Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ПАМЯТИ

ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ВОРОБЬЕВА

Мне хочется много-много раз сказать ему «Спасибо!». Для меня Владимир Егорович был больше чем режиссер, с которым мне посчастливилось работать в театре, в кино и на радио. Мы в довольно близких дружеских отношениях с Димкой Воробьевым. С первого курса я был вхож в их дом, мы очень тепло общались, вместе проводили какие-то застолья, не раз встречали Новый год, не раз праздновали дни рождения. Не стало очень-очень близкого, родного человека.

Спасибо ему. Самым ярким и праздничным впечатлением от процесса репетиций для меня остается работа над «Хозяйкой гостиницы» в Александринском театре. Я мчался на репетиции, как на праздник. Тогда это было началом новой Александринки. Только что вышел «Гамлет», и готовилась «Хозяйка гостиницы». Мы все были в предчувствии какого-то взрыва, как будто должна разорваться праздничная карнавальная бомба. И она, по-моему, разорвалась, потому что спектакль получился удивительно театральным, искрометным, пропитанным теплой молодой энергией. И эта энергия исходила от него. Он приходил на репетиции, у него блестели глаза. Он приносил какие-то песни, мелодии, которые писал сам и с композиторами, подбирал тексты. И заряжал, заряжал…

Спасибо ему. Работа с ним была очень полезна. Владимир Егорович помогал в отборе актерских средств, отсекая лишнее и выстраивая коридор, по которому нужно провести роль. Он это делал очень лихо и умело, направлял актера и вел его за собой. Очень любил актеров. От каких-то вещей, которые приносились в спектакль, он мог просто валяться, падать со смеху: «Гениально! Следующий спектакль на тебя, или на нее, на него!» Все время называл какие-то имена, произведения, которые хочет ставить, после какой-то показанной нами ерунды — сразу в воображении рисовал, что это может быть другая роль, другое произведение. Сам он был удивительным артистом. Некоторые актеры против режиссерских показов, но когда показывал Воробьев… Это был просто… спектакль! Сутуловатый, казалось бы не очень ладный, но когда он выходил на площадку, от него было просто глаз не оторвать! Пластическое преображение. По форме все остро, точно. Как человека увлекающегося, его иногда «заносило», порой даже про смысл сцены мы забывали и улетали в возникающие на глазах полукапустные, из иного жанра, вещи, ассоциации, развивали какие-то глупости. Но в нужный момент он останавливался, говорил: «Ладно, ладно… » — и все убирал. Это был праздник — работать с ним.

Спасибо ему за первую работу в кино. Первый фильм, в котором я снялся, был «Когда святые маршируют», игра на саксофоне, пробежки, драки, Бог знает что… Это было на втором и третьем курсе института. Была очень смешная история — нужно было сыграть одну оценку. Мы играли джазменов, которых преследовал КГБ за распространение самопечатных джазовых журналов. И вот приходим ко мне «домой», а у меня дома — менты, которые обыскивают квартиру. Находят эти журналы. И мне «мама моя» говорит: «Как тебе не стыдно! Где ты из взял?» И тут выходит главный герой, его Димка Воробьев играл, и говорит: «Это я их дал!» — «А ты откуда взял?» — «Я их сам напечатал!» И его сажают в тюрьму. Надо было сыграть эту сцену. Владимир Егорович говорит: «Поехали порепетируем!» И мы, два трясущихся студентика, поехали. Оценка происшедшего там должна была быть не из простых. Мы стали что-то играть, дрожать, вспоминать весь свой зрительский опыт по просмотру мирового кинематографа, как эту оценку можно сыграть, суетиться в кадре, хлопотать лицом… И тут он вдруг сказал: «Стоп! Вы вышли, вам сказали про журналы! Раз — головы опустили, два — друг на друга посмотрели, три — отвернулись и четыре — еще раз опустили. На четыре счета! Раз-два-три-четыре!» И это очень убедительно выглядит в фильме. Это был мощный технологический киноопыт.

Владимир Егорович был очень неудобным человеком… наверное, для всех. Я имею в виду творчество. Он носил в себе свой, только ему ведомый театр, острый, музыкальный, воробьевский театр, очень рьяно охранял этот театр, отстаивал, очень ревностно к нему относился. Порой он бывал очень жесток во время репетиций, потому что пошлость, леность, цинизм с этим воробьевским театром не должны были соприкасаться. В работе он был, как всякий творческий человек, противоречив, порой придирчив, порой несправедлив. Это так. Но, что бы ни происходило, это делалось прежде всего во имя спектакля. Когда спектакль был на выпуске, он был как вулкан, он мог разнести театр в щепки своей мощнейшей энергией. Мог сорваться на пустяке, а мог простить достаточно сильную провинность, недочет. Человеком он был непростым. Но, тем не менее, проходит время с той поры, как его не стало, и я не перестаю думать о нем. Конечно это странно и печально, что последние несколько лет он был неприкаянным режиссером. Он работал то здесь, то там и занимался, может быть, не всегда тем, чего достоин. Думаю, что он всегда делал то, чего хотел, но мне кажется, что достоин он был большего. С этой точки зрения судьба Владимира Егоровича после ухода из театра Музкомедии была не очень справедлива, как мне кажется, по отношению к нему. Но, тем не менее, я рад, что в Питере были люди, которые давали ему возможность ставить в разных театрах. И БДТ, и Александринка, и Комедия, и Комиссаржевка. Он достоин был своего театра, достоин большего…

Последний раз я его видел на сцене Малого театра, когда мы были на гастролях в Москве. Он выходил на поклон после «Хозяйки гостиницы». Это даже словами не передать — выходит счастливый, как солнышко, руки раскинул, блаженный-блаженный. Он вообще был очень рад, что во время московских гастролей с успехом прошли оба его спектакля: и «Хозяйка», и «Колпак с бубенчиками». До этого была репетиция, мы с ним разговаривали. Владимир Егорович говорил, что весь ушел в работу над «Дамами и гусарами» в Театре Комедии. Незадолго до того мы праздновали сто пятидесятый спектакль «Хозяйки». Больше всего я запомнил, как он со слезами в глазах говорил какие-то теплые-теплые, очень искренние вещи о компании актеров, почти плакал от счастья, от благодарности им. Я его видел в разные периоды жизни, но в последнее время он был очень теплый, светлый и трепетный.

Александр БАРГМАН

ОН БЫЛ НЕПРИРУЧАЕМ…

В начале 1970-х аспирантку НИИ ЛГИТМиК вызвали в Смольный — до сих пор не понимаю, по какому признаку удостоили: в особо благонадежных не значилась — и предложили поддержать молодого режиссера. Ну, влипла — подумала я.

И влипла. Влюбилась. Нет, не в Воробьева — он к тому не очень располагал. Был нахохлен, ершист, саркастичен, даже агрессивен — похоже, и в лучшие свои годы, предчувствуя несладкую судьбу, готовился к защите, к обороне.

А влюбилась я тогда в то, что он творил в Музкомедии, доселе неприступном оплоте пошлости и рутины. Наверное, несправедливо так говорить о театре, где еще продолжали работать блестящие старые мастера оперетты, о театре, который пережил блокаду, из последних сил даря оставшимся в живых иллюзию радости… Но к семидесятым соки иссякли, и переворот был действительно необходим.

Очень музыкального, очень яркого и очень радикального Владимира Воробьева «бросили» на этот переворот — по всей видимости, партия и правительство (если уж меня вызывали в Смольный).

То, что я увидела на сцене бывшей обветшалой Музкомедии, просто захватило дух. Даже простенькая пьеска о мойщике стекол и его карьере была сделана с умом, со смыслом, с блеском и с безошибочным чувством жанра, который как-то застенчиво опасались назвать мюзиклом. Молодые Сенчина и Костецкий оказались настоящими профи нормального современного театра — они не говорили дурными голосами, прекрасно двигались, хорошо пели, были молоды и обаятельны.

А позже случилась «Свадьба Кречинского». Ощущение после так называемой сдачи спектакля — восхищение, радость и недоверие к себе — неужели и впрямь так хорошо?! Помню яркую образную броскость зрелища, щемящую нежность лирических сцен, помню настоящий озноб страха перед тихим и зловещим Беком, жалость к несчастному ерничающему Расплюеву и восторг от того, как это все сделано режиссером и актерами… И еще очень хорошо помню Федотову, приму конфетных баядер и иже с ними, очертя голову, самоотверженно бросившуюся в пучину острохарактерных находок роли стареющей тетушки… Имели место не просто хорошо сделанные отдельные работы — то был настоящий актерский ансамбль.

Потом делали «Дело», постановка которого после блестящей «Свадьбы Кречинского» казалась большим риском. Спектакль, напрочь лишенный нарядной театральной эффектности, был слишком серьезен для театра с названием Музкомедия. Какая-то безысходная безнадежность читалась в ползучей агрессивности его мизансцен, в пластике многоголовой зеленой чиновничьей гидры… То был трагический гротеск, странным образом отозвавшийся и в жизни самого Воробьева.

Он был несносен. Скандалил с начальством и ссорился с друзьями. Выказывал самоуверенность. Скрытую уязвимость прикрывал бретерством. И работал, работал, выпуская один спектакль за другим. Вокруг набухала атмосфера конфликта. А причина была в том, что Воробьев оказался неприручаем. В своих театральных желаниях и возможностях пошел слишком далеко. В старых стенах создал живой, пластичный интеллектуальный театр, который подчас грешил грубостью и нарушением общепринятого вкуса. Который предпочел речевую и музыкальную интонацию, носившуюся в воздухе, — апробированной патетике и добропорядочной мелодике прошлого. Этот театр дышал в такт времени.

Воробьеву не простили попрание святых мощей классической оперетты. Большинство прежних актеров музкомедии, не умевших ничего, кроме как петь дребезжащими «классическими» голосами и комиковать, проклинало режиссера с его мюзиклами. Старые связи бывших примадонн с культурным руководством города сработали — теперь те же, кто наставлял «поддержать молодого режиссера», шипели «ату его». В жертву крестовому походу за чистоту опереточной эстетики принесли даже здание театра. Прошло уже около двадцати лет, но до сих пор не может оправиться от ремонта большой зал театра, где мерцали свечи «Свадьбы Кречинского», где в одной из последних работ полузатравленного Воробьева звучали наивно-мудрые тексты володинской «Ящерицы»…

Бог им судья — тем, кто рьяно спасал отечество от талантливого художника. Сам Владимир Егорович тоже не был ангелом — многие актеры, творческие партнеры и друзья плакали от его несправедливости. Пишу это потому, что не хочу делать из Володи Воробьева сусального ангела. Он достоин большего. Того, чтобы сказать о нем — вот человек, который создал российский мюзикл. Вот человек, который нащупал свои тропы к тайнам музыкального театра. Без него вряд ли родились бы лучшие театральные опусы Колкера и Рыжова. Без него не экспериментировали бы многие композиторы и драматурги, обогащая театр самых разных направлений.

Художник с надломленным хребтом, Владимир Воробьев, как это ни грустно, никогда уже не поднялся до творческого торжества, какого достиг в музыкальном театре. Даже кино — к нему он явно тяготел — носило в его художнической жизни вторичный характер. Воробьев заряжал свои музыкально-театральные творения энергетикой, о силе которой забыть нельзя. Острота мысли, острота формы, острота пластического рисунка, острота жизневосприятия, острота конфликтности и непримиримости — все в нем было остро.

Острой осталась и боль в душе от сознания, как не умеем ни оценить, ни защитить талант вовремя. Ведь, откровенно говоря, бандиты только довершили то, что сделала с Воробьевым наша «творческая общественность»…

Нора ПОТАПОВА

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.