Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Скорочкина Ольга

ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

Двадцать c лишним лет назад (как сейчас принято выражаться, в прошлом веке) я смотрела мхатовского «Иванова». Помню, как меня «зацепило», когда герой Смоктуновского сказал о себе: я, дескать, человек восьмидесятых годов прошлого века. А на дворе, сто лет спустя, опять стояли восьмидесятые, и, получалось, одно историческое время гляделось в зеркало другого, и его нечеловеческая тоска и усталость так вдруг аукнулись в зале. Я теперь тоже могу о себе сказать, что я — человек восьмидесятых годов прошлого века. И, видимо, при том, что выпало жить в эпоху перемен (о которой китайские мудрецы предупреждали: не дай Бог), смотрю на жизнь театра и вообще на жизнь глазами того поколения. Как это ни старомодно выглядит и примитивно звучит. Родословная моего поколения относится к 70–80-м, во всяком случае, это было время моей молодости, в том числе и театральной, и «настройка» личности — профессиональная, историческая и проч. — произошла в те глухие и чудесные годы. Можно, конечно, было неоднократно перенастроить себе «зрачок», поменять какой-нибудь глазной хрусталик, подслушать и выучить интонационный словарь нового времени. Но как-то обошлось. Я знаю: нет ничего банальнее, условнее и безнадежнее, чем выстраивать оппозицию «отцы и дети», разбираться с поколениями, искать родовые признаки, расхождения, конфликты и типологические черты — жуть!

Легче всего процитировать поэта, что-нибудь типа: «Я никого не представляю, кроме самого себя». У поэтов это иногда даже и получается, у людей театра — никогда. Они все равно связаны смертельными узами, хоть разбейся, со зрителем — очевидцем, свидетелем, соучастником, а значит — со своим поколением.

Совсем немного лет назад, но тоже уже в прошлом веке Олег Николаевич Ефремов представлял свою книгу в петербургском Доме актера. На вопрос о поколении он поморщился, словно от зубной боли, и начал горячо объяснять, что живет он не по горизонтали, а по вертикали и потому за шестидесятничество головой не отвечает и за руки с ним не держится. (Смешно, но в документальном перестроечном фильме Виноградова «Мои современники» камера то и дело фиксирует лицо Ефремова, в том числе и когда Окуджава призывает тихим голосом «Возьмемся за руки, ей-богу».)

Можно понять естественную тоску художника по духовной вертикали, желание выпрыгнуть из мифа, бронзовеющего на глазах. Но Ефремов давно стал символом шестидесятничества (и не только театрального) в советской мифологии, и личность его, действительно, сконцентрировала и отчеканила в себе все грехи и все обаяние своей эпохи, ее иллюзии и ее обман. Если бы у эпохи были свои деньги, лицо Ефремова можно было бы смело печатать на купюрах. Так что берись за руки или не берись, консолидируйся или пари строго по вертикали в гордом одиночестве, живи с мифами или, напротив, опровергай — элементарные даты и цифры тоже могут что-то рассказать, как их ни избегай.

Как кольца на пне о жизни дерева.

Сколько ни крути и ни равняйся на вертикаль, но самые независимые из художников, будучи заложниками вечности, все равно в плену у времени, а значит, люди своего поколения.

Недавно из предисловия к одной умной книжке (Михаил Эпштейн «Бог деталей. Народная душа и частная жизнь в России на исходе империи») я узнала, как называются мои семидесятые-восьмидесятые: эпоха позднего советского декаданса. Замечательное исследование. Листаем: русская хандра, провинция, очереди, футбол-хоккей, домино. Но театра в российской жизни как ни бывало. Откроем другую книгу, написанную нашими бывшими соотечественниками и посвященную разнообразным мифам советской эпохи, — «Мир советского человека» П. Вайля и А. Гениса. Целина, космос, джаз, опять футбол, телевидение, заграница, эстрада, «Голубой огонек». В увесистой и подробной энциклопедии русской жизни театр категорически отсутствует. Что несправедливо не только с моей личной точки зрения как театрального критика, которому за театральную державу обидно, как будто ее и не было на карте советской жизни. Она была, и тот же ефремовский «Современник» мог бы рассказать о народной душе и частной жизни в России не меньше космоса, целины и футбола: он, несомненно, был в этом ряду советских мифов, как и театр на Таганке, как и товстоноговский БДТ, как драматургия Володина.

Театральная держава и в новой России — видно невооруженным глазом — тоже не на последнем месте, социологи и театральные кассиры отмечают явный интерес «народной души» к этому искусству, упадка никто не фиксирует. Но! Почувствуем разницу!

Разумеется, это мои личные наблюдения — на глаз, на слух, не претендующие на репрезентативность и широту охвата.

Неоднократно зафиксировано: исчезает институт главных режиссеров, ищи их теперь днем с огнем, никакого тебе патернализма и ответственности. Но главный режиссер или не главный — вопрос социального функционирования театра, а не художественного (хотя иногда это связано и с художественной материей), запись в трудовой книжке, предмет карьерных амбиций, особенности психологии, наконец. В конце концов, Анатолий Эфрос был очередным режиссером театра на Малой Бронной, а Андрей Житинкин там сегодня — главный — и что? Кто главнее будет?

Мне кажется, проблема глубже: изменяется что-то существенное в самой профессии, в ее веществе, и эти мутации — у всех на виду.

Раньше была всероссийская палата мер и весов, золотой запас, знаковые фигуры общероссийского театрального процесса. Существовали имена, не то чтобы на них равнялись, слава Богу, нет, но их держали в сердце и уме. Товстоногов, Любимов, Эфрос — давняя статья П. Маркова, ставшая классикой отечественного театроведения, зафиксировала эти имена как позывные, координаты своей театральной эпохи. Вокруг было много хороших и разных, а также ужасных и бездарных, но эти имена устанавливали художественную иерархию, ту же вертикаль, очень важную для театральной державы во всех смыслах. Сегодня, в эпоху высших театральных премий и фестивалей, этой шкалы нет.

Бог с ней, можно и без шкалы, но, повторю, серьезные сдвиги происходят в самой профессии. Профессия режиссера все больше становится технологической: спектакли все чаще «собирают», как конструкции фирмы «Лего». Режиссеры имеют собственные бригады (или компании), они работают в постоянной и проверенной связке: с осветителем, визажистом, музыкальным руководителем, художником, — складывая в увлекательные и красивые конструкции свет, цвет, звук. В прошлом, как говорится, веке, компанией режиссера была прежде всего артистическая группа. Пастырь и паства. Все остальное — прилагалось. Сегодня актеры, как правило, прилагаются к «бригаде». И я имею в виду не халтурщиков-подельников — что о них говорить? — а настоящих, значительных режиссеров. Ансамбль, артистические индивидуальности отнюдь не являются первоосновой их театра. Никто не мыслит ансамблем. «Репетиция — любовь моя», «надо придумать новые роли для…», «я люблю приходить каждое утро к моим актерам, мы знакомы уже давно, мне интересно, в каком платье будут женщины и в каком настроении мужчины» — это явно не для нового режиссерского поколения. Звучит, как забытая мелодия, как безнадежное ретро, как духовой оркестр в городском саду.

Анатолий Васильев, недавно поставивший Мольера в Комеди Франсэз, рассказывает, как возмущались французские артисты: «Вы делаете процесс, а мы подписывали договор на результат». «Договор на результат» — это уже входит в кровь русского театра. И проблема не в том, что сегодня в театре другие ритмы, но другие технологии.

Как-то прочла у музыковеда Леонида Гаккеля в статье памяти Рихтера: «Мое поколение доживает без Рихтера». Интересно, о ком можно так думать и так писать, говоря о театре? Я бы сказала: мое поколение живет без Эфроса. Но те, кому сейчас тридцать, двадцать, — без кого когда-нибудь будут жить они? Есть такая фигура?..

С кем они сегодня живут — эти имена известны, но кого им в будущем будет недоставать? Или роскошь так думать и чувствовать — профессиональная прерогатива музыкантов с их, несомненно, более высокими технологиями и тоской по «небывалому, необычному, единственному, непредсказуемости великих творений» (цитирую «запросы» того же Гаккеля)?

В смысле владения театральными жанрами, языками, формами, технологиями современное режиссерское поколение выказывает иногда чудеса предприимчивости — дух захватывает. Их отцы выглядят на их фоне, как и всякие отцы, простаками. Новые русские режиссеры демонстрируют, какие они замечательные стилисты. Им вправду есть чем законно гордиться. Но, как сказал однажды Иосиф Бродский, «литература не только стилистика, но и субстанция». С субстанцией в современном театре — беднее, чем со стилистами. Хотя стилисты, вот парадокс, почему-то не создают спектаклей большого стиля. За «субстанцией» же зритель идет к старорусским режиссерам (или — старосоветским?): Фоменко, Някрошюсу, Гинкасу. Без которых когда-нибудь будет доживать мое поколение.

Изменился образ художника. Во времена советского декаданса художник был, как правило, опальной фигурой. Ю. Любимов со своей Таганкой программно работал на образ «проклятого поэта». Даже принадлежавший к советскому истеблишменту величественный Товстоногов имел запрещенные спектакли. Сегодня никто не намерен быть проклятым поэтом, в опальные попадают разве что пьющие неудачники. Самое частотное слово, как я его улавливаю в нынешнем театрально-критическом, газетном словаре, — успешный. Успешный режиссер, актер и т. д. Кого ни возьми, о ком ни прочти — все успешные. К. Серебренников, Е. Невежина, В. Крамер, Ю. Бутусов, В. Мирзоев. Успешность становится частью их театральной эстетики, влияет на художественную ткань спектакля, на язык, которым театр разговаривает со зрителем. Читаю интервью с Л. Додиным: «Вы успешный режиссер?» — «Я рад, если так кажется». Хотя, когда Додин начинал, в его театре в ходу были совсем другие козыри. Он тоже был «успешный», но тогда журналисты и художники все-таки разговаривали на каком-то другом русском языке. Сегодня «проклятых» раз два и обчелся, из настоящих художников — Клим да Эренбург, один посылает на сцену приветы из космоса, другой — из преисподней.

Еще одно изменение в «линии жизни» отечественной режиссуры. В условиях советской цензуры и несвободы, процветавших в имперские времена, все-таки спектакли ставили режиссеры. Сегодня в ходу выражение: «Спектакль, срежисcированный публикой». Публика, зрительские ожидания часто диктуют спектаклю ритмы, эстетику, они «заказывают» актерские «лица». Но при этом, по Пушкину, публика не образует драматические таланты. Она их комфортно потребляет.

Подлинно театральных звезд, чья слава или популярность рождена театром, драматическим искусством, почти нет. В прошлом веке, во времена советского декаданса, театральные звезды еще зажигались: актеры «Современника», Эфроса, Товстоногова, Любимова, Игоря Владимирова, Марка Захарова зарабатывали себе имя, репутацию, легенду, наконец, на сцене. Сегодня артисты становятся звездами даже не после кино, после телесериалов. Телесериалы обладают печальной способностью превратить даже хорошего артиста в никуда не годного.

В моем поколении еще как-то держалось старомодное театральное понятие «любимый спектакль». Оно пришло от поколения предыдущего. Лет восемь назад в «Московском наблюдателе» у И. Соловьевой была статья «Любимый спектакль». Не лучший, не какой-нибудь редкий, не обязательно высокохудожественный Любимый. Она пыталась проследить, как это понятие жило во времени и что разные поколения советских людей, театралов (тоже старомодное, вымирающее слово!) выбирали в качестве любимых. Что значила, скажем, для довоенной Москвы бабановская «Таня» или для ленинградцев «Пять вечеров» Товстоногова. Мое поколение еще пользовалось этим словом, но мои сегодяшние студенты как-то стесняются его употреблять. На смену любимым в те же восьмидесятые пришли — модные, сегодня «успешные» художники выпускают престижные спектакли.

Разумеется, я говорю о векторе движения, о театральной дороге, как я себе ее представляю в самых общих чертах. Всегда найдется кто-нибудь, идущий по обочине.

Видимо, глазами моего — последнего советского — поколения нетрудно заметить и описать историю потерь, понесенных театром в новейшие времена. А может, это только мое личное зрение, я бы не взялась отвечать за все поколение. Но мне ужасно хотелось бы прочесть историю новейшего отечественного театра как историю приобретений (как у Юрия Олеши: «Список благодеяний»), увиденную глазами и описанную пером нового поколения.

Февраль 2003 г.

Шрайман Виктор

ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

У меня значительная разница в возрасте с Эфросом и Фоменко, но для меня они, если это не прозвучит нескромно, — люди моего поколения по системе нравственных и художественных ценностей. Когда я смотрю спектакли Фоменко, я слышу голос Анатолия Васильевича. Его система ценностей — нравственная, его художественные средства (я говорю о Фоменко) совершенно непостижимы. Для меня в его спектаклях реально осуществляется то, что мы часто произносим в метафорическом плане: магия. После его спектаклей — это уже не метафора, он занимается магией, потому что выводит на сцену не людей, а души и организует их в этом сценическом действии — то, что делал Анатолий Васильевич Эфрос. Это люди значительно старше меня, с огромной культурой, включенные в культурный процесс России, а я их ощущаю своими. А некоторых людей своего поколения я вообще не воспринимаю. Так что дело все же не в физиологии или не только в ней, а дело в родстве крови, в единых ценностях, культурных и нравственных.

С молодыми, в основном, происходят очень печальные вещи. Но есть исключения. Я вам скажу о молодых, очень молодых. При Красноярской драме существует театр в театре. Молодая группа артистов. Я видел два спектакля на фестивале «Театр без границ»: по Гоголю и Гришковца. Ну, это потрясение. Это тоже мое, хотя они совершенно другие. Но они глубоко нравственны. А очень многое происходящее, особенно в столичном театре, — глубоко безнравственно. Мне кажется, что из-за рынка, на котором существует огромная конкуренция, режиссеры подсели на иглу. Им мало дозы, надо еще, еще чем-то удивлять, начинается тараканий бег — «удивлять», и на этом бегу они теряют несуетные ценности, которые исповедовали великие мастера русской театральной культуры. Вообще, я еще раз понял, увидев спектакли всего мира, что ничего нет выше русской театральной школы и того, чему учили русские мастера. Мне сегодня об этом неловко уже говорить, неприлично даже называть имена Станиславского, Ефремова, Эфроса, Товстоногова. А я как любил их, так и люблю, как верил, что это ценность, так и сейчас верю.

Виктор ШРАЙМАН, режиссер

Дмитревская Марина

ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

Если посмотреть на театральную жизнь России, то станет очевидно: молодые режиссеры «далеко от Москвы» — редкость. Они не едут, их не зовут, они не знают никого и никто не знает их. Уже давно стала прекрасным воспоминанием традиция дипломных спектаклей в «настоящих» театрах, а не с однокурсниками в тесной комнате. Дипломы режиссеров сегодня выдаются людям, которые в глаза не видели машиниста сцены и профессионального помрежа, а часто — и живого актера, поэтому что с ним делать — не имеют представления. Когда-то режиссеры, вернувшись настоящими «степными волками» из Северодвинска или Калининграда, защищали дипломы и право на будущую профессию с экспликацией, макетом и фотографиями реально существующего спектакля. Да еще на место их первого профессионального подвига выезжал оппонент-критик, смотрел, писал отзыв и докладывал о своих впечатлениях государственной комиссии…

Такого давно нет.

Если посмотреть на картину смены режиссерских поколений, то станет ясно — нового поколения режиссуры, которое дышало бы в затылок тем, кому 40 и «за» — практически нет. И нет их, может быть, потому, что… см. предыдущий абзац. Молодые режиссеры оторваны от многочисленных театров России, им негде «ставить руку», проваливать свои первые спектакли и не проваливать третьи, зарабатывать первые деньги и понимать, какое дело у них в руках. Некоторые — редкие — худруки и директора пытаются позвать молодых, узнают имена (то у О. Лоевского, то в редакции «ПТЖ», рассылающей CV вчерашних выпускников). Иногда что-то сходится, но, честно признаюсь, редко.

Цивилизованного рынка молодых режиссеров нет.

Если посмотреть (в последний раз) на картину театральной России, то станет понятно: проблемой воспитания действующей молодой режиссуры долгие годы концептуально и практически занят Екатеринбургский ТЮЗ и Олег Лоевский лично. Традиционно этот театр был лабораторией «реальной режиссуры», теперь его главным режиссером стал сильный и истовый педагог Вячеслав Кокорин, тоже явно тяготеющий к проектам такого рода: чтобы молодые, чтобы мастер-классы, чтобы все дымилось…

Словом, в октябре 2002 г. идея Лоевского собрать в театре пробные опыты молодых и позвать посмотреть на них руководителей театров Урала и Сибири, совместив задачи лабораторные и рыночные, воплотилась в жизнь при поддержке Министерства культуры и Института Открытое общество (Сорос). На неделю в Екатеринбургский ТЮЗ были приглашены студенты старших режиссерских курсов и вчерашние выпускники СПГАТИ, РАТИ и ЯГТИ. Шесть учеников Мастерской Г. Козлова (Руслан Ибрагимов, Галина Бызгу, Тимур Насиров, Антон Безъязыков, Егор Чернышов, Дмитрий Егоров), два студента Мастерской М. Захарова (Оганес Петян, Виктор Арефьев) и один — Александра Кузина из Ярославля (Владимир Шелков) получили на шесть дней в полное распоряжение:

— труппу театра,

— все возможные помещения — от сцены и «карманов» до «трюма» и двух фойе,

— цеха,

— свободный выбор материала (режиссеры заранее сообщали, какой отрывок из какой пьесы хотят ставить, и их встречали актеры, уже знающие текст или хотя бы его часть),

— три дня репетиций,

— Кокорина и Лоевского в виде «гуру»

— и зрительный зал, состоящий из руководителей театров…

Екатеринбургский ТЮЗ, конечно, не скрывал корыстной надежды найти среди дебютантов кого-то и для себя, но в целом акция выглядела альтруистически.

Выяснилось, что молодые выбирают материал вполне традиционный. «Прошлым летом в Чулимске» А. Вампилова, «Таня» А. Арбузова, «Трехгрошовая опера» Б. Брехта, «Ревизор» Н. В. Гоголя, «Алчба под вязами» (именно в таком переводе) Ю. О’Нила, «Калигула» А. Камю, «Из жизни насекомых» К. Чапека, «Скандальное происшествие с мистером Кеттлом и миссис Мун» и только одна современная пьеса «Облом-off» М. Угарова — вот статистика репертуарных предпочтений. Есть над чем подумать апологетам современной пьесы. Она не интересует молодых.

Неделю театр клубился и дымился, в каждом углу, на каждом квадратном метре репетировали, примеряли, ставили, куда-то бежали. В кабинете у Кокорина «дети» слушали «отца» и действительно его полюбили, в кабинете у Лоевского общались завлиты, худруки и критики, тут, как всегда, генерировались дальнейшие программы, в кабинете Янины Ивановны Кадочниковой собирались директора, каждый из которых не без зависти предлагал сделать лабораторию передвижной и в следующий раз провести ее… у себя.

Конечно, за три дня поставить шедевр немыслимо, конечно, сильная екатеринбургская труппа не состоит только из хороших артистов, есть и плохие (а участвовали практически все, и кому-то из режиссеров достался не самый удачный «исходный материал»). Больших удач или открытий не случилось, были отрывки лучше, были хуже, мастеровитые и не очень, но если достоинства ребят были их собственными, индивидуальными достоинствами, то недостатки — общими свойствами каждой школы. Слушать про недостатки некоторые молодые не очень хотели, продемонстрировав «жизнь традиций»: кто-то сопротивлялся критике, как их отцы и деды, и Лоевскому пришлось объяснять — ребята, стоп, профессия публичная, узнавайте ее законы, закаляйтесь…

Это тоже был опыт выхода из аудитории — в люди.

Если суммировать впечатление от абсолютно противоположных по природе Школ, то повторю то, что сказала режиссерам в глаза: «Дорогие „захаровцы“, вы очень бодро и ритмично играете, но почему-то в вашем арсенале — только ударные, и неизвестно, когда у вас зазвучит „скрипочка“. Дорогие „козловцы“, вам кажется, что вы играете на струнных, но вы плохо знаете ноты…»

Они все были очень славные, эти ребята от 22 до 38 лет. Они сдружились и, как я знаю, не теряют связи. Дай Бог. Сами они называют эту поездку «путешествием в сказку» — Екатеринбургский ТЮЗ показался им сказочно организованным государством. Но на самом деле лаборатория имела реальные «сказочные» результаты.

Е. Чернышов, показавший «Облом-off», нынче… главный режиссер (!) Барнаульского ТЮЗа. Директор Т. Ф. Козицына крепко схватила его за руку сразу после показа и, опередив В. Кокорина, заключила с Егором договор. Правда, в Екатеринбурге он тоже будет ставить, и именно «Обломова». А в Барнаул на постановку «Тома Сойера» позвал А. Безъязыкова. Если учесть, что в Барнаульской драме главным режиссером с этого сезона стал вчерашний выпускник Г. Тростянецкого В. Золотарь, а постановки он дает своему однокурснику Ю. Ядровскому, то Барнаул внезапно оказывается просто-таки кузницей молодых режиссерских кадров и местом соревновательного сотрудничества двух режиссерских Школ!

Г. Бызгу сразу позвали в Омскую драму и Екатеринбургский ТЮЗ. Названия определяются, но в Екатеринбурге должна быть «Таня» со С. Замараевой.

Т. Насирова О. Пермяков пригласил в Новокузнецк.

В. Шелков продолжает работать в Ярославле.

Р. Ибрагимова зовут в Нижний Тагил.

О. Петян, В. Арефьев и Д. Егоров продолжают учиться (они студенты), но, по слухам, Овика уже позвал в Тюмень В. З. Коревицкий.

Еще кто-то с кем-то шептался в кулуарах, о результатах перешептываний мы узнаем позже из российских афиш, но точно — «базар», на который рассчитывал О. Лоевский, явно состоялся. Во всех смыслах.

В последний день на легендарной Малой сцене, известной всей режиссерской России по фестивалю «Реальный театр», девять молодых режиссеров рассказывали о себе. Вот это был спектакль, вот это был проект! Можно возить это по России как Театр.doc, как настоящую документальную драму, причем не подтасовывающую жизнь на потребу Royal Court. Девять человек от 22 до 38 рассказывали свою жизнь — о том, как пришли в профессию и чего хотят. Странным образом всё — от распада СССР до национального вопроса — собралось в этом коллективном монологе. Армянин Петян и татарин Ибрагимов, Бызгу из г. Сочи и Арефьев из Улан-Удэ, петербуржец Егоров и Насиров из Баку, актерский сын Чернышов и Безъязыков, никогда не думавший о режиссуре, — все они в своих рассказах были личностями, а их рассказы увлекали куда больше, чем их отрывки по классике. Лоевский и здесь учил их профессии: «Смотри, ты классно структурировал рассказ! А почему в отрывке не было структуры?..» Я думаю, «екатеринбургская история» станет в судьбе каждого чем-то отправным. А дальше, как известно, всю жизнь мы смотрим кино «Разные судьбы»…

Все свои мероприятия Екатеринбургский ТЮЗ (и главный автор здесь актер Илья Скворцов) всегда заканчивает капустником. Так и тут: вышли артисты — и прочли:

По мотивам семинара «Молодая режиссура и профессиональный театр»

ПОЛОЖЕНИЕ О СЕМИНАРЕ

Перед прочтением — сжечь

В 2003 г. на базе Екатеринбургского Театра Юного зрителя планируется проведение семинара по теме: «Молодые монтировщики и профессиональный театр». Предполагается, что в столицу Урала съедутся лучшие представители монтировочных школ

— г. Москвы,

— г. С.-Петербурга,

— а также бригада грузчиков-ремонтников из г. Ярославля.

В течение месяца наиболее одаренные представители технической театральной элиты будут демонстрировать свое мастерство и профессиональную смекалку по следующим направлениям:

— логический разбор… театрального станка 6×8×4 м,

— метод действенного анализа… фуры,

— театр Мих. Чехова и гвозди в половике.

Кроме того, пройдут практические занятия по следующим темам:

— перенос зрительских кресел из зала в «трюм», из «трюма» — в «карман» и обратно (на скорость),

— появление «бога из машины» (на тяжесть),

— получение суточных в кассе (на сообразительность).

Обязательным требованием к устроителям семинара является предоставление молодым монтировщикам качественного исходного материала:

— высокопрофессиональных штанкетов,

— мобильных и дисциплинированных падуг,

— засл. грузов России (в кол-ве не менее 10 штук).

По окончании семинара предполагается выпуск театрального манифеста нового поколения под названием: «Монтировка — любовь моя…».

…В 2004 г. …на базе этого же театра пройдет семинар на тему: «Любите ли вы Театр, как я?»…

Артисты театра соберут со всех концов нашей необъятной Родины…

— молодых главных режиссеров,

— юных зам. директоров по творческим вопросам,

— и совсем еще неоперившихся главных редакторов театральных журналов…

И в течение пяти дней с огромным удовольствием будут наблюдать за их профессионализмом и работоспособностью…

На малых и больших сценах. В «трюмах» и «карманах». Фойе и театральных буфетах!

…После чего, собравшись все вместе, за одним столом, отбросят к чертовой матери ролевые тетрадки и толстенные пьесы…

Поднимут маленькие хрустальные рюмки…

И тихим шепотом произнесут:

«ЗДРАВСТВУЙ, МАТЬ, ТЕАТР ПРИЕХАЛ!..»

Октябрь 2002 — февраль 2003 г.
В статье использованы фотографии автора, сделанные во время семинара

Матвиенко Кристина

ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

На конкурс «Новый стиль», который в этом году устраивала в Сибири Виктория Холодова, было прислано 104 пьесы. В прошлом году их было в несколько раз меньше. Из ста четырех половина — мусор, из другой половины можно выбрать четверть добротных реалистических, про жизнь, которая вокруг. Главным образом, так пишут ученики Николая Коляды — их много. Часть текстов — из разряда ненормативных и потому энергичных. Есть самовыражение в форме поэтического бреда. Встречаются пробы в жанрах, от мелодрамы до боевика и исторической драмы. Ловить тенденции в море писанины — занятие малоперспективное, важнее найти конкретных авторов. Они пусть и строят планы на будущее.

Если смириться с необходимостью обращения современного театра к современной драматургии, то придется отказаться от любимой мысли последнего десятилетия, которую кратко можно выразить так: пьес нет, новых Островских и Чеховых нет, а то, что есть, — ставить нельзя.

Р. Герловина, В. Герловин. Живая вода. 1989. Из серии «Неподвижные перформансы»

Р. Герловина, В. Герловин. Живая вода. 1989.
Из серии «Неподвижные перформансы»

Удача нынешнего сибирского конкурса неслучайна: «обвал» пьес во многом спровоцирован успехом, сопровождающим так называемую «новую драму» последние несколько лет. Ситуация изменилась году в 1997–1998, тогда и возникла мода на молодых драматургов. Максим Курочкин получил «Антибукер» за «Стальову волю». Василий Сигарев, «корешок из Нижней Талды», как его любовно называет учитель Коляда, в 2002 г. — британскую театральную премию Evening Standard в номинации «самый многообещающий драматург года». Сигарев — единственный иностранец в истории этой премии. Его «Пластилин» признали не за чернуху — у них своей хватает, — но за сильную энергетику и «свежесть». Братья Пресняковы, еще недавно гонимые «всеми завлитами страны», шагают по Москве и по Лондону: «Терроризм» и «Изображая жертву» будут читать и ставить в Royal Court. В Москве под патронажем «Золотой маски» прошла первая «Новая драма». В Литве такой фестиваль проходит уже несколько лет и на редкость продвинут. В Латвии прошел впервые в 2001 г. и целиком сосредоточился на местной «национальной» драматургии. «Балтийский дом»—2002 под шапкой «Другого театра» провел серию семинаров и читок по современной пьесе. В Тольятти уже немалое время и упорно работает группа драматургов, режиссеров и актеров, пишущих, ставящих и публикующих новую драму. В Петербурге театр «Особняк» был и остался оплотом эксперимента, в том числе и в области драматургии. У Зиновия Корогодского есть идея провести конкурс среди молодых питерских драматургов на тему «Семья». Николай Коляда объявил конкурс среди уральских драматургов при «Коляда-театре» в Екатеринбурге.

Краткую историю современной «новой драмы» стоило бы написать: после того, как все завянет или расцветет, она будет иметь особую ценность. Опыт поколения, решившего увековечить себя в слове, всегда интересен. География же крайне ограничена: Екатеринбург, Новосибирск, Иркутск (Иван Вырыпаев), Тольятти (братья Дурненковы), Тбилиси (Лаши Бугадзе), Москва.

Насколько пьесы последних лет пяти отражают мировоззрение поколения — вопрос спорный. Программных немного — к ним, скажем, можно отнести «Кислород» Ивана Вырыпаева, в котором герой читает новые десять заповедей. Одна из них: «Санек был в плейере и не слышал, когда говорили „Не убий“». И так дальше — юношеское опровержение морали и взамен ее — установление новой, точнее, своей, личной правды, попытка личного высказывания, попытка пробиться к новой искренности. Очарование этих текстов объясняется легко: автор выступает от первого лица, демонстрируя, насколько интересным может быть мелкое «открытие» обычного человека. Удачны в этом случае бывают авторские же спектакли — чужой не так и не то чувствует в тексте. А Вырыпаев сам ставит свои «Сны» и играет свой «Кислород». Дурненков участвует в читках «Вычитания земли». Аутентичность в данном случае важна.

Пьесы или монологи, выдаваемые за пьесы, могут быть косноязычны и обрывочны — зато они тождественны авторскому сознанию.

Кстати говоря, характер фиксации реальности молодыми драматургами показателен и напоминает расшифровку личного кода, чтение «с листа». Дело даже не в так называемых вербатимных пьесах, прямо списанных с жизни: в них улица говорит языком улицы, а задача драматурга — структурировать тексты «доноров», в которые попадает кто угодно, от бомжей до телевизионщиков. Но и авторские тексты несут на себе отпечаток документализма, просто в них документируется сам драматург. Отличие «потока сознания» Вырыпаева от «воспоминаний» Гришковца в принципиальной агрессии первого и стремлении найти общую дорогу со зрителем второго. Враждебны и снисходительны к миру братья Пресняковы, но это трезвая и оправданная позиция. Энергией отрицания и мальчикового ужаса перед реальностью наполнены пьесы Сигарева. Упрекать их не в чем: их страхи и презрение имеют прочные корни. То, что Москва, а потом Лондон увлеклись так называемой «новой русской пьесой», объяснимо: в текстах уральских драматургов есть энергия. Насколько справедливы упреки в спекуляции на больных темах — судить трудно. Сигарев не спекулировал — он просто списал «Пластилин» со своего младшего брата и его друзей. Ученицы Коляды Анна Богачева и Надежда Колтышева написали сценарий «Город мой», тоже основываясь на реальных событиях: мальчик-студент, подающий большие надежды хореограф, приехал из Москвы на каникулы в родной город и был до смерти забит местными гопниками. Другое дело, кто и как потом смотрит спектакль: трудные подростки, которые «положили» на театр, или свой зритель, которого нетрудно прошибить горькой уральской слезой.

«Новая пьеса» — если рассматривать явление объемно, с конкурсами, премией «Дебют», фестивалями «Любимовка», «Новая драма», «Майские чтения» — дает возможность почувствовать силы каждому, это своего рода демократизация драматургической профессии как таковой, размывание границ. Личный опыт становится уникальным — остается облечь его в слова. Наталья Ворожбит — профессиональный драматург, но пьеса «Галка Моталко» про девочек из спортивного интерната написана ею на основе личного опыта-воспоминания. Это ничем не хуже бесконечных вариаций на тему «автора», так популярных среди драматургов чуть старше (Екатерина Нарши «Автор в зале», Вадим Леванов «Зрители», Ксения Драгунская «Ощущение бороды»). Среди совсем молодых драматургов актуально фиксировать не столько свой писательский опыт, сколько «узкоспециальный» — от спортинтерната до рыбалки (Илья Фальковский «Рыбалка»). Интересны, впрочем, не только сами по себе объекты, но способ, которым их описывают.

Влияет ли использование новой драматургической технологии на театральный язык, способствует ли формированию новой актерской генерации — вопрос существенный для того, чтобы понять, есть будущее у новой драмы или нет. То, что она начинает активно реализовываться в театре, — факт настоящего. Другое дело, что к самым удачным относятся те спектакли, которые ставили сами драматурги («Облом off» Михаила Угарова) или, по меньшей мере, при тесном сотрудничестве драматурга и режиссера («АСБ» Клима и Алексея Янковского в питерском «Особняке», «Кислород» Ивана Вырыпаева и Виктора Рыжакова в московском Театре.doc, «Голубой вагон» Вадима Леванова и братьев Дурненковых в Тольятти, «Мужчины целуются» братьев Пресняковых в Екатеринбурге). Увлечение новой драмой дает театру новые ресурсы — поэтому вряд ли явление останется маргинальным.

Так как слову драматурги доверяют больше всего, они и от театра требуют чистоты исполнения, а не трактовки. Здесь и кроется причина недоверия тех, кто написал, к тем, кто поставит. Читка, как ни странно, является в данном случае оптимальным вариантом реализации текста на сцене. Остальное драматурги называют «остаточным явлением режиссерского театра». Очевидно, предубеждение к режиссерскому театру воспитано у них дурным театром или сугубо постановочным. К тому же воспитывались они большей частью в литинституте и в своей среде, так что пьесы отдельно, театр отдельно. Зато нынешнее поколение драматургов само берется завоевывать место в театре.

Видимо, только посредством неокультуренного (сознательно или случайно) потока текста нынешние драматурги считают возможным отразить реальность. До моды на новую драму за современность отвечал только танец и обходился без слов. Теперь, если театр хочет быть актуальным (что не обязательно означает быть социальным), ему придется работать с новой пьесой. Как говорит Михаил Угаров, ставить современную драматургию — это другая профессия. Вероятно, для этого нужно чувствовать внутреннее родство с ней, и современная драматургия — не единственный источник роста для современных режиссеров. Но то, что роста, — почти не вызывает сомнения.

Декабрь 2002 г.

Дмитревская Марина

ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

У этого разговора есть забавная предыстория, которую кто-то из друзей уже, может быть, слышал…

Несколько лет назад мы (Марина Тимашева, Олег Лоевский и я) одновременно оказались в Омске. Еще с нами были А. М. Смелянский и Ю. М. Барбой. Стояли морозы, Омская драма проводила очередные «чтения» современной западной («актуальной») пьесы…

В первый же вечер, придя все вместе из театра, мы решили попить чаю, как это всегда водится в командировочных компаниях. Ю. М. отказался и пошел спать, А. М. согласился из вежливости, нехотя, «минут на десять…». В номере Тимашевой мы включили кипятильники.

Смелянский никогда не видел нас втроем, не знал, что мы дружим, меньше других был знаком с Лоевским. Стали вспоминать спектакли Екатеринбургского ТЮЗа, «Человека рассеянного» А. Праудина, которого, как выяснилось, А. М. не видел. И тут мы с Тимашевой, воодушевившись своим «знанием» предмета (о! Смелянский не видел!), стали рассказывать и «показывать» спектакль (и другие спектакли тоже…). В общем, до пяти утра перед изумленным нашей нечеловеческой активностью А. М. Смелянским две мягко говоря взрослые женщины, два критика прыгали по кроватям, махали руками и, перебивая Олега, вносившего уточнения, рисовали некую картину театрального счастья, выпавшего на долю нашего поколения. Про поколение в тот момент мы еще не думали, просто нам с Тимашевой и Лоевским всегда на редкость хорошо втроем, и, когда мы собираемся вместе, окружающим транслируется некая радость нашего человеческого, дружеского, эстетического и социального взаимопонимания — примерно как у Герцена и Огарева на Воробьевых горах…

Видимо, Смелянскому это протранслировалось… «Ну что, будем пить чай?» — уже сам спросил нас Анатолий Миронович, когда на следующую ночь мы вернулись с «актуальной драматургии» в гостиницу (видимо, мы победили традиционную упорядоченность его командировочного режима). Вторая ночь (ну просто — сказки Шахерезады) могла бы получить пафосное название «Разные судьбы». Почти ровесники, мы пришли к точке нашей дружбы (Д) из совершенно разных точек (А, Б, С). В то время как в криминальном городе Екатеринбурге Олег Лоевский хипповал, вылетал из университета, бродяжничал, в то время как в Москве Марина Тимашева защищала диссертацию по английскому театру и одновременно стояла «на шухере» нелегальных рок-концертов, я в Ленинграде ходила мимо совершенно не привлекавшего меня «Сайгона», а позже Рок-клуба на ул. Рубинштейна в Театральную библиотеку и читала пьесы какого-нибудь кн. Шаховского… При том, что наша молодость имела совершенно разные координаты, встретившись взрослыми, мы обнаружили абсолютную общность этих самых координат, которые можно считать координатами некоего «поколения».

Кем и как выглядели в эту ночь мы — об этом надо спрашивать А. М. Смелянского. Прощаясь с нами в третью ночь, как нам показалось, он был действительно растроган нашим пафосом, но и мы сами ощутили тогда (может быть, потому, что с нами был он — слушатель и зритель) то, что в этом номере журнала названо «пафосом поколения». Может быть, поэтому историю этих трех ночей мы часто вспоминаем как «легендарную» и рассказываем в разных компаниях.

Три года спустя, только что, мы опять попали втроем в командировку. На сей раз это была Самара, с нами не было Смелянского и уже полным ходом шла работа над этим номером «ПТЖ», идею которого подкинул все тот же О. Лоевский. Теперь я выполняла роль Анатолия Мироновича, а друзья мои высказывали свои мысли о проблеме поколений. Светало…

Марина ДМИТРЕВСКАЯ

Олег Лоевский. Я считаю, что история поколений — это, как сказал Л. Закс, некая «встреча по интересам». Это не вопрос возраста, это вопрос ценностей. Градация по десятилетиям правильна, но внутри всех «декад» существуют разные группы: одни люди проживают жизнь, не подозревая о существовании другой. Но эта условная «декада» все равно формообразующая, это какой-то кусок времени, 60-е и 70-е не перепутаешь, но внутри них образуются группы людей «по интересам» и возникают некие поколенческие оси. Это опять же вопрос ценностей. И в театральном смысле об этом именно и стоит говорить. С одной стороны, многие вещи были разведены — как Любимов и Эфрос, но, с другой, «разведенные» люди пересекались: тем, кому нравился Любимов, нравился и Эфрос. Потому что ценности того и другого совпадали: оба занимались искусством, в отличие от И. Горбачева.

Марина Тимашева. Для меня не существует понятия поколения, потому что я нормально чувствующий человек, исходящий из своего эмпирического опыта, а не из знания философического… И исходя из этого, у меня никогда не получалось, что люди одного возраста складываются во что-то единое. Даже люди близкие. Это же начинается с детства. Скажем, мне всегда ближе всех (ближе, чем родители, чем ровесники) была бабушка, которая, как можно догадаться, никак не относилась к моему поколению…

То есть ничто я поколениями не меряю, жизнь вертикальна. И я всегда «найду свое там, где увижу свое» — в бабушке или в Пушкине, которые поколенчески, мировоззренчески мне ближе большинства сверстников.

Но исходя из идеи поколений очень часто строят концепции. Говорят: «шестидесятники» и ставят набор фамилий через запятую. При этом каждый раз в угоду своей концепции человек опускает одну или две фамилии. Однако эти две или три фамилии весьма значимы, и если ты, к примеру, говоришь, что поколение — это Евтушенко, Вознесенский, и пропускаешь фамилию Бродский, то это — ерунда и ахинея. Или забываешь Вознесенского. «Качались в наших рюкзаках лучи, окутанные пылью…» или «Ресторан качается, будто пароход, а он свою любимую замуж выдает»… Или Евтушенко: «Эмигрируем в губы друг друга мы из этой несчастной страны»…

О. Л. «А снег повалится, повалится, повалится…»

М. Т. «И все прочтут в моем лице, что моя молодость повадится опять стучаться на крыльце…» Короче, я не склонна, в отличие от многих, говорить: «Вот, Бродский был великий, а Евтушенко и Вознесенский — нет». И если я пропускаю хоть одну фамилию и строю без нее концепцию, то любой человек подставляет эту фамилию — и моя концепция рушится, как карточный домик.

Иное дело, тут Олег прав, мировоззренчески люди разных поколений могут совпадать, не совпадая с людьми, формально относящимися к одному поколению. И объединяет их не система ценностей, не предмет описания и не предмет разговора, а язык, язык описания. Тоска по лучшей жизни — вечная тема всех поколений и всех людей, которые для меня что-то значат. Другое дело — язык описания этой тоски. Он не просто важен, он определяет эту самую границу поколений. Это легко проследить по бардовской песне и русской рок-музыке, которые являются побегами одного ствола — то есть русской поэтической традиции, положенной на музыку, потому что так было удобнее и вернее донести свое сообщение до аудитории: звук гитары был новым, неким «другим» звуком. И, положим, у всех крупных бардов этот язык склонен к тому, что мы бы сейчас назвали патетикой или вы обозначили в теме номера как «пафос». Я не вкладываю в это слово никакой отрицательной оценки, потому что, с моей точки зрения, в пафосе Окуджавы, в пафосе Визбора — нежность и изумительная душевная красота, которые снимают абсолютно все претензии к этому «пафосу».

И столь же очевидно, что, когда после Визбора («Милая моя, солнышко лесное, Где, в каких краях встретимся с тобою?») или Окуджавы («Будто бы тень удивленной любви, вспыхнувшей, неутоленной…») приходит сначала Высоцкий с его «блатной», «разбойной» песней, а далее через него в 70-е годы эта традиция выходит на того же Мишу Науменко («Я не стал тебя будить и устраивать сцен, какая разница, с кем и где ты провела эту ночь, моя сладкая Н.»), — в ней имеющий уши слышит, что это не отличающиеся по смыслу послания.

О. Л. У всех одно и то же. Для любого пафоса характерна исповедальность, желание правды. Она, эта правда, была поэтична, потом стала опускаться и искать низы этой исповедальности: я должен себя до дна рассказать…

М. Т. Да, у всех одно и то же по смыслу послания. Но к тому моменту, когда появился Высоцкий и, тем более, ленинградская школа рок-музыки, невозможно было пользоваться красивыми словами, опошленными не Окуджавой и не Высоцким, а теми, кто развел себе разлюли-малину на чужих костях, на чужой крови, на чужой любви. И в этот момент, чтобы снова рассказать о своей любви и не быть принятым за «мажора», нужно было избежать слова «любовь». К тому же изменились некоторые реалии жизни. Галич был человек более чем обеспеченный, когда он начал писать свои песни, Окуджава тоже был достаточно благополучным, Высоцкий — первый артист Таганки, а эти, новые, были — никто, и звать их было никак. Соответственно, у них была совершенно другая жизнь, они исходили из нее и из своей собственной правды. И не искали красивых слов. То есть язык действительно показывал, что пролегла резкая грань между выдающимся творцами одного времени и выдающимся творцами другого. Между выдающимися творцами разных поколений (например, 60-х и 80-х) всегда было больше общего, чем между выдающимися творцами и ничтожествами одного поколения, но в языке описания была заметна огромная разница. В театре это было не так жестко. Это было очевидно, пожалуй, в случае с «Современником», с Таганкой и касалось их интонации.

О. Л. Опять поиск исповедальности и правды!

М. Т. И мы назвали это 60-ми. Хотя в 60-е пишет свои пьесы Софронов, статьи — Зубков, и формально они тоже — шестидесятники.

Марина Дмитревская. Но мы же не говорим о хронологической привязанности к десятилетию. Софронов на самом деле в смысле языка описания всю жизнь был образцом 1949 года, его пьесы 50-х и 70-х не отличаются.

О. Л. Это отдельная тема. В России всегда была официальная культура и неофициальная. Сейчас мы говорим про неофициальную, потому что официальная была самодостаточна, она душила или не душила, обращала внимание или не обращала, но так или иначе жила своей жизнью. Человек выбирал непричастность к ней на основе той самой вертикали, о которой мы говорим, и вступал в некий клан, законом которого было — говорить правду. Официальная культура могла никого не замечать, неофициальная была неразрывно связана с официальной. Андеграунд не мог существовать без официальной культуры — ее присутствие рождало отрицание, энергию, пафос. Высоцкий как уникальная личность был и официальным и неофициальным, но, как ему казалось, он был ущемлен, потому что, при всей его народной славе, он попадал в неофициальную культуру. Выбор неофициальных ценностей и отказ от участия в распределении каких-то благ в 60-е определялся верой в идеалы. В 70-е с идеалами возникла проблема. Отсутствие идеалов становилось неким знаком, а переплетение официальной и неофициальной культуры стало просто невозможно. В 80-х началось совершенно другое: не просто ощущение развала жизни, но отрицание жизни как таковой, выход за понятие жизни вообще. Эскапизм — бегство от жизни. Мы понимаем сейчас этот процесс не на уровне понятий, философии, а на уровне каких-то полуидей и говорим о некоем настроении в неофициальном обществе.

Если в театре 60-е были попыткой смыкаться, 70-е строили баррикады (мы развелись!), то 80-е — время подвалов и студий.

М. Т. В 1986 году, когда на Первых «Играх в Лефортово» стало возможным показать какие-то студии, выяснилось, что в Москве их существует добрых полсотни. Они существовали полулегально.

О. Л. Это в 1986! А в 1983 не создание театра, а размышление о театре — это уже был театр.

М. Т. «Бумажная архитектура»… Раньше она была выражением того, что ты не можешь сделать по каким-то причинам: на Западе — финансовым, у нас — идеологическим.

О. Л. У меня был приятель Валя Грибашов, который учился у Товстоногова, человек по-своему сумасшедший. Он изобрел систему идеального образования артиста. Он жил в Москве в люке, в коллекторе, на трубах, где живут бомжи, и был абсолютный энциклопедист (три вуза!). Его система была изложена в огромном графике-карте, показывающем, как артист, пришедший в вуз, должен был изучать сначала Древнюю Грецию, потом голосоведение, историю театра… Постепенно, по мере изучения, эта карта сворачивалась, сворачивалась — и возникала огромная пирамида, Человек становился Артистом.

М. Д. Кампанелла такой?

О. Л. Абсолютный Кампанелла! Он писал письма разным академикам, где излагал свои воззрения на образование артиста. Ему, естественно, приходили отказы и всякие отписки, и, когда приходил очередной отказ, он вырезал звезду и вешал ее на грудь Брежнева, огромный портрет которого висел в его подвале. Вся грудь Брежнева была в звездах.

М. Т. Хеппенинг!

О. Л. Это был его театр. Он приглашал, показывал, раскладывал все это. 1980–1981. И если мы говорим об этом времени как о театральном, в реальном театре это были аллюзии, робкие попытки смены языка, но существовал огромный нереализованный театр отдельных людей…

М. Д. …который вышел наружу после 1988-го и не реализовался.

М. Т. Вот что еще странно. Слушая тебя, Алик, я думаю: Окуджава входит в жизнь как человек с гитарой, будучи уже человеком далеко «за тридцать», для Галича это вторая жизнь (он зрелый драматург, сценарист)… А рок-музыканты 70-х — мальчики, просто мальчики: Гребенщикову (ФИЗИЧЕСКОЕ ЛИЦО, ВЫПОЛНЯЮЩЕЕ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА) 17 лет, чуть позже появляется Витя Цой, ему тоже какие-то копейки… Но как только эти люди становятся взрослыми, они пишут, как Цой на последнем этапе своей жизни: «Но если есть в кармане пачка сигарет, значит, все не так уж плохо на сегодняшний день. И билет на самолет с серебристым крылом, что, взлетая, оставляет земле лишь тень…» Или: «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве. Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне не остаться в этой траве, пожелай мне удачи в бою, пожелай мне удачи…». Это пафос, это сентимент (я не употребляю это слово в негативном значаении, потому что это нормальные, человеческие, сильные эмоции!). То есть более или менее взрослый Витя Цой начинает говорить с той же самой сентиментальностью, с абсолютно внятной оценкой: система ценностей есть. Вот — белое, вот — черное. Я уже не говорю про Юру Шевчука, который еще будучи молодым человеком уже кричал: «Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра! Сколько миров мы сжигаем в час во имя твоего святого костра!» И это был отчетливый и откровенный пафос! А Б. Г., который начинал как самый ироничный, отстраненный, дистанцированный (со «Стариком Козлодоевым» или «Я покоряю города привычным воплем идиота»), — к чему он приходит? «Серебро Господа моего — серебро Господа». То есть, если бы Окуджава начал писать песни в семнадцать лет, я не исключаю, что он писал бы песни о войне как «грязной работе» и описывал бы ее в словах, соответствующих этой «грязной работе». Когда рок-музыканты подрастают, слово «любовь» перестает быть табуированным, и Слава Бутусов с Ильей Кормильцевым пишут: «Я хочу быть с тобой». И над ними еще смеются те, кто моложе, и говорят: «Рок-музыканты развели сопли…» А они поют: «Я ломал стекло, как шоколад в руке, я резал эти пальцы за то, что они не могут прикоснуться к тебе, но я хочу быть с тобой!» А Саша Башлачев (он был просто великий поэт — и всё!) еще совсем молодым мальчиком пишет: «Имя Имен ищут сбитые с толку волхвы», — и таким образом он фиксирует: сбитые с толку, не помнящие слов ищут Имя имен. Я сейчас не о христианстве, я о том, что люди разных времен ищут то единственное, на чем держится мир, ту систему ценностей, без которой он существовать не может.

М. Д. Хорошо, а вы понимаете ценности поколения, которое молодо сейчас? Что за ценности в актуальной драматургии?

О. Л. Понимаешь, Марина, у меня одна простая мысль. Очень часто многие люди живут в том времени, в котором им было очень хорошо и очень понятно. И люди там остаются. Существуют в этой жизни, но рассматривают все, что происходит, — оттуда. И выстраивают свою жизнь так, чтобы остаться в том времени. Либо придумывают баррикады, либо сохраняют тот самый рок-н-ролл… Продвигаться по времени ужасно сложно. Это сложность разного порядка. Во-первых, страшно остаться в том времени. Во-вторых, страшно бежать впереди паровоза и превратиться в такого американского профессора-левака, который готов принять все и вся: и мат, и убийство, и любое разрушение. У меня лично нет страха, а есть огромное желание разобраться в том, что появляется как театральный текст — будь то пьеса или спектакль. Если неблизкое мне высказывание возникло, мне интересно понять — откуда оно? Что происходит? Я уверен, что в нашем сознании эта пресловутая исповедальность все равно всегда превалирует, на этом замешано русское искусство, и мне интересно, что происходит с современным человеком, даже с «актуальным» человеком, интересно даже то, как и где он прикидывается, пытаясь быть и Лебядкиным, и Рогожиным.

М. Д. Тебе интересно, как, будучи Лебядкиным, он прикидывается Мышкиным? Это сразу не понятно?

О. Л. Маринка, мне это жутко интересно, поэтому я вступаю с этим во взаимоотношения. И буду вступать беспрерывно.

М. Д. Только этот твой «актуальный человек» не знает ни Лебядкина, ни Мышкина — никого…

О. Л. Какая мне разница! Он родился здесь — значит, знает. Из этих сегодняшних высказываний ребят с разной жизнью и разным образованием я что-то вдруг узнаю. В этом «Кислороде»…

М. Д. Я не спорю, «Кислород» содержательный и талантливый. Бери лучше «Пластилин».

О. Л. «Пластилин» как пьеса мне не интересен, а подростковые страхи Васи Сигарева интересны. Он не врет, Вася, человечески я ему верю.

М. Д. И Пресняковым веришь, хотя у них нет никаких подростковых страхов и образовательный ценз высокий…

О. Л. Пресняковы — интеллектуалы, у них есть игра.

М. Д. А как насчет поиска правды и исповедальности, которыми ты меряешь поколение?

О. Л. Игра — это тоже приспособление к жизни, это исповедальность, когда страшно показать лицо. Я очень хорошо знаю Пресняковых, и я не понимаю — кто это. Я не понимаю их совершенно. Они принесли мне манифест для «Бетонной стены» — нашего нового театра в театре. Я прочел их текст, спрятал и больше никому не показывал. Это манифест, который начинался словами: «Не встает. Современный театр — это то, что не встает». И это правда.

М. Т. Уж конечно! А Петр Фоменко — не современный театр?

О. Л. Они не видели никакого Фоменко!

М. Т. Тогда пусть не пишут в манифесте «современный театр». Они же не пишут — «плохой современный театр».

О. Л. Марина, ты не понимаешь, они никогда не были в театре, они не знают и уже не принимают. И это тоже знак. И так всегда поколенчески. Это подростковый знак.

М. Д. Алька, ты сейчас похож на американского профессора-левака…

М. Т. «Подростковый знак…» — с иронией сказала Марина Тимашева, так и запишите. И сколько лет этим подросткам?

О. Л. Да, они кандидаты наук. Им 30 лет.

М. Т. Добролюбов умер в 25. И было трудно счесть его подростком.

О. Л. Это какие-то ничего не значащие цифры.

М. Т. Если мужчина в тридцать лет является подростком — это абсолютно инфантильная личность. Почему я должна в таком случае знакомиться с его манифестами, взглядами на жизнь?.. Взрослые дядьки…

О. Л. Ты хочешь судить, а я хочу понять, что происходит. Это поколение, это люди!

М. Т. Давай говорить без эмоций. Марина Давыдова пишет в газете: «Необычайный расцвет новой драмы». Я оставляю за скобками тот факт, что я лично не наблюдаю никакого особого расцвета, я комментирую другое. В оборот пущен термин «новая драма», который традиционно, в сознании любого специалиста связан с драматургией конца ХIХ — начала ХХ века. В разных странах она возникала в разное время, но это был единый процесс, начавшийся со спектаклей А. Антуана и Золя, продолжившийся в Германии спектаклями О. Брама по пьесам Гауптмана… Это продолжается всюду и везде, в Англию приходит начиная с Г. Баркера и Б. Шоу. Ибсен, Стриндберг, Чехов… Единый процесс появления театра нового времени, который опирается на драму нового времени. Вне зависимости от моих оценочных суждений, несколько пьес Сигарева, Равенхилла, Сары Кейн, Майенбурга по значимости своей никак не соотносимы с той литературой, которая называлась новой драмой.

О. Л. Маринка, твои слова — один в один статья в журнале 1897 года, где было сказано: «Как можно после Шекспира, Мольера и Грибоедова говорить о каких-то Ибсенах и Гауптманах!» Это общий подход…

М. Т. Это не общий подход, к тому же я готова признать, что Шекспир является лучшим драматургом, чем Ибсен и Гауптман. Но между ними и нами расстояние гораздо более близкое, чем между Мольером и Чеховым. Я против самого термина «новая драма». Если термин «классицизм» закреплен за определенным временем, оставьте в покое новую драму. Назовем ее современной.

Дальше. Пьесы П. Гладилина — современная драматургия, но они никак не соотносятся ни с Курочкиным, ни с Сигаревым. В ту же самую молодую современную драматургию непонятным боком попал Михаил Угаров, и если Угаров — это современная драматургия, то почему не современная драматургия — то, что пишет Е. Гремина? В статьях, которые появляются последнее время, пишут о так называемом мировоззренческом единстве авторов современных пьес. Никто не ставит двоеточие и не перечисляет этих авторов. Я пробую сейчас доказать очевидную и простую вещь: в том, что называется современной драматургией (между разными авторами и между их сочинениями), не существует ничего общего. Не говоря уже о том, что современной драматургией хорошо бы признавать и новую пьесу Гельмана, и новую пьесу Когоута, и Петрушевской, и Коляды, и Садур….

То, что в поколение тридцатилетних записывают Угарова и почему-то не записывают Гремину, — это любовь к концепциям.

Итак, выходит, что речь идет о нескольких недавно написанных пьесах, в которых действительно есть нечто общее. Этот тип пьесы приходит к нам (если исходить из нашего реального зрительского, читательского опыта) из-за рубежа и приобретает у нас последователей. Итак. Равенхилл, Сара Кейн, М. фон Майенбург (Шваба я из списка вывожу, ибо он очень талантлив литературно, и его язык, по-видимому, равен языку Платонова), наши Сигарев («Пластилин»), Пресняковы («Терроризм» и т. п.), еще два-три названия. Это пьесы, в которых действительно наблюдается некое родство. Сару Кейн я из списка вычленяю на том основании, что эта женщина покончила самоубийством («о мертвых или хорошо, или никак») и ее пьесы очень похожи на анамнез того психического заболевания, которое и привело к самоубийству. Мне не кажется, что она была драматургом, но, по крайней мере, она была честна.

Вот существует Егор Летов — сильный, зрелый и талантливый мужчина, и существует Яна Дягилева — молоденькая девочка. Сильный, зрелый и талантливый мужчина всюду и везде кричит: «Суицид, суицид!» и является его апологетом. Егор Летов жив, здравствует и прекрасно себя чувствует, Яна Дягилева, будучи ничуть не менее талантливой, подпадает под его влияние, но кончает жизнь самоубийством. Есть люди, которые играют с какими-то темами, есть — которые их проживают. Я не знаю, проживает ли их на самом деле Сигарев, но более чем уверена, что ничего серьезного в переживаниях братьев Пресняковых нет в помине. Значит одни — честные, другие — хитрые, умные, держащие нос по ветру, играющие в свои безостановочные игры и делающие на них свой капитал.

Объединяет эти пьесы то, что они плохо сделаны и похожи. «Терроризм» состоит из набора неудачных и не скрепленных ничем скетчей. «Пластилин» Сигарева, похожий на сочинения М. фон Майенбурга, в то же время сильно напоминает тюзовские пьесы для подростковой аудитории начала 70-х годов. Про злых учителей и плохих родителей. Герой этих пьес раньше выбрасывался из окна или убегал из дома, теперь сюда привнесены инцест, однополая связь, и прежде, чем выброситься из окна, мальчик поджигает дом с родителями.

Но за этими опусами стоит идеология. Эта идеология сводится к одной, простой и ясной мысли, что весь мир — дерьмо и все люди в нем — тоже дерьмо.

М. Д. «Эта наша Родина, сынок…»

М. Т. Фраза из хорошего анекдота. Не стала бы сравнивать

Итак. Обращусь за объяснением этой идеологии к началу 80-х годов, когда возникает панк-рок с лозунгом: «Все — дерьмо!», на двадцать лет опередивший нашу драматургию. Но панк-рок возникает в сытой стране. Он отзывается ленинградской школой рок-музыки в СССР — социально жесткой стране — и является, в частности, «песней протеста». Он воспринимается сытым буржуазным обществом как нечто враждебное. Истеблишмент начинает его подкупать, подминать на Западе и преследовать — у нас. То есть реагирует на нанесенный ему удар. И нравятся ли мне «Sex pistols» как текст, как музыка, как мировоззрение или не нравятся, но они добились того, чего хотели: всадили очень большую занозу в белое дряблое брюхо жирной системы.

То же самое, но на очень высоком художественном уровне сделали наши музыканты (панки, как Андрей Панов или «Футбол», и не панки). И западные, и наши музыканты добились, по крайней мере, социального эффекта. А вот эти, нынешние драматурги никого не рассердили. Наоборот, их поддерживают в разных странах официальные государственные структуры — спонсором издания пьес Равенхилла на русском языке является агитпроп ведущих европейских держав. И если ты выступаешь против, то рискуешь лишиться всяких ма-аленьких благ и оказаться аутсайдером. Опасен оказывается не Равенхилл, а его противник. И все знакомые мне «мажоры» пускают тихие слюни радости, читая писанину такого рода. Нуль эстетический плюс нуль социальный.

Последнее. В спектакле «Макбет» великий Някрошюс акцентировал внимание на присказке ведьмы: «Зло есть Добро, Добро есть Зло». Если я переложу ее на христианскую идеологию, то «Зло есть добро, добро есть зло» — это когда приходит Антихрист, тот, которого люди не могут отличить от Христа. Зло и добро меняются местами, никто больше не понимает, где верх, где низ. Рушится связь нравственных основ времени. Я не религиозна, но уверена: тот, кто провозглашает, что все в мире есть дерьмо и нет нравственных креп, провозглашает приход Антихриста. Это ситуация философская. А есть очень конкретная. Критик-эстет, большой специалист по кино Михаил Трофименков своей рукой голосует за присуждение Национальной премии «Бестселлер года» главному редактору газеты «Завтра», человеку соответствующих и всем нам известных взглядов, Проханову. С другой стороны, литературные премии все время отдаются Сорокину. И происходит очень любопытная штука. Люди, которые как будто бы являются литературными маргиналами — левыми, и люди, которые являются литературными маргиналами — правыми, совершая круг, обнимаются друг с другом. Буржуазное, толстое, белое… Борис Березовский встречается и общается с Прохановым, одни и те же литературные критики раздают премии Сорокину и Проханову. Вот этот момент представляется мне очень опасным в условиях нашей страны, а не благополучной Англии. Там могут защитить нравственный закон, если не внутри человека, то во вне его — железно! В той стране, где живем мы и где законов нет ни вне, ни внутри, где нравственная основа шатается, потому что общество растеряно, — в этой самой стране мальчики (сытые или голодные, искренние или не искренние), говорящие о том, что нет добра и зла, что все дерьмо и всё дерьмо, — эти люди указывают направление — к фашизму. В этом — опасность общечеловеческим представлениям о нравственности, а есть угроза политическая (вспомним фашистскую Германию с ее высоким интеллектуальным потенциалом).

Я не буду их поддерживать, даже если кто-то из них вдруг напишет талантливую пьесу (чего пока не случилось). В отличие от лорда Генри, который играет у Уайльда не очень благородную роль, я не согласна признать, что искусство — вне нравственности. Ленни Риффеншталь была фашистская гадина вне зависимости от размера ее дарования. И на ее совести, на совести ее пропаганды — неискупленные жертвы. Миллионы.

Нет правил без исключений. В пьесе Олега Богаева «Русская народная почта» есть и мрак, и жуть, и абсурд, но есть и что-то со стороны неба. Я сознательно педалирую те названия и имена, о которых трубит наша пресса, которые представительствуют от имени современной драматургии. И к интеллектуалам из интеллигентных семей у меня претензий больше, чем к мальчикам с диких окраин… и не надо думать, что я ханжа и, в отличие от Васи Сигарева, никогда не видела уголовников и наркоманов… Я общалась и с уголовниками, и дружила с людьми, которые регулярно принимали наркотики, и в жизни видела всякое разное…

Алик, возрази мне.

О. Л. Мне нечего тебе возразить. Пафос твоего поколения и твой личный — это пафос, связанный с мейн-стримом московской критики, ты споришь с тем, что они превозносят и что осыпается буквами газетных страниц. На самом деле ситуация абсолютно другая. Есть школа Коли Коляды, там учатся 16—18-летние ребята, и они интересные. Коля этих ребят где-то раскапывает, чему-то учит, чему-то, к сожалению, не учит (порой они просто не могут составить пьесу), но дает возможность выплеснуться. И выплески эти полны ощущения времени.

Люди пишут пьесы. В Новосибирске был конкурс современной пьесы — 100 с лишним пьес! Что я могу отметить из этого? Театр жив, что само по себе ужасно позитивно!

И если не бросать поколенческую тему, надо сказать: в любом поколении в России театр возникает как высказывание, как способ обретения языка, как желание рассказать то, что знаешь (то, что не знаешь, невозможно рассказать).

Маша Ладо с ее «очень простой историей» или Наташа Ворожбит с «Галкой Моталкой»…

М. Д. и М. Т. Да перестань!

О. Л. Но Ворожбит описывает свой опыт пребывания в спортивном интернате, это особый мир, где понятие соревновательности доведено до абсурда, где нацеленность на успех — главное и личность корежится. И там — молодые люди, которые хотят счастья.

Понимаешь, Марина, молодая драматургия (не Коляда и не Птушкина) должна приходить с молодой режиссурой, а этого пока не случается. Не нашлось еще того человека, который расскажет мне со сцены пьесу Наташи Ворожбит.

М. Д. Они берут не актуальную пьесу, а «Царя Эдипа»…

М. Т. …потому что история инцеста рассказана там более красиво. Да еще осмысленно.

О. Л. Может быть. Но ребята! Я могу назвать драматургов, которые ни с каким поколением не пришли и никуда не ушли, и пишут и пишут, и написали уже десятки и сотни непоставленных пьес. Это драматурги, этот процесс должен идти. Бульон должен вариться, и он сварится.

М. Т. Тут у меня нет никаких возражений. Я тоже считаю, что новый театральный язык будет вырабатываться на новой драматургии. Я вижу одно-два названия, ты — четыре или пять, но дальше будет еще что-то — и появится НЕКТО. Это совершенно очевидно. Эмиграция в классику не может продолжаться так долго.

О. Л. Она губительна!

М. Т. Куда менее губительна, чем эмиграция в «актуальную драматургию».

О. Л. Они ужасно позитивны. Они говорят: «Ребята. Посмотрите на себя, неча на зеркало пенять, коли рожа крива».

М. Т. Гоголь и братья Пресняковы — это уж ты дал…

О. Л. Они не считают, что весь мир — дерьмо.

М. Д. Вспомните, как мы читали незалитованные «Уроки музыки». Мне было лет семнадцать. И я пришла в ужас от чернушности и кошмара жизни (жизнь мне такой не виделась), но это было сильнейшее эстетической впечатление. Шок. Вспомните, как пришел неизвестный и очень молодой по фамилии Вампилов. Впечатление производила не его необработанная молодость, а тексты его пьес.

О. Л. Ластонька, сколько их было — до Вампилова! Но тогда не было такого потока.

М. Д. Привет! А поток самотека, который шел в литчасти?

О. Л. Он был абсолютно ясен, из него ничего и не вышло. А были Володин, Арбузов, Розов, Рощин, Шатров. А ты знаешь драматурга Мячина? Его пьеса «Размолвка» прошла в 120 театрах, и там была задета острая тема развода!

М. Д. Никто его только мейн-стримом не объявлял…

О. Л. До 1980-го года вообще не было никакой драматургии. Потом появился Коляда, который ухватил время смуты. Он единственный учуял в ней что-то с позиций советского парня. Он еще использовал темы (советская драматургия двигалась всегда темами), он романтик, он шел в фарваторе советской драматургии, он обожает своих ублюдков.

М. Т. У Коли выстроены пьесы, есть речевые характеристики…

О. Л. Сейчас только-только начинает завариваться каша. Появилась стабильность, законы, государство их декларирует, общество по ним не живет — и это есть материал для драматургов. Там, где есть несовпадение деклараций и жизни, начинается драматургия.

Не Пресняковы объявляли себя мейн-стримом, их объявили! Сигарев пишет пьесы и пишет, его вдруг тоже объявили.

М. Т. А он и поверил.

О. Л. «Пластилин» в России не идет, в маленьких городах идет «Семья вурдалаков», элементарно сделанная пьеса о наркомании. Ребята, вы не представляете себе, что такое эта тема для маленьких городков, где даже милиции нет… Москва — не Россия, это банальность. Маринка, ты все раскрыла точно. Емко и серьезно. Но важна попытка людей описать жизнь. Есть два направления: «мечта о лучшей жизни» и «клоака». Для меня даже странно, что попытка абсолютной правды сильнее, чем мечты по лучшей жизни, потому что эта традиционная мечта должна быть. Но так есть. И я не могу с вами больше говорить, потому что вы читали пять пьес, а я только что — двадцать восемь! И есть такие, от которых я могу дернуться!

М. Т. Так вот, называй, милый, эти фамилии!

О. Л. А где ее можно прочитать? А какому театру она нужна? Кто будет этим заниматься? Театр тяготеет к коммерциализации… Что нужно сотням российских театров? Зрубежные пьесы, мелодрамы, Птушкина, инсценировки. Курочкин переделывает «Пигмалиона», Сигарев пишет «Пышку», Богаев — «Черного монаха»… Кто будет разбираться даже с Пресняковыми? Москва. Где скучно. И каждый день нужен допинг.

Январь 2003 г.

Дмитревская Марина

Блог

6 ноября, в неожиданно теплый солнечный день (до этого в Тбилиси шли дожди) Резо Габриадзе вновь открыл двери своего театра-студии после долгой реконструкции. Но отметил 30-летие неожиданной премьерой: это можно назвать спектаклем в камне, можно — «каменной книгой». Короче, на маленькой площади Резо построил башню с часами, и именно ее торжественно открыли при огромном скоплении народа, в рядах которого оказался и президент Михаил Саакашвили (я, честно сказать, его со спины не признала и упорно спрашивала стоящих рядом, что за парень приклеился к Габриадзе и никак не отлипает). И если раньше Габриадзе был живописцем, драматургом, скульптором, сценаристом, режиссером, книжным графиком и проч., то теперь он стал еще и архитектором.

Резо Габриадзе на открытии башни. Слева Михаил Саакашвили.
Фото — Марина Дмитревская

Идея построить башню пришла Резо несколько лет назад. Зачем? На этот вопрос он отвечает затрудненно. В общем, у каждого города должна быть своя башня с часами. Но что построишь рядом с подлинным византийским шедевром — уникальной базиликой Анчисхати (V век), в непосредственной близости от которой стоит театр марионеток? Только безупречный вкус и знание православных святынь позволили Резо сконструировать из тысячи мелочей архитектурный объект, который не только не нарушил пейзажа, но, напротив, башня эта как будто вобрала в себя и кривые улочки старого Тбилиси, и изумительную ассиметрию византийских храмов.

Открытие башни: падает простыня. Кликните на фото и башня приобретет цвет!
Фото — Марина Дмитревская

Таскали старые кирпичи от разрушенных домов, возили камни из каменоломен (сочетание кирпича и камня дает теплую розоватость — считает Габриадзе). И четыре года приставляли один камень к другому, потому что камни должны соединяться как люди — по любви, конфликтуя или обнимаясь. Но, так или иначе, в этом должна быть жизнь.

Сидя на площади, Резо складывал из камней башню, каждый кирпич был мазком на полотне. Теперь башню хочется долго разглядывать, в ней масса подробностей. Искусство Резо всегда было мозаикой из элементов разных культур, и на первый взгляд, новорожденная коллега шлет привет всем башням мира: и Пражской, и Пизанской.

Когда-то в «Дочери императора Трапезунда» смешной вояка из войска императора Арчилла, проходя через Италию, лихо пинал ножкой Пизанскую башню и она накренялась. Новая, настоящая башня тоже наклонена: мировой культуре дали такой серьезный пинок, что она еле держится, подпертая чугунной «рельсой» — перекрытием от какого-то разрушенного моста. Детали византийских колонн, изразцы, камни готовы упасть окончательно, циферблат покосился, часы показывают искривленное время. А на крыше, над всем этим хаосом культурного наследия, растет древо жизни — живое дерево, соседствующее с двумя гранатовыми кустами. Живая жизнь прорастает сквозь века, жизнь поднимается через осколки культурных пластов — туда, к небу…

Каждый час открывается дверка под крышей, играет музыка, выходит золотокрылый ангел, стучит молоточком в колокольчик и уходит, похлопав огромными крыльями. А один раз в сутки, в 12. 00, открывается железный разрисованный занавес маленького театрика — и под чудесную грузинскую народную песенку перед нами проходит жизнь человека. Несколько сцен: он и она молодые… они же чуть старше… и уже с коляской…старички… две могилки… и снова молодая веселая пара. Круговорот времени — как на круглом циферблате, неизбежное продолжение жизни — как в проросшем сквозь крышу дереве…

Послание Резо Габриадзе человечеству одновременно трагично, гармонично и радостно, и вот уже третий день площадь полна людей, которые улыбаются, восхищаются, аплодируют.

И я там был, мед-пиво пил.

admin

Пресса

В рамках проекта «Современная детская опера Финляндии для русского театра» при поддержке Института Финляндии в музыкально-драматическом театре «Буфф» состоялась премьера камерной оперы современного композитора Маркуса Фагерудда «Соломенная Шапочка, Войлочная Тапочка и малыш»

Соломенная Шапочка и Войлочная Тапочка не сказочные принцессы, а обыкновенные девочки, героини серии книг чрезвычайно популярных в Финляндии писательниц Синикки и Тийны Нопола. Секрет всеобщей любви объясняется просто — каким-то чудесным образом сестрам Нопола удалось сохранить в своих душах частичку детства и по-девчоночьи восторженное восприятие мира, которое делает их героинь такими близкими и понятными, что некоторые ребята всерьез мечтают с ними подружиться.

В качестве постановщика оперы выступила Реетта Ристимяки — певица, актриса, режиссер и директор финского музыкального театра «Чемоданчик» (Musiikkiteatteri Kapsakki). Того самого театрального коллектива, по заказу которого опера и появилась на свет. «Мы — пионеры, — смеется Реетта, — сами заказываем либретто, музыку и в большинстве своем ставим произведения, специально созданные для нашего театра».

В своих спектаклях «Чемоданчик» старается затронуть проблемы, которые важны для детей в их повседневной жизни, стремится показать, что самую сложную ситуацию можно и нужно преодолеть. Например, Соломенной Шапочке и Войлочной Тапочке нужно преодолеть… ожидание. В ближайшее время у них появится братик, а это значит (по крайней мере сестрички в этом абсолютно уверены), они перестанут быть для мамы самыми любимыми…

Сценической площадкой стало фойе театра «Буфф». Художник-постановщик русской версии Яна Штокбант, сохранив лучшие находки финской сценографии, привнесла характерное для нее изящество. Помимо появившейся посередине фойе уютной детской комнаты, где и разворачивается действие, декорации в виде чудесных растений украсили весь импровизированный зальчик. Удачные сочетания красок, множество узнаваемых деталей (покосившаяся полочка, дедушкин портрет), ненавязчивое совмещение «настоящего» и нарисованного создают иллюзию переместившегося с киноэкрана мультипликационного фильма. Под стать декорациям — ярким, забавным и веселым — костюмы главных героинь. Наталья Мартынова (Шапочка) и Марина Титова (Тапочка) разыграли бесхитростный сюжет без тени сюсюканья. Неспешно двигались, звонко и выразительно пели. Необходимое пояснение: существуют две версии спектакля, в одной партии героинь исполняют оперные артистки, в варианте же, выбранном для постановки в театре «Буфф», ариетки и дуэты переложены в расчете на голоса драматических артисток. Функцию оркестра, согласно авторскому замыслу, берет на себя аккордеонист (в буффовской постановке Сергей Чирков).

Но вернемся к сюжету. Итак, малыш родился! Несколько ошарашенно сестренки повертели резинового пупса в руках… И с тем же рвением, с которым убеждали друг друга в ненужности малыша, стали доказывать (друг другу и залу), как это чудесно, когда в семье появляется братик.

Ракитская Софья

Блог

Синика и Тина Нопола. «Соломенная Шапочка, Войлочная Тапочка и Малыш».
Театр «Буфф».
Режиссер Реетта Ристимяки, композитор Маркус Фагерудд

Бывает сложно сказать: хорошо или плохо то, что современный театр для детей довольно активно стремится восполнить пробелы в образовании и воспитании? Слишком уж укоренилось в нашем сознании пренебрежительное отношение к разнообразным «датским», «заказным» и прочим «социалкам».

Вероятно, не отягощенный воспоминаниям о советском идеологическом прессинге менталитет иначе реагирует на воспитательные мотивы в искусстве. Так или иначе, есть ощущение, что драматургия социального заказа на западных сценах процветает. А уже оттуда просачивается на отечественные.

Один из таких проектов — премьера, прошедшая в октябре на малой сцене театра «Буфф». «Соломенная Шапочка, Войлочная Тапочка и Малыш» — тридцатиминутная опера для детей, поставленная при поддержке Института Финляндии в Санкт-Петербурге режиссером Рееттой Ристимяки с актерами труппы «Буффа». Драматургическим материалом послужила чрезвычайно популярная в Финляндии серия книжек о повседневных событиях жизни двух сестренок, получивших смешные прозвища Шапочка и Тапочка, а музыку написал композитор Маркус Фагерудд. Это произведение уже не первый год пользуется большим успехом у финских зрителей, а теперь появилась и его русская версия.

Камерный спектакль (участвуют две актрисы и аккордеонист Сергей Чирков) идет на площадке, ограниченной с трех сторон щитами, на которых в ярких, почти анилиновых красках изображен интерьер детской комнаты: шкафы с игрушками, кроватка… На заднике имеется и «работающая» часть декорации: изображения мамы и папы с отверстиями на месте лиц (по мере необходимости «сестренки» произносят реплики за родителей). Пожалуй, самая впечатляющая сценографическая деталь — мамин живот под красным широким подолом, который растет на глазах (его в процессе действия открытым приемом накачивают при помощи ручного насоса!).

Сцена из спектакля.
Фото из архива театра

Да, сюжет повествует о том, как сестренки ждут появления на свет младшего братца (зрителям старшего поколения тут может вспомниться замечательный цикл стихов Агнии Барто «Младший брат»). Нельзя не заметить, что эта история рассказана смело, не избегает моментов, которые традиционно принято сглаживать. Так, например, сестренки, подслушав разговор родителей, сначала предполагают, что речь идет о покупке машины, и бурно выражают свое восхищение. Но потом, узнав, что ожидается всего лишь рождение младенца «который умеет только кричать и пукать», не скрывают своего разочарования и поют «пукательную песенку протеста» — эпизод, отчасти обескураживает взрослых, и вызывает восхищение юных зрителей.

Режиссер спектакля, как явствует из пресс-релиза, ставила себе задачей представить ситуацию именно глазами ребенка, не делая никаких назиданий. Тем не менее, из этой мини-оперы малыши-дошколята узнают массу полезной информации: о том, что в животе у мамы ребеночек плавает «как рыбка в океане», или о том, как ухаживать за новорожденным, и т. п. Обо всем этом вполне чисто и выразительно споют актрисы. Исполнительницам ролей Шапочки (Наталья Голованова) и Тапочки (Надежда Страшко), также бесспорно удается достоверная детская мимика и пластика. Правда, в камерном пространстве довольно очевиден контраст между возрастом актрис и их персонажей — стройные миниатюрные девушки все-таки не лишены примет возраста, которые были бы не заметны на большой сцене. Но проблема не в них, а может быть в мастеровитости, старательности, с которой здесь играют роли детей.

Знает ли кто-нибудь абсолютно достоверно о том «как надо это делать», маловероятно. Но совершенно несомненно, что дается эта труднейшая актерская задача далеко не всем. Автору в связи с этим вопросом непременно вспоминается спектакль Ивановского областного театра кукол «Веселые уроки», в котором заслуженные артисты Кузнецов и Новиков, одевшись в утрированные «детские» синтепоновые одежки, да выкрасив синей и зеленой краской усы и щетинистые подбородки, в течение часа дурачатся, представляя на сцене сюжеты стихов Андрея Усачева. Отчасти наигранная «детская» органика в их азартном исполнении почему-то кажется достоверной и не вызывает вопросов. Возможно именно потому, что они никак не педалируют свои профессиональные навыки, а вроде как даже создают видимость их отсутствия. Работают «на грани», не боясь показаться смешными. Может быть, в последнем и заключается один из секретов успеха?

В этом месяце спектакль можно увидеть 14, 21, 28 ноября в 13:00 на сцене театра «Буфф»

admin

Блог

В архиве появился № 37. Новые номера регулярно будут пополнять сайт,
приглашаем читателей и коллег не терять из виду этот процесс!

admin

2010/2011

  • Лев Толстой
  • СОНАТА КРЕЙЦЕРА
    Инсценировка Светланы Свирко
  • Режиссер-постановщикСветлана СВИРКО
  • ХудожникДарья МУХИНА
  • Музыкальное оформлениеВладлен НЕПЛОХ
  • Художник по светуСергей АНДРИЯШИН
  • ХореографВалерий ЗВЕЗДОЧКИН
  • Ассистент режиссёраОлег ЕРЁМИН
  • Помощник режиссёраЛюдмила ФИЛИППОВА
  • Действующие лица и их исполнители
  • Пожилой господинИван КРАСКО
    народный артист России
  • СочинительЛеонид МОЗГОВОЙ
    заслуженный артист России
  • Дама,
    его жена
    Валентина ПАНИНА
    заслуженная артистка России
  • ПассажиркаЕлена АНДРЕЕВА
  • ПассажирАлександр МАКИН
  • ТрухачевскийВячеслав КАРПОВ
  • ПоздышевАндрей ГОНЧАРЕНКО
  • Его женаЕкатерина ЙОНАС
  • Кушляева Оксана

    Блог

    Елена Исаева. «Я боюсь любви». Театр им. Ленсовета.
    Режиссер Мария Романова, художник Мария Плаксина

    Такой текст, как «doc» «Я боюсь любви» Елены Исаевой, лучше всего «гнать» на камерных площадках и на больших скоростях, его лучше не играть, а исполнять. Возможно, он хорошо звучит на читках, а ещё лучше в гуще повседневного женского трепа, в перерыве за кофе и чтением «Cosmo», еще точнее он разместился бы на каком-нибудь женском форуме, среди таких же необязательных и непритязательных размышлений «о любви», «ПРО ЛЮБОВЬ», «About Love».

    Молодой режиссер Мария Романова, одна из фавориток первой лаборатории «On. Театр» дебютирует спектаклем «Я боюсь любви» на большой сцене театра Ленсовета. Романова переделывает Исаеву, пытаясь из набора любовных баек (текст Исаевой — это ряд даже не историй про любовь, а каких-то обрывков. В нем очень много персонажей — поверхностных, пустых, которые появляются и исчезают, которые между собой ничем не связаны, кроме как тем, что каждый выражает свое отношение к любви) соорудить какую-никакую драматургическую канву, вылепить героев, характеры. Она выводит эти характеры на большую сцену, насыщает спектакль обобщенными знаками этой самой «любви»: огромной кроватью с множеством подушек, многозначительно взрывающейся лампочкой на большом белом экране, уходящим в зрительный зал подиумом, дорожными знаками, как гирлянды развешанными на троллейбусных проводах. Актеры же (хотя и надевают маски: одинокая женщина, разведенный мужчина, таксист, нарцисс, нимфетка) все равно пытаются (и большая сцена это диктует, и прошлый театральный опыт) присвоить, оживить, укрупнить текст. Но тем самым только вскрывают зияющую его пустоту, рафинированную и дезодорированную сущность.

    Сцена из спектакля.
    Фото — Дарья Пичугина

    Хорошие актеры Олег Федоров и Анна Алексахина, и режиссер, которая выстроила для них самый внятный сюжет, не в силах оживить этот материал. Принятая актерами исповедальная интонация оказывается фальшивой, а пафос высказывания в разы превосходит его содержательную сторону. Совсем по-другому и, по-моему, наиболее верно существует в спектакле Сергей Кушаков. Актер очень технично исполняет текст, на протяжении всего действия он иронично-отстраненно подает реплики своих многочисленных героев. Роман Кочержевский и Анастасия Дюкова, которые так же надевают маски всевозможных бывших мужей, жен, любовников и любовниц, пытаясь их раскрасить, наделить характерностью, сделать разными, не в состоянии справится с языковой и содержательной безликостью материала. Главная же героиня (Надежда Федотова) прогуливающаяся по сцене в слепяще-белом облачении с постоянной извиняющейся улыбкой и грустными глазами остается большим знаком вопроса…

    P. S. Когда коннотациями к слову «любовь» становятся словечки вроде «гламур», «попса», журнал «Cosmopolitan», я первая готова завопить «Я боюсь любви», да простят меня авторы спектакля.

    admin

    Пресса

    Петербургский ТЮЗ им. Брянцева есть с чем поздравить. Идея разыграть на здешней малой сцене сочинение Ромена Гари «Обещание на рассвете» казалась чистым безумием — и из-за сложности материала, и из-за репутации театра, в котором давно не было удачных премьер. Однако работа режиссера Владимира Гурфинкеля вышла достойной.

    Ромен Гари — один из псевдонимов Романа Касева, уроженца еврейского квартала в Вильно, а впоследствии знаменитого французского писателя (Эмиль Ажар — еще один его громкий псевдоним). А «Обещание на рассвете» (1960) — один из важнейших текстов Гари, сочетающий искренность исповедальной автобиографии с жанром «романа взросления». Как многое у Гари, роман посвящен матери, чья самоотверженная любовь к Ромену граничила с монашеским подвигом, порою — с безумием. Недоедая и не покладая рук, Мина (в романе она названа Ниной) стремилась обеспечить сыну блестящую будущность. «Обещание на рассвете» — и дань благодарности, и горькое сожаление: до настоящей славы сына Нина не дожила. В романе свободно, в режиме сбивчивого монолога, сочетаются разные временные пласты — детские впечатления Гари и его взрослые рефлексии, серьез сменяется иронией, жесткого фабульного каркаса нет как нет. Перенос «Обещания» на драматическую сцену не назовешь простой задачей.

    Стильная минималистическая сценография художника Ирэны Ярутис работает в спектакле камертоном: скупая изобразительность декорации подталкивает актеров к углубленной психологической игре. Повествование Гари — разговор с самим собой, якобы происходящий на морском пляже. Над пустой сценической площадкой художница вешает прямоугольную панель с множеством электрических лампочек — это здешнее «условное» небо с «условными» звездами. Оно может опуститься до опасной близости к полу, буквально впечатав актеров в сцену, может встать вертикально, образовав блистающую преграду. На авансцене рассыпана галька, на заднике видеопроекция набегающих морских волн. Пара стульев, дорожный чемодан, большой шар, словно с картины Пикассо, — вот и весь реквизит. Поклонникам бытового театра на спектакле Владимира Гурфинкеля делать нечего — постановщик всецело поглощен приключениями человеческого духа.

    Поглощенность осталась бы протоколом о намерениях, если бы не оказалась выражена в актерских работах. В «Обещании на рассвете» обе главные роли — Ромена и его матери Нины — поручены отличным артистам: приглашенному Андрею Астраханцеву и тюзовской приме Лиане Жвании. А главное — обе роли выстроены и сыграны отменно. Артиста Астраханцева природа наделила красивым благородным лицом, его облик отмечен печатью «уходящей натуры» — тонкости и интеллигентности. Было опасение, что внешней фактурой Астраханцева сходство с Гари в спектакле ограничится. Страхи улетучились с первых же сцен. В сложнейшей роли, не сходя со сцены два с лишним часа, актер содержателен и убедителен. Астраханцев варьирует образы взрослого Гари и Гари-ребенка, причем демаркация между зрелостью и детством в спектакле сознательно размыта. Интересней находить черты ребенка во взрослом и взрослого — в ребенке.

    Разыгрывая сцены маленьких детских потрясений, открытий и катастроф, Астраханцев — Ромен подпускает сардонического цинизма видавшего виды скептика. Даже предательски сползающие штаны на лямках, которые он вынужден поддерживать, не могут сбить его с этого тона. По особо торжественным случаям мальчик переходит на эффектный хрипатый басок, и не беда, что маленечко дает петуха. Взрослый Гари у Астраханцева совсем другой — человек, не могущий, да и не видящий причин скрывать отчаяние и неприкаянность. Корчится, прижавшись к полу, и безмолвными губами задает небу вопрос о смысле: зачем нужна его зрелость, если рядом нет матери, отдавшей во имя этой зрелости всю себя? Небо, как водится, молчит, а вот артист почему-то не вызывает ни усмешки, ни неловкости, хотя мизансцена более чем рискованная. Объем текста и количество режиссерских заданий у Астраханцева в «Обещании» просто сумасшедшие, диапазон работы головокружительный — от тонких психологических обертонов до резкого балаганного гротеска. На месте режиссерской братии я бы внимательней присмотрелся к этому исполнителю.

    Лиане Жвании мои рекомендации без надобности: уникальный талант актрисы всем известен. Каверза ее роли в «Обещании» ровно обратная, чем у партнера. Если Астраханцеву надо исполнить сложнейшую партию непрерывно, кантиленно, то Нина, согласно инсценировке, появляется и уходит — снова и снова. В такой разрывной структуре трудно выстроить сквозную линию развития образа. Как видится, режиссер нашел безупречный формальный ход. Памятуя, что мать Гари была по первой профессии актрисой, Гурфинкель и Жвания создают несколько утрированный, бенефисный образ (для женщины мать — бенефисная роль!), причем в первых выходах Жвания работает в комическом амплуа, потом переходит в лирико-драматический регистр, а дальше поднимается до трагизма.

    Маленький актерский форсаж создает необходимую дистанцию от героини (ее ведь уже нет, перед нами воспоминание), но нисколько не отменяет богатства психологических оттенков. Смешная «еврейская мама» оборачивается стихийным гением педагогики, закадычным приятелем собственного ребенка. Еще пара сцен: мы видим ее бесстрашие, рисковую игру с судьбой и потаенную религиозность, потом иссушающее одиночество и подавляемое женское влечение к сыну. А как Нина — Жвания кричит, заподозрив в любимом Ромене труса: тут она беспощадна. Образ обрастает слоями, превращаясь из плоского рисунка в объемное изображение.

    Впрочем, не всё в спектакле безупречно. Инсценировка, сделанная одним из лучших современных российских мастеров этого непростого жанра Ксенией Гашевой, — со знаком качества. Не механическое переписывание прозы в пьесу, а грамотная и корректная интерпретация, переводящая роман на язык театрального действия. Но вполне преодолеть фабульную скудость романа не удалось ни Гашевой, ни постановщику Гурфинкелю. Время от времени возникает эффект дежавю — будто тебе снова сообщают историю, уже рассказанную десять минут назад. Режиссер Владимир Гурфинкель проделал серьезную работу, уместив в постановке целый ворох тем и мотивов — от социальных до экзистенциальных. Рассматривая перипетии «взрослой жизни» — секс, войну, мирскую славу — как разновидности детских игр, режиссер показывает себя мудрецом. Увы, глубина мысли не гарантирует качества ее театральной подачи. Полет военной эскадрильи изображен тремя мужиками в униформе, бегающими паровозиком, а бомбардировки — их плевками. В решении массовых сцен вкус изменяет режиссеру не единожды, да и пестрая компания тюзовских артистов, занятая в этих интермедиях, играет неровно. То дежурно-формально, то с захлестом в комикование. Разумеется, претензии относятся не ко всем сценам и артистам. Скажем, замечательный тюзовский ветеран Игорь Шибанов прекрасен во всех своих маленьких ролях — старика-поляка, щедрого продавца круассанов, пожилого воздыхателя Нины. В финале именно Шибанов сядет впереди массовки, возьмет в руки гальку и подаст пример — начнет царапать камнями по поверхности сцены. Пример подхватят, и спектакль уйдет в затемнение под эти странные звуки, словно под шум океанских волн.

    admin

    2010/2011

  • Федор Достоевский
  • ИДИОТ. ВОЗВРАЩЕНИЕ. Четыре сцены из жизни Льва Николаевича Мышкина
    Фантасмагория
  • Художественный руководитель
    постановки
    Григорий КОЗЛОВ
  • Режиссерская группа:Галина БЫЗГУ
    Алексей ПОТЕМКИН
    Григорий СЕРЕБРЯНЫЙ
  • Художник-постановщикВасилий СЕМЕНОВ
  • Действующие лица и исполнители
  • Князь МышкинЕвгений ПЕРЕВАЛОВ
    Максим СТУДЕНОВСКИЙ
    Евгений ШУМЕЙКО
  • Настасья ФилипповнаМария ВАЛЕШНАЯ
    Арина ЛЫКОВА
  • РогожинСергей АЛИМПИЕВ
    Арсений СЕМЕНОВ
  • Генерал ЕпанчинКонстантин ГРИШАНОВ
  • Лизавета Прокофьевна Александра МАРЕЕВА
  • АглаяПолина СИДИХИНА
  • АделаидаПолина ВОРОБЬЕВА
    Мария ПОЛИКАРПОВА
  • АлександраПолина ПРИХОДЬКО
  • ГаняМаксим БЛИНОВ
    Владимир КОЧУРОВ
    Николай КУГЛЯНТ
  • Генерал ИволгинАлексей ВЕДЕРНИКОВ
  • Нина АлександровнаАлена АРТЕМОВА
  • ВаряМарина ДАМИНЕВА
  • КоляАлександр РЯЗАНЦЕВ
  • ФердыщенкоАрсений СЕМЕНОВ
    Илья ШОРОХОВ
  • ПтицынСергей АЛИМПИЕВ
    Рикардо МАРИН
  • ЛебедевНиколай КУГЛЯНТ
    Илья ШОРОХОВ
  • ТоцкийАндрей ГАВРЮШКИН
    Владимир СТУДЕНОВСКИЙ
  • Дарья АлексеевнаОльга КАРАТЕЕВА
    Полина НЕВЕДОМСКАЯ
  • НемкаАнна АРЕФЬЕВА
  • МариМарина ДАМИНЕВА
  • МарусяАнна АРЕФЬЕВА
  • КатяМария ВАЛЕШНАЯ
    Арина ЛЫКОВА
  • ПашаАлена АРТЕМОВА
  • Банда:
  • А. Ведерников, А. Гаврюшкин, К. Гришанов, В. Карпов, М. Касапов, В. Кочуров, Н. Куглянт, А. Момот, В. Студеновский, М. Студеновский, Д. Турков, А. Филиппенко, И. Шорохов, Е. Шумейко, В. Щипицын
  • Спектакль идёт 4 часа с двумя антрактами
  • Платунов Алексей

    ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

    И. Вырыпаев. «Кислород». Театр.doc (Москва).
    Режиссер Виктор Рыжаков

    Проблема этого поколения заключается в том, что старшие не оставили ему никакого наследства, которое они могли бы принять или от которого они могли бы отказаться. В русской истории наблюдается не столько конфликт отцов и детей, сколько конфликт младших и старших братьев*.

    Л. Лурье

    * Лурье Л. В поисках радости // Сеанс. № 15. 1997. С. 103.

    Манифесты не пишутся долго, манифесты выдаются на одном дыхании. Дыхание вполне может оказаться последним. Особенно когда это выдох поколения, которое некогда пафосно называлось «поколением X». Теперь пафос спал и эта однобуквенность воспринимается скорее как «недоросшее XL*». Те, кто первыми столкнулись с новой реальностью лоб в лоб, теперь осмысляют результат своего столкновения. Поколение тридцатилетних затянулось жизнью так, что многие после затяжки так и не опомнились. А те, кто опомнился, — оглянулись и увидели, что их выбрасывает с «парохода современности».

    * Extra large.

    И. Вырыпаев (Саша). Фото В. Луповского

    И. Вырыпаев (Саша).
    Фото В. Луповского

    Спектакль «Кислород» — не попытка разобраться в причинах своей потерянности. Это выдох поколения. Долгожданная самореализация после десятилетия забытья. И потому текст не подается одним выверенным монологом, а разбивается на куплеты и припевы и сопровождается ненавязчивым pornojazz-ом. Не великую мысль доносят дети 90-х — просто у них в груди «два танцора: правое легкое и левое легкое, когда они танцуют, они дышат и получают кислород». «Люди промежутков» вообще стараются уйти от высоких истин — так поколение 30-х уходило от мирового пожара, в 50-е страна отдыхала от Священной Войны, в 70-е, разочаровавшись в Свободе, сворачивалось в комок и желчно-лениво поплевывало на происходящее, в 90-е…

    …Десять заповедей опровергали, предлагали замену, отвергали, но не игнорировали. Тридцатилетние еще не достигли последней стадии, они еще мыслят себя в контексте Общего Закона и еще могут от него отталкиваться в своих декларациях. Если в Новый Иерусалим не веришь, потому что «невозможно верить в город, в котором люди взрываются как арбузы», то значит, все-таки пытался в него верить. Если не услышал, как говорят тебе «не убий», то значит, кто-то еще это говорил. Если хочешь насытиться кислородом, то вдыхаешь воздух… складывающийся из выдохов старших братьев.

    Generation «X» еще пытается сыграть свою последнюю партию с христианскими истинами, но пользуется уже откровенно издевательским приемом — перекидывается с гроссмейстером дидактики в подкидного дурачка. Те, кто придут следом — нынешние двадцатилетние, — просто не обратят на дряхлеющего гроссмейстера никакого внимания.

    Но не это противостояние заставляет поколение дифференцироваться. Другое, более весомое условие существования родившихся-в-семидесятом заставляет их заявить о себе. Другое, самое главное. «И если ты скажешь кислород, я уйду со сцены», потому что повышенное содержание кислорода в крови — это уже необходимый минимум, без которого жизни нет. А самое главное — совесть. Качество насквозь индивидуальное, эгоистичное. Потому что бороться за право дышать можно, лишь скандируя «Мы вместе», а порубить жену в куски для преодоления «похоти» — интимное дело каждого. И никогда никто из тридцатилетних не скажет «возьмемся за руки, друзья», потому что каждый в одиночку бежит за скорым поездом «Москва—Петушки» — и каждый просит подсадить — а не услышав ответа — все равно продолжает по инерции бежать — чувствуя, что открылось второе дыхание — но еще не осознавая, что оно же и последнее…

    Потапова Александра

    ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

    И. Вырыпаев. «Кислород». Театр.doc (Москва).
    Режиссер Виктор Рыжаков

    Приятно, что все повторяется. Двадцатый век родился из девятнадцатого с громким, яростным криком, жадно требуя жизни. В кулачке своем он сжимал столько разных идей, что любопытным исследователям хватит материала еще на пару веков.

    Приход столь ожидаемого двадцать первого столетия оглушил своей тишиной. Возможно, это лишь дело времени и уже через пятьдесят лет мы расслышим сегодняшних «гениев» и восхитимся ими в должной мере, забыв, что тогда, то есть сейчас, выглядели они скучно.

    И. Вырыпаев (Саша), А. Маракулина (Саша). Фото В. Луповского

    И. Вырыпаев (Саша), А. Маракулина (Саша).
    Фото В. Луповского

    Пусть так. Все равно. УРА новым движениям, наивным манифестам, провозглашениям провозглашенного! Ура всем тем, кому не лень, кому не страшно, не смешно, не стыдно говорить вслух! Ура Ивану Вырыпаеву и его театральному проекту «Кислород» — очередной попытке рожденных 70-ми осознать себя как поколение. В начале 90-х они называли себя «поколение X». Изможденные романтики с припудренными носами хотели, чтобы их оставили в покое, мечтали раствориться в пространстве и все забыть. Об этом можно почитать в старых номерах «Ом» — ежемесячной «Библии» иксеров. Но уже через пару лет тот же «Ом», несколько опопсевший, но не утративший чутья, объявил смену курса с «X» на «Z», и множество людей с удовольствием спрятались под уютным покрывалом «Zen». «Дзен» по-русски — это когда тебе удобно, хорошо и приятно, «дзен» учит сохранять это состояние с утра до вечера, «дзен» — это когда ты делаешь то, что тебе хочется, важно, чтобы хорошо и искренне. Такая философия внезапно оказалась очень популярной.

    Все составляющие проекта были недавно и/или до сих пор остаются модными, а потому узнаваемыми: хмурая ди-джей за пультом, что-то вроде рэпа (как удачно — слова так и впечатываются в голову) под легкий porno jazz, костюмы от Vereteno — фирмы, специализирующейся на одежде из натуральных тканей, а значит, идеально подходящей для «кислородчиков» — тело может дышать. Наконец, само название «Кислород». Сначала в Японии, а теперь и у нас модно зайти в кафе и заказать себе кислородный коктейль — глоток свежести посреди города, где нечем дышать.

    Перед нами такой коктейль в его художественном воплощении. В нем остатки «X» смешены с «Z» и добавлено кое-что свое: десять заповедей, шашлык из свинины, «бедные арабы», самолеты и «близнецы», импотенция и любовь, а в конце концов — совесть, — главная ценность на сегодняшний день. Хотя заканчивается все тоскливой и пугающей Portishead. Ты «летаешь» в темноте вместе с цветными фигурами на экране, понимая, что Вырыпаев не стал выбирать между космическим одиночеством под Portishead и оптимизмом с зеленым яблоком в руке. Нужно и то и другое: Portishead без яблок уже слишком не здорово, яблоки с гашишем без Portishead глуповато. Точно так же, как такое выступление без нужной доли цинизма и иронии воспринималось бы как нечто смешное и беспомощное. Знакомые фразы и мысли, но с восклицательными знаками и большим талантом очень радуют и заставляют дышать по-новому хотя бы час.

    Сойту Александр

    ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

    И. Вырыпаев. «Кислород». Театр.doc (Москва).
    Режиссер Виктор Рыжаков

    Если человека не слышат, он начинает кричать. Если не слышат целое поколение, то оно, во-первых, позиционирует себя как поколение, во-вторых, провозглашает манифесты, а затем начинает претворять в жизнь заявленную в них программу. Театральный проект Ивана Вырыпаева «Кислород» как раз и является манифестом поколения, рожденного в 70-х годах прошлого века, причем мировоззренческим, то есть глобальным и всеохватывающим. «Кислородом» заявлена общая точка отсчета, через которую и должно, по мысли автора проекта, произойти осознание тридцатилетними себя как поколения. Поколения не только в смысле одновременно живущих людей приблизительно одного возраста, но и принимающих или отрицающих ценности, отличные от ценностей других поколений. И театральное движение «Кислород» просто выступило как объединяющий фактор, позволяющий поколению наиболее полно заявить о себе, так как редкие, но достаточно мощные творческие движения тридцатилетних в разных областях культуры не воспринимались единым целым и часто рассматривались обществом на уровне «фу, гадость» или «гы-ы, прикольно». А при наличии этого центра все встает на свои места. И НДТ в театре, и группа «Ленинград» в музыке, и И. Стогофф в литературе отчетливо воспринимаются как части единого целого, связанные между собой общим мировоззрением.

    Поколение тридцатилетних довольно сильно отличается от предыдущих. Дело в том, что оно не боролось за свободу в условиях советской системы, как другие, а получило ее в уже готовом виде. Оно ничем не платило за свою свободу, а потому и не воспринимает ее как основную ценность современного общества. Если проанализировать поколения 60-х, 70-х и 80-х годов*, то окажется, что все они главной и абсолютной своей ценностью считали свободу, поскольку находились под жестким прессом советского государства. И разница между ними обусловлена, с одной стороны, силой давления этого пресса, которая определяла форму протеста против системы, а с другой — вечным классическим противоборством «отцов и детей».

    * Имеется в виду не время рождения, а время осознания себя как поколения.

    Идеализация свободы привела к чудовищным последствиям. Сегодняшним тридцатилетним пришлось расплачиваться за чужую свободу, за идеал свободы предыдущих поколений. И им пришлось расплачиваться за свободу реальную, а не за идеальную, что две большие разницы. Они стали пушечным мясом приграничных конфликтов и войн, бандитских разборок, подопытными кроликами различных религиозных учений и сект, добровольными жертвами легкодоступных наркотиков и «паленой» водки. Конечно, все это было и у предыдущих поколений, хотя и не в таком количестве. Но, повторяю, они-то стремились к идеальным ценностям, а сегодняшние тридцатилетние платили за реальные.

    Совершенно ясно, что в этом качестве они сейчас не нужны никому. Ни предыдущим поколениям, ни будущим. Ибо кому нужна реальная свобода, которую олицетворяет поколение тридцатилетних?

    Да и вообще сегодня лишь немногие понимают, что такое свобода и какова ее настоящая природа. Я не буду сейчас залезать в словари и цитировать многочисленных философов, объясняя смысл свободы. Проще и целесообразнее опираться на реальность и здравый смысл. Обычно под свободой подразумевается свобода выбора, поскольку ясно, что в общем человек не свободен и ограничен законами природы. Остальные ограничители, такие как закон, мораль, религия, табу и т. д., могут быть легко нарушены. Что, кстати, поколение тридцатилетних наглядно продемонстрировало, вызвав тем самым неприятие и раздражение всех остальных. Но вернемся к свободе выбора. Тут уже возникает некая двойственность, так как человеческий выбор определяется желанием. Не необходимостью и целесообразностью, а именно желанием. Иногда они совпадают, но не так часто, чтобы можно было их отождествлять. И тут выясняется самое главное: в своих желаниях человек не свободен. Если бы это было не так, то рекламы бы, например, просто не существовало. Желания, они обладают силой. И чем сильнее желание, тем меньше свобода выбора.

    И. Вырыпаев (Саша), А. Маракулина (Саша). Фото В. Луповского

    И. Вырыпаев (Саша), А. Маракулина (Саша).
    Фото В. Луповского

    Вернемся к рассматриваемому поколению. Как я уже говорил, оно является воплощением реальной свободы. С одной стороны мы видим людей, привыкших добиваться исполнения своих желаний любыми средствами, с другой — неспособных сделать выбор и достичь желаемого. Но не это главное. Подобное расслоение наблюдается и у других поколений. Дело в другом. И у одной, и у другой половины оказались начисто сорванными все ограничители, которые присутствовали у других поколений. Такие, например, как страх закона, уважение к религии, морали и т. д. Все эти вещи для них полностью дискредитированы. Ситуация осложняется еще и тем, что обе эти половины моментально объединяются и начинают действовать сообща, как только общество начинает вводить какие-либо старые (напр. религия) или новые (напр. политкорректность) ограничители. У одних эти введения нарушают представления о мире, в котором они привыкли жить и в котором можно все. То есть эти ограничения кажутся им искусственными и искажающими человеческую природу, что отчасти верно, так как двойная мораль действительно разрушает психику. Другим же ограничение сужает свободу выбора; у них появляется энергия для действия, которую они направляют на появившийся раздражитель. И поколение начинает бороться с ограничениями всеми доступными и недоступными способами. Сегодняшние вожди радикальных партий обладают психологией тридцатилетних, хотя лет им может быть сколько угодно, а ведут они за собой двадцатилетних. Один знакомый честно признался мне по поводу событий 11-го сентября: «Знаешь, мне было как-то неудобно, но я радовался произошедшему». И таких людей очень много. В этом поколении гуманистические идеалы напрочь исчерпали себя, оставив горстку пепла в опустошенных душах.

    Ясно, что такое поколение вызывает неприятие и страх, потому что оно, заплатив за иллюзии других, требует возврата долга, который никем не признается. Но не будем пророчествовать и делать исторические прогнозы, хотя это может быть интересно и увлекательно, пусть и страшновато. Вернемся к сегодняшнему дню. К театральному движению «Кислород».

    Все вышеизложенное, а также множество дополнительных фактов, иллюстрирующих сложившуюся ситуацию, декларативно заявлено в спектакле. И выбор 10 заповедей как формообразующей основы содержит ясное послание зрителю. Это не постмодернистская игра, а ярко заявленная позиция. Водораздел, позволяющий дистанцироваться от всех человеческих иллюзий и всех поколений разом. Констатация тотального одиночества и принцип объединения. Поскольку данный спектакль больше манифест, чем художественное явление, он имеет полное право использовать заповеди. В художественном явлении использование заповедей привело бы к другому результату. Оно поставило бы его в контекст христианства, которое давно научилось использовать отрицание самого себя. То есть создатели художественного явления оказались бы в ловушке, которую хотели избежать. И поэтому не декларативные, а художественные произведения поколения тридцатилетних сегодня просто-напросто игнорируют христианство и любые другие религии, вырываясь тем самым из замкнутого круга. А манифест просто указывает направление, называя все простыми словами. Так что заповеди в спектакле вполне обоснованны: прежде чем игнорировать, сначала нужно отрицать. Христианство принимает смысл физического закона, о котором мы знаем, но не замечаем и вообще можем забыть со спокойной совестью. Кто-нибудь замечает на себе действие второго закона термодинамики? Человек вполне может существовать и без знания этого закона. Или, выражаясь словами С. Довлатова, «Пушкин тоже не читал Достоевского».

    Любое поколение реализуется не только в отрицании/игнорировании, но и в утверждении. Однако другие поколения в конце концов утверждали те позитивные ценности, которые им передавались по наследству. О том, что тридцатилетние получили в наследство, уже говорилось. Ту самую свободу-«кислород», которая и выжгла их изнутри. Поэтому вполне естественно, что «все, что мы делаем, мы делаем ради совести». Не ради «кислорода»-свободы, а ради собственной совести.

    А совесть — чувство избирательное. Ее появление обусловлено не моралью, а чувством, которое не контролируется разумом, а лишь объясняется им. То есть появляется она не тогда, когда должна появляться, если соотносить ее с моралью, а когда ты ее чувствуешь. Но самое главное, совесть является для человека неким внутренним самоограничителем его свободы. А еще совесть — это чувство справедливости в себе самом. Каков ты сам, такова и твоя совесть. Таково и твое чувство справедливости. Вот и получается, что каждый из нас живет сообразно своему собственному, отличному от других чувству справедливости.

    И если исходить из этого, то все демократические идеи равноправия, толерантности должны отскакивать от этого поколения как горох от стенки. Что сейчас и происходит. Но только благодаря этому оно и осознало себя поколением.

    Хейфец Леонид

    ПАФОС ПОКОЛЕНИЙ

    Есть мнение, что у таланта нет возраста, что морщины или, наоборот, румянец не имеют никакого отношения к сущности дарования: молодой Лермонтов или старый Лермонтов, молодой Шаляпин или старый Шаляпин — мол, все это чушь собачья. Я считаю, что, как это ни печально, есть понятие уходящего времени. Так же, как в природе есть время весны, когда появляются первые клейкие бледно-зеленые листочки, так есть понятие осени, есть понятие опавших листьев и есть великие примеры постоянной душевной молодости: Немирович-Данченко и «Три сестры», но это, как мне кажется, то исключение, которое подтверждает правило.

    Я очень остро чувствую приход каждого очередного поколения почти на физиологическом уровне. Я очень хорошо помню впечатление Б. Алперса от моего раннего спектакля, от почти юношеского понимания Чехова: он пришел, покачал головой и сказал: «Это очень интересно, но чересчур жестоко для Чехова». Прошло какое-то количество лет, я пришел на спектакль Толи Васильева «Васса Железнова» и почувствовал уже в себе мироощущение Алперса. Я видел перед собой почти гениальный спектакль, но он был для меня чересчур жесток. Приходят опять какие-то поколения, и уже сейчас, увидев спектакли молодых людей, например моей ученицы Нины Чусовой, рассказывают мне: она очень талантливая, но очень жестокая. Значит, это постоянное движение и осознание жизни, конечно, присущее физиологически, — иначе не может быть. Конечно, каждое очередное поколение жестче, и это вечно.

    Вот что самое интересное. На протяжении тысячелетий каждое очередное поколение казалось более прагматичным. А оно было такое же! И это длится миллионы лет. Есть же знаменитое письмо Сократа: «Что вы думаете о нынешнем поколении? Как они одеваются, как они ведут себя, куда идет мир, что же с ним будет?» Это пишет Сократ несколько тысяч лет назад. Так что ничего не меняется, каждое очередное поколение должно быть с другой длиной волос, другими увлечениями во всем, а суть остается одна и та же.

    Я уже раввин и знаю, что нет ничего такого, чего не было бы раньше. Ничего. Потому что когда появился пулемет, человечество восприняло его так же, как мы восприняли атомную бомбу. Одна москвичка писала подруге: «Невозможно жить от шума в Москве». Та спрашивает: «Что случилось?» — «У нас застелили улицу булыжником, и, когда проезжает телега, вся семья просыпается от грохота и ужаса. Что будет с Москвой дальше?» Это было сто пятьдесят или двести лет назад. Они страдали от шума точно так же, как мы страдаем от шума реактивного самолета. Все было. А вот то, что мы стареем, — это безусловно.

    Леонид ХЕЙФЕЦ, режиссер

    Сперва о значении самого слова «пафос». Два его (пересекающихся, впрочем) смысла породила «классическая» эпоха: 1) взволнованное, страстное, приподнятое и даже, по С. М. Эйзенштейну, экстатическое отношение к миру; 2) по Гегелю, глубинная доминирующая (все себе подчиняющая) идея, внутренняя направленность духовного существа, как раз и порождающая пафос в первом смысле, выражаемая им. К этим значениям трезвый XX век, в том числе советский, добавил третье: поверхностный высокопарно-выспренный — до тошноты — «звон». За разницей классического восприятия-толкования пафоса и отношения к нему многих советских и постсоветских интеллектуалов — разница в состоянии мира, в самосознании эпох и поколений.

    В любом случае слово это ощущается как несовременное — не свойственное, чуждое сегодняшнему дню. Другое время — другие слова, другие интонации. Но ведь интонации-то все равно есть. Безынтонационных живых эпох не бывает! А значит, все равно есть что-то «нутряное», органически-глубинное (в смысле: существенное, пусть и без гегелевской классической «глубины»). Выношенное (или вынашиваемое). Свое. Подлинное.

    Вот, кажется, и суть. Совсем не состарившаяся суть с виду обветшалого и для кого-то, сильно современного, отталкивающе чуждого слова-понятия: синоним, родной брат (точнее, конечно, сестра) старика пафоса (по старику Гегелю) — исконно русское слово правда. В данном случае — правда поколений. У каждого — своя.

    Правда как открыто эмоциональный пафос была присуща, обобщенно говоря, романтическим поколениям. Поколениям, в сознании которых властвовали — и направляли жизнь — возвышенные идеалы. У Бетховена Восьмая фортепьянная соната — «Патетическая». Но так можно было бы назвать и большинство других его произведений, и множество произведений других художников, при всех различиях схожих с Бетховеном в одном: взволнованно-страстном, идущем из глубины души и охватывающем весь человеческий и природный космос пламенеющем порыве к предчувствуемому совершенству, к высшим идеальным ценностям и бытийным состояниям.

    В этом давно почившем в бозе романтическом пафосе жила и упорная вера в осуществимость совершенства, и надежда на личную причастность к его свершению, и любовь ко всему, что с ними связано.

    Таково было и советское предвоенно-военное поколение 1930—40-х годов, пафосно самосознававшее себя через причастность великой коммунистической утопии, возвышенному мифу о мировой Революции (у Павла Когана: «…мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков»). Поколение «Города на заре». Этой правды-веры хватило на то, чтобы сохранить, а позже возродить миф после того, как он, казалось, был похоронен под обломками правды о сталинщине («Я все равно паду на той, на той единственной Гражданской…» (Б. Окуджава)). И это уже было поколение шестидесятников. «Социализм с человеческим лицом» — в известной формуле-лозунге чешских реформаторов наши шестидесятники делали акцент на слове «человеческое». Мир осмыслялся уже не столько политически, сколько нравственно-гуманистически. «Кожаные куртки» ушли в прошлое, пафос воплотился в москвошвеевских пиджаках, сутолоке и тесноте коммуналок, в которых с теплотой и любовью акцентировалась атмосфера товарищества и братства*, в неброской человеческой повседневности, в обычных мужчинах и женщинах — героях пьес Володина, Зорина, фильмов Хуциева. В них, в их обыденности и прозаичности жила и светилась своя «поэзия и правда» — поэзия и правда человечности. В лаконично-строгом названии ефремовского театра жил пафос поколения, причастного к высокому вольнолюбивому прошлому и такому же замечательному будущему, но видящего смысл в том, чтобы просто быть человеком в настоящем, здесь и сейчас. В Ефремове (как и в Товстоногове, Эфросе, Любимове) это стало главным и таким осталось навсегда: как вспоминал недавно Р. Козак, ставя своих «поздних» «Трех сестер», Ефремов говорил актерам: «Помните, что вы — люди», т. е., как и в начале своего творческого пути, подчинял эстетику этике.

    * Потом эти же порождения социализма, «машины для житья» (Ле Корбюзье) будут совсем иначе интонированы в пьесах Н. Коляды, но это будет значительно позже — в конце 80-х.

    Нравственный, или, как говорили советские идеологи, «абстрактный», гуманизм шестидесятников был их правдой и, одновременно (как это стало ясно много позже), своеобразным уходом от другой, все более властно заявлявшей о себе правды о кризисе советского общества и советского человека (те немногие, кто все же разглядел и эту правду и захотел прямо сказать о ней, стали диссидентами). Нет, они, конечно, видели все более разительное несовпадение идеального и реального, растущую дегуманизацию последнего и пытались чисто нравственно противостоять этому («Все прогрессы реакционны, если рушится человек» (А. Вознесенский)). Но вера в идеальное, в его жизнеспособность (как это ни парадоксально для художников, у нас традиционно считающихся реалистами) оказалась сильнее, тем более, что она — в отличие от правды социальной реальности — не была под запретом. Это был иллюзорный, но благородно-возвышенный «островок свободы» для шестидесятников. Они спасали свой пафос-правду (а значит, и себя) через своеобразное «бегство» в моральную, шире — философско-экзистенциальную проблематику (как, например, Ю. Трифонов или тот же О. Ефремов), иногда в проблематику культуры (А. Эфрос, Л. Гинзбург, А. Тарковский).

    Как показала история, они вели «бои местного значения»: осознать ложь, историческую исчерпанность и обреченность Системы, тем более — открыто противопоставить себя ей, бросить ей вызов, сделать темой жизни и творчества завоевание отсутствующей (украденной) свободы, они, как и миллионы других, не-художников, не смогли. Но у них, по крайней мере, оставались их идеалы и ценности, их гуманизм. Духовные же их дети 70–80 гг. придали этому гуманизму трагические черты: их правдой стал разрыв идеального и реального, «отсутствие воздуха», нарастающий абсурд существования (Л. Петрушевская, В. Маканин, «Полеты во сне и наяву» Р. Балаяна, К. Гинкас). Но и сострадание, боль за человека, зов-мольба о смысле, тоска по небесам и земле, упрямое требование — ожидание диалога. Эти поколения — ибо уже ничто другое было невозможно — в открытую маялись своей несвободой и… не помышляли, даже не мечтали о реальной свободе. Они «нашли» себя в попытке чисто эстетического противостояния Системе, в опыте «эстетической свободы», символом которой стали джаз и рок (и неожиданно сошедшиеся на интересе к ним утонченно-психологические спектакли А. Васильева и публицистически-броские рок-оперы М. Захарова).

    Свобода, о чудо, была им (всем нам) подарена. Она буквально свалилась на наши головы. Свобода и последовавший за ней лавинообразный распад-развал всего привычного (и казавшегося вечным) социального мира с его бытийно-житейскими формами, ценностями и мифологией. Праздник свободы обернулся драматическим испытанием для всех доживших до падения социализма или входящих в этот момент в мир поколений. Падение целой цивилизации, как бы к ней ни относиться, дело не шуточное, а для очень многих — трагическое. После недолгой перестроечной эйфории шестидесятники-семидесятники испытали разочарование, горечь, усталость. Экзистенциально-духовный кризис для многих из них обернулся творческим спадом, молчанием, физическим умиранием. Володин и Ефремов — примеры и символы такого кризиса и ухода. Усталые, внутренне поникшие, понявшие умом, но не принявшие сердцем новую действительность (где тяжесть человеческих потерь перевешивает значимость обретений), Ульянов и Юрский — трагические стоики наших дней. Но что шестидесятники… Гораздо более молодой Коляда, впечатляюще показавший грубую и жестокую правду разложения советской жизни на ее «клеточном» уровне — правду ее вырождения и полной дегуманизации, омертвение ее быта, языка, сознания, тот же самый Коляда и как драматург, и особенно как режиссер с присущей ему искренностью и эмоциональностью оплакал уходящее «советское» как свое, родное (с какой, например, любовью и умилением подаются-смакуются в его спектаклях советские песни, детали советского быта). И эта его вполне естественная и, надо сказать, художественно пронзительная реакция выдает в нем принадлежность к еще советскому поколению.

    Вот, кстати, вполне «качественный» и определенный критерий, позволяющий (при всей условности временных границ между поколениями, непрерывности перехода от одного к другому) разграничить поколения еще советские и уже постсоветское: для этого, нового поколения «советское» все в прошлом, оно уже — только факт истории, не его истории. Проблемы разрыва с прошлым, его преодоления или трагедии такого разрыва для этого поколения не существует. Его сознание, психология и «идеология» (если о ней можно говорить) сформированы и питаются уже только постсоветской реальностью — эпохой переходной, промежуточной и в большой степени «межеумочной». Эпохой, в которой кризис всех старых форм жизни и сознания драматично и гротескно совмещен с мучительным, но неизбежным, слава богу, мирным, но, как всегда в России, беспорядочным и «диким» рождением нового порядка вещей. Порядок этот называется капитализмом. Сюда же надо добавить открывшийся и весьма влиятельный (особенно в силу кризиса нашей собственной, отечественной культуры) контекст культуры западной в ее постмодернистском состоянии.

    Все это вместе дает сложную, поливариантную и пока не во всем ясную картину нашей сегодняшней культуры в целом и ценностно-психологического состояния, умонастроения постсоветского поколения молодых людей вообще и молодых художников в частности. Правда, одно фундаментальное обстоятельство облегчает понимание еще, конечно, не вполне определившегося «пафоса» нового поколения: едва ли не впервые в нашей истории (не считая краткого периода рубежа XIX–XX вв.) его творческое самовыражение происходит в условиях свободы и не требует какого-либо камуфляжа, оговорок или (и) гражданского мужества.

    Поэтому первой чертой «искомого» пафоса (правды) нового поколения я бы назвал полную внутреннюю раскрепощенность и открытость-откровенность высказывания — без оглядки на авторитеты, инстанции и даже, порой, на социальные нормы. Но как распоряжаются «нынешние» дарованной свыше свободой? Чем наполнены их откровения?

    Так и хочется ответить: всем, чем только возможно, — так много успело попасть в орбиту сознания и творчества молодых. Здесь реалии и персонажи нашей сегодняшней повседневной жизни, особенно новые и потому броские: «новые русские» с их богатством и (опять вынужден повторить это слово) новым бытом, «заграницей» и криминалом, и классика, и современные зарубежные тексты, вообще образы мировой культуры как объект и средство постмодернистской игры и мировоззренческого диалога, и то, что в советское время было под запретом, прежде всего секс и некоторые «темные» стороны человеческой природы.

    Но ведь все это только «внешний», предметный ряд, больше говорящий об объектах и условиях творчества, чем о его «пафосе»-правде. В конце концов, всякое искусство, если оно свободно, по самой своей природе открыто любой реальности и говорит обо всем, что значимо для его творцов и адресатов. Но какова сама эта значимость? Как она живет и существует, осмысляется и оценивается? Иначе говоря, вопрос правды и пафоса — это вопрос ценностей и идеалов, через которые постигается и интерпретируется мир; вопрос органичного творцу мироощущения; вопрос мифологии, в которой каждое поколение воплощает свои представления о сущем и должном.

    Кстати, о мифологии. Такое впечатление, что у молодого постсоветского поколения людей искусства собственная мифология еще просто не сложилась. Стереотипов мировосприятия и его выражения уже предостаточно. А мифологии — нет. Это тем более заметно, что молодые художники активно работают с чужими мифами: мифами элитарной и массовой культуры, мифами древними и сравнительно недавними. Но это именно чужие мифы — материал для фантазии и игры. Такая черта-особенность отнюдь не свидетельство «реализма» сознания молодых: подлинный реализм не исключает «мифологии» (примеры: Достоевский, Булгаков). Мифология — способ и симптом органического обживания-освоения реальности, укорененности в ней.

    Отсутствие собственной мифологии у постсоветского поколения — примета его, пока что, неукорененности в мире, остающемся чужим. Словно эти люди в гостях у реальности или, скорее, в наемных работниках у нее. Неукорененность — оборотная сторона их странной свободы. Легкость, с какой молодыми творятся (часто — весьма талантливо) художественные миры, легкость, с какой опробуются (примеряются) и сменяются самые разные смысловые позиции («концепции»), при этом, тем не менее, имеющие одно знаменательное сходство: поверхностность, отсутствие выстраданности, глубинной мировоззренческой страстности и убежденности, т. е. именно пафоса, — эта легкость и есть свидетельство неукорененности (может быть — временной) сегодняшних молодых в своем (или все-таки чужом?) мире. Кто из них мог бы ответственно сказать, как Лютер: я здесь стою и не могу иначе?

    Ценностные отличия постсоветского поколения от предыдущих громадны и очевидны.

    В согласии с духом времени и новым порядком вещей современные молодые художники прежде всего прагматичны и деловиты. Это проявляется не только в их осознанной ориентации на «продаваемость», а значит, и на ожидания и стереотипы «массового» человека-потребителя «массовой культуры». Пока, кстати, в этой ориентации формальное начало доминирует над содержательным: сюжет («история») важней идеи, действие с его прямыми эмоциональными эффектами существеннее мысли, броскость и блеск технологии привлекательнее «духовного» и «душевного». Молодые, как правило, «высокопрофессиональны», но в их критерии профессионализма вряд ли входят глубина проникновения в суть, тонкость мировосприятия, интеллектуализм — «пиплу» это ведь не нужно. Но дело тут не только в ожиданиях «массы». Известно ведь (из опыта именно масскульта), что его традиционный потребитель хочет и позитивного примера, и «морали», и катарсического утверждения доброго и прекрасного, и просто душевности и человечности. А этого-то современные молодые художники дружно избегают (исключения, конечно, есть, но именно — исключения), что, я думаю, говорит уже не о «рыночных», а о собственных свойствах.

    Современные молодые художники, по моему ощущению, словно отдыхают от присущих искусству больших духовных измерений, небесам идеала предпочитая землю обыденности, философской размерности экзистенциальных проблем — посильную мерку повседневности, глубинным противоречиям бытия — лежащие на поверхности конфликты социального и личного быта, нравственной сложности жизни — ее красочную эстетическую оболочку и т. д. Добро и зло у них часто меняются местами, а еще чаще смешиваются до полной неразличимости. Все как бы одинаково интересно и одинаково не требует слишком серьезного, «затратного» отношения к себе.

    Здесь, конечно, не обошлось без влияния постмодернизма, пришедшего с Запада. Однако достаточно вспомнить примеры серьезного постмодернистского видения (Борхес, Гринуэй, У. Эко, Стоппард), чтобы понять, что дело не в постмодернизме как таковом.

    Тут, думается, своя, домашняя причина. Я бы назвал ее ценностным кризисом и даже сильнее: ценностным вакуумом. Старые ценности утрачены, новые еще не обретены. Будучи в чисто технологическом отношении вполне зрелыми мастерами, наши молодые в отношении к фундаментальным ценностям, как правило, совершенно инфантильны, беспомощны: подлинных ценностей они одновременно и не знают, и боятся. Тем, кстати говоря, и удобны, кроме прочего, сериалы и антрепризы, что в них неразвитое «детское» сознание может уйти от больших ценностных проблем. Старые, советские ценности для молодых мертвы; более того, они скомпрометированы в их глазах самой Историей. От них тошнит. Для других же — и так даже чаще — они уже просто знак без означаемого, пустая абстракция.

    Таким образом, не в первый раз в истории порвалась связь времен. И этот разрыв опасен утратой основ духовной культуры, утратой, прежде всего, выработанных за века духовных «точек зрения», способностей и навыков серьезной мировоззренческой рефлексии, нравственного анализа и оценки, трагического созерцания-переживания. Те, кто еще помнит старые ценности, но не умеет отделить в них истинное и непреходящее от ложного и исторического, выплескивая вместе с мертвой водой еще вполне живого ребенка, стали циниками. Их удел — глумиться и шокировать, смаковать «мерзости жизни». Другие, кто пришел уже на пепелище старой культуры, а к большой и бессмертной мировой культуре в условиях разрыва времен не приобщился, просто существуют в смысловой пустоте, сами что-то пытаются «придумать», но получается либо псевдоглубокомысленная, выспренно-приторная клюква-пустышка, «кич» (вроде «Кухни» М. Курочкина — О. Меньшикова), либо просто убого-примитивная «кин-дза-дза». Им самим от этого нехорошо. Что-то, уверен, подсказывает им, что с этим что-то надо делать. Но что — они не знают и не умеют. Пустота и, следовательно, сомнительная ценность их свободы мучает их, но инфантильное сознание формулирует проблему по-своему, привычно слагая с себя ответственность: «Зачем „вы“ нам дали эту свободу? Вы, отцы, виноваты в наших бедах». Неспособность чувствовать гармонию и видеть горизонт идеала в сочетании с действительно малоприглядной повседневностью опять же рождает (в данном случае вполне детский) интерес к аномалиям и уродствам жизни, к ее закрытой, табуированной для нормального сознания «низовой» стороне, заслоняющим подчас все остальное и кажущимся самым значительным на свете.

    Поразительный и в то же время подтверждающий сказанное выше факт: у нас «наступил» капитализм, но не появилось (у молодых) антибуржуазное искусство, что имело (и имеет) место во всех странах, в том числе и в дореволюционной России. А ведь для подлинного искусства естественно и закономерно быть антибуржуазным! То есть не принимать социальной несправедливости, бедности, отчуждения, прагматизма, пошлой прозы и самодовольства и многого другого, что неизбежно сопутствует раннему (а подчас и зрелому) капитализму и что несовместимо с испокон веков защищаемым подлинным искусством идеалом человечности.

    Те, кто заворожены биологическими аномалиями, социальными уродствами и отходами жизни, не замечают (поскольку пока не умеют, не знают как) того, что видели и против чего возвышали голос великие романтики, реалисты и модернисты XVIII, XIX и XX веков!

    Те, кто вольно и нередко без весомого приращения смысла переиначивают классику, как детские кубики, или тасуют колоду культурных фактов, в игре фантазии и интертекстуальности пытаясь преодолеть бессмыслицу, пустоту и скуку жизни, не умеют видеть и, тем более, осмыслить того громадного и глубокого, что совершается в их стране, с их страной и с миллионами ее граждан. Об этом — ни одной пьесы!

    Ни одной пьесы о драматических поисках выхода из исторического тупика, в котором в конце минувшего века оказалась Россия, или просто о людях, упорно создающих новые способы жизни, — людях дела, среди которых много ровесников молодых художников. Но и о тех, по кому проехало и кого раздавило колесо прогресса, — тоже ни одной. И о том, как рождается и почем достается реальная свобода или хотя бы о малейшем опыте свободы, — то же самое (это почему-то, применительно к России, интересно Т. Стоппарду, но не нашим молодым стоппардам и стрелерам).

    Как ни странно, ни непривычно еще об этом говорить, но, кажется, в России появилось первое поколение художников, которое уже нельзя будет считать интеллигенцией за отсутствием соответствующего масштаба и направленности социальной мысли и гражданской совести.

    Можно вроде бы и позавидовать социальной адаптивности художников постсоветского поколения, их внутренней свободе, уверенности в себе и технической вооруженности. Но мне почему-то тревожно за их судьбу и за судьбу тех, на кого они будут влиять своими произведениями. Интернет, к сожалению, не может заполнить ценностного вакуума, а ведь, как верно заметил мудрый С. Лем, культура держится не на технике, а на ценностях. Возможно, обретение таких ценностей станет пафосом следующего поколения? Но и у этого, я надеюсь, еще есть время. В России ведь, как известно, надо жить долго.

    Декабрь 2002 г.

    Дмитревская Марина

    К ЧИТАТЕЛЯМ И КОЛЛЕГАМ

    Сезон 2002/2003, в середине которого вы застаете себя и нас, читатели и коллеги, не имеет ярко выраженных черт.

    300-летие Петербурга явно не повлияло на количество хороших спектаклей.

    Ряды режиссерского авангарда поредели. Г. Дитятковский в Москве и, по слухам, только в конце сезона выпустит в БДТ давно ожидаемую всеми «Двенадцатую ночь» с С. Дрейденом — Орсино и А. Фрейндлих — Шутом… Ю. Бутусов в Москве и Корее (там он выпустил «Войцека» по-корейски), В. Крамер ушел в шоу-бизнес для бизнес-персон и, быть может, вынырнет только в апреле в Большом театре «Русланом и Людмилой». Но это уже — темы следующих номеров…

    На театральной поверхности сезона — А. Праудин («Бесприданница») и Г. Козлов («Доктор Чехов»), которые проходят свой путь и о которых идет речь в этом номере, и довольно много заезжих персонажей, которые вдруг навели нас на мысль о поколениях, смене ценностей etc.

    Сперва приехал спектакль «Кислород» — явная декларация, манифест тридцатилетних.

    Затем «Балтийский дом» с подзаголовком «Другой театр?» предъявил несколько новых имен.

    Потом Т. Жаковская подробно описала нам из Лондона «Берега Утопии» — спектакль по пьесе почти родного Петербургу автора Тома Стоппарда в исполнении Тревора Нанна, уходящего с поста руководителя Национального театра Великобритании. Речь тоже о ценностях эпохи.

    Да еще лаборатория молодых режиссеров в Екатеринбурге и режиссерская конференция «старых» режиссеров в Москве… (Последней мы не уделяем внимания в нашем журнале, потому что, побывав там, не сумели вычленить конструктивное зерно, не поняли, кто, зачем и кого собирал, чем дело кончится и чем сердце успокоится. Будет или не будет создана режиссерская Гильдия — покажет время, что за институцию собрались создать — покажет оно же).

    Словом, во второе десятилетие своей жизни «ПТЖ» вступает с разговором о поколениях. Конечно, это опять весьма условная «смена оптики», но на тему, подсказанную как-то О. Лоевским, мы попытались хотя бы начать размышлять. Придумали слоган «Пафос поколений», не имея в виду некую возвышенную идейность и пр., а считая пафосом любое пребывание во времени и даже отсутствие в этом пребывании хоть какого-то пафоса. Мы стремились дать картину умонастроений последних десятилетий, как она сложилась в умных головах наших авторов.

    Лично я никогда не чувствовала себя никаким поколением. И до сих пор мне понятнее всего — со старшими. Как было с Володиным, как бывало с Габриадзе, как есть с Кочергиным, Лавровым. Я не знаю, вертикаль это или горизонталь, но это так. И всегда было чувство, что мы старшим — по колено, что вообще каждое следующее поколение — по колено предыдущему, и так человечество идет по нисходящей. А теперь, в эпоху всеобщих провокаций и отсутствия под ногами твердой почвы (когда-то Володин рассказывал, что самое сильное ощущение от войны — отсутствие пола. Но это — в войну!), ценности, о которых возможно говорить вслух, уж вовсе не ясны. Не хочется слышать: «Отстаньте со своим императивом», — но и без императива не очень получается.

    Поэтому захотелось послушать совсем молодых (рецензии на «Кислород») и не очень старых. Еще два года назад мы точно спросили бы про поколения А. М. Володина, а он бы замахал руками и вычеркнул все, как выкидывал и не печатал множество своих стихов как раз на эти темы («А прошлый век — не устарел… все с нами он, все рядом — и ссылки и парады»). Теперь, в отсутствие А. М., мы только печатаем его фотографию в начале номера. Чтобы помнили.

    Второе десятилетие «ПТЖ» началось по меньшей мере бурно. Сначала в январе мы справили многолюдный юбилей, получили многие десятки поздравлений, за которые сердечно благодарим всех друзей. Потом затопило наш подвал, и неделю мы напоминали коллективный памятник «Стерегущему», что на Петроградской, овладевали искусством управления насосом. А едва откачали воду — получили письмо, напечатанное на 4-й стороне обложки, и это на самом деле имеет серьезные последствия для будущности «Петербургского театрального журнала» — тут насосом не спасешься…

    В раздумьях о критериях века нынешнего мы разъехались по Сибири — кто в Норильск, кто в Читу и Бурятию — собирать следующий «Сибирский транзит». Церковь, где венчался декабрист Анненков, и земля Норильлага, где по-прежнему метет черная пурга, а десятки тысяч трупов так и покоятся в вечной мерзлоте, — все это тоже наводило на мысли о поколениях и их пафосе. Но новые сибирские спектакли — сюжет следующего номера «ПТЖ».

    А этот, № 31, выйдет к началу петербургской «Золотой маски». С гордостью отмечаем: почти все спектакли фестиваля, вне зависимости от их географического адреса, отрецензированы в «ПТЖ» до того, как будут показаны в столицах.

    Хотелось бы сделать паузу и скушать «Твикс», но мы паузы не делаем. Оставайтесь с нами!

    Джурова Татьяна

    Блог

    Олег Жуковский. «Человек крылатый».
    Театр им. М. Чоконаи (Дебрецен, Венгрия).
    Режиссер Аттила Виднянский.

    Знакомство с Театром им. Михая Чоконаи из Дебрецена, второго по величине города Венгрии, стало центральным событием XI Волковского фестиваля. Здесь показали «Парикмахершу» в постановке Виктора Рыжакова и «Человека Крылатого» Аттилы Виднянского. И если «Парикмахерша» прошла на дружное «ура», то язык театра Виднянского для многих оказался незнакомым и непонятным.
    В Петербурге в конце 90-х на похожем языке говорил, например, Андрей Могучий. Но к концу «нулевых» подобная манера речи оказалась подзабыта.

    Режиссер Аттила Виднянский окончил Киевский институт им. Карпенко-Карого, был директором Венгерской оперы в Будапеште, привозил в Центр им. Мейерхольда «Три сестры» закарпатского театра города Берегова (в спектакле была жёстко перемонтирована очередность актов, а актеры существовали в симультанном режиме). В 2006 году возглавил Театр им. Чоконаи, изрядно реформировав его репертуар и художественную политику. Виднянский занимается оперными спектаклями (помимо драматической труппы, в театре есть оперная и балетная), ставит драматические на бывших военных базах, приглашает русских режиссеров (Виктор Рыжаков в Дебрецене делал «Грозу» и «Парикмахершу» Сергея Медведева). При этом Виднянский по-прежнему работает на два «берега» — Дебреценский и Береговский. А его актеры прекрасно изъясняются на русском и постоянно курсируют через украинско-венгерскую границу, чтобы принять участие то в украинских, то в венгерских спектаклях.

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    «Человек крылатый» — попытка современной мистерии, конструирования универсальной модели мироздания, в которой встречаются и сосуществуют не только разные времена (легендарное, героическое, реальное, историческое), но и разные измерения — сакральное и профанное. Текст пьесы Олега Жуковского про космонавтов «До» и «По» (Юрия Гагарина и Германа Титова), у Виднянского постепенно оброс стихами современного венгерского поэта, реальными историческими документами, перепиской Сергея Королёва с женой, историческими анекдотами, апокрифической легендой про Царя маленького (четвертого волхва, родом из России, отправившегося приветствовать рождение Вифлеемской звезды, но опоздавшего на 30 лет). В многофигурной режиссерской композиции сосуществуют Леонардо Да Винчи и Циолковский, Сталин и Хрущёв, конструкторы Королев и Глушко, их жёны и масса других, уже безымянных героев. Образы мифопоэтические, фольклорные и психологические теснят, наслаиваются друг на друга. Зритель оказывается внутри модели мироздания. Над ним — полусферы из тонкой проволоки. Сначала они больше напоминают птичьи клетки. В финале, загораясь множеством звезд, — небесный купол. Поворотный круг, где размещены зрители, переносит нас из одного, как бы реального, исторического измерения, в другое — сакральное. Гигантское деревянное сооружение — это и недостроенный ковчег, и полость космического корабля, и галера, на которой проходит свой мученический путь Царь маленький.

    В реальном измерении время течет не линейно, сюжеты сосуществуют в некой «одновременности», где всё и вся — только подготовка к «чуду», вознесению первого человека к звёздам. Пророчествует Циолковский. Что-то чертит Леонардо. Мечтает о стальных «руках-крыльях» Сталин (лубочный персонаж, вроде Ирода, в бурке и усах, позже переоденется в косоворотку и соломенную шляпу и выступит уже «за Хрущева»). Изнывают, разлучённые с мужьями, жёны конструкторов. А в двух обаятельных молодых людях, в гимнастёрках и галифе, берущих разбег внутри полости недостроенного ковчега, разумеется, тоже не сразу узнаешь Гагарина и Титова (Аттила Криштан и Жолт Трипл).

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    В другом измерении совершается апокрифическое роуд-муви Царя маленького навстречу новой звезде. Здесь Олег Жуковский (Царь маленький) верхом на игрушечной кляче только обозначает присутствие своего героя. Историю же его земных мытарств, даров, предназначенных Младенцу, но растраченных, розданных людям, пропевает певица, как во время литургии. А художник Геннадий Гоголюк иллюстрирует серией «икон», которые пишет прямо по ходу действия, водой, на грязном стекле. Для каждой сцены Виднянский подбирает свой ключ, а актеры — способ существования. Вот «До» и «По», проглотившие по яйцу, сами, будто неоперившиеся птенцы, смешно машут крылышками, а из их горла неожиданно вырывается не человеческая речь, а птичьи трели. Судьба третьего, выкинутого из большой истории и всеми забытого претендента на полёт, Григория Нелюбова, рифмуется с мифом о Дедале. У Сталина всё-таки вырастают крылья, но они, как ширма, скрывают фигуры повешенных. Изумительно точно выстроена, разработана до мельчайшего движения сцена, где под нарастающие, нетерпеливые гудки ожидающей на улице машины, жёны конструкторов провожают своих мужей (может быть, в Бутырку, может быть, на закрытый полигон). Кажется, вся жизнь Нины Королевой (Нелли Сич) сосредоточилась в пальцах, растерянно бегающих по пальто мужа, поправляющих то шарф, то шапку. А рядом неподвижное, вскоре искаженное отчаяньем лицо жены Глушкова, оседлавшей чемодан мужа, вцепившейся в него руками и ногами так, что её буквально приходится от него отдирать. Позже те же самые актрисы, но уже во снах космонавтов, появятся в роли блестящих космических «тел», Афродиты-307 и т. д.

    Иногда режиссура Виднянского впадает в грех избыточности. Организацию сюжетов хочется подчинить хоть какой-то иерархии. Текст — подсократить, темп — прибавить. С другой стороны, режиссеру, действительно, удается через параллели, через наслоение сюжетов и судеб показать едва ли не всю историю XX века. С его ужасом и кровью, катастрофами и победами, с его противоречиями. Где рядом с мечтой о полёте имеется ее грязная изнанка, выстланная костьми как известных, так и неизвестных героев. Где персонаж (и реальный человек) Гагарин, — тот, чьи останки после крушения самолета Титов узнает по родимому пятну на затылке, и советский герой, директивно назначенный властью, а историей произведённый в мученики. Неслучайно монолог Гагарина накануне полёта так напоминает библейское: «да минет меня чаша сия». И как бы ни был долог и тернист (для зрителя в том числе) путь к финалу, две истории, в конце концов, соединятся. Юрий Гагарин, которого долго-долго, как на царствие или на смерть, обряжают в блестящую серебряную фольгу, обматывают скотчем, поднимется, в клубах дыма, новой звездой над сценой, над железным занавесом. А Царь маленький обретет последнее пристанище — в ногах, может быть, вознёсшегося, а, может, и распятого человекобога.