Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

admin

Пресса

Артура Миллера взахлёб ставят в Америке, частенько — в Европе; для российского театра он, полузапрещённый в советское время, «своим» так и не стал. Принято думать, — точнее, ощущать, — что Миллера, «идейного» и «социального», надо ставить в манере классического «Современника»; но кто ж на такое сегодня пойдёт. К нему намертво прилип ярлык «рационалиста и интеллектуала» (или «и интеллигента» — для тех, кто не очень озабочен разницей), а эта порода у отечественных режиссёров в особой чести никогда не была. То есть все знают, что «Смерть коммивояжёра» — это великая пьеса, а «Салемские колдуньи» — аллюзия на маккартизм, но это ведь ещё не повод снимать книжку с полки. Старшее поколение помнит французскую экранизацию «Салемских колдуний» с Монтаном и Синьоре (не благодаря Миллеру, а благодаря Монтану и Синьоре); среднее поколение знает, что Миллер был третьим мужем Мэрилин Монро, что придаёт слову «интеллектуал» в его случае явственно богемный оттенок; а немногие из тех, что помладше, видели лет десять-двенадцать назад «Суровое испытание» с Дэй-Льюисом, Уайноной Райдер и Полом Скофилдом, — но уже забыли. Ещё были «Салемские колдуньи» Чхеидзе в БДТ, которые принято поминать ностальгически (тогдашние девушки поминают их, как правило, восторженно: там был Толубеев). На этом, пожалуй, всё. И новая постановка «Салемских колдуний», выпущенная Анджеем Бубенем в Театре на Васильевском, по-видимому, мало что в этой фрагментарной «картине восприятия» изменит. А жаль. Причём много почему жаль.

У пьес Артура Миллера — по крайней мере, ранних, «классических», — есть одно странное свойство: они всегда ко времени. Сколь бы случайно ни было попадание пьесы в репертуар, сколь бы топорно не была она поставлена и сколь бы неряшливо не была сыграна, — на спектакле неизбежно наступят хотя бы две-три минуты, когда зрители вдруг почуют: речь на сцене зашла о них. Причём без обобщений, образов и прочих культурных околичностей — впрямую, в лоб. Это может быть один эпизод, или монолог, или даже короткий обмен репликами, — но в эти мгновения случится то самое, искомое, вожделенное, пресловутое «здесь и сейчас».

Речь не об «актуальности классики». Конечно, и Эсхил, будучи правильно поставлен, может показаться удивительно современным и животрепещущим, и героев Шекспира то и дело обряжают в джинсы и мундиры не от скупости завпостов. Они универсальны, всеобъемлющи, вневременны, они описывают устройство мира и человека как таковое, а не на данном историческом этапе в предлагаемых национальных обстоятельствах… в общем, тот механизм понятен. С Миллером же история особая, и «эффект узнавания» у него срабатывает по-другому. Зритель слышит со сцены не про общечеловеческое (дабы обнаружить его в себе самом) — но про своё, личное, конкретное. Тут не огромный солнечный диск озаряет потёмки его забытовлённой души, тут красный лазерный маячок снайпера замирает точнёхонько на её сердцевине. Реплики ложатся чётко, словно кто затвор передёргивает. Монолог — разрывная пуля.

Об этих снайперских попаданиях миллеровских постановок сложено немало легенд, одна поразительней другой. Самая знаменитая — про Бернарда Гимбела, владельца сети нью-йоркских супермаркетов, который на премьере «Смерти коммивояжёра» в постановке Элии Казана, как только дали занавес, прямо в зале подписал распоряжение: впредь никогда и никого не увольнять по возрасту. А после шанхайской премьеры «Салемских колдуний» в 1980 году к Миллеру подошла писательница Ньен Ченг и с каким-то странным удивлением его оглядела. Она никак не могла поверить, что эту пьесу написал не китаец — ведь во время культурной революции хунвейбины, продержавшие её несколько лет в одиночке и убившие её дочь, задавали ей на допросах точно те же самые вопросы, которые она только что услышала со сцены. Слово в слово.

И даже в тех случаях, из которых сотворить легенду нет никакой возможности, миллеровская драматургия работает безотказно. Например, в 2001 году в театре Комиссаржевской выпустили «Смерть коммивояжёра». (Фамилию режиссёра лишний раз называть не буду — из сугубо каббалистических соображений.) Спектакль являл собой образчик вопиющей халтуры, текст был порезан «по живому», а останки его — вручены актёрам без малейшего намёка на разбор; вытягивали, кто как мог, — да и то, по большей части, вполсилы. И вот, несмотря на всё это безобразие, — дважды за спектакль по зрительному залу прошёл тот шорох тишины, который нельзя ни описать, ни спутать. Не пошлое «замирание от красоты сказанного» — а взаправду расслышанный текст. Право же, учитывая обстоятельства, этот эффект стоит иных легенд.

Нынешний спектакль Анджея Бубеня с тем, благополучно забытым, сравнивать, по счастью, не приходится. Поставлено добротно и уважительно. Что в иных случаях могло бы прозвучать иронией или умалением, но для Миллера — необходимо. Главный «наследник по прямой» Ибсена, единственный, пожалуй, в минувшем веке, кто умел идеально совмещать «хорошо сделанную пьесу» с «пьесой à thèse», — Миллер от постановщиков требует в первую очередь ремесла и чуткости, и лишь во вторую — вдохновения и полемики. Здесь все реплики пригнаны, каждый элемент конструкции — несущий; вынь любой, малейший, — неминуемо перекосится целое. Бубень вынимает совсем чуть-чуть: с десяток реплик на всю четырёхактную пьесу. Явно не по небрежности и не из вульгарной боязни длиннот — он просто немного сдвигает акценты, в точном соответствии со своим замыслом. Разумеется, в результате получает «перекос». И это очень любопытный результат.

Достоинств в спектакле Бубеня множество, и не пустячных; главное же — не разрозненных. Найдена и объяснена психологическая почва для вспыхивающей в Салеме массовой истерии: подавленная чувственность (в строгом согласии с автором, а также подлинными салемскими протоколами). Бесхитростно, но чисто задана экспозиция: ансамбль юных ведьмочек, распластанных по зелёной траве, — не просто «красивая картинка», иначе не маячили бы за ней успевшие стать знаменитыми кадры из недавнего «Антихриста» фон Триера с девичье-ведьминскими руками, корнями пронизывающими жирную лесную землю. (Речь, конечно, не о заимствовании, а об общности образных контекстов, и фон Триер тут — надёжный гарант.) И далее — вся разработка девичьих образов, перекипающий гормонами психоз, под влажную власть которого почти невозможно не подпасть. Сцена «слома» Мэри Уоррен в 3 действии — потому и центральная, что там эта невозможность стягивает драматургический узел всей пьесы; супруги Проктор — потому и главные герои, что им единственным удаётся этой власти противиться. Миллер писал, что после разговора с Ньен Ченг вдруг, через тридцать лет после написания пьесы, понял: и в маоистском Китае, и в Салеме XVII века «тиранами были юнцы». И именно на это делает ставку Бубень — потому что именно по этой линии сегодня направлен красный маячок миллеровского прицела; недаром же покойная Наталья Трауберг называла нынешнее время «эпохой педократии». Для старой французской экранизации сценарий писал Жан-Поль Сартр, превративший Джона Проктора в идеального экзистенциального героя; там Абигайль орала на судью Дэнфорта и трясла его за плечи, предвосхищая радикальные молодёжные бунты 60-х (под водительством, замечу, того же Сартра). В спектакле же Бубеня 2009 года выпуска девушки не орут на взрослых — просто самозабвенно выказывают собственную природу у всех на глазах: уж какую есть. Увы, убедительно. И не только потому, что очень хорошо сыграно. Точка схождения с эпохой нащупана идеально.

Перелицованы — уже не под эпоху, а под страну — и некоторые персонажи. Дэнфорт в бенефисном, порою концертном исполнении Юрия Ицкова — не одержимый сушайшей гордыней разума законник, каким он был у Скофилда, и не бездушный вельможа, каким его играют обычно, но очень отечественный мастер провокации, упивающийся властью лицедей, садист-балагур. За преподобным Хэйлом (Андрей Феськов) в начале второго действия встаёт чистоплюй-жандарм «из благородных», в сложнейшем для актёра четвёртом — классический богоискатель с обертонами всех трёх братьев Карамазовых разом. А небольшая роль Чивера и вовсе вывернута наизнанку: вместо пугливого, забитого портного, невесть как оказавшегося винтиком карательной машины, — матёрый, чистопородный холуй, подлый в самом исконно русском смысле этого слова. …Давно же здесь живёт Анджей Бубень.

А убирает он из текста вроде бы самую малость: «ледяной ветер Господа Бога» в конце второго акта, «шаги Люцифера» в конце третьего (обе фразы — Джона Проктора) и последнюю реплику Элизабет Проктор: «Бог не велит мне посягать на его честность!» Иначе говоря, весь текст, согласно которому супруги Проктор — люди не просто религиозные (то есть просто порядочные), но и глубоко верующие. Вера в Бога и дьявола — истовая, психотическая — оставлена здесь ведьмочкам-нимфеткам и судьям-палачам. А положительные герои — при сделанных купюрах — оказываются чуть ли не вольнодумцами.

Проблема не в том, разумеется, «имеет ли такая точка зрения право на существование». Не в том даже, умнó это или нет. Но пьеса Миллера — «хорошо сделанная пьеса». И потому, будучи слегка повреждена, она перестаёт работать. Даже если она повреждена с умыслом и расчётом.

Главная проблема рецепции «Салемских колдуний», как ни смешно это прозвучит, — в том, существуют ведьмы или нет. Те судьи и обыватели города Салема, которые верят истеричным девицам, обвиняющим всех в колдовстве, — верят в ложь или в сказку? Если в сказку, если нет ни дьявола, ни ада, — то это просто рассказ об очень давних временах, когда люди по отсталости своей верили во всякую ерунду и поэтому их было легко провести. Пьеса Миллера имеет смысл постольку, поскольку обвинительницы лгут. Возводят напраслину, а не рассказывают небылицы. Если Джон Проктор верил в Бога, затем ощутил от Него, вместо благословения, «ледяной ветер», затем, узрев происходящее, провозгласил, что Бога нет, а в финале принёс себя в жертву — и жена его не удержала от смерти, потому что это противно Богу, — тогда это трагедия античного толка и масштаба: о Добре и Зле и об извечной их борьбе. Если же он пал жертвой обычаев эпохи и чужих суеверий, то это, конечно, очень грустно, но вряд ли вызовет сочувствие у зрителей начала XXI века — разве что снисходительное. Фольклор, понимаете ли. Время такое было.

Просидев несколько недель в салемских архивах, Миллер написал: «Настоящая беда Салема в том, что эти люди отказали друг другу в милосердии». Это то, о чём в спектакле Бубеня в результате сделанных им небольших купюр оказывается не сказано ни слова. Впрочем, надо признать, что возможности сказать об этом — так, чтобы быть услышанным залом, — у него, пожалуй, и не было. «В милосердии?!» Бубень живёт здесь слишком давно.

Сергеев Антон

ПЕТЕРБУРГСКОЕ ВАРЕНЬЕ

«Сверчка за очагом» можно подробно разбирать — как можно подробно разбирать любой спектакль. Но не любой спектакль заслуживает, чтобы его разбирали. И дело не в высокомерии критика, не в пренебрежении трудом театра. Спектакли бывают важными и знаковыми, а бывают проходными. «Сверчок» — это проходной спектакль, что не значит плохой. Плохой тоже может оказаться и важным, и знаковым. Проходным спектакль становится, если не несет в себе ничего нового — ни для его создателей, ни для его зрителей.

Интересно понять, что сделало тюзовский спектакль таким.

Художник Э. Капелюш расставил вдоль стен брусья, своим ритмом очевидно напоминающие балки старого дома. И эти же брусья ненавязчиво, но уверенно рифмуются с двумя недоделанными деревянными моделями из мастерской Калеба — корабля и кита: там тот же деревянный остов, тот же ритм балок. На фоне черных стен ребра дома отчетливо выпирают, так же, как и не обтянутые материей ребра кита. В этом уподоблении не понятно, что первично, дом или игрушки: то ли герои спектакля живут в игрушечном мире, то ли игрушечный мир стремится во всем повторить настоящий (мечта Калеба — сделать игрушечный дом, во всех подробностях воспроизводящий реальный). Художник фактически предлагает режиссерское решение — двойственная неопределенность мира спектакля. Но в противовес пространству и вне всякой связи с ним существуют актеры, разыгрывающие, видимо по заданию режиссера Г. Цхвиравы, совсем другую историю. Их история — о тяжеловесных человеческих отношениях, с криками, слезами, деланной наивностью и деланным умилением. Их история — приземленная однозначность. Рождественскую сказку разыгрывают всерьез.

Спектакль представляет собой довольно распространенный симбиоз более или менее условного пространства и однопланового реалистического исполнения. Ставшее уже привычным скрещение «реализма и условности на сцене» давно превратилось в расхожий прием — его содержание и смысл забыты. Между тем еще век назад была высказана мысль о возможности преодоления внутренних противоречий как реалистических, так и условных постановок через активизацию зрительского воображения. В случае «Сверчка» в самом строе спектакля сквозит желание все малолетним зрителям объяснить, все досказать. Да, дети плохо чувствуют иронию, но игровую стихию чувствуют очень хорошо. В «Сверчке» же нет ни того, ни другого. Он не доверяет зрителю, не ждет его реакций, а катится сам по себе хорошо заведенным механизмом.

admin

Пресса

«В трубу, в трубу, мое желание!» — кричат-загадывают люди в здоровенную железную трубу, и это не единственная комическая чушь в спектакле театра «Приют комедианта» «Смешные поневоле». В слове «чушь» — ничего ругательного, с юмором тут все в порядке. Есть еще, например, 15 минут задорной болтовни по-французски (испытайте на себе, вы по-новому откроете для себя театральное время) и милые карикатуры на парижан, столичных и провинциальных. Шутить изволит режиссер Александр Баргман на материале двух одноактных комедий Мольера: «Брак поневоле» и «Смешные жеманницы». Однако не все тут ради смеха. И, как доверительно сообщает программка, указанные пьесы — лишь повод для более серьезной театральной игры.

Благодаря последней, зрителю открывается, как минимум, три смысловых пласта. Вот персонажи Мольера с и их житейскими перипетиями, вот французские комедианты, играющие этих персонажей, а вот известные петербургские артисты, представляющие и тех, и других, явно желая донести до публики что-то свое сокровенное. Смейся, думай, наслаждайся — каждый пласт по-своему хорош.

Первое действие — фантазии вокруг «Брака поневоле» и бенефис Геннадия Алимпиева, чей дивный Сганарель жаждет жениться на молоденькой мадемуазель, как всякий мужчина в расцвете лет, пусть даже этих лет ему — 53. Элегантный костюм в полоску, берет чуть сдвинут набок — Сганарель является на сцену весь в песне «Изабель» и сам как шансонье. А с каким удовольствием и по-дружески рассказывает залу о прелестях своей возлюбленной — заслушаешься. Смешон ли он? О да, смешон. Со времен Мольера мало что изменилось, и мужчина в возрасте, увлеченный юной девицей, вызывает смех, тем более что его рогатое будущее очевидно. И жизнь, и театр жестоки в этой насмешке: актеры Маскариля вынуждены доигрывать историю с нелепой женитьбой Сганареля, хотя тот больше достоин сочувствия.

Второе действие — «Смешные жеманницы» и блистательный дуэт Марины Солопченко — Мадлон и Анны Вартаньян — Като. Великовозрастные недотроги, одна нервная, другая манерная, одна не дозрела, другая перезрела, смотришь на каждую — ну дура дурой. Однако находится хитрец, в чьем обществе барышни оживают. Да и хитрость-то в общем небольшая: выпить с девчонками да посмеяться над всякими глупостями. И вот уже Мадлон восторженно, с потрясающим провинциальным говором (а оттого почему-то очень трогательно, а совсем не раздражающе, как бывает) рассказывает о своем любимом месте «калалувра» («около Лувра»), и Като, наконец, выныривает из своего доведенного до идиотизма томно-страстного состояния и начинает общаться по-человечески. А жеманство находит неожиданное применение в театре, куда приводит дамочек их новый друг… Как и Сганарель, смешные, нелепые, в чем-то жалкие Мадлон и Като у Баргмана (не у Мольера) оказываются очень даже симпатичными.

Наконец, звезда обоих действий — Маскариль Романа Агеева, актер и постановщик, рассказчик и участник и тот, кто регулярно норовит оставить это богоугодное дело под названием театр. Тут вам, собственно, второй пласт спектакля, а за ним и третий. И сколь угодно долго можно мять в уме мысль об участи актерской, о штампах и клише, о неудачах и неправде, о несправедливости жизни и театра и т.д., и т.п. О театре в театре Александр Баргман размышляет не в первый раз, и размышления эти небезынтересны и небеспочвенны. Если только не драматизировать. Ведь, если на сцене и вправду так тошно, тогда, как говорят в спектакле, «чего выперся туда»?!

admin

Пресса

В трубу, в трубу, мое желание!« — кричат-загадывают люди в здоровенную железную трубу, и это не единственная комическая чушь в спектакле театра «Приют комедианта» «Смешные поневоле». В слове «чушь» — ничего ругательного, с юмором тут все в порядке. Есть еще, например, 15 минут задорной болтовни по-французски (испытайте на себе, вы по-новому откроете для себя театральное время) и милые карикатуры на парижан, столичных и провинциальных. Шутить изволит режиссер Александр Баргман на материале двух одноактных комедий Мольера: «Брак поневоле» и «Смешные жеманницы». Однако не все тут ради смеха. И, как доверительно сообщает программка, указанные пьесы — лишь повод для более серьезной театральной игры.

Благодаря последней, зрителю открывается, как минимум, три смысловых пласта. Вот персонажи Мольера с и их житейскими перипетиями, вот французские комедианты, играющие этих персонажей, а вот известные петербургские артисты, представляющие и тех, и других, явно желая донести до публики что-то свое сокровенное. Смейся, думай, наслаждайся — каждый пласт по-своему хорош.

Первое действие — фантазии вокруг «Брака поневоле» и бенефис Геннадия Алимпиева, чей дивный Сганарель жаждет жениться на молоденькой мадемуазель, как всякий мужчина в расцвете лет, пусть даже этих лет ему — 53. Элегантный костюм в полоску, берет чуть сдвинут набок — Сганарель является на сцену весь в песне «Изабель» и сам как шансонье. А с каким удовольствием и по-дружески рассказывает залу о прелестях своей возлюбленной — заслушаешься. Смешон ли он? О да, смешон. Со времен Мольера мало что изменилось, и мужчина в возрасте, увлеченный юной девицей, вызывает смех, тем более что его рогатое будущее очевидно. И жизнь, и театр жестоки в этой насмешке: актеры Маскариля вынуждены доигрывать историю с нелепой женитьбой Сганареля, хотя тот больше достоин сочувствия.

Второе действие — «Смешные жеманницы» и блистательный дуэт Марины Солопченко — Мадлон и Анны Вартаньян — Като. Великовозрастные недотроги, одна нервная, другая манерная, одна не дозрела, другая перезрела, смотришь на каждую — ну дура дурой. Однако находится хитрец, в чьем обществе барышни оживают. Да и хитрость-то в общем небольшая: выпить с девчонками да посмеяться над всякими глупостями. И вот уже Мадлон восторженно, с потрясающим провинциальным говором (а оттого почему-то очень трогательно, а совсем не раздражающе, как бывает) рассказывает о своем любимом месте «калалувра» («около Лувра»), и Като, наконец, выныривает из своего доведенного до идиотизма томно-страстного состояния и начинает общаться по-человечески. А жеманство находит неожиданное применение в театре, куда приводит дамочек их новый друг… Как и Сганарель, смешные, нелепые, в чем-то жалкие Мадлон и Като у Баргмана (не у Мольера) оказываются очень даже симпатичными.

Наконец, звезда обоих действий — Маскариль Романа Агеева, актер и постановщик, рассказчик и участник и тот, кто регулярно норовит оставить это богоугодное дело под названием театр. Тут вам, собственно, второй пласт спектакля, а за ним и третий. И сколь угодно долго можно мять в уме мысль об участи актерской, о штампах и клише, о неудачах и неправде, о несправедливости жизни и театра и т.д., и т.п. О театре в театре Александр Баргман размышляет не в первый раз, и размышления эти небезынтересны и небеспочвенны. Если только не драматизировать. Ведь, если на сцене и вправду так тошно, тогда, как говорят в спектакле, «чего выперся туда»?!

admin

Пресса

В апреле прошлого года в Доме Актёра состоялось празднование 25-летнего юбилея «Театральной Лаборатории под руководством Вадима Максимова». Отметили по-стахановски — научной конференцией «Новые концепции театра и их практическое воплощение на рубежах веков» и эскизом нового спектакля «Король Убю» по культовой пьесе Альфреда Жарри.

Выбор именно этой пьесы неслучаен — 114 лет назад её постановка в парижском театре «Творчество» открыла эпоху театрального авангарда (тех самых «новых концепций»), не закончившуюся (долгая жизнь «Театральной Лаборатории» — лишнее тому доказательство) и по сей день.

Полноценная премьера состоялась только в конце 2009 года — в театре «Антресоль». Спектакль увеличил продолжительность в два раза, но количество исполнителей осталось прежним — тридцать с лишним действующих лиц пьесы играют два актёра. Это, пожалуй, в духе Жарри, сумевшего изобразить всю польскую армию одним-единственным статистом, но задаёт пьесе новые смыслы, автором вряд ли предполагавшиеся.

Понятно, что с первой же сцены Оксана Свойская и Павел Луговской идентифицируются с двумя главными героями (они, собственно, и присутствуют в первой сцене) — Папашей и Мамашей Убю. Кого бы они ни изображали потом, в каких бы героев не перевоплощались (весьма изобретательно — посредством мгновенно трансформирующихся костюмов, полной смены мимики и пластики, звучания голоса, грима), их воспринимаешь только как вариацию главной темы — возведённого в куб мещанства.

Тема удивительно актуальная для наших дней, когда вожделенный средний класс (если не в финансовом, то в идеологическом смысле) стал, наконец, в этой стране определяющим. Плоды сбывшейся мечты двойственны донельзя — средний класс оказался «средним» во всех смыслах этого слова, в своих политических и культурных пристрастиях в том числе. Неслучайно происходящее на сцене порой напоминает детский утренник в школе для даунов, разыгранный и срежиссированный самими воспитанниками. Это тоже в духе Жарри, написавшего свою пьесу на основе школьного представления. Сместились акценты — Жарри учился в одном из лучших учебных заведений Франции, не то, что мы — зомбированные телевизором овощи. Никакие реминисценции из Шекспира нам уже не помогут.

Не Макбет, а кухарка должна «управлять государством» победившей посредственности, и в спектакле это воплощено буквально — Папаша и Мамаша Убю, придя к власти, шинкуют не политических оппонентов, а овощи, над сценой же (вместо двуглавого орла) в финале постановки взмывает распластанный куриный полуфабрикат и звучит гимн Советского Союза (пардон — Российской Федерации).

Сливаются в экстазе военный коммунизм, фашизм и буржуазное общество потребления. Происходит то, чего Жарри, при всей своей раблезианской фантазии, предвидеть не мог — стране победивших овощей никакой Убю уже не страшен.

admin

Пресса

Вообще-то, он жил недалеко. На Рубинштейна. Через квартал. Так что награда нашла героя. Довлатова не просто играют в театре. Играют через квартал от того места, где он жил. Через дорогу жил Достоевский. Тоже славно. Один американский критик написал: «Герои Довлатова горят в том же аду, что и герои Достоевского, но значительно веселее» — и лучше о Довлатове не написал никто.

Итак, в театре имени Ленсовета Василий Сенин поставил собственную инсценировку повести Довлатова «Заповедник». Артур Ваха сыграл Бориса Алиханова, то есть Сергея Довлатова или лирического героя Сергея Довлатова. Хорошо сыграл, чего не скажешь об остальных участниках фантасмагорического представления. Два впечатления, особенно сильных, остаются от этой фантасмагории. Во-первых, радостный (как в первый раз) смех зрителей от шуток Довлатова. (Из чего следует, что даже Довлатова сейчас мало кто читает или перечитывает). Во-вторых, недоумение, ощутимо разливающееся по залу, в моменты особенно сильных режиссёрских находок. Из чего следует… то же самое.

Потому что Сенин грубо и в лоб обнажает одну из тем «Заповедника». Довлатов не слишком хотел, чтобы тема эта была обнаружена. Он стеснялся её обнаружения. Но всякий человек, внимательно прочитавший «Заповедник», понимает: тема эта есть. Ну да, ну да, талантливый, яркий человек, который задыхается в мире тупых монстров позднего брежневского времени. Если он в этом мире останется, то погибнет. Сопьётся или скурвится. В том и в другом случае талант его покинет.

Довлатов стеснялся обнаружения этой темы, потому что обладал великолепным литературным вкусом. Вот тут первое серьёзное расхождение инсценировки-постановки Сенина и повести Довлатова. Со вкусом у Василия Сенина — проблемы. В его спектакле во время разъяснительной «беседы» с Алихановым, набравшийся до положения риз майор Беляев (Евгений Филатов) трижды звучно рыгает. Опять-таки, великолепна реакция зала. Первый рыжок. Из зала тихонько выбирается одна интеллигентная дама. Второй — вторая. Третий — две, пригибаясь и извиняясь, почти поползли к выходу. Ударь раз, ударь два, но не до бесчувствия же. Что другой краски для обозначения пьянства не отыскать? С сожалением, констатирую — не отыскать. Судя по всему, Василий Сенин — непьющий. Пьяниц наблюдал со стороны. Это — огромный плюс для него и для его семьи, но большой минус для него, как для инсценировщика и постановщика текстов Довлатова.

Например, он (весьма много понявший в этих текстах) не понял одной немаловажной детали в повести «Заповедник». Алиханов (Довлатов) не просто пьющий, он — запойный. То есть, если он пьёт, то пьёт по-чёрному, срывается минимум на три дня, максимум на неделю, потом мучительно выбирается из этого состояния. В заповедник он приезжает, чтобы выбраться из очередного запоя. И выбирается. Работает, водит экскурсии. Поэтому идиллическое сидение с бутылочкой и друзьями на ящичках против правды характера и правды текста. Для Алиханова (Довлатова) такая идиллия невозможна. Сорвётся.

Помимо этого непьющий режиссёр просто не может подсказать артистам тот или иной верный, убедительный ход для «игры в пьяного». Вахе подсказывать нечего. Во-первых, он — талантлив. Во-вторых, опять-таки видно: он не понаслышке знает, что это такое. Его поглаживание груди, нервный прищур и оглядывание пространства, дескать, где оно? Где сосудорасширяющее? — Вундершон, как говорят, немцы, выше всяких похвал. Но все остальные? Выпученные глаза, покачивание из стороны в сторону — ну что это такое? Детский утренник в крыжопольском доме культуры: а сейчас дядя Вася покажет вам пьяного дядю. Показал. Сорвал аплодисменты. Имел успех. Грубо. В лоб. Вот это — грубо, в лоб — самая большая претензия к фантасмагорическому представлению «Заповедник», придуманному и поставленному Василием Сениным. Он совершенно точно понял, что повесть Довлатова — повесть трагическая, печальная, безысходная, отчаянная. Он не понял одного: почему её так хорошо читать? Стыдно сказать, почему её так уютно читать? Почему она так обаятельна и смешна?

Потому что трагизм и отчаяние загнаны внутрь текста. Если их вытащить, если их артикулировать, получится истерика, недостойная, прежде всего (повторимся) безупречного литературного вкуса, каковым обладал Сергей Донатович Довлатов. У немецкого поэта Готфрида Бенна есть оратория под названием «Unaufhörliche». По поводу её названия ругаются все переводчики: непрестанное, непрекращающееся, бесконечное. Всё так и не так, потому что «hören» по-немецки «слышать» и, стало быть, немецкое ухо слышит в бенновском «непрестанном» одновременно и «немолчное», и «неслышимое». Эдакий ультразвук. 25-й кадр. Блистательное название, вводящее в самую суть художественного творчества.

В самом деле, чем более художественно то или иное произведение, тем больше в нём «немолчного» и «неслышимого». Назови это «неслышимое», озвучь его — и привет. Очарование рассеется. Но как раз этим и занимается Василий Сенин в своей инсценировке «Заповедника». Вбивает гвоздями в сознание реципиентов то, что следует подавать под сурдинку. Орёт там, где надо говорить. С потолка до пола свешивается широченная занавесь, поддуваемая ветродуйчиками. На этой занавеси под зловещую музыку и апокалиптический грохот пишущей машинки появляются буква за буквой цитаты из Довлатова. Алиханов (Довлатов) набегается за день, устанет, рухнет в постель, тут, значит, у него творческий процесс и пошёл. И до чего же он пошл, этот процесс.
Эксперимент — жёсткий. Глазам своим не веришь, неужели все эти благоглупости из повести Довлатова? Надо очень постараться, чтобы из прозы замечательного юмориста и неглупого человека наковырять такое количество, как бы это сказать, житейской мудрости. Добро бы на полотне появлялись какие-нибудь неожиданные метафоры, вроде грязных овец с декадентскими физиономиями, но там же: «Каждый день — это ступенька в будущее. Крутая, серая, не отличимая от другой».

В тексте это проскальзывает, поскольку смазано интонацией, но когда это повисает над залом и сценой, словно «Мене, текел, фарес, упарсин», становится неприятно и неловко. Всё то, что у Довлатова дано легко, без нажима, Сенин вколачивает без полутонов, как по пишмашинке кулаком. Вот диалог Довлатова и Натэлллы в повести:
«— Давайте как-нибудь поддадим! Прямо на лоне…
— Условились.
— А вы человек опасный.
— То есть?
— Я это сразу почувствовала. Вы жутко опасный человек.
— В нетрезвом состоянии?
— Я говорю не о том.
— Не понял.
— Полюбить такого, как вы опасно.
И Натэлла почти болезненно толкнула меня коленкой.
Господи, думаю, здесь все ненормальные. Даже те, которые считают ненормальными всех остальных…»

Теперь представьте себе, что все свои реплики Натэлла (Марианна Коробейникова) произносит, истерически хохоча; хватает приглянувшегося мужика за разные места, а потом и вовсе валит его на диван и с благодарной готовностью кладёт ему ноги на плечи. Грубо? Агрессивно? Да. Но, прежде всего, лишает повествование обаятельной интонации, в которой неслышимо, но неумолчно, конечно, скрыты и обида, и боль, и трагизм, но… скрыты. Вот в чём штука.

Довлатов ведь любит своих героев. Он не возвышается над ними человеком-горой, которого эти монстры, сексуальные психопатки, тупицы, бездельники и алкоголики сводят с ума, загоняют в могилу, не дают жить и писать. Он сам такой же, как и они. Или может стать такими же, как они. Или уже становится. Как это сыграть? Как это сделать, чтобы стала внятна и трагическая нота, и добродушный юмор, и насмешка, и уважение? Довлатов это сделал.

Вот алкоголик и бездельник Михаил Иванович Сорокин, владелец халупы, в которой живёт Алиханов. Владимир Матвеев смачно играет опустившегося, вечно пьяного придурка. А вот, как описывает его Довлатов: «Это был широкоплечий статный человек. Даже рваная, грязная одежда не могла его по-настоящему изуродовать. Бурое лицо, худые мощные ключицы под распахнутой сорочкой, упругий, чёткий шаг… Я невольно им любовался…» Спрашивается, как сыграть пьяного придурка, бездельника и обормота, чтобы им можно было любоваться? Неразрешимая задача, непереводимая на язык театра, по крайней мере, современного театра, отвергающего всякое жизнеподобие и прочее наследие системы Станиславского.

Здесь есть ещё один неожиданный поворот. Та эпоха, которую описал Довлатов, канула в прошлое безвозвратно. Её приметы не опознаваемы. За моей спиной во время беседы майора Беляева и Алиханова раздался недоумённый шёпот. Шептались две молоденькие девушки. «А почему он его так боится?» … «А он его посадить может…» … «За что?» … «Ну он… рассказы за границей напечатал…» … «Ну и что?» На девушек шикнули. Они замолчали.

Такое впечатление, что и Василий Сенин очень молод, потому не понимает некоторых нюансов. От стукачей не шарахались так акцентуировано, выпучив глаза и трясясь всем телом, как шарахаются в спектакле от Лёни-Стука в исполнении Всеволода Цурило. Стукачи никогда не орали во всеуслышание, что вот слышал, мол, от майора КГБ: должен приехать в заповедник Алиханов, вот он и приехал. Это всё из какой-то другой оперы. Из другого текста.

Конечно, есть возражение. Сенин ставит не реалистический спектакль, но фантасмагорию. Потому и Пушкин (Олег Фёдоров) по сцене шастает, проговаривая то свои стихи, то тексты Довлатова. Как ни странно, для такой трактовки имеются основания, в том числе, и биографические. Первые рассказы Довлатова были как раз гротесковы и фантасмагоричны. И во всём его последующем творчестве следы былой гротесковости и фантасмагоричности не могли не остаться, но опять-таки до чего всё это в спектакле придумано, до чего же агрессивно и настырно. Разумеется, когда-то вогнали в могилу Пушкина, теперь вгонят в могилу другого писателя. Разумеется, Пушкин — начало русской литературы, и потому в каждом русском писателе он есть. Потому-то Пушкин и проговаривает как свои, так и довлатовские тексты.

Это было бы неплохо, а может и хорошо, если бы не агрессивный режиссёрский нажим. Жена Алиханова, Таня (Оксана Базилевич), сидит на чемоданах в аэропорту, ждёт таможенного досмотра. Навсегда улетает из страны. Расстаётся с любимым человеком, не знает, приедет он к ней или нет. Выпустят ли его. Попытается ли он сам выбраться. Всё верно — трагедия закрытого общества. Об этом тоже писал свой «Заповедник» Довлатов. Где-то сбоку притулилась дочка Маша (Саша Тихонова).

Чем бы ещё нажать на слёзные железы зрителей? Таня (Оксана Базилевич) берёт в руки гитару и с чувством исполняет песню Новеллы Матвеевой «Я шагнула на корабль, а кораблик оказался из газеты вчерашней…». Возникает чувство неловкости. С этим чувством Довлатов работал мастерски. Не позволял ему появляться, оставлял на границе своего повествования, чтобы маячило на пороге, но в текст не входило.

admin

Пресса

На две табуретки положена доска, прикрытая скатеркой. Где-то в глубине маленькой сцены прячется ширма. На переднем плане — одноконфорочная плитка, столик, этажерка, на которой прилежно расставлены картонная пачка поваренной соли, железный подстаканник, термос с мятым бочком. Все приметы одновременно упорядоченной, уютной и убогой советской кухни на лицо. На плите булькает бульон, в который приятной наружности немолодой мужчина в фартуке и домашних войлочных тапках, надетых на шерстяные носки, крошит морковь и картошку. От этой картины сладко и тревожно сжимается в области солнечного сплетения какое-то непонятное чувство: вспоминаются запахи детства, когда на кухне всегда можно было застать хлопочущую маму, и одновременно некрасивость и бедность кухонь коммунальных квартир, в которых многим из нас довелось вырасти.

Эта кухня находится не в коммуналке. Напротив, она пустынна. На сцене один человек. И пока варится обед, он вспоминает… О том, как арестовывал людей и сдавал их на истребление…

Спектакль «Ночной дозор» Авторского театра и его режиссера Олега Дмитриева создан по мотивам повести Михаила Кураева. Он — вторая часть задуманного Дмитриевым триптиха, начало которому положила постановка «Мандельштама нет». Актриса Галина Филимонова, исполнившая роль жены Осипа Мандельштама, рассказала историю не столько жены большого поэта, сколько душераздирающую поэму о женской судьбе. Без слез и истерик, без сериальных «соплей» и бабских дрязг. Просто, честно, больно. О времени и о себе. История Надежды Мандельштам и ее погубленного советской властью супруга — одна из множества других, которые могут пересказать по воспоминаниям старшего поколения уже внуки бывших советских граждан. И каждой семье, в которой пропал родной и близкий человек, было больно и страшно. В те жуткие годы полстраны сидело, вторая половина ее охраняла. Эта горькая шутка Анны Ахматовой, к сожалению, не метафора. Постановка «Мандельштама нет» рассказала о тех, кто сидел. Спектакль «Ночной дозор» посвящен одному из тех, кто охранял. Олег Дмитриев — ученик Льва Додина. Отсюда тянутся корни его космического, глобального мышления. Точнее, рассмотрения общего через частное. «Ночной дозор» — спектакль обостренно полемичный. Он может и не показаться таким на первый взгляд. Однако, чем больше о нем думаешь, тем больше приходишь к этой мысли. Он много более провокационен, чем кажется. В нем Дмитриев балансирует на очень тонком и очень непрочном канате этических вопросов. Но делает это нарочно. В центре повествования — снова жизнь человеческая и судьба.

«Ночной дозор» — воспоминание ВОХРовца на пенсии о «славных» деньках своей службы во славу НКВД. Эту роль, товарища Полуболотова, Дмитриев отдал Сергею Козыреву, артисту, Петербургу известному по ролям в МДТ, в котором, к большому сожалению, вот уже несколько сезонов актер не работает. Козырев и становится в этой постановке главным оппонентом Дмитриеву. Определенно, задумав триптих, посвященный непростым взаимоотношениям личности и государственной системы, где последняя всегда держит верх, режиссер занимает позицию обиженного, принимает сторону человека. Вставший на сторону государственной машины по Дмитриеву автоматически лишается права называться человеком. Но как быть с тем, кто истинно уверовал в нее, в систему? Уверовал, как верят в Бога, в судьбу, как верят дети в деда Мороза или во всемогущество родителей? Не важно, во что верить — главное, иметь внутри что-то, что может стать для человека путеводной звездой и поможет прожить жизнь осмысленно. Об этом играет Сергей Козырев. Хлопоча над кастрюлей, его Полуболотов вспоминает своего «первого», какого-то молодого парня, которого ему было велено сдать. Накрывая на стол, рассказывает об арестованной женщине, которая ему приглянулась своим царственным спокойствием и красотой, и для которой он нашел в кузове машины безопасное место, чтобы ее, как многих арестованных тогда же, не вынули из автомобиля раздавленной насмерть. Он ей искренне хотел такого странного добра. А она — даже не поблагодарила. И искреннее же недоумение — почему? — до сих пор стоит в его ясно-голубых глазах. О том, как он «бури прошёл», Полуболотов патриотично и бодро напевает, ловко шинкуя капусту. Так же ловко и беззаботно летели головы арестованных им когда-то. Но приятной наружности сухощавый пенсионер не думает об этом. Но он ничего не забыл. Напротив, очевидно, что каждую ночь, оставшись наедине с самим с собой, он вспоминает и вспоминает… И это прошлое кажется ему прекрасным. Потому что оно было наполнено смыслом. Так можно ли осуждать уверовавшего, пусть даже палача?

За те два часа, что длится спектакль, Сергей Козырев создает образ такого обаятельного в своей целеустремленности, такого верного и преданного, цельного человека, которому не чужда и жизнь духа (взять, к примеру, его воспоминания о прекрасной белой ночи, когда он в очередной раз шел «брать»), что невольно подпадаешь под эту его обаятельность. И вот зритель уже готов, нет, не простить… но за давностью срока совершенного преступления смягчить, что ли наказание… Не войти в положение, но попытаться понять его… Именно в этот момент, когда человеческое сердце, которое может бесконечно прощать, уже готово дрогнуть, дать слабину, режиссер отодвигает ширму, стоящую в темноте задника…

Все то, о чем мы, зрители, слушали два часа, оказалось, не было монологом. Это был диалог с тем, кто не в состоянии не то, что ответить, а даже самостоятельно ложку держать в руке.

Говорят, что за грехи отцов расплачиваются дети. Полуболотова судьба ударила еще больнее: отраду старости, его внука она сделала овощем, уродом, дауном. Эту роль создатели спектакли придумали. Никакого внука Андрюши, которого Олег Дмитриев поручил одному из участников молодой студии МДТ актеру Станиславу Никольскому, у Кураева нет. Брошенный родителями на старика, Андрюша существует за ширмой, как какая-то зверушка. Почти молчаливый, с недоразвитым мозгом, ограниченными движениями. С ним Полуболотов из идейного пенсионера, окончательно рассиропившись, превращается в заботливого дедулю — Козырев продолжает «давить» зрителя и, думаю, не ошибусь, если предположу, что частично додавливает. Он повязывает своему Андрюше платок, чтобы тот не перепачкался, берет его, взрослого уже человека, на «ручки», баюкает, когда у внука случается очередной приступ. Если предположить ситуацию, что этот Полуболотов предстает перед судом присяжных, его бы оправдали. Приговор бы мотивировали тем, что больным ребенком он наказан сполна. К тому же, этот ребенок так талантлив. Его скрюченные длинные пальцы, комкающие кусок пластилина, оказывается, невероятно ловки: у него настоящий дар, он прекрасно лепит. Этот дар — как знак? Да, расплата состоялась. А талант — надежда на выздоровление этого семейства? Пусть не физическое, духовное?

Однако Андрюша лепит из зеленого пластилина отвратительную уродину, мерзопакостную горгулью, с клыками и когтями. Его настоящее так же уродливо, как эта горгулья, как он сам, как прошлое его деда. И будущее, прекрасное, здоровое и счастливое, эту семью не ждет. Прощение может быть получено только через покаяние. Но Полуболотов не раскаивается. Его идеалы от лукавого, Дмитриев на этом настаивает.

admin

Пресса

Классическую героическую комедию Эдмона Ростана на сцене «Приюта комедианта» поставил Андрей Корионов — надежда и опора нашего театра. К этому молодому режиссеру благоволят культурные власти. Его начинают рвать на части директора и продюсеры. У Корионова отличный вкус, особая творческая манера и неукротимый нрав. Он превратил историю про талантливого и благородного поэта Сирано в высшей степени поэтическую постановку. Торжествует тут популярный артист Андрей Носков в главной роли. Его персонаж (далеко не прекрасный наружно, зато красивый душою) то и дело сдвигает на лоб или на бок свой огромный, с горбинкой, нос (здесь — бутафорский, на резиночке), и за счет этой театральной условности преображается в чудесного рыцаря без страха и упрека. Разумеется, одного этого недостаточно для успеха. Но мы видим и одаренного актера, и его владение профессией (о, эти глаза! А голос! Искренность! Внутренний надлом!). А уж в сценах сценических боев (фехтование в спектакле ставил сам великий Игорь Качаев) Сирано-Носков неподражаем. Екатерина Клеопина, актриса с особой, словно привнесенной из прошлых веков или сошедшей с портретов в Эрмитаже, внешностью и несовременным лицом, умудряется наделить свою чаровницу Роксану и незаурядным умом, и женской мудростью. Благодаря этому становится понятно, что поэт всю жизнь преклонялся не просто физическим формам дамы сердца, но и ее личности. Мушкетеров, сильных и гордых мужчин, истинных военных в лучшем смысле этого слова в спектакле играют харизматичные Роман Кочержевский, Антон Гуляев и Александр Кудренко.

admin

2009/2010

  • Петербургская фантазия в двух действиях
    по мотивам сказок Корнея Чуковского
    «Федорино горе», «Топтыгин и лиса», «Муха-Цокотуха»
    Для зрителей от пяти лет
  • РежиссерОлег Мендельсон
  • ХудожникАнна Лапыгина
  • ХореографМария Поночевная
  • Музыкальное оформлениеСергей Гвоздев
  • Исполнители
  • Юлия Каим, Александра Байраковская, Ирина Клюева, Владимир Антипов
  • admin

    Пресса

    Опера Жака Галеви «Иудейка», известная в России под неполиткорректным названием «Жидовка», поставлена в Санкт-Петербурге, в Михайловском театре. Не обошлось без выплеска адреналина: в день премьеры сообщили о якобы заложенной бомбе в театре. Информация, к счастью, не подтвердилась. Но «Иудейка» и сама по себе культурная бомба: большая французская опера у нас — экзотическая редкость.

    Настоящее имя Жака Галеви — Элеас Леви. Выдающийся французский композитор, учитель Гуно и Бизе, был сыном кантера синагоги. И это важно, потому что сюжет оперы на либретто драматурга Скриба был для него не случаен. Исторический контекст оригинала — XV век, швейцарский город Констанс, принцы и кардиналы — вряд ли сегодняшние французы и швейцарцы хорошо представляют, о чем все это. Что же говорить о россиянах. А потому режиссер Арно Бернар прибегнул к избитому, но в данном случае совершенно оправданному приему: перенес действие в 30-е годы ХХ века. Так что мы видим ортодоксов с пейсами у стены плача, нацистского орла на флагах, желтую звезду Давида. И сюжет Скриба от этого не только не пострадал, но принял внятные для сегодняшнего зрителя черты: страдание еврейской общины, гонимой не просто христианами, а христианами, зомбированными нацистскими идеями.

    Интернациональный коллектив постановщиков — режиссер Арно Бернар, художник Герберт Мурауер, дирижер Петер Феранец, внимательно пропустив через себя все возможные прочтения, сделали современный спектакль о том, что фанатизм, в какой бы конфессии или идеологии ни процветал, губителен для личности и для любви. И подсказала это сама партитура Галеви — вокальные партии не делят персонажей на «хороших» и «плохих». И даже деталь в костюмах (Эва Марейке Улих) подсказывает — сходство преобладает над различием.

    Музыка Галеви очень профессиональна, грамотна, правильна. Может быть, не хватает чего-то индивидуального, своеобразного, что было потом у его талантливых учеников. И все же при некоторой причесанности и банальности этой музыке не откажешь в мелодичности и красоте. Дирижер Петер Феранец вел оркестр мудро и аккуратно, не усердствуя в излишнем драматизме и избегая ложной сентиментальности.

    Певцам из-за переноса премьеры пришлось петь два дня подряд. Особенно нелегко было тенорам — Вальтеру Борину (Элеазар) и Джану Луке Пазолини (Леопольд). Но даже некоторые технические потери не лишили исполнителей главного: страстности, актерской убедительности, музыкальности. Очень эмоционально сыграны и женские роли — Мария Хосе, Сири в партии Рахили создала сильный и глубокий образ. Не слабее проявила себя и лиричная Наталья Миронова (Евдокия). Гарри Питерс в партии кардинала Де Броньи был хорош и драматичен и как певец, и как актер. Особенно хочется отметить высокий уровень хора, играющего немалую роль в создании атмосферы спектакля.

    К числу недостатков можно отнести, как ни странно, естественное желание постановщиков сократить материал, а потому купировать некоторые сцены, в т.ч. балетные. Современный зритель отвык проводить в опере по 5 часов. И все же… Публика, которая отнюдь не спешила покинуть Михайловский дворец, красивый и настоящий в сравнении с безвкусным московским новоделом, с удовольствием посмотрела бы балетные сцены с музыкой Галеви. Уж большая французская опера, так большая французская опера. Поверьте…

    admin

    Пресса

    Один из шедевров французского оперного репертуара «Иудейка» (1835) Жака Франсуа Галеви, прославившаяся в театрах XIX века под названиями «Дочь кардинала» и «Жидовка» (La Juive), появилась на сцене Михайловского театра, где когда-то, в 1837 году, была дана ее российская премьера.

    Официозная российская газета «Северная пчела» писала о той исторической премьере, что «невозможно представить себе ничего величественнее и увлекательнее Жидовки… это nec plus ultra (крайний предел) сценической роскоши». В имперском Петербурге, как и в других столицах Европы, сюжет и музыка La Juive, где в «горгоньем» клубке сплелись религиозный конфликт между католиками и иудеями, страстный любовный треугольник «жидовки» Рахили, принцессы Евдоксии и воителя Леопольда, смертоносная распря кардинала де Броньи и ювелира-еврея Элеазара, разоблачения, молитвы, заговоры, массовые танцы и роскошные по красоте арии и монументальные хоры, имела невероятный, просто триумфальный успех.

    Создатели нынешнего Михайловского спектакля, возвращая на сцену забытый в России шедевр, проявили крайнюю степень ответственности. Премьеру «Иудейки» приурочили к культурной программе Года Франции в России. Команду постановщиков собрали из крепких европейских имен: режиссер из Франции Арно Бернар, художники из Австрии и Германии — Герберт Мурауер (сценография), Эва-Марейке Улих (костюмы), Рейнхард Трауб (свет), солисты — уругвайка Мария Хосе Сири (Рахиль), итальянцы Вальтер Борин (Элеазар) и Джан Лука Пазолини (Леопольд), голландец Гарри Питерс (кардинал де Броньи), в партии Евдоксии — «михайловская» прима Наталья Миронова. Дирижер — музрук Михайловского Петер Феранец из Братиславы. Подняли театральные архивы, пригласили бывшего кантора питерской хоральной синагоги Бориса Финкельштейна на консультации, воссоздавая аутентичные иудейские ритуалы на сцене, вызвавшие, правда, у светской оперной публики недоуменные и невинные вопросы: что за ленты наматывает на руки Элеазар, готовясь отомстить кардиналу, что за предмет крепит на лбу? Театральная программка на сей счет молчала, зато «знатоки» в зале с радостью делились информацией: по рядам торжественно неслись слова «талит» (одеяние для молитвы), «тфилин» (амулеты), «Тора» (учение Моисея), «Пейсах» (еврейская Пасха).

    Воспроизведение ритуалов — авторский «гвоздь» режиссера, выдвинувшего в «Иудейке» на первый план не любовно-религиозную историю из XV века, переложенную блестящим пером Эжена Скриба в оперное либретто, а повесть о катастрофе, которую пережили евреи в веке XX. Отсюда — черно-белая сценическая среда с глухой «стеной плача», взрывающаяся фашистскими кумачами и спускающимися из-под колосников орлами Третьего рейха. Детально выстроенные массовки в сто с лишним человек, иллюстрирующие антисемитские бойни, финал — не костер инквизиции, в котором горит Рахиль, а газовая камера для всех иудеев.

    Премьеру «Иудейки» презентовали пресс-акциями в Москве и Питере, но «черным пиаром» спектакля оказался телефонный звонок неизвестного, сообщившего за полтора часа до начала премьеры, что в театре бомба. Зрителей, в числе которых должны были присутствовать официальные российско-французские гости, распустили, солистов отправили «успокаивать нервы» в ресторан, премьеру перенесли на следующий день. В итоге звонившего не нашли, эксцесс замялся, а перенос премьеры отразился только на певцах. Им пришлось петь два спектакля подряд, и теноры такого марафона явно не осилили. На втором спектакле Вальтер Борин и Джан Лука Пазолини убеждали скорее актерски, с трудом выжимая верхние ноты сложнейших вокальных партий. Но обе сопрано и бас Гарри Питерс удержали спектакль на достойном вокальном уровне.

    Главное, что именно музыка Галеви — полная мелодического и оркестрового великолепия, захватывающе масштабная (несмотря на безжалостные купюры в спектакле), искусно чередующая экспрессивную лирику и грандиозные хоровые сцены, оказалась триумфальной частью спектакля. Странно даже, что такой безусловный шедевр оперного искусства до сегодняшнего дня оставался в России в ранге архивного раритета.

    admin

    Пресса

    Спектакль, еще не начавшись, уже стал сенсацией. Вернее, сенсацией стало то, что в назначенный вечер премьеры он не начался — в половине шестого в театр позвонил неизвестный националист и объявил, что спектакля не будет, потому что прежде здание взорвется. Впрочем, оказалось, что холлу с гардеробом взрывы не страшны — уж не знаю, объясняется это гением архитектора Александра Брюллова, провидевшим такой реприманд неожиданный, проектируя театр еще в XIX веке, или визионерским даром нынешнего генерального директора Владимира Кехмана, который, приступив к этой должности в 2007-м, стремительно оный театр отремонтировал. Как раз в холле якобы заминированного здания скапливались разряженные зрители (и ваш покорный слуга в том числе), пережив именно те ощущения, которые испытывают сельди в бочке.

    В накопителе мы пребывали, постепенно утрамбовываясь, до начала восьмого, когда директор объявил, что спектакль переносится на завтра. Это же было сказано и всем его участникам, которых опять-таки никуда не эвакуировали. То есть обещанного взрыва испугались, но как-то не очень искренне. Зато PR-эффект оказался изрядным — «об этой новости неделю везде шумели рыбаки».

    Хотя на самом деле причин вознегодовать у неустановленного телефонного террориста не было. Опера Жак-Франсуа Фроманталя Галеви La Juive (1835) шла в России с 1837-го как «Дочь кардинала» или «Жидовка». Еще Екатерина Великая велела в официальных документах пользоваться словом «иудей», так что и в XIX веке в инвективном названии «Жидовка» был романтический вызов. Обоснованно — либретто Эжена Скриба про то и рассказывает, что «жидовка» ненастоящая: на самом деле она дочь кардинала, спасенная в младенчестве из пожара и воспитанная евреем Элиазаром, а затем осужденная на казнь за связь с христианином; Элиазар открывает кардиналу правду, только когда Рахиль на уже на костре.

    Михайловский театр, презентуя прошлым летом планы на следующий сезон, обещал как раз «Жидовку», но постепенно романтический вызов сник до «Иудейки». Которая не должна бы так уж воспламенить гипотетических православных патриотов (а также губернатора Матвиенко, которая год назад почувствовала морально-нравственный дискомфорт из-за афиши спектакля по известной во всем мире пьесе Ив Энслер «Монологи вагины», и теперь афиши на заборе гласят «Монологи V.»). Короче, ничего радикального в названии нынешней премьеры нет.

    Как и в ней самой.

    Режиссер Арно Бернар заявил: «Я мог бы оставить действие в 1414 году в провинции Франции, как и было в оригинальной опере, но тогда я рассказал бы современнику о далеком, неизвестном ему эпизоде истории и моя постановка была бы рядовой оперой, которая не задела бы зрителя». Задеть зрителя г-н Бернар вознамерился путем переноса действия в некую европейскую страну 1930-х годов.

    Ну, тут, понятное дело, явились молодые люди в сапогах, красных рубашках и квазиэсэсовских фуражках (художник по костюмам Эва-Марейке Улих), принялись палками и ногами будто бы бить евреев, опустились красные полотнища со стилизованным нацистским орлом, и т.д. Художник Герберт Мурауер выстроил во всю сценическую коробку серый зал с верхним светом через прозрачный кессонированный потолок, стилизованный, в свою очередь, под Альберта Шпеера. И гонимые евреи, само собой, не оставлены без деточек в трогательных платьицах и кипах — они, то бишь дети, а не кипы, долженствуют источить слезы из самых бесчувственных сердец…

    Короче, все это мы видели-перевидели (лично я раз шесть минимум). Один из главных трендов оперной режиссуры последних десятилетий: если в каком произведении задействованы евреи — нашивай, рисуй, вывешивай, вставляй в декорацию желтую шестиконечную звезду (у гг. Бернара и Мурауера она тоже, разумеется, крупно присутствует на авансцене). Хоть в «Самсоне и Далиле» Сен-Санса, хоть в «Набукко» Верди, а уж в «Иудейке» сам Иегова велел. В оперной режиссуре (как, впрочем, и в культуре вообще) торжествует то, что Томас Манн назвал «трагической необъятностью сферы банального».

    Арно Бернар уверяет, что, будучи по первой профессии скрипачом, во всем следовал музыке. Своим спектаклем в очередной раз подтвердив: знание нот еще не делает музыкальным человеком. Пышная, декоративная, затейливая и местами весьма красивая опера Галеви—Скриба отнюдь не имела в виду разрешить (и даже поставить) «еврейский вопрос». Она имела в виду удовольствие почтеннейшей публики. Достижение которого и тема холокоста (нынешний спектакль вместо костра за сценой кончается немым хором на сцене, раздевающимся перед расстрелом или газовой камерой) — две вещи несовместные. Где холокост — и где Скриб? Вкус, как известно, — это совесть в сфере эстетического. Можно соглашаться или спорить с известной максимой Адорно насчет невозможности стихов после Освенцима. Музыка после него возможна — например, Шостаковича. Но все же музыка Галеви (как и Верди, и Сен-Санса) рассказывает совсем о другом. И механически навязывать ей тему, которая «задела бы зрителя», — с художественной точки зрения стилистическая глухота (как и во всех аналогичных постановках), с этической — спекуляция.

    Но, увы, эта режиссерская стратегия давно стала рутиной. Ей-богу, если б г-н Бернар взял и таки «оставил действие в 1414 году в провинции Франции» — вот было бы новаторство!

    Однако в искусстве исключения зачастую дороже правил, и бывает, что порочный замысел реализуется на таком уровне эстетического качества, что результат противоестественным образом убеждает. Например, если бы в этой «Иудейке» миманс не лупил дубинками планшет сцены и воздух, изображая, что бьет женщин и детей, если бы те в свою очередь не простирали картинно руки, симулируя страдания, если бы удалось научить всю эту массу народу жить на сцене, именно жить, «по Станиславскому» (как умеет научить, например, Дмитрий Черняков) — возможно, не было бы так очевидно, что в огороде музыкального текста бузина, а в Киеве текста сценического — дядя.

    Что касается музыкального текста, работа нового главного дирижера театра Петера Феранеца по сравнению хотя бы с его июльским дебютом за этим пультом (на той самой презентации сезона) была заметна, оркестр явно вырос. Кастинг, как уже не раз бывало в Михайловском театре, заставил задаться вопросом: почему выписаны именно эти импортные певцы? Итальянский тенор Вальтер Борин — Элиазар спел только знаменитейшую арию Rachel, quand du seigneur, которую в концертах исполняли все уважающие себя теноры, от Карузо до Аланьи, в остальном его голос толком не звучал. Для второй теноровой партии — Леопольда (скомпрометированный Рахилью высокопоставленный христианин) композитор предусмотрел верхние фа, так что если хотя бы ноты взяты, уже спасибо. Однако тем достижения итальянца Джан Луки Пазолини и исчерпались. Сопрано михайловской солистки Натальи Мироновой (невеста Леопольда и соперница Рахили принцесса Евдоксия, переименованная почему-то в Евдокию) красивее по тембру, чем сопрано приглашенной на заглавную партию уругвайки Марии Хосе Сири, хорошо бы еще кто-нибудь разъяснил г-же Мироновой, что петь громко и петь выразительно не одно и то же.

    Хормейстер Владимир Столповских потрудился не меньше дирижера: хор поет, осуществляя при том непрерывные прихотливые мизансценические маневры. Если б эти маневры еще не были чисто формальны… Ну что ж, истина страстей и правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах в этот вечер в театре не обнаружились. В очередной раз.

    admin

    2009/2010

  • А. П. Чехов
  • АННА НА ШЕЕ
    Инсценированный рассказ
  • Сценарий, постановка,
    музыкальное оформление
    Татьяна Дунаевская
    заслуженный деятель искусств России
  • ХудожникНина Слухова
  • Педагог по движениюЛюдмила Садовникова
  • В программе использована музыка:
    Ф. Блон. Марш «Виват Санкт-Петербург»
    И. Штраус. Полька «Анна», вальс «Утренние газеты»
    Э. Штраус. Полька «Путь открыт»
    Дж. Россини. Тарантелла
  • Действующие лица и исполнители
  • Валерий Малюшин
    заслуженный артист России
    народный артист Республики Башкортостан
  • Юлия Томошевская
  • Дмитрий Ефименко
  • admin

    Пресса

    Петербургский Михайловский театр откликнулся на начало года Франции в России постановкой знаменитой оперы Фроманталя Галеви, некогда известной у нас как «Жидовка», потом переименованной в «Дочь кардинала», а теперь вежливо названной «Иудейка». На спектакле, поставленном французским режиссером Арно Бернаром, побывал СЕРГЕЙ ХОДНЕВ.

    Впервые исполненная в 1835 году «Иудейка» оказалась одной из популярнейших опер XIX века. Как и некоторые из ее товарок по жанру французской «большой оперы» (grand opera), такие как «Гугеноты» и «Роберт-дьявол» Мейербера, «Иудейка» помногу исполнялась по всему миру вплоть до начала Опера Жака Галеви «Иудейка», известная в России под неполиткорректным названием «Жидовка», поставлена в Санкт-Петербурге, в Михайловском театре. Не обошлось без выплеска адреналина: в день премьеры сообщили о якобы заложенной бомбе в театре. Информация, к счастью, не подтвердилась. Но «Иудейка» и сама по себе культурная бомба: большая французская опера у нас — экзотическая редкость.

    Настоящее имя Жака Галеви — Элеас Леви. Выдающийся французский композитор, учитель Гуно и Бизе, был сыном кантера синагоги. И это важно, потому что сюжет оперы на либретто драматурга Скриба был для него не случаен. Исторический контекст оригинала — XV век, швейцарский город Констанс, принцы и кардиналы — вряд ли сегодняшние французы и швейцарцы хорошо представляют, о чем все это. Что же говорить о россиянах. А потому режиссер Арно Бернар прибегнул к избитому, но в данном случае совершенно оправданному приему: перенес действие в 30-е годы ХХ века. Так что мы видим ортодоксов с пейсами у стены плача, нацистского орла на флагах, желтую звезду Давида. И сюжет Скриба от этого не только не пострадал, но принял внятные для сегодняшнего зрителя черты: страдание еврейской общины, гонимой не просто христианами, а христианами, зомбированными нацистскими идеями.

    Интернациональный коллектив постановщиков — режиссер Арно Бернар, художник Герберт Мурауер, дирижер Петер Феранец, внимательно пропустив через себя все возможные прочтения, сделали современный спектакль о том, что фанатизм, в какой бы конфессии или идеологии ни процветал, губителен для личности и для любви. И подсказала это сама партитура Галеви — вокальные партии не делят персонажей на «хороших» и «плохих». И даже деталь в костюмах (Эва Марейке Улих) подсказывает — сходство преобладает над различием.

    Музыка Галеви очень профессиональна, грамотна, правильна. Может быть, не хватает чего-то индивидуального, своеобразного, что было потом у его талантливых учеников. И все же при некоторой причесанности и банальности этой музыке не откажешь в мелодичности и красоте. Дирижер Петер Феранец вел оркестр мудро и аккуратно, не усердствуя в излишнем драматизме и избегая ложной сентиментальности.

    Певцам из-за переноса премьеры пришлось петь два дня подряд. Особенно нелегко было тенорам — Вальтеру Борину (Элеазар) и Джану Луке Пазолини (Леопольд). Но даже некоторые технические потери не лишили исполнителей главного: страстности, актерской убедительности, музыкальности. Очень эмоционально сыграны и женские роли — Мария Хосе, Сири в партии Рахили создала сильный и глубокий образ. Не слабее проявила себя и лиричная Наталья Миронова (Евдокия). Гарри Питерс в партии кардинала Де Броньи был хорош и драматичен и как певец, и как актер. Особенно хочется отметить высокий уровень хора, играющего немалую роль в создании атмосферы спектакля.

    К числу недостатков можно отнести, как ни странно, естественное желание постановщиков сократить материал, а потому купировать некоторые сцены, в т.ч. балетные. Современный зритель отвык проводить в опере по 5 часов. И все же… Публика, которая отнюдь не спешила покинуть Михайловский дворец, красивый и настоящий в сравнении с безвкусным московским новоделом, с удовольствием посмотрела бы балетные сцены с музыкой Галеви. Уж большая французская опера, так большая французская опера. Поверьте…1930-х годов, когда театры по понятным причинам взяли на себя вольный или вынужденный мораторий на затрагивающиеся в опере темы расовой розни. Только в последние годы этот незаслуженно оттертый общественно-политическими обстоятельствами на обочину шедевр вновь стали ставить в массовом порядке. Михайловский театр к этому ренессансу подключился сравнительно оперативно, что тем более приятно и смело, поскольку в наших условиях даже приличную «Кармен» найти сложно, что уж говорить о более ранней и более раритетной «большой опере».

    Концепция Арно Бернара (кстати, предполагавшегося постановщика отмененного «Отелло» Большого театра) излишней оригинальностью не страдает: речь идет о преследованиях евреев, значит, делаем оперу про холокост со всеми вытекающими визуальными деталями — галифе, резиновые дубинки и черные кожаные пальто. По сочетанию эффектности и одновременно поверхностности получилось чем-то похоже на четырехлетней давности постановку еще одной «еврейской» оперы, «Набукко» Верди, в московской «Новой опере». Только у Андрейса Жагарса в качестве символа тоталитарного режима выступала станция метрополитена, а у Арно Бернара и художника Герберта Мурауэра место действия (согласно либретто Эжена Скриба, город Констанц, где в 1414 году заседает вселенский собор католической церкви) — серый неуютного вида зал, неуловимо напоминающий вестибюль главного управления рейхсбезопасности из «Семнадцати мгновений весны». Преобладает черный цвет с вкраплениями красного (нацистские стяги, например) — тоже неоригинально, но тут есть некоторая образная глубина, поскольку главным конфликтом спектакля выглядит нравственное противостояние двух шапочек, черной кипы еврея-ювелира Елеазара и красного цуккетто кардинала де Броньи.

    Главная линия у Скриба — любовная: принц Леопольд, жених племянницы императора Евдоксии, влюблен в Рахиль, дочь справедливо озлобленного на весь крещеный мир Елеазара, образ которого наверняка срисован с шекспировского Шейлока. Только обнаружив двуличие возлюбленного, Рахиль оговаривает его, потом выгораживает, и в результате заживо сварить должны ее самое и ее отца. Кардинал де Броньи готов бы им помочь, если только Елеазар скажет ему, где его, кардинала, дочь, потерянная в младенчестве. О том, что Рахиль и есть эта самая дочь, отправляющийся на казнь Елеазар мстительно сообщает кардиналу только тогда, когда уже слишком поздно.

    У Арно Бернара лирика отодвинута на второй план, в психологию он вообще старается не вдаваться, компенсируя это броской «картинкой». То евреи справляют Пасху, с необычной для оперной сцены тщательностью совершая положенные обряды, то Евдоксия долго и с наслаждением наряжается перед пышным приемом, то тюрьма показывается в виде военного штаба с машинистками, картой во всю стену и мечущимися адъютантами. И преследуют в спектакле не одного Елеазара — из Констанца с демонстративной жестокостью выдворяют всех евреев. Куда, это становится понятно в финале, когда по мановению Елеазара перед падающим на колени кардиналом открывается зрелище толпы, послушно раздевающейся перед смертью в газовой камере. С одной стороны, досадно, что все сводится к плакатной слезовыжималке, с другой — когда режиссер, увлекаясь, показывает кардинала, отправляющего еврейских малюток в лагеря смерти,— это, как говорят дети, нечестно, мы так не договаривались.

    Впрочем, если в постановочном смысле «Иудейка» застревает на довольно среднем по европейским меркам уровне, то музыкальный результат премьерный состав показал очень неплохой. Оркестру, которым дирижировал музыкальный руководитель Михайловского Петер Феранец, партитура Галеви удалась с оттенком какой-то даже привычной сноровистости. Оба европейских тенора, Вальтер Борин (Елеазар) и «лирик» Джанлука Пазолини (Леопольд), в первом акте немного напортачили, но, распевшись, довольно сложные в своих категориях партии исполнили чисто и аккуратно; бас Гарри Питерс (Кардинал) помимо корректного и солидного вокала запомнился еще и внятной актерской игрой. Но особенно хороши были дамы: латиноамериканская сопрано Мария Хосе Сири (Рахиль) и наша Наталия Миронова (Евдоксия), великолепно спевшая трели, гаммы и прочие колоратурные украшения своей большой арии и вообще совершенно не проигрывавшая на фоне заграничных исполнителей франкофонной «большой оперы».

    admin

    Пресса

    Первая постановка эпохи Владимира Кехмана, позволяющая отнестись к его театру всерьез.

    Кабы не чистокровно русские морозы, превращающие дорогу на встречу с прекрасным в сезонную via dolorosa, эта «Иудейка» безо всяких 3D-технологий создавала бы полную иллюзию перемещения в пространстве. Будто бы ты и не в Петербурге, и уж тем более не в Михайловском театре, а в какой-нибудь среднеевропейской опере средней руки — не Мюнхен и не Штутгарт, но, допустим, Дюссельдорф.

    В яме сидят не слишком выдающиеся, но культурные и отменно вымуштрованные дирижером музыканты — оркестр звучит аккуратно, стильно и качественно. Солисты, правда, подкачали, кастинг не фонтан, зато хор и массовка готовы воодушевленно решать любые поставленные режиссером задачи. Хотя, впрочем, ничего сверх стандартов западного оперного театра начала XXI века с них не требуют. Спектакль поставлен крепким ремесленником, эпигоном штутгартской режиссуры вообще и Йосси Вилера с Серджио Морабито в частности. Представьте себе их «Норму» из «Новой Оперы», только чуть поплоще и побезыскуснее, — и получите исчерпывающее представление об «Иудейке».

    Коллега Петр Поспелов в своей излишне эмоциональной рецензии сетует на то, что режиссер «выбрал самое банальное постановочное решение». Создателей новой сценической версии «Иудейки» и впрямь сложно уличить в изощренности или парадоксализме мышления. Если в первоисточнике явно просматривается национальная тематика, значит, обязательны 1930-е, Третий рейх, тоталитаризм, хищные орлы и плотоядные стервецы, погромы в уютных домах, желтые звезды на их стенах и предбанники газовых камер под занавес.

    Но таковы уж законы в меру простодушного, но очень честного и добротного театра, занимающегося переводом с условно оперного на современный театральный. Да, этот театр не мудрствует лукаво — но и не дает вывалиться на подмостки тому вульгарному «большому стилю», которого взыскуют так называемые опероманы и квинтэссенцией которого является опера «Иудейка» Жака Фроманталя Галеви (либретто Э. Скриба).

    С напыщенным велеречивым пустозвонством этой партитуры постановщики справились на «отлично», загнав ее в рамки жестко выстроенного исторического и социального контекста (см. выше). При этом, правда, понять, кто кому приходится в спектакле братом, а кто сватом, не менее трудно, чем мотивировать вампучные страдания всех без исключения героев Скриба — Галеви. Верхом режиссерского психологизма так и остался отмечаемый едва ли не всеми рецензентами «Иудейки» конфликт черной кипы еврея Элеазара и красного (спасибо «Википедии» за подсказку) цуккетто кардинала де Броньи.

    Михайловскую «Иудейку» трудно признать шедевром. Точно так же, как и все предыдущие потуги Михайловской оперы, постановка Арно Бернара (того самого, что должен был ставить в Большом «Отелло», павшего жертвой кризисных секвестров) является общим местом. При этом ее отличие от задрипанных покупных итальянских спектаклей и унылого дилетантизма «Русалки» Игоря Коняева радикально.

    «Иудейка» — общее место той оперы, которую Павел Гершензон когда-то метко окрестил «театром в стиле обложек Opernwelt». Что само по себе дорогого стоит: еще недавно невозможно было и представить, что в театре на площади Искусств появится спектакль с внятной режиссурой и отменным дизайном (класс сценографов — соавторов Кристофа Лоя — налицо в каждой перемене декораций). «Иудейка» заставляет смутно надеяться, что в Михайловском возможно и не такое.

    Эта постановка, пожалуй что, первая удача эпохи Владимира Кехмана, позволяющая отнестись к его театру всерьез. «Иудейка» выглядит кувырком через голову и прыжком через тень недавнего местного провинциального прошлого. Оказалось, что если пригласить приличного дирижера (премьера окончательно развеяла сомнения в профессиональной кондиции музыкального руководителя театра Петера Феранеца) и крепкого режиссера, то и на выжженной почве можно произвести качественный продукт, который, страшно сказать, вполне может конкурировать с не самыми удачными постановками Мариинского театра.

    Но куда важнее другое: вторая по счету оперная премьера нынешнего сезона выводит Михайловский за рамки локального петербургского контекста. Театр-нувориш вдруг вышел на самую передовую европейского оперного процесса: «Иудейка» наглядно демонстрирует кризис той ветви западного режиссерского театра, представители которой занимаются интерпретацией классических текстов, переодевая их героев из одного исторического платья в другое и забывая о собственно театральном содержании постановок.

    «Иудейка» в очередной раз свидетельствует об исчерпанности этого приема. Радует лишь то, что в Европе существуют и Кшиштоф Варликовский, и Каликсто Биейто, и множество других режиссеров-визионеров. Заманить лидеров современной европейской оперы для только-только встающего на ноги Михайловского театра было бы проблематичным, а вот перенести к себе на сцену какую-нибудь из тиражируемых в последние годы старых постановок Петера Конвичного можно было бы вполне. «Иудейка» стала для Михайловского театра прорывом в качество и цивилизацию, главное теперь — не останавливаться на достигнутом.

    Мугинштейн Михаил

    МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

    Премьера «Палестрины» Х. Пфицнера в Баварской Опере

    Сын скрипача Большого театра Ханс Пфицнер родился в Москве (1869), а умер в Зальцбурге, в один год с Рихардом Штраусом (1949). В отличие от Штрауса и композиторов-современников оперного авангарда (Шенберг, Берг) он не был великим музыкантом, но отразил свое время — начало XX века. Консерватор по натуре, Пфицнер хотел отразить натиск переломной эпохи и сохранить вечные ценности. Это он сделал в своем лучшем сочинении — музыкальной легенде «Палестрина» (1917, Мюнхен). Острейший конфликт, многоголосие искусства требовали от композитора эстетической опоры в истории. Пфицнер не случайно нашел такую опору в образе Палестрины — гения полифонии высокого Ренессанса. Творчество Палестрины также попало на драматический рубеж эпох, предшествуя новому гомофонно-гармоническому стилю, монодии флорентийской школы и споря с рождающимся новым искусством.

    Мы застаем героя в момент кризиса: после смерти любимой жены творческие силы Палестрины тают. Чтобы спасти шедевры полифонии от запрета Папы, он должен создать мессу, где виртуозное искусство многоголосия будет сочетаться с простотой григорианского хорала. Однако Палестрина опустошен. Когда сомнения композитора в своих силах доводят его до отчаяния, возникают видения старых мастеров, среди которых Жоскен Депре и Генрих Изаак. Они велят Палестрине сочинить мессу, которая увенчает его творчество и спасет их от забвения. Погруженный в глубокое раздумье Палестрина воспринимает это как тяжкий груз божественных цепей. Вдруг комната озаряется небесным светом, и под звуки ангельских голосов является видение умершей жены Лукреции. Ее дух охраняет композитора, и ангел поет ему часть мессы. «Credo» пробуждает в Палестрине мощные творческие силы. Он в лихорадке пишет мессу и под утро засыпает глубоким сном. В финале оперы старый мастер, узнав о том, что его воспитанник Зилла уезжает учиться у флорентийцев новому стилю, встречает это известие с пониманием: новое время должна отражать юность. Палестрина обретает гармонию и погружается в творчество.

    «Палестрина» Пфицнера дает оригинальный ракурс: тема оперы — искусство, а герой — реальный творец. Свободно трактуя историю, Пфицнер создает обобщенный образ гения — хранителя великой традиции, цена гениальности — одиночество и жизненная драма. Служение гармонии и красоте, стремление сохранить и передать вечные ценности — характерная черта художников, вошедших в двадцатый век из девятнадцатого. Волнующая человечность искусства, его проникающая, животворная сила становятся темой новой эпохи, переживающей прошлое как настоящее. Поэтому «окутанное тайной» (по словам автора) творение Пфицнера созвучно фантазиям на эту тему Рихарда Штрауса («Ариадна на Наксосе», 1912, «Каприччио», 1942). Стилизованная архаика контрапункта «Палестрины» — образ культуры. Многоголосный Рим Пфицнера близок здесь полифонии Нюрнберга XVI века у Вагнера («Нюрнбергские майстерзингеры», 1868): мудрый мастер пения Ганс Сакс, примиряющий традиционное и новое, и другой мастер — Палестрина, принимающий ход истории музыки: григорианский хорал — полифония строгого стиля — монодия флорентийской школы. Само искусство, музыка — главный образ духовного сюжета «Палестрины», сложившегося не без влияния Шопенгауэра: «рядом с мировой историей идет невинная и не запачканная кровью история философии, науки и искусства» (эпиграф к опере из шопенгауэровской «Парерги и Паралипомены»). Символична кульминация «Палестрины» — сцена с ангелом, возрождающим силы художника (1-е действие). Опера Пфицнера автобиографична. Она заключает в себе веру ее создателя (тяжесть «последнего камня», по словам Палестрины), полемизировавшего в начале XX века с музыкальным модерном. Не случайно обращение к Пфицнеру Фуртвенглера: «Я знаю, что Вы и есть Палестрина и это Ваша месса». Томас Манн считал «Палестрину» лебединой песней немецкого романтизма.

    Сцена из спектакля. Фото из архива театра

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра

    Тяжелая, вязкая ткань оперы, ее герметичность, обращенность в прошлое, неровности драматургии — все это затрудняет восприятие «Палестрины». Ее уязвимость для постановки еще раз доказала премьера в Мюнхене. Попытки режиссера Кристиана Штюкля оживить детище Пфицнера грешили приемами масскульта (запоминается лишь гигантский бутафорский лимузин, на котором приезжает Папа). Такая поверхностность забавляла публику, но ровно на три секунды. Дирижировала Симона Янг (Австралия) — женщина невероятной активности, занимающая высокое положение в мировом театре: она — интендант и генеральмузикдиректор Гамбургской Оперы («Палестрина» — копродукция с Гамбургом). Янг по-мужски мощно исполнила сложнейшую партитуру, продемонстрировав чувство формы, но открытия не состоялось. Отдельные находки превосходных певцов-актеров Кристофера Вентриса (Палестрина), Фалька Штрукмана (Карло Борромео), Михаэля Фолле (Джованни Мороне), Джона Дашака (Бернардо Новоджерио) не меняли ситуации. Досадно.

    Однако «Палестрина» вызывает и другие размышления. В 2006 году к премьере «Моисея и Аарона» Шенберга в Венской Опере была организована выставка документов 1920—1930-х годов. Посвященная идеологии и политике нацизма, она выставляла еврея Шенберга персонажем «выродившегося, дегенеративного искусства». Одним из обвинителей выступил истинно арийский художник, адепт здорового искусства Ханс Пфицнер. Жаль, что он не обладал мудростью своего героя — великого композитора Палестрины.

    Март 2009 г.

    Садых-заде Гюляра

    МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

    Р. Вагнер. «Парсифаль».
    Дирижер Даниэле Гатти, режиссер Стефан Херхайм, художник Хайке Шееле

    «Это история чистого дурака, который учится распознавать последствия насилия и, таким образом, видит в них отражение своей собственной биографии. Но спектакль развивается также и в культурно-историческом пространстве коллективных поисков идентификации… эта опера — последний бастион священного, в непосредственном смысле святого — как целостного», — так пишет норвежский режиссер Стефан Херхайм, автор нового байройтского «Парсифаля». Взяв за основу биографию самого Рихарда Вагнера, историю Байройта, старую, новую и новейшую, и историю Германии в целом, режиссер переплетает их и вписывает в пространство виллы «Ванфрид». Однако узнаваемые лужайка и фонтан перед виллой периодически «растворяются» в более условном театральном пространстве декораций Пауля фон Жуковски. Художник русского происхождения, он создавал сценографию самого первого «Парсифаля», поставленного в Байройте в 1882 году.

    Сцена из спектакля. Фото из архива фестиваля

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива фестиваля

    М. Фуджимура (Кундри), К. Вентрис (Парсифаль). Фото из архива фестиваля

    М. Фуджимура (Кундри), К. Вентрис (Парсифаль).
    Фото из архива фестиваля

    Время мифологическое оказывается в спектакле Херхайма первичным по отношению к времени историческому. События политики и экономики страны лишь отражения того, что совершается в иных планах бытия: так отражаются платоновские «идеи» в конкретном, «вещном» мире. В III акте израненный, усталый Парсифаль возвращается из военного похода и приносит с собою священное копье. Воткнув копье в пересохший источник, он возрождает его. И лишь затем мы видим, как восстанавливается из руин обрушенное здание Фестшпильхауса (на заднем плане — увеличенная черно-белая послевоенная фотография). Возрождение начинается с «Боннской республики», ставшей благодарной почвой для ростков нового Байройта периода управления Вольфганга и Виланда Вагнеров, и продолжается в наши дни. Мы видим зал заседаний Бундестага в обновленном Рейхстаге со стеклянным куполом Нормана Фостера и депутатов, выносящих вотум недоверия прежнему правителю, Амфортасу (Детлеф Рот). Королю, нерешительность и небрежение которого в деле служения Граалю привели к череде катастроф: двум мировым войнам, разрухе, горю и боли. Как восстановитель святой целостности (в том числе — и целостности Германии), на пост заступает сияющий белизной одежд Парсифаль (Кристофер Вентрис), возвративший в братство рыцарей священное копье, символ надежды и грозной победительной мощи.

    Течение спектакля абсолютно нелинейно, полно историко-культурных, смысловых и временных скрещений: Германия в эпоху Вильгельма, милитаризм, национал-социализм, мифологизм, дарвинизм…

    Сцена из спектакля. Фото из архива фестиваля

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива фестиваля

    Д. Рот (Амфортас). Фото из архива фестиваля

    Д. Рот (Амфортас).
    Фото из архива фестиваля

    От калейдоскопического смешения исторических времен и параллельных реальностей, от симультанного ощущения «времяпространства» рябит в глазах и ум за разум заходит, не в силах справиться с интенсивным потоком идей, аллюзий, историко-философских намеков. В спектакле Херхайма бродят чернокрылые существа, дамы следуют моде начала прошлого века, а злой волшебник Клингзор (Томас Йесатко) выглядит как травестийный кабареточный актер: в черных чулках с подвязками, во фраке и ярко-белом парике, a la Марлен Дитрих. Обольстительные девы-цветы выведены в облике санитарок госпиталя для раненых солдат Первой мировой войны. Сексуальные схватки происходят прямо на больничных койках, расставленных полукругом.

    Новый «Парсифаль», в отличие от предыдущего, поставленного Кристофом Шлингензиффом, эстетического шока не вызывает. Он потрясающе красив «по картинке» и очень осмысленно выстроен; насыщен движением, волшебными преображениями, историями второстепенных персонажей, вплетенными в плотную сеть повествования. Вечно женственное — двуединый образ Кундри и Херцелойде, матери героя, — противостоит Парсифалю. Мать, одержимая противоестественной страстью, пытается увлечь сына на ложе — и на экране начинает раскрываться бутон темно-красной розы, обнаруживая темную, космически бездонную сердцевину, — легко читаемый символ. Преодоление Парсифалем эдипова комплекса связано, в частности, с биографией самого Вагнера, не знавшего отца и потому всю жизнь искавшего нежности и стремившегося к искуплению.

    Красная роза, растущая стена из кирпичей, руины Фестшпильхауса и, конечно же, — нацистские знамена со свастикой, развернутые в марше у виллы «Ванфрид». И юный гитлерюгендовец, утвердившийся на алтаре с автоматом, как замена святому Граалю. Символы очерчивают вехи истории Байройта, размыкая ее в будущее. Заканчивается спектакль недвусмысленным призывом к единению. Сияющая земная сфера и огромное зеркало, обращенное в зал, предвещают новую фазу Байройта: он призван распространять свет Грааля по всему миру, объединив человечество.

    Тенденция дирижировать «Парсифалем» все медленнее и медленнее началась уже с Артуро Тосканини. Другой итальянец, Даниэле Гатти, довел ее, кажется, до предела. Спектакль длится в общей сложности 6 часов 45 минут, с двумя часовыми антрактами. Это означает, что продолжительность его со времени первого представления в 1882 году увеличилась на 40 минут. Темпоритм спектакля — подчеркнуто замедленный (так что духовики буквально лопаются от натуги, держа длинные ноты), величавый. Интонация — значительная, без всяких там «остранений», идеально гармонирующая с видеорядом и концепцией Херхайма. Мистериальность выражена не помпезными шествиями, но растущим, дышащим музыкальным током: потаенным, сокровенным, с умно расставленными паузами и выразительными понижениями тона. Оркестр звучит негромко, но очень дифференцированно, достигая открытой, главной кульминации на фортиссимо лишь в III акте, в сцене бурного протеста рыцарей против бессильного правления Амфортаса. Состав солистов подобрали чрезвычайно взвешенно, но среди прочих явно блистал Квангчул Ян (Гурнеманц), спевший сложнейшую партию практически без потерь, серьезно и глубоко. Мийоко Фуджимура (Кундри) пела стабильно, однако голосу ее, пожалуй, не хватало полнозвучной округлости и тембрального богатства. Очень хорош оказался статный, но несколько флегматичный Кристофер Вентрис в роли Парсифаля: светлые, легкие, летучие краски его тенора придали партии неожиданную лиричность. Голос Детлефа Рота (Амфортас), выглядевшего как изможденный Христос, оказался звучен и объемен.

    Вентрис уже выступал в партии Парсифаля в этом сезоне — на сцене Опера Бастий в спектакле Кшиштофа Варликовского. Оба спектакля обнаружили типологическое и тематическое родство: мотивы госпиталя, страждущих раненых и амфитеатр скамей. У Варликовского — учебная аудитория медиков, у Херхайма — зал заседаний бундестага. Похоже, художественный текст «Парсифаля» удивительно пластично реагирует на вызовы времени — он, как всякий настоящий миф, вневременный и всеобщий. Потому что «„Парсифаль“ — это музыкальная речь, повествующая о страданиях человечества» (Нике Вагнер). А страдания человечества, как известно, нескончаемы и неизбывны.

    Октябрь 2008 г.

    Еньшин Алексей

    МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

    На пресс-конференции, открывавшей в Екатеринбурге Первый фестиваль современного танца «На грани», вероятно, у многих вертелась мысль: а не поздно ли взялись за организацию, ведь, похоже, движение contemporary dance растеряло былой азарт. И россыпи «Золотых масок» не столь обильны, да и некоторые имена уже не ассоциируются со столицей Урала.

    Однако всего лишь неделю спустя стало ясно, что слухи о «нездоровье» современного танца сильно преувеличены. Доказательством стал и сам фестиваль, и объявленные под его занавес номинации на «Золотую маску» («Эксцентрик-балет Сергея Смирнова» и «Киплинги»). Возвращение ли это к былым позициям или лебединая песня contemporary dance, помогала выяснить арт-директор фестиваля «На грани», музыкальный и театральный критик Лариса Барыкина.

    Алексей Еньшин. Название фестиваля — «На грани» — оказалось богато на вторые и даже третьи смыслы, как вы пришли к этой формулировке?

    Лариса Барыкина. Она мне практически приснилась. Ведь как назвать, так и поплывет. Хотелось, чтобы не было плоско и однозначно. В названии — и местоположение: на границе Европы и Азии, и постоянное жанровое пограничье современного танца. Ну и, наконец (что скрывать), в России этот жанр всегда существовал на грани выживания. Предполагала, что журналисты вывернут его наизнанку, что-нибудь вроде «за гранью», но как-то обошлось.

    А. Е. Сейчас уже можно говорить о каких-то итогах?

    Л. Б. Фестиваль заставил всех встряхнуться. Каждый из организаторов преследовал свои цели. «Альянс Франсез» планировал провести фестиваль-платформу, а уж что там выберут наши гости — вопрос десятый. Театр музкомедии открыл для себя новую публику. Вообще, директор театра Михаил Сафронов — удивительный человек, ему до всего есть дело, он хочет — «всегда, все и везде»! Если бы не его увлеченность и профессионализм его команды, вряд ли что состоялось бы. Я же, став арт-директором, получила возможность «перейти от слов к делу». И фестиваль оказался мощнее, чем все мы могли предполагать. Мы не стали загонять всех в прокрустово ложе определенной концепции, как это происходит на других фестивалях. В России требовать четких стилевых разграничений от «танцевального люда» вообще нельзя! Единственный вариант практически для всех — делать авторский театр, если есть талант и силы. У нас современный танец, может, потому и застопорился, что критика и отборщики фестивалей ставят ему ограничительные флажки: вот это contemporary, а это «пляски», это можно, а этого нельзя! Вот неофиты и начинают приспосабливаться, угождать, пытаясь «попасть в формат». В результате — теряют себя. Фестиваль «На грани» продемонстрировал полную свободу, жанровое и стилевое разнообразие: и contemporary, и современная хореография, и театр танца, и танц-пантомима. И не было ощущения жуткой депрессивности, которое иногда возникает, скажем, на фестивале «Цех». Хотя там ведь очень строги в смысле отбора. Нам хотелось как-то подемократичнее. А главное, что вдруг исчезло ощущение беспросветного кризиса, о котором только ленивый не написал.

    А. Е. Если все-таки нельзя сказать, что современный танец на Урале переживает кризис, то откуда взялось ощущение, что «праздник на нашей улице» кончился?

    «Casting-off». Театр «Балет Евгения Панфилова». Фото В. Пустовалова

    «Casting-off». Театр «Балет Евгения Панфилова».
    Фото В. Пустовалова

    Л. Б. На круглом столе «Российский современный танец: 20 лет спустя», который завершал фестиваль, мы с коллегами по критическому цеху, с представителями танцевальных компаний попытались проанализировать знаменательный период, начавшийся в конце 1980-х годов. Тогда еще не было понятия «contemporary dance» и Екатеринбург никто столицей современного танца не называл. Просто началось формирование коллективов, которые подчас даже не знали, куда им плыть, но точно знали, что это не классический балет. На рубеже веков это движение пережило подъем: «Золотая маска» признала современный танец отдельным видом искусства, взлетели «Провинциальные танцы», пермский театр Евгения Панфилова получил статус государственного, в Екатеринбурге открылся первый в стране факультет современного танца в Гуманитарном Университете, возникло российское объединение театров танца. Но все эти успехи были достигнуты благодаря личной инициативе лидеров первого, «героического поколения». И если появилось в последнее время ощущение кризиса, то исключительно потому, что запал этих людей на исходе, на голом энтузиазме существовать уже невозможно. К этому фестивалю и к этой условной дате — 20 лет — мы пришли с потерями, в том числе и человеческими: кто-то уехал, кто-то ушел в педагогику, кто-то занялся шоу-бизнесом, «иных уж нет, а те — далече». Кому-то, как Сергею Смирнову, повезло, и его «Эксцентрик-балет» попал под крыло государственной Музкомедии. Но в большинстве случаев коллективы contemporary dance существуют без всякой поддержки, в прямом смысле — на грани.

    А. Е. Видимо, должно быть какое-то встречное движение со стороны государственных институций? Сейчас много говорят о проектном методе финансирования…

    Л. Б. Отношение к современному танцу, как и ко всему современному искусству, у нас в стране по-прежнему подозрительное: маргиналы-неформалы, андеграунд. А надо, чтобы возникли такие площадки, как, например, Tanzhaus (Дом Танца) в Дюссельдорфе. Несколько залов, классы, репетиционная база, постановочная инфраструктура. Проекты, фестивали. Спектакли готовят самые разные хореографы, происходят показы, резиденции — возникает бульон, в котором что-то может свариться. Опыт изучения исторической практики разных стран подсказывает, что без государственного отношения ничего не будет. В Англии, во Франции так было. Умные головы поняли, что надо провести четкую грань между искусством и развлечением: были созданы специальные комитеты, изданы законодательные акты, возникла мощная грантовая поддержка. У нас пока все пущено на самотек.

    А. Е. Была ли реакция властей, готовы ли они оказать фестивалю помощь?

    Л. Б. Пока они выразили только моральную поддержку. СТД, конечно, поучаствовал, и центральный, и Свердловское отделение, включая Дом актера.

    А. Е. Планируется ли следующий фестиваль и когда?

    Л. Б. Мне кажется, он должен иметь продолжение, хорошо бы как бьеннале. Судя по переполненному зрительному залу, фестиваль может иметь успех. Многие увидели, что проект жизнеспособен, что зритель contemporary dance у нас есть. Если же не получим финансовой поддержки, то будут проблемы с «хедлайнерами». «Провинциальные танцы», «Балет Евгения Панфилова», «Челябинский театр Ольги Пона», «Эксцентрик-балет» — у этих театров достаточно высокие гонорары, они согласились выступать бесплатно только в пилотном проекте. Можно ввести конкурсную программу, для участия в которой желающие будут делать взносы. Однако не хотелось бы состязаний, жюри, ажиотажа…

    А. Е. Все-таки если помечтать…

    Л. Б. В идеале фестиваль мне видится так: лучшие спектакли российских групп экстра-класса, желательно мировые премьеры, показ (может, и конкурсный) проектов молодых хореографов плюс одна-две компании из-за рубежа. Ну, и прочая начинка: мастер-классы, фильмы, дискуссии. И не обязательно только большие работы. Спектакль, конечно, высшая форма, но не все работы дозревают до этого уровня, есть что-то среднее между мастер-классом, показом, импровизацией.

    А. Е. Кстати, на фестивале были такие спектакли — растянутые по времени этюды…

    Л. Б. Или несколько сшитых на живую нитку. У нас в современном танце уже научились говорить, уже овладели языком тела, выучили «слова», но смысл в них вкладывают отнюдь не все. В искусстве современного танца успеха добивается человек, которому есть что сказать. В балете за исполнителя все расписали либреттист, композитор и хореограф. В современном танце на сцене сразу видно, представляет ли собой что-то человек или он пустой, как вылущенный орех.

    А. Е. Почему восприятие этого искусства не всем представляется простым?

    Л. Б. Современный танец — это не хореографическая интерпретация какого-либо канона, сюжетного или музыкального, это текст от автора. Он тоже должен развиваться драматургически: должна быть отправная точка, кульминация, финал, но вне слов, от излишней вербализации, нарратива он становится примитивным. Подтекст должен ощущаться на эмоциональном уровне, зритель участвует в процессе дешифровки. Этот вид искусства требует особого напряжения — интеллектуального, эмоционального.

    А. Е. Известный французский танцовщик Рашид Урамдан, проводивший на фестивале мастер-класс, рассказал о большой социальной направленности работ французских коллективов…

    Л. Б. Современный танец во Франции — дитя весны 1968 года. С одной стороны, выражение нонконформизма поколения молодых, сексуальной революции, воздух свободы, смешанный с ароматами марихуаны. И испуг их буржуазных родителей перед тем, что эта неуправляемая масса может сделать. Поэтому возникли и развились государственные программы, обращающие внимание на молодежную культуру, на все, что интересно молодым. Скажем, сегодня у них очень популярен хип-хоп, на его основе делаются целые спектакли!

    А. Е. А вообще социальная направленность и эстетическая составляющая совместимы?

    Л. Б. Еще как. Есть труппа CanDoCo из Великобритании, где танцуют обычные танцовщики и инвалиды. Ее основала Селеста Дандекер, получившая травму позвоночника во время спектакля и оказавшаяся прикованной к инвалидной коляске. Оказалось, что выразительность человека, сидящего в кресле, или русалочья грация танцовщицы без ноги просто необыкновенны. Современный человек глух и слеп, его можно вывести из состояния равнодушия только такими методами. Или, скажем, классика требует идеального тела, а современный танец принимает человека таким, какой он есть: порой нелепым, далеко не стройным. В свое время «Балет Толстых», созданный Панфиловым, был не столько эпатажем, сколько попыткой психологической реабилитации корпулентных дам: вдруг все увидели, какая у них особая пластика и прямо-таки кустодиевская красота!

    А. Е. Есть ли у современного российского танца свое лицо или же этот вид искусства универсален?

    Л. Б. Современный танец не единообразен. Голландцы, например, создают некую среду для приглашенных профессионалов со всего света. У немцев танец генетически связан с экспрессионизмом как эстетическим направлением. Свое движение российский contemporary dance начал позже всех, его пытались учить и направлять, а ему сходу пришлось решать массу проблем, проходя за 20 лет все то, что в мире проходили в течение века. Нужно было заявить о себе, выжить в конце концов. Он остроумен, разнообразен по идеям, более эмоционален, может, менее технологичен.

    А. Е. Итак, если закрыть тему кризиса, то, очевидно, стоит поговорить об открывающихся перспективах?

    Л. Б. Современному танцу в России нужно становиться более профессиональным, это точно. Есть еще одна проблема у постановщиков: не хватает широты дыхания. «Современщики» часто способны «слепить» симпатичную миниатюрку, но сделать спектакль не в состоянии. Не хватает нормального режиссерского взгляда на произведение, которое должно развиваться как процесс, а не клиповая нарезка. Общаясь с некоторыми авторами, понимаю, что интеллект у них идет где-то на энном месте после тела. Да, конечно, разные виды техники, свобода тела… Но без развития мозгов это ни к чему не приведет. Современный танец в лучших образцах — это, прежде всего, современное мышление. И все-таки! Этот вид искусства, не получив должного официального признания, сумел повлиять на смежников. Появилось огромное количество визуальных спектаклей, что для российского театра было нехарактерно, ведь русские — любители поговорить. Посмотрите на раздел «новация» на «Золотой маске» — большая часть этих спектаклей вполне могла бы проходить и по разделу «современный танец». Так что сontemporary dance и сейчас и в будущем — некое поле для экспериментов, куда всегда будет интересно заглянуть опере и драме, перформерам и киношникам, музыкантам и художникам…

    Декабрь 2008 г. — январь 2009 г.

    Курюмова Наталия

    МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

    В Екатеринбурге родился новый фестиваль современной хореографии — «На грани». Возник он с легкой руки бывшего главы екатеринбургского (а ныне — петербургского) отделения «Альянс Франсез» Рауля де Люмле. Идею подхватил, взяв на себя ее реализацию, знаменитый Свердловский академический театр музыкальной комедии во главе с его энергичным и близко к сердцу принимающим проблемы современной сцены директором Михаилом Сафроновым. Арт-директором фестиваля стала музыкальный критик Лариса Барыкина, один из первых аналитиков нашего современного танца. Интрига фестиваля — присутствие внушительной французской делегации (представителей национальных хореографических центров, прессы, культурных институций), главной задачей которой был отбор исполнителей и трупп для участия в культурных программах «Франция—Россия» 2010 г.

    За двадцать лет существования контемпорари в России в его взаимоотношениях со средой мало что изменилось. Пока он остается направлением в искусстве, идущим исключительно «против течения». На круглом столе, состоявшемся в конце фестиваля, говорили и о недостатке профессионализма, и об отсутствии какой-либо поддержки, и о необходимости специальной подготовки авторов и исполнителей современного танца. Даже — про изначальную чуждость идеи современного танца, с его пафосом индивидуальной свободы, — самому духу отечественного бессознательного с его тягой к коллективизму и самоотречению.

    Между тем интерес публики, все пять дней заполнявшей площадки фестиваля до отказа, бурно реагировавшей на выступления самых разных коллективов, доказывал обратное.

    Программа открылась work-in-progress хореографа Рашида Урамдана, малоизвестного у нас, признанного одним из лидеров нового поколения современного танца во Франции. Две недели до этого он учил студентов факультета современного танца Гуманитарного Университета (единственный подобный факультет в России) удивительным вещам — таять, как снег, и образовывать своими пластичными телами некое общее тело без органов, протоплазму будущих (или уже прошлых?) биографий, душ, взглядов. В сочетании с видеопроекцией, где те же студенты делятся своими мыслями на достаточно серьезные темы, а также читают шокирующие свидетельства людей, переживших войну, оккупацию, массовые расстрелы, показ получился нетривиальным.

    «Бессонница». Компания Олега Ваниева. Фото В. Пустовалова

    «Бессонница». Компания Олега Ваниева.
    Фото В. Пустовалова

    Запомнился дебют Олега Ваниева — спектакль «Бессонница», весьма занятное зрелище, проникнутое черным юмором «баек из склепа». Две парочки юных призраков лунатически бродят по сцене и опасно зависают на сценических конструкциях, «включают» луну и даже залезают в постели-гробы, пытаясь найти путь к простому «нечеловеческому» счастью… Художественный образ спектакля возникает из причудливого соединения элементов модного эротического триллера с выразительными средневековыми аллегориями: эффектный велосипедный кросс одного из персонажей через прорезаемый тусклым светом мрак сцены напоминает сатанинский кортеж.

    Свое творчество театр «ARTформ», который выживает в Тюмени благодаря броским пластическим спектаклям и шоу-программам, называет «наивным». Молодая, энергичная, обаятельная труппа представила на суд зрителей развернутую хореодраму «Невеста». Бесхитростный сюжет про замужество против воли и разрушенное девичье счастье разворачивается на фоне сценок из жизни некой лубочной деревеньки, со всеми ее обитателями, а также половичками, метелками, валенками. Труппа, которую составляют не только танцовщики, но и драматические артисты, бойко выделывает поставленные балетмейстером коленца, полуакробатические трюки и лихие ансамблевые передачи на музыку Бреговича, во многом перенимая характерность персонажей Кустурицы. Что касается танца (балетмейстер Оксана Шматенок), то, хотя в этом синтетическом действе (отчасти напомнившем хореографические сюиты декад искусств союзных республик) у него роль прикладная (это скорее отанцованная пантомима), смотрится оно не без интереса.

    Шестнадцатиминутный спектакль «Комната тонких нитей», который балетмейстер Ольга Зимина (Сарапул) исполняет с одной из своих учениц, — работа действительно тонкая, пластически выразительная. Бесконечная полифония двух движущихся тел приводит то к жестким столкновениям, то к компромиссам, которым, как и всё новым коллизиям взаимоотношений матери и взрослеющей дочери (а об этом пьеса), нет конца.

    «Дождь». Компания «Окоем». Фото В. Пустовалова

    «Дождь». Компания «Окоем».
    Фото В. Пустовалова

    В работе екатеринбуржца Александра Гурвича «Дождь» очевидна попытка избежать литературной законченности и ясности, дать поток ощущений, смутных чувств, отношений, возникающих между людьми в их ежедневном беге, случайных столкновениях и встречах. Сюжеты вот-вот, кажется, возникнут из касаний, столкновений, взглядов трех молодых людей и хрупкой девушки (исполнители — студенты Гуманитарного Университета). И тут же исчезают, трансформируются, наплывают друг на друга, словно потоки дождя…

    Театр «Балет Евгения Панфилова», сделавший попытку стать площадкой для творческой реализации молодых хореографов, представил работу Ларисы Александровой «Casting-off» (буквально — «сбрасывание»). Cудя по группе женщин и мужчин, танцующих то вместе, то порознь, то нежно поддерживающих друг друга, то по-звериному набрасывающихся друг на друга (черные фраки — на белые кринолины), — речь шла о вечном. О притяжении-отталкивании мужского и женского начал. О том, что истинно ценно — абсолютная свобода или преданность, тепло кого-то одного-единственного. Мысль о том, что от судьбы не уйти, наглядно иллюстрировал персонаж в духе театра Но (привет от Марты Грэм и Бежара!) в гриме, в ярких одеждах, на котурнах. Он все тянул и плел красные нити, связывающие — а иногда и запутывающие людей в тесный жизненный узел. Танцуют панфиловцы всегда слаженно и с энтузиазмом. Но вот для более точной реализации авторских идей многим исполнителям (особенно — исполнительницам) не хватило глубокого личного проникновения, не показного, но действительного, — в столь знакомые каждому и столь разные у всех перипетии.

    Маша Грейф (Челябинский театр современного танца) уже вполне зарекомендовала себя и как самостоятельный хореограф. В работе «Год серого гуся» она вместе с ансамблем «Линия» сосредоточилась на женской теме. Под звуки жалейки и весенние заклички стройные девушки стирают и отбивают белье, переплавляя обыденный жест в линии и ритмы однообразного, механического, как жизнь простой русской женщины, танца. Впрочем, с волшебными мелодиями Нино Роты суровые будни словно отступают, в мечтах о сладкой жизни угловатые движения смягчаются, трепетные руки плывут, девушки преображаются…

    «После вовлеченности. Ч. 2». Театр «Провинциальные танцы». Фото В. Пустовалова

    «После вовлеченности. Ч. 2». Театр «Провинциальные танцы».
    Фото В. Пустовалова

    «Глиняный ветер». Эксцентрик-балет Сергея Смирнова. Фото В. Пустовалова

    «Глиняный ветер». Эксцентрик-балет Сергея Смирнова.
    Фото В. Пустовалова

    «Хури-хури». Театр танца «Киплинг». Фото В. Пустовалова

    «Хури-хури». Театр танца «Киплинг».
    Фото В. Пустовалова

    Театр «Провинциальные танцы» показал спектакль «После вовлеченности. Ч. 2», уже получивший «Золотую маску». В излюбленную багановскую тему женского-мужского, погруженную в сказочно-ироничный контекст, добавлен невротичный, безумный ритм большого города. Будоражащая музыка мистика Гурджиева рождает прихотливый и ломаный рисунок безостановочно танцующих пар. Она же в финале преображает эту адскую пляску в стройную и строгую поступь-хор древнего, но вечного танца.

    В спектакле не менее знаменитого «Эксцентрик-балета» «Глиняный ветер» (номинант «Золотой маски»-2009) своего главного персонажа — забавного трогательного человечка, отчаянно сражающегося с «большим» миром за сохранность собственного «я», хореограф Сергей Смирнов отправляет в… доисторическую эпоху. И растворяет в толпе. Вернее, в двух словно сошедших с древних барельефов толпах пралюдей с их профильными позами, прижатыми к телу локтями и вытянутыми ладонями (цитата из фокинского «Фавна»!). С ужасом и удивлением сталкиваются они в одном пространстве. В попытке понять другого и найти первые объединяющие жесты-слова персонажи очеловечиваются…

    Команда «Киплинг», вновь возникшая на культурном горизонте (да еще как: в качестве номинанта «Маски»!) в своей работе «Хури-хури» обратилась за ответами на наболевшие женские вопросы к мифологии древних индейцев. Здесь женщина — основа мира, а хури-хури — демоны, которые, увы, иногда в эту женщину вселяются. (Вот вам и свежая интерпретация вечного балетного сюжета!) Впрочем, спектакль «Киплингов» не о жутких трансформациях одуревших от домашней рутины хранительниц очага, а как раз наоборот — о великой тайне, мудрости и радости повседневного бытия. Тема неслучайная в этом замечательном коллективе слаженно танцующих женщин — с их остроумной фантазией, невозмутимостью и позитивной энергетикой.

    Много лет назад Олег Петров привез в Екатеринбург спектакль Пала Френака. Хореограф, сочетающий поэтику шока, болезненной сексуальности с мгновениями пронзительной нежности, экспериментирующий с состояниями тяжести и невесомости, внес свою, особую ноту в бурное развитие новой французской волны. Пара спектаклей, поставленных им в разное время для танцовщиков Петрова, освежающе действовали и на уральский ландшафт. Затем спектакли здесь начали ставить ученики и эпигоны Френака. Переняв у него внешние признаки стиля — все эти потрясения и спазмы не знающей удовлетворения плоти, технику нелинейного монтажа эпизодов, парадоксальные вторжения каких-нибудь балерин в валенках или кислотных петухов, — они упускают самое главное: глубину, связность и понимание того, зачем же все это. В спектакле Театра танца «Голод», поставленном Балашем Баранье, персонажи мучаются и бьются, иногда — прямо-таки в кровь. Все эти «игры поверхностей», впрочем, эффектны только первые пять минут.

    В своем спектакле «Притяжение» (премьера состоялась в начале года в театре Шатле) Ольга Пона стремится высшей гармонией небесных тел поверить прихотливые людские отношения. И потому наблюдает их отстраненно, словно в теле- или микроскоп. Эмблематичен эпизод: обездвиженное обнаженное человеческое тело, как на весах, балансирует на подвижной перекладине. Два существа словно подвергают его каким-то таинственным замерам: возможно, пытаясь просчитать, где в этом теле помещались когда-то все эти повседневные страсти и эмоции… На вопрос: «Почему одних тянет друг к другу с непреодолимой силой, тогда как других с той же силой отталкивает?» — хореограф отвечает бесконечным разнообразием высокотехнологичных сольных и ансамблевых структур, где не люди — но частицы: планеты, атомы или… яблоки Ньютона — прочерчивают прихотливые траектории. Кружатся, сталкиваются, выстраиваются в причудливые системы и созвездия, вновь остаются в безвоздушном одиночестве, созерцая гармонию сфер. Танцовщики этой труппы кажутся безупречными, метаморфозы их тел завораживают. В финале эти тела уносятся под колосники. Крутится серебряный шарик в унисон с музыкой сфер. И совершенно неожиданно для этой, казалось бы, абсолютно технологичной и беспристрастной работы остается острое чувство смутной тревоги, безысходного, космического одиночества…

    Главным результатом фестиваля, представившего своего рода срез происходящего на данный момент в уральском регионе (Екатеринбург — Челябинск — Пермь) и близлежащих весей (Тюменская область и Удмуртия), можно считать констатацию факта, что пациент жив. И актуализацию вопроса: что же такое современный танец? Множество концептов и явлений, отрицающих привычные каноны красоты, ритмическую упорядоченность структур, драматургическую внятность, что явились на свет в нашу лишенную большого стиля и веры в светлое будущее эпоху? Свобода пластического самовыражения? Поиск всех возможностей телесного артикулирования, не выраженных еще в слове тем и смыслов? Безоглядное погружение в фактуру повседневности и работу с обыденным жестом, ошибками тела, уличающими его в тайных желаниях и страхах? Да и вообще — можно ли считать этот танец искусством?

    Любые концепты хороши для манифестов и теоретических штудий. Когда же танцовщик выходит на сцену, ни один концепт не сработает, если он и происходящее с ним на сцене не будет зрителю интересным. Ведь в конечном счете главным вопросом любого искусства остается вопрос — что есть человек?

    Парадокс современного танца: избегая ритуальной риторики надежных, сложившихся форм, найти свой способ ответить на этот вопрос. И когда на сцене возникают не просто потоки движения и невнятные столкновения тел, но появляется человек — способный зацепить за живое, встряхнуть, заставить понять что-то про самих себя тех, кто пришел на эту встречу, — тогда, пожалуй, цель достигнута. Конечно, яркие озарения и взлеты нечасты, достигаются ценой мучительных усилий и переработки большого количества «пустой породы». Но возможны они только там, где процесс идет. На территории нашего современного танца, в ситуации нестабильности и неустроенности, происходит, тем не менее, творческое брожение, вызревают новые художественные идеи. Фестиваль «На грани» продемонстрировал нам это.

    Январь 2009 г.

    Третьякова Елена

    МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

    Д. Верди. «Макбет». Театр оперы и балета (Новосибирск).
    Дирижер Теодор Курентзис, режиссер и художник Дмитрий Черняков

    Д. Телякос (Макбет), Л. Гоголевская (Леди Макбет). Фото В. Дмитриева

    Д. Телякос (Макбет), Л. Гоголевская (Леди Макбет).
    Фото В. Дмитриева

    История постановки «Макбета» Верди Дмитрием Черняковым началась давно: на премьере «Онегина» в Большом театре, в сентябре 2007 года. Тогда в Москву приехал руководитель Гранд Опера Жерар Мортье, собрались руководители многих театров нашего отечества, и помимо премьеры все приняли участие в конференции (можно громко назвать — конгрессе) на животрепещущую тему — о постановках классики у нас и за рубежом. На «Онегина» все реагировали, как теперь известно, по-разному, и Галина Вишневская демонстративно покинула зал, затеяв скандал по поводу издевательства над русской классикой (тем, что в ней дорого ее поколению). Мортье радовался спектаклю как ребенок. Лучился счастьем. Обещал, что пригласит Чернякова в Париж и т. д. И придумал акцию куда более интересную, чем просто приглашение очередного режиссера на очередной спектакль. В лице руководителя Новосибирской оперы Бориса Мездрича он нашел единомышленника по осуществлению вполне рискованного проекта — совместной постановки двух театров, парижского и новосибирского (звучит странно, но свежо). И вот — «Макбет». Идею, т. е. название, предложил Мортье. Черняков потом на пресс-конференции признался, что оно его не обрадовало и сам он бы выбрал что-нибудь другое. Но с Гранд Опера в лице его креативного и потому легендарного руководителя не поспоришь. Премьера была назначена на декабрь 2008 года. Французы (и руководство, и техническая группа, отвечающая за изготовление декорации на базе Опера Бастий) зачастили в Сибирь, накупив шуб и шапок и успев вкусить мороза градусов под сорок.

    «Макбет» Верди, поставленный Дмитрием Черняковым и Теодором Курентзисом в Новосибирске, как и ожидалось, стал главным событием ушедшего оперного года (в целом в нашем отечестве довольно унылого). Российское участие в проекте заключалось не только в том, что постановочная бригада — наши соотечественники (Курентзис все равно наш), но еще и костюмы шили в России, и прокат спектакля планируется сериями: зимой у нас, весной в Париже. Кроме того, это еще и проект, завершающий деятельность на своих постах двух руководителей, не одно десятилетие приковывавших к себе внимание: Жерара Мортье, давшего согласие возглавить оперный театр в Барселоне, и Бориса Мездрича, вернувшегося после шестилетних оперно-балетных гастролей в драму (в Ярославль, колыбель российского театра, где сейчас нелегкие времена, а юбилей города не за горами и должен праздноваться пышно, чему театр призван способствовать).

    В общем, залп тяжелой артиллерии — двух самых больших театров в Европе, известных руководителей, умеющих рисковать и соединять, казалось бы, несоединимое, и в итоге — спектакль едва ли не самых модных нынче художников. Что бы ни делал каждый, всегда как минимум интересно, а часто еще и значительно.

    Сцена из спектакля. Фото Е. Иванова

    Сцена из спектакля.
    Фото Е. Иванова

    Результат, к счастью, дал повод судить по гамбургскому счету. Поэтому сначала о том, что не сразу получилось, т. е. не получилось, по крайней мере, на первом спектакле. А именно: содержательного взаимодействия музыки и сцены, когда одно вроде бы противоречит другому и общепринятому, а смысл от этого не только не теряется, наоборот, наращивается. Хотелось откровений, как в «Аиде», поставленной на новосибирской сцене четыре года назад. Тогда звуковой ряд так соединялся со сценическим, что это составляло собственный увлекательный и неожиданный сюжет. Но во второй день проката «Макбета» стало понятно — изменился сам тип взаимоотношений видимого и слышимого. От намеренной дисгармонии, ритмических несовпадений музыки и сцены дирижер и режиссер ушли и, уйдя, разошлись друг с другом, и вроде бы нет былых связей, взаимопонимания, и каждый имеет собственное представление о музыкальном шедевре Верди, но потом… Потом оказалось: что бы ни думалось каждому, они важны друг другу, а параллель аудио и визуального рядов — это по-прежнему и диалог, и полемика, и очень высокая культура мышления и исполнения. И еще: не утратилось главное — единое дыхание, ощущение целого, непрерывный ток развития музыкально-сценической драмы, но уже теперь на более гармоничных, чем прежде (в «Аиде» той же), основаниях.

    Спектакль, казалось бы, очень просто построен — на трех лейттемах. Первая — космос, взгляд на город, улицы, площади и дома из высокого далека (созданная на компьютере кинопроекция охватывает весь экран сцены и позволяет дать ощущение постепенного приближения к земле…). Вторая — социум: жители города, единая и одновременно конкретизированная масса людей в бело-серых современных одеждах. Все они в светлом, будто вокруг хорошо, чисто и спокойно… И третья лейттема — дом, точнее, Дом с большой буквы (как всегда для Чернякова, одно из ключевых понятий человеческой жизни). Дом — комната, жилище семейства Макбет. В эту комнату мы заглядываем через огромное окно (эффект приближения дает в итоге две декорационные установки — площадь, обрамленную домами, и комнату — прямоугольник света сквозь тьму), и нам могут не позволить увидеть все — закроют шторы, сначала одну, потом другую. И тогда это окно на черном фоне провала огромной сцены тоже покажется своеобразной сценой на сцене, и занавес раздвинется вновь. В этой комнате люди видны нам отнюдь не во весь рост, мы не видим пола, ощущение — будто это кукольный театр с живыми людьми, загнанными в небольшое пространство большого театра как в убежище или мышеловку (в зависимости от драматической ситуации).

    Словом, все просто, а потом оказывается, что простота мнима. Толпа, медленно дефилирующая по площади, таит в себе ведьминское начало, и женский хор представительниц потусторонних сил нелегко будет вычленить из общей массы. Будто в этих светлых и благопристойных людях — женщинах, мужчинах и детях — таятся демоны, которые внешне не проявлены, сокрыты, и только музыка и голоса, никак не соотносящиеся с неспешной респектабельностью, заставляют слышать, что там, внутри… Внутри страшно. На самом деле эта толпа убивает — сомкнется, разойдется, как ни в чем не бывало, и Банко мертв… Толпа не живет в домах, окружающих площадь. Дома пусты, только раз засветятся окна и покажутся в окнах люди, так и не снявшие верхних одежд, чтобы вскоре выйти на площадь с нехитрым скарбом и поселиться здесь едва ли не окончательно… Тут все проработано чрезвычайно подробно: вот лежащая на матрасе больная женщина, вот табурет, чайник, керосинка (может, и не эти предметы, но вспоминается именно так, ритуально: люди и необходимая утварь, то, что позволяет выжить в любых условиях). В детском манежике разместится огромный детина — Макдуф, толпа взрастит и его — будущего мстителя и убийцу Макбета. Впрочем, в этой версии и Макбета убивает все та же толпа. Мужчины ввалятся в комнату, привяжут своего правителя к стулу, и каждый (или почти каждый) впрямую или исподтишка нанесет свой удар. И вот уже стул опрокинут и скрыт от глаз одной из стен, а удары продолжаются — лежачего здесь бьют. А потом все сбегут, пойдут крушить свой город дальше. За сценой звучит победный хор. Обычно это ликующая густая толпа на подмостках, а тут — ни одной живой души. На сцене — постепенно разрушающийся под ударами дом Макбета, вернее, комната… Летят куски штукатурки, потом камни, зияют проломы в стенах. Тело Макбета погребено под этими обломками. Разрушен дом. Дом.

    В парадной комнате этого дома чета Макбетов принимала короля Дункана: замечательная сцена развязного поведения человека у власти, привычно сидящего, когда все стоят, ведущего себя по-хозяйски в чужих владениях… Здесь забавляла гостей леди Макбет — демонстрировала фокусы, поигрывая цилиндром и извлекая из него все новые чудеса, дабы скрыть смятение мужа. В этой комнате ее будут преследовать последние виденья, здесь же толпа растерзает Макбета и оставит умирать…

    Супружескую пару Макбетов великолепно играют Лариса Гоголевская (Санкт-Петербург) и Димитрис Телякос (Афины). Играют давно устоявшиеся взаимоотношения, в которых жена скорее мать, чем жена, всегда готова пожалеть, утешить, прижать к груди… Потому она уютнее чувствует себя в большой вязаной кофте, нежели в вечернем платье. На мужа обрушивается судьба, возможность власти, и чувствует он себя в этом неожиданном назначении неуютно и даже как-то униженно — не на своем месте уж точно. К финалу Макбет стоит на столе, держит в руках картину в раме, закрывая ею босые ноги, потом он на этот стол ляжет, скорчившись, закутавшись в черное пальто, — не то чтобы жалкий, а неприкаянный, страшно одинокий и обреченный. И рухнет дом, жизнь, единоличный, индивидуальный, собственный мир.

    А за стенами — другой мир, грозный в своем стадном единстве, хотя и безобидный внешне. Там свои драмы, но разворачиваются они лишь тогда, когда в толпе можно разглядеть человека — как Макбета самых первых сцен. И посочувствовать ему, даже если он виновен…

    Таков непривычный взгляд на классический сюжет. Как всегда у Дмитрия Чернякова — свой. И свой, как всегда, у Курентзиса — он не гремит оркестром Верди, наоборот, очень прибирает его, лиризует, детализирует, вместе с солистами и хором составляя симфоническую картину целого.

    О хоре — отдельно. И потому, что под руководством Вячеслава Подъельского он замечательно звучит и замечательно работает актерски. И потому, что в этом «Макбете» — он — они — толпа — главный источник трагедии…

    Январь 2009 г.