Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Филатова Людмила

ПРЕМЬЕРЫ

«Отчего люди не летают…» (по мотивам пьесы А. Н. Островского «Гроза»).
Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Автор идеи и режиссер Клим, сценическое пространство Алексея Бервальда, Сергея Маслякова

Конечно, ни темного царства, ни луча света, ни даже города Калинова. Клим подтвердил верность школе Анатолия Васильева: воображением режиссера на сцене творится самостоятельная реальность, где все подчинено не литературному первоисточнику (хотя последний дает все основания читать его по-разному), даже не его трактовкам, а лишь художественной идее создателя, его личному мировоззрению и восприятию жизни. Завещанная Мейерхольдом концепция романтической драмы, религиозно-мистическое понимание истории Катерины, стилистика так называемого «медитативного» театра, свойственная Климу-экспериментатру, которую трудно рационалистически считывать и замыкать в конкретные определения, но в которую легко «включаться», — все это в той или иной степени есть в спектакле. Но не только это.

Такое впечатление, что на этот раз Клим поставил себе цель «зеркалить» и скрещивать всевозможные пласты смыслов до бесконечности — и она сыграла с ним злую шутку, мутировав в бесконечность дурную. Это ясно, если задуматься о категории времени в этом спектакле: изначально длившийся примерно пять часов, он был сокращен до трех с половиной, но с таким же успехом мог быть продлен до двенадцати, тридцати шести… и мало бы что изменилось. Возможно, лишь стала бы объемней невразумительная финальная сцена, которая должна, по логике действия, быть апокалиптической, а получилась почти комичной (в лоб: пришли большевики в кожанках и всех расстреляли). Так же долго и очень красиво бродила бы по пустой сцене Катерина Кабанова (Эльмира Кадышева) — тоненькая, с исступленно вздымающимися руками и ломкой балетной пластикой; так же вращался бы на месте зачарованный Борис Григорьевич (Борис Бедросов), как во сне, повторяя и повторяя слова любви… Мы сразу поверили, что он встретил Катерину в церкви, поверили бы, если б он сказал «в секте», в больнице, притоне наркоманов… ибо налицо галлюцинаторный эффект, который может длиться сколько угодно, как опусы альтернативной музыки. Время здесь способно плавиться, тянуться, затягивая зрителя, словно в воронку; но в каком-то смысле оно работает на режиссера, потому что на осознание всех красот, в изобилии наличествующих в спектакле, на сопоставление того, что ты помнишь из «Грозы», с тем, что говорят на сцене, и т. д., времени даже профессионалу, действительно, требуется много.

Э. Кадышева (Екатерина), К. Анисимов (Тихон). Фото из архива театра

Э. Кадышева (Екатерина), К. Анисимов (Тихон). Фото из архива театра

Мое мнение об этом спектакле двойственно. С одной стороны, оно далеко от восторженного, и прежде всего потому, что в этой версии «Грозы» не было ничего неожиданного (то, что пытается сделать Клим, вполне вписывается в ряд его других произведений); с другой — во всей этой театральной мешанине (отчетливая фольклорная линия, чеховские аллюзии, исторические рокировки, игры словами и понятиями, где в кучу свалена и «земля обетованная», и маузеры; фантазии о прошлом и будущем персонажей и т. д.) есть вполне сущностные, ценные элементы. Прежде всего — попытка Клима вычитать из пьесы Островского трагедию. Не только Катерины — всего семейства Кабановых, включая свекровь; трагедию «местных», у которых приходят в упадок, разваливаются кланы (очевидны «горьковские мотивы»), — и «приезжих», которые становятся обречены, прикоснувшись к тому, в чем и чем здесь живут люди. Бесспорно, «здесь русский дух, здесь Русью пахнет» — главным героем тут становится Грех. И потому люди и не летают — как говорится, рад бы в рай, да… «Отчего же с песьими? — За неверность!»

Дикой-град, населенный «безумными, юродивыми, всякого рода неудачниками и удачниками» (есть даже местные Стенька Разин-Кудряш и Василиса Прекрасная, влюбленная, ко всему прочему, в Дикого), живет предчувствием трагедии. Магически светлое, застывшее в зыбком мареве (световая партитура Д. Солнцева) неконкретное пространство дышит тревогой: по краям сцены возвышаются обломки античных колонн, а частушка о пчелке звучит в унисон с мрачным гудением сартровских «мух». Чуть позже за Марфой Игнатьевной Кабановой (Регина Лялейките) потянется кровавый плащ таировской Федры… Ее вина здесь вполне определенна и даже названа — в программке (Тихон: отчество неизвестно). Все повторяется, «яблоко от яблони»: сверкающая белоснежными «крыльями» — рукавами свадебного платья — Катя чуть-чуть не взмывает в небо (Клим объединяет сочиненную им самим сцену свадьбы Катерины и финал пьесы, ставя героиню на балкон, где совсем недавно, подобно Джульетте, стояла белокурая Кабаниха, объясняясь с Диким) — но Рубикон перейден, и хрупкая полуптица берет руку Варвары, прикладывает к животу… Падение — и наказание. Значение эпиграфа к спектаклю: «Было мне в Москве видение…» прочитывается с первых минут. Тот, кто «лицом черен», уже рассыпал свою отраву, грех — он как будто растворен в воде, которую здесь пьют, в воздухе, которым здесь дышат. И хотя донкихотствующий Дикой (Александр Сластин) что-что все суетится, гремя доспехами, — с него «взятки гладки», он слаб, его уже тоже точит грех, разъедает изнутри. Жалуйся не жалуйся — не поможет…

Вестница рока — безумная графиня, она же Феклуша (Татьяна Пилецкая), хор — жители «города», реальные и воображаемые, загадочные полуфантомы. Слова произносятся нараспев или декламируются, как высокая поэзия. И ясно, что вялый, бледный Борис Григорьевич здесь ни при чем, муж Тиша (Константин Анисимов) тем более. Последний меньше всего похож на сына-подкаблучника, забитого маменькой, — это красивый, развязный субъект, одевающийся с иголочки и любящий выпить-погулять. Его взаимодействие с сестрой (Мария Мещерякова), розовощекой юной гедонисткой, которой мать с трогательной заботливостью заплетает косички, решено Климом через игру с предметом: Тихон и Варвара по-детски возятся, отнимая друг у дружки игрушечную зверушку. В этой семье «грозная» Кабаниха с улыбкой шлепает своих расшалившихся отпрысков, а уж с невесткой по-настоящему нежна. То ли понимает, какой груз упадет ей на плечи, стоит поддаться Греху, — то ли знает силу страсти, толкающую к этому… В сцене раскаяния Катерины именно Кабаниха в порыве жалости к ней восклицает: «Молчи!..», понимая, что теперь уже поздно…

Режиссер отказывается от любой конкретики, от психологических мотивировок, его не волнуют проблемы семейной морали — ему нужна трагедия, приподнятая, очищенная от правдоподобия. Детали, кажущиеся бытовыми, вырастают до значения символов. Однако остается ощущение перегруженности метафорами и намеками, в лабиринтах ассоциаций начинаешь блуждать и путаться. Соседство на завалинке Кулибина, он же Кулигин (Андрей Тенетко), Глаши, она же Аленушка, она же Золушка, которая распевает цыганские песни (Марианна Мокшина), и Василисы, ведущей себя, прямо скажем, не как героиня сказки, — сильно путает. Святые, изображенные над античными развалинами, — смущают. Феклуша Т. Пилецкой, больше напоминающая постаревшую блоковскую Незнакомку и одновременно дворничиху, — удивляет. Хочется четкости, ясности. Трагедия страсти на основе пьесы Островского, разрастающаяся на глазах раковой опухолью постмодернистских забав, да еще рассчитанная на «погружение», — это немного слишком.

Тем не менее актерские работы интересны. В новой для себя ипостаси Р. Лялейките, привычная глазу в ролях совсем иного плана («Фрекен Жюли» А. Галибина, «Жизнь Ильи Ильича» И. Коняева), выглядит неожиданно яркой, хотя структура образа Кабанихи отличается меньшей цельностью, чем в предыдущих ее работах. Не старая, эффектная Кабаниха — не новость в театре двадцатого века, но Лялейките это интересует меньше всего. Здесь другое: страсть когда-то привела ее к утрате себя самой и вызвала гнев небес, но искупать вину будут невестка, сын, дочь… Очень любопытен Кудряш Егора Гришина. Спектаклю удалось сломать стереотип, в соответствии с которым Кудряш — эдакий рубаха-парень, свой в доску — штаны в полоску; параллель со Стенькой Разиным (символом русского бунта, «бессмысленного и беспощадного») высвечивает в персонаже новые грани. Блаженная Василиса с распутными глазами (Ирина Муртазаева) уже одним своим присутствием на сцене добавляет экзотики, какой-то стихийной чувственности, и это стилистике спектакля тоже не чуждо.

Э. Кадышева, кажется, качается, как тростинка на ветру, — отрешенная от всего земного, ее Катерина сначала лениво сопротивляется Греху и одновременно заигрывает с ним. Когда приходит осознание того, что бороться бесполезно, ее как будто камнем тянет вниз, засасывает в трясину — и начинается томление в ожидании смерти. Предопределенность ее гибели помножена на саму себя: нет человека в зале, кто не знал бы, чем заканчивается история. Клим дарит героине право на тихий, страшный финал: Катерина как будто растворяется, плавится в раскаленных лучах заката (о, школьные учителя, слышу ваш дружный стон: «А как же Волга-матушка?»). Нет Волги. Не дано Катерине полететь. «Вот она, ваша Катерина…»

P. S. Театроведы говорят, что этой «Грозе» не суждена долгая сценическая жизнь. Те, кому она может быть по-настоящему интересна, посмотрят за первые десять показов, а потом либо начнется паломничество старшеклассников, либо придется играть на пустой зал. Это грустно. Неужели все-таки никому не захочется всерьез задуматься: а отчего, собственно, люди не летают?!

Апрель 2004 г.

КЛИМ

ПРЕМЬЕРЫ

Все в спектакле должно было стать другим, более классическим. То, что получилось, — результат пути, а не моей идеи. Это связано с мистическим стечением обстоятельств, какие-то внешние силы повернули все иначе. Пьеса сама диктует условия своего существования. И внешняя реальность начинает активно диктовать свои условия. То, что вышло, — это отзвук. Я могу только выявить основные предлагаемые обстоятельства. Важно то, как мир отзывается, как будет управлять тобой, когда ты начинаешь говорить слова пьесы. Внутри спектакля стремительно стал расти мистицизм. И мы вместе с актерами даже не успеваем за этим мистицизмом.

Мечта Островского была о трагедии. Русский мистицизм в нем сильно проявлен, потому он так религиозен. «Гроза» отличается от других пьес Островского. Она имеет романное время. Нет жестких рамок места действия. Место действия — заповедник, условия разрушенного храма. Меня интересовала эта трагическая составляющая. Слова пьесы, которые раньше казались смешными, в современном мире больше не смешны, что-то изменилось во времени, что-то нависло. Империя разрушена, а люди живут, как в XIV веке. Они пытались построить третий Рим, и нынешняя наша жизнь — на его обломках.

Персонажи Островского пытаются возвратиться во время ?но, когда был рай, когда они только пришли на землю, туда, где они были счастливы, в миф. Они привозят душу извне, потому что здесь ее больше нет, — привозят Катерину. Катерина и Борис — два одиноких человека, а вокруг абсолютная пустыня. Катерина, чужой человек, — катализатор этой реальности. Она блаженная, и ее религиозность открывает взгляд Бога на это место, на которое он раньше не смотрел. Естественно, что это повлекло мощнейший взрыв реальности. Катерина приезжает в землю обетованную, в тот мир, о котором она мечтала, в котором все первозданно. И первозданна жестокость. Дикой и Кудряш запускают в словах насилие — и получают его в действии. Цепочка насилия мистически развивается, медленно охватывает всех. Когда говорят, что дом должен сгореть, он сгорит, потому что это высказано.

Кабаниха пытается ассимилировать Катерину в свою среду, отчаянно пытается спасти этот мир, но Катерина — «чужая!» (это главная реплика в роли Кабанихи). В этом трагизм, Кабаниха понимает, что вещи не обратимы. Реальная жизнь и форма настолько разошлись… Кабанова это чувствует, и, поднимая камень для убийства Катерины, она пытается облегчить Катерине участь («Раньше убивали!») — пытается вернуть мир в начало.

Все хотят скрыть тайное, и Кабаниха хотела бы: есть вещи тайные. Но обнаруженное, сказанное из идейных соображений влечет за собой страшные последствия. Катерина настаивает на своей религиозности. Тут история человека, который настаивает на своей идее. Любое чрезмерное явление, доведенное до абсурда, порождает свою противоположность, ведь мир гораздо шире, чем идея. В этом смысле Катерина мнимо правдивая. И жизнь больше, чем любовь, и любые идеи меньше жизни.

Разрушится то, что должно было разрушиться. Храм сожгли, его никто не восстановит, потому что он привнесен в эту реальность… Это так соответствует тому миру, в котором мы живем! Окружающим миром управляет мистическая сила, и неизвестно, к чему она ведет. Мы говорим об апокалипсисе, о сжигании. Есть такое высказывание «В процесс творения входит разрушение». Сила Бога участвует в том, что мы делаем. Мы спровоцируем, а дальше спектакль творится совместно с чем-то еще…

Песочинский Николай

ПРЕМЬЕРЫ

«Отчего люди не летают…» (по мотивам пьесы А. Н. Островского «Гроза»).
Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Автор идеи и режиссер Клим,
сценическое пространство Алексея Бервальда, Сергея Маслякова

«Отчего люди не летают…» — рискованная сценическая версия пьесы А. Н. Островского «Гроза» в петербургском театре «Балтийский дом».

Автор проекта Клим отказывается увлекать зрителя активным сценическим действием. Как в самых первых спектаклях Московского Художественного театра, драма подобна плавной симфонии c длинными зонами молчания и паузами. Гроза собирается в подсознательной зоне настроения. Режиссер экспериментирует с театральным временем, уплотняет и разряжает его, останавливает, собирает в одну точку. Все происходит в один мучительно растянувшийся момент расставания духа Катерины с материальным миром. С первого появления Катерины, безжизненно повисшей на руках у мужа в свадебном платье, как будто ее уже нашли утопленной, действие развивается как бы назад, времена совмещаются, воспоминания смешиваются с жизнью души героини после ее смерти.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

В Калинове замерли все эпохи сразу, от античности до наших дней. Зал театра трансформирован, и мы оказываемся перед сценой, громадной, как площадь. На ярком цветовом фоне обломки античных колонн и кусок средневековой декорации. Сюрреалистичное пространство спроектировал Алексей Бервальд, оно тянется вверх, куда стремится улететь Катерина. В искусственном городе-аттракционе забавляются местные, не купцы, не карикатуры, не чудовища. Режиссер хочет, чтобы все рождалось из непрерывного песенного фона. Скучающие люди поют частушки и романсы, наряжаются в карнавальные костюмы, затейничают, забавляются, тоскуют о потерянном рае. Вот Дикой приходит к подруге Кабановой в рыцарских доспехах и серенады поет. Но радости нет. Сумасшедшая барыня и Феклуша объединены в один образ. Актриса Татьяна Пилецкая совершенно не стремится пугать и быть зловещей в этой роли, играет сухо, твердо, жестко, холодно. Тем страшнее то, что она как будто наколдовывает полный покой здесь, в городе безжизненного благолепия.

Бытовые слова про деньги, городские усовершенствования, семейные устои проговариваются, но скрытого смысла драмы не объясняют, текст произносится почти как абсурдистский. Все ждут ужасных времен. Первой приносит предощущение страшной надвигающейся беды Кабаниха — совсем не тупая купчиха, а моложавая красавица-блондинка, в светлых одеждах, она никакой злобы не испытывает, никого не пилит. «Чужая!» — с ужасом кричит о Катерине Кабаниха. В исполнении Регины Лялейките образ Кабановой — трагический (между прочим, в теории актерских амплуа еще Мейерхольд ставил эту роль в ряд с Реганой, Клитемнестрой, Иродиадой).

Катерину с Борисом соединяет горестная интуиция двух отверженных. Ушедший в себя, скорбно застывший, Борис (Борис Бедросов) здесь посторонний, как и она. Режиссер идет за романтической трактовкой Островского. Еще Аполлон Григорьев в XIX веке утверждал, что Островский не бытописатель, в его пьесах тайны трагизма русской души совсем не бытового, а духовного, мистического свойства. Клим увидел, что в Катерине мучается плененный дух, который не может жить в тоскливой обыденности. То, что подробно прописано в пьесе о ее детстве, о мистическом состоянии в церкви, о том, как она видит там сноп света к небесам, как обращается к ангелам, стало в режиссуре Клима главным. Катерина не здешняя, странная, отчужденная, не от мира сего, чем дальше, тем больше одержимая. Ее земная жизнь — приезд в дом Кабановых, замужество и смерть — как бы уже в прошлом, все закончилось, дух ее отрывается от всего этого. Монологи Катерины выведены из бытовых явлений и соединены в конце в молитву, в речевой транс. Она тянется к небу, летящие движения Катерины так поставлены, что кажется — она может оторваться от земли. Актрису Эльмиру Кадышеву Клим раскрыл в этой роли совершенно по-новому — как актрису поэтического, даже мистического театра.

Вообще, от актеров потребовалось в этом спектакле очень глубокое погружение в душевную материю театра, и они с этим справляются. Хотя не все выверено в сложной режиссерской партитуре и автору постановки не помешало бы большее самоограничение, новый шаг русского театра в сторону Островского-философа сделан. На предубеждении публики и критики против символического прочтения Островского расшибся Мейерхольд в начале прошлого века. Теперь очередь Клима.

Апрель 2004 г.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

М. Булгаков. «Белая гвардия». МХАТ им. Чехова.
Режиссер Сергей Женовач, художник Александр Боровский

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 2004. Был он обилен зимою снегом, сменой властей, пожарами и катастрофами, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

В этот год МХАТ в четвертый раз поставил «Дни Турбиных», назвав спектакль «Белая гвардия» — по имени романа ли, первой ли булгаковской инсценировки, — и это был спектакль, поставленный под первой звездой.

Сцена из спектакля. Фото В. Баженова

Сцена из спектакля. Фото В. Баженова

Не скажу, что я люблю перечитывать «Дни Турбиных», я люблю пересматривать книгу-альбом «Киев Михаила Булгакова» — с роскошными комментариями к семейным фотографиям из архива Н. А. Земской, то есть Надежды Булгаковой, которая внешне гораздо больше похожа на романную Елену, чем ее сестра Варвара, считавшаяся в семье прототипом Елены Васильевны Тальберг. Там — Киев-Город, улицы и переулки, уют дома на Андреевском спуске, старинные лампы, шторы и белая изразцовая печь, там залы, двор и библиотека 1-й Киевской гимназии — то есть там самая настоящая декорация «Дней Турбиных». В ней хорошо жить, воображая, что именно в этом зале Алексей Турбин распускал дивизион, что на этой лестнице, в этой библиотеке… Обстоятельства времени и пространства плотно окружают тебя — и можно внутренне проживать сцены пьесы, фантазируя, переселяясь туда, в фотографии, и не раздражаясь театральной бутафорией, в какую, бывает, превращается театрально воплощенный «дом Турбиных». Там можно увидеть реальный снег и ветер восемнадцатого года, в то время как ветры истории не продувают пространства спектаклей (пример — «Дни Турбиных» в нашем Молодежном театре несколько лет назад).

Н. Рогожкина (Елена). Фото В. Баженова

Н. Рогожкина (Елена). Фото В. Баженова

Замечательный спектакль Сергея Женовача замечателен тем, что соединяет два круга: большой холодный, неуютный мир перевернутой российской истории, ее зримую концепцию — и уют «частной жизни», кружева которой умеет плести Женовач.

Кремовых штор нет. Это первое предлагаемое обстоятельство. На черном фонарном столбе висит кремовый абажур.

В. Булгакова

В. Булгакова

А. Боровский создал выдающееся театральное пространство, включающее множество смыслов. На открытой сцене — тяжелая металлическая платформа (мост? перрон?). Она накренилась, перекосилась, встала дыбом вместе с фонарными столбами, как вся эта земля, — а с нее сползла и хаотично сгрудилась у левого портала накопленная всей прежней жизнью мебель: парты, шкаф, кушетка, стол турбинского дома. Если хотите — это и наклон Андреевского спуска, на котором стоял дом Булгаковых-Турбиных, и «хлудовские» фонари «Бега», который наступит для героев «Белой гвардии» назавтра (пока «повешен» только абажур, завтра здесь будет висеть вестовой Крапилин). Жизнь, еще недавно стоявшая на прочной основе, теперь сползла на обочину, превращена в бесформенную груду. Так сиротливо и беззащитно выглядит мебель, вынесенная на улицу по случаю капитального переезда: несоразмерно маленькая вне стен жилища.

Этот дом — проходной двор истории, все живут на перроне, мимо которого уже давно не ходят поезда. Через этот дом действительно гуляют все ветры восемнадцатого года, и каждого пришедшего Елена должна обогреть в том пространстве, откуда частная жизнь сметена, где она уничтожена и личных вещей не отделить от казенных парт, на которых в начале спектакля сидят-поют Николка с юнкерами. В тесноте и хаосе Елена будет накрывать стол тонкой белой скатертью со старинной прошвой, сохраняя уют и тепло… Но за этим же турбинским столом самым естественным образом позже окажется Гетман, затем петлюровцы. Надо только сдернуть скатерть, поставить телефон — и Дома нет, вместо звезды Венеры поднимается красный Марс.

М. Пореченков (Мышлаевский), К. Хабенский (Алексей Турбин).
Фото О. Черноуса

М. Пореченков (Мышлаевский), К. Хабенский (Алексей Турбин). Фото О. Черноуса

Большое и малое, эпическое и лирическое. Взвод настоящих юнкеров (личный состав батальона Почетного караула 154-го отдельного комендантского полка военной комендатуры г. Москвы), мощная пиротехника — и маленькие, едва заметные человеческие, «семейные» штрихи: Николка втихаря выпивает рюмку водки, пока старшие наливают ему вино (маленький еще…). Постепенно, рюмка за рюмкой, смешно приобщается к водке Ларион. А как трогательно он подставляет лоб для поцелуя Елене, предварительно вытерев его платком… Стопка тарелок, которые достает к ужину Елена, переложена салфетками, как было принято в хороших дореволюционных домах… Женовач не пропускает ни единой линии: за столом у Турбиных собирается много народа, и у каждого с каждым натянута своя нить.

Летят искры от пуль, задевших металлический столб, а в доме Турбиных все старательно оберегают друг друга по пустякам, и в первую очередь — единственную женщину, чудесную Елену (Наталья Рогожкина). Здесь мужские отношения (Алексей не подает руки Тальбергу, Мышлаевский и Шервинский стоят друг против друга, готовые вытащить из карманов заряженные револьверы) прекращаются в одну секунду, если — «Лена!» (и Алексей обнимает Тальберга, и руки вынимаются из карманов. Потому что — «Лена!»). Актеры играют так, что за взглядами, простотой отношений встает целый образ жизни, «старое русско-интеллигентское мировоззрение», как писали о давнем мхатовском спектакле его гонители. Теперь где оно? Ищи — не сыщешь это «старое русско-интеллигентское», только разве в спектакле…

Булгаковские любимые герои, как пишет А. Смелянский, «судьбы не дожидаются. Они бросаются ей навстречу, от гамлетизма отрекаются и выступают на защиту своего очага и покоя с оружием в руках». Во мхатовском спектакле 1926 года звучали мотивы богооставленности и обреченности героев. В нынешнем нет ни того, ни другого: прошел весь ХХ век, утвердив бессилие личности, — и нынешние Турбины сохраняют лишь тонкие, истаивающие связи семьи, обогревают покинутое Богом черное пространство.

Сцена из спектакля.
Фото О. Черноуса

Сцена из спектакля. Фото О. Черноуса

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 2004. В этот год перешли во МХАТ две молодые петербургские звезды: звезда Константин Хабенский и звезда Михаил Пореченков. Друзья, однокурсники, играющие в «Белой гвардии» тоже друзей — Алексея Турбина и Виктора Мышлаевского — таких же, как Калигула и его единственный друг Геликон, друзей, создавших даже собственную продюсерскую фирму под названием «Брат», друзья по сериальным судьбам: один — «убойная сила», другой — «агент национальной безопасности». Сыграть Мышлаевского — не вопрос, роль обаятельная, нетрудная: солдат, друг дома, прямой, простодушный, выпивающий, честный балагур. Тут можно обойтись эмоциональным опытом, полученным в «Агенте» и «Запретной зоне», — и Пореченков с ролью вполне справляется. А вот вопрос, сыграет ли Хабенский Турбина, был, несомненно, принципиальным. Это был вопрос времени — что накапливает (или теряет) к тридцати годам талантливый актер, на двести процентов востребованный съемками, проектами, сериалами etc.? Как встретится он на сцене МХАТа с легендой 25-летнего Николая Хмелева, которого роль Турбина, как известно, перевернула, человечески пересоздала?

А. Семчев (Лариосик), Н. Рогожкина (Елена).
Фото О. Черноуса

А. Семчев (Лариосик), Н. Рогожкина (Елена). Фото О. Черноуса

«Внутренняя сила верующего человека метила Турбина особым знаком, приковывала к нему общее внимание, поднимала над окружением, обеспокоенным тем, что происходит в текущую минуту. Турбин—Хмелев вглядывался в даль, в метель за окном, пророчил встречу с иной, гораздо более грозной исторической силой и в победу не верил». Можно даже не читать описания критиков (о «горящих мрачным огнем глазах, окруженных траурными тенями», о «тоске приговоренного», «наигранном покое»), достаточно вглядеться в фотографии Хмелева, чтобы понять трагическую силу, с которой его Турбин смотрел в зал… Естественно, был вопрос — какими глазами сегодня К. Хабенский, ровесник молодого полковника Турбина и герой нашего времени, посмотрит в зал, распуская дивизион, осознавая крах Отечества, стоя на краю?

«Край» уже был в театральной судьбе Хабенского, на краю жил его Калигула в спектакле Ю. Бутусова. Но как только герой оказывался «у бездны на краю», режиссер и артист делали какой-нибудь театральный кульбит, прикрывались игрой относительностей, как будто зажмуривались от необходимости заглянуть в бездну. «Белая гвардия», Алексей Турбин, Женовач — это уже совершенно другие «предлагаемые», тут не спрячешься за игру, тут лицо героя, осознающего крах Отечества (не свой — Отечества!), должно быть открыто (спектакль 1926 года тем и вошел в историю, что давал конструктивистской эпохе заглянуть в человеческие лица).

Приходится констатировать. К. Хабенский Алексея Турбина не сыграл. Оказалось — нечем. Не нажито, не накоплено, а может быть, и растрачено в глянцевых проектах.

…и Женовач неспроста поворачивает его в сцене роспуска дивизиона спиной к залу, «прикрыв» артиста и дав «играть» одному только булгаковскому тексту. И почти скрывает лицо Турбина, когда дула юнкеров нацелены ему в спину. Но и спина — не та… Полковник Турбин К. Хабенского, прошедший окопы Первой мировой, — домашний мальчик, Николкин брат Алеша, опекаемый сестрой Леной. Органичный в домашних сценах, как будто нервный во внешних приспособлениях (играет спичечным коробком, а потом дает его Мышлаевскому — запалить гимназию), формальный — в последнем эпизоде, когда, оставшись в гимназии один, Турбин заряжает подряд все винтовки. Умирает незаметно, боком упав на пол.

На «Белой гвардии» вообще приходит много мыслей о том, как калечат себя сегодняшние артисты. Когда в доме Турбиных появляется несусветно толстое существо, замотанное в платок и похожее на бабу, а под платком обнаруживается кузен из Житомира Ларион — артист Александр Семчев, долго заставляешь себя отлепить от него рекламное «Где был? Пиво пил», долго не веришь, когда Лариосик отказывается пить (он же — пиво «Толстяк»! И что отказываться?), и весь спектакль, где Семчев играет тонко, лирически, трогательно, стараешься забыть, где он был… Ибо сценический образ структурно связан с имиджем, вбирает его. В «Белой гвардии» неравная борьба заканчивается победой образа над имиджем.

Куда легче и веселее (ничто не вмешивается, не встает между нами!) наблюдать студента Ивана Жидкова — чудесного Николку.

Стержнем «Белой гвардии» мог стать Турбин. Но стала Елена — Наталья Рогожкина. Она действительно «Елена светлая» — с рыжей дымкой кудрявых волос (с тех, дореволюционных фотографий булгаковской семьи. В. Соколова, игравшая в «Днях Турбиных» 1926 года, стрижкой, темнотой волос была скорее похожа на первую жену Булгакова Тасю Лаппу). Н. Рогожкина не просто хороша, она светится покоем, внутренней грацией и точной сосредоточенностью на сиюминутных заботах — будь то штопанье или ожидание брата. Елена—Рогожкина изящна, хрупка, проста, интеллигентна, она на редкость — женщина, и потому права. А еще так понятно, что она выросла с братьями, что она — девочка среди мальчиков и их друзей! Спектакль запоминается двумя теплыми точками — светится абажур, светятся волосы Елены. И то и другое — источники света.

«МХАТ опять сорвал банк», — в таких выражениях писала о премьере московская газетная критика, напоминающая в эти моменты игроков казино. «И что они хотят этим сказать? Зачем это нам?» — говорили некоторые из «игроков» в премьерном антракте. Ясное дело, никто не предполагал, что с нынешнего спектакля зрителей станут уводить из зала в истерике, как это случалось 75 лет назад, когда «гибель Алексея Турбина или принос раненого Николки переживались зрителем, приученным Художественным театром к восприятию театрального акта как акта реального, как обжигающие факты вчерашнего дня русского интеллигента»3.

В премьерном московском антракте бесполезно было бы объяснять, что в этом спектакле поразительным образом совпадают этика и эстетика, что и сегодня для «русского интеллигента» это история не посторонняя. Что, судя по мизансценам, взглядам, репликам, кремовые шторы висят между сценой и залом, они — «четвертая стена», отгораживающая от нас ту прекрасную жизнь с ее понятиями чести: офицерской, мужской, чести семьи, Отечества. Это действительно «другая жизнь», как другой была она в спектакле Женовача «Правда хорошо, а счастье лучше» — с яблоками, сумерками двора, уютом речи. Жизнь дома Турбиных течет в спектакле осторожно, нежно, опасаясь прямых контактов с залом (как с петлюровцами), не навязывая себя для «чтения» (мы ей чужие), но разрешая войти ненадолго: кремовые шторы могут впустить вас. «Белая гвардия» — о том, что в отсутствие правды и счастья нам остается иметь честь: профессиональную, человеческую, режиссерскую.

Апрель 2004 г.

Графопыльчик Евнух

ПРЕМЬЕРЫ

ENTR — АKТ

Я очень любил театр.
Сперва я полюбил антракт,
Потом лимонад в антракте.

Резо Габриазде

Не могу сказать, что я очень люблю театр, но я люблю антракт.

И прихожу всегда именно к антракту. Чтобы иметь возможность уйти в финале, а не в антракте.

По антракту всегда понятно, какой спектакль. Если люди валят в гардероб, можно сразу поворачивать домой и на второй акт не стремиться. А можно, наоборот, попросить у кого-то из убегающих хороший билет в третий ряд и посмотреть спектакль до конца.

Придя в «Приют Комедианта» к антракту спектакля «PRO Турандот», я был потрясен. Я увидел сначала пустой вестибюль, потом — пустое фойе, а потом и пустой буфет. Только четыре подростка пили лимонад.

Я даже не понял, что случилось. Ведь не будут же играть спектакль для четырех подростков, а больше зрителей не было видно.

Я вошел в зал. Он был полон. Все сидели на своих местах, некоторые ходили (потому что антракт!) и воодушевленно задавали вопросы профессору евнуховедения, имя которого запомнить невозможно, потому что его каждый раз называли по-разному. Профессор приговоренно молчал, а три актера — Вiталiй Саlтыков (он играет роль евнуха, который знает много разных слов), Дмiтрий Готsдинер (который знает больше, чем думает) и Анdрей Носкоff (который хотел стать Альтоумом — папой Туrанdот, императором Китайским, чем всех сильно расстроил) — без умолку отвечали абсолютно на все вопросы. То есть отвечали Салтыков и Готсдинер, Носков молчал и слушал.

Я узнал, что из еды евнухи предпочитают только духовную пищу (это-то и отличает их от прочих людей) — и сразу решил, что я тоже евнух. Что им ни от кого ничего не надо (то есть они лишены эгоизма!) и ничто не мешает жить. Я спросил, как евнухи относятся к театру, и узнал, что евнухами (то есть крайне духовными людьми) были многие драматурги и режиссеры. Например, У. Ш., А. П. Ч., К. С. С. Что бывают Могучие евнухи, но что вообще-то еще в начале первого акта об этом шла речь: например, что среди политиков евнухи не встречаются, что ни В. И., ни И. В., ни Н. С., ни Л. И., ни М. С. евнухами точно не были, а с В. В. пока непонятно.

Импровизация в антракте была столь азартна, остроумна, свободна, блестяща и, судя по всему, являлась столь логичным продолжением действия (а не entraktом, то есть перерывом между…), что я решил не портить себе впечатление вторым актом и прийти пару дней спустя на весь спектакль.

В. Салтыков, Д. Готсдинер, А. Носков (PRO-евнухи).
Фото В. Архипова

В. Салтыков, Д. Готсдинер, А. Носков (PRO-евнухи). Фото В. Архипова

Спектакль «PRO Турандот» — настоящая театральная радость. Его посмотришь, а потом живешь с одним желанием — посмотреть еще. Ходишь, работаешь, чем-то все время занят, а про себя знаешь: есть в городе такой спектакль. И когда работа все-таки закончится, ты на него еще раз сходишь. Она не кончается, не кончается, а ты все равно знаешь: когда-нибудь кончится, и ты окажешься на "PRO Турандот«…Когда-то Резо Габриадзе, слова которого я поместил в эпиграф, говорил: «Вот видишь в магазине вещь, которая тебе нужна, идешь домой, берешь последнюю трешку, идешь в магазин… а вещь уже продали. И такое счастье! Что и трешка цела, и ты не виноват, и желание купить эту вещь осталось на будущее…»

Мне нравится в «Турандот» все. И вавилонское столпотворение времен и народов, как у самого Гоцци, территория сказок которого простирается от Астрахани до Китая (в этой «Турандот» всякая война начинается 22 июня и на Кавказе все время так же неспокойно, как было в прошлые века, о которых идет речь). И мрачная ритуальность «средневекового» пролога (зеленый дым, тяжелая «машинерия», загадочная голова, которую бреют, кажется, чтобы вскорости отрубить. Может, это очередной претендент на руку Турандот?).

Евнухи начинают спектакль словами: «Ну вот, в принципе и все». Это же классно — начать так! Мне нравятся бесконечные шутки, свойственные театру, потому что театр наш давно не шутит, а этот шутит (например, висит Носков на веревке, а Салтыков и Готсдинер говорят, что он висит у них над душой. А наткнувшись на много-много китайских пуховиков, оказывается, можно сразу понять, что ты прибыл в Китай и это Великая китайская стена!). Мне ужасно нравится смешная китайчанка Марина Солопченко с шелковой челкой-бахромой, которая в виде юной Турандот заранее знает про козлиную «полигамность» мужчин и потому заблаговременно отправляет женихов на тот свет (чтоб не переживать потом ничьей измены).

На территории этой театральной Евразии, где латиница перепутана в программке с кириллицей и где надень на голову табуретку — и ты уже стражник, меня увлекают все культурные реминисценции, из которых, как Кай из льдинок, можно сложить слово «постмодернизм», но складывать это слово не хочется: кажется, оно сразу растает под лучами театральных прожекторов, а в образовавшейся лужице, как в зеркале, отразится глядящее сверху лицо… Это явно лицо Гришковца.

Несколько лет назад Андрей Моgучiй встретился с Евгением Гrишkоvzом. Что-то они делали вместе за границей — между Астраханью и Китаем в районе северных стран. А потом в Балтийском доме сочинили спектакль «Пьеса, которой нет». Несколько актеров рассказывали о себе, делали вид, что импровизировали, на самом деле произносили вполне заученные собственные тексты о своих жизненных впечатлениях — и оказывались совсем неинтересны в пространстве жизни, а не театра.

А тут-то какой театр! Тут Карло Гоцци дарит замечательный сюжет, который можно свободно пересказывать, тем более Gоцци не просто давно разрешил сценическим дзанни болтать на темы, близкие залу, а, собственно, никак не мог побороть устную дельартовскую традицию нести что попало на злобу дня.

В. Салтыков (PRO-евнух). 
Фото В. Архипова

В. Салтыков (PRO-евнух). Фото В. Архипова

Но кто бы когда бы подумал, что загадки Турандот будут так напоминать современные телевизионные игры! Оркестр евнухов ликует так же, как муз. сопровождение какого-нибудь «лотто-миллион», Турандот в роли ведущей ток-шоу нервничает, зал напряженно ждет… И вот третья загадка, от которой бледный Калаф теряет сознание! Ее подхватывают евнухи и подсказывают принцу все больше и больше черт героя, которого народ выбрал и всегда видит по телевизору: «в костюме дзюдоиста… в шахтерской каске», который «шлем летчика носил и книги пишет… двух дочерей родил, собаку от родов спас… а по-немецки так он говорит! Землею управляет…» Зал ликующе ждет отгадки этого опуса, написанного белым стихом, и очнувшийся Калаф отгадывает верно: «Арнольд Шварценеггер!»

Практически весь спектакль Могучего — это лацци трех евнухов, которые бесконечно перебивают друг друга, но каждый из которых имеет свой характер и повадку.

Светлоглазый, обаятельный, добрый рассказчик В. Салтыков специализируется по бытовым и лирическим деталям: объясняя про детство Калафа, он рассказывает (вполне «по Гришковцу»), как тот пошел в школу с гладиолусами, а потом — как работал тюконосцем (таскал тюки)…

Готсдинер в очках и с указкой в руках бесконечно рисует мелом на доске маршруты разлученных семей и исследовательски обозначает места, в которых скитается Калаф («Редкий верблюд добегает до середины Гоби»…). Он — объективистская линия среди евнухов. Такое общество «Знание».

Носков — мальчик для битья — затравленно молчит и наслаждается ролью Альтоума, пока его опять не выгоняют. Это актерское начало. Он буквально заходится от вдохновения, но сильно плюется, и Салтыков все время говорит ему, чтобы тот не плевался ему на щеку.

Евнухи играют на музыкальных инструментах (от флейты до балалайки), поют песню целого народа — евнухов. В общем, это такой театр (не в смысле Такой театр, где Баргмаnn (см. статью на с. 39) и Поляnская, а такооой театр!).

Они маски, они актеры, они скоморохи-евнухи, они веселые ребята. То, что двадцать минут антракта они, родимые, без запинки отвечают на вопросы зала, — не капустник, не КВН, а забытая культура вольной театральной игры. Я бы искал ключ к этой «Турандот» не в пустыне постмодернизма, а в карнавальной традиции, идущей пусть не прямо от венецианских карнавалов, но уж от Вахтангова-то точно, соединенной с лирико-эпической интонацией Гришковца. Это такая «карнавальная новь».

Я представляю, как весело им было репетировать и как нескучно играть. Как они искали «по Гришковцу» то, что близко сегодняшнему залу — от Путiна до пуховиков, переводя Гоцци — в лацци…

Когда я переделаю всю работу, я буду ходить на «Турандот» каждую неделю. А в другие театры не буду. Когда наступит сентябрь, я, может быть, даже куплю гладиолусы и приду в антракте вручить их евнухам — каждому по одному гладиолусу. Один — В. С., другой — Д. Г., третий — А. Н.

Май 2004 г.

Песочинский Николай

ПРЕМЬЕРЫ

«PRO Турандот». По пьесе К. Гоцци «Принцесса Турандот». Театр «Приют Комедианта».
Режиссер Андрей Могучий, художник Эмиль Капелюш

Андрей Могучий назвал свой проект «PRO Турандот — пересказ пьесы Карло Гоцци». Впервые за 15 лет зрелище, созданное Могучим, так не похоже на авангардное. В «Приюте Kомедианта» сцена, кулисы, персонажи, слова, человеческая история, антракт, поклоны. Все это ординарно лишь на первый взгляд. Привычная логика драмы разрушена на более глубоком уровне. Латинский предлог PRO, означающий «за», «вместо», оказывается в строении драмы ключевым. Реальность — мнимая, за одним ее планом мерцает другой, и еще другой, и их много. На поверхности разворачивается наивно-эпическая самодеятельность неких «многочисленных евнухов», которые своими сказаниями с детской непосредственностью создают собственный мифический идеальный универсум. Тут исходная интонация спектакля, неожиданно серьезная, допускающая патриархальный взгляд на современные вещи — войны, беженцев, смертные приговоры, любовные интриги.

Пьеса середины XVIII века (точнее, 1762 года) архаизируется и напоминает древний миф из быта пастухов и странников в горах Востока, не целиком до нас дошедший. Архаичный миф, в общем, вневременной, имеет все же отношение к новейшей истории, и полувоенные костюмы эпохи Второй мировой войны снимают дешевую сказочность и слащавость любовно-героического сюжета. С временем Гоцци смешиваются 1940-е годы и современные (и как мы теперь понимаем, с большой предысторией и отдаленным будущим) кавказские мотивы.

Как свойственно драме последних десятилетий, «единства действия» нет. Сюжетное действие трансформируется импровизацией и клоунадой. Это на разных представлениях может быть удачно, а может наскучивать и «проваливаться», ограничиваясь саморазвитием забавного «бреда». Тут сильная, она же слабая сторона авангардной режиссуры. Создание живой ткани театрального события происходит каждый раз заново, «театр представления» отменяется в той самой степени, о которой мечтал Станиславский.

А. Могучий обнаружил, что Гоцци рассказывает историю, в которой есть тюрьмы, тираны, политические убийства, ссылки, заточения, в которой люди скрывают свои имена, семьи разделены тысячами миль, и герой случайно узнает о смерти матери от странствующего по свету отца. В истории, которую рассказывают смешные мифотворцы, закодировано средневековье (не конкретная историческая эпоха, а состояние мира, тип отношений, широко распространенный и в наше время), в любовной сказке прячется мистерия. Но цельность исключается, жанровая перспектива обманывает и дробится, рядом со страдающим человеком на сцене находится, например, телевизор, по которому бесконечно показывают вращающейся камерой голову идиота, которого бреют опасной бритвой, а он диковато улыбается. Как говорится у Шекспира, «какая смесь бессмыслицы и смысла!».

Мифотворчество «евнухов» настроено на интонацию наивную, доверительную, в стиле нарочитого «примитивизма». Здесь режиссер-постмодернист опирался на психологическую школу актеров, способных быть естественными, лично вовлеченными в тихий и домашний треп друг с другом и со зрителями. Для этого плана спектакля имеет значение различие масок и их взаимоотношения, образующие отдельный сюжет. Евнухи Д. Готсдинера и В. Салтыкова как бы более разумные и хитроватые, а Евнух А. Носкова легко приходит в возвышенное и романтическое состояние, этакий Мочалов современности, и этим вызывает постоянное раздражение, якобы «портит» роли и подвергается регулярным наказаниям, вплоть до того, что долго висит в петле, «повешенный». «Сейчас я дам уровень!» — обещает не то маска, не то сам играющий ее артист и, что самое интересное, дает его, с полным психологическим наполнением — как раз в этой мерцающей условности, в подвижности структуры надо искать уникальную природу новой эстетики Могучего.

Все «евнухи» по характеру разные, и как они ладят между собой — отдельная история, впрочем, из-за этих масок, легко переходя от третьего лица к первому, обращаются к зрителям и открыто импровизируют артисты: я Виталий Салтыков, я Дмитрий Готсдинер, я Даниела Стоянович… Система характеров состоит из сплошных видимостей, из многоступенчатых «pro», например, «„pro“ евнуха, который хотел стать Альтоумом, папой Турандот, чем всех сильно расстроил, играет Андрей Носков» (то есть роль хотела сыграть другую роль и разочаровала — кого? Персонажей, актеров, зрителей?). Здесь структурная особенность спектакля, трансформация игрового конструктора, закон художественной метаморфозы.

Сцена из спектакля. Фото В. Архипова

Сцена из спектакля. Фото В. Архипова

Сказители непреднамеренно порождают реальность, им непонятную, и она существует по своим законам. Богатством атмосфер этот очень условный, поставангардистский, постструктуралистский спектакль парадоксально напоминает лучшие постановки Чехова. Хотя, разумеется, атмосферы выстроены и выражены совсем иначе.

Только на первый взгляд действие строится на клоунаде. С интонацией спектакля происходят непрерывные метаморфозы. Евнухи хотят рассказать связный сюжет из Гоцци, но сказка выходит из-под контроля их воображения, ее заносит в непредусмотренные измерения. Исторические реалии смешиваются с шутливым бредом, анализ человеческих отношений по Фрейду соседствует с мифотворчеством. Драма создана из фактуры очень мрачного и больного мира, с деспотизмом, разделенными семьями, странствиями по свету и изначальной жестокостью любви. Логика истории и географии не подчиняется грустным «евнухам». Художник Эмиль Капелюш одевает татарско-китайско-итальянское племя в строгие костюмы странников-переселенцев, окружает их металлическими и световыми копьями, образующими изящный, ломкий, подвижный каркас. В таких контурах влюбленная душа вывернется наизнанку, высунется из декораций сказки и обратится к жизни: «Жизнь, я тобой не дорожу». На примере картофелин, клоунским способом один Евнух доходчиво объясняет другому, какие страдания перенес отец Калафа, и это не смешно, то есть не только смешно, даже когда гротескная ассоциация напоминает фильм о зверствах фашистов. Двойная интонация сохраняется, шутка скрывает сострадание.

Любовное помешательство Калафа сыграно подчеркнуто упрощенно, без патетики, даже на антипатетике (хохот, треп, лечение каким-то зельем из банки, высокопарные разглагольствования масок про идеальную любовь), и от этой легкости формы, от подавления трагизма психологизм приобретает очертания нешуточные, несказочные.

Отвергнут взгляд на пьесу Гоцци как на дежурный материал детского утренника, очевидно, что по сложности и глубине она не уступает ни Шекспиру, ни Чехову. Pro не шуточное: любовь как трагический поворот в жизни, она почти побеждает разум, независимость и природное чувство самосохранения, она обесценивает жизнь, возвышает злодейство. В отказе от независимости и для Турандот, и для Калафа заключена нешуточная трагедия, и это определенно прописано в пьесе Гоцци. Клоунский гарнир подчеркивает отчаяние. Драматические персонажи формируются трагической любовью, и происходит это как раз по ходу игры, они покидают пространство спектакля иными, чем вошли в него. Неправдоподобные евнухи учат переживать психологических трагиков. Марине Солопченко — Турандот, Александру Ронису — Калафу есть что выстраивать по методу «действенного анализа», который, впрочем, тут же деконструируется и демонстрируется как факт тотальной репетиции. Из клоунских кубиков строится стена плача и снова распадается, но уже на другие составляющие, на обрывки отечественной историографии, на этно-музыкальные импровизации. Разомкнутая форма спектакля, зыбкость сценической «почвы» передают господство жестоких случайностей, которые в пьесе Гоцци в любую минуту могут прервать линию жизни любого персонажа: коварства, странствий, тайн, жестокости и смерти здесь больше, чем счастливой логики. В каждой сцене готов плохой финал, и он просвечивает сквозь любые «мульки».

Гоцциевский сюжет проницаем, внутрь него вторгаются «евнухи», дают советы сказочным персонажам, амортизируют жестокости, разрушают правдоподобие, играют на музыкальных инструментах. Словесный кусок может обрываться музыкальной импровизацией и танцем. Речи Адельмы (ее изображает Евнух, которого играет актриса Даниела Стоянович) произносятся на сербском языке и доходят до нас в переводе других Евнухов: получается многократное преломление сущности (классический пример постмодернистской относительности высказывания).

Проекции мифической истории умножаются на глазах. На школьной доске мелом вычерчиваются полуреальные-полуфантастические маршруты перемещений героев (известные Пекин, Астрахань, какой-то Берлас), схема связей и отношений персонажей. На телевизионном мониторе проецируется фильм-спектакль Театра имени Вахтангова по этой сказке Гоцци (версию начала 70-х годов, потерявшую и правдивость, и своеобразие, и драматизм постановки 1922 года, трудно воспринимать без поправки на «ненатуральность»). Прозаический текст может превращаться в рок- или в рэп-композицию. Спектакль А. Могучего, как всегда, сделан исключительно из театрального материала. Режиссер не отказывается от своего отказа от подражательного («миметического») театра. После монолога, произнесенного с полнокровной драматической силой, объявляются аплодисменты, и Евнухи пускаются в обсуждение психологических мотивов мнимого происходящего.

Среди проекций гоцциевской сказки всплывает и ее постановка Вахтанговым. Калафу (или евнуху, или играющему его актеру) хочется быть похожим на персонажа Ю. Завадского или В. Ланового, он даже старательно принимает позы, в течение 80 лет безотказно изображавшие театральную любовь. «Классическая» поза Калафа — А. Рониса, повторяющая позу В. Ланового, копировавшего позу Ю. Завадского, выглядит формулой невозможного. Контекст, который вторгся в пространство наивного пересказа истории любви, перемешал мотивы и разрушил ходы к счастливым финалам. В систему зеркал театра А. Могучего естественно входит и это отражение, ведь у Вахтангова тоже была как минимум трехплановая реальность (плюс к военному коммунизму): современные студийцы, артисты комедии дель арте, персонажи Гоцци. Поставангардистский проект XXI века прочно стоит на классическом фундаменте русской режиссуры.

Апрель 2004 г.

Могучий Андрей

ПРЕМЬЕРЫ

Подход был авантюрный. Для себя я понимал, что нельзя мне подходить к этой пьесе, как к пьесе, нельзя репетировать ее, занимаясь действенным анализом. Мы заменили это рассказами о пьесе, воспоминаниями о ней. Актеры не читали пьесы со студенческих лет. Какое-то время мы в эту игру играли. Потом, когда пьесу прочли, все равно пересказывали ее еще какое-то время, делали упражнения. Я применял методы, которые исповедовал еще в Формальном театре, на ранней стадии: тренинги на импровизацию, вариации упражнений Михаила Чехова, Кристиана Люпы, танцы тела… В таком расслабленном режиме мы прожили довольно долго. Премьера откладывалась два раза, потому что спектакль не созревал до конца.

Мне не хотелось никаким образом ассоциировать этот спектакль с постановкой Вахтангова, запрещал всем и себе смотреть его видеозапись и читать литературу о нем. Но когда накануне премьеры мы его посмотрели (чтобы включить в антракте как некую цитату), я был удивлен: я увидел много методологических созвучий. В студенческие годы я увлекался Вахтанговым и Таировым, читал об этом много, и сработал какой-то подсознательный момент. Видимо, от этой традиции отделаться невозможно.

Вначале меня интересовал эстетический аспект, не этический. Важно было найти некий прием в заданных условиях: я имел как данность пьесу, актеров и площадку (инициатива постановки исходила от художника Эмиля Капелюша и была для меня никак не связана с Формальным театром). В какой-то момент я стал эту эстетику понимать. И когда стало ясно, что актеры готовы отозваться на мои предложения, способны их развивать, мне стало не хватать этической стороны. Ответ был найден в невероятной для меня области — в социальной ситуации сегодняшней нашей жизни. Поначалу актеры меня в этом с трудом понимали: как и я, они никогда не занимались политическим театром. На этой волне мы стали двигаться дальше.

Потом стало ясно, что роль Калафа будут играть А. Шимко и А. Ронис. Для меня привычный ход, когда спектакль делается «от актера». Ронис вывел на иррациональную, алогичную, бессознательную историю. Не найти объективных причин, на уровне реальности, по которым вот этот Калаф — Ронис мог быть так зациклен на этой любви. Он совершает метафизический поступок (как у Пушкина, у Достоевского) и соединяет любовь со смертью. Любовь проявляется через смерть. И тут политический стержень был опрокинут.

Когда начинаются репетиции, они не совпадают с тем, что я планирую. План нужен только как мотивация для первого шага. В спектакле есть своя идейная стройность, но действенным анализом я обычно занимаюсь в конце репетиций, по нему корректирую кое-что. Такой анализ обязан быть, и для актеров не должно быть никаких неясностей. Разбор пьесы — это пища для энергии актера. Но не для понимания зрителя, зритель может понимать совсем другую историю.

В спектакле играют актеры, имеющие разный опыт, разные методы, разные представления о театре, они знают друг друга гораздо лучше, чем меня. Я пытаюсь это использовать. Например, у В. Салтыкова много разных интересов в жизни параллельно с театром: и дайвинг, и саксофон, и сценарии… Он близок к тем людям, с которыми я работал раньше, потому что мы были очень открыты миру. И мне это очень нравится. Мир гораздо богаче, чем то, что называется нашей профессией. И Д. Готсдинер близок к этому. У этих двух актеров тот способ существования, какой мне более привычен, и поэтому они быстрее откликнулись. А А. Носкову, актеру ситуативному, психологическому, я старался помочь создать такие ситуации, в которых он бы мог себя достойно проявить. Вот он — абсолютно театральный человек, сталкер в этом путешествии. Другие его гоняют, пинают, а он вдруг выходит неожиданно на очень тонкие психологические и драматические моменты, переворачивая систему ценностей. И мне кажется, это очень важно. Я и пытался строить «здание» спектакля, исходя из того, с кем я работаю, чем интересен каждый человек и в чем его мир. Складывая миры, я стремился сложить концепцию этого спектакля, которая заключается в игре. А играя в театр, не всегда понимаешь, ты в него играешь или он в тебя, где находится персона, а где персонаж (слова, которые я произношу уже несколько лет). Может быть, это становится привычным штампом мышления, и от него трудно отделаться или не надо отделываться. В моем поколении все — заложники мифа о бабочке, рассказанного Лао Цзы: философу приснилась бабочка, которая думала, что она философ…

Строгалева Елена

ПРЕМЬЕРЫ

«PRO Турандот». По пьесе К. Гоцци «Принцесса Турандот». Театр «Приют Комедианта».
Режиссер Андрей Могучий, художник Эмиль Капелюш

«Да, он был ядовит, этот спектакль, принявший в себя и в себе преобразивший все лукавство театральных теорий, скрывавших тоску по подлинному театру, но воплощавших ее в ряде парадоксальных формулировок. Не было ни одной проблемы современной театральной формы, которая не была бы затронута и так или иначе разрешена спектаклем „Турандот“». Это писал Павел Марков в году 1923-м, как можно догадаться — о вахтанговской Турандот. Почему же так тянет написать именно эти слова — и особенно — о тоске по подлинному театру, — вспоминая спектакль Могучего? Да, здесь тоже «ирония — основная стихия спектакля», да, этот спектакль ядовит тем печальным сладким ядом, который медленно, незаметно вливает в твое сердце любой спектакль, в котором есть момент волшебного театрального преображения. Но вряд ли стоит идти по пути сравнения и искать точки соприкосновения спектакля-мифа и новой «Турандот», хотя эти точки и существуют. Существуют они скорее за счет единого театрального дыхания, той театральной крови, подлинной, феерической импровизации, которой наполнены эти два спектакля, нежели благодаря рациональным расчетам режиссера. Говорить хочется как раз о том волшебстве, которое излучает этот спектакль, о формах, старых и новых, которые вдруг так легко и откровенно нашли наконец долженствующее место в современном театре.

Ц. Мансурова (Турандот). Третья студия МХАТ

Ц. Мансурова (Турандот). Третья студия МХАТ

Глупо было бы ждать от Андрея Могучего интерпретации сказки Гоцци — никто и не ждал. Интересно было столкновение «формалиста» с этим материалом. Ожидание — вот то чувство, которое томило всех: какой цветок расцветет на этой почве, когда предопределены условия игры — маленькая коробка сцены «Приюта», актеры не его театра, пространство (!) художника Эмиля Капелюша. Опыты подобного соединения (когда Андрей Могучий попадал в лоно традиционного театра) были и раньше — вспомнить хотя бы «Шамбалу» на сцене «Балтийского дома». Правда, «Турандот», скорее, ближе «Школе для дураков», где артисты не его театра — Дмитрий Воробьев и Александр Машанов — удивительно свободно существовали в нежнейшем, легком спектакле, среди белого пространства воспоминаний, визуальных сновидений, сочиненных Андреем Могучим.

М. Солонченко (Турандот). Фото В. Архипова

М. Солонченко (Турандот). Фото В. Архипова

В «Турандот» формальный режиссер решил заняться проблемой актерского существования и отправился с актерами в путешествие по сказке Гоцци (как когда-то он сочинял с Зиганшиной, Яковлевым и Громадским «Пьесу, которой нет»). Здесь, правда, иной зачин — есть сказка Гоцци, есть современный человек — с его мировидением, памятью, медийным сознанием и так далее. Как выявить в сказке временное и вечное, сделать ее, сказку, плоть от плоти сегодняшнего дня, не лишая при этом волшебства преображения, той тайны мифа, которая в ней заложена. Режиссер с артистами пересказывают историю китайской принцессы на новый лад, и рассказ этот «pro Турандот» насыщен современными аллюзиями. В спектакле по сути даже на уровне предметов (здесь золотая статуэтка верблюда соседствует с пишущей машинкой), музыкальных фраз, одежды из разных времен представлена чуть ли не история цивилизации, вернее, ее обломки и одновременно сочинено особое, волшебное, нездешнее пространство мифа-сказки. Это пространство существует в первую очередь благодаря визуальным фантазиям Андрея Могучего и Эмиля Капелюша.

А. Ронис (Калаф), М. Солопченко (Турандот). Фото В. Архипова

А. Ронис (Калаф), М. Солопченко (Турандот). Фото В. Архипова

Начало спектакля погружает зрителя в некий медитативный транс — пронизительно-печальная нездешняя мелодия, неясное бормотание странных людей, облаченных в пальто и высокие войлочные шапки с носами, поднимающаяся железная плита, на которой отлиты знаки и символы неведомого нам народа, ритуальные процессии женщин, рассыпающих камни, прикладывающих руки к разделочным доскам, вертящаяся голова в черном ящике, которую бреют, зеленые лучи света, пронизывающие пространство, странная драка на кухонных ножах. Постепенно морок приобретает ироничную окраску: висящий в петле парень бессильно дергает ногами и руками — ни умереть не получается, ни слезть. Появляются его товарищи, другие pro евнухи.

Д. Стоянович (Адельма), М. Солопченко (Турандот). Фото В. Архипова

Д. Стоянович (Адельма), М. Солопченко (Турандот). Фото В. Архипова

Троица евнухов — главные действующие лица спектакля. Они будут рассказывать историю, рассказывать апарт — в зрительный зал. На самом деле, Могучему удался удивительный фокус — он с артистами сочинил самую что ни на есть современную пьесу, «пьесу, которая есть». Очевидно, опыт работы с Евгением Гришковцом не прошел даром — в той естественности и органике, с какой Виталий Салтыков и Дмитрий Готсдинер (два pro евнуха) начинают даже не рассказывать историю о китайской принцессе, а «припоминать» какие-то интимные, очень личные вещи — что такое любовь, как хорошо сидеть около моря, смотреть, как по берегу бегает ребенок, как растет сын, как стареют родители, — есть отзвуки того, как Воробьев и Машанов в «Школе для дураков» вспоминали детство своего героя, есть напоминание о тех деталях и событиях, которые безошибочно находит в повседневной жизни Евгений Гришковец, преображая их в некий безусловный факт личного бытия. И в этом спектакле актерам удалось прийти к тому способу существования, которого требует современный театр, уйти от псевдотеатральности, найти естественные интонации, плюс — обрести достаточную свободу для того, чтобы создать поле для импровизаций.

Троица pro евнухов — троица современных клоунов, одетых кое-как, чуть ли не в сэконд-хэнде: на одном черная шляпа, у другого — розовая шапка с помпоном и двое очков — одни на носу, другие, большие, лыжные, на шапке (как диктует сегодняшняя мода), третий вообще — в синем форменном пиджаке, напоминающем школьную форму. Роли между ними распределены следующим образом: двое из них — те, кого играют Виталий Салтыков и Дмитрий Готсдинер, — активные рассказчики, находящиеся между собой в постоянном диалоге, третий — Андрей Носков — вечно забитый, ссутулившийся, обиженный «мальчик», которого первые двое пинают почем зря, не давая раскрыть рот. Взаимоотношения этой троицы не менее существенная часть спектакля, нежели сама история. Здесь вообще главное действующее лицо — театр, как бы банально это ни звучало. Спектакль насыщен разными смыслами, игра разворачивается на разных уровнях — от собственно сюжетной линии до игры в разные театральные стили и жанры. Не хочется употреблять слово «постмодернизм», скорее — игровое пространство, в котором смешаны и соединены вещи, казалось бы, совершенно различной природы. Именно живая театральная игра позволила режиссеру вырваться из мертвого постмодернистского паззла (думается, теоретики с удовольствием или без оного подхватят предложенную им игру и начнут оперировать фрагментами мозаики, создавая свой узор) и сочинить спектакль, в котором будут осуществляться совершенно различные задачи помимо формальных.

Ц. Мансурова (Турандот), А. Орочко (Адельма). Третья студия МХАТ

Ц. Мансурова (Турандот), А. Орочко (Адельма). Третья студия МХАТ

Евнухи рассказывают историю, все время вступая во взаимоотношения со зрителями, пространством, друг другом, отвлекаясь и насыщая рассказ многочисленными деталями. Вот Дмитрий Готсдинер берет указку и активно начинает рисовать на черной доске схему, объясняя, кто на кого напал, победил, изгнал, в стиле современных массмедиа, стремительных журналистских сводок. Кстати, «война» здесь существует как еще один фон происходящих событий. На ней не акцентируют внимание, но она чувствуется во всем — в тревожной атмосфере и приглушенном свете, в военных мотивах в костюмах персонажей — то тут, то там отмечаешь шинели, буденновки, гимнастерки. Да и сам зачин истории, когда при словах «22 июня ровно в четыре утра началась война» машинистки в беретиках начинают активно стучать по клавишам пишущих машинок, будит в зрителях память о войне как некой константе этого мира.

Собственно, персонажи самой сказки, Турандот и принц Калаф, появляются лишь спустя довольно длительное время — в сцене заседания дивана. А женский мир — мир Турандот и ее рабынь, существующий здесь совершенно в ином ключе — в ключе символических, пластических жестов, чувственный, страстный, — возникнет лишь во втором акте. В первой сцене появления персонажей сказки центральное событие — это приход Калафа. Калаф — высокий, странный, нелепый юноша в солдатской рубахе, с льняными вьющимися волосами. Зачарованный странник. «Мама», — произносит он и встает в позу приветствия (одна из самых запоминающихся поз в истории мирового театра: так стоял Завадский — Калаф), при этом путается в ногах и теряет равновесие. Александр Ронис всегда отличался способностью почувствовать и передать некую метафизическую, иррациональную сущность своих героев, они все были не от мира сего, дисгармоничные, существующие поперек всех уставов и норм. В «Турандот» благодаря этой способности ему удалось провести через весь спектакль тему очарованности, темной, метафизической странности роковой любви, которая настигла его героя. «Я жажду смерти или Турандот» — вот вектор его существования, он играет даже не влюбленность в конкретный образ, его любовь беспредметна, это «зачумленность», колдовство, которое ведет к гибели. Он жаждет Турандот так же, как смерти, и непонятно — чего больше. Зараженность этой смешной «чумой» достигает гротесковых пределов, когда он, ложась спать, исполняет арию в стиле Элвиса Пресли, срывая овации в зрительном зале.

В этом спектакле счастливый финал — дань пьесе, повод для заключительного, роскошного фокуса. Финал будет сыгран дважды: первый раз — «по-простому», а потом — с использованием всей театральной, романтической «махры», которая собралась в кулисах русского театра за период с 1922 по 2004 г. Писклявая, взвизгивающая Турандот (с каким удовольствием Марина Солопченко кривляется, подражая романтической героине), Калаф в черном бархатном берете, высокий романтический слог и т.д. Апофеоз — широкий черный плащ, который распахивает Калаф и на который проецируется надпись: «The End».

Режиссер, всегда существовавший вообще за границами традиционного театра, тем не менее настолько свободно и виртуозно играет в различные театральные стили и жанры, что диву даешься. Здесь в ритмах шиллеровского, романтического монолога принцесса Турандот описывает мужчину, и зал (не веря ушам своим) узнает в этом описании нашего президента и с восторгом откликается на эту социальную пародию. Так возникает воспоминание о Мистерии-буфф — жанре, которым никто в нашем театре не владеет в принципе. В то же самое время Андрей Носков, удивительно тонко и иронично существующий в роли забитого евнуха, мгновенно преображается в роли царя — вот где он может сверкнуть и вдохновенно, блестяще прочесть монолог, сохраняя чистоту и красоту слога «старинного театра». В то же самое время Турандот легко разрушает драматичную сцену, чтобы обменяться репликами с каким-нибудь евнухом, и так же легко возвращается в образ.

Павел Марков в своей статье вспоминает грандиозный сезон 1921/1922 гг., когда была сыграна «Принцесса Турандот». Рядышком (на секунду) стояли «Великолепный рогоносец» Мейерхольда и «Федра» Таирова. Обозначить контекст современной «Турандот» будет посложнее — напиши я, что в тот же сезон сыграли «Маленькие трагедии» в Александринском или «Слугу двух господ» в Театре на Литейном, — ничего не изменится. Спектакль «PRO Турандот» настолько выламывается из премьерного списка, вообще — из театральной картины города, настолько необыкновенен, непривычен, нов, свеж (где, где взять синонимы?!), что еще долго будут ломать копья и вспоминать его, спустя годы вылавливая рифмы, ссылки, цитаты и т.п. Одна мысль радует меня — эпоха постмодерна закончилась. Наступила предсказанная Гришковцом эра сентиментализма — то есть человеческого искусства. Дожила.

Апрель 2004 г.

Тропп Евгения

Блог

«Прокляты и убиты» (по роману В. Астафьева), МХТ им. Чехова.
Режиссёр, автор инсценировки, художник Виктор Рыжаков

На малой сцене МХТ им. Чехова состоялись предпремьерные показы спектакля Виктора Рыжакова «Прокляты и убиты» по одноименному роману Виктора Астафьева.

Эта тяжелая и жестоко правдивая проза о самой страшной войне ставилась уже много раз — широко шла инсценировка Н. Садур «Смертники», переносили на сцену и сам роман (об интересном спектакле Дмитрия Егорова в Алтайском Молодежном театре в Барнауле читайте в ПТЖ № 59). Версия Виктора Рыжакова — еще один этап в освоении астафьевской прозы. Открыты новые возможности текста, уже превратившегося в классику ушедшего ХХ века.

В черном пространстве малой сцены МХТ — почти белый квадратный пустой помост, над ним — летающая белоснежная занавеска, на заднике — черный экран. Черно-белое кино. Два десятка молодых мужчин — сначала новобранцы в кепках, в черных пиджаках прямо на голое тело, потом — в холщовом исподнем. После из хора парней отделяются фигуры с именами и историями — лейтенант Щусь, задающий один и тот же вопрос «зачем это все?», капитан Скорик, предавший родителей, объявленных врагами народа, боец-балагур Булдаков, рослый боец-старовер Рындин, задумчивый боец Шестаков, боец-заморыш Попцов…

Самый старший, сухой и жилистый, с встревоженными глазами, в которых — страх за пацанов и отчаяние оттого, что ему их не спасти, не защитить — старшина Шпатор.

Одна девушка — она за всех женщин, отправивших сыновей на войну, за всех замерших в немом крике матерей, и за мать Ашота, которого наверняка первого убьют на передовой, и за мать Снегирей — Еремея и Сергея, «показательно» расстрелянных за дезертирство.

На пустом помосте все должно быть сыграно актерами: предметов нет, кроме жестяного ведра с кружкой, таза и мисок. Вновь прибывшим в казарму-землянку старшина Шпатор объясняет: в таз — мочиться, в ведро — … Человек в Чертовой яме (подготовительная рота) сведен на уровень животного: хлебает жидкую баланду из миски, а после исторгает ее из своего тощего организма в таз и ведро. Вот и все нехитрые функции, вот и все предметы на сцене.

Рыжаков не допускает на сценическую площадку никакого быта, никакой иллюстративности. Выразительные средства спектакля предельно условны. И это объяснимо. Молодым московским актерам, красивым, сильным, здоровым и, слава Богу, не знающим, что такое постоянный голод и лютая стужа, нисколько не похожим внешне на измученных астафьевских доходяг, смешно было бы играть впрямую, «по правде». Фальши было бы не избежать. Поэтому режиссер ищет более сложные ходы от актера к персонажу, тонко выстраивая связь между личностью исполнителя и его ролью. Возникает взгляд не просто издалека, а, можно сказать, из космоса: недаром на экране после расстрела братьев Снегиревых появляются плавающие в невесомости фигуры космонавтов в шлемах и скафандрах. Человек — крошечная частица космоса — одинокая, заброшенная, беззащитная. Или человек — маленький камушек, похожий на миллионы других камней на дне моря, над которыми пробегает прозрачная волна — это один из визуальных рефренов спектакля (компьютерная графика и визуализация — Владимир Гусев).

В начале, когда новобранцы выгружаются из вагона, мы видим кадры «Прибытия поезда». И весь дальнейший ход спектакля сопровождается титрами: русские слова и имена пишутся латинскими буквами, что тоже как будто подчеркивает дистанцию, отделяющую нас от происходящего. Интересно то, что дистанция, остранение только усиливают, в конце концов, сопричастность. Этот прием работает на эмоциональную включенность зрителя, которого не стараются специально напугать ужасами кровавой и грязной изнанки войны, разжалобить «жизнеподобными» страданиями. Приемы иные, театрально-условные, а прошибает по-настоящему.

Сложно и точно выстроена пластическая жизнь многоголового тела роты (хореограф Олег Глушков, знакомый, в частности, по фильму «Стиляги»). Движения двадцати человек на маленьком помосте должны быть абсолютно точны, просчитаны и выверены. Замечательно продумана вокальная партитура (жанр спектакля «Несостоявшийся концерт», но музыкальная составляющая важна в нем не менее пластической: хоровое пение становится одним из сильнейших средств воздействия). В начале за белой занавеской негромко звучит «В лесу прифронтовом», голоса тихие, высокие — как будто поют души тех солдатиков, которые даже дедушками нынешних ребят быть не могли, потому что убиты в восемнадцать лет… По ходу спектакля возникают разные, и вроде бы не совсем уместные песни — романс «Я встретил вас», казачья песня «Пора молодцу жениться», лейтмотивом звучит «Балалаечка». Армянские песнопения (среди персонажей — армянин Ашот, но здесь тоже не иллюстративная логика: странное иноязычное пение, гортанные звуки и вселенская тоска «работают» на тот самый космический масштаб, который задан в спектакле). И в самом финале все поют знаменитый вальс «На сопках Маньчжурии»: «Забыть до сих пор мы не можем войны, и льются горючие слезы…».

Чисто, прозрачно звучат молодые голоса, и это пение становится тем хрупким мостиком, который перекидывается от нас, сегодняшних, туда, к тем мальчишкам. И создается сильное ощущение живой, не книжной истории, которая вызывает и боль, и сострадание, и радостное чувство общности.

admin

Блог

В архиве появился № 35. Новые номера регулярно будут пополнять сайт,
приглашаем читателей и коллег не терять из виду этот процесс!

Ракитская Софья

Блог

«Колобок». Большой театр кукол.
Режиссер Руслан Кудашов, художники Андрей Запорожский, Алевтина Торик

Руслан Кудашов поставил «Колобка»! Интересная прослеживается динамика: от Сент-Экзюпери, через Гофмана, Андерсена и Милна, с переменным успехом освоения постановочной специфики для самых и не самых маленьких — к самой детской из всех детских русских сказок… Получилось ли на этот раз?

Сценографическое решение, спору нет, удалось. И в композиционном плане и в смысловом. Вообще, нельзя не заметить одну из замечательных особенностей творчества этого режиссера: равноправно уважительную требовательность к своему зрителю. Неважно — взрослому или крошечному. Вне зависимости от того, обеспечен ли сидящий в зале достаточным культурным багажом, Кудашов верит в его способность «прочесть» так или иначе символику, например, огромного прялочного колеса (центр сценической композиции, выполняющий и функцию игровой площадки для кукольных персонажей). Для кого — солярный символ, или образ временного цикла, для кого — просто веселая карусель… И, конечно же, безошибочный вариант организации камерного сценического пространства.

Сцена из спектакля «Колобок». Фото — elektrofoto

Корни постановочного решения в целом явно простираются из «Волхвов», рождественского представления, очень удачно смонтированного из студенческих этюдов (см. № 58 «ПТЖ»). В одном из них вертепный сюжет разыгрывала парочка залихватских колядовщиков, приспособивших для исполнения ролей Марии и Иосифа собственные варежки. А в «Колобке» варежкам (теперь художественно переосмысленным в полноценных персонажей) доверили роли Бабки и Дедки — «благородных родителей» заглавного героя (клубочка из солнечно-желтых шерстяных ниток).

Нельзя не признать, что получилась замечательная сезонная история: посмотревшие спектакль малыши дома обязательно попытаются сделать Серого Волка из носка, Медведя из шапки, и лисий хвост из шарфа любого цвета. Вызвать интерес одной из самых сложных категорий театральной публики явно удалось: как детишки смотрят, как реагируют! Пожалуй, изумленно-восторженный младенческий «ах» — в тот момент, когда Колобок-клубочек впервые поворачивается к зрительному залу своей «мордочкой» с черными глазками-пуговками — одно из незабываемых премьерных впечатлений автора.

Сцена из спектакля «Колобок». Фото — elektrofoto

«Колобок» выпечен не без проблем. Например: показался не решенным такой ключевой момент, как процесс рождения главного героя. Откуда и как появляется та желтая ниточка, из которой смотают клубочек? Вроде как из ниоткуда, а просится нечто более внятное (учитывая богатые возможности «прялочного» решения пространства). Но самая серьезная проблема премьерного спектакля — это актерское существование трех студентов кудашовского курса, играющих детскую сказку, увы, не в лучших традициях детского театра. Как будто не те же молодые артисты были поразительно искренними, трогательными, забавными, жизнерадостными и душевными в своем рождественском представлении! В «Колобке» они (Мария Батрасова, Ренат Шавалиев, Денис Казачук) совершенно неожиданно «пережимают» и суетятся. Возможно, «перебоявшись» играть мишек-зайчиков, ребята еще не полностью осознали собственные возможности в этом непростом жанре. Возможно, обретение истинно художественного успеха в детском репертуаре для них уже близко. Чего и хочется от всей души пожелать как студентам, так и их мастеру.

А интерактивный финал спектакля придуман самобытный и замечательный: надо видеть, с какими заговорщицкими довольными личиками маленькие зрители бережно прячут в карманы крошечные шерстяные клубочки, которые им вручают артисты!

admin

Блог

В архиве появился № 57. Новые номера регулярно будут пополнять сайт,
приглашаем читателей и коллег не терять из виду этот процесс!

Тимашева Марина

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

В № 34 мы открыли рубрику «Разговоры-с…» Марины Тимашевой — диалоги, которые она ведет с режиссерами на радио «Свобода», сочетая жанр интервью и рецензии на спектакль, ставший событием.

Кама Гинкас завершил чеховскую трилогию на сцене Московского Театра юного зрителя рассказом «Скрипка Ротшильда». В роли Якова Бронзы — при­глашенный из Малого театра Валерий Баринов, в роли Ротшильда — Игорь Ясулович, Марфы — Арина Несте­рова, Фельдшера — Алексей Дубровский. Спектакль этот из тех, что остаются в памяти на всю оставшу­юся жизнь, которые вспоминаются не как впечатле­ние, а как потрясение. История «Скрипки Ротшильда» началась в Америке. В изложении Камы Гинкаса она выглядит так:

«Скрипка Ротшильда».
Фото В. Гусева

«Скрипка Ротшильда». Фото В. Гусева

«Йельский репертуарный театр находится в Нью­Хейвене и принадлежит знаменитейшему Йельскому университету (это такой городок при Нью-Хейвене). Они давно интересовались нашим театром и очень хотели, чтобы мы что-нибудь привезли. Они прослышали, что я собираюсь репетировать „Скрипку Ротшильда“. Не знали, конечно, этого рассказа, как очень многие его не знают. Я им вкратце, по-режиссерски пересказал этот абсолютно гениальный рассказ. Они были потрясены и сказали: „Сделайте спектакль и мировую премьеру сыграйте у нас“. Дальше они попро­сили, чтобы мы сыграли 14 спектаклей подряд. Мы им сказали, что подряд мы играть не можем, потому что это психологический театр, это в большой степени моноспектакль, и поэтому это просто невозможно и должны быть выходные дни. У них принято в субботу­воскресенье играть по два спектакля — это категори­чески невозможно. Они и на этот компромисс пошли.

Когда они объявили, что будет такой спектакль, такая мировая премьера, то неожиданно для них и неожиданно для нас возник колоссальный интерес. И они, не видя спектакля, попросили нас сыграть чуть ли не в два раза больше. Мы долго пытались понять, с чего это вдруг такой интерес. Кое-что за эти полгода, конечно, произошло. В Барт-колледже под Нью-Йорком открыли уникальное театрально-концертное здание „Фишер-центр“, построенное гениальным архитекто­ром Герри. Мы играли там „Грозу“ и играли „К. И. из „Преступления“. Буквально через полтора месяца я поставил „Даму с собачкой“, американский вариант с американскими замечательными артистами в Американском репертуарном театре в Кембридже. По­этому, когда тот же театр пообещал показать еще один спектакль, и возник интерес. Причем самое за­мечательное — к нам пришел на 90 процентов американский зритель: профессура, студенты, разные люди, приехавшие из разных городов, в том числе из очень дальних».

Для всех постановок МТЮЗа — «Черного монаха», «Дамы с собачкой» и «Скрипки Ротшильда» — Гинкас не делал инсценировок, текст каждого из чеховских рассказов входит в спектакль полностью. Артисты произносят и реплики героев, и текст повествователя. Иногда диалоги переведены в авторский текст, то есть один персонаж пересказывает слова или мысли другого. Иногда авторский текст оборачивается внутренним монологом действующего лица. В третьем варианте интонация героя проникает в интонацию повествователя. Иногда диалоги переведены в авторский текст, то есть один персонаж пересказывает слова или мысли друго­го. Иногда авторский текст оборачивается внутренним монологом действующего лица. В третьем варианте интонация героя проникает в интонацию повествова­теля — вроде бы он проникается логикой другого человека. Текст становится предметом игры и позволяет артистам уйти от излишней патетики или сентиментальности, а зрителю — лишний раз рассмеяться. Но за внешне холодной формой — сильно, страстно и по всем законам психологического театра переживаемые образы и судьбы.

«У Чехова гениально написано. Он ведь рассказывает это от автора, это же не Бронза говорит, но в логике Бронзы. Эта вот двойственность ошарашивает. Что это, мнение автора, что ли? Антон Павлович Чехов думает, что „люди умирали редко, и это досадно“?

«Скрипка Ротшильда».
Фото В. Гусева

«Скрипка Ротшильда». Фото В. Гусева

Пишет автор, но он пишет в логике и с точки зрения Бронзы. Не замечаешь, где он вдруг съезжает совсем на Бронзу, а где он опять выплывает на авторскую интонацию». «Черного монаха» и «Даму с собачкой» играли на балконе театра. Новый спектакль идет на большой сцене. Сценограф Сергей Бархин объединяет три постановки общими художественными мотивами. Скрипка была элементом декорации «Дамы с собачкой». Зато в «Скрипке Ротшильда» ее нет, скрипку заменяет пила, теперь она «самое веселое играет жалобно». Но, как и в двух других спектаклях, много свежеструганого дерева: поставленные на попа гробы и деревянные корыта, а также дома и церкви выстроены в линию и закрывают большую часть пространства сцены. Жизнь маленького городка происходит в тесноте и в обиде. Однако Кама Гинкас объединяет три спектакля одним подзаголовком: «Жизнь прекрасна. По Чехову»: «Я заметил, что все элементы газетных скетчей, даже совсем маленьких, на полстранички, чеховских юморесок, которые он писал для газеты под псевдонимом Чехонте, — существуют в его великих трагических или трагикомических произведениях. Я захотел показать, как шутки переходят в серьезные ситуации, а серьезные ситуации переходят в трагедии. Жизнь сначала кажется легким скетчем, но потом оказывается чуть сложнее, а потом даже очень сложной. Человек бьется головой об стенку и не понимает, почему ему лет 30 или 35, а он уже постарел, он не знает, зачем жить дальше (а жизни впереди еще осталось, как минимум, 30 лет) и что же делать эти 30 лет. Собственно, все произведения Чехова — про «человека, который хотел…», это цитата, как вы знаете, из «Чайки». Я бы сказал даже, не только про человека, который хотел, а про человека, который мог.

Вдруг через Чехова я понял про себя и про людей. Вот мы дети, такие все симпатичные, чудные. Ой, сказал «ма-ма» — ну, гений, чудо! И ногами передвигает, и два раза упал, и заплакал, и тут же засмеялся… Казалось бы, такое чудное будущее. А потом куда же это все девается? Чехов всегда про это пишет. Поэтому мне и захотелось рассказать, как шуточки, как юморески превращаются в нешуточные проблемы.

И когда я в очередной раз прочел «Даму с собачкой», я тут же увидел, что первая часть очень напоминает юмореску. Что может быть более легкомысленного и необязательного, чем курортный роман? Что может быть даже более пошлым, чем курортный роман, или, как минимум, банальным? А может этот почти пошлый роман кончиться по-разному. Вот у этих двух людей это кончилось любовью, то есть трагедией, испытанием любовью, то есть испытанием жизнью. Для меня женщина — жизнь. То есть мужчина проверяется жизнью. Через женщину в первую очередь. Для чего многое делается мужчиной в жизни? Для женщины. Это не значит, что для одной женщины, а вообще — для Женщины. Когда я только задумал композицию, это была не трилогия, а дилогия, состоящая из маленьких юморесок, «Дамы с собачкой» и «Скрипки Ротшильда». Называлась композиция «Руководство для желающих жениться». Вот как нужно женщин делить — на блондинок и брюнеток, на толстушек и на худых, на черноглазых и светлоглазых. Глупости, шутки такие дурацкие. А еще «Жизнь прекрасна» — тоже шутка, юмореска, на полстраницы юмореска. «Если тебе изменила жена, радуйся, что она изменила тебе, а не Отечеству» — известная фраза. Но меня потрясла не эта фраза. Меня потрясло: «Радуйся, что ты не калека, радуйся, что ты не слепой, не глухой, не немой…» То есть вдруг в этой абсолютной шутке я услышал ужасное: ты должен радоваться вообще, что ты жив, радуйся, что ты не клоп, ведь ты мог быть клопом, мог быть медведем на цепи, которого цыгане водят, а ты все-таки человек. Это ужасно! И как бы жизнеутверждающе, именно «как бы». Поэтому моя трилогия называется «Жизнь прекрасна. По Чехову»«. На вопрос, где же в «Скрипке Ротшильда» признаки скетча, Кама Гинкас ответил: «В тексте. Как вам кажется, фраза: „Городок был маленький, хуже деревни. Жили в нем одни старики, которые умирали так редко, что даже досадно“, — это что такое? Разве это не юмор? Что, это серьезно? Это мнение автора, что ли? Или финал, когда Ротшильд приходит к умирающему Бронзе и говорит: „Надо на свадьбу, очень зовут…“ Ну, ситуация-то бредовая. Не так, что хохотать хочется, но ясно, что это такой юмор. Человек просто не понимает, что пришел к умирающему. И умирающий говорит: „Да не могу“. — „А что случилось?“ — „Захворал“ (хотя он знает, что умирает). Это Чехов, это потрясающе.

Вот как раз в „Черном монахе“ нет чистого юмора. Но ты сразу понимаешь: если зрелый мужчина приезжает в поместье, где девочка-провинциалка влюблена в него, влюблена в москвича, великого, с ее точки зрения, ученого, то эти взаимоотношения явно не могут быть серьезными. Без этого вообще нет Чехова. Если нет юмора — нет Чехова».

«Скрипка Ротшильда».
Фото В. Гусева

«Скрипка Ротшильда». Фото В. Гусева

В спектаклях «Дама с собачкой» и «Черный монах» Кама Гинкас, как кажется, ведет речь о разных человеческих жизнях — настоящей и ненастоящей — и о подмене, которую совершает человек, путая одну с другой. В «Черном монахе» события разворачиваются на маленькой сцене, а за ней — обрыв, овраг. В «Даме с собачкой» роль обрыва играет кромка моря. Вот так и во всем. Пространство одной жизни — официальное, легальное, разрешенное; второй — внутреннее, тайное, сокрытое от посторонних глаз. Между ними — обрыв, с которого надо сорваться, чтобы проникнуть в это второе измерение. В обоих случаях это удается благодаря некой встрече, будь то видение мистического Черного монаха Коврину или реальной, земной Анны Серегеевны — Гурову. Встречи оказываются своего рода испытанием: Коврин сходит с ума в прямом смысле слова, Гуров теряет разум в переносном.

Сам Гинкас рассуждает иначе: «Человек лимитирован. Человек хочет постичь то, что непостижимо. Человек только тогда человек, когда позволяет себе больше, чем ему дано, если претендует на большее, чем ему дано, если проверяет себя и испытывает себя на большее, чем ему дано. Адам не был человеком до тех пор, пока он не переступил. Когда он переступил, то есть познал женщину, себя и жизнь, он стал человеком — и был за это наказан. Но пока мы люди, мы всегда будем пытаться познавать себя, женщину, жизнь — и будем наказаны за это.

Что касается „Дамы с собачкой“, то Гуров очень комфортно существовал в своей ситуации, никуда он не хотел вырваться, просто его настигла любовь — и вот этого он совсем не ожидал. Это испытание, это мука. Он выдержать не может этого испытания. А „Скрипка Ротшильда“ — про человека, вернее, про недочеловека, который только за два дня до своей смерти стал рождаться, потому что стал что-то осознавать. До тех пор он ничего не осознавал, он существовал, как существуют миллионы и миллионы людей. И вот этот человек перед смертью рождается. Открываются для него ужасы и бездны — и он становится человеком. Это парадокс, это трагический парадокс. Это все на те же темы: либо ты не человек, никто, либо, если ты человек, то ты — „испытатель боли“, как говорит Бродский. На ком испытывают что-то? На тебе испытывают. Жизнь тебя испытывает, Господь Бог тебя испытывает. Раз ты человек, то ты есть испытатель боли. Все персонажи Чехова рано или поздно испытывают себя и испытываются жизнью. Бронза буквально перед смертью вдруг осознает, какие фантастические возможности жизнь давала: можно было барки гонять, можно было гусей бить. Чехов опять переводит все на какую-то элементарщину, чтобы не было пафоса».

То, что было можно, на сцене театра показано. Можно было петь песни со сдернувшей косынку и помолодевшей женой, можно было ласкать ее, а теперь вся неизрасходованная нежность достается деревянной чурке, которую и гладит Яков. Можно было бить гусей — и в воздух снежными хлопьями взлетает пух. Можно было, наконец, жить в согласии с Ротшильдом (для этого Бронзе и Ротшильду в спектакле дан танец).

Но Яков Бронза всю жизнь только считал убытки и заносил их в книгу, стуча костяшками счетов. И вот приходится подвести итог жизни. А в какой банк, под какой такой процент положить, в какую книгу записать убыточную, бесцельно потраченную жизнь? Нет-нет, вы не можете отождествить себя ни с робкой, покорной Марфой, которая радуется только смерти, ни с вертлявым, жалобно-заискивающим и просачивающимся в любую щель Ротшильдом, ни с огромным, умственно и душевно неповоротливым Яковом. Но — как говорит в рассказе этот Яков — «всякое насекомое жить хочет». А человек — продолжим мы — еще хочет знать, зачем живет. Соображения об убыточной жизни и полезной смерти Валерий Баринов обращает в зал. Возразить ему нечего, но признать его правоту тоже невозможно. Судорога сознания, не желающего мириться с тем, что жизнь лишена смысла, проходит по всему спектаклю Гинкаса и причиняет зрителям почти физическую боль.

Кама Гинкас говорит так: «Чехов терпеть не мог ни притч, ни басен, потому что избегал нравоучений. По существу, Чехов впервые в своем творчестве почти напрямую сказал то, о чем всю жизнь писал. Впервые написал притчу, в которой позволил себе прямо сказать, что его беспокоит. Он написал рассказ об убыточно прожитой жизни или о бессмысленно прожитой жизни. Почти все персонажи Чехова на разных этапах осознают это — посмотрите все рассказы, посмотрите все пьесы. Или не они осознают, но мы, читатели, понимаем, что столько времени прошло — и ничего не было. Ничего не было! Не было в жизни ничего. Была река, были барки, были гуси, были лодки, был ребенок… Ребенок же был! Баба была, женщина была у него! Он не помнит ни того, ни другого. Песни были, и скрипка была, а он презирал эту скрипку — это же заработок был в „жидовском оркестре“».

В финале спектакля Валерий Баринов трижды выкрикивает короткий вопрос: «Что?» — будто обращается к Богу. Не дает ответа. Ответ содержится в песенке про гусей, которую Кама Гинкас вводит в спектакль: «Гуси, гуси. — Га-га-га. — Есть хотите? — Да-да-да. — Ну, летите! — Нам нельзя…».

Май 2004 г.

12 июня 2003 г.

Это пьеса о Якове (по прозвищу Бронза). Это монолог, который порой прерывается теми, кто жил с ним рядом.

Яков — гробовщик. Он — артист своего дела. Когда он пилит, строгает, точит, он живет. Но работы нет, город маленький, никто не хочет умирать.

13 июня

Очень важно, чтобы плохое настроение Якова усугублялось из-за действий, присутствия, ощущений других персонажей. Тогда это уже не будет рассказ о том, что было, а нечто происходящее здесь и сейчас.

14 июня

В чеховских пьесах особо значимы ремарки. Они выражают отношение Чехова к тому, что говорится. Например: «Я люблю… (сморкается)». Так Чехов четко прослеживает различие между знаком и означаемым.

А в прозе каждое слово должно воздействовать и поворачивать внимание читателя. «Мальчишки ловили на мясо раков»… Именно «на мясо», это слово не случайно здесь, когда начнется возрождение и вознесение Якова. Как в «Черном монахе» «давили летом гусениц руками» — это тоже указатель.

17 июня

Перечисления убытков для Якова — это наслаждение коллекционера. Он коллекционирует несправедливости.

18 июня

Если играть «Скрипку Ротшильда» как бытовую комедию, то могли бы ее показывать уже завтра. Но это такая комедия, от которой волосы должны встать дыбом.

8 ноября

Постоянно Чехов будет побеждать. А мы должны все равно свое дело делать.

11 ноября

Мы не играем медленный семейный спектакль. Идет речь о чудовищной несправедливости. Надо предметно, физиологически, физически включить зрителя во все.

13 ноября

Сегодня мы продвинулись очень далеко. Я не хотел вас прерывать, потому что там, где не получилось сегодня, потом может получиться. Там, где «получалось» у Валеры (Баринова в роли Якова), выходило и у остальных. Когда вы работаете точно, вы ему помогаете. У него трудное существование. Он не в прямом контакте с вами. Это опосредованный диалог. Чем вы точнее ведете его, тем ему легче. И что очень важно: в каждом сценическом событии содержится много микроскопических событий. С крупными событиями легче, а маленькие события намного труднее воплощать на сцене. Весь монолог Якова идет через препятствия. Ему мешают не только люди.

Музыка — это не музыкальное оформление, а помеха. Он начинает говорить, и сразу она его перебивает. Сказал слово, и опять что-то его перебило. От этого возникает юмор. «Яков никогда не был в хорошем расположении духа, так как ему приходилось терпеть страшные убытки». Это нестерпимо, он «принимает лекарство»: возьми доску, подержи ее, чтобы внутренне отдохнуть. Это уже новый микросюжет. Деревом Яков священнодействует, чтобы отойти от набора личных обид. На секунду ему становится легче.

11 декабря

Не только ты нуждаешься в секундах отдыха. Зритель тоже нуждается. Мы все нуждаемся в этом. Это задача режиссера — и актера, который ведет свою линию в спектаклe, — обеспечить траекторию напряжения и отдыха. Я раскрою маленькую тайну. Если бы я вам заявил, что у нас будет прогон сегодня, то вы бы напряглись. Я сам не знал, что мы пройдем до конца. Но у меня было предчувствие.

16 декабря

Музыка сводит с ума. Она — персонаж. Она — мучитель, препятствие. Она характеризует то, чем Бронза не хочет быть. Он не хочет рождаться человеком.

Между репетициями. …Искусство не терпит тавтологии: нельзя, чтобы действие, слово, пространство… и музыка играли бы одну и ту же роль. Поэтому у меня всегда музыка и звук — это отдельное действующее лицо. Как правило, музыка выражает мое авторское отношение…

Вы можете плакать, вы артист, вы плачете, вы бьетесь головой о стенку, а я полечку даю в это время… Потому что на самом деле там существуют дистанции… не только музыкальные. Музыка выражает мое отношение или, если хотите, отношение демиурга, Бога, природы… Вы страдаете, вы искренно страдаете, но с расстояния, на котором находится Божество или природа, оно вас вообще не замечает, может, на самом деле в это время празднует свадьбу… я не знаю… молекул… То есть природа, Бог безразличны или, во всяком случае, не соответствуют тому, что бы мы хотели… Вот вы закричали — и гром грянул… Нет, он не грянет…

18 января 2004 г.

…Реакция американской и русской публики была одинаковой и основанной на том, что связывает людей. Это была реакция на алогизм поступка, на узнаваемость героя, реакция на то, что пугает человека, и на то, что зритель хотел бы видеть в жизни и на сцене. Различия есть в тонкостях. Например, вчера в зрительном зале было довольно много евреев-эмигрантов. Бронза говорит: «Городок был маленький», Ротшильд продолжает: «У, такой маленький»; Бронза смотрит прямо на него, и тот пугается и прячется. Обычно в зале был смех. А вчера не было. И это понятно. Евреям не смешно то, что еврей пугается. Так же как на первом прогоне с публикой в Москве в зрительном зале главным образом сидели старики и старухи, и когда они слышали: «Жили одни старики, и они умирали так редко, что даже досадно», — им было не смешно. Это психология. Это то, что связано с возрастом, социальными особенностями и больше ни с чем.

4 июня

…Спектакль идет очень хорошо, но происходит то, что обычно происходит на моих спектаклях. Все они начинаются с юмора, со смешного, с дуракаваляния. Но в «Скрипке…» — это не дуракаваляние, а черный юмор и тем не менее — это юмор.

…Они (русская публика) поначалу боятся смеяться. Они боялись — и на «Даме с собачкой»… Если есть молодежь среди публики — она свободно смеется, и потихоньку и другие начинают смеяться, а если нет молодежи, то смотрят серьезно. «Это же „Дама с собачкой“!»… Такое на моих спектаклях бывает. А тут, в «Скрипке Ротшильда», тем более — шутки мрачные, несмешные. Поэтому очень редко смеются, особенно вначале, но слушают хорошо.

www.scriptum.ru

Дмитревская Марина

Блог

3 сентября спектаклем «Веселенькая пьеса о разводе» открывает сезон Театр на Васильевском. Старую пьесу Эдварда Радзинского поставил молодой режиссер Денис Хуснияров, оформила Елена Дмитракова.

Сцена из спектакля «Веселенькая пьеса о разводе» Театра на Васильевском. Фото — Валерий Гордт

Войдя в зал, вы оказываетесь перед лицом невнятного, даже какого-то неряшливого оформления, похожего на малозатратные провинциальные декорации, стоявшие на сценах городских театров начала 70-х. И появившиеся артисты — Сергей Агафонов, Елизавета Толубеева, Михаил Николаев — играют так же провинциально, малозатратно… Во что играют? В затхлые штампы 70-х по плохой пьесе? Зачем?..

Когда же она написана? А, в начале все тех же 70-х, вдогонку володинским «Любимым» или в параллель к ним, но тоже о разводе. Машина времени возвращает меня туда…

Там говорили на совершенно непонятном языке.

«И зачем ты прине-е-е-е-ес обветренное мясо-о-оо-о-о?!» — пела героиня. «Прости, я не знаю, что это такое — обветренное-е-е-е-е мясо-о-о-о-о», — отвечал герой. «А это такое мясо, которое продают только тебе: как только тебя увидят, так достают его из-под прилавка и-и-и-и-и-и продают тебе-е-е-е-е-е…».

Там произносили бытовой текст, подпрыгивая и подскакивая, нелогично выгибаясь у стенки и распевая фразы под аккомпанемент старенького пианино — допотопной принадлежности реп. зала театра Комедии, в котором под занавес 1972 года Кама Гинкас репетировал именно этот «Монолог о браке». Нас, только-только начинающих театроведческую учебу, забросило в Комедию на практику, и поначалу совершенно невозможно было понять, что происходит здесь, в комнате, по которой метался бородатый человек, с самого начала швырнувший пьесу Радзинского в угол («Это убожество ставить нельзя!») и каждый день с 11 до 15 организовывавший спланированный выход всех присутствующих в сочиненный мир. Здесь входили на игровую площадку, прорывая бумажные ширмы, и совершенно не интересовались причинно-следственными связями… Важны были не убогие слова Радзинского, а некий жизненный импульс, протяженная театральная эмоция, существующая за словом. Можно было петь про обветренное мясо-о-о-о и перекраивать до неузнаваемости плохонькую пьесу Радзинского о молодоженах, потому что важно было только одно: чтобы из всего получался театр!

Эдуард Кочергин придумал тогда бумажное оформление — то ли кафе, то ли свадебная коробка из-под торта, то ли белый «гроб с музыкой». «И вот оно лежи-и-и-ит, убиенное тело нашего брака-а-а-а-а…», — пел герой, Ю. Васильев. Театральная свадьба — театральные похороны в бумажном кафе, где играет тапер… Это был театр в форме театра, это был театр как абсолютная идея, как универсальный мир и единственно возможный язык жизни. Театр! По реп. залу метался человек, азартно наполнявший сочиненный мир новыми и новыми подробностями, абсолютно уверенный в своей «демиурговой» правоте.

Декорация Кочергина вошла в хрестоматии по разделу «Классика советской сценографии», рецензий практически не было, а сам «Монолог» просуществовал очень недолго, и был критикован как формалистический изыск. Снят он был негромко, без помпы, потому что спроси — что это было? — с помпой не ответить. Так, театр…

ТЕАТР — НЕ ПОХОЖИЙ НА ЯКОБЫ УСЛОВНЫЙ И ЯКОБЫ ЖИЗНЕПОДОБНЫЙ, НА ТОТ, КОТОРОМУ СПУСТЯ ПОЧТИ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ БЕЗО ВСЯКОЙ САМОИРОНИИ ПРИНАДЛЕЖИТ СПЕКТАКЛЬ ДРУГОГО МОЛОДОГО РЕЖИССЕРА — ДЕНИСА ХУСНИЯРОВА.

Это, вообще-то, совсем не похоже на спектакль молодого режиссера. Замечательный художник Елена Дмитракова не похожа на саму себя. А все вместе похоже на какой-то ДК им. Матроса Железняка или Клуб им. ХХII съезда КПСС, на неметеной сцене которого собрались любители. Клуб стоит на окраине.

В такие минуты я думаю: а зачем тогда метался Гинкас? Зачем было все это — сочинительство как способ жизни режиссера, еретический восторг открытия нового, поиски небывалого языка, музыкальная структура, уводящая худосочный текст в похоронно-свадебную ритуальность под аккомпанемент тапера? Зачем? Если можно вот так поставить на сцене столики советской забегаловки, вывести главного героя — Агафонова на авансцене и заставить — без единой мысли — серьезно и архаично, как смотрели тысячи его бездарных предшественников от Владивостока до Калининграда, глядеть вдаль, в зрительный зал, водянистыми глазами «без зрачков», переживая любовь и развод неясной этиологии?

Есть в спектакле какие-то музыкальный «хвосты», но язык режиссера уныл и блекл, как немытое царапанное стекло советской забегаловки в ноябре. Помните у Толстого: «Где, как… откуда взяла она эти приемы?..» Вот и я: как, откуда почти дебютант Д. Хуснияров взял приемы того плохого театра, которого не мог видеть, потому что еще не родился, того, с которым боролись до его рождения настоящие режиссеры? Как может возникать «мертвый театр» (по определению Брука) под руками, на которых еще не наросли профессиональные мозоли, под пальцами, не окрепшими для удушения живой сценической жизни?

…а спустя дни я увидела эскизы Елены Дмитраковой к этому спектаклю. Замечательные. В них, как по нотам, по сути, поставлен и мизансценирован спектакль — тот, который мог бы быть, но которого нам не показали: изящный, образный, музыкальный, с очевидной культурной памятью, но при этом очень современный. Посмотрите на эти эскизы (кликните — они приобретут цвет!). В них можно сочинять легкий «шампанский» джаз с мелодиями разных времен и подголосками, потому что все здесь — готовая партитура той незамысловатой песенки, которую спел драматург и стилистически грациозно аранжировала художник.

Эскиз к спектаклю «Веселенькая пьеса о разводе». Художник — Елена Дмитракова. Фотография в цвете
Эскиз к спектаклю «Веселенькая пьеса о разводе». Художник — Елена Дмитракова. Фотография в цвете
Эскиз к спектаклю «Веселенькая пьеса о разводе». Художник — Елена Дмитракова. Фотография в цвете

Эскиз к спектаклю «Веселенькая пьеса о разводе».
Художник — Елена Дмитракова

…И вот оно лежит, убиенное тело нашего театра… Это такое тело, которое достают из-под прилавка и продают в театре на Васильевском, живущем, вообще-то, совершенно в другом времени и пространстве.

Кочергин Эдуард

PERSONALIA

В течение десяти лет мы вели персональную рубрику Э. Кочергина. Затем вышла замечательная книга его рассказов «Ангелова кукла», о которой мы сообщали читателям. Но Э.Кочергин продолжает писать рассказы. Теперь они — принадлежность не только «ПТЖ», но и других журналов, так что сказать, что возобновляется эксклюзивная персональная рубрика, мы, увы, не можем. Но нам, параллельно с другими изданиями, Эдуард Степанович принес рассказ, посвященный нашему общему другу, фотографу БДТ Борису Николаевичу Стукалову, который оформил своими фотографиями все журнальные публикации рассказов Кочергина, а также и книгу.

СВЕТОПИСЕЦ

Б. Н. Стукалову, фотографу БДТ

Кто меня знал, да помянет душу мою для спасения своей души.

Надпись на могиле Ксении Блаженной

В северо-восточной части Васильевского острова, над Съездовской линией и пятью старинными переулками: Тучковым, Волховским, Биржевым, Двинским и Кубанским — возвышается своим серым куполом большой православный храм Святой Екатерины, знаменитый в прежние времена тем, что в нем находилась чудотворная икона покровительницы строителей. На мощном куполе до сих пор стоит ангел, названный местными богомольцами Ангел Пустые Руки: в тридцатые годы из его рук выбили крест. В среде верующих считалось, что, ежели вернется к ангелу крест, наступит благоденствие и процветание острова.

А пока на нашем Васильевском шел 1954-й год. Год как не стало кормчего. Мало что изменилось в людской житухе, все было как было. Правда, с весенним ветром на заборах стали появляться какие-то странные, непотребные надписи, выполненные мелом еще нетвердой, подрастающей рукой, вроде: «бронежопс побрил козла» или «Кому — нисы, а кому сисы». На переулочные земли, как прежде, забредали ходячие ремесленники: точильщики ножей, ножниц; лудильщики — «лудить, паять кастрюли, ведра чинить»; хламидники, или халаты, — сборщики тряпья и утиля, по питерской традиции — татары. По выходным дням и праздникам на переулках появлялись цыганки с ярко-красными, желтыми, зелеными сладкими петушками на палочках. Рукастые тетки продавали раскидай — цветные бумажные мячики на резинках. В первых числах июня в нашу переулочную страну жаловал бродячий балет, правда, балет мышей, но все-таки. Театр мышей приносила на себе черноглазая девчонка-старушка, одетая в красное короткое платьице и черную плюшевую фигарошку. Все ее богатство состояло из большого барабана, расписанного сине-красными треугольниками, трех серых ручных мышек в малюсеньких белых пачках, восседавших до представления на худых плечиках хозяйки, и большой трофейной губной гармошки. Придя к нам в переулок или во двор, она ловко отбивала призывную дробь на барабане, созывая зрителей. Затем ставила его на булыжник и, присев на корточки, опускала правую руку на барабан. С первыми звуками гармошки мышки спускались по ее руке на арену ударного инструмента, становились на задние лапки и, стуча ими по натянутой коже, начинали танцевать. Музыка, исполняемая на гармошке, была знакома, ее часто передавали по радио, только девчонка играла какой-то свой вариант на очень высоких тонах. Малышня, зырившая на это диво, не подходила близко к барабану, боясь не то мышек, не то девчонки — в ней было что-то от маленькой колдуньи. Зато потом, во дворах и подъездах, зрители с удовольствием привирали непосвященным всяческие небылицы мышиного представления: «как будто танцующие мышки еще и попискивали».

Были у нас свои ходилы-бродилы, свои уличные оригиналы и знаменитости. Например, старопоношенная тучковская мадама, Самоходка, называемая так в честь невских барж за грузность и низкую посадку своего тела. Одетая в выцветшие нэпмановские хламиды, она появлялась точно в девять тридцать утра на углу Волховского и Тучкова переулков. Кроме собственной палки ее охраняли два здоровенных черных кота — Гер-Шпан и Га-Шиш — так их именовали на заборных, рисованных мелом портретах. Когда они втроем шествовали по переулкам, все местные псы-собаки, поджав хвосты, убирались в свои парадняги и подворотни. А переулочные жильцы в это время старались не пересекать их черного маршрута, чтобы не навести беды на себя и не попасть под ругачую Самоходку.

Фото Б. Стукалова

Фото Б. Стукалова

Или Трехбуквенный мужик, однорукий дядька огромных размеров с обожженным войной лицом. Жил он в полуподвале в Волховском переулке с рябой чухонской женой теткой Туллой. Ежели они вместе выходили из своего логова на свет божий, непосвященные прохожие люди могли здорово напугаться их лицевого безобразия. Местные знатоки говорили про Трехбуквенного, что он из могилы за стаканом руку протянет, чтобы заметно отхлебнуть. Служил он возилой двухколесной тачки в продмаге на углу Девятой линии и Среднего проспекта и, несмотря на однорукость, ловко справлялся со своей кормилицей. В трезвые дни катал на тачке малолетних жильцов с переулочной родины. Звание же свое получил за то, что при разговоре через каждые два-три слова испускал из себя трехбуквенный хрип.

Раз в неделю, по воскресеньям, приходила к нам с первых линий знаменитая островная дурка Катя, или, как ее величало пацанье, Катька-императрица. Она шествовала по нашему тихому бестрамвайному отрезку Среднего проспекта в сторону Тучковой набережной, глядя прямо перед собой в одну какую-то точку, и на ходу ловко подбрасывала мячик для игры в лапту. В будничные дни маршрут ее гуляний был коротким — от угла Шестой линии, где в сороковых домах она жила со своей старой бабкой, до Третьей линии по Среднему проспекту, точнее, до портала кирхи Святого Михаила. У кирхи Катька резко останавливалась, поворачивалась к ней лицом, три раза кивала своей марионеточной головой в сторону давно закрытого храма, снова резко разворачивалась к Шестой линии и, включив механизм подбрасывания мячика, заводной игрушкой шла назад. И так несколько раз подряд — туда-сюда, зимой и летом, каждый божий день, кроме воскресенья. У образцово-показательной школы 26, что на Среднем, пацанов, дразнящих ее Катькой-царицей — немкой-мокрицей, дурка снайперски оплевывала, не переставая подбрасывать мячик. Катькино кукольное личико, всегда бледное и застывшее, улыбалось только одному человеку на острове — старому уличному фотографу с Тучкова переулка.

Фотограф — по-русски «светописец» — вернулся с войны орденоносцем и одноногим инвалидом. Костыль и трость работали у него вместо треножника. Взрослых «снимал» с костыля, детей с трости благодаря самопальным приспособам. Дядю Ваню, или деда Ваню, на переулках никто фотографом не обзывал, звали только светописцем. Так именовали его взрослые дяденьки и тетеньки, блокадные старики и старушки. Стариков, правда, у нас почти не было — перевелись еще до войны или в войну сгинули.

Дядя Ваня к постоянно носимому солдатскому ордену Красной Звезды присоединял по воскресеньям и праздничным дням множество других орденов и медалей, полученных им в последней немецкой кампании. По воскресеньям, к часу дня, Костыль во всем своем параде выходил на угол Среднего проспекта и Тучкова переулка. Ровно в час к стоявшему по стойке «смирно» Светописцу подходила Дурка-царица. За несколько шагов прекратив подбрасывать мячик, кланяясь марионеткой три раза, как кирхе Святого Михаила, притрагивалась тонкими девственными пальчиками левой руки к блестящим металлическим медалькам Иванова «иконостаса» и, улыбнувшись ему, резко разворачивалась на сто восемьдесят градусов и снова заведенной игрушкой шла назад, подбрасывая мячик.

В отличие от взрослых мы, мелкая переулочная живность, звали Светописца просто дедой Иваном и любили приставать к нему со всякими глупостными вопросами. Например, татарчонок Марат, прозванный за малюсенький рост и подвижность Мурашом в честь малых муравьев, спрашивал его: «Деда Иван, а правда, что за отрыв ноги в войну тебе орден Красной Звезды дали?»

— Кто тебе наболтал… ересь такую?

— В ребятне нашей слышал!

— Услышишь еще раз, обругай глупостью. Награждают за военную работу, а не за ноги и руки.

— А, значит, Трехбуквенный мужик на войне не работал, ему за оторванную руку ничего не дали.

— Скажи, деда Иван, а правда, что у Тяни-Толкая две головы, да?.. А ты видел Тяни-Толкая?

— Видел на спичечной коробке. Там нарисовано две головы: одна сюда, другая туда.

— Во, как здорово! А есть у тебя эти спички?

— Нет, Мураш, уже давно отдал их.

— А кому ты их отдал?

— Да такому же любопыту, как ты.

— Во повезло пацану! Ты бы мне их отдал. Я бы Тяни-Толкая оживил и катался на нем всласть во все четыре стороны.

Жил дядя Ваня в огромной коммуналке на Тучковом переулке. Вернувшись с фронта домой на Васильевский, он не застал в живых жену и дочь. Приспособился к одиночеству, с соседями почти не общался. В восемнадцатиметровой комнате оборудовал фотомастерскую. Как многие пораженные войной фронтовики, официально работал от артели инвалидов. Снимал по вызовам: ходил по улицам, домам, квартирам. Снимал свадьбы, похороны, семьи. Снимал любимых собак, кошек, снимал все, что полагалось снимать уличному фотографу, но более всего любил фотографировать детей.

Все дети, да что там, все самые малые малютки и крохи острова знали, что обещанная дедом Ваней птичка точно вылетит из его аппарата, только надо не шевелиться.

«А ты, кроха, стой, не шевелись и смотри в это стеклышко, — говорил он Цапке-Царапке — малюсенькой девчонке с Двинского переулка, — как только птичка вылетит, так и все, ты уже сфотографирована».

Он надевал на трость острый наконечник и, вонзив ее в землю, специальным устройством закреплял на ручке аппарат. Затем вставал перед ним на единственное колено, покрывал аппарат вместе со своим седым куполом черной тряпицей, называемой им маркизой, прицеливался и на словах: «Внимание — птичка» — спускал курок. Одновременно со щелчком затвора деда Иван отщелкивал правой рукой из-под маркизы в сторону застывшей крохи малюсенькую птичку, сделанную из яркого конфетного фантика. Радости не было конца.

По воскресеньям деда Иван в сопровождении ребятни разносил готовые карточки по острову. Это был настоящий праздник. Радовались все вместе. Каждая фотография, прежде чем попасть к хозяину, рассматривалась и комментировалась всей кучей. Особенно удачными у деда-светописца получались малые персоны: вероятно, благодаря фантиковым птичкам. Даже страшненький косолапый пацаненок, награжденный странной обзывалкой — Плохаря, — и тот на карточке выглядел вполне нормальным. Фотографируя его, деда Иван спрашивал:

— А как тебя, старичок с ноготок, зовут?

— Плохаля, — скартавил «старичок», засовывая два пальца в рот.

— Плохаря, — поправил его Мураш-Марат.

— За что так чудно тебя обзывают?

— Да харей не вышел, — ответил за малька Мураш. — Вон страшила на ножках какая, в зоопарке таких не водится.

— Ты злой, Мураш, не торопись говорить. Вот я сниму с него фотокарточку, и ты увидишь, что он не хуже тебя.

В тех островных местах, где появлялся Иван Костыль в своем темно-сером пиджаке с солдатским орденом Красной Звезды на груди, сразу же прекращались пацаньи войны. Даже самые драчливые подброски-падлы с Соловьевского переулка мирились на время со своими смертельными врагами — недоростками-антипадлами со Второй и Третьей линий. Он был свой на острове, свой среди своих. Улыбались ему все — большие и малые человеки, длинные и короткие. Улыбались до 1954 года.

В первых числах октября, после обеда, Иван Костыль возвращался с Голодая, где на Железноводской улице снимал по вызову голодайскую безотцовщину. На Тучковой набережной между Пятой и Шестой линиями к нему подошли два типа в штатском, показали какие-то корочки и велели следовать за ними. Иван подумал, что на него напали налетчики и хотят отобрать кормильца — аппарат. Он быстро встал на свое единственное колено, сунул палку под левую руку и, облокотясь на нее, правой рукой схватил костыль за нижнюю часть и приготовился к обороне. Налетчики снова стали совать ему какие-то удостоверения, но он, не обращая внимания, угрожающе вращал костылем, не позволяя приблизиться к себе. Постепенно собралась толпа. Многие знали светописца и пытались отбить старика. Типы достали штатные милицейские свистки и засвистели в них. С Восьмой линии прибежал постовой, за ним еще двое в форме. Иван понял: на него напала власть, — и сдался. Сочувствующие из толпы провожали Костыля до легавки со словами: «За что, за что взяли-то? Он инвалид войны, фронтовик, наших детей фотографирует — имейте совесть». К конвою милиционеров и толпе присоединилась Дурка Катя, прекратившая подбрасывать свой вечный мячик, молча шла вместе со всеми до милиции.

Допрашивал дядю Ваню молоденький очкастый лейтенант. По его вопросам Костыль понял, что на него настучала квартирная соседка Лилька Белая, или Лилька Браун, так обзывал ее народ из коммунального муравейника, памятуя о гитлеровской сучке Еве Браун.

Действительно, стукачкой она была знатной, идейной, со стажем. В простенке между окнами ее комнаты на самом видном месте висел внаглую знаменитый плакат тридцатых годов: «Помни ежовые рукавицы!» Совсем недавно она была в силе и ничего не скрывала, а наоборот, гордилась стукачеством. Философию свою выражала очень просто: «Лучше стучать, чем перестукиваться». Соседке-аптекарше хвасталась, что за заслуги перед Родиной имеет удостоверение на лечение в специальной клинике НКВД, которая находится на углу Дзержинской улицы и улицы Гоголя, в доме графини Голицыной — прообраза пушкинской Пиковой дамы. Все было хорошо, да мужской товар до нее никак не доходил, хотя смазливости в ней хватало. Трехбуквенный Тачковоз объяснял Лилькину беду по-своему:

— Кто ж ее дячить-то будет х… х… х… От дна до покрышки… У ней все тело доносами провоняло х… х… х…

Он единственный — и то в подпитом состоянии, — кто приветствовал при встрече ее откровенность:

— Молодец, Лиля х… х… х… В рот компот. Народ должен знать х… х… х… Ездрить в печенку… своих героиц.

Терять ему было нечего — тачка здесь, тачка там.

Костыля задержали по доносу Лильки за религиозную пропаганду, а также за производство и сбыт ритуальных изделий. Он по просьбе служителей Николо-Богоявленского собора и по доброте душевной в комнатухе своей наряду с мирскими фотографиями печатал на фотобумаге и подкрашивал пасхальными красителями венцы и поминальные иконки для усопших. Раз в месяц от Николы с Коломны к нему приходила девушка вся в черном, напоминавшая Ивану погибшую в блокаду дочь, и, перекрестясь, забирала готовую партию, чтобы ушедших в иной мир обрядить перед отпеванием, как полагается по православному обычаю, с венцом на челе и иконкой на груди. Денег за работу он не брал, брал гроши только за матерьялы.

Лилька нюхом своим давно почувствовала, что что-то скрытное имеется у ее соседа-светописца. И после долгой разведывательной работы выяснила, что Иван, кроме обыкновенных фотографий, печатает еще какие-то большие и сушит их прямо на стеклах своих окон. Проникнув в его комнату, когда тот мыл посуду, она увидела, что сушилось у орденоносца, и, как положено, накатала телегу в НКВД про бывшего фронтовика-фотографа, занимающегося религиозной пропагандой и спекуляцией. Одновременно с арестом Ивана в его комнате произвели обыск и нашли вещественные доказательства —неразрезанные отпечатки венцов и фотоиконок с образом Божьей Матери.

На допросе Иван не сопротивлялся. Главное, что интересовало допрашивавшего лейтенанта:

— Почему фронтовик, орденоносец, занимался таким неположенным делом?

— Узнай у своих родных, товарищ лейтенант, у матери, отца, деда, как они собираются уходить из жизни: по-христиански или по-собачьи. Я не знаю, как ушли мои — жена, дочь, не знаю даже, где искать их останки, где можно было бы колено преклонить. В память о них я не мог отказать Никольской церкви. Кто-то ведь это должен был делать. Да и нельзя выбрасывать то, что многие сотни лет справлялось у людей. Без венца и ладанки ранее никого не отпевали и не хоронили. А про спекуляцию, товарищ лейтенант, напрасно обвиняете. Денежку брал только за матерьял. Да и по традиции, я вам скажу, без денежки такие вещи никогда в другие руки не давались, как и носильные крестики, — выкупить надобно было.

При обыске из правого кармана его пиджака извлекли множество маленьких птичек, ловко сделанных из конфетных фантиков. На вопрос, зачем они ему нужны, он не ответил.

После допроса Светописца вывели из кабинета в дежурку, где легавый амбал, один из нападавших на набережной, уже переодетый в форму сержанта, приказал:

— Сними показуху, дед.

— Что? Что?

— Я говорю тебе, сними орден.

— Зачем?

— Не положено с таким орденом в камере находится.

— Да ты что, я за него под Кенигсбергом костылем стал. Получил от высоких командиров именем самого Сталина, а ты снять с меня хочешь. Нет уж, ты с ним меня в камеру и сажай, коли приказ начальников имеешь.

— Так что ж, дед, нам снять придется, — ответил ему сержант, и три здоровенных притырка бросились на фотографа. Откинув палку с костылем в сторону, заломили ему руки за спину, и самый молодой из них начал свинчивать орден с лацкана пиджака.

«Шнурок безусый, — побагровев, захрипел дед Иван, — не трожь, мародер! Я его кровью заработал!» Его стало трясти, он с силой двинул культяпкой ноги в мошонку безусого, тот отскочил. Двое легавых рванули деда на себя, и вдруг он обмяк в их руках. Голова его упала на орденоносную грудь. Они от неожиданности отпустили ему руки, и он рухнул на пол. С последней судорогой вытянулся на грязном полу милицейской дежурки, отдав Богу дух на глазах мучивших его погонников.

Дурка, торчавшая в поредевшей толпе у дверей ментовки, почуяв собакой смерть Костыля, завопила на весь остров своей девственной утробой, да так, что дрожь пошла по всей людской округе. Два молодых бугая в форме, высланные навести порядок, не смогли с нею справиться. Да и при народе обижать юродку в России не положено. Она орала до тех пор, пока, по совету маклака-татарина, две переулочные тетки не привели с Шестой линии древнюю островитянскую бабку-немку, чудом оставшуюся в живых после всех исторических перипетий. Она взяла внучкину правую ладонь в свои пергаментные руки и, поглаживая ее, стала говорить Дурке Кате что-то на своем древнем немецком наречии, часто повторяя одно слово: «Готт, Готт, Готт». Дурка постепенно начала успокаиваться и затем окончательно смолкла.

К Дуркиному отпеванию Светописца присоединился колокольный звон Князь Владимирского собора. Северный октябрьский ветер, ветер финских ведьм, доносил его из-за Малой Невы с Петроградской стороны, заполняя мощным гудением линии и переулки нашего острова, зазывая на вечерню оставшихся богомольных старух. Казалось, что колокола Святой Екатерины на Съездовской линии, немецкой кирхи Святого Михаила на Среднем проспекте и лютеранского храма на Большом, давно закрытые советской властью, очнулись от летаргического сна и вторят звоннице Князь Владимирского собора, созывая своих давно исчезнувших прихожан на вечернюю молитву и нагоняя над опустевшими линиями и переулками холодную, сырую тревогу.

А на куполе Святой Екатерины, что возвышается над Съездовской линией и пятью старинными переулками, плакал Ангел Пустые Руки.

Декабрь 2003 г.

24.09.03*

Письмо публикуется с некоторыми сокращениями

Увaжaeмaя г-жa Дмитрeвскaя!

Прочтя нeсколько свeжиx номeров «ПТЖ», привeзeнныx из Питeрa, я срaзу подумaл, что могу обрaтиться к Вaм с прeдложeниeм рaсскaзaть прaвду об уничтожeнии моeго фильмa о Лeонидe Якобсонe «Сeрдцe Полишинeля», eдинствeнного при жизни xорeогрaфa.

Можно было бы написать докумeнтaльный дeтeктив о многолeтнeм утверждении сценария, о съeмкax и сдaчe «Полишинeля» рaзным инстaнциям, о развернувшейся затем оxотe нa нaивного бeлорожeго клоунa. Потребовалось пробить буквально стену, чтобы фильм о хореографе включили в план студии. Прeдупрeждeнныe руководством ЛСДФ*:

Ленинградская студия документальных фильмов

снимать тaнцы, а не самого Якобсона, мы, скрывaясь по-пaртизaнски от провeрочныx просмотров, дeлaли имeнно нeугодный влaстям портрeт неукротимого художника, a нe концeрт. Снимал я, жена Лaрисa былa aвтором сцeнaрия. Онa жe монтировaлa вaриaнт для сдaчи, когдa я от пeрeнaпряжeния пeрeстaл рaзличaть цвeтa и слeг в больницу.

Фильм не был принят студией. Не спасли его восхищенные отзывы людей искусства, например Львова-Анохина. Не прислушались даже к мнению Якобсона, назвавшего фильм «новым словом в жaнрe документального кино». Не забыть, как уже смертельно больного Леонида Вениаминовича с лицом белее Полишинелевого очередная комиссия заставила подняться для просмотра фильма на пятый этаж Ленхроники («приемщики» не позаботились подыскать помещение пониже) и он вынужден был по требованию врачей пятиться вверх по лестнице…

ЛСДФ жестко поставила нам с женой условие: внести в фильм изменения, а по существу уничтожить концепцию портрета. После нашего отказа фильм объявили собственностью студии и начали всeм рeжиссeрaм-документалистам по очереди прeдлaгaть сделать это вместо нас, но всe до eдиного, дaжe тe, кто нам нe симпaтизировaл, как-то постыдились. И вдруг один нашелся — свеженький из ВГИKa, некто Семенюк, вызвaвшийся кромсaть кaртину дa воровaть для собственного варианта фильма под названием «Kонтрaсты» снятый мною мaтeриaл. Кое-что и доснимaл для лeгaльного прaвa считaться eдинствeнным рeжиссeром пeрeдeлки. Сцeны же крaмольного «Полишинeля» Семенюк выбрaсывaл прямо нa пол монтaжной…

А тут умер Якобсон. И его вдова подписала письмо о согласии с фильмом «Контрасты» в новой редакции. Вдовы обычно нe подписывaют приeмку фильмов. Дaжe в совeтской прaктикe это было новинкой рaзового спeцупотрeблeния. Подпись у Ирины Якобсон взяли для прикрытия вaндaлизмa, а она пошла на это вынуждeнно, «чтобы соxрaнить xоть что-то от Леонида Вениаминовича». Нам с женой после запрета «Полишинеля» и устроенного по приказанию Главка года безработицы на всей территории СССР пришлось эмигрировать. После Ирина Давыдовна рaзыскaлa нaс в Нью-Йоркe, просилa прощeния зa ту сaмую подпись. Kогдa жe нaчaлись мытaрствa по возобновлeнию фильмa — 17 лет изнурительной борьбы, — онa нaписaлa письмо с горячeй зaщитой «Сeрдцa Полишинeля».

На Западе мы с Ларисой нaписaли также сценарий «Убийство клоунa» — продолжeниe приключeний Полишинeля. Нaшли продюсeров в Англии, приexaли с ними уже в перестроечный Питер договaривaться о совмeстной постaновкe и нaпоролись нa трусливую провокaцию тex, кто нaдeялся, что мы ужe нe только в творчeской, но и буквaльной могилe. Продюсeры испугaлись скaндaлa, и проeкт был свeрнут…

Kогдa-то мнe было чeртовски вaжно «рaсскaзaть всe, кaк было». Потом, слышa всe чaщe, что нeбывaло свободную Россию стыдноe прошлоe ужe нe интeрeсуeт, a диссидeнтов и вовсe в посмeшищe прeврaтили, я поостыл. Но по мeрe приближeния 100-лeтнeго юбилeя Лeонидa Вeниaминовичa опять стaл вспоминaть всю эту историю. Тем более что вдруг, разыскивая материал о Якобсоне, наткнулся в Интернете вот нa что: «Контрасты», 1975 год, режиссер Виктор Семенюк, автор сценария Виктор Семенюк. Вот это дa, а я-то думaл, что Сeмeнюк побоится прилюдно признаваться в позорном своем деянии…

Что же получается, подумал я, на юбилей вeликого мaстeрa покaжут нe «Сeрдцe Полишинeля», вмeстe с Якобсоном выношeнноe нaми, в мукax рождeнноe и сохраненное от гибeли, a xолуйскиe «Kонтрaсты»?! Поэтому и пишу в нaдeждe на Вашу помощь, чтобы избeжaть этого глумлeния нaд пaмятью Якобсонa. Фильм, уничтожeнный, спaсeнный, покaзaнный в Итaлии и Фрaнции, но в тeчeниe 28 лeт неизвестный там, гдe он создaвaлся и уничтожaлся, принaдлeжит моeму порядочному Питeру — но, можeт быть, и Вaш Питер тaков?

С увaжeниeм, Лeонид Алeксeйчук

Многоуважаемый Леонид!

Надеюсь, что число порядочных и непорядочных людей в Питере остается неизменным со дня основания. Режимы здесь вряд ли что-то определяют. Ваше письмо очень интересное, но давайте поймем сразу — что делать. Точнее — чего Вы хотите? Опубликовать письмо — это реально. Что до кассеты, то какой ход ей Вы хотели бы дать? Сформулируйте, пожалуйста, цели и задачи Вашего письма.

Ждем Ваших пожеланий. Марина Дмитревская

21.11.2003

Чего я хочу, Марина?

Хочу, чтобы фильм прежде всего был объявлeн сущeствующим, чтобы вeрнулся тудa, гдe был рождeн и умучeн, чтобы вошeл в кровообрaщeниe aртистичeского Питeрa — через описaниe, дискуссию, рeцeнзию, то есть любое пeчaтное слово. Хочу, чтобы «Сердце Полишинеля» было показано во время юбилея. Другими словами, хочу возвратить Питеру того яростного Якобсона, который стоил нам карьеры и эмиграции с ее прелестями.

С уважением, Алексейчук

После этого письма редакция обратилась к балетному критику Наталии Зозулиной с просьбой связаться с Л.Алексейчуком и организовать просмотр его фильма на юбилейных торжествах. Ей слово.

В преддверии 100-летия со дня рождения Леонида Якобсона, когда уже обсуждалась и готовилась программа юбилея, письмо Леонида Алексейчука стало подарком судьбы. Теперь невозможно представить прошедший юбилей без его «Сердца Полишинеля» — такой эффект явления живого Якобсона на собственном столетии создал этот фильм.

…Ну вот же он, на репетиции в балетном зале, с удивительно красивой седой головой и патрицианским, не тронутым старостью лицом. Только в облике патриция то и дело проглядывает проказливый и заводной мальчишка (такой знакомый всем, кто видел Якобсона!), возможно, и подсказавший режиссеру движущую фильм идею двойника. Юркий маленький Полишинель (из якобсоновской миниатюры) — маска прототипа, позволившая пересказать судьбу художника «словами» хореографических и кинематографических метафор, — становится героем фильма, погружающим нас в мир своего богатого воображения…

Подлинный Якобсон снят в реальных обстоятельствах жизни и работы, в черно-белом цвете кинохроники. Ценность этой съемки — не только в том, что она единственная запечатлела для потомков облик выдающегося хореографа (этого уже достаточно для нашего поклона режиссеру). Еще ценнее — ее наполненность любовью, восхищением «съемочным объектом», молниеносно передающимися зрителю. Действительно, в каждое экранное мгновение Якобсон у Алексейчука неподражаем. Азартно, как ребенок в пластилин, впивающийся в руки-ноги артистов для придания им нужной формы, опережающий своей фантазией сноровку еще неопытных танцовщиков, артистически выдающий в жесте пламенную страсть, запальчиво кидающий свое знаменитое «Шляпа ты без головы!» или удовлетворенно констатирующий: «Начало есть. Ну, набросаем дальше, пока у меня мысль свежа», а то вдруг озабоченно чешущий затылок или изумленно, как дитя на волшебство, взирающий на собственное сочинение, — хореограф подсмотрен кинокамерой во всей присущей ему редкой непосредственности, как если бы съемка велась скрыто. Отсюда подаренное фильмом чувство близкого знакомства с Якобсоном, хотя черно-белых кадров с ним в ленте и не так уж много.

Якобсон—Полишинель (танцовщик «Хореографических миниатюр» В.Зензинов) занимает на экране куда большее время и пространство. Он снует среди артистов труппы, с любопытством наблюдая их занятия, но нисколько не скучает и в одиночестве, как играющий сам с собой, о чем-то все время грезящий ребенок. Режиссер допускает нас до этих грез, на самом деле — творческих предвидений: в многогранном «магическом» кристалле (как окажется потом, обыкновенной рассыпающейся под косками канифоли) ему почудится движение, возникнет фигура балерины — замысел будущего «Экзерсиса-ХХ», или в другой раз он, сблизив ладони, закроет от мороза застывшую позировку «Падекатра» и, отогрев дыханием, как лунку на замерзшем стекле, запустит в танец, подменив в своей фантазии зиму на золотую осень…

Полишинель, кроме того, артист, выходящий каждый вечер к неблагодарной и капризной публике. Не выдержав насмешек и хулы, герой убегает на просторы площадей и набережных Петербурга, взывая в безмолвных «криках» танца к сочувствию и помощи. Но город пуст, и никто не замечает гибели Полишинеля.

Полишинелю не случайно отдана вся цветная сфера фильма, сфера танца и художественного вымысла, в которой действуют законы кинообразности и развертываются придуманные Алексейчуком киносюжеты. Именно здесь режиссер бросает вызов, принимает и выдерживает бой против наших стереотипных представлений о балетных фильмах. Он отказывается выступать всего лишь документальным фиксатором танцевальных номеров, отказывается идти на поводу наших ожиданий «балетного концерта». И создает самую необычную отечественную картину о балете, в которой танец срастается с визуальным рядом таящихся в нем ассоциаций. И тогда возможно, чтобы страстный якобсоновский «Экстаз» заполыхал в пламени бешено бьющих по клавишам пальцев пианиста и в танцующий дуэт вошли отблески нескольких огненных фигур, а движения трех танцовщиц у станка, начинающих «Экзерсис-ХХ», заколебались водным отражением, то растворяясь в невской глади, то вновь проступая бликами петербургских фонарей…

Посмотрев, наконец, фильм Алексейчука — а мое впечатление от него неизгладимо, — больно думать, что мы могли бы его и не увидеть, не окажись режиссер несгибаемым борцом и опытным профессионалом, воскресившим загубленное «Сердце Полишинеля» через много лет в отсутствие негативов. Но как тут не вспомнить с оптимизмом финал «Петрушки» Фокина, в котором только что убитый герой в следующий миг, живой и невредимый, дразнит с крыши своего грозного хозяина… И хотя миг до нашей встречи с фильмом-фениксом длился более двух десятилетий, главное, что вот ведь «жив курилка», и давайте все вместе догадаемся, над кем там смеется, прямо заливается с экрана великий Якобсон?..

Март 2004 г.

Смирнова Анастасия

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Вторая половина января прошла в балетном Петербурге под знаком 100-летия со дня рождения одного из талантливейших хореографов ХХ века — Леонида Якобсона. Не слишком обширная программа торжеств в честь столь значительного деятеля русского искусства все же порадовала чрезвычайно — ведь, что греха таить, его фигура долгие годы была предана у нас забвению.

Леонид Якобсон был хореографом от Бога. Ставить он начал еще учеником старших курсов Ленинградского хореографического училища. Постоянная потребность и, главное, способность этого человека к самовыражению через танец поразительна. При жизни его травили власти, руководство театров, различные худсоветы, ему не давали ставить, спектакли исключали из репертуара как не подходящие для советской сцены. Лишь за несколько лет до смерти, в 1970 году, Якобсону удалось добиться открытия собственного театра «Хореографические миниатюры», обрести свою труппу. Новые балеты, целые программы посыпались как из рога изобилия. Но в 1975 году балетмейстер скончался, оставив немало замыслов невоплощенными.

Сегодня спектаклей якобсоновского репертуара практически нет на сцене. Исключение составляют бывшие «Хореографические миниатюры» (Академический театр балета), которым только что было присвоено имя Леонида Якобсона. Но и здесь идет лишь малая часть его работ. Совсем не уделяет внимания постановкам Якобсона Мариинский театр. За последние годы был показан только «Клоп», да и то в связи со «спецзаказом» — восстановлением балетов на музыку Шостаковича. Мариинка откровенно пренебрегает наследием мастера, вероятно считая его постановки «пережитком прошлого». Здесь предпочли не заметить его столетия. К счастью, другие балетные труппы — в частности коллективы Н.Долгушина и Ю.Петухова — не последовали этому примеру.

Честь открыть юбилейную программу по праву досталась «Миниатюрам». «Роден», «Свадебный кортеж» и сцены из балета «Спартак» — эти работы были восстановлены с приходом в труппу нового руководителя Юрия Петухова и уже удостоились премии «Золотая маска» за сохранение хореографического наследия. «Маска» стала заслуженной наградой для нового поколения якобсоновского театра.

Долгое время о гениальном отечественном хореографе почти не вспоминали. О нем не писали книг, не создавали телепередач, не делали фильмов. Историческая дата собрала вместе всех его былых соратников, и у них появилась возможность поговорить о Мастере: 19–20 января в Доме актера прошла конференция «Леонид Якобсон — артист, хореограф, мыслитель».

В Карельской гостиной СТД собрались те, кто лично знал Якобсона и сотрудничал с ним. Речь шла о том, как хореограф ставил, как работал с артистами, каким был в жизни и на репетициях, как складывалась судьба его балетов. Выступали композиторы Сергей Слонимский и Борис Тищенко, балерины Нинель Петрова, Ольга Моисеева, Габриэла Комлева, Нинель Кургапкина, Нонна Ястребова и многие другие.

Достойным финалом встречи стал фильм Леонида Алексейчука по сценарию Ларисы Алексейчук «Сердце Полишинеля» — единственный прижизненный кинопортрет хореографа. Показ в СТД стал фактической премьерой, хотя фильм был снят около тридцати лет назад. Вскоре после завершения работу Алексейчука, одобренную Якобсоном и профессионалами кино, признали «порочной» и приложили все усилия к тому, чтобы уничтожить — пленку разрезали, некоторые фрагменты и вовсе исчезли. Но, как выяснилось, режиссер сумел спасти то, что осталось от «Сердца Полишинеля». Уже в эмиграции, в Италии, фильм был возрожден.

Сам факт его появления — случай в балетном мире необычный. В ленту включены хореографические фрагменты из цикла «Роден», «Падекатр», «Экзерсис—XX», «Бродячий цирк», но создана она, в отличие от большинства балетных фильмов, не ради них. В центре внимания режиссера сам Якобсон.

«Сердце Полишинеля» сродни тем живописным портретам, в которых художник делает акцент на внутреннем мире модели. Режиссер взглянул на Якобсона с неожиданной стороны, сравнив с персонажем его же миниатюры «Полишинель». Полишинель — площадной шут — изо всех сил старается заставить зрителей своего представления увидеть в нем человека с сердцем и душой, понять его, разделить его радости и горести. Но бездушная толпа, жаждущая лишь веселья, осмеивает бедного паяца, не желая видеть его боль и слезы. Пусть Полишинель — всего лишь уличный художник, чьи зрители — невежественные плебеи, он в своих переживаниях не одинок — в высоком искусстве царят те же нравы.

 «Баба-яга». Фото из архива театра

«Баба-яга». Фото из архива театра

В фильме Алексейчука живут и действуют два Якобсона — реальный, запечатленный в редких документальных кадрах, и его двойник — паяц с нарисованными слезами. Реальный Якобсон произносит выстраданные слова об искусстве, о его предназначении, о самом себе. Он даже, в пику создателю фильма, открещивается от сравнения с Полишинелем: «Если Минотавра… представить художником, а Нимфа — глина в его руках, он ее мнет, насилует, из нее высасывает нужную ему страсть… скорее я Минотавр в творчестве, чем Полишинель». Двойник тут как тут — он на все лады повторяет слова Якобсона, смешным тоненьким голоском коверкая фразы, превращая их в бессмысленный набор звуков. Вот Якобсон репетирует со своей труппой, «выращивая» артистов из неопытных юношей и девушек, — Полишинель поливает зеленые ростки, желая, чтобы они выросли и расцвели. Оба они, Якобсон и его двойник, — мечтатели. Только один хочет возродить к жизни заброшенную оранжерею, а другой воплотить в реальность постановки, которые пока существуют лишь в его мыслях. Но мечты обоих так и останутся мечтами. Осмеянный Полишинель умрет на городской площади. Экранная смерть двойника окажется предвестием скорой смерти самого балетмейстера. В таком философском и немного печальном ключе увидел судьбу Якобсона создатель фильма Леонид Алексейчук.

Второй день организаторы конференции отдали историкам балета и балетным критикам. Ничуть не меньше, чем воспоминания, заинтересовали слушателей доклады об истории постановок Якобсона — балетов «Спартак», «Двенадцать», «Сольвейг», «Свадебный кортеж», «Страна чудес». Весьма оживляли атмосферу наглядные примеры якобсоновской хореографии, от демонстрации которых не удержались балетовед Ольга Розанова, когда-то, еще ученицей вагановского училища, танцевавшая «Детский танец» в «Сольвейг», и бывшая балерина Елена Волынина, которая по себе знает, что значить воплотить труднейшего «Умирающего лебедя» Якобсона.

«Клоп». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

«Клоп». Сцена из спектакля. Фото из архива театра

22–23 января к празднованию присоединилась труппа Театра оперы и балета Консерватории. Специально к юбилею были возобновлены несколько номеров Леонида Якобсона — «Секстет», «Менуэты», «Вариации», «Полет Тальони». Вошли в программу и самые известные миниатюры — «Кумушки», «Баба-яга», «Тройка», «Русский сувенир», «Подхалим», «Слепая», «Влюбленные», «Полишинель».

Завершился концертный «марафон» еще одним спектаклем театра «Хореографические миниатюры». Снова был показан «Роден», затем миниатюры, необыкновенной красоты якобсоновский «Падекатр» на музыку Беллини, одно из нескольких классических «Па-де-де» — лучшее из созданного хореографом. Сюрпризом стала премьера фрагмента балета «Обезумевший диктатор» на музыку 1 части Девятой симфонии Шостаковича, поставленного Якобсоном, но не увидевшего света рампы.

И, наконец, Юрий Петухов представил зрителю знаменитого «Клопа» — балет-скетч Якобсона по одноименной сатирической пьесе Маяковского.

Наверное, таким — дерзким, язвительным, беспощадным к пошлости и глупости — был «Клоп» при жизни своего автора. Невероятно трогательно исполнила партию Зои Березкиной Александра Бадина. По-своему обаятельным — но и мерзким одновременно — получился Присыпкин у Александра Акулова. Под стать этому «герою-любовнику» вышла и невеста — Эльзевира Ренессанс в исполнении Светланы Коваленко. Для своих героев Якобсон поставил остроумную пародию на лирический дуэт — танец прямо на широченном свадебном ложе. Эльзевира и Присыпкин ползают по нему, сплетаются в самых немыслимых позах, «прохаживаются» на четвереньках, чуть ли не стоят на голове. Мощно и современно прозвучал финал, в котором сам Маяковский (Олег Сидоров) сжигает весь этот вертеп вместе с его отвратительными обитателями.

Праздник в честь Якобсона закончился. Отгремели аплодисменты, и якобсоновские герои остались по ту сторону опустившегося занавеса.

«Свадебный кортеж» Леонида Якобсона

«Свадебный кортеж» — любимое и многострадальное детище хореографа. Его путь на сцену оказался долгим и трудным. Одиннадцатиминутный номер, который сам хореограф определял как маленький одноактный балет, был поставлен в 1970 году. Поставлен быстро, за неделю, буквально на одном дыхании. На одном дыхании рождался и новый театр — «Хореографические миниатюры». Готовилась концертная программа из четырех отделений. В последнем планировалось показать и «Свадебный кортеж». Но премьера не состоялась. Спектаклю не удалось пройти последний из официальных просмотров. Якобсон в 1973 году с горечью писал Л.И.Брежневу (было в его защитных действиях и такое!): «За день до открытия театра в июне 1971 года нам запретили показывать ряд произведений, ранее просмотренных и утвержденных всеми инстанциями. В частности, была запрещена миниатюра на музыку Лауреата Ленинской премии Дмитрия Шостаковича „Свадебный кортеж“, повествующая о трагической судьбе бедняка в царской России».

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Неравная борьба за «Свадебный кортеж» длилась почти четыре года. Многочисленные показы по-прежнему не достигали цели, но сделали свое доброе дело. Благодаря им спектакль сохранился «в ногах» у артистов, и, когда настал-таки день премьеры, все было давно готово к показу.

«Зеленый свет» зажегся на пути «Свадебного кортежа» лишь со сменой министра культуры СССР — после Фурцевой им стал Демичев. «Это несколько облегчило положение Леонида Вениаминовича, — писала вдова Якобсона, Ирина Давыдовна, — Демичев пригласил Л.В. в Москву… и предложил привезти на гастроли весь репертуар театра. Окрыленный разговором с министром, Л.В. вернулся в Ленинград и… объявил, что завтра он показывает „Свадебный кортеж“. Ни у кого не спросив разрешения и не объявив заранее в афишах… Когда мы с Л.В. подъехали к Консерватории, где должен был состоятся спектакль, нас уже ожидали и директор Ленконцерта, и партийный босс, и художественный руководитель… стали уговаривать не показывать „Свадебный кортеж“ хотя бы на этом спектакле. Садовников, директор Ленконцерта, клятвенно заверил меня, что он уже назавтра созывает художественный совет и добьется разрешения на показ „Свадебного кортежа“. Видимо, они понимали, что терпение Л.В. истощилось, а ощущение страшной болезни уничтожило в нем последние остатки осторожности… Официальное разрешение они поспешили доставить нам как можно скорее».

Таким образом, на страницах энциклопедических изданий появилась дата премьеры — 21 июня 1975 года.

Решенная на еврейском материале тема «Свадебного кортежа» — неравный брак — часто становилась предметом искусства. Первое, что вспоминается, знаменитая картина «Неравный брак» В.В.Пукирева. Но и в еврейской литературе можно найти примеры подобных историй. От поэтической «Песни песней» Шолом-Алейхема, где героиня, «прекрасней самой библейской Суламифи», была обречена на жизнь с нелюбимым, но богатым, до «Одесских рассказов» Бабеля.

Во многом помогла созданию спектакля и музыка Шостаковича в обработке Тимура Когана. Она не была написана специально для Якобсона. Это Трио ми минор композитор посвятил памяти Ивана Соллертинского. Музыка, основанная на еврейских мотивах, охватывает широкий диапазон настроений, сквозь нее словно пропущен трагический ток.

Но основным импульсом к появлению спектакля послужило творчество Марка Шагала. Отвергнув еврейскую традицию, запрещавшую любое изображение человека, художник показал миру жителей витебской еврейской общины. На его картинах они торговали селедкой, взявшись за руки, непринужденно летали над городом и, конечно же, женились.

Образ еврейской свадьбы приносил художнику удачу. Вспоминая о своей творческой юности, Шагал писал: «Винавер был первым, кто купил у меня две картины. Ему… понравились бедные евреи, толпой идущие из верхнего угла моей картины за женихом, невестой и музыкантами». Уехав во Францию, Шагал пишет серию картин-воспоминаний о родном Витебске. Одна из первых — «Свадьба». Процессию возглавляют трое музыкантов и бадхан — профессиональный свадебный увеселитель. Торговка в желтом предлагает им зайти в лавку. За музыкантами следуют жених с невестой, дальше — группа гостей. В левой стороне картины стоит водонос, встреча с которым обещает большое счастье.

Шагал не обошел тему еврейской свадьбы и выполняя в 1920-е годы заказ московского Еврейского Камерного театра. Расписывая стены и потолок зрительного зала, а также занавес, художник создал девять монументальных картин. Среди них — узкий фриз «Свадебный стол» и четыре панно, символизирующие собой четыре вида искусства. На панно «Музыка» был изображен клезмер — скрипач, идущий впереди свадебной процессии, «Танец» представляла сваха, «Театр» — еврейский тамада — бадхан. «Литература» являлась в виде переписчика Торы.

Но Якобсон не был бы Якобсоном, если бы, восприняв художественный импульс Шагала, не преобразил его по-своему. Веселые витебские свадьбы превратились в душераздирающую процессию, путь которой омыт слезами неудачливого жениха.

Композиционное решение спектакля было простым и гениальным. Кортеж двигался по сцене «змейкой», которая начиналась на авансцене и, закрутив несколько петель, уходила в заднюю кулису. Персонажи «Свадебного кортежа» пытались вырваться из петель змейки, но каждый раз оказывались втянутыми обратно. Так рождался образ Пути — без начала и конца. Зритель не знал, откуда пришел кортеж и куда он идет. Он видел лишь фрагмент вечно текущей ленты жизни. Рисунок «змейки» издавна служил у хореографов символом бесконечной дороги, вспомним хотя бы выход «Теней» в «Баядерке». Но кроме этого, длинный извивающийся ряд является и символом пышного застолья.

Хореограф представляет зрителю каждого героя в отдельности. Первой появляется на авансцене Подружка невесты. Ее мягкие, постоянно двигающиеся руки поют, сплетничают, предрекают будущего ребеночка. Подружка рада событию и, прощебетав новость, исчезает в противоположной кулисе. Ей вослед шествует почтенный Ребе. Его выход торжествен и полон пафоса. Припрыжки с воздетой в небеса рукой взывают к вечности. Улетая в мощном прыжке, Ребе призывает кару на головы всех грешников. Появляются музыканты. Дарить радость людям — их профессия. Здесь герои Якобсона точь-в-точь повторяют героев «Свадьбы» Шагала. Трое музыкантов играют не переставая. Музыкальные инструменты лишь подразумеваются, актеры имитируют игру на них пластически. Музыканты, постоянно меняясь друг с другом местами и как будто плетя замысловатую мелодию, движутся вслед за Подружкой и Ребе. Богатые родители — властители этой жизни. Отец уверенно топчет ногами землю, мать чинно следует за ним. Показав напоследок, кто в доме хозяин, и скрутив женушку в бараний рог, богач со своей половиной покидают сцену.

Первая петля кортежа пройдена. Появление следующих героев, Бедных родителей, рвет цепочку радостного свадебного хода. Ощущению конфликта помогает и музыка, в которой усиливается драматизм. Согнутые фигуры несчастных стариков, их молящие жесты, наконец, уход, когда отец уносит на закорках обессилевшую мать, обнажают драматическую подоплеку действия.

Появляются Богатый Жених с Невестой. Их чинный шаг неожиданно прерывается всплеском отчаяния Невесты — бьющие воздух кулачки, безнадежно «вскрикивающие» ноги, ускользающие позировки — все в ней протестует против жениха, любострастно припадающего к ее руке.

Дуэт невесты и бедного жениха. Фото из архива театра

Дуэт невесты и бедного жениха. Фото из архива театра

В выходе нового героя трагедия не прикрыта — вывернутые наружу кисти, повернутая набок, по-птичьи голова, тело, то пытающееся распрямиться в мольбе, то завязывающееся в тугой узел. Это Бедный жених, чей удел — любить и быть любимым, но никогда не обрести счастья в союзе с Невестой. Якобсон отдает этому выходу самую нервную, самую безысходно-трагическую музыкальную тему.

С появлением Бедного жениха свадебный кортеж останавливается. Здесь Якобсон применяет прием, который в кинематографе называют крупным планом. Он словно приближает к зрителю Невесту и Бедного жениха и сплетает их в дуэте, пока все остальные персонажи, словно лишенные права голоса, безмолвствуют за «рамками кадра».

Дуэт, построенный на игре рук, легких прикосновениях, подобных игре в ладушки, заставляет вспомнить еще один номер Якобсона с еврейской стилистикой — «Влюбленные». Только там ничто не омрачало счастья. Парень с девушкой, выписав в движениях признания в любви, уносились за кулисы, полные светлых предчувствий. Здесь же влюбленные оказывались ввергнуты в пучину горя и несчастья — прячущуюся под рукой Бедного жениха Невесту действительность бесцеремонно вырывает из уютной «норки»….

В дальнейшем хореографическом развитии номера удерживается его кинематографический принцип. То оживляя, то опять заставляя застывать своих персонажей, Якобсон сочиняет для них маленькие диалоги, трио, монологи. Вот Богатая мамаша «утирает нос» Бедному жениху, бросая сынка в объятия невесты. Вот Бедные родители сочувствуют дочери, но ничего не могут поделать. Вот Подружка успокаивает товарку. Растерявшиеся музыканты невпопад подыгрывают происходящему. Иногда все персонажи бросают реплики одновременно, и рождается атмосфера еврейского «калгана». Кульминацией является сценка, когда влюбленные просят родителей отказаться от обещанного и оплаченного брака. Умоляющие жесты пресекаются движением рук — жестким, рубленым. Танец разозлившегося Богатого папаши — это залихватская пляска хозяина жизни, который в бешенстве оттого, что кто-то посмел ему мешать.

Но ничто не может изменить ход событий, и грозный Ребе завершает свадебный обряд. Якобсон, однако, вместе с героями восставая против этой предрешенности, не находит в себе сил их разлучить: двое влюбленных неудержимо бросаются друг к другу. Прощальный дуэт — сильнейший миг спектакля. Жесты и движения отрывочны, словно в бреду. Влюбленные не могут разъединиться. Бедный жених то качает любимую на руках, то возносит над собой, а она ловко выскальзывает, чтобы опять и опять обвить его тело…

Кортеж скрывается. Исчезают один за другим герои. Последней уходит отчаявшаяся Невеста, за которой, протянув жадные руки, припрыгивает Богатый жених.

«Вечный идол» («Роден»). Фото из архива театра

«Вечный идол» («Роден»). Фото из архива театра

Бедный жених — один. Прыжок его вытянутого в струнку тела — это вопль о несостоявшемся. Постоянно согнутая, как будто ожидающая удара фигурка вдруг распрямляется. Но постепенно тело танцовщика опять сворачивается, и вот уже Бедный жених согласно кивает, собирает в ладошку маленькие горькие слезинки и медленно угасает в своем смирении, исчезает в поглощающей сцену тьме.

Что же стало с Невестой? Один из героев Шолом-Алейхема, тоже несостоявшийся жених, так ответил на этот вопрос: «Что стало с Суламифью моего романа?.. Каков эпилог? Каков конец?

Не принуждайте меня рассказывать конец моего романа. …Легче и куда приятнее снова рассказать вам эту историю с самого начала. Еще, и еще раз, и еще хоть сто раз. И теми же словами, что и раньше…»

«Падекатр» и «Роден» Леонида Якобсона

В творчестве Леонида Якобсона, умевшего вдыхать живой дух в застывшие формы, извлекать из неподвижности пластический поток, многие работы построены на приеме оживления барельефов, скульптур, картин, гравюр. «Спартак», «Свадебный кортеж», «Полет Тальони», «Город», «Сильнее смерти»… Поставленные десятилетия назад, они и сегодня восхищают своей оригинальностью, художественной силой, духовной красотой. К таким шедеврам относятся возобновленный к 100-летию со дня рождения мастера «Падекатр» на музыку Беллини и исполняющийся с момента премьеры в Кировском театре в 1958 году уже несколькими поколениями танцовщиков «Триптих» по скульптурам Родена на музыку Дебюсси.

«Падекатр» навеян известной старинной гравюрой — групповым портретом легендарных романтических танцовщиц — М.Тальони, К.Гризи, Ф.Черрито и Л.Гран. Они, как заговорщицы, образовали общий круг, застыв в прелестных позировках. Их улыбки лукавы, а фигурки, овеянные белой дымкой тюников, обещают танец, который может начаться в любую секунду — даже спустя века и тысячелетия…

Луч света, как будто ведомый рукой где-то незримо присутствующего хореографа, выхватывает в сценической темноте четыре сильфидных силуэта, замерших в своем движении, подобно бабочкам, попавшим в каплю янтаря. Ярко освещенные, танцовщицы начинают оживать, стряхивая с себя наваждение векового сна. Их руки, создающие общую линию овала поверх коленопреклоненных поз, соединяются, довершив стремление друг к другу, и все четверо становятся единым целым — волшебной квадригой фей, неразъединимых в своем вечном союзе. Вот что угадал Якобсон, не позволив им разлучиться в потоке танца. Не размыкая рук, они так и кружатся по сцене, подобно венку невесты, брошенному в зеркальную гладь озера, или белоснежным соцветиям вьюна. Их движения словно подсмотрены у самой природы. Вот полупрозрачные девы изогнулись причудливой заиндевелой веткой, вот свили гнездо перевязью рук, вот раскрылись лепестками подснежника.

Но, пробыв волей художника так долго вместе на гравюре, они стремятся нарушить единение. И, повинуясь внезапному порыву, то одна, то другая встает во главе живой «колесницы» — как бы желая настоять на своей индивидуальности, вырваться, наконец, из связавшего их воедино узора, — но тут же исчезает внутри живой «путаницы». И так поочередно, неостановимо, бесконечно, быстротечно… Наконец их усилия колеблют упорство хореографа и он разрывает держащие их путы рук и отпускает четырех соперниц на свободу, на все четыре стороны, буквально в четыре разных угла рамки соединившей их картины.

Четыре вариации — четыре коротких мига, где каждая живет своей собственной жизнью, — подобны голосам природы: Первая, наполненная вращениями и маленькими прыжками, навеяна дуновением летнего ветра. Следующее соло наводит на мысль о фее, обходящей свои владения. Величественные шаги на пальцах, повелительные руки, гордость королевы, которую невозможно было распознать в прежней синхронной четверке. К третьей вариации — из арабесков, кружений, падающих позировок — непросто подобрать сравнения. Кто эта мятущаяся дева? Дитя природы, не способное усидеть на одном месте, душа юной девушки, муза? Она не раскрывает своей загадки, а просто дарит танец, своевольный, легкий, пьянящий. Последнее, четвертое высказывание с бесконечными перелетами, оборотами, вращениями — как мечта о полете, как желание бабочки-однодневки оставить свой призрачный след в мире, полном фантастических цветов и солнечного света.

Их общая медленная кода пронизана негой и усталостью. Натанцевавшись всласть, сильфиды нехотя возвращаются в предначертанный им круг, чтобы опять образовать неизменную четверку, как того требует старинная гравюра.

«Вечный идол» («Роден»). Фото из архива театра

«Вечный идол» («Роден»). Фото из архива театра

Каждый раз, когда в афише «Хореографических миниатюр» «Роден» Якобсона, хочется бежать в музейный зал и проверять, остались ли там в этот момент знаменитые скульптуры или, почувствовав, как затекли тела от долгой неподвижности, чудесным образом перенеслись на сцену, чтобы переменить затверженные положения. И разве можно сомневаться, видя застывшие в парах и позах, точь-в-точь как у Родена, белые фигуры, что это не те статуи? А те, вечно безмолвные, стоят все-таки там, в пустом музейном зале, ожидая, когда выйдет сторожить их в ночную смену любопытная луна.

Вот она осветила Юношу, обнимающего Девушку, откинувшуюся на его руке. Невидимый оркестр заиграл подслушанную у Дебюсси мелодию, и разбуженная музыкой скульптура ожила, сбросив оковы неподвижности. Белый лед мрамора оттаял и высвободил энергию двух юных влюбленных, похожих на резвящихся игривых скакунков. Они — герои «Вечной весны» Родена — воплощение жизненных сил юности и чистоты. Их движения стремительны, порывисты, как разбегающиеся струнные пассажи. Подобно Ромео и Джульетте, они открывают для себя волнующий мир первой любви. Почти случайно «вылетевший» из уст невесомый поцелуй, робкие, пугающие их самих касания… Их возвращение в мрамор — как остановка на границе чувства, за которой невинная весна сменится зноем чувственного лета…

«Поцелуй» («Роден»). Фото из архива театра

«Поцелуй» («Роден»). Фото из архива театра

Соединенная Роденом в нескончаемом «Поцелуе» молодая пара пробуждается медленно, будто не желая терять уют страстного объятия. На миг оторванные друг от друга, влюбленные тут же вновь притягиваются незримой властной силой. И новый поцелуй прерывается только для того, чтобы еще тесней сойтись в объятии, еще более страстно предаться неге. Упивающиеся своим счастьем влюбленные приемлют танец лишь как обновление первоначального слияния. И луна оставляет их в покое, погружает в темноту и продолжает обходить свои владения.

Ее свет падает на затаившихся в тишине ночи двух мраморных любовников. Юноша, замерший в преклоненной позе перед своей любимой. Она — воплощение всех женщин на земле, божество, которому поклоняются все мужчины мира. Он — идолопоклонник, послушник своей неугасимой и неутолимой страсти. Подобно добровольному рабу, он с радостью становится пьедесталом для богини, и она почти не покидает его рук, все время находясь на возвышении. Весь танец он молит только об одном — принять его безграничное обожание. В ответ — молчание и тайное желание услышать еще раз все его признания…

Плотные одеяния сумрака истончаются, уже не лунный свет, а солнечный луч скользит по мраморным плечам роденовских скульптур и вдруг натыкается на спящего в старинном кресле человека. Тот просыпается и, улыбнувшись солнечному утру, несется в балетный зал, чтобы воссоздать свое удивительное сновидение…

«Дон Хозе» Юрия Петухова

Следом за «Кармен», поставленной Никитой Долгушиным в театре при Консерватории, балет по новелле Мериме появился в петербургском Академическом театре балета имени Леонида Якобсона. Балетмейстеров по-прежнему влекут «роковые страсти», когда «от судеб защиты нет». Но вступать в довольно уже плотные ряды интерпретаторов «Кармен» важно со своим взглядом. В этом автору новой балетной версии Юрию Петухову не откажешь. Его вполне оригинальное (с легкой перекличкой, пожалуй, лишь со спектаклем Матса Эка) видение новеллы едва сохраняет ее хрестоматийную канву. Главным героем и фокусом спектакля становится Хозе, что сказывается и в перемене названия балета — «Дон Хозе». А любовный треугольник Кармен — Хозе — Контрабандист предстает новыми гранями при включении в действие возлюбленной Хозе, Офицера и Эскамильо. Эта история уже не укладывается в привычную для балетных «Кармен» одноактную форму и требует полнометражной двухактной. Поэтому музыкальная партитура (на темы Жоржа Бизе) создается заново Игорем Пономаренко для оркестра русских народных инструментов. Такое русифицирование музыки подготавливает к неожиданному решению драматургии и хореографии спектакля.

В. Аджамов (Хозе). Фото В. Зензинова

В. Аджамов (Хозе). Фото В. Зензинова

Балетмейстер с первой минуты готов эпатировать публику. Как только занавес расходится, вниз срываются подвешенные на колосниках огромные тюки под красными плащами, как бы набухшие кровью. Почти не видно, как из темноты возле них — а кажется, из них — возникают фигуры артистов, принимающих замысловатые позы. Тюки звучно шлепаются на пол, неожиданное явление фигур, словно упавших с неба, настраивает на восприятие происходящего как фантасмагории, чего-то нереального. А на очереди — новая неожиданность: Кармен выходит из зрительного зала, направляясь к оркестровой яме. Там, пристально вглядевшись в лица музыкантов, выбирает одного, то ли определяя в нем Хозе, то ли назначая его героем Мериме, чтобы забрать с собой в мир страстей и страданий, в пропасть греха и порока. Словно припоминая эпизоды новеллы, оркестрант (колоритный, чувственный, страстный Владимир Аджамов) становится реальным участником событий и проходит весь путь любовника Кармен. Но на сцене к паре подойдет еще одна женская фигура и образует с ними трио…

Две героини балета — полярны: Микаэла, возлюбленная Хозе, олицетворяет чистоту чувств и самоотверженность любви, Кармен — эгоцентризм страсти, поглощающей разум. По ходу действия эти антагонистические образы то и дело будут сливаться в сознании героя в единый противоречивый лик любви. Возникающие не однажды трио заострят проблему выбора героя: Кармен или Микаэла? Но избранницей Хозе окажется Кармен, точнее, та олицетворенная ею природа чувства, которая способна затмить разум и ввергнуть в омут страсти.

В сцене «На фабрике» Кармен (Анастасия Любомудрова), вызывающая и колкая, и Микаэла (Елена Гринева), сдержанная и надменная, не уступающая по силе характера напарнице, затевают ссору и вступают в схватку. Кармен задает тон сцене. Порывистый ритм движений испанского танца, вкрапленных в пластический текст партии, придает ей дразнящую сексуальную страстность. Кармен развратна, подобна дикой кошке, она то вкрадчива, то вальяжна в своих движениях. Остроту ее танцу придает ловкая игра с ножом. Партия Микаэлы выстраивается более размеренно, в лирическом ключе и поначалу выглядит не столь выразительно. Но уже к середине сцены, когда соперницы вступают в перебранку, Микаэла будто набирает силу, ее танец становится резким и динамичным. Начинается отчаянная драка. Еще минута — и лезвие ножа вонзится в сердце Микаэлы…

Сцена из спектакля. Фото В. Зензинова

Сцена из спектакля. Фото В. Зензинова

Глубину терзаний Хозе, вовлеченного в кроваво-драматические коллизии, хореограф показывает в монологах героя. Первый — после смертельной стычки с юношей-соперником — решается как проносящаяся в сознании мысль. В нервной лихорадке дрожит все тело, только рука, будто чужая, повисает в воздухе. Хозе пытается ее откинуть, убрать — он не верит в собственное преступление. Надо вырваться из этого кошмара — стремительный прыжок ввысь и падение, но вновь перед ним рука-убийца. Душевная боль от содеянного зла передается в напряженном танце. Лишь «полетные» jete нарушают графику ломаных линий мечущегося, страдающего Хозе. Но шаг в пропасть уже сделан. Вскоре, вновь попадая во власть своей безудержной страсти и ревности, Хозе убивает привидевшегося ему следующего соперника — Офицера. Второй монолог — это отчаяние, доходящее до крика. Все так же рука-убийца маячит перед его глазами. Но отныне он смиряется с ее существованием. Если нужно убрать с пути всех соперников для обладания любимой женщиной, Хозе готов убивать не размышляя. Его решимость подтверждает появление монахов. Как беспристрастные судьи, они взирают на Хозе в его безумном кураже после всех смятений.

Последний монолог происходит в окружении героев, убитых Хозе, — это Юноша, Офицер, Эскамильо, Контрабандист и сама Кармен. Их фигуры помещены в огромные прозрачные капсулы, нависающие над сценой. Они становятся безмолвным укором отчаявшемуся, опустошенному Хозе. В агонии он мечется от одной фигуры к другой, принимая расплату за роковое влеченье. Черные монахи сжимают его в плотное кольцо, из которого невозможно вырваться…

Хореограф смело смешивает жанры: триллер, шоу, трагедию. Так, в «шоу-балете» Эскамильо все «ценности» главного героя осмеяны и приземлены. Гротесковую партию тореодора-сластолюбца блестяще исполняет Александр Строкин. Для хореографического выражения чувств балетмейстер мастерски использует развитые дуэтные формы. В сцене «Голый дуэт» герой и Кармен, в облегающих трико, как Адам и Ева, сливаются в эротическом экстазе. В их непрерывном движении невозможно провести границу между позировками и поддержками, все переходы логичны и естественны, и герои, как вылепленные фигурки, будто бы находятся вне рамок спектакля, уведенные хореографом от сюжетных перипетий в мир чувственной страсти. Такой дуэт мог бы возникнуть в любом другом балете о любви. Вероятно, постановщик делает это намеренно, чтобы показать, насколько мы все «обнажены» и равны перед силой чувства.

Наше сознание не всегда способно управлять эмоциями, но, сдерживая себя в «цивилизованных рамках», мы начинаем представлять возможные ситуации в своих фантазиях, где стирается грань между событиями ирреальными и реальными. Именно такая история произошла с Хозе Юрия Петухова и Владимира Аджамова. Звучащий в конце спектакля голос: «Молодой человек, спуститесь в оркестр!» — возвращает и героя, и нас к действительности.

Абаулин Дмитрий

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Л. Яначек. «Катя Кабанова». Финская национальная опера.
Дирижер Иржи Белоглавек, режиссер Кари Хейсканен, художник Маркку Хакури

Финская национальная опера показала в декабре премьеру оперы Леоша Яначека «Катя Кабанова». Сочинения этого чешского композитора конца XIX — начала XX веков сегодня не сходят с афиш крупнейших оперных театров. Не только прославившая его «Енуфа», жестокая веристская драма на чешский манер, но и более зрелые, более гармоничные оперы двадцатых годов: «Приключения лисички-плутовки», «Средство Макропулоса», «Катя Кабанова» — ставятся в Милане, Амстердаме, Мюнхене, Париже.

Можно говорить о мировой моде на Яначека, но почему бы не предположить другое: просто широкая публика оказалась готова оценить оригинальную поэтику его опер и их своеобразный музыкальный язык. В пользу такой точки зрения говорит и очевидный интерес к музыке Прокофьева и Шостаковича, композиторов, во многом близких Яначеку.

В полной мере это относится к Финляндии, где целенаправленно поддерживается современная опера, где главный оперный театр страны каждый год представляет мировую премьеру, а популярный фестиваль в Савонлинне столь же неукоснительно включает новые произведения в свой репертуар. В таком контексте мини-фестиваль опер двадцатого века, проведенный Финской национальной оперой в январе и включавший «Катю Кабанову», «Арабеллу» Рихарда Штрауса, «Питера Граймса» Бриттена и «Турандот» Пуччини, выглядит как вполне традиционная ретроспектива, а не как рискованный репертуарный ход. И все равно кажется удивительным, что «Катя Кабанова» собрала аншлаги на всех 11 декабрьских и январских премьерных показах — притом что зал театра вмещает 1350 человек.

Сцена из спектакля. Фото В. Виика

Сцена из спектакля. Фото В. Виика

Наверняка не последнюю роль сыграло то, что в спектакле участвовала самая яркая звезда финской оперной сцены Карита Маттила. Добившись известности в первую очередь как исполнительница лирико-драматических партий в операх композиторов XIX века (прежде всего Верди и Пуччини), она сегодня все больше внимания уделяет музыке XX столетия. Особое место в ее нынешнем репертуаре занимают героини Яначека. В прошлом сезоне Маттила с большим успехом исполняла заглавную роль в «Енуфе» в постановках нью-йоркской «Метрополитен-опера» (дирижер Владимир Юровский) и парижской «Опера Бастий». Еще раньше она записала эту партию под управлением Бернарда Хайтинка.

Пела в прошлом сезоне Маттила и Катю Кабанову — в опере Сан-Франциско. Так что один из резонов Финской национальной оперы понятен — дать возможность выдающейся певице появиться перед своей публикой в одной из лучших ролей (Карита Маттила участвует в постановке в качестве приглашенной солистки). Однако конечный результат оказался гораздо более интересным, чем утилитарное решение этой менеджерской задачи, во многом благодаря постановщику Кари Хейсканену, известному в Финляндии актеру, драматургу, режиссеру. В его достаточно богатом послужном списке особо интересны два момента: сыгранная в свое время на драматической сцене роль Ивана Карамазова и поставленные в 2001—2002 годах в московской «Новой опере» «Сельская честь» и «Паяцы». Словом, можно утверждать, что Россия для Хейсканена не совсем уж белое пятно, как в культурном, так и в житейском смысле. В его спектакле ощущается дыхание русской литературы, при этом полностью отсутствует туристская экзотика.

К. Маттила (Катерина). Фото В. Виика

К. Маттила (Катерина). Фото В. Виика

Лет десять тому назад автору довелось впервые слушать «Катю Кабанову» в Праге. Постановка Государственного театра (Statni divadlo) запомнилась выразительными мизансценами, тусклым колоритом оформления и мастерским световым решением. По сути дела, это был спектакль о том самом «луче света в темном царстве», который увидел в пьесе Островского Добролюбов. Ровный как в вокальном, так и в актерском отношении пражский состав замаскировал одну из важных особенностей авторской позиции Яначека, очевидную в новой финской версии. «Катя Кабанова», в отличие от «Грозы», произведение совсем не о социальном угнетении (а эта тема при любом варианте прочтения важна для Островского), а о трагедии яркой личности. И Кари Хейсканен ставит не Островского, а именно Яначека. Если говорить о литературных ассоциациях, рождаемых его постановкой, то это скорее Достоевский и Чехов.

С Достоевским все более или менее понятно: у любого просвещенного европейца Россия ассоциируется с его героями, их культом страдания и иррациональными порывами. Тот же Яначек отдал должное Достоевскому, создав оперу «Из мертвого дома». На роль Катерины такая трактовка ложится превосходно. Монолог «Отчего люди не летают…» Карита Маттила проводит, поднимаясь по ступенькам шаткой стремянки. Еще движение — и напряженное по тесситуре пение закончится шагом в никуда. Попытка же дополнительно нагрузить «достоевщиной» первое действие выглядит немного поспешной, постановщики заранее торопятся утяжелить атмосферу спектакля, в то время как в музыке еще далеко не все так ясно.

Л. Виртанен (Тихон), К. Маттила (Катерина). Фото В. Виика

Л. Виртанен (Тихон), К. Маттила (Катерина). Фото В. Виика

Второе действие завершается дивной красоты ноктюрном, одной из самых поэтичных страниц музыки Яначека, вдохновенно исполняемой оркестром под управлением чешского маэстро Иржи Белоглавека. Спускающиеся на сцену ветви плакучих ив скрывают от посторонних глаз свидание Катерины и Бориса. В этот момент музыка, сценография, режиссура, световая партитура сплетаются в неразрывное целое. Даже танцевальный эпизод, вечная беда оперных постановок, здесь не лишний. В глубине сцены, иногда теряясь за спинами гуляющих, начинается отчаянная и в то же время какая-то потаенная пляска. Такое чувство, что в этом городе по-настоящему живут только ночью, под покровом тьмы.

День же рисует безрадостную картину. Серые каменные дома с пустыми оконными проемами, неровный забор (как раз одна из узнаваемых мелочей русского пейзажа) и, главное, стоящая повсюду вода. Это еще не всемирный потоп, всего лишь небольшое подтопление, но оно способно исподволь разрушить любую постройку. Вода повсюду, через нее едут повозка и велосипед, по ней ходят, не боясь замочить ноги. Бойся не бойся, а пройти иначе невозможно.

К сожалению, эта яркая метафора исчерпывается в пять минут, и дальше вода чаще мешает артистам, чем помогает. Возникший было образ — Катерина все время балансирует на границе суши и воды — опровергается тем, что она спокойно, как и все, ходит по этому мелководью. А главное, снижается один из самых мощных эффектов заключительного третьего действия.

И все равно финал оставляет сильное впечатление. Художник Маркку Хакури почти полностью открывает сцену. Элементы декорации, изображавшие сгоревшую церковь с картиной Страшного суда, поднимаются вверх. Одинокая Катерина мечется под льющимися сверху потоками. Вода не только скрывает всю землю, но, кажется, пропитывает собой воздух. В наступающих сумерках поднимается туман. Здесь, уже за гранью земного, Катерина в последний раз встречает Бориса.

Почему именно он вызвал трагический взрыв чувств героини? Чем замечателен этот человек? Да, в общем, ничем особенным. Не он, так другой — бескомпромиссная натура, Катя Кабанова вряд ли могла бы смириться с лицемерным благополучием ее семьи. Муж Тихон, не то чтобы злой, а какой-то жалкий, — и на его фоне вдруг появляется Борис, красивый, обходительный (выразительные образы создают Ласси Виртанен и Юрки Анттила). Но оба мужчины в равной степени оказываются заложниками обстоятельств. Тихон рабски покорен матери, Борис боится ослушаться Дикого, от этого зависит будущее его сестры. Неплохие люди, не способные противостоять коррозии среды: типично чеховская тема. Чехов, заметим, был современником Яначека, даже младше его на шесть лет, и проводимая параллель не выглядит натяжкой.

И еще один чеховский мотив звучит в спектакле — это почти телепатическая связь между Катериной и Варварой. Перенося коллизии «Грозы» в им самим написанное либретто, Яначек сделал Варю не просто оперной наперсницей главной героини, подающей необходимые реплики, но единственным человеком, близким Катерине, по-настоящему взволнованным ее судьбой. Одну из мизансцен так и хочется назвать «две сестры», настолько родными кажутся эти женщины.

Именно Варя (в замечательном исполнении Риикки Рантанен) становится в спектакле антитезой Катерине. Не смирившись, она бежит в Москву («В Москву! В Москву!») вместе с Кудряшом. Этому персонажу Яначек придал многие черты Кулигина из пьесы, отдав ему и первую фразу об окружающей красоте, и знаменитые рассуждения об электричестве.

Финская национальная опера, и без того уделяющая серьезное внимание русской теме (в ее репертуаре уже есть «Хованщина» и «Борис Годунов», на следующий сезон намечена «Пиковая дама»), сделала еще один шаг в сторону России.

Январь 2004 г.

Садых-заде Гюляра

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР

Р. Вагнер. «Золото Рейна». Королевская Опера Копенгаген.
Дирижер Михаэль Шенвандт, режиссер Каспер Бех Холтен,
сценография и костюмы Мари и-Дали и Стеффен Арфинг

Нечасто размеренное течение жизни благополучных жителей Копенгагена нарушается сенсационными оперными премьерами. Нынешняя же была из разряда экстраординарных: «Золото Рейна» Вагнера в постановке Каспера Бех Холтена, в прошлом году назначенного главным режиссером театра.

Интерес к премьере подогревался и тем, что в конце апреля в рамках грандиозного проекта по осуществлению «Кольца нибелунга» на датской сцене прошла премьера «Валькирии» — второй оперы цикла. Невероятно дерзкий и талантливый спектакль раздразнил и заинтриговал публику: теперь все ждали продолжения.

Но, строго говоря, «Золото Рейна» — не продолжение, а начало истории, гениально придуманной Вагнером. Холтен переставил последовательность частей, взявшись за вторую по счету — «Валькирию»; теперь настал черед рассказать предысторию: в предвечерии обозначены исходные данные и осевые смыслы, задающие систему координат вагнеровского мифа.

…В ложе показалась королева Маргерита, и зал встал, приветствуя ее. Взвился занавес; послышался первый низкий, вибрирующий звук контрабасов, с которого начинается знаменитое Вступление к «Золоту Рейна». Лапидарные архаические созвучия заструились зеленоватыми волнами священной реки. Квинты громоздились друг на друга — один оркестровый ярус над другим, — словно циклопические глыбы строящейся Валгаллы, обители богов.

С. Бирель (Альберих). Фото из архива театра

С. Бирель (Альберих). Фото из архива театра

На сцене, в сердце кромешной тьмы, затеплился слабый огонек. Бледное пламя свечи озарило лицо светлокудрой Брунгильды, дочери Вотана. Дева бродила вдоль уходящих в бесконечность стеллажей — архива канцелярии Вотана. Среди груд папок и бумаг она искала достоверные свидетельства — чего? Вероломства Вотана? Печальной гибели близнецов-Вельсунгов?

Брунгильда не является действующим лицом «Золота Рейна». По сюжету она родится позже, от союза Эрды, прародительницы земли, и Вотана. Однако ее появление, будто эпиграф, связывало, по мысли Холтена, предыдущий спектакль — «Валькирию» — с тем, что зрителю предстояло увидеть на сцене. Заспиртованная рука в колбе, пожелтелые фотографии близнецов извлекались из картонной коробки в мерцающем свете свечи. Затем все исчезло: Брунгильда скрылась в люке, стеллажи разъехались, вперед выступил крутой бок бассейна с барной стойкой подле него. У стойки стоял стеснительный щуплый человечек с седой шевелюрой, похожий на неудачливого бухгалтера, — гном Альберих — и целенаправленно напивался.

Тут стоит сделать небольшое отступление. Дело в том, что концепция цикла, предложенная Холтеном, такова: вневременные и внеисторические события мифа сознательно и накрепко привязаны в копенгагенской постановке к сугубо точным и подробным приметам времени. Первая часть — «Золото Рейна» — разворачивается в середине тридцатых годов: оттуда заимствован стиль «Великого Гэтсби» в костюмах, образ сумасшедшего ученого-экспериментатора (гном Миме), тиражированный в старых фильмах, пробковые шлемы, гамаки и ружья — «аксессуары» палаточного городка богов, разбивших бивуак подле грандиозной стройки — замка Валгаллы.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

История любви Зигмунда и Зиглинды из «Валькирии» разворачивается на послевоенном фоне: бюргерский уют начала пятидесятых, прямые юбки до колен. События следующей части цикла — «Зигфрид» — по идее должны происходить в середине семидесятых. И, наконец, «Гибель богов», крушение мира, созданного Вотаном, состоится в нашем с вами ближайшем будущем — в 2008 году.

Временной шаг, отделяющий одну стадию мифа от другой, определен естественным разрывом между поколениями. Вотан зачал близнецов, примерно через двадцать пять лет они нашли и полюбили друг друга. От них был рожден будущий герой Зигфрид. Через двадцать лет Зигфрид вырос, сковал из обломков меч Нотунг и нашел спящую Брунгильду на пылающей скале.

Столь подробная и достоверная привязка мифа к конкретике места и времени действия, превращение мифологических событий в события семейной истории, наподобие «Саги о Форсайтах», может поначалу показаться досужей игрой ума. Однако, по мере погружения в плотный, психологически чрезвычайно насыщенный сценический текст спектакля, начинаешь по достоинству оценивать значение точно найденных деталей, остроумных режиссерских ходов и великолепной актерской игры. Певцы-актеры живут на сцене с такой интенсивностью и творческой силой, что рассказанной на сцене историей заражаешься, как болезнью.

Отвязанный сорвиголова Каспер Холтен, сын Президента Национального банка Дании, в свои тридцать лет успевший поставить более пятидесяти спектаклей (потому что начал ставить в четырнадцать лет), сумел расшевелить сонную жизнь Королевской Оперы, привнеся в театр дух вольнолюбия и творческого волюнтаризма. Типичный представитель своего поколения, Холтен свободно и особенно не комплексуя мыслит в категориях масскульта, которые легко встраиваются в его личную эстетическую систему, наряду с любовью к классической опере. Разум его не скован догмой и традицией; личные режиссерские «примочки» возросли на тучной ниве голливудских трафаретов и клише. Он бросает на оперную сцену все, что подвернется под руку: дряхлый кассетный магнитофон, из которого несется плач обездоленных дочерей Рейна; огромное фото Валгаллы — здания в стиле сталинских «высоток», круто уходящее шпилями вверх, под небеса; бассейн с подсвеченной водой, в которой плавает золотой мальчик с фигурой Адониса — олицетворение пресловутого золота Рейна, символ первородной природной мощи, гармонии и красоты.

Поэтому кража, совершаемая несчастным, доведенным до исступления гномом Альберихом, — это и не кража вовсе, а ритуальное убийство. Альберих (Стен Бирель), донельзя разобиженный ветреными девицами в баре, берет ножик и лезет на кромку бассейна: убивать золотого юношу, грациозно плавающего взад-вперед (зритель видит его в специальном окошке). Есть в этом очевидный привкус элементарной ревности: русалки так откровенно восхищаются юношей, так липнут к стеклу и простирают руки, что Альберих обозлен и унижен еще больше: мало того, что ему в штаны плеснули жгучего виски, обожгли самое сокровенное, так еще и предпочитают ему юного красавца.

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Сцена из спектакля. Фото из архива театра

Золотого мальчика зарезали; вода окрашивается красным, а в руках торжествующего гнома оказывается окровавленный кусок золота, вырванный из внутренностей юноши. Это убийство станет первым в бесконечной череде убийств и злодейств, коими полон вагнеровский миф и дополнительно уснащен спектакль Холтена. Режиссер придумывает свою собственную историю: ни в одном фрагменте она не противоречит авторскому замыслу, но активно развивает и дополняет его.

Главное ноу-хау Холтена: кольцо всевластья принимает вид не перстня, но браслета. Он крестообразно охватывает руку от запястья до предплечья и врастает в нее намертво. Поэтому Вотану приходится отпилить руку гному, чтобы завладеть кольцом.

Это один из самых шокирующих моментов постановки. Брызжет кровь, Альберих заходится в истошном крике, Логе отворачивается: его мутит от этого зрелища. Вотан (Джеймс Джонсон), всецело поглощенный жаждой обладания, даже не замечает этого: он деловито отмывает в тазу запачканный браслет и окровавленные руки.

Лучший образ в спектакле — бог огня, Логе (Пол Элминг). Неряшливый, вечно спешащий, в мятом костюме и сбитом набок галстуке, он поминутно роняет какие-то бумажки, носится с разбухшим потрепанным портфелем, хлопочет, суетится. Поначалу кажется: мелкая личность. Потом понимаешь: Логе и есть настоящий вершитель судеб. В спектакле Логе оказывается благородней, дальновидней и милосердней Вотана. В сцене пытки Альбериха именно он накладывает жгут на обрубок руки, чтобы гном не истек кровью. А в финале уговаривает Вотана отдать кольцо дочерям Рейна, чтобы избежать гибели мира. Разгневанный Вотан вместо этого пронзает копьем его самого: Логе падает, вокруг него взвиваются языки огня. В вагнеровском либретто нет такого поворота: по авторским ремаркам Логе просто удаляется. Далее он появляется в цикле уже в развоплощенном виде — как огонь вокруг скалы Брунгильды. Но Холтен придумывает объяснение этому развоплощению, убивая бога огня руками Вотана.

По части музыки постановка явно не дотягивает до уровня режиссуры. Михаэль Шенвандт — типичный образчик серого ремесленника от музыки — дирижировал так бескрыло и блекло, что роскошная вагнеровская партитура казалась сухим чертежом, черно-белой калькой, снятой с блещущего красками оригинала. Среди певцов — ни одного крупного, по-настоящему объемного голоса; сплошь середнячки, поющие корректно и осмысленно, но без блеска и настоящей экспрессии, которая есть в актерской игре. Ансамбль в целом сложился неплохой; но не будь уникальной режиссуры, вряд ли спектакль состоялся бы как полноценное событие европейской оперной жизни.

Январь 2004 г.