. У них до сих пор есть и фронтовые песни, и передний край, и линия обороны, и людские потери, и превосходящие силы противника…
И! Со-участие, со-переживание, со-страдание.

Как актер АЯ не укладывается в привычные рамки амплуа. Знакомая всем «физиологическая» концепция как-то не срабатывает по отношению к нему: герой-любовник, рефлектирующий интеллигент, злодей, простак и т. д. Просто так ему не дашь роль Гамлета, Дон Кихота или Сирано. Мы это уже выяснили. Он «поперек», «в диагональ», он «параллельно», «перпендикулярно». С ним не просто! Думаю, что ему самому с собой не просто тоже (потому и выдумал такой театр). Но есть совсем не хилое прозрение. А вот если «Дизморфомания» Сорокина? На улицах Вероны встречаются Гамлет и Дездемона, и все это спектакль в сумасшедшем доме, а персонажи — пациенты этого дома. Ну, вот. Тогда другое дело. Этот Гамлет уже наш. В реальности имеется «зигзаг», «смещение», «складка». Комната смеха. Кривые зеркала. «Гротеска» — любимое слово Янака. Или вот Гоголь, Поприщин. «…Год 2000 апреля 43 числа. Сегодняшний день — есть день величайшего торжества! В Италии есть король. Он отыскался. Этот король Я… Числа не помню. Месяца тоже не было. Было черт знает, что такое». Вот мы и дома. Значит не только Performer… «Оборот, обо рот, / Новый оборот. / Нас, космических уродцев, / Карусель везет» (Т. Уильямс).

Одну из болезненных процедур — распределение ролей — актер, режиссер и драматург Алеш Янак разрешает весьма изящно (хотя забавно, конечно, о каком «распределении» может идти речь в «собственном» театре, и все-таки). Он рисует несколько типов, которые и составляют драматургический фундамент TNF. Они переходят из спектакля в спектакль, создавая свою монументальную сагу. С ними актер и исполнитель АЯ знаком так же близко, как Чарли Чаплин со своим Чарли.

АВТОР, ГЕРОЙ, КЛОУН, МАРГИНАЛ. АВТОР — это практически АЯ, но вставший на пуанты.

ГЕРОЙ — человек с оборванными связями. Семейными, но не историческими и социальными. Он живет в «оборванном», катастрофически накренившемся пространстве. Он не чувствует себя целостно: весь состоит из обрывков фраз, цитат, снов, но, как stalker, идет к намеченной цели. То есть к восстановлению этой целостности: внутренней, исторической, социальной. «Больной» не безнадежен, но он на краю.

КЛОУН — персонаж в высшей степени позитивный, разряжающий атмосферу и напряженную линию рассказа. Он всегда создается талантливо нетрадиционно. Из клоуна в отдельных случаях выскакивает образ Пьеро, сквозь который угадываются краски Жана-Луи Барро и Марселя Марсо, в частности в «Мастерской масок» (этот номер, сильно адаптированный, исполняется АЯ с неким небрежным полутанцевальным шармом).

МАРГИНАЛ — мерзавец «средней руки» или один из тех, кого называют теперь «нехороший парень». Нехороших парней АЯ создает легко и непринужденно, и парни эти в большом количестве разгуливают по спектаклям театра.

Дяденек обычно окружают тетеньки, «какая ж песня без баяна». Их цельный рой! «Цельный рой тетенек» обеспечивает ИА. Они комичны, экзотичны, инфернальны. Они выплывают всегда в таком как бы неверном свете, будто это чья-то детская розовая мечта или мечта подростка, может быть, того самого, из «Фабрики люди»…
Это среда обитания АЯ. Это его солдатики. К ним приходят другие. Мы. Коллеги, попутчики, ученики. И начинается жизнь спектакля.
«Авангард выходит за пределы автономного эстетического мира, стремясь выразить то, что принципиально не выразимо: идею пространства, первоначала, космогонии, того, что нельзя себе представить и что так важно для Мондриана, Кандинского, Малевича…» и Янака.

Во всем том, что делает АЯ, настойчиво и упорно, включая его жизненный контекст:
он левша,
он любит музыку и покупает ее во множестве,
он любит евреев и все прогрессивное человечество,
он любит рваную одежду и носит ее подолгу,
он любит красивых женщин,
он любит соевое мясо и вкусно пожрать,
он любит рыгнуть после еды,
он не любит дураков и войну,
он в день выпивает до 4-хлитров воды, — во всем этом он абсолютно искренен, и нет оснований полагать, что он просто оригинальничает. Хотя постойте… Допускаю, что мы уже давно говорим о другом человеке…
Шутка.
Скорее всего, это его жизнь. «Жизнь господина де Мольера». Его оптический прицел. Он в самом себе опознал и сам выявил и своих ангелов, и своих демонов. Он такой.

ANONIMUS

Я собирал рукопись в моем белоснежном номере 5327 на четвертом этаже гостиницы Hilton в Карлине. Неожиданно постучали. Странно. В номере был звонок. На пороге стояла девушка, скорее напоминающая молодого человека. Бритоголовая. Широкие плечи. Среднего роста. Красивые стройные ноги. Тренированное тело. Почти без признаков девичьей груди. Но самое удивительное и странное (уж не сон ли это?) — она была в черной полумаске, какие носят на итальянских карнавалах. Девушка-подросток подала конверт. Коротко сказала: «Вот». И, повернувшись на каблуках, безупречно легкой походкой, видеть которую мне, истинному ценителю прекрасного, было несравненным наслаждением, полетела по длинному коридору к выходу.

«Фабрика люди». Сцена из спектакля.
Фото Б. Повера

«Фабрика люди». Сцена из спектакля.
Фото Б. Повера

Я открыл message. В нем содержался беглый конспект (почти отчет, да, скорее, отчет) недостающей главы настоящей книги, недостающей в той степени, чтобы не быть однобокой. Сильный кондиционер шевельнул ровно сложенную страничку, будто подталкивая ее к рукописи. Я почему-то не удивился этому невероятному событию, а поскреб гладковыбритую накануне голову и надел вязаный чепчик, чтобы не простудиться, как в прошлый раз. 91,3% говорили о том, что содержание письма — правда, что его написал очевидец. Я быстро прикинул: 8,7% против 91,3% — практически ничто. Решение было принято. Материал я принял, и message лег в полагающееся ему место.

«У Адасинского невероятное чутье появляться в нужном месте, в нужное время. Он появился в Праге как бес и с сокрушительной силой разметал всех по стенкам. Ничего подобного в начале девяностых здесь и в помине не было. Чехи сидели в полной изоляции, еще более черной, чем русские. Русские хотя бы выползали в Польшу. Чехи нет. Чешский театральный авангард был чахлым карликом, бледной калькой Хосе Лимона и Марты Грэхем. Которые на Западе уже были даже не вчерашним днем.
Адасинский вызвал большую волну псевдоподражателей, которые со временем растворились и исчезли.
А TEATR NOVOGO FRONTA в 1994 году возник все-таки, корнями своими уходя в „DEREVO“. В TNF работали Андреева и Лемперт, которых узнавали. Прежде они работали в „DEREVE“.
Янак тоже многому научился у Антона.
С отъездом Адасинского из Праги, а он в очередной раз почуял, что нужно появиться в другом месте, TNF пришлось нелегко. Были и полупустые залы, и робкие обвинения в эпигонстве. Но TNF начал выезжать за границу, и там их стали признавать почти сразу. Прага проснулась. „Как это? Там их принимают, а мы что, лысые, что ли?“ И раскрыли свои объятия. В короткие сроки они заняли положение театрального олимпа чешского авангарда. Они стали легендой в рекордно короткие сроки — 5–8 лет. Им до сих пор нет равных. Может быть, это единственное, что их портит. Им просто не с кем соревноваться».

Это было все. Удивительно, но в тот момент я почему-то вспомнил эпизод из кинофильма «Мимино».

— Валико, вот скажи, если цепью привязать быка к вертолету, кто победит? — Цепь!..

RUNAWAYS

Остальное не имеет значения.

Даже спектакли.

Главное, что теперь мы знаем — есть такие два человека АЯ и ИА. Двадцать пять часов в сутки они заняты делом, и им чертовски интересно друг с другом. Я не удивлюсь, если иногда им снятся одинаковые сны.

То, что они вдвоем, уже большое приключение и громадный спектакль.

Жизнь TNF — отливы и приливы. То пусто, то густо. Но каждый день это тяжелый, рутинный труд. Борьба за существование, переговоры, трепотня, бла-бла-бла, факсы-шмаксы, репетиции новых спектаклей или второе рождение старых.

Актеры и техники здесь никогда не пишут заявление о поступлении на работу. Здесь тебе дают ключи. АЯ и ИА тебе отдают свои ключи. Ключи от своего дома, базы или мастерской, где они находятся или живут в настоящее время. Чтобы ты автономно мог попасть туда и взять все, что тебе нужно для репетиции. Это, собственно, и есть ключи от рая.

Всех мужчин в этом ТЕАТРЕ играет Он. Всех женщин Она. Актриса.

Они живут публично. Но не выворачивают себя напоказ. Умудряются быть закрытыми, а в чем-то даже скрытными. ИА искренне считает, что нужно уметь соблюдать дистанцию, и говорит, что на долгое время потеряла интерес к Айседоре Дункан, узнав о ней слишком уж много житейских подробностей.

Я уходил тяжело, потому что хотел остаться навсегда. Говорил много всякой всячины, которая была никому не нужна или почти не нужна. Да там все «сами с усами», разобрались и без меня. Мне показалось, что с моим уходом АЯ и ИА еще больше сплотились. Они ведь остались опять вдвоем.

…И однажды до меня, наконец, дошло.

Они беглецы.

«Нас не догонят…»

Они построили другой мир, свободный от быта, обязательных семейных обедов (просто некогда), комнатных тапочек, во всех домах мира почему-то плоских, старых и мерзких, от подарков на Рождество, Новый год и День рождения, хотя они бывают, Господи, они бывают всегда, но бывают ОЧЕНЬ смешными. Они освободили себя от необходимости покупать шкаф, комод, абажур-гипюр-педикюр, хрусталь в секретер, чайный сервиз и ковер на стенку.

Быть воином духа для них самое высокое призвание. Они убежали сюда. И они живут этой жизнью. Или, по крайней мере, стремятся к ней.

К ним по-прежнему кто-то приезжает, они устраивают фестивали, и у них много друзей. И живут они так же на грани. Но однажды. Вдруг. Я понял нечто более важное. Я увидел это в их глазах.

Они никого не любят. Больше никого не любят. Всерьез, глубоко и надолго. Потому что есть ТЕАТР.

admin

2009/2010

  • По одноименному сценарию В. Мотыля и Б Окуджавы
  • Автор сценического варианта
    и постановщик спектакля
    Исаак Штокбант
    народный артист России
  • СопостановщикМихаил Смирнов
    заслуженный артист России
  • Художник-постановщикАлексей Уланов
  • РежиссерВячеслав Варкин
  • Звуковое оформлениеЕкатерина Соснило
  • Музыкальные руководителиСергей Иньков
    Александр Лихачев
  • Художник по светуНина Драбовская
  • Действующие лица и исполнители
  • Рядовой Женя КолышкинЕгор Лесников
  • Сержант Женечка ЗемляникинаЕкатерина Груца
    Елена Купрашевич
  • Сержант Лёшка ЗыряновАлексей Гуро
    Евгений Березкин
  • Ефрейтор Захар КосыхИгорь Растеряев
  • Лейтенант РомадинАлександр Стекольников
  • Майор МушегянИбрагим Сябитов
  • Полковник КараваевВладимир Смилянец
    Вадим Бурлаков
  • СвязисткаТатьяна Егорова
    Светлана Наязина
  • ЗигфридГригорий Орлов
  • В спектакле также заняты студенты Театральной Академии Александр Малышев, Вячеслав Семёнов, Юрий Храмов, Арсений Полиевец, Михаил Гусев
    Песни Булата Окуджавы исполняют студенты Театральной Академии Екатерина Козлова, Алексей Романович, Евгений Лядов, Артём Антонов, Александр Кожевников, Георгий Неусыпов

    admin

    Пресса

    Один из самых интересных театральных режиссеров страны Анатолий Праудин, возглавляющий Экспериментальную сцену под крышей «Балтийского дома», выпустил премьеру. По морализаторской повести Льва Толстого. Но пусть это никого не отпугнет. Новый спектакль представляет в лицах — а точнее, в масках — особенности национального бытия. От полного отчаяния спасает сокрушительная ирония постановщика.

    Декорации — сетка вместо задника, а к ней приложены бревна и поленца разных калибров. Костюмы у крестьян, мещан и дворян — яркие, по-ярмарочному нарядные, чистенькие. Толстой-то сочинял нечто вроде притчи, а получилось натуральное средневековое моралите, и таблички с приговорами на шеях героев легко домысливаются: этот мздоимец, этот развратник, этот — вор, а этот и вовсе душегуб. История не то чтобы не изобретательна, а подчеркнуто типична: отец один раз отмахнулся от сына, тот, искушаемый не по годам опытным по части пороков товарищем, подделал ценную бумагу, и фальшивый купон, как алмаз «Око света» в романе Стивенсона, потянул за собой длинный ряд смертей. Но вот одна бедная старушонка покорно позволила себя убить, да еще и за убийцу перед смертью помолилась, и от этого непротивления злу насилием чудо за чудом стало твориться: все как один, начиная с главного убийцы, стали не просто исправляться, а чуть ни не в святых превращаться, включая даже и министра. Царь, правда, до святого сильно не дотянул, но взаимоотношения Толстого с государством — вопрос отдельный.

    А что до жанра притчи, то он — явно поперек толстовского таланта, а для реалистической повести с трупами и чертями классик явно переборщил. Зато режиссер Праудин в своем театре «Экспериментальная сцена» занимается как раз тем, что сочиняет правдивые легенды из разряда апокрифов. Ирония режиссера насыщает постмодернистскими трюками известные сказочные сюжеты, религиозные мифы, исторические сюжеты (Фея в «Золушке» оказывается предводителем труппы бродячих комедиантов, Винни-Пуху в начале спектакля «Дом на Пуховой опушке» 90 лет, и он из газет узнает о смерти Кристофера Робина, в спектакле «Воскресение. Урок первый» ко Христовым апостолам запускался отрок с его глупыми детскими вопросами, к Петру Первому в «Царе Петре» является девочка-луна и сначала дает ему «всё-всё-превсё», а потом требует отдать самое дорогое). Как выдающийся мастер гротеска Хармс, к примеру, не любил старость — его знаменитые старухи представляли собой метафору немощи, и оттого автор лущил их целыми оравами, так Праудину отвратителен пафос всякого рода — и потому он с наслаждением доводит до полного абсурда всякую патетику и сентиментальность. Для этого как нельзя лучше подходят, как выяснилось, тюзовские приемы; они же — приемы площадного театра.

    Толстой раздумывал, не убрать ли чертей. А в спектакле они превратились в милых чертовок из детского утренника, но со взрослыми функциями. Они распевают скабрезную частушку — единственную, ибо роль у чертей маленькая: довести душегуба Степана Пелагеюшкина, вставшего было на путь раскаяния, до петли. Для верности есть у хвостатых еще и одна фраза: «С ней покончил (имеется в виду та самая покорная старушонка, Марья Семеновна) — с собой покончи». Произносят ее черти устало, видимо, слишком часто в последнее время проговаривать ее приходится, и вроде бы почти достигают цели, но Степан, без раздумий порешивший более десятка человек, спасается удивительным образом. Причем речь идет, разумеется, о спасении прежде всего души.

    Писатель-классик старательно пытается выдать морализаторскую небывальщину за реальность. Режиссер как раз наоборот: делает ставку на фольклорную небывальщину из разряда «сказка ложь, да в ней намек». Отсюда и особый — в лучших балаганных традициях — способ существования артистов: иные меняют по пять личин, но путаницы не возникает, ибо каждая маска — это два-три характерных гротескных штриха и непременная связь с мифом.

    Ну вот, к примеру, всех замужних женщин в спектакле играет Маргарита Лоскутникова. И все они — бесправные создания в маскулинном мире. И ладно еще грубиян-лавочник (Александр Павельев) замахивается на жену и обзывает косолапой дурой, так местный «наполеончик» адвокат Смоковников (Владимир Баранов) свою половину и вовсе кусает: дела на работе не складываются, а тут еще сын задолжал кому-то — надо же кого-то «укусить», чтобы зло сорвать. Переводить метафорический образ в буквальное действие — фирменный праудинский прием, который отлично работает и в БДТ, и в ТЮЗе. О жене простодушного мужика Ивана Миронова (Ивана-дурака) и говорить нечего: вечно беременная баба, которую всё время тошнит и чья одежда гораздо ярче заспанного лица. Но именно с ней происходит характерная метаморфоза: стоит ее честному мужу превратиться в конокрада, как супруга бросается ему с азартом помогать — и потухший взор ее тут же воспламеняется. В каждой женщине дремлет колдунья — тут не поспоришь. А от колдуньи до чертовки с рожками и хвостиком и вовсе один шаг. Но это одна сторона женского вопроса, а есть и вторая — гораздо более печальная. Понятно, почему адвокатский сынок, лопоухий гимназист Митя Смоковников (Кирилл Маркин), обиженный отцом, не находит поддержки у матери — сквозь слезы горячей женской обиды трудно разглядеть даже собственного ребенка. И понятно, почему конторщица так зачарована старшим товарищем Мити Махиным (Юрий Елагин), что принимает поддельную бумагу за подлинную — язык змея-искусителя и длинная прядь русых волос на униженную и оскорбленную женщину действуют сокрушительно. И купон начинает кровавый путь.

    Купон выглядит у Праудина как тонкое полено, поверх которого надето выщербленное изнутри толстое. Тут про деревянные деньги всякий поймет. Но дело даже не в их деревянности. Поддельный купон в спектакле — метафора инфляции гораздо более важных вещей: человеческих отношений и человеческой жизни вообще. И вот ярмарочная карусель образов чем дальше, тем стремительней несется в сторону трагической буффонады — этот мейерхольдовский жанр сатирическим опусам Праудина особенно близок.

    Независимая женщина Турчанинова (Алла Еминцева) самоотверженно влюблена в юного революционера, имеет арбузоподобные груди, носит красный платок и «идет в народ» по головам зрителей. А чтобы спасти любимого, стреляет в министра из длинного неотесанного ствола дерева, но кого застрелишь из «деревянного» оружия? И вот она уже обессиленно прокручивает ногами брус, укрепленный на штыре: бег на месте из последних сил — берущий за живое образ безнадежный усилий. Платье девушки провисает там, где раньше ткань чуть не лопалась от натяжения, — разумеется, у героини на каторге случилась чахотка. И никакие прошения, полные христианских воззваний к трусливому (как в большинстве русских сказок) царю Шурику, не помогают: политика антигуманна по своей сути.

    Актеры Праудина в последней премьере, кажется, пользуются одним из способов работы над ролью, разработанным Михаилом Чеховым (великим артистом начала прошлого века, племянником драматурга). Они «танцуют» от так называемого эмоционального центра образа. Например, у Турчаниновой этот центр — в невероятных размеров бюсте. У адвоката он драматично распределяется между попугайским коком на голове — и геморроем. У министра (обе роли играет Владимир Баранов) — между чапаевскими усами и бицепсами, предметом особой гордости (перед публикой герой является с обнаженным торсом). То, что эти эффектные мышцы не производят должного впечатления на Турчанинову, играет в ее судьбе роковую роль. Об этих замечательных деталях и их метаморфозах — например, о том, как адвокатский кок превращается в бородку стража закона в участке, как у следователя (Юрия Елагина) появляется поросячий нос, призванный вынюхивать, — можно написать отдельный текст.

    При этом ключевых персонажей в спектакле два — убивец Степан Пелагеюшкин и его жертва-спасительница Марья Семеновна. Исполнители этих ролей — Александр Кабанов и Ирина Соколова — играют в «Фальшивом купоне» по одной роли. Они оба существуют вне социально-политической схемы. Это два нравственных полюса спектакля. Лохматое чучело Степан, утратив любимых коней, превращается в ходячую смерть, чистое зло — при каждом его появлении на заднике загораются не только красные глаза, но и красный дьявольский рот — стилизация под наив площадного театра тут работает всё на то же снижение пафоса, трагикомически. Легко вообразить, как огромные руки Степана хватают топор и крушат черепа мещан и крестьян, но топор каждый раз вонзается в какое-нибудь дерево, а герой просто констатирует как-то дико-бессознательно: убил, мол. Да еще и сосредоточенно чертит на полу меловые абрисы — к финалу первого акта контуры покрывает всю сцену, заползая и на лестницу, ведущую в зал. А Марья Семеновна, которой уникальная Ирина Соколова отдала всю свою ангельскую суть, премило шепелявя, читает Нагорную проповедь, а встретив на улице одной ей видимого учителя, смотрит куда-то вверх.

    Метания грешника между чертями и призраком святой, им убиенной мученицы, попытки Степана с помощью Марьи Семеновны сложить из поленец буквы, а затем и слова молитвы, то есть история пробуждения во тьме безумия света мысли, история греха и покаяния — это, как следует из всего второго действия, сюжет отделения человека от системы, от социума. Например, дворник Василий (Сергей Ионкин) решает восстанавливать именно социальную справедливость, и на духовном пути продвигается не слишком далеко — до большой дороги, становится местным Робином Гудом. Иными словами, «Фальшивый купон» Анатолия Праудина — правдивая сказка о том, что путь веры и христианских заповедей — это путь глубоко индивидуальный, не имеющий отношения к государственным предписаниям и религиям.

    У государства, у общества (в особенности, национального) — совсем другие, чтобы не сказать противоположные, цели и ценности. Кстати, черти, оставив Степана, принимаются, что характерно, распевать скабрезные частушки про царя Шурика. А из фольклорных песен слова не выкинешь.

    Дубшан Леонид

    Техническая

    Сагальчик Арсений

    Техническая

    Егоров Дмитрий

    Техническая

    admin

    2009/2010

  • Самуил Маршак
  • Юный фриц
  • РежиссерЭдуард Гайдай
  • ХудожникАлександр Алексеев
  • Музыкальное оформлениеТатьяна Алёшина
  • ФортепианоТатьяна Алёшина
  • КуклыМария Артюхова
  • В спектакле заняты
  • засл. арт. РФ Лариса Жорина, Ирина Зимина, Мария Мирохина, Вячеслав Попов, Геннадий Елагин
  • admin

    Блог

    В архиве появился № 49. Новые номера регулярно будут пополнять сайт,
    приглашаем читателей и коллег не терять из виду этот процесс!

    5 сентября, идя в редакцию, мы видим, как у соседнего дома и в скверике напротив («детском скверике» Валерия Агафонова) собирается огромное количество людей — почитателей певца. В этом году их фотографировал Юрий Белинский.

     

     

     

     

     

    admin

    2009/2010

  • Увлекательное путешествие на лайнере авиакомпании HAND MADE,
    совершающем рейс
    САНКТ-ПЕТЕРБУРГ — ИТАЛИЯ — САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
  • Режиссер-постановщикАндрей Князьков
  • РежиссерСветлана Озерская
  • ХудожникЮлия Гольцова
  • Художник по светуИгорь Фомин
  • ЗвукорежиссерВладимир Антипин
  • В спектакле заняты артисты
  • Леся Андреева, Алёна Морозова, Екатерина Миронова, Аня Ильющенко, Александра Байраковская, Юля Земляная, Илья Лисицын, Митя Кочкин, Алексей Мельник, Дмитрий Моисеев, Артём Франк, Олег Савенков, Сергей Невидимов
  • Дмитревская Марина

    Блог

    4 мая в Генеральном консульстве Республики Польша прошла двойная презентация книги Тамары Владимировны (Владиславовны) Петкевич: в Польше вышел перевод первой книги ее мемуаров «Жизнь — сапожок непарный», а «Балтийские сезоны» издали двухтомник: и «Сапожок», и вторую часть — «Под небом звезд и страха». «Петербургский театральный журнал» не раз обращался к книгам Тамары Петкевич, публиковал интервью с ней, а также рецензию на спектакль Александра Кладько «По ту сторону смысла», поставленный по главам из первой книги (см. № 22).

    Когда 20 лет назад праздновали 70-летие Тамары Владимировны (имя отца-поляка Владислава Петкевича восстановилось чуть позже, и с тех пор для кого-то она осталась «Владимировна», для кого-то стала «Владиславовна»), поражала ее красота. Она светилась в свои семьдесят лет не красотой прекрасной старости (что тоже бывает и вызывает восхищение), а просто красотой: женственность, мягкость, строгость… «Когда мы встретились на одной из колонн, ей было двадцать пять, и смотреть на нее невооруженным глазом было практически невозможно», — признавался тогда «японский шпион» и, как следствие, директор гулагского театра ТЭКО Соломон Ерухимович. Но если бы мне сказали тогда, что и в  девяносто, в марте 2010 года, Тамара Влад. (буду писать так, имея в виду два отчества) останется так же красива, ничего не отдав следующим двадцати годам, — я бы не поверила. И то, что в восемьдесят она ездила по всему миру (по случаю переводов уже легендарной книги воспоминаний «Жизнь — сапожок непарный»), а почти в девятосто написала и издала вторую часть мемуаров «Под небом звезд и страха», — свидетельствует об абсолютной ее «инопланетности». Уже много лет всем приходит одна и та же мысль: ее забросили сюда из иных миров. Лично я думаю, что ее держат, сохраняют «в шаговой доступности» от обычных людей — как великий пример возможностей человеческого духа, потому что пережить то, что пережила она, невозможно.

    Т. В. Петкевич на Бонн-биеннале. Фото — Марина Дмитревская

    Мы познакомились тридцать лет назад на фестивалях любительских театров: много лет Т. В. Петкевич занималась нашей любительской сценой. В дождь, в мороз, за город, в область, в богом забытые ДК, к замечательным (а иногда и совсем не замечательным), незамеченным (а иногда и признанным) людям. С желанием помочь — и с жесткой требовательностью, на которую она всегда имела право. И никто тогда не знал ее истории — той, которую теперь знает мир, прочтя на разных языках ее книгу, увидев спектакль «По ту сторону смысла» — одну из глав «Сапожка».

    Репрессирован отец-поляк. Дочь (старшая из трех, Тамара) не подписывает отречение от отца и пока не знает, что за ней следят, что на нее доносят товарищи, и что в двадцать три года она тоже будет арестована (допросы влюбленного следователя составят сюжет спектакля А. Кладько через полвека!), пройдет десять лет лагерей и ссылок, родит в заключении сына, потом на много лет потеряет его, уже на свободе будет пытаться вернуть, но не вернет. К ней вернутся только внуки… Она еще не знает, что случайно станет в лагере актрисой и вынесет эту профессию из-за колючей проволоки на свободу, в театры Чебоксар и Кишинева. И что через много лет сменит профессию, посвятив жизнь тем, кто в 60 −70-е годы тоже был в социальном изгнании — в любительском, самодеятельном театре. Вдали от официальных магистралей, в богом забытых ДК и клубах.

    В лагерном театре. Любовь. Но ее срок уже кончается, она живет теперь за пределами лагеря, в поселке, а он, смертельно больной, доживает последние дни в больнице. И постоянно она приходит к лагерю, чтобы он мог увидеть ее в окно, хотя рискует при этом получить пулю охранника. Начлаг — зверь. Но когда после смерти любимого человека она решается переступить лагерную границу, чтобы попросить разрешения похоронить тело в отдельной могиле, начлаг сам говорит ей: «Приходи ночью, я дам тебе подводу». И дает, и она везет тело на погост. Сама. Эта могила актера Николая Теслика существует в Княж-Погосте поныне, она ездила туда. А того начальника с его загадкой Т. В. найти не удалось.

    Ее ненавидели за красоту в мире насилия, лесбиянства, уголовщины, ей благотворили за красоту, в нее влюблялись, в конце концов, именно красота стала поводом к ее первому актерскому выступлению. Это было уже в лагере, в Коми, после двух лет изнуряющего солнца Джангиджирского женского лагеря в Киргизии, на «мокрой трепке» кенафа, где болотные черви изъязвляли тела полумертвых-полуживых, истощенных женщин, истыканных мельчайшими иголками конопли (не терновый венец — терновый мешок…), где раз в два месяца женщинам давали два литра воды и где однажды она спросила охранника: «А скольких вы убили?» — и услышала: «Ты будешь седьмая».

    Бонн-биеннале. Т. Петкевич, Т. Дорст, У. Элерт, М. Дмитревская

    Как говорит Т. В., на концертах лагерных театров всегда все плакали. Это было и не счастье, и не радость, а — единство. Заключенные всегда спрашивали актеров, когда будет амнистия: гулагские «крепостные актеры» казались им визитерами из какой-то другой жизни. И актеры всегда чувствовали себя виноватыми. За то, что в мороз и пургу тащат на себе чемоданы с реквизитом, бредут и едут от лагеря к лагерю (колонны — на пространстве в 2000 км), валятся от усталости, но не гниют на лесоповале, как вначале она, чуть ни лишившаяся ног. Уже после войны ТЭКО приезжает в лагерь для военнопленных немцев. Стационарные бараки с деревянными полами! Гречневая каша и тушенка на ужин! Они не видели такого много лет. Но, вечно голодные, к еде не притронулись. Сидели и плакали…

    В книге Т. В. рассказывает не о себе. О жизни, ибо лагерь был все равно жизнью. Разной. Не знаю, с кем свела бы судьба Т. В. Петкевич, останься она свободной советской гражданкой 40-50-х годов, но лагерь свел ее с людьми уникальными. Может быть, силы ей дает внутренний пафос: передать ЭТО другим из рук в руки, из первых рук. Да и встречи «второй книги» были не менее драматичны, о чем писал в «ПТЖ»
    Резо Габриадзе (см. № 53).

    Двухтомник Т. В. Петкевич можно заказать, написав в издательство «Балтийские сезоны» по адресу alex-balt-sezon@mail. ru

    admin

    Пресса

    Если Вы видели хоть один спектакль по пьесе Мартина МакДонаха, то представляете себе традиционную для ирландца-гротескера атмосферу ироничного кошмара. Кошмар может быть вполне будничным (для персонажей), но от этого не становится более радостным и естественным. Помните, Графиня из «Пиковой дамы» просила Томского прислать ей роман, где герой «не давил бы ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел»? Томский авторитетно отвечал: «Таких романов нынче нет». Спустя два столетия мы с той же уверенностью можем сказать про современную драматургию: «А как же иначе!». На премьере Театра им. В.Ф.Комиссаржевской «Сиротливый Запад» — два утопленника (плюс три в прошлом), и для затравки сын метким выстрелом сносит родному отцу полголовы.

    Впрочем, все это мелочи жизни. Театру нужен масштаб. Режиссер Виктор Крамер поднимает почти бомжатский быт братьев Коннор до уровня библейских обобщений. Религиозные мотивы есть и в пьесе, тем более, третий участник трагифарса — пьяница-пастор Уэлш (простите за невольную игру слов, Денис Пьянов). Во второй части представления идет дискуссия, куда попадет самоубийца-священник. Он поставил свою грешную душу на кон. Если братья, с их вечным противостоянием, наконец, помирятся, Уэлш отправится в Царствие небесное, а если нет… Так же Коулмен (Александр Баргман) и Вален (Сергей Бызгу) шастают в своих мыслях и поступках между Раем и Адом, склоняясь к последнему. Оба они — Каины, которые чудом удерживаются от братоубийства. Действие начинается с проповеди пастора об изгнании бесов.

    Пирожки и святость

    Но Крамер «сооружает» и свои, постановочные «качели». Поток непристойностей и невнятность для жителей Линэна моральных норм режиссер уравновешивает церковными хоралами, фрагментами из реквиемов. Странные, безмолвные монахини, напоминающие античных данаид (дырявые бочки с водой заменены бидонами) или каких-то дам, ведающих судьбой, совершают загадочные ритуалы. Заодно они пекут вкусные валованы. Под финал из подручных средств сбивают большой крест, и злосчастные братья вместе с четвертой участницей квартета, несовершеннолетней Герлин (Марина Даминева), повисают в ящичках между небом и землей. Крамер, родивший театр «Фарсы», эксцентрик, весельчак, похоронил свое детище и, видимо, задумал организовать театр «Трагедии». В трагедиях должно быть много трупов. Пожалуйста!

    Послегамлетье

    По крайней мере, МакДонаха Крамер воспринимает в качестве «сегодняшнего Шекспира» с грандиозными страстями. Страсти не соответствуют ничтожным поводам, которые их вызвали. Чипсы с бороздкой и бутылка самогона становятся пределом мечтаний, фигурки святых из стеклопластика заменяют Микеланджело. После фокинского «Гамлета» особенно ощущаешь переклички между «Сиротливым Западом» и трагедией Шекспира. Правда, «Гамлет» у МакДонаха вывернут наизнанку. Там сын мучительно переживает убийство отца — здесь только на минуту задумывается, а стоило ли его убивать. Рефлексия Гамлета передается отцу Уэлшу — у него тринадцатый «кризис веры». Герлин — новая Офелия и святая Магдалина по совместительству. Кроме того, огромная железная конструкция-паутина Александра Боровского («Гамлет») уменьшается в «Западе» до двух фанерных коробок с множеством ячеек — в них «живут», хранят детские и недетские игрушки Коулмен и Вален. Заметим, наш конструктивист Максим Исаев собрал весь бутафорский и костюмный хлам (для изображения Ирландии) на помойках вблизи станции «Удельная».

    Баргман дважды сыграл Гамлета, а теперь ему пришлось забыть свое героическое прошлое (Дон Жуан, Несчастливцев) и превратиться в инфантильного педика-психопата, отчасти смахивающего на спутника Воланда с треснувшим пенсне. Сутуловат, ходит боком. Стеснительный убийца. Сергей Бызгу «побывал» лишь Полонием, и в роли наивно-подозрительного скупердяя Валена узнаваем. Однако утратил привычное в других его образах благодушие. Имена двух популярнейших актеров, занятых в последнее время режиссурой, гарантировали, вроде бы, полный успех премьере, но МакДонах коварен не только по отношению к своим персонажам — по отношению к актерам тоже.

    В «Сиротливом Западе» нет детективной интриги, которая приковывает внимание публики (как в «Человеке-подушке»), нет чрезмерностей гротеска (как в «Черепе из Коннэмары»). Автор предлагает зрителю свой вариант психологического театра. Бесконечные ссоры братьев интересны, если они психологически разработаны исполнителями, богаты нюансами. Крамер никогда психологическим театром не увлекался. Он — строитель внешнего действия, сочинитель эффектных трюков.

    Он понадеялся на двух очень хороших актеров, но диалоги Коулмена и Валена получились однообразными. Потому спектакль почти четырехчасовой продолжительности кажется затянутым. Текст в переводе Валентина Хитрово-Шмырова, его играют по всей России, не производит впечатления монотонности. Но Крамер рискнул перевести пьесу заново, пользуясь подстрочником. Хотя, где звучит Крамер, а где актерская импровизация, сейчас уже не скажет и сам Крамер. Импровизация касается, прежде всего, ненормативной лексики, слетающей с уст Баргмана и Бызгу, легко, словно перышко. Если у МакДонаха один раз предлагают засунуть пирожок в нехорошее место, то в спектакле (на словах) седалище ни минуты не оставляют в покое. Скотологические образы придают известную взрывчатость ссоре, но утяжеляют действие, к концу первого акта приедаются даже людям привычным к обильной брани (критикам, прорабам, старшинам). Люди, соблюдающие пост и приличия, удаляются из зала.

    «Твои глаза зеленые…»

    Если заткнуть одно ухо, отфильтровать «гребаных», можно вычитать печальную историю про общее сиротство вечных детей. МакДонах не склонен их жалеть — кто виноват в том, что они убивают отцов и убивают Бога в себе? Баргман с Бызгу, по мере возвращения своих персонажей к воспоминаниям о раннем детстве, становятся сентиментальными (что не мешает размахивать ножом и ружьем). Русская литература всегда обливалась слезами над «маленьким человеком». Что же касается непоследовательной металлистки Герлин, то она и впрямь ребенок. Угловатая, с торчащими косичками-рожками. Притворяется крутой, однако способна к искренней любви и самопожертвованию. Выпускница курса Григория Козлова Марина Даминева (по сведениям Интернета, вес 52 кг., размер обуви 36, глаза зеленые) привыкла во время работы над «Идиотом» в Театральной академии перелопачивать психологически насыщенный текст, поэтому выглядит наиболее цельной фигурой спектакля. В принципе, действие должно бы стягиваться к идейному центру пьесы, отцу Уэлшу, но Денис Пьянов, блистательно играющий в «Квартирнике» (Театр на Литейном), «Вие» (БТК), здесь лишен индивидуальности. Прикладывается к бутылочке, взывает к добру и ни на йоту не меняется. Тема обозначена и все.

    Театр никого не осуждает. Он только ставит зеркало перед партером и объясняет: Вы такие же, как братья Коннор, пусть и не палите из ружья в собственных родителей. Люди, застывшие в неопределенности. Вам не попасть в Царствие небесное. Вы мимо него просвистите. Однако, не ведающих добра и зла, Вас, наверно, пустят в чистилище. Там тоже сносно. Что ж, и на том спасибо.

    Театр им. В.Ф.Комиссаржевской, чувствуя свое сиротство без отца-руководителя Александра Морфова, пытается что-то придумать с другими интересными режиссерами. И «Сиротливый Запад», несмотря на «гордость и предубеждения» его создателей, все-таки весьма любопытная премьера. Правда, не совсем в духе репертуарных традиций театра при Пассаже.

    Тестссс

    Якубова Наталия

    ПРЕМЬЕРЫ

    Марек Федор — режиссер, дебютировавший во второй половине 1990-х и сразу заслуживший внимание и признание критики. С тактичным осовремениванием ставил «Женитьбу» Н. Гоголя и «Самоубийцу» Н. Эрдмана; пронзительно поставил «Семейные истории» Б. Срблянович. Однако лишь недавно, после спектакля «Ваал» в Театре им. Кохановского (Ополе), о нем заговорили как об одном из самых значительных режиссеров этого поколения.

    «Ваал» — пьеса, запечатлевшая метания раннего Брехта. В последние десятилетия, может, наиболее играемая в Европе его пьеса. Хотя это и не бросается в глаза — «Ваалом» студенты атакуют своих профессоров; «Ваалы» становятся порой первыми — и может, самыми решительными — шагами молодых режиссеров на профессиональной сцене. «Ваал» — и Брехт, и не Брехт; совершенно непонятно, как мог «известный нам Брехт» написать такую пьесу. И написал ли он ее в конце концов? Существует четыре версии, и каждый из режиссеров делает свой вариант. А неплохо было бы вспомнить еще один текст — «Одинокого» Ганса Йоста: Брехт замышлял своего «Ваала» как пародию на эту экспрессионистскую пьесу. По официальной версии брехтовской биографии, эта пародия вполне удалась, т. е. Брехт с успехом преодолел искусы экспрессионистской «эманации душевных состояний». Однако обращающаяся к «Ваалу» молодежь вдохновляется обычно прямо противоположным: аутентичными прорывами брехтовского индивидуализма. Предпочтение, регулярно оказываемое путаному и сумбурному «Ваалу» перед шедеврами «эпического театра», как бы намекает на то, что победа Брехта над своим индивидуализмом в чем-то оказалась его поражением.

    Сцена из спектакля.
Фото R. Mielnik

    Сцена из спектакля.
    Фото R. Mielnik

    Конечно, как бы ни увлекалась молодежь «Ваалом», эту пьесу трудно поставить как гимн герою, который, расчищая пространство своей персональной свободы, отметает всех, кто претендует хоть на малую толику этого пространства. Парадоксально, однако, что именно это и притягивает к Ваалу других персонажей — абсолютная свобода, к которой внутренне стремится каждый. В этом, как правило, находят оправдание Ваалу (или, по крайней мере, оправдание своего интереса к этому герою), не часто, впрочем, задаваясь вопросом: кто же такие все те, кто не может себе «позволить» той степени свободы, что позволяет себе Ваал? Должны ли мы обязательно слышать в этом «позволить» гнетущее давление социальных норм; не стоит ли иногда вспоминать и о том, что определяется забытыми словами «нравственное чувство»?

    Марек Федор дал своему спектаклю подзаголовок «Семь аспектов ваалического мироощущения». Мироощущение, названное по имени мифического Ваала, — это криптоним, подобный нашему «кислороду». А перформанс, этот криптоним породивший, подозрительно похож на вырыпаевский: парень, косящий под «человека улицы», рэпует манифест экзистенциальной ненасытности. Душераздирательность, однако, поставлена под вопрос прилежанием репортера, плавно обходящего помост, чтобы как можно полнее запечатлеть крик души и тела и спроецировать его на экран. В зале перед помостом — представители интеллектуальной элиты, готовой сразу после экзистенциального плевка закричать браво, перейти к фуршетному столику и начать активную концептуализацию. Репортер плавно переключается на говорящих, возводя их бормотание в ранг документа. Привычная скороговорка сегодняшних масс-медиа, сравнивающая все со всем, рождающая суггестивные мифы, один из которых — «ваалическое мироощущение». Перформер еще способен, правда, против этого антуража запротестовать, прокричав своим критикам «свиньи» и показав им задницу. Может, обиделся, что они так быстро перешли от него к фуршетному столу, а может, в нем и правда рвется душа. Спектакль, однако, не о том, было ли что-то изначально настоящее в поэте Ваале, прежде чем его погубила медийная раскрутка. Спектакль — о таком поэте, который посмел додумать и дожить до конца именно то, что так приветствовали медиа: чистилище (или сам ад?) индивидуальной свободы. Свобода становится для Ваала целью, но он сам оказывается несвободен от этой цели. Беспрестанно самоопределяясь лишь через отрицание других, себя он теряет.

    Ваала в семи сценах (семи «аспектах») играют несколько разных актеров. Это, может быть, необязательный, но выразительный знак. Ваал — своего рода антихамелеон. Если хамелеон принимает раскраску своего окружения, то Ваал принимает раскраску, выделяющуюся на общем фоне. Ваал сопротивляется «косной среде» — то критиков, а то банкиров, то возвышенных и сопротивляющихся животному сексу женщин, а то брутальных работяг на забытом Богом лесоповале. Сопротивление, таким образом, оказывается в обратной зависимости от среды. Какова среда, таково и сопротивление. Для Ваала оно не приводит к кристиллизации его «я», становится столь же механическим и животным импульсом, как для других — слияние со средой, хамелеонство.

    Сцена из спектакля.
Фото R. Mielnik

    Сцена из спектакля.
    Фото R. Mielnik

    С другой стороны, множественность Ваалов может намекать и на то, что в сюжет выстроены фрагменты истории нескольких людей — конечно, разных, но разделяющих «ваалическое мироощущение». Федор, таким образом, и предлагает нам сравнить — хоть и не уравнять — ситуацию подросткового бунтаря (Мачей Намысло) с ситуацией, например, жиреющего пофигиста, который, сидя в позе лотоса и освещая рефлектором «звезды» электроинсталляции, с упоением делится своим опытом с молодежью (Лешек Малец). А также — с ситуацией мученическиизможденного старца, прошедшего через радикальные духовные поиски, ушедшего в народ и погибающего теперь среди этого народа (Анджей Якубчик). Я нарочно подчеркиваю телесность исполнителей Ваала — она удивительно точно позиционирует разных Ваалов не в смысле их возраста (иначе получилась бы просто история старения), а в смысле культурной принадлежности. «Ваал» Федора — это не только и не столько прогноз подростку-бунтарю, дебютирующему на клубной сцене, сколько симультанный срез сегодняшнего «ваализма». Эти Ваалы живут здесь и сейчас и хотя не похожи друг на друга, но больны одной болезнью.

    В спектакле Федора не только Ваал(ы), но вообще все герои, в том числе женщины, находятся в состоянии морального раздрызга. Каждый — потенциальный Ваал, за исключением, может быть, лишь некоторых слишком карикатурных персонажей, как, например, директриса кабаре, где Ваал выступает со своими эпатирующими стихами, или критики в открывающей спектакль «клубной» сцене. Впрочем, даже среди критиков есть такой, что тянет на Ваала, — он перейдет и в следующую сцену, где, на ужине у банкира, будет вдохновенно интерпретировать «ваалическую» поэзию (Анджей Якубчик). Затем, через несколько сцен, тот же актер будет играть Священника — и отнюдь не карикатурного, а явно прошедшего через искусы ваализма и потому способного, пожалуй, Ваалу помочь. Но все же отступающего, опускающего — и умывающего — руки перед проявлениями крайнего пофигизма. Священник не справляется с задачей. И когда Анджей Якубчик появится в заключительной сцене как Ваал умирающий, трудно не связать его с капитулировавшим Священником: это как бы продолжение и этого героя; его бесславная кончина — финал той болезни, что он подцепил у Ваала-подростка. Подцепил, потому что отступил, капитулировал перед ней.

    Сцена из спектакля.
Фото R. Mielnik

    Сцена из спектакля.
    Фото R. Mielnik

    Ваал(ы) окружен(ы) в спектакле то восхищением, смешанным с изрядной долей скепсиса и насмешки, то отвращением, перерастающим в притяжение. В том и другом случае, однако, речь идет об открытии Ваала в себе. Особенно верно это в отношении женщин. Они, впрочем, никогда не станут настоящими Ваалами и каким-то образом знают об этом. Каждой надо принять как факт, что предаться упоению «весной» и «свободой», открыться своим желаниям они приглашены лишь постольку, поскольку это созвучно желаниям мужским. В версии Федора женщины не имеют иллюзий относительно Ваала. Можно даже сказать, они вполне сознательно его используют, чтобы приобщиться к «весне» и «свободе». В крайнем виде такая тенденция выражена в сцене с квартирной хозяйкой Ваала — поскрипывающей старушкой, которая, браня его за разврат, брезгливо подсаживается на его койку, а затем деловито направляет его руки на свое тело (Юдита Парадзиньска). Однако в подобный же молчаливый договор вступают с Ваалом и пресыщенная великосветскими раутами Эмилия (Беата Вненк-Малец), и юная Йоанна (Ивона Гловиньска), уставшая от культа невинности, которым окружил ее жених. Эмилия во время своей первой встречи с Ваалом сменяла свое изначальное восхищение перед поэтом на иронию и смешанный с вызовом страх перед развязным самцом; Йоанна дошла во время первой встречи до отвращения и протеста. Не похоже, что потом их чувства стали менее сложными, однако мы видим их в эмоциональной зависимости от Ваала. Ладно, простушка Йоанна — но почему умная Эмилия не способна стать женским Ваалом, самой закрутить спираль желания? В первой сцене она многозначительно переглядывается с пьянеющим мужем-банкиром, демонстрируя власть как над невоспитанным и неадекватным Ваалом, так и над своими инстинктами. Во второй — когда отыскивает Ваала в третьеразрядном кабаке, где над ней улюлюкают проститутки и сутенеры, — она все так же умеет «властвовать собой». Может быть, в этом идеалистическом желании сохранить возвышенность, романтику причина того, что женщины не становятся Ваалами. Им уготовано другое слияние с миром инстинктов и природы — они сливаются с рекой, лесом, травой, с теми образами, которыми Ваал их соблазнял. Сделано это очень просто — актрисы, сидя за расположенным на сцене экраном, аккомпанируют действию голосами природы. Эти голоса не зловещи, не мстительны. И все же природа, чья стихия казалась в поэзии Ваала освобождающей, в конце концов оборачивается для него навязчивой идеей, миражом, химерой, которая его и прикончит.

    Федор не смеется над открытостью своего героя иррациональным, звериным стихиям, он не спешит торжествовать ту победу, которую хотели бы приписать Брехту авторы учебников по эпическому театру. Его Ваал — это, конечно, не пародия. Но и не воплощение аутентизма. Ваал — производное всего того, что его окружает, от чего он яростно отталкивается просто потому, что это все — не он. Но при этом самого себя так и не находит.

    Апрель 2007 г.

    Коршакова Ольга

    ПРЕМЬЕРЫ

    Алвис Херманис ласков с персонажами своих спектаклей. Это можно было почувствовать на «Долгой жизни» и «Соне» Нового Рижского театра.

    Ольга Коршакова. Алвис, ракурс, который выбирает режиссер, определяется воспитанием, является естественным продолжением его характера или наоборот — компенсирует те качества, которых режиссеру не хватает в жизни?

    Алвис Херманис. Художники — это монстры. Надо не слушать, что они говорят, надо смотреть, что они делают. Часто за интервью и спектаклем стоят два разных человека.

    О. К. Может быть, ты меня не так понял…

    А. Х. Я понял. Мне бы хотелось думать, что я добрый, мягкий человек, но, наверное, это не совсем так.

    О. К. Это же разные вещи. Возьмем писателей. Например, Татьяна Толстая мне кажется автором, очень бережным к своим персонажам и иногда почти монстром по отношению к тем, кого она интервьюирует в программе «Школа злословия». А в жизни она может быть какой-то третьей. Так же и режиссер может быть жестким в жизни и нежным в профессии. Нежным хотя бы к персонажам.

    А. Х. Тут же от материала много зависит. Рассказ «Соня» — очень хрупкий… В последние годы я стал думать, что не надо пугать зрителя, бить его разными эффектами. Надо обходиться с ним так же деликатно, как ты хочешь, чтобы с тобой разговаривали. Для общения со зрительным залом надо выбрать спокойную интонацию.
    Я волновался, как московский зритель примет «Соню». Тут есть две причины, во-первых, спектакль играют мужчины. Вот Татьяна Толстая не пришла на спектакль. Наверное, где-то об этом слышала. Можно же действительно подумать, что спектакль про толстых гомосексуалистов. И я бы на ее месте испугался. Вторая причина — это сосуществование в одном спектакле актера очень высокого класса и непрофессионала, причем у непрофессионального актера — весь текст.

    О. К. Этот контраст бросается в глаза только на поклонах…

    А. Х. Очень важно было, чтобы Рассказчик (Евгений Исаев. — О. К.) вообще не имел никаких актерских технологий, чтоб он делал все искренне, так, как чувствует. Он исполняет у нас в спектакле роль злого рока, и он что-то об этом знает. Это мальчик из детского дома, все его одноклассники сидят сейчас в тюрьме или стали бомжами. Я так понимаю, что в детском доме сама жизнь заставляет их стать актерами. Приспособиться, чтоб выжить. Раньше Женя работал у нас в театре рабочим сцены. И «Соня» не первый его спектакль. В «Льде» по роману Сорокина он тоже участвует.

    О. К. У вас было разрешение на постановку «Сони»?

    А. Х. Разрешение я получил несколько лет назад. В нашем театре был литературный вечер, на который приезжала Татьяна Толстая. И я, проходя мимо, спросил: «Если будет идея поставить „Соню“, вы не будете возражать?» Она сказала: «Ставьте, только меня не впутывайте, инсценировку делать не просите». Она, наверное, об этом уже и не помнит.

    О. К. Вы в театре каждый раз учитесь чему-то новому. В «Долгой жизни» молодые играют стариков, в «Соне» актер-мужчина играет женщину. Эти идеи опираются на какие-то особенные умения актеров? Известно, что «Соню» ты придумал, когда увидел, как Гундарс Аболиньш изображает свою маму.

    А. Х. Тогда я понял, что именно он сможет играть Соню. А идея поставить рассказ Толстой появилась у меня задолго до этого. Мы делаем новое, чтобы самим было интересно. Этой мотивации достаточно. Если много лет остаешься в одной в профессии, с рутиной бороться нелегко.

    О. К. Освоение нового актерами и, может быть, сценографами можно разделить на этапы?

    А. Х. Сценография — это отдельная тема. Как мне хочется думать, все наши спектакли очень разные. Но в каждом из них я возвращаюсь в частные пространства — комнаты, квартиры, кухни. У меня такое подозрение, что настоящую жизнь в современном мире люди проживают в коробках — своих домах. Когда они выходят на улицу, в социум, начинается игра по всем известным правилам. А в этих маленьких коробочках идет какая-то конспиративная, неизвестная жизнь. Очень интересно представить, что ты делаешь, когда остаешься дома одна или с близкими. Скорее всего, это какой-то другой человек.

    О. К. Да, это правда. Но чаще всего именно с близкими мы не сдержанны, дома проявляемся в не самых лучших своих качествах — получается, что человек не очень-то красив в своей настоящей жизни…

    А. Х. Жизнь сложная. Может быть и так, и так.

    О. К. В спектакле «Долгая жизнь» есть персонаж (его играет Вилис Дауджиньш), который все время куда-то лезет — на шкаф, на стремянку. Чудаковатый, он не чувствует опасности и себя не бережет. За этим персонажем есть какая-то философия? И ради чего вообще стоит рисковать?

    А. Х. Мне уже 41 год. Я не такой большой радикал. Мои ценности становятся все консервативнее и консервативнее. Революционер из меня уже не получится. Я не думаю, что надо куда-то вырываться и соревноваться.

    О. К. Но тот персонаж делает это не ради соревнования. Мне показалось — это желание куда-то прорваться с риском сломать себе шею.

    А. Х. Тут лучше спросить актера. Но если говорить об этой метафоре, то я хотел бы жить в XIX веке, когда люди не воспринимали жизнь как соревнование: выше, дальше, сильнее. На самом деле человеку надо жить гораздо спокойнее. Жизнь белой цивилизации давно не отвечает ритму, который органичен человеку. Не надо стремиться куда-то вовне, наоборот, может быть, стоит поискать внутри себя самого.

    О. К. Ритмы Москвы и Риги отличаются?

    А. Х. А как ты думаешь? Конечно. Рига тоже слишком большой город для театра. Для идеального развития театра в городе должно быть 100–400 тысяч жителей. Тогда возникают эти человеческие пропорции, появляется правильное соотношение человека, города, работы, театра. И восприятие становится более органичным. Чем город более сумасшедший, тем сложнее концентрироваться.

    О. К. А если в городе есть многолетняя традиция ходить в театр, смотреть длинные спектакли, если хотя бы половина театров в городе пять дней в неделю собирает полные залы, это, по-твоему, не значит, что зрители считывают информацию в полном объеме?

    А. Х. В восприятии спектакля есть объективные законы. Чем больше город, тем больше препятствий для приема информации.

    О. К. Тогда у театра есть два пути: либо отвечать темпу города и быстрее менять мизансцены, либо противостоять этому темпу и пытаться возвратить зрителей к более органичному им ритму.

    А. Х. Пусть подсчетами занимаются голливудские продюсеры. Театр должен входить через другие двери. Медленный ритм совершенно необходим, чтобы уйти от поверхностности.

    О. К. Чем ваш театр отличается от других?

    А. Х. Хотя по устройству мы самая обычная фабрика-супермаркет, как все репертуарные театры, нам уже 10 лет удается сохранять дух студийности, работать, как в студенческих подвалах. Кассовые соображения никогда не стоят на первом месте, и спектакль выходит к зрителю только тогда, когда он действительно готов. Это уникальное отношение к работе. Я говорю так, потому что мне есть с чем сравнивать. Важно и то, что Латвия страна небольшая, с не очень развитой киноиндустрией. У актеров меньше возможностей испортиться в фильмах. Большинство фильмов ничем не отличается от сериалов. Все актеры хотят стать знаменитыми. А знаменитым в наши дни можно стать, только если тебя по телевизору показывают.

    О. К. Ваши актеры совсем не снимаются?

    А. Х. У нас в театре нет крепостного права. Но времени на кино, у них, слава Богу, почти не остается. Театр — интровертное искусство. Актерские дела вне театра ведут их к результату, они теряют свою профессиональную и человеческую концентрацию, чувствительность.

    А. Херманис.
Фото В. Луповского

    А. Херманис.
    Фото В. Луповского

    О. К. В труппе больше двадцати актеров. Ты работаешь со всеми или есть любимчики?

    А. Х. Со всеми. Среди них есть те, кто в НРТ с самого начала, а есть те, кто недавно к нам присоединился. Как и везде, у нас есть актеры, с которыми можно решать более или менее сложные задачи. Но очень важно, что в НРТ нет актеров первого и второго сорта. У всех есть и главные роли, и второстепенные. Когда я начал руководить театром, я понял, что все беды в театре — от творчески неудовлетворенных актеров. Важно, чтоб все были в рабочем тонусе.

    О. К. Неужели все одинаково востребованы?

    А. Х. Если в театре есть актер, который один или два сезона сидит без работы, надо от него отказаться, его нельзя держать в театре.

    О. К. Или поставить на него спектакль.

    А. Х. Это зависит от актера.

    О. К. Ты много спрашиваешь с актеров; кто-то за эти годы ушел из театра?

    А. Х. Были случаи, два или четыре. Они, фигурально говоря, сами выбросились из окна. Когда театр работает как ансамбль, когда все вместе ответственны за общую работу, тогда, если кто-то расслабляется или начинает излучать неправильную энергию, труппа его выплевывает. У нас происходило именно так.

    О. К. В России успешные театры, начинавшие с нуля, — это обычно мастерские. Каждый из них вырастал из курса.

    А. Х. У меня не было своего курса, я никогда не преподавал, это другая профессия. Но я имел счастливую возможность все начинать с начала, с белой афиши. Я собирал сборную Латвии из молодых актеров до 30-ти.

    О. К. В театрах-мастерских есть как минимум одно большое преимущество. Это дистанция между мастером и подмастерьями, там сохраняются отношения учитель—ученик. В НРТ есть дистанция между режиссером и актерами?

    А. Х. Вне репетиций нет никаких правил. На вы ко мне никто не обращается.

    О. К. Каждый твой спектакль начинается с картинки?

    А. Х. Надо придумать, как сцена выглядит. Тогда уже актеры становятся соавторами. У меня есть закон никогда не готовиться к репетициям. Режиссер должен быть совсем открытым, приходить в состоянии нуля, чтобы принимать актерские предложения. Как только начинаешь что-то придумывать сам, значит, все идет не так, и ничего хорошего из этого не выйдет. Я не верю в пот в творческом процессе. Все должно происходить очень легко. Я большой враг длинных репетиций. Четыре часа в день максимум. Нельзя создавать искусство через преодоление трудностей.

    О. К. Ты не готовишься к репетициям даже на уровне сбора материала?

    А. Х. Это происходит во время репетиций.

    О. К. Каким образом: вы вместе ходите в библиотеку или сидите в Интернете?

    А. Х. Библиотека здесь не очень поможет.

    О. К. Вы же не можете всего знать. Про то, как люди жили в блокаду, например…

    А. Х. Это же наши представления о тех людях. Правда, сценограф и актер ездили на неделю в Петербург, ходили по домам, были в квартире Блока. Конечно, исследование — это составная часть работы каждого. Большая часть работы происходит вне театра, а потом мы встречаемся на репетиции, чтобы собрать все вместе. Это как поход за грибами: набрали корзинки, пришли на поляну, вывалили все в одну кучу и разбираем, что годится, что нет. Такие у нас обычно репетиции. Мы только показываем друг другу то, что наработали.
    Очень важно, чтобы актеры проводили в театре как можно меньше времени. Сидеть в театре и курить или затягивать депрессивные репетиции — вредно. Пусть актеры больше ходят по улицам, общаются с реальной жизнью. А то получается, что целые театры живут какой-то виртуальной жизнью, в которой нет связи с сегодняшним днем.

    О. К. К режиссерам это тоже относится?

    А. Х. Я всегда опасаюсь, когда актер или актриса становятся фанатами своей профессии. С актрисами это случается чаще. Они удачно себя обманывают в том, что театр, сцена есть их настоящая жизнь. Это делает ненормальной сначала их жизнь, а потом проявляется на сцене. Не может профессия заменить жизнь. Жизнь про что-то другое. Профессия должна быть на стабильном втором месте. На третьем тоже нет, на втором.

    О. К. А на первом?

    А. Х. У каждого свой секрет. Обычно семья, дети. Почти все наши актеры из деревни. Но даже те, кто родился в городе, купили себе хутора. В Латвии не принято жить в деревнях, как в России. Латыши прячутся друг от друга, всегда живут в домиках в нескольких километрах от других. От моего хутора до ближайшего магазина 20 километров. И я провожу там три-четыре месяца в год. И так по всей Прибалтике: и в Литве, и в Эстонии. При любой возможности мы уезжаем из города. А когда возвращаемся, в нас много жизненной позитивной энергии. Тогда можно и про театр поговорить.

    О. К. На хуторах вы о театре не думаете?

    А. Х. Там мозги гладкие-гладкие. Никаких мыслей в голову не приходит. Зато происходит подсознательная селекция. Там понимаешь, что существенно, что нет. В российском контексте хороший пример — Мамонов.

    О. К. Но он, скорее, одиночка. Насколько я знаю, в России из города чаще сбегают старые рокеры, чем театралы.

    А. Х. А у нас это распространено среди молодых актеров. Моего возраста и младше.

    Город, он же такой элементарный. В нем бурлит жизнь, и он похож на змею, которая гонится за своим хвостом. Это неравная борьба, где победитель давно известен.

    О. К. В неравной борьбе человека с городом побеждает город?

    А. Х. Зависит от контекста. В российском театре спектакли больше оторваны от реальной жизни. Они создают иллюзорный мир. Хорошие примеры — это Театр Фоменко или Васильева. А на Западе спектакли впрямую комментируют то, что происходит здесь и сейчас.

    О. К. Ты говоришь о социальности.

    А. Х. И о социальности тоже. Я думаю, что в Москве реальная жизнь так насыщена, что в театре хочется от этого немного отдохнуть, пожить в другой реальности. А у нас жизнь поскучнее, и поэтому искусство придумывает, как разбудить людей…

    О. К. Но ведь «Долгую жизнь» нельзя назвать социальным спектаклем…

    А. Х. Мы меньше всего думали об этом, когда репетировали. Но в Западной Европе его воспринимают именно так. Они на все искусство смотрят через социально-политические очки. Для них каждый художник — это политик. В восточной части Европы художник — это фигура более абстрактная, духовная.

    О. К. Пофантазируем немножко. Если бы Латвия не отделилась от Советского Союза, если бы не упала Берлинская стена, культурная жизнь в Риге и твои спектакли были бы другими?

    А. Х. Очень интересно, но невозможно все это представить. Я счастлив, что родился именно в это время и что у меня есть этот опыт. Когда началась перестройка и прочее, мне было около 20 лет и я лично от Советского Союза вообще никак не пострадал. Я вышел сухим из этой воды. Я понимаю, что именно это дает мне возможность так меланхолично относиться к прошлому. В моих спектаклях обыгрывается фактура. Но это ностальгия не по советскому прошлому, а по моей молодости, юности. Когда я делаю спектакли в старой Европе, то понимаю, что они могли бы позавидовать этому опыту. Он дает мне дополнительные расширения.

    О. К. То есть ты чувствуешь себя избранным?

    А. Х. В этом смысле да. У меня есть что вспомнить.

    О. К. Какую часть репертуара НРТ составляет русская и российская драматургия?

    А. Х. Очень большую. Но не потому что «русская», а потому что это тексты, благодарные для театра. Театру нужны страсти. И в русских текстах этого много. У других поменьше.

    О. К. И у Чехова?

    А. Х. У него почти нет. Он мелкобуржуазный автор. И пишет про другой мир. Я ставил «Чайку» несколь ко лет назад и тогда понял, что там больше грибы не растут. В этой пьесе есть модель мира, какая-то амплитуда, но Чехов — поэт неудачников, поэт тех, кто всегда будет жертвой обстоятельств. Грубо говоря, это поэтизация лузерства. Очень красиво, глубоко, но все-таки про отдельных людей. Вот и объяснение, почему Чехов всегда был невероятно популярен в Америке, в Западной Европе. Это проблемы мидл-класса, людей, которые достигли среднего статуса, уровня, эталона. И они не знают, что делать, куда вырваться. Ищут виновных.
    Как и с Чеховым, у меня специфические отношения с Шекспиром. Я из тех, кто думает, что он мешает черную кашу, что все замешено на инстинктах. Недаром каждую проблему у него решают убийством. Если исключить из его пьес животные инстинкты, там ничего не остается.

    О. К. Страстей Шекспиру не занимать.

    А. Х. Я не про такие страсти. Технологии по закручиванию черных энергетик — это самое легкое в театре. Несложно завести публику.

    О. К. Шекспира ты никогда не ставил?

    А. Х. Нет, и нет надежды, что это будет. Зато ставил Гоголя, Гоголь мне нравится. Это был гротеск, мы сделали почти что водевиль из «Ревизора». Актеры же должны в каждом спектакле переключаться в другие жанры. Всем известно, что есть два вида артистов — те, которые пишут всю жизнь одну картину, и те, кто старается не повторяться. Так можно поделить и кинорежиссеров, и всех-всех.
    Есть великие актеры и театры, которые всю жизнь работают в одном режиме. И остается большой вопрос, выжили бы они или нет, если бы их переключили в другой.

    О. К. Ты четырнадцать лет работаешь режиссером, что изменилось в тебе?

    А. Х. Много лет тому назад я пригласил Эймунтаса Някрошюса поставить у нас спектакль. Он выбрал книгу литовского писателя Гранаускаса. Я ее не читал, и, когда спросил, почему он выбрал именно эту книгу, Эймунтас сказал, что там есть все необходимое для театра: любовь к Родине, любовь к жизни, любовь к человеку. Мне тогда показалось, что этого недостаточно: слишком скучно. Та постановка не состоялась по не зависящим от меня причинам: Някрошюса не отпустил его продюсер. Но теперь я понимаю, что это именно то, о чем надо ставить спектакли.

    Апрель 2007 г.

    Рябова Екатерина

    ПРЕМЬЕРЫ

    «Соня» (по рассказу Т. Толстой). Новый Рижский театр.
    Режиссер Алвис Херманис

    Старая квартира. Платяной шкаф желтого дерева с круглыми ножками — точно такой нам достался от прабабушки, я в детстве еще разбила об него ногу. Потемневший буфет, на котором лежат фотоальбомы в потрепанном бархате. Радиола. Кровать с горкой подушек. Кухонька, приоткрытая дверь в кладовку, за которой выглядывают банки с солеными огурцами. Гладкая от старости деревянная ступка для специй. Аптечка над рукомойником. Кто-то неуверенно скребется за дверью — будто старческая рука не сразу попадает ключом в замочную скважину.

    Этот спектакль не «сиквел» «Долгой жизни»; он продолжение только в том смысле, в каком всякий новый спектакль находится в круге идей и приемов своего режиссера. Прием Алвиса Херманиса лучше всего иллюстрирует кухонная симфония из «Ревизора»: из бытовых звуков — хлопанья дверцы холодильника, звяканья тарелок в столовой, шороха швабры по полу — там рождалась музыка. В «Долгой жизни» это скрупулезное, плюшкинское собирание предметного мира так перевесило остальные составляющие, что наблюдение за одним днем из жизни пяти стариков стало отдавать энтомологическим интересом. Но даже сквозь эту жизнь насекомых проступала грустная ирония: смотрите, вот смешная и печальная старость, которой так боится современная массовая культура; а вот смешное и печальное советское прошлое, которого боимся мы. (Надо сказать, что Херманис относится к тому поколению, которое зла на это прошлое не держит. Ему удалось связать колена нынешних узловатых дней, новое европейское сознание и историческую — на вещи, на лица — память.) В итоге главным — вполне в духе постмодернизма — ходом в «Долгой жизни» стало остранение: в серии реалистичных, почти документальных этюдов стариков играли молодые актеры. В «Соне» этот прием доводится до откровенного гротеска.

    Е. Исаев. Фото В. Луповского

    Е. Исаев.
    Фото В. Луповского

    Ключ поворачивается, и в комнату входят двое мужчин в дешевых спортивных костюмах и чулках на голове. Роются в ящиках, рассматривают столовые приборы — не серебро ли и какой пробы? Один включает радиолу, другой, подтянув чулок к носу, ест вишневое варенье из вазочки и листает толстые страницы фотоальбома. Первый обшаривает полки с бельем, стопки отглаженных панталон с холмами безразмерных бюстгальтеров, сдергивает с плечиков платья. Второй, подкравшись сзади, молча валит его на кровать, силой стягивает костюм и надевает на него женское платье. Из шляпной коробки появляется парик, навеки украшенный россыпью бигуди, на тумбочке находятся тени и губная помада — и вот за столом сидит неумело накрашенное существо, «чертова перечница», «тряпичная кукла» — Соня.

    Историю о Соне надо читать вместе с другими рассказами Татьяны Толстой; они складываются один за другим в повесть о потерянной жизни. О жизни, которая, медленно истекая из людей, превращается в полусмерть, в лимб — круг, в котором нет ни мук и ни радости, но только серые тени и безвременье. Возможность выхода из него однажды дается всем, но люди боятся или не замечают ее. Состояться могут, и тем они благословенны, только дети и сумасшедшие. И — дура Соня. Она появляется в семейном предании в 30-м году, среди умных и жадных до жизни — с лошадиным лицом и толстыми ногами, в ужасных платьях, с вопросами невпопад и сентиментальными стихами. Соня станет незаменимым в хозяйстве предметом: можно оставить на нее дом и детей, уехать на юг или на очередное «неотложное увеселение». Одинокая старая дева, тоскующая по идеальной любви, не сознающая своей ничтожности в глазах других и сама никого не полагающая ничтожным, не понимающая насмешек, не имеющая ни капли зависти… За это и дается ей счастье — тайная любовь, которую для потехи инсценировала веселая ленинградская компания во главе с красавицей и умницей Адой. Воздыхателя нарекут Николаем, поселят в квартире Адиного отца, зная, что честная Соня туда не пойдет — ведь написано же: женат, трое детей. И вот постмодернистский ход жизни — фальшивое чувство вызовет в ответ настоящее, и больше тряпичной кукле, голубиной душе ничего не надо.

    Коротенький текст Толстой настолько прозрачен и богат оттенками, что просто произносить его вслух — уже театр. А писательское «я», которое глядит из каждого слова, должно быть персонифицировано рассказчиком. Поэтому он — рабочий сцены Евгений Исаев — и Соня — профессиональный актер Гундарс Аболиньш — работают в паре, как белый и рыжий клоуны. Или как два взломщика — потому что, в сущности, и театр, и писательство есть воровство и подглядывание за чужой — настоящей, долгой — жизнью.

    Г. Аболиньш, Е. Исаев.
Фото В. Луповского

    Г. Аболиньш, Е. Исаев.
    Фото В. Луповского

    Эта жизнь выступает из «далекого, желтоватой дымкой подернутого тридцатого года». Под мерное повествование о Сониных кулинарных способностях и выдающейся ее глупости (а также незаменимости в хозяйстве и безотказности, которой все знакомые без стеснения пользовались) кукла готовит торт. Складывает коржи, заливает шоколадом, украшает кремовыми розочками; потом переходит к курице — натирает ее маслом, начиняет свежей зеленью, разжигает огонь в печке. Заводит радиолу, садится за стол, томно курит. Херманис ничего не делает «на продажу»: просто каждый смотрящий спектакль видит его по-своему. Один с упоением разглядывает антикварный магазин на сцене, другой — переодетого мужчину, третий — приготовление курицы. Здесь минимум внешнего действия — не отличишь профессионала от любителя, и спектакль идет будто сам по себе. Но в нем есть несколько несущих опор, на которых держится вся конструкция.

    Е. Исаев, Г. Аболиньш.
Фото В. Луповского

    Е. Исаев, Г. Аболиньш.
    Фото В. Луповского

    Дойдя до истории с обманом Сони — фальшивой любовной переписки, — рассказчик дергает дверки буфета. И, разрушая мерный ход действия и ненастоящесть такой забавной пока истории, оттуда валятся потоком старые письма. Конечно, кукла еще будет уморительно паясничать — падать в обморок после первого письма от неизвестного воздыхателя Николая, «слать вагоны сухих цветов» и поднимать глаза к звезде в условленный час, отодвинув ситцевую шторку. Но когда неожиданно (надела валенки, закуталась в ватник и серую шаль) начнется война, сердце опять вздрогнет. Вздрогнет от звука ногтей, мертвенно и страшно скребущих по дереву, потому что Соня с бессмысленным взглядом станет обдирать — на бульон — обои. И когда она, не получив разоблачительного письма от умирающей Ады, но почувствовав сердцем неладное, достанет последнюю банку томатного сока и придет к нему, то есть к ней, встанет у кровати на колени и, прижав банку к груди, ударит в нее ножом, как в сердце, — тогда «Пирам и Фисба» станут «Ромео и Джульеттой», пародия — трагедией. И вы вздрогнете в третий раз, потому что безотказно добрая и глупая кукла истечет томатным соком, отдаст кровь и жизнь ради призрака, который был смыслом этой жизни.

    Сгустится темнота, и ретро-радиола заиграет песню «Соня» — группы, на минуточку, «Чайф». И из потока утраченного времени опять выглянут глаза режиссера — пристальные, умные, ироничные. Взгляд человека, который понимает, что ему с его постмодернистским сознанием вход в эту реальность маленьких, смешных, но живых людей — заказан. Это у нас нет любви и нет трагедии. Это нас — жалко.

    Май 2007 г.

    Гороховская Екатерина

    ПРЕМЬЕРЫ

    — Ты б эту клятву взять назад хотела?
    — Да, для того, чтоб дать ее опять!

    В. Шекспир. Ромео и Джульетта

    Про Таллин — это всегда про любовь. Это клятва, которую я готова приносить вновь и вновь, как Джульетта. А потому прости меня, читатель, за излишнюю, может быть, сентиментальность и за самообращение к тебе, сворованное известно из какого романа. Там, кстати, тоже про любовь.

    Линнатеатр. Армастус.

    Все по-прежнему в этом старом каменном доме на улице Лаи. Высокое крыльцо, тяжелая дверь, полумрак фойе, темная старинная мебель. Каменный пол, высокие ступени, тихие ковролиновые коридоры, плавные изгибы лестничных перил. Камин, бильярд, писанные маслом портреты… Театральные запахи и звуки. Поворот, еще один, и вдруг — блеск металла и легкость современных конструкций в фойе и «Райском зале», одной из многих сцен этого театралабиринта, в котором хочется заблудиться и не найтись больше никогда.

    Линнатеатр. Место, где оправдываются мои зрительские надежды и мечты. Уникальное здание, где старина, средневековая основательность соседствуют с самыми передовыми театральными технологиями, где все устроено с умом и вкусом, с глубоким пониманием природы и миссии Театра. Блестящая труппа. Высочайший профессионализм, достоинство, гармония, своя особая атмосфера. Мой идеальный театр.

    ИГРА

    Л. Пиранделло. «Это так, если вам так кажется». Линнатеатр (Таллин).
    Режиссер Адольф Шапиро, художник Владимир Аншон

    Творческий роман Адольфа Шапиро с Линнатеатром длится давно, и это очень счастливый роман. Каждый спектакль, поставленный здесь режиссером, становится культурным событием в Эстонии и за ее пределами. Шапиро, точно чувствующий природу здешних актеров, как бы любовно выращивает их от спектакля к спектаклю, раскрывает, заставляет увидеть с неожиданной стороны. Он предлагает им элегантные, интеллектуальные и прочные режиссерские конструкции и предоставляет в них пространство для игры.

    «Это так, если вам так кажется». Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    «Это так, если вам так кажется». Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Перед началом спектакля через толпу зрителей пробирается актриса, молодая девушка в темном театральном костюме и с ярко загримированным лицом. Она взлетает по лестнице, ведущей в зал, и сеет легкую панику в зрительских рядах, деловито-взволнованно сообщая: «У нас некоторые проблемы, но, возможно, все уладится, сейчас я выясню, одна актриса… но, может быть, все обойдется!»

    Так зрителя еще до третьего звонка затягивают в пространство сплетни и заговора. Заинтригованные и чуть смущенные, они входят в зал и попадают… в театр. Девушка (назовем ее для краткости Актриса, так как она — обобщенный образ «слуг от театра» всех времен и народов, этакий помреж-дзанни) на смеси итальянского и эстонского языков торопит зрителей, покрикивает на тех, кто, не дай бог, случайно задел прожектор. Ее громкий голос, напористые интонации задают ритм этого своеобразного пролога к спектаклю. Все актеры тут же, на сцене. Я вижу давно знакомые лица и не могу их узнать. Неужели вот этот худощавый господин, манерно приветствующий зрителей, раздающий им автографы, и есть Индрек Саммуль (Ромео, Лаэрт, Раскольников)? А эта напудренная актриса со сладкой улыбкой и башней из волос на голове, кокетливо машущая кому-то ручкой, — Аннэ Рээманн (замечательная Гертруда)? Вот Рейн Симмуль репетирует сам с собой какие-то невероятные оперно-балетные выходы и поклоны (как он играл Свидригайлова!). Передо мной труппа какого-то неведомого театра! Чванливые, самовлюбленные, манерные Актеры Актерычи! Они разминаются, пудрятся, сидя у маленьких гримерных столиков, расставленных вдоль зеркальной стены, по сигналу Актрисы собираются «на руку», согласно старой театральной традиции. Спектакль начинается.

    Актеры Линнатеатра играют актеров, играющих пьесу Пиранделло. Это гениальный режиссерский ход, который актеры очень точно поняли и тонко почувствовали. Они играют актеров, играющих в жизни и на сцене, — блестяще, элегантно, невероятно смешно. А на самом деле все еще сложнее! Люди и персонажи, череда бесконечных отражений, постоянно ускользающая истина, все здесь смешано — как в театре, как в жизни. Это и есть Пиранделло.

    А. Ламп (Сеньора Понца).
Фото С. Ваура

    А. Ламп (Сеньора Понца).
    Фото С. Ваура

    Пьеса «Это так, если вам так кажется» не имеет сценической истории в России, и перевод ее известен немногим, поэтому имеет смысл подробнее остановиться на содержании.

    Провинциальный городок чрезвычайно взволнован поведением некоего сеньора Понца, переехавшего сюда недавно. Дело в том, что он с женой, которую никто не видел, поселился отдельно от своей тещи. Зять регулярно навещает старушку. Та тоже ходит к дому, где живет сеньор Понца, но не поднимается наверх, а общается с дочерью посредством записок, передаваемых снизу вверх и сверху вниз в маленькой корзиночке. В доме советника Агацци (в котором поселилась сеньора Фрола) собирается весь цвет городка. Они строят догадки, одна страшнее другой, любопытство доводит их до дрожи, до зуда. И лишь Ломберто Лаудизи спокоен. «Вы хотите выяснить истину? — спрашивает он.— Вы никогда ничего не добьетесь. Ибо все обстоит так, как вам это кажется, как вы это видите или хотите видеть. Истины просто не существует!» Бедный сеньор Лаудизи навлекает на себя гнев всех собравшихся, и обстановка накаляется до предела.

    Э. Нюганен (Сеньор Понца).
Фото С. Ваура

    Э. Нюганен (Сеньор Понца).
    Фото С. Ваура

    Появление сеньоры Фролы на время вносит определенность в ситуацию. Бедная женщина! Ее зять настоящий тиран! Не позволять матери видеть родную дочь! Общество радостно цепляется за эту мысль и возбужденно смакует ее. Но вот появляется сам сеньор Понца и сообщает, что его теща — сумасшедшая! Ведь ее родная дочь скончалась несколько лет назад, а она все не может в это поверить и принимает вторую жену сеньора Понца за свою девочку. Из жалости в несчастной матери поддерживают эту иллюзию. Личных же встреч приходится избегать, чтобы не усилить безумие сеньоры Фролы. Новость шокирует всех. Но сразу после визита зятя возвращается сеньора Фрола и излагает свою версию событий: ее зять своей неумеренной страстью чуть не свел в могилу свою молодую жену, так что ее пришлось отправить на лечение. Сеньор Понца в припадке безумия решил, что жена его умерла, и, когда она вернулась к нему, посвежевшая и поздоровевшая, не узнал ее. Из жалости к безумцу разыграли вторую свадьбу. И тот так боится потерять жену еще раз, что запер ее. С этого момента спокойной жизни города приходит конец. Общество буквально разрывает на части от желания узнать, наконец, ту самую истину, наличие которой отрицает самый, кажется, здравомыслящий здесь человек — Лаудизи.

    А. Ламп (Сеньора Понца), Э. Нюганен (Сеньор Понца).
Фото С. Ваура

    А. Ламп (Сеньора Понца), Э. Нюганен (Сеньор Понца).
    Фото С. Ваура

    Вся жизнь театр. А в театре особенно. Режиссером и актерами придуманы замечательные «срезки», когда действие пьесы прерывается и двойная (тройная?) природа спектакля обнаруживает себя. Вот неожиданно гаснет свет. Легкое замешательство. Актриса бежит разбираться, актеры хихикают в темноте, Актер-Премьер (Индрек Саммуль) довольно громко говорит что-то презрительное о спонсорах. Свет зажигается, и спектакль продолжается как ни в чем не бывало. Актриса-дзанни постоянно присутствует на сцене, проверяет точность реплик (текст у нее в руках), обносит гостей шампанским (когда она опускает поднос с лишними бокалами, те оказываются намертво приклеенными), звонит в колокольчик, торжественно объявляет выход очередных действующих лиц. Когда она хочет объявить антракт, тот же Индрек Саммуль, то есть не он, а этот гнусный самовлюбленный Премьер, говорит что-то вроде: да что тут играть-то, пьеска часа на полтора, давайте уж закончим скорее! Когда сеньора Фрола (Анну Ламп) по ходу спектакля теряет сознание, на минуту нас заставляют поверить в то, что обморок настоящий. Актеры «выходят из образов», скапливаются вокруг своей коллеги, кто-то взволнованно и серьезно начинает объяснять зрителям, что спектакль, видимо, придется прекратить, кто-то готов бежать за врачом. Но секунда — и обморок оказывается театральной игрой, розыгрышем. История продолжается.

    Высшее общество провинциального городка — тоже маленький театр. В нем каждый играет свою роль. Распределены места в гостиной, тщательно соблю даются правила этикета, чувства слегка показны и преувеличенны. Все это рифмуется с отношениями актеров, играющих персонажей. И очень интересно думать о том, в какой связи находятся эти отношения и «распределение ролей» с актерами самого Линнатеатра. Ты еще не потерял нить, читатель? На самом деле все сложно только на словах. Спектакль, как пряный коктейль, где правильные ингредиенты смешаны очень умелой рукой, пьется легко и кружит голову.

    Р. Баскин (Ломберто Лаудизи). Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Р. Баскин (Ломберто Лаудизи). Фото С. Ваура
    Фото С. Ваура

    Изящны и насквозь театральны переходы между сценами. Под легкую джазовую или патетическую оперную музыку актеры в театральном волнении кружатся по сцене и замирают в выразительных позах. При этом Актер-Премьер настолько увлекается, что пропускает нужный такт и оказывается в стороне от остальных. Сохраняя серьезное лицо, полный достоинства, он, нелепо подскакивая, занимает нужное место. В следующий раз он слишком торопится и замирает раньше времени, да еще и не в той позе. Потом ему не хватает стула и т. д. Роль Индрека Саммуля, выверенная, продуманная до мелочей и сыгранная при этом абсолютно «без швов», — пример не только высочайшего владения мастерством, свойственного большинству актеров Линнатеатра, но и очень точного попадания в жанр. А еще — завидного чувства юмора по отношению к себе и своей профессии.

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Соло же в спектакле, безусловно, принадлежит исполнителям ролей сеньора Понца и сеньоры Фролы — Эльмо Нюганену и Анну Ламп. На фоне остальных персонажей, одетых в разноцветные костюмы (как дорогие конфетки в яркой коробочке), они — «черные люди», театрально-трагические фигуры. При этом иронии и здесь хватает. Когда сеньора Фрола печально рассказывает свою историю, она принимает такие позы и так жалобно, с такой искренностью сморкается в платочек, что поневоле подозреваешь ее в надувательстве. Но это сеньора Фрола дурачит мозги обывателям или актриса Анну Ламп высмеивает мелодраматические штампы? С лица сеньора Понца не сходит выражение скорби, но кто, он или Эльмо Нюганен, то и дело героически размахивает просторным черным плащом, а то и засыпает на стуле в разгар монолога? Это так, если вам так кажется! Анну Ламп и Эльмо Нюганен играют с упоением и, пожалуй, более тонко, чем остальные. В силу ли мастерства или согласно режиссерскому замыслу, они обнаруживают подлинный драматизм в финале спектакля. Вконец запутавшиеся жители городка устраивают сеньору Понца и сеньоре Фроле «очную ставку» с женщиной, которую один зовет женой, а другая — дочерью. Оба бросаются к ней с непритворной страстью, выкрикивая разные имена. А потом в тишине долго смотрят друг на друга, словно молча договариваясь о чем-то, и настоящие слезы катятся из их глаз. Обнявшись, они уходят, а на то место, где они только что стояли, тихо падает черный снег. В это момент испытываешь острую боль. Два человека, сожженные подлинным горем, о котором мы никогда ничего не узнаем (и не должны знать!), словно растворяются в небытии, оставив после себя горстку черного пепла.

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Все взгляды теперь прикованы к женской фигуре в густой вуали. Кто же она? Дальше следует типично пиранделловский ход. «Для него я жена, для нее я дочь, я та, кем они хотят меня видеть. А для себя я никто», — произносит женщина. Заключительный же аккорд спектакля принадлежит режиссеру. Скинув с себя вуаль, женщина оказывается Актрисой-дзанни, театральным персонажем, под чьей маской нет никакого подлинного лица. Вся жизнь — театр. Ужасно. И прекрасно.

    Это виртуозный спектакль. Он совершенен во всем — в точности и остроумии режиссерского решения, в изяществе и выразительности мизансцен, магии пространства и блестящей актерской игре. Он невероятно красив. Владимир Аншон превратил «Райский зал» Линнатеатра в волшебную белую комнату с воздушными занавесями и зеркальными стенами. А еще — с потайной красной комнатой для подслушивания и музицирования. Замечательная световая партитура, разработанная Глебом Фильштинским, очень точно соответствует режиссерскому замыслу, свет здесь — полноправный персонаж. Словом, компоненты театрального представления находятся в такой гармоничной связи друг с другом, что хочется говорить о шедевре. И я о нем говорю.

    ПЕЧАЛЬ

    «Карин. Индрек». По роману А. Таммсааре «Правда и справедливость». Том 4.
    Линнатеатр (Таллин). Режиссер Эльмо Нюганен, художник Андрис Фрейбергс

    «Адский» зал Линнатеатра — отреставрированный когда-то подвал причудливой формы, с каменными стенами и прямоугольными колоннами. Когда-то сюда специально привозили жюри «Балтийского дома» для просмотра спектакля — участника фестиваля, ибо пространство это уникально. Сейчас здесь полумрак и тишина. Стены до половины закрыты темными панелями, на колоннах тоже панели, белые, светящиеся матовым светом. Круглые белые светильники спускаются с потолка. Где-то в глубине — круглый столик на высокой ножке. Бистро начала века. Или вокзал. Или квартира аскета. Пространство, созданное Андрисом Фрейбергсом, позволяет в одну минуту воплотить и то, и другое, и третье. Поперек зала — полоски трамвайных рельс. Вдоль этих рельс, в лучах стоящих на полу прожекторов, клубится утренний городской туман. Кто-то тихо играет на фортепьяно. Не знаю отчего, но я чувствую вдруг невыразимую печаль, почти боль. Может быть, оттого, что знаю — счастливого конца у этой истории не будет…

    И. Саммуль (Индрек), Х. Кёре (Карин).
Фото С. Ваура

    И. Саммуль (Индрек), Х. Кёре (Карин).
    Фото С. Ваура

    Эльмо Нюганен поставил четвертый том романа эстонского классика Антона Таммсааре «Правда и справедливость». Роман — история становления Индрека Пааса, хуторского паренька, это эстонская сага, попытка национальной самоидентификации, сродни «Климу Самгину» или «Жизни Арсеньева». Нюганен уже ставил второй том романа, о школьных годах Индрека. Теперь настало время говорить о любви…

    Индрек (Индрек Саммуль) уже несколько лет женат на Карин (Хеле Кёре), у них двое детей, а третьего они потеряли. Индрек носит в себе воспоминание о смерти матери: страдающая от мучительной болезни, она когда-то попросила Индрека помочь ей умереть. Он сделал это, но с тех пор чувство вины живет в нем, причиняя невыносимые страдания. Он сдержан и строг, скуп на слова и жесты. Его жена Карин, напротив, живостью и непосредственностью своей напоминает веселую беззаботную птичку. Молодая, прекрасная, полная жизненных сил, она активно участвует в окружающей ее жизни, которой Индрек молча и мрачно сторонится. Между тем жизнь эта врывается в их тихий дом и разрушает их жизнь.

    Время действия романа — начало века, буйный пир перед началом войн и революционных катастроф, время фальшивых банкротств и внезапных огромных состояний, безумного веселья, разврата и увлечения спиритизмом. Деньги, деньги, деньги. Извращенные страсти. Угар и дым. Грех. Падение.

    Но эта яркая, псевдонасыщенная жизнь тянет к себе молоденькую Карин как магнит. Она тоже хочет, как и все, делать деньги и веселиться — не от испорченности, а именно от жизнелюбия. Меняя воздушные стильные наряды, она спешит с вечеринки на вечеринку, со встречи на встречу, рассуждая о смерти и торопливо целуя на прощание мужа, сидящего с неизменной газетой в руках.

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    На этих вечеринках шампанское льется рекой, стильные веселые люди танцуют и дурачатся, забывая приличия, и она среди них — с широко распахнутыми горящими глазами слушает дивное пение юного Рене (Андеро Эрмель), который секунду спустя, абсолютно пьяный, упадет в объятия своей пожилой «Мамми» (Эпп Эеспяев). Вслед за подругой Китти (Пирет Калда), манерной дамой с татуировкой в полспины и тонкой сигарой в длинном мундштуке, заворожено повторяет какие-то заклинания, которые должны спасти маленького сына Китти, умирающего от малокровия. Все это общество, прожигающее жизнь в ритме фокстрота, легкомысленно пожимающее плечами в такт легкомысленной музыке, пережует и выплюнет маленькую Карин, как только она перестанет быть интересной. Режиссер здесь почти жесток, он дает актерам острый гротескный рисунок, некоторые сцены бьют наповал. Например, в разгар одной из вечеринок подвыпившая Китти стоит в гробу и, пританцовывая, льет в него шампанское, а изрядно захмелевшие гости жадно пьют его прямо из гроба, синхронно наклоняясь и поднимаясь для очередного громкого вдоха. Так же беспощадна и сцена похорон сына Китти. На круглом столике бистро стоит маленький белый гробик. Модный художник азартно рисует портрет покойного. Картину выставляют на всеобщее обозрение, «скорбящие» родители принимают гостей. «Убитая горем» мать, напевая грустную песню, успевает отслеживать поведение мужа и гостей. Одна из дам заявляется на панихиду в ярком попугайском наряде. Фальшь и притворство царят в этом мире, и чем дальше, тем больше люди смахивают на марионеток. Вот они длинной вереницей проплывают перед нами, «повешенные» на вешалках уродливые куклы, пританцовывая или беспомощно перебирая в воздухе ножками…

    В этом угаре тихо, но настойчиво слышна бесконечно печальная мелодия. Любовь. Единственное, что имеет смысл. И то, что так трудно удержать. Этот спектакль — история любви, рассказанная очень грустным человеком, немногословно, прозрачно, пронзительно. И говоря об актерских работах Индрека Саммуля и Хелен Кёре, меньше всего хочется говорить именно об актерских работах. Просто — они настоящие. Супруги, прожившие несколько лет вместе, разные и родные, пережившие радости и потери, — как проявляется их любовь? В коротких взглядах, в жестах, в долгих паузах, когда двое молчат об одном. Но и об одном можно молчать по-разному…

    Карин изменяет Индреку. Не потому, что не любит больше, а потому, что в ней слишком много жизни. Молчаливый Индрек дает ей слишком много свободы, ей с таким количеством не справиться. Он застает ее с любовником. Прощает. А когда застает второй раз, то стреляет в нее. На суде он просит вынести ему самый строгий приговор, ведь он стрелял сознательно и промахнулся, возможно, именно от слишком острого желания попасть. Но судит его то же общество, что устраивает безумные вечеринки, те же люди, что похитили у него Карин. К тому же сама жена пришла просить за него, и его отпускают.

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Карин бежит за Индреком. С громким стуком сталкиваются деревянные трамвайные скамейки. Неосторожный шаг, стук, темнота — и Карин больше нет. Она случайно попала под трамвай, а может, бросилась под него? Последние слова этой части романа принадлежат Индреку: «Я не знал, что ты умеешь так любить…» Индрек Саммуль не произносит, а проживает их, и его молчание красноречивее и острее любых слов.

    Индрек Саммуль вообще обладает редким умением молчать на сцене. Как обладает им Хелене Ваннари, играющая мать Индрека. На протяжении всего спектакля она сидит на сцене, на заднем плане, и ее безмолвная связь с сыном едва ли не острее его связи с женой. Она почти не движется, только по еле заметным жестам можно догадаться, как она переживает за сына. В самые тяжелые минуты она подходит и говорит с ним. Мать всегда где-то рядом, стоит за твоим плечом. В случае Индрека это и счастье, и проклятье одновременно.

    Спектакль совершенен. Чист и строг по рисунку, остроумен и изобретателен по переходам, смел и глубок по актерской игре. Но об этом трудно говорить, потому что переживаемое на новом спектакле Эльмо Нюганена острее и сильнее слов.

    Я смотрю этот спектакль и испытываю боль. Мне не хочется ничего анализировать. Как не хочется, видимо, режиссеру Нюганену, пить за любовь шампанское, по-гусарски, из женского башмачка. Бокал горьковатого красного вина, в одиночестве, в тишине…

    Сцена из спектакля.
Фото С. Ваура

    Сцена из спектакля.
    Фото С. Ваура

    Мишель Уэльбек написал в одной из своих страшных и грустных книг, что в молодости понимаешь счастье, когда лишаешься его. Зрелость наступает тогда, когда понимаешь неизбежность потери счастья. А старость — это бесконечная тоска, невозможность пережить счастье вообще, так как боль от неизбежности потери заглушает все остальное.

    Спектакль «Карин. Индрек» поставлен очень зрелым человеком. Печаль его бесконечна, но все-таки светла. Об этом, как мне кажется, и молчит в финале Индрек Саммуль. Я не знал, что ты умеешь так любить…

    НАДЕЖДА

    В обоих спектаклях, абсолютно разных по эстетике, слышна общая тема, голос художника, пытающегося уловить мелодию смысла в окружающем хаосе современного мира. Этот мир сошел с ума, так за что же, о Господи, можно зацепиться, чтобы не впасть в безумие вслед за ним?

    В обоих спектаклях есть общество, яркая галдящая толпа, и два героя, две личности, переживающих подлинные чувства, индивидуальное горе. Толпа наблюдает и судит, обсуждает и смакует чужие чувства, потому что собственных начисто лишена, она одержима внешним. Ситуация знакома до боли, не правда ли, читатель?

    В печальном и строгом спектакле Эльмо Нюганена спасением от всеобщего безумия является любовь, пусть обреченная и горькая. Адольф Шапиро выбирает искусство. Истина неуловима, и вряд ли достижимы гармония и счастье, нам остается только играть в эту жизнь и делать это радостно, изящно и с удовольствием.

    Совершенные с точки зрения художественной формы, оба спектакля Линнатеатра кроме того — очень личностные и внятные высказывания. И от того, как просто, не впадая в пафос, заумь или проповедничество, говорят со зрителем эти художники о подлинных ценностях короткой человеческой жизни, во мне возрождается вера в спасительную силу искусства и надежда на то, что она существует и не имеет конца. Любовь…

    P. S. Автор выражает искреннюю признательность за помощь Борису Туху.

    Апрель 2007 г.

    Филатова Людмила

    ПРЕМЬЕРЫ

    Лучшей рецензией на «Конька-Горбунка» (режиссер А. Молостов) было бы, наверное, восклицание «Во дают!..». Тобольский театр носит имя П. Ершова, и «Конек…» для него — что «Чайка» для мхатовцев. Опасения увидеть нечто скучно-хрестоматийное не оправдались: давно уже сцена Выборгского ДК, ставшая полигоном унылых антрепризных опытов, не видывала такой искренней актерской самоотдачи, и давно забыл его огромный холодный зал, что в театре бывает подобный драйв. Взрослые, думавшие, что привели своих чад на стандартный утренник (по каким-то причинам перенесенный на вечер), к середине первого акта уже радостно подскакивали в креслах и, визжа от восторга, хлопали в ладоши — признаюсь, удержаться было трудно…

    «Фантазия для театра» — такое скромное жанровое определение дал московский режиссер своему произведению — оказалась разудалым фолк-мюзиклом: не столько пышно, сколько остроумно оформленным, на редкость изобретательным в постановочном плане и честно, весело сыгранным (о внешности актеров Левана Допуа, Константина Орлова, Игоря Колдачева, Олега Исакова, Евгения Пономарева и проч. вообще промолчу, чтобы не быть заподозренной в женской пристрастности). При этом драматизм, таящийся между строф далеко не безобидной сказки, не был утрачен в изобилии клоунских париков и шутовских колпаков — напротив, начинавшийся как лихое скоморошье представление, от сцены к сцене, от трюка к выдумке, спектакль постепенно вырастал в серьезный разговор о безумной стране, утратившей всякие нравственные ориентиры. Тут бы, кажется, и карты в руки: две-три пародии, сальность, пошлый анекдот — и готова «злободневная» комедия, рецепт известен. Но поразительно: в «Коньке» любые отсылки, аллюзии, музыкальная эклектика, сленг, узнаваемые персонажи «из телевизора» (от городничего в кепке до рыжебородого шоумена) — остались в рамках безупречного вкуса, а сцены почти трагического накала («На тебя донос, Ванюша…») — ироничны лишь в той мере, в какой бывает «смех сквозь слезы».

    Художник А. Паненков придумал простую, но очень удобную сценографическую постройку: поместил в центр площадки белую конструкцию, отдаленно напоминающую смятый кусок исписанной бумаги — не то черновик, брошенный Лицом от автора, не то письмо, им же не законченное. «Станок» претерпевал множество трансформаций: вращался, складывался, открывались люки (они же «три котла»)… и, наряду с огромным пером, не только радовал глаз законченностью «картинки», но и диктовал мизансценический рисунок. В условиях открытой игры, когда один актер исполняет несколько ролей, это было особенно уместно, и «номера» (к примеру, танец «жар-птиц», решенный почти в эстетике кабаре) не выглядели «вставными». Поразительно — и радостно, потому что есть еще, оказывается, театры, где умеют смеяться, а не зубоскалить, играть — а не наигрывать и не шарахаются от «пафоса», как от чумы.

    Дмитревская Марина

    ПРЕМЬЕРЫ

    Первым сильным впечатлением была женщина. У входа в Выборгский ДК она спросила, нет ли у меня лишнего билета. Поскольку в Выборгском много дверей, ведущих в пространства совершенно различных культурных затей этого Дома, я решила, что сама сбилась и направляюсь куда-то не туда, потому что гастроли маленького театра и «лишний билет» — это было что-то недостоверное. Я уточнила у женщины, куда именно она стремится. «На Тобольский театр», — ответила она… «Зачем?» — «Может быть, окажется лучше, чем в наших театрах», — скромно понадеялась зрительница. Это было вторым сильным впечатлением.

    А третьим — полный зал. Честно говоря, я думала увидеть… ну, треть зала. Провинциальные театры не собирают на свои гастроли и пары сотен зрителей, а тут был полон полуторатысячный зал! Конечно, собрала публику в том числе менеджерская энергия Сергея Радченко, директора Тобольского драматического театра им. П. П. Ершова: благотворительные билеты блокадникам и жителям Тобольской улицы (жаль, она оказалась короткой, всего один жилой дом…), радиовикторины, посвященные Тобольску, и т. д. Но, вечер за вечером наблюдая полные залы то малой, то большой сцены, нельзя было не задаться вопросом об успехе маленького театра из города, который был когда-то столицей Сибири и еще задолго до Указа 1756 года держал на контрактной основе театральную труппу, а нынче стал просто одним из городов «далеко от Москвы» с населением в сто тысяч…

    «Игроки». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

    «Игроки». Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    Я посмотрела три спектакля и каждый раз ловила себя на ощущении: к нам приехали снежные люди, «человеки ниоткуда», племя тапи, сохранившее в первозданной наивности представление о театре, который должен сеять доброе и вечное, пусть даже не всегда разумное. Пока «в столицах шум, гремят витии», пока «кипит словесная война» о пользе симулякра и вреде нарратива в процессе дискурса (от лат. discursus — бегание взад-вперед) — «во глубине России» зрители хотят нормально прийти в театр, сесть и посмотреть спектакль. Их мало интересуют эстетические идеи, нетрадиционный театральный язык (хороший спектакль «Таня-Таня» прошел в Тобольске только дважды), они, как говорит С. Радченко, то ли ханжат, то ли действительно не терпят пошлости, только реклама нижнего белья в спектакле «Шум за сценой» вызвала бурный протест тобольского населения. Эти люди, каждые восемь минут наблюдающие по телевизору рекламу прокладок, традиционно воспринимают театр как территорию высокого, непошлого, они идут за неким нравственным опытом и хотят смотреть такие же спектакли, какие тридцать лет назад смотрели они сами или их родители. И имеют, между прочим, право на такой театр. Этот хронологический сбой не раздражает, а даже умиротворяет. За три десятилетия изменилось все: отправляясь в ближайшую булочную, застаешь на ее месте ювелирный магазин или офис паевых фондов. В Тобольском театре играют как играли. Во всех смыслах.

    Помог с петербургскими гастролями и Алексей Козырев, председатель Петербургской комиссии по помилованию, по совместительству написавший пьесу «Казнить нельзя помиловать». Скоро выйдет одноименный фильм, а в Тобольске спектакль поставил Михаил Апарцев.

    Наверное и даже наверняка Козырев очень хороший человек и помыслы его чисты, но драматургическое мастерство явно хромает. Стараясь, как видно, придать повествованию о заседании Комиссии по помилованию хоть какую-то художественность, Апарцев нафаршировал действие стихами Есенина, поскольку прошение о помиловании получено от матери однофамильца поэта, осужденного Есенина. В кабинете висит портрет поэта, герои изъясняются его строками… Ощущение, что не ЗАКС заседает, а есенинский кружок. Происходит буквальное удушение нас поэзией Есенина, его хочется казнить, нельзя помиловать!

    Сидишь и думаешь: если так заседают наши комиссии — дело плохо: упиваются стихами, встречами с призраками… Например, появляется мать осужденного Есенина. Она, конечно, не выходит на дорогу в старомодном ветхом шушуне, но возникает видением в кабинете заседаний, как и ее младший сын: он обещает комиссии сброситься с последнего этажа, если не оправдают его брата, боровшегося с наркотиками… Призраки и поэзия побеждают!

    При этом пафос спектакля благороден, артисты одушевлены. Они не задают вопросов, они хотят, чтобы добро победило зло.

    Таким же благородным пафосом пропитан спектакль Алексея Молостова «Прощай, конферансье!» по пьесе Г. Горина. Тоже неудачная пьеса и режиссер, не задавший вопросов действию… Но смотришь, не отвлекаешься, не раздражаешься, не ропщешь. Почему?

    «Конек-Горбунок». Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

    «Конек-Горбунок». Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    «Она говорит искренне!» — радовался Король в «Золушке». Тобольские спектакли, виденные мной, играли искренние артисты. Они не прикидывались, не допускали внутренней иронии, играли добросовестно и ясно, доверялись тексту, сюжету и были наивны, как снежные люди, никогда не видевшие спектаклей «серебренникова века», не сплавлявшиеся по «реке чусовой». Эта река не протекает в их местности, у них нет даже железной дороги. «Надо же, мы думали, что такого театра уже нет…» — говорили представители питерского театрального авангарда, продвинутые режиссеры, неведомым образом попавшие на Тобольск, — и в голосе их были нежность и тоска по детству и отрочеству, в котором существовал вот такой театр…

    Лучшим (и просто хорошим) спектаклем оказались гоголевские «Игроки», поставленные и оформленные опытным режиссером Михаилом Давыдовичем Поляковым.

    В старой раме как будто оживают жанровые полотна Павла Федотова: его колорит, теснота обшарпанной комнаты, выверенность пространственной композиции (каждую останови — возникнет картинка), типажи как будто сошли с его полотен, а с другой стороны — все эти Ихаревы, Утешительные, Гловы (Павел Жук, Сергей Радченко, Юрий Мазур, Константин Орлов) словно сошли с классических иллюстраций П. Боклевского, П. Соколова, А. Агина, Л. Подлясской, собранных в старом альбоме «Гоголь»… Страшноватый Кругель (Игорь Колдачев), живописный Замухрышкин (Анвар Гумиров), Утешительный, похожий на маленькую верткую собачку с горящими глазками…

    Эти персонажи картинок между тем оказываются живыми шустрыми людьми, почти нашими современниками (в костюме и повадке Ихарева есть черты «нового русского», сколотившего капиталец на шулерстве). Они встретились в какой-то глухомани, далеко от железной дороги, они знают законы этой страны, населенной мошенниками и только мошенниками, — и ловят кайф от устроенного Утешительным самодеятельного спектакля. В этом представлении некоторые (как Глов-младший) даже и роль-то выучили нетвердо (режиссер Утешительный буквально готов суфлировать, Швохнев — Евгений Пономарев сдерживает иронический смех), но страна эстетически неразвита, привыкла к художественной самодеятельности, Ихарев не замечает ничего, тем более есть в этой стране и другая ценность — дружество, компания… Он доверяется чувству — и, обыгранный, одураченный, обведенный вокруг пальца… умирает в финале. Когда трактирный слуга Гаврюшка (Василий Микульский) лихорадочно выворачивает его карманы — в них не оказывается ничего кроме карт. Веером они разлетаются по комнате, а мародеру Гаврюшке достаются только башмаки Ихарева, в которых исходил он немало по этой жульнической земле…

    В Тобольском театре очень неактерские лица, выразительные своей «документальностью».
    Хочется сказать — им место в кино, но не буду говорить: жизнь театра в маленьком городе трудна, держать там постоянную труппу и пополнять ее молодыми едва ли легче, чем в XVIII веке, когда Тобольск был столицей Сибири.

    Май 2007 г.

    Лаврова Александра

    ПРЕМЬЕРЫ

    И. С. Тургенев. «Месяц в деревне». Новосибирский академический молодежный театр «Глобус».
    Режиссер Александр Кузин (Ярославль), сценография и костюмы Кирилла Пискунова (Санкт-Петербург)

    Сегодня многие постановщики решают пьесы самых разных драматургов «через Чехова». Иногда это выглядит притянутым, иногда дает неожиданно интересный эффект. Глобусовская постановка «Месяца в деревне» Александра Кузина на первый взгляд кажется грамотной, но не слишком глубокой и скучноватой (есть проблемы с ритмом). Кроме того, хотясценография лаконична, а актеры играют психологически достоверно и сдержанно, в спектакле уж очень много красивостей. Однако постановка цепляет и заставляет мысленно к ней возвращаться.

    «Месяц в деревне» идет на малой сцене, которая полностью обнажена, отчего кажется просторной, наполненной воздухом. На сцене — только кресло и гамак, который во втором действии заменяют качели, сплетенные из прутьев, как корзинка. Пол засыпан крупным светлым песком — очень «натуральным» пластиком. С помощью света создается ощущение то яркого солнечного дня — когда по зрительскому проходу выбегают счастливые дети с воздушным змеем и их юный учитель Беляев, то таинственного мерцания луны — временами герои задергивают по диагонали сцены полупрозрачный занавес, на котором ее блики играют особенно выразительно и напоминают о горлышке «тригоринской» бутылки.

    Ю. Буслаев (Ислаев), Ю. Зыбцева (Наталья Петровна).
Фото И. Пащенко

    Ю. Буслаев (Ислаев), Ю. Зыбцева (Наталья Петровна).
    Фото И. Пащенко

    А. Михайленко (Верочка), В. Гудков (Беляев).
Фото А. Шапрана

    А. Михайленко (Верочка), В. Гудков (Беляев).
    Фото А. Шапрана

    Постоянно задействовано пространство за сценой — в задней стене полуоткрыта стеклянная дверь, ведущая на веранду усадьбы. Там своим чередом течет ленивая безмятежная жизнь: доносятся смех и разговоры играющих в карты, туда заходят, оттуда выходят, кажется, там уютно — только разреши себе жить как положено, не задумываясь о большем, и тоска пройдет. Герои, возникающие из недр этого дома, как будто бы несут с собой осмысленную, кто-то — праздную, кто-то — трудовую, но не напряженную, немного расслабленную жизнь. И мать хозяина Анна Семеновна — полная сил красивая женщина (Людмила Трошина к тому же обладает юмором и самоиронией), и гувернантка Лизавета Богдановна (Светлана Прутис играет существо наблюдательное и скептическое), и гувернер Шааф (Владимир Алексейцев наделяет его повадками беззлобно шаловливого деревенского ловеласа, иногда вдруг опасно напоминающего Яшу), и юная румяная служанка Катя (Евгения Акимова не может не вызвать умиления) — все они к моменту выхода на сцену уже словно знакомы зрителю, воспринимаются как часть единого симпатичного сообщества. Помещик Ислаев, муж Натальи Петровны (Юрий Буслаев), — поглощенный заботами поместья трудяга, не вымотанный еще, молодой дядя Ваня, выясняющий отношения с маменькой и любовником жены Ракитиным (Денис Малютин) за бутылью водки и банкой с солеными огурцами. Впрочем, в этом спектакле довольно желчный Ракитин скорее не любовник, получивший отставку, а платонический воздыхатель, вечный друг, уравненный с мужем в правах. Ракитин и Ислаев — как бы две ипостаси Войницкого.

    Наталья Петровна — рыжеволосая Юлия Зыбцева, одетая в дивные платья и шляпы скорее начала двадцатого века, чем середины девятнадцатого, изящна, сосредоточенно осознает страсть, растущую в ней, иногда — сама благородная простота, иногда — с изломанным театральным жестом. Она напоминает томящуюся Елену Андреевну. Верочка — тоже рыженькая, подростково-нескладная Анна Михайленко (эту роль играет и Наталья Тищенко, обе в конце прошлого сезона приняты в труппу) — вначале выглядит даже не на семнадцать, а на пятнадцать, чтобы быстро повзрослеть с потерей иллюзий. Своей цельностью, правильностью, бескомпромиссностью она похожа на Соню. А Большинцов, за которого она в отчаянии соглашается выйти замуж, в исполнении Вячеслава Калиниченко явно напоминает сниженного Астрова: несуразный, очень добрый, воодушевленно занятый хозяйством, он, быть может, действительно способен составить счастье девушки. А чем Шпигельский — не доктор Дорн с примесью Чебутыкина? Образцово разработана и сыграна сцена, в которой Шпигельский — Александр Варавин делает предложение Лизавете Богдановне. Он не столько циник, сколько несчастный, одинокий, трезвомыслящий и беспощадный к себе человек. Светлана Прутис проживает множество душевных движений своей героини: детская радость и благодарность сменяются страхом и разочарованием; обида и смятение уступают место горькой самооценке; понимание безвыходности своего положения — надежде на то, что бравада Шпигельского вызвана неловкостью сватовства, и т. д. вплоть до непростого решения стать преданной женой человеку, который для нее во многом — загадка.

    Д. Малютин (Ракитин), Ю. Буслаев (Ислаев).
Фото из архива театра

    Д. Малютин (Ракитин), Ю. Буслаев (Ислаев).
    Фото из архива театра

    «Пять пудов» тургеневской любви разыграны театром с огромным сочувствием к каждому персонажу. Молодых героев играют молодые актеры — Наталье Петровне и Ракитину нет и тридцати, Ислаев ненамного их старше. Светлому лицом, но не блещущему умом и талантами Беляеву (студент Виталий Гудков), совершенно потерявшемуся перед женским напором, действительно двадцать. Многие возрастные персонажи омоложены: слуга Матвей — Максим Межевых тоже юн, что позволяет отыграть убедительный травестийный любовный треугольник Катя—Матвей—Шааф. На сцене реальные соперники и соперницы! Нравственные преграды тут не так уж важны. Любовь ни у кого не состоялась не потому, что жаль обидеть хороших людей, а потому что… Трудно решиться на поступок, и нет сил принять вовсе не такой уж ироничный совет Ф. Тютчева: «Чего желать? О чем тужить? День пережит — и слава Богу».

    Решенный через Чехова, Тургенев предстает в новом ракурсе — в нем звучит чеховская интонация, отрешенность эпохи модерна, но и Чехова спектакль представляет иным — более лиричным, нежели драматичным, более эмоционально теплым. Режиссер в буквальном смысле наглядно демонстрирует родство драматургов, напоминая, что Чехов вырос не на пустом театральном поле и что до «Дяди Вани» и «Вишневого сада» был «Месяц в деревне».

    Апрель 2007 г.