Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Тропп Евгения

PERSONALIA

В явлении по имени Раппопорт много удивительного и непривычного. Никто, по-моему, ни разу не назвал ее «начинающей» актрисой. В кино она впервые снялась еще в детстве, была заметна в учебных спектаклях Театральной академии, а в первых же ролях на профессиональной сцене показала вполне зрелое мастерство. Дарование Раппопорт уже сейчас кажется очень широким. Она свободно чувствует себя на сцене и в чеховских ролях, и в далеком от сегодняшнего дня материале античной трагедии, а на экране естественно смотрится в ролях наших современниц. После роли Иокасты в «Эдипе-царе» о ней стали говорить как об актрисе трагической, а это редчайший случай в нынешнем театре. И еще: все, кто пишет или рассказывает о Ксении, не могут умолчать о ее уникальной красоте — такое тоже бывает не каждый день.

Интересно вот что: актриса красива, но это не значит, что одинаково хороши собой ее героини! Нина Заречная (это была первая роль, сыгранная Раппопорт на сцене МДТ в режиссуре Льва Додина), юная напористая провинциалка, немного нелепа и грубовата, вовсе не возвышенна. Рослая, немного нескладная девица с очень живыми непосредственными реакциями, разъезжающая по сцене на велосипеде, кажется белой вороной в изящном обществе. В одном интервью актриса рассказывала, сколько ей пришлось тренироваться для того, чтобы освоить сложную траекторию поездок по площадке — так, что она теперь может проехать весь извилистый и даже опасный путь с закрытыми глазами! Пожалуй, искренняя порывистая максималистка, страдающая и одинокая, была единственной из персонажей «Чайки», кто вызывал острое сочувствие.

К. Раппопорт (Иокаста). «Эдип-царь». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

К. Раппопорт (Иокаста). «Эдип-царь». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

По-настоящему, без всяких оговорок красива у Ксении Раппопорт Елена Андреевна в «Дяде Ване» Додина. Ей удивительно идут наряды начала двадцатого века (именно так выглядели актрисы МХТ, играя премьеры чеховских пьес). Мода того времени за счет особого покроя и силуэта делала женщину зрительно стройнее, выше, заставляла ее держать прямо спину и гордо приподнимать подбородок. А широкополые шляпы добавляли женскому облику некую загадочность… Елена Андреевна хороша собой, но она еще и просто — хорошая. Человек хороший. И к собственной красоте она относится легко, непринужденно, без всякого кокетства. Она, разумеется, не стесняется своей привлекательности, но не признает за собой каких-то особых прав, не пользуется той властью над мужчинами, которой обладает. Когда Астров говорит ей: «Вы хищная!» — он попросту ошибается. Она не хищная и не хитрая. Скорее не слишком проницательная, чем мудрая. Бывает неловкой — «допрос» Астрова (Петр Семак) провела грубовато, не тонко, сама это почувствовала, смутилась страшно…

Раппопорт играет Елену мягко, умно и — что очень существенно — с большой долей юмора. Она оттеняет ее почти неправдоподобную красоту чертами забавными, человечески трогательными. Актриса вместе с режиссером выявляет комизм ситуаций, в которые попадает красавица-профессорша. Начинается все с первой же сцены: Елена Андреевна называет Вафлю Иваном Иванычем, а не Ильей Ильичем, вызывая всеобщее веселое оживление. И дальше почти в каждой сцене обнаруживаются милые забавные мелочи: то Елена повяжет себе на голову салфетку, как бабью косынку, не зная, как еще прервать любовные излияния Войницкого, то с удовольствием допьет бутылку вина, оставшуюся от ужина… Соня только пригубила, а консерваторка Елена наливает себе сама и пьет бокал за бокалом. Богема!.. И «романчик» с Астровым представлен в комических чертах. Герой Петра Семака даже не пытается ухаживать, не думает, что мог бы серьезно увлечь женщину тем делом, которым (вроде бы) увлечен сам: как ни старается Елена заглянуть в нарисованную Астровым карту уезда, так ей это и не удается. Доктор все время сворачивает рулон, рассказывает монотонно, как надоевший урок, а сам озирается по сторонам, выжидая удобного момента, чтобы обхватить Елену и «завалить» на стол. Как быстро сменяются на лице Елены—Раппопорт разные эмоции: она удивляется, пытается возмущенно протестовать, взывает к совести Астрова, растерянно смеется, понимая, что попалась, что сил противостоять мужскому напору у нее нет… Руки то обвивают шею доктора, то отталкивают его… Все здесь очень понятно, трогательно и, конечно, смешно.

К. Раппопорт. Фото В. Васильева

К. Раппопорт. Фото В. Васильева

Раппопорт не лишает свою героиню драмы: Елена Андреевна искренне страдает, глубоко чувствует неудовлетворенность жизнью, мечтает о счастье. Но только во всем этом нет ничего особенного! Оттого что роман с доктором не удался, мир не разрушится, жизнь не окончится. Героиня берет с собой на память карандашик Астрова, и актриса иронично обыгрывает этот мелодраматический жест, чтобы зритель, не дай Бог, не залился слезами в сцене прощания. А потом все персонажи входят в комнату и долго смотрят на Астрова и Елену, замерших в объятиях друг друга… Водевильную ситуацию с достоинством и самообладанием разрешает профессор Серебряков — И. Иванов, не позволивший себе устроить ревнивый скандал. И, быть может, впервые финал сценической истории Елены Андреевны не кажется беспросветным. Ей позволено уйти — пусть со слезами, но без надрывных стонов. И не ей досталось на долю неподвижное молчание среди могильных курганов — стогов сена…

Еще будучи студенткой, Ксения Раппопорт играла Елену Андреевну в «Дяде Ване» своего учителя — Вениамина Фильштинского. (На вопрос, чем отличаются две ее Елены, Ксения ответила замечательно: «эти роли сыграны разными актрисами»!)

Из мастерской В. М. Фильштинского вышло немало талантливых актеров, все они с уважением и признательностью говорят о своем мастере, многие и после окончания института продолжают работать вместе. Команда «фильштинцев» (и режиссер А. Прикотенко, и актеры К. Раппопорт, Д. Ди Капуа, Т. Бибич, И. Ботвин — выученики одной школы) выпустила спектакль «Эдип-царь» на сцене Театра на Литейном. «Эдип» завоевал необыкновенную популярность у зрителей, получил несколько театральных премий, его приглашают на фестивали и гастроли… Что же принесло такой успех работе Андрея Прикотенко и его команды? Быть может, многое решили именно молодость и энергия артистов, их явное желание сказать свое слово и при этом выраженная позиция, найденный оригинальный ход к материалу. «Самая древняя пьеса — самый современный спектакль» — такой рекламный слоган сочинили авторы «Эдипа», заявив две точки отсчета: античность и сегодняшний день.


К. Раппопорт (Заречная). «Чайка. МДТ. Фото В. Васильева

К. Раппопорт (Заречная). «Чайка. МДТ. Фото В. Васильева

Перед тем как войти в пространство трагедии Софокла, актеры под популярный эстрадный напев бодро разыгрывают пародийный пролог — в довольно-таки фривольной пантомиме показаны все основные события истории Эдипа, начиная с его зачатия. Связь Лая и Иокасты материализуется в толстом резиновом шланге (похоже, от пылесоса — чем не фаллический символ!). Тем же шлангом соединяются Эдип с Иокастой. Завернув резиновую кишку вокруг шеи, свесив голову и высунув язык, Ксения Раппопорт изображает смерть царицы — все это проделывается с живым юмором. Фабула мифа об Эдипе, действительно, настолько известна (во многом благодаря Фрейду), что ее вполне возможно изложить языком комикса.

Актеры облачены в одежды грубой вязки. Материал подходит для одеяний пастухов в долинах Киферона, хотя, конечно, брюк и коротких платьев на лямках греки не знали. Но когда красавица К. Раппопорт запахивает вокруг бедер длинную тяжелую юбку, стягивает голову широкой алой лентой и, устремив вдаль суровый нездешний взгляд, величественной поступью идет из глубины на авансцену — кто скажет, что это не древняя властительница Фив?.. Некоторые мизансцены, когда персонажи синхронно двигаются и замирают в определенных позах на фоне черного задника, освещенные мягким теплым светом, напоминают краснофигурную вазопись или барельефные композиции. Наиболее значительная актерская работа в этом декоративном, пластически выразительном, красивом спектакле — Иокаста, жена и мать злосчастного героя, победителя Сфинкса. Царица спокойно и мудро беседует с Эдипом, терпеливо уговаривает его успокоиться, остановиться, не тревожить себя и город понапрасну. «Жить надо просто — как позволит доля!» — отчетливо втолковывает Иокаста своему инфантильному мужу. Так живет она сама — всем существом отдаваясь текущему моменту. Ласкова, шаловлива и чувственна в любовных играх, эгоистична в счастье, страшна в горе. Никто из видевших спектакль не забудет, как мучительно искажается лицо Иокасты, слушающей рассказ Вестника, как бессильно она цепляется за него дрожащими руками, пытаясь заставить его замолчать. Троекратный истошный вопль Иокасты, горестно замершей над телом сына, долго звучит в ушах. Пряди пышных кудрявых волос вокруг помертвевшего лица кажутся шевелящимися змеями, а само лицо — красивое и жуткое — древней трагической маской.

Ксения Раппопорт наверняка сможет со временем (если захочет сама и звезды встанут как надо) сыграть знаменитые роли мирового трагического репертуара — Федру, или леди Макбет, или Марию Стюарт. Но все же не думаю, что играть трагедию — ее главное предназначение. Несомненно, масштабу страстей трагических героинь Раппопорт соразмерна, величие их чувств она способна воплотить. Рисунок ее ролей — всегда отчетлив, энергичен. В отобранной пластике — ничего случайного, приблизительного, мелкого. Речь очень четкая, слова актриса как будто вылепляет, подает, посылает. Звуковой строй роли — мощные полнозвучные аккорды. Но мироощущение Раппопорт, по-моему, нельзя счесть исключительно трагическим. В ее здоровой ясной женственной природе нет катастрофической трещины, надлома, обреченности. При этом ее живой темперамент, грация, юмор просто необходимы в другом, не менее уважаемом, театральном жанре — в настоящей искрометной комедии. Ксению легко можно представить не только Гонерильей, но и Оливией или Катариной! Потрясающей Катариной!..


К. Раппопорт (Елена Андреевна), П. Семак (Астров). «Дядя Ваня». МДТ. Фото В. Васильева

К. Раппопорт (Елена Андреевна), П. Семак (Астров). «Дядя Ваня». МДТ. Фото В. Васильева

Пока в Театре на Литейном шли репетиции «Слуги двух господ», можно было говорить о том, что актриса обратилась именно к высокой комедии. Теперь, когда премьера уже состоялась, стало понятно, что чистота комедийного жанра не очень интересовала постановщика Андрея Прикотенко. К Софоклу режиссер и его команда приближались с помощью фарса, пародии и современных мелодий, льющихся с телеэкрана. К Гольдони эта же театральная компания двигается вместе с песнями неоромантика Виктора Цоя: «Смерть стоит того, чтобы жить, а любовь стоит того, чтобы ждать». Режиссера в этой пьесе не занимает «комедия ошибок», не увлекает театральная, карнавальная, «дельартовская» стихия. Сюжет размывается, лацци и маски отменяются, темп сознательно замедляется. Никакой «солнечной Италии», никаких темпераментных говорливых итальянцев! В Венеции Эмиля Капелюша и Андрея Прикотенко над каналами стелется густой туман, на воде сонно покачиваются гондолы. Персонажи двигаются, словно в каком-то полусне, зачарованные и погруженные в марево чувств. Надолго задумываются, прежде чем ответить на вопрос. Молчат, смотрят друг на друга, улыбаются глуповато и счастливо… Герои спектакля — очень молоды, это подростки, зацикленные на любви и отношениях друг с другом, отчаянные ифантилы. Спектаклю можно было бы дать название другой пьесы Карло Гольдони — «Влюбленные», потому что слуга двух господ Труффальдино — не главный здесь и, может быть, самый неловкий и самый «замедленный», пыльным мешком стукнутый недотепа. Как же такой придурковатый увалень оказался в слугах сразу у двух господ?.. Да сами господа не слишком разбираются в людях и в жизни, они невероятно молоды и неопытны — особенно переодетая в мужской костюм Беатриче Распони — Ксения Раппопорт. Этот юный «господин» только делает вид, что обладает деловой хваткой и готов разобраться с финансовыми отчетами какой-то торговой компании. На самом деле, «он» безумно робок и неуверен в себе, трясется от страха, что не так повернется, не так скажет слово, выдаст себя… Нервничает, суетится, то и дело что-то роняет, почти плачет от сознания собственной слабости и нелепости (титанические старания казаться крутым лишают его последних сил)… Старается говорить внушительным баском, рубит фразы, но иногда путается в родовых окончаниях (вместо «хотел» — «хотела») или берет нотой выше, чем надо. Объясняет все слишком долго, повторяет все по несколько раз, понимает, что давно пора остановиться, но не может, боится замолчать, чувствуя на себе недоуменные взгляды окружающих. Актриса играет очень остроумно: ее героиня скрывает не столько свой пол, сколько возраст и отсутствие жизненного опыта. Носить брюки современной девчонке намного удобнее, чем юбку, так что переодеться в мужскую одежду — не трудно. Но вот казаться взрослым, раскованным, спокойным и ловким, когда ты неуклюжий самолюбивый обидчивый подросток, — эта задача не из легких.

К. Раппопорт (Беатриче). «Слуга двух господ». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

К. Раппопорт (Беатриче). «Слуга двух господ». Театр на Литейном. Фото Ю. Белинского

Беатриче—Раппопорт выглядит забавно, хотя и не без элегантности — большое и длинное (не по росту и не по размеру) черное мужское пальто, деловой костюм, крупный галстук, котелок. Напоминает сицилианского мафиозо и еще немного шпиона империализма в школьном самодеятельном спектакле — трудно объяснимый комический эффект. Пышные волосы спрятаны под коротко стриженный паричок (героиня разрешает Клариче слегка подвигать парик на голове, когда хочет доказать ей, что она — не мужчина). Узнав о мнимой гибели своего возлюбленного, Беатриче снимает мужскую одежду и остается в белье, которое трудно назвать дамским — оно как будто детское (в такой же маечке и панталончиках щеголяет и капризное дитя Клариче). В таком виде, да еще и с полиэтиленовым мешком на голове (современный способ самоубийства, в отличие от старомодного кинжала), Беатриче попадает, наконец, в объятия Флориндо. Полное счастье наступает, однако, не сразу, поскольку девица, оказывается, не готова к сексуальному напору грубоватого партнера… Так что в роскошную ослепительную красавицу Беатриче—Раппопорт превращается только на поклонах.

Может быть, зрители, ожидавшие «красочного» представления с богатыми костюмами, были разочарованы черно-белым и слегка монотонным «Слугой двух господ». Но работа Ксении Рапоппорт явно интересна и неожиданна, как все, что делает в профессии эта актриса. И дело здесь не только в разнообразных жанрах, стилях и эпохах, подвластных ее индивидуальности, не только в красоте и удачно складывающихся обстоятельствах жизни. Дело, конечно, в том, что явление по имени Раппопорт — это талант, предназначение и судьба.

Март 2004 г.

Аминова Виктория

PERSONALIA

Елена Комиссаренко

Она чуть ли не единственная петербургская актриса, которая не спешит «засветить» свое лицо в рекламе, «застолбить» место в рядах любимцев публики, «зашибить» гонорары, значительно превышающие оклад заслуженной артистки. Она честно играет свои несколько спектаклей в театре им. Ленсовета и любима теми, кто чувствует в ней настоящий, не навязанный модными журналами, а подлинный высокий Стиль. Иногда представители бульварной прессы вдруг берутся «пиарить» актрису, пытаются провозгласить ее «женщиной-вамп», но ярлыки к Елене Комиссаренко не пристают.

Не в ее лице, как будто с полотен мастеров Возрождения (те же крупные бледные веки, те же изящные ноздри и так же величаво приподнят подбородок), искать невнятные черты нашей эпохи, и не в ее бархатном, обжигающе-женском голосе можно расслышать «шум времени». Но именно несовременная героиня Комиссаренко, мучаясь своими женскими проблемами, вечными и неразрешимыми, постоянно сталкивается с главной — современной и актуальной — невозможностью реализоваться в этом мире: всегда остается невостребованной большая часть щедро одаренной, богатой женской природы.

Первой значительной работой в театре им. Ленсовета, куда в середине 80-х ученица З. Я. Корогодского пришла из ТЮЗа, стала для Комиссаренко роль Валентины в спектакле И. Владимирова «Под одной крышей» по пьесе Л. Разумовской. Из трех актрис, участвовавших в спектакле, все критики единодушно выделили ее, заметив, что «героиня Комиссаренко значительнее своего литературного двойника»1. Всю свою несложившуюся жизнь (мужа у Валентины нет, со взрослой дочерью отношения не складываются, писательницей она так и не стала) Валентина украшала фантазиями, преображала, как бы творя ее заново такой, какой она представляется, а не такой, какая есть на самом деле. Комиссаренко «игрой — легкой и озорной — преодолевает усталость героини. Валентина не плачет, а лишь печально улыбается над своей незадачливой жизнью. Героиня Елены Комиссаренко вносит в спектакль мироощущение светлое и жизнестойкое»2.

Е. Комиссаренко (Жозефина). «Адъютанша Его Величества». Фото В. Васильева

Е. Комиссаренко (Жозефина). «Адъютанша Его Величества». Фото В. Васильева

Это особенное свойство героинь Комиссаренко — излучать свет, несмотря на то, что жизнь редко позволяет им смотреть открыто, не тая этого сияния. Пожалуй, только в «Адъютантше его величества» Жозефина, кухарка из богадельни Святого Игнасия, смело глядела в лицо своего низвергнутого императора, и глаза ее светились от любви к нему, к своим четырем маленьким «Наполеонам» и ко всему этому миру, философию которого Жозефина постигла в совершенстве: «Надо только не кукситься и не ныть по пустякам». Жозефина — Комиссаренко обрушивалась на заплесневелый мир маленького острова, точно поток свежего воздуха, несущий живительную силу и головокружительную радость. Пожалуй, ни в какой другой роли «атомному» темпераменту актрисы не удалось проявиться так мощно, как в роли простолюдинки-корсиканки (а нынче в моде не корсиканки, а Рената Литвинова). Все не реализованное ни до, ни после смогло найти выход в этом спектакле: Комиссаренко много пела, корчила рожи, щедро любила, объявляла войну, укрощала генералов, а в финале выпархивала на сцену в розовом платье — «чудное видение» женственности. Жозефина — единственная героиня Комиссаренко, реализовавшаяся, состоявшаяся в этом мире, и, может быть, оттого актриса играла особенно заразительно.

Говоря о Елене Комиссаренко, как будто бы говоришь о нескольких разных актрисах, настолько не похожи ее героини друг на друга, и, осмелюсь предположить, на саму актрису.

Е. Комиссаренко (Тетя Полина), А. Сулимов (Гамбье). «Крошка».Фото В. Васильева

Е. Комиссаренко (Тетя Полина), А. Сулимов (Гамбье). «Крошка».Фото В. Васильева

В легкомысленной музыкальной комедии «Крошка» тетя Полина — персонаж второстепенный. Она живет своей собственной жизнью на фоне «значительных» перипетий, происходящих в семействе Фонтанж. Она существует вроде бы на заднем плане, а зачастую и бессловесно, но каким-то образом все время на виду. Когда Фонтанжи в очередной раз выясняют отношения, забытая ими Полина из своего кресла наблюдает за ссорой, азартно проживая каждый новый виток, и в ажиотаже чуть ли не подпрыгивает на месте, потирая кулачки от удовольствия. Сухонькая дамочка с острыми плечами в нелепом розовом платье, зябко кутающаяся в шаль, семенящая особенной стародевичьей походкой — этакая Шапокляк! И нрав такой же: ехидная, проказливая, вредная тетка. Но вредничает она с наслаждением, с таким детским энтузиазмом и радостью, что проникаешься к ней большей симпатией, чем к ее родственникам-мыловарам. Когда же ненавистный зять-бизнесмен называет целомудренную жизнь свояченицы «никчемным существованием», тетя Полина решается мстить самым жестоким образом, а именно: вырастить крошку-сироту «сильным и здоровым, чтобы кое-кому от этого не поздоровилось». Став добровольной «кормилицей» чужому ребенку, «Шапокляк» преображается, она поет нежные и грустные колыбельные и деловито расхаживает по дому в переднике, занятая рожками и пеленками, всю свою неуемную энергию направив на заботу о младенце. «Скучное и никчемное существование» старой девы обретает смысл.

Эву в спектакле И. Владимирова «Любовь до гроба» Комиссаренко играет много лет, практически с самого своего прихода в театр. Эта Эва — воплощенная женственность: хорошенькая, изящная, легкомысленная и до ужаса непосредственная. Она своих мужчин не завоевывает, а пленяет. Вскинет огромные лукавые глаза, промурлычет бархатным «кошачьим» голоском, и они теряют головы и уже готовы ради нее убить и умереть. Но с точки зрения героев спектакля, Эва — даже чересчур Женщина. Со всеми достоинствами: жить без нее невозможно, со всеми недостатками: уж совсем невозможно жить с ней…

Елена Комиссаренко была идеальной актрисой для театра Владимирова: музыкальная, пластичная, тонко чувствующая юмор, озорная и дерзкая. С приходом Владислава Пази изменился не только репертуар театра, изменилось его «лицо»: под маской серьезности скрылось прежнее легкомысленное, но жизнеутверждающее выражение. Зашло жгучее солнце, опалявшее неизменно желтые стены, сцена погрузилась в сумрак: бледный свет и густая тень. Но тени больше. Комиссаренко оказалась идеальной актрисой и для этого «теневого театра». Магда — жена, верный спутник и посох мага Воглера — в спектакле «Лицо» по сценарию Бергмана словно окаменела, так сдержанны и скупы стали ее жесты, так глух голос и немногословна речь. Ее светлое лицо смутно проступает из полумрака, и тень особенно жестко подчеркивает скульптурную лепку: надменно поднятый подбородок, сжатый рот, чересчур тяжелые веки, всегда полуопущенные. Как будто бы под их тяжестью таится — томится! — тот прежний светлый, необычайно сияющий взгляд Валентины и корсиканки Жозефины. И играет Комиссаренко так же — жестко, скупо, сдержанно. Ее тонкие гибкие руки, которые обычно порхают в каком-то чудесном непрекращающемся танце, теперь сложены на груди, неподвижные, стиснутые. Магда сама — тень своего великого мужа, все ее переживания, все чувства, отчаяния и надежды так же стиснуты, наглухо заперты внутри. Она упорно и упрямо идет вслед за Воглером по бесконечным дорогам, подставив свое хрупкое то ли женское, то ли юношеское плечо под его тяжелую руку, молчаливый ученик немого ученого. Только однажды глуховатый юношеский голос прорвется женскими горькими нотками: уставшая Магда попросит своего мужа «бросить все это и купить домик». Но это только минутная слабость, ведь она и сама знает, что нет у них пути «ни назад, ни в сторону». Их гонит по дорогам непонятная и чуждая обитателям замка (обывателям!) вера, что «один единственный раз это бывает правдой» и вместо фокусов с дымом и магнитами однажды действительно произойдет чудо.

Е. Комиссарова. Фото из архива театра

Е. Комиссарова. Фото из архива театра

В спектакле «Король, дама, валет» героиня Комиссаренко «написана» теми же красками, что и героиня романа Набокова. В поверхностном, аляповатом, разменянном на «фишки» спектакле В. Пази Комиссаренко удается сохранить авторскую глубину, неоднозначность и передать своей игрой особенную холодновато-изысканную цветистость набоковского языка. Марта — роскошная женщина с обложки журнала мод. Чуть-чуть декадентского излома, чуть-чуть позирования, слегка манерный жест и необъяснимая, таинственная полуулыбка в уголках рта. Свои дорогие платья и меховую накидку она носит с неподражаемой элегантностью и нарочитой небрежностью. Ее голос всегда звучит ровно и негромко, с едва уловимой досадой, когда она обращается к своему мужу, и с легким пренебрежением — к его племяннику. Девочка из бедной семьи, когда-то она продала себя пожилому и богатому мужчине и теперь томится в плену своего роскошного дома. Марта сдержанна, высокомерна, холодна. В экспериментальных манекенах из магазина ее мужа, кажется, больше жизни, чем в ней. Все человеческие и женские чувства в Марте заморожены, она дрессирует прислугу, но и сама похожа на вышколенную светскую даму, несвободную от этикета и условностей. Но если у Набокова даже влюбленная Марта остается механической куколкой, то в Марте — Комиссаренко внезапное чувство к молоденькому племяннику мужа пробуждает жизнь. И кажется, что объектом любви Марты становится не этот конкретный неуклюжий эгоистичный юноша, а сама жизнь, которая вдруг ворвалась и забурлила. Она любит свою проснувшуюся женственность, незнакомую нежность, заявившее о себе материнство: все это обрушивается на молодого человека, нуждавшегося лишь в удовольствии и покровительстве. Эта любовь меняет Марту так сильно, что накладывает отпечаток на все, что она делает, и танцует она теперь лучше своей учительницы, потому что в ее танце, как замечает Франц, появилась и зазвучала душа. Самый драматичный момент в спектакле — вечер, когда Марта ждет известий о муже, попавшем в аварию. Через считанные минуты она может оказаться свободной женщиной, а может — и нет. Марта — Комиссаренко предельно напряжена, она становится гранитно-жесткой: голос тверд, жесты скупы и точны, лицо непроницаемое, и только тонкие пальцы судорожно, вопреки воле комкают край шали. Когда появляется живой и невредимый супруг, Марта громко выдыхает и мгновенно слабеет, просто обмякает, не в силах побороть слезы: «Ведь это мог быть он, и тогда сейчас!..» Комиссаренко не устраивает громких, душераздирающих истерик, ее героини никогда не кричат и не всхлипывают, наоборот, они каменеют. И только внутри — страсти, сила и темперамент.

Е. Комиссаренко (Руэлла). «Дверь в смежную комнату». Фото из архива автора

Е. Комиссаренко (Руэлла). «Дверь в смежную комнату». Фото из архива автора

Руэлла в спектакле «Дверь в смежную комнату» похожа на Марту лишь элегантностью, только это элегантность не светской дамы, а деловой женщины. Она решительная, здравомыслящая и самостоятельная, можно сказать, вполне современная героиня. Но прибывшей из своего две тысячи четырнадцатого года проститутке Фебе Руэлла кажется безнадежно старомодной. Современен только внешний облик героини Комиссаренко, на самом же деле, в Руэлле живут непривычные для «бизнес-леди» душевность, человечность и отвага. Ее Руэлла мгновенно принимает решения, каждую минуту готова к действию, у нее «все под контролем». И когда она узнает, что кому-то — незнакомой проститутке или первой жене ее мужа — грозит опасность, она напяливает роскошную шляпу, забыв снять пеньюар и переодеться, и готова не раздумывая спешить на помощь хоть в прошлое, хоть в будущее. В плохой пьесе с размытыми, невыявленными характерами актрисе удается создать сочный, очень смешной и обаятельный образ. Поразительна неистощимая фантазия актрисы, с которой она отыгрывает оценки: Руэлла все время делает какие-то сногсшибательные открытия и каждый раз по-новому реагирует на них. Сначала странные события этой ночи доходят до нее с трудом, и она кажется заторможенной и рассеянной. «Эх, ты, шляпа!» — пренебрежительно отзывается о ней Феба. Но в дальнейшем Руэлла берет ситуацию в свои руки, и уже никакие невероятные происшествия не могут выбить ее из колеи. Когда она провозглашает план действий: «идем в прошлое, забираем признание из биде, потом идем в будущее, отдаем признание Джессике, возвращаемся сюда и рвем ноги из отеля», — смешным кажется контраст между нелепостью команды и серьезностью тона, которым она отдана. Комиссаренко в самых «кичевых» спектаклях удается соблюсти меру, хороший вкус и остаться смешной.

«Синхрон» — странный спектакль, стоящий особняком в репертуаре театра. Как процесс озвучания порнофильмов раз и навсегда синхронизирован личностью по имени Боб, так и жизнь супружеской пары заранее кем-то предопределена. Но невозможно синхронизировать «половину себя с половиной другого», и поэтому отношения между супругами никак не придут к желаемому равновесию. И они бесконечно бродят по комнатам внутри себя, «если только там есть комнаты», сталкиваясь и не узнавая друг друга, множа свое одиночество до бесконечности. В этом спектакле актрисе особенно пригодилось ее умение отстраняться от роли, как бы со стороны иронизировать или рассуждать о своей героине, не сливаясь с ней. Сибиллы — героини «Синхрона» с ее живым, имеющим развитие характером — нет, потому что постмодернистская драматургия живыми людьми не интересуется. Поэтому и в спектакле Сибилла — фигура абстрактная, просто какая-то женщина в лиловом платье и голубом парике. А Комиссаренко в свою очередь не интересуется постмодернистскими играми, но зато заинтересована в своей профессии, и стихия театральной игры ей знакома как нельзя лучше. Свою «несинхронизированную», распадающуюся на отдельные реплики и выходы роль она играет как дельартовскую маску, со свойственным ей юмором, мгновенными сменами состояний, импровизационной легкостью и эксцентричностью. Бессвязные обрывки сцен и хаотичные, бессмысленные диалоги актриса нанизывает на одну нитку, как бусинки, и ее героиня обретает плоть. Проявляются они обе — героиня, бесплодно пытающаяся из закоулков памяти извлечь цельное представление о своей нескладывающейся жизни и найти в этой картине место мужу, превратившемуся в утомительную ношу, и потерянному ребенку; и актриса, у которой светятся глаза. Она азартно играет и испытывает удовольствие от самой игры.

Творческая судьба не щедра к Елене Комиссаренко, мало спектаклей, мало ролей, второсортная драматургия, отдельные осколки, великолепные, но все же — фрагменты, не складывающиеся в единое полотно. Но актриса так же, как ее героиня Руэлла, «никогда, никогда не покидает поле битвы» и в схватках с плохой драматургией или вялой режиссурой всегда выходит победительницей.

Елена Комиссаренко не играет в антрепризах, не снимается в сериалах, не рекламирует кока-колу, не участвует в кулинарных шоу, не улыбается с обложек глянцевых журналов. Почему? Может быть, не зовут? Да нет, знаю, что зовут, а вот почему не идет, не знаю, но могу предположить… Когда после мнимой смерти Воглера начальник полиции хамовато предложил вдове свою рекомендацию в бордель, Магда глухо сквозь зубы, бросила «нет, спасибо» и отошла в сторону. Обхватила руками плечи, чересчур высоко вскинула подбородок и застыла в холодной ярости и презрении. Должно быть, так же в стороне, в тени от обманчивого света рекламных огней, находится и сама Комиссаренко.

Март 2004 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Крижанская Д., Маркарян Н. Все — под одну крышу // Театральная жизнь. 1987. № 15.

2. Скорочкина О. Об антиредукторе и «душегубке домашнего рая» // Ленинградская правда. 1986. 20 дек.

Вот за что люблю актрису Комиссаренко — это за ее иронический глаз. Она играет на сцене в бог знает каком — душно-салонном или бульварно-комедийном, но почти всегда второсортном репертуаре, работает в нем отменно, изящно, стильно, но всегда (всегда!) подает мне со сцены тайный закодированный сигнал: я понимаю, что это за роль, но извини, приходится… И я ловлю этот сигнал, благодарная ей за отсутствие серьезно-драматической интонации. Всегда.

Она отстранена от своих героинь, откидывает роль, как теннисный мячик, потом ловит ее, жонглирует, кладет в карман, но никогда не залезает внутрь этого целлулоида, потому что целлулоид — полый, она это знает и не делает вид, что поднимает сто килограммов. У нее грамм равен грамму.

Иногда внутренний сигнал содержит профессиональные извинения (извини, такая фигня… Я словила это на «Двери в смежную комнату»), иногда — горделивую грацию (смотри, что я могу сотворить из этого-то…). Женственность, салонность соединены в ней с внутренней эксцентричностью настолько, чтобы придать сценической жизни некий шарм и не допустить в отношения с ролью циническое равнодушие. Часто она вышивает не по шелку — по бумазее, но знает швы — то стебельчатый, то рококо, и бумазея становится произведением искусства. Комиссаренко никогда не вышивает гладью, не ткет монументальные гобелены, она мастер мелкого веселого рукоделья.

М. Д.

Гвоздицкий Виктор

PERSONALIA

…Был я в Харькове. Уже артистом Рижского ТЮЗа. И в те же недели там гастролировал Ленинградский академический театр Комедии. Мне сказали, что обязательно надо идти смотреть «Сослуживцы» Брагинского и Рязанова, потому что Ольга Волкова делает там такое!!! «Слыхом не слыхано и видом не видано!» Только нужно, чтобы повезло. Дело в том, что Вадим Сергеевич Голиков — дерзновенный театральный конструктор — «просто так» никакую пьесу ставить не мог. И в «Сослуживцах» у него был придуман такой фокус, что два состава играли одновременно, один на переднем плане, а другой — на заднем. Потом возникала история — не единственная, а, наоборот, одна из многих… Впрочем, это я сейчас так разбираю, а тогда в Харькове мне просто сказали, что составы разные, но попасть надо на тот, в котором на переднем плане играет Волкова. Потому что спектакли получаются непохожими очень.

Харьковский билетер не знал, где будет Волкова — впереди или сзади — и будет ли вообще… Спектакль я смотрел с балкона и все искал глазами Волкову, думал, что должна она быть маленькая (раз уж тюзовская легенда!), обаятельная и с большими глазами. Почти сразу нашел и уж дальше взгляда от нее не отрывал! И все нравилось!!!

О. Антонова. Фото из архива актрисы

О. Антонова. Фото из архива актрисы

Г. Воропаев (Гусятников), О. Антонова (Нина Бегак). «Этот милый старый дом». Фото из архива театра

Г. Воропаев (Гусятников), О. Антонова (Нина Бегак). «Этот милый старый дом». Фото из архива театра

Наблюдал я за этой «Волковой», восхищался изощренным ее обаянием, какой-то интонацией певучей… и только думал иногда: «Как странно… Все-таки Верочка в „Сослуживцах“ — роль не главная, хотя и большая». Ну, — думаю себе, — в театре маленьких ролей нет…

Много лет спустя, уже будучи артистом театра Комедии и наблюдая за стилем поведения и шармом акимовских актрис, допивая очередной кофе в буфете, «доехал» я до того, что Волковой я в «Сослуживцах» в Харькове не видел, а что в тот вечер «Волковой» была для меня Ольга Антонова, которую я увидел тогда в первый раз.

Оле я про это, кажется, так никогда и не рассказал. Да и к роли Верочки она относилась «не слишком». Почти как к роли бессловесной пионерки в «Гусином пере». Впрочем, может быть, Верочка ей и нравилась. Хотя бы тем, что была очень модно и изящно одета.

Сейчас возвращаются моды тридцатилетней давности: джинсики вельветовые, платформы, филированные волосы. А молодые актрисы любят соединять свои житейские наряды со сценическими… Такое есть выражение: «Выходит на сцену, как на пляж» (или — «как на Невский»)…

Я почти уверен, что в «Сослуживцах» Оля играла во всем своем. Она в театре всегда была самая модная, самая «стильная», самая — «с Невского». Платформ выше ни у кого не было — даже во Дворце Искусств, где актрисы напоминали порой монашек, а неизвестно кто — Монику Витти с обложки журнала про кино. Так вот, Оля Антонова часто по театру ходила — «обложкой»! Только вкус при этом — безукоризненный… Если джинсы, то цвета «песка с горчицей», если дубленка, то чуть лучше, чем у Анук Эме в «Мужчине и женщине». И все это она умела подчеркнуть, подать… Вельвет на джинсах должен был быть мелким, а ярлык фирмы, который в те годы ценился по величине и броской яркости, — очень маленьким, совсем незаметным.

За этими деталями она следила, видимо, о них размышляла и имела соответствующие возможности.

Вообще, Ольга родом из элитных кругов. Дочь писателя Сергея Антонова, написавшего многое-многое, и в частности знаменитый «Разорванный рубль»… Ученица Бориса Вульфовича Зона, звезда его последнего курса, пришедшая в труппу Акимова в 1965 году…

В театре она отличалась решительно от всех и из-за этого была совсем чужой.

…Прошли мои первые месяцы в Комедии, и «воткнули» меня в уже выпускающийся спектакль «Мизантроп», где Антонова, соперничая с Ларисой Пилипенко, репетировала Селимену. Я играл какого-то Короля из интермедий Юлия Кима (роль, не существующую у Мольера), пел фривольные куплеты, жантильно (а значит — смешно по тем временам) манерничал и не давал себе труда разглядывать актрис, работавших над классической ролью мирового масштаба.

В 1975 году Театр уже делился на «труппу Голикова» и «труппу Фоменко». Труппы были разными, и взаимопроникновения случались нечасто.

Антонова всегда играла центральные роли у Фоменко. Ее шумные победы — Нина Бегак, Елена Спартанская, Селимена — делали ее героиней театра, «лицом» «Комедии» — ярким и «упакованным», как теперь говорят. Такое ее положение еще более отдаляло — во всяком случае для меня ситуация выглядела именно так. Я особенно не рассматривал Антонову. Ну, есть и есть. В театре тогда работали Вера Карпова, Лариса Пилипенко, Ира Черезова, Марина Мальцева, Света Карпинская…

Фантастические артистки!

«Милый старый дом» Арбузова в постановке Фоменко был спектаклем особенным. До сих пор для меня это лучший спектакль Петра Наумовича. Попасть в него мне никогда не хотелось, потому что это была история театра. Как «Синяя птица», «Принцесса Турандот», чуть ли не как «Чайка» Немировича и Станиславского 1898 года…

С «Милого дома» начинался каждый сезон и заканчивался тоже — «Милым домом». Любые гастроли, большие и малые, открывались и закрывались этим спектаклем. Мы, не занятые в «Милом доме», ждали своих постановок — проходных, неглавных, не приводящих публику в экстаз…

Но спектакли стареют… Вернее, стареют исполнители, а спектакли рано или поздно просто умирают. А случается и так, что исполнители постарели, а спектакль еще жив, и его надо хранить. Так было и с «Милым домом». Хранить спектакль было необходимо хотя бы потому, что в нем играли Зарубина, Воропаев, Антонова, Кедрова, Харитонов, Захаров…

И вот началось возобновление «Милого дома» с новыми исполнителями молодых ролей. Возобновление томительное, скучное, тоскливое… Вводили так называемых «детей». Ира Григорьева, Таня Шестакова и я были ненамного моложе первых исполнителей. Но все-таки чуть моложе. Ввод был трудный. Ролей у «детей» никаких особенно нет, но «премьеры» спектакля, его «первые сюжеты» рассчитывали на все нюансы, полуповороты голов и музыкальные гаммы, которые «дети» должны были безукоризненно исполнить — вместе, чисто и в темпе! Как на премьере.

Премьеры никто из вводящихся не видел, а главное: эти самые нюансы и полуповороты, возможно, возникли на самых последних репетициях Петра Наумовича Фоменко, который и сам-то вряд ли помнил все в подробностях…

В. Гвоздицкий (Альцест), О. Антонова (Селимена). «Мизантроп». Фото из архива театра

В. Гвоздицкий (Альцест), О. Антонова (Селимена). «Мизантроп». Фото из архива театра

Но «первые сюжеты» все помнили точно! Дело осложнялось еще и тем, что, как было сказано выше, театр тогда уже треснул и раскололся на два — «фоменковский» и «голиковский», и отношения в труппе были очень непростыми. Вводил нас в спектакль артист Игорь Каим, тоже когда-то в него введенный. Он был близким другом Петра Наумовича и знал спектакль досконально. Наш первый выход в «Милом доме» состоялся в городе Рязани, на гастролях, и прошло все достаточно скоропалительно. Не помогал особенно никто. Разве что Ирина Петровна Зарубина, да и то… Просто ее присутствие, ее владение профессией, нейтральность ее доброты…

Ввелись. Сыграли, разошлись в гостиничные номера с тараканами.

А потом — много лет все играли-играли… открывали и закрывали сезоны «Комедии», гастроли… Играли и бесконечно рассматривали Ольгу Антонову.

Если роль Нины Леонидовны Бегак «раскладывать» на отделанные детали и настроенную нежность, ничего не получится! Антонова не готовилась к «Милому дому» за несколько часов до начала. И нельзя сказать, что она играла в импровизационном самочувствии — «каждый раз, как в первый раз!». Особенно пронзительными у нее были, как это ни странно, довольно проходные мгновения роли. Наряду с самыми яркими «антре»! Не тогда, когда она одним прыжком (по всем правилам биомеханики, возможно, ей незнакомой!) вскакивала на грудь великолепного Геннадия Ивановича Воропаева… Не тогда, когда она, одетая в белую пелерину, декламировала «Песнь песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками…» И не тогда даже, когда с зонтиком в руках пела какие-то прелестные вокализы среди нарисованных облаков Игоря Иванова, облаков, напоминавших и об Акимове, и о Сальвадоре Дали…

Там такое было место, когда маленькая, не слишком молодая и вместе с тем совсем юная киевлянка приходила в дом героя и знакомилась с его обитателями. (…Написал эту фразу, и сразу ясно — до деталей! — вспомнился самый милый старый дом в моей жизни! Дом, который иногда является мне в самых неожиданных мечтах… В Крыму, на Кавказе, в Ницце или в Локарно… Бывает, что просто обжигает. «Вот же он, этот милый старый дом!» А подойдешь чуть ближе — ушло, растворилось, погасло…)

За кулисами Ольга могла заниматься чем угодно, только не ролью. А может, так казалось? Но вот на сцене в момент знакомства с нами — «введенными детьми» — она что-то такое делала… То ли руки нам протягивала, то ли просто представлялась: «Бегак…» Мы — «введенные» — с интонациями «тех, первых» иронично передразнивали, как по нотам: «Бегак… Бегак… Бегак» — каждое «Бегак» на полтона выше. Так вот, это место в ее игре каждый раз доводило меня до слез — при том, что спектакль был уже более чем двухсотый! Что она делала? Ей-богу, не сумею описать! То ли смотрела на нас как-то особенно, то ли просто что-то такое говорила с выражением лица… Не просто жалко ее было в этот миг, хотя и это, конечно, присутствовало. Это были те секунды, когда начинаешь веровать в актерское перевоплощение: был человек, а стал — некое растение! Причем точно по Станиславскому.

В жизни я у нее никогда такого выражения лица не видел.

А играл потом с Антоновой очень много. И хорошо знаю о том, как может она воздействовать на партнера и зал, как часто этим пользуется…

Когда мы с нею играли «Мизантропа» (и я — уже не «некоего Короля», а Альцеста — возлюбленного Селимены), я часто себе говорил, идя на спектакль: «Сегодня не поддамся. Ни за что. Она же обманывает!»

…И подходили эти самые места, и возникала та самая игра с выражением лица… И все становилось первозданно-загадочным, как у Мольера! И невозможно было ответить на вопрос: какая она? И очень многие потом говорили, что они… так играют любовь!.. Оторваться от нее было невозможно. Даже физически. Как глина. Как вязкий и горячий мрамор Родена. А она иногда в самых патетических местах тихо и внятно говорила: «Витя, аккуратнее. У меня лица не видно…» Или: «Не кусай так сильно. Аккуратнее».

Но что это меняло? Ничего.

Ввод мой на роль Альцеста проходил в обстоятельствах чудовищных! Фоменко из театра к этому времени ушел, подолгу жил в Москве и чего-то ждал… А спектакли его по-прежнему шли и кормили театр. Голиков же был на последних месяцах работы в Комедии… Я всегда очень Вадима Сергеевича любил и никогда не забывал о той роли, которую он сыграл в моей судьбе, пригласив из Риги в Ленинград…

В его спектаклях я особо программного ничего не создал (Персине в «Романтиках» был все-таки вводом!). В ситуации крушения и раскола театра я был артистом Голикова, к которому сам Голиков относился с интересом и не более. Коля-ученик в пьесе М.Рощина «Ремонт» (последнем спектакле Вадима Сергеевича, поставленном в «Комедии»). Все это — на фоне открытых партсобраний, очных ставок по трое в Управлении культуры, визитов в театр представителей Ленинградского Обкома КПСС…

Тем, кто не принимал участия в громоподобном развале театра (я был в числе тех, кому это удавалось… работал себе и работал…), жилось нелегко. Тоскливо было наблюдать, как «Комедия» превращается в некий овощной трест, сотрудники которого деловито решают: «Кто возглавит хозяйство?»

Мы с Таней Шестаковой в те месяцы очень часто цитировали Ольгу Антонову — Бегак: «Бежать, бежать, бежать! — бежать, пока не поздно… Утрачены последние иллюзии!»

Иллюзии, впрочем, были утрачены не все, и слава Богу! Не утратить веру в театр помогало, в частности, и то, что Антонова и в безвременье продолжала царить. Соперниц у нее не было. Появление Шестаковой было названо «приходом в театр песчинки». Отобранная формулировка!

Я дружил с Шестаковой и был партнером Антоновой. И через все сложности довольно никчемной жизни в «промежуточном периоде» пробивалось: «Антонова в роли Нины Леонидовны Бегак случается в отдельно взятом театре всего лишь раз».

На этом фоне, средь комсомольских собраний и многочисленных скандалов, я и получил роль Альцеста. Петр Наумович из Москвы назвал мою фамилию, и репетировать со мной начал Игорь Каим, к которому я возвращаюсь. В «Мизантропе» он не был «введенным». Игорь Владимирович играл в мольеровском спектакле одну из главных ролей и с самого начала был ассистентом режиссера, отвечающим за новых исполнителей. Сегодня умение ввести в спектакль основательно подзабыто; репетиции эти часто оказываются каким-то месивом, конвульсией, кашей… А Каим был тверд и конкретен: «Голосовую тесситуру в этом месте опустите вниз. И после паузы поднимите взгляд. Бесшумно».

Когда я все усвоил, состоялся дебют. Нет, не на сцене театра, а дома у Петра Наумовича. Он смотрел сцены Альцеста.

…Уютная квартира, подушки на диване, где сидел Мастер, ковер с картиной Головина… Все это навсегда осталось для меня в тумане. Внятными были ужас и желание поскорее пройти сквозь эту экзекуцию.

Он одобрил. Как одобряют план пятилетки. Потом опять уехал в Москву. Дальше было возобновление «Мизантропа», заново сделанная декорация, сложный костюм — какой-то глупый длинный шарф, волочащийся по полу…

И — Ольга.

Сейчас, когда смотришь в театре наспех сделанные, хаотичные спектакли, иногда вдруг замечаешь только объятья партнеров. Ничего больше. Что-то там возникает, искра какая-то… Так вот, от партнерства с Антоновой у меня ничего в памяти не осталось такого яркого, как это! Более чувственной, отважной и конкретной партнерши я не знаю. Можно сказать и так: «более роскошной, бесстыдной и щедрой партнерши…». Сколько ни нанизывай эпитетов, все будет мало!

Нас с нею за «Мизантропа» хвалили. Но думаю, что не очень-то мы оба понимали, что же такое случалось с нами в финале этого мольеровского спектакля.

Нет, я не мизантроп…
О, боль души моей!
Напрасно умными слывем мы мудрецами…
В любви мудрейший между нами
Не выше дюжинных людей…

…Стояли мы вместе на качелях в золотой клетке Игоря Иванова, звучала музыка Андрея Николаева «на тему», медленно уходил свет, и было очень страшно.

В моей театральной жизни такого больше не случалось. Никогда. Это было счастье. Запретное и невозможное. Думаю, что такого в актерской профессии быть не должно. И для Ольги, и для меня «Мизантроп» был «немилым домом». Отношения, существовавшие там между нами, мы свели на мифические, никогда не бывшие. Фоменко, репетируя «Лес», оправдывал свои крайне фривольные мизансцены перед стариками «Комедии» (прежде всего перед Еленой Владимировной Юнгер). Он твердо и убедительно заверял: «Ну, что Вас смущает?! У Станиславского есть глава „Изящная эротика“!» Есть ли у Станиславского такая глава, я не знаю. Может быть, есть…

Однако я могу твердо засвидетельствовать: такая глава существовала в «Мизантропе». После спектакля мы расходились по домам даже с некоторой неприязнью, и никогда мы с Ольгой не обсуждали, что сегодня получилось, а что нет… Это все оставалось в подсознании и не имело прямого отношения ни к Мольеру, ни к Фоменко, ни к Антоновой, ни ко мне. И больше не будем о «Мизантропе»! Просто тот спектакль был для меня настоящим. Вот и все.

А отношения с Ольгой Сергеевной Антоновой существовали и развивались. Светские, «безотносительные» и чужие. И работы совместные были — в «Синем небе…» Владимира Арро и в «Льстеце» Гольдони. Это были именно совместные работы. Слово «партнерство» тут, пожалуй, неупотребимо.

И всего лишь один раз я был у Ольги дома. То ли чаю выпить зашел, то ли книжку какую-то взять… Облик ее Дома раскрыл для меня многое. Не удивил, но вместе с тем — поразил.

В те времена в Питере еще подбирали на помойках старинную мебель красного дерева, гордились понятиями и подчеркивали детали…

Детали она всегда подчеркивала — и в построении ролей, и в выборе обуви, и в циничной отваге. А Дом был безукоризненно чистый! И старинные буфеты стиля «Александр Второй», которые в ленинградских комиссионках продавались тогда «на вес», в ее квартире были — отнюдь не «на вес», а — крошками Былого, вкраплениями Прошедшего… И это красное дерево одевало весь дом, вело из прихожей в столовую, из кухни в ванную… Создавался этот «милый старый дом»… Ольга им очень гордилась, а я был — в тот единственный раз! — ошарашен и восхищен… Молчал. Дала ли она мне чаю? — это я не помню. А столешницу из греческого мрамора помню. Игорь Иванов, знаменитый художник, муж Ольги, привез ее «оттуда». Для меня эта мраморная столешница была знаком ее жизни. Сладчайшим по вкусу знаком.

…Теперь мы не встречаемся. Общения нет уже давно. Иногда я узнаю о ее успехе в театре или в кино… «Астенический синдром» Киры Муратовой принес Антоновой немалую славу. Но это было далеко от меня.

Удивительный привет из «Милого старого дома» я получил совсем неожиданно. Когда не стало Геннадия Ивановича Воропаева, которого я никогда не называл «Геной», «Геночкой»… Гусятникова — хозяина фоменковского «Милого дома» — он играл непостижимым образом. Выпускник Щепкинского училища, Геннадий Иванович соединял в этой роли всех романтических героев Островского, всех водевильных «премьеров» графа Сологуба и всех сложных персонажей Петра Гнедича… Словом — весь Малый театр!

Так вот, когда его не стало, Ольга написала о нем в «Петербургском театральном журнале». Написала так трепетно, нежно и душевно, что эта статья навсегда останется для меня приветом из того «Милого старого дома», в котором все мы встретились когда-то…

Февраль 2004 г.

Таршис Надежда

PERSONALIA

У Шекспира буйный разгул скептического карнавала, где череда комических переодеваний только подтверждает слепоту людей, с которыми Судьба играет в свою игру.

Меланхолическое шутовство, вероятно, более узнаваемая сегодня вещь, чем была бы попытка искрометной комедийности. Стихии указывают ее место. Красочный спектакль то представляет нам морской берег, то аккуратно на наших глазах убирает «море» до следующей надобности, с обстоятельностью хозяйки, зачехляющей мебель. Синие капельдинерши на сцене и музыканты, согласованные с тоном не только моря, но и драпировок зрительного зала БДТ, — это театральная шутка и стремление к строгому ордеру, одновременно.

Спектакль Григория Дитятковского лишен витальной энергии. На первом плане суетятся записные шутники — экстравагантная группа, возглавляемая сэром Тоби (Вячеслав Захаров). Их шутки не преодолевают рампы — и не должны. Бурлеск сэра Тоби сиротливо тешит лишь самого персонажа, сколько ни жмется он к авансцене. Мария у Елены Поповой тоже далека от ренессансной свободолюбки.

Шутники годны именно и только на то, чтобы показать уже в совсем сниженном виде тщету человеческой суеты и ложных притязаний.

И тут является Шут, и суета испаряется бесследно. В отличие от компании сэра Тоби, Шут не жалует первый план сцены. Вот он миражно возникает на фоне освещенного задника, в полупрофиль, и потом является к партнерам, матово освещая всю сцену своим присутствием. Персонаж зыбкий, все время двоится. Вот он здесь, подает свои (шекспировские) солоноватые реплики, — но он и существо стороннее, и видит все происходящее — издали. В серой хламиде, так отличающей его от четких нарядных контуров остальных завсегдатаев «Двенадцатой ночи», Шут кажется каким-то путником, савояром, дервишем.

А. Фрейндлих (Фесте). Фото С. Ионова

А. Фрейндлих (Фесте). Фото С. Ионова

Ну конечно, он называет молоденькую Оливию своею госпожой. Но куда важнее, что он тут с незапамятных времен. Фокус этой «Двенадцатой ночи» (что скрывать — многими поспешно ошиканной) в том, что здесь свято место не оказалось пусто. Сведя на нет карнавальную стихию, режиссер освободил место для стихии иной.

Алиса Фрейндлих могла бы играть совершенно иначе. Шут мог существовать в более остром рисунке, быть более включенным в отношения остальных персонажей пьесы… В спектакле Шут намеренно обособлен. Противовесом суете и тщетным упованиям героев выступает не своевольная судьба, а слово и музыка Бытия. Посланник его и есть Шут Алисы Фрейндлих.

Ее сценический магнетизм сродни материнской благодати. Когда-то она обмолвилась в одном из своих очень давних интервью, что относится к своим зрителям едва ли не с материнским чувством. Актриса строжайшей творческой дисциплины, точного и выверенного рисунка (первая скрипка нашей сцены!), она имеет при этом на сцене могучую и нежнейшую ауру. Шут и воплощает лоно всех этих заигравшихся детей — музыку Бытия.

В мире «Двенадцатой ночи» есть еще один персонаж, так же особо отмеченный в режиссерской композиции. Это герцог Орсино — Сергей Дрейден. В спектакле он, пожалуй, «alter ego» режиссера. Он не просто управляет своим придворным оркестриком. Не покидая своего «двора», он, похоже, регламентирует течение сценических событий вообще. Герцог — художник по сути. Его экзальтированная жестикуляция не суетлива, нет: он словно ткет музыку из воздуха театра. Дуэтная сцена Шута Фесте и герцога Орсино — кульминация спектакля, она не только делает честь Большому драматическому, а и вообще является редким, высоким моментом современного театра. По просьбе Герцога Шут поет ему старинную песню, Герцог, подхватывая, декламирует строки этой песни…

Та самая музыка бытия здесь словно открывается, прорывается въяве. Только Фрейндлих и только Дрейден могут высечь это пламя так убедительно и без лишнего сентимента. Старинные куплеты на музыку Генри Перселла о любви, смерти, одиночестве — сами себе закон, недостижимая норма бытия. Нет, Дитятковский прав, именно так спланировав роль Шута. Кто, как не Алиса Фрейндлих, может взять эту планку, претворить музыкальную кульминацию шекспировской комедии так инструментально-строго и драматически насыщенно!

Пролившись в кульминации, многое знание и многая печаль Шута далее вновь упакованы в кванты грустного сарказма, которым он парирует выпады партнеров. Но музыка пребывания Шута в неразберихе комедийных кви про кво спектакля и одновременно над нею длится от начала до конца и дает глубину всему построению. В финале «бог меланхолии», которым божится шекспировский шут Фесте, вновь подает свой голос: Алиса Фрейндлих поет, последнее слово по праву за ней (кстати, и по праву крови: она наследный Шут Фесте, Бруно Фрейндлих играл эту роль).

Могла бы петь шекспировскую песню про вечный дождь. Поет те, старинные заговоренные куплеты, которым знает цену герцог Орсино.

Февраль 2004 г.

Дмитревская Марина

PERSONALIA

…если уж писать об актерах, то я выбираю актрис. Судьба женщины труднее и драматичнее. Актрисы играют, любят, страдают, торжествуют и гибнут — в жизни и на сцене — от имени всех своих безымянных современниц. Их прекрасные легенды чаще всего горестны…

…если вспоминать об актрисах, то я выбираю актрис русской сцены. Есть что-то бесконечно родное — горделивое и одновременно щемящее — в их милых лицах …

И если уж о них, то я предпочитаю писать об актрисах беспокойного двадцатого века, а лучше всего о тех, кого знала и хоть немного могла наблюдать сама.

М. Туровская

Каждое десятилетие диктует свой стиль, выбирает свой эстетический идеал. И какие бы кризисы ни переживал театр, зрители любят актеров. Как писала Татьяна Москвина, «любовь к актерам — не дурь, не смешная болезнь и не безумие. А единственный способ заставить людей хоть что-то любить». Прибавлю, имея в виду актрис, — хоть чем-то любоваться.

Петербург — мужской город. Женщине неуютно в его «регулярных» пределах. Здесь она всегда прежде — Актриса, а уж потом — женщина. Нужно было обладать стойкостью Марьи Гавриловны Савиной, чтобы «держать» петербургский театр столько лет. Нужно было иметь божий дар Веры Федоровны Комиссаржевской, чтобы завоевать нервной вибрацией души чопорных петербуржцев. Как архитектурный модерн соседствует с классической строгостью Росси и Стасова, так «ассиметрия» Комиссаржевской соседствовала с отточенностью и безукоризненной «сделанностью» петербургского искусства Савиной. Если прибавить к ним Асенкову и чахотку — классическая типология петербургских актрис будет практически завершена.

Самое трудное для человека и актера — совпасть со временем. Еще труднее — удержаться в разных временах, не утратить возможность диалога и тем обрести судьбу. Бывает по-разному — от Бога, от дара. Как у кого.

А. Фрейндлих. Фото из архива редакции

А. Фрейндлих. Фото из архива редакции

60-е высветили АЛИСУ ФРЕЙНДЛИХ. Время было замечательное, мода диктовала «носить духовность», а не «лицо» — и бесплотная, излучающая, легкая, как воздух, Алиса вобрала в себя это время. Тут не важна была внешность (лишь с годами Фрейндлих действительно стала красивой и строгой — в классическом понимании), а только — определенная грация, взмах рук и сияние глаз. Татьяна Доронина олицетворяла на сцене БДТ женское роскошество, Алиса Фрейндлих, полная ей противоположность, владела душами и сама была душой. Излучала, позволяла дышать, перетекала тонкой струйкой интонации из роли в роль… Долго говорили: некрасива. Не снимали в кино. Целым событием было ее кинопоявление в фильме «Похождения зубного врача» по сценарию А. Володина. И так же, как в другом его сценарии, «Происшествие, которого никто не заметил», однажды дурнушка проснулась красавицей. Начались 70-е, и в спектакле «Дульсинея Тобосская» (тоже Володин!) из замарашки она становилась дамой. Потом 80-е подарили ей всероссийскую славу такого же «превращения» от любви в фильме «Служебный роман»…

Сегодня она, «первая леди» петербургской сцены, идеал 60-х и мастерица 90-х, плетет свои сценические кружева на академической сцене и на эстраде, выходит Екатериной Великой на открытии «Золотой маски», умеет взять зал легким и властным движением. Тень Савиной кланяется ее умению держать сценическую форму. Как говорит Аркадина в чеховской Чайке, «хоть девочек играй»!

Я видела, как она репетирует. Как доходчиво объясняет режиссеру (не он ей, а она ему), что нужно сделать в той или этой сцене с точки зрения профессии. Фрейндлих помнит секреты дела, знает, как в прежние годы «вишню сушили, мариновали и возами отправляли…». Как-то молодой режиссер назначил ей репетицию на 10 утра. «Миленький, в 10 утра играют только котята, и то на солнышке», — объяснила Алиса Бруновна. Она искренне внимательна к партнерам: тихие замечания, тактичные пожелания по действию, непременные маленькие подарочки к случаю — это тоже из того «вишневого сада»…

О. Антонова. Фото из архива актрисы

О. Антонова. Фото из архива актрисы

В этом сезоне она, бывшая травести, бывший Уриель Акоста (тоже травестийная роль) и несомненная Раневская, сыграла… почти Фирса — Шута из «Двенадцатой ночи». Ее Шут — хранитель старой мелодии, невеселый слуга всех господ сразу — торит свои сценические тропы, как будто научая неумелый театр Иллирии и его неспетую труппу сценическому многоголосью, неподдельному партнерству, которому учил Алису Б. В. Зон.

В какой-то момент главной ролью артиста может стать роль его имени. Я думаю, что уже давно Алиса Фрейндлих существует вне зависимости от своих ролей — как некий артефакт. Она — явление петербургской культуры, как, скажем, дворец Петра в Летнем саду, она — живая часть пространства. Благодаря ей, кажется, Петербург сохраняет строгий, стройный вид, а в душе каждого зрителя точно хранится что-то заветное: не «Таня» так «Сталкер», не «Мой бедный Марат» так «Служебный роман», не «Дульсинея Тобосская» так «Люди и страсти», «Трехгрошовая опера», «Пигмалион», «Варшавская мелодия».

«Посмотрите, какая она стала, как ей возраст идет! — говорила Наталья Тенякова в интервью „ПТЖ“ (№ 16). — Она вышла на сцену — и у меня мурашки, у меня все внутри зашлось, как от чего-то божественного!» Фрейндлих действительно идет возраст, тем более что она лишена его, рискованные эксперименты с выходами на сцену театра Ленсовета в отрывках из прежних ролей показали это. На юбилее И. Владимирова несколько лет назад она вышла в финале с зонгом из спектакля «Люди и страсти» — и время поразительным образом замерло между концом 1970-х и концом 1990-х… Почти пять лет назад театр им. Ленсовета праздновал 30-летие спектакля «Малыш и Карлсон». На сцене сменяли друг друга Малыши и Карлсоны, разные поколения зрителей ждали «своего» Малыша (или Малыша своих детей), и все вместе ждали, конечно, когда же выйдет первый Малыш — Фрейндлих. И вот, в свои 65, в коротких шортах, гольфах и тапочках, народная артистка рванула через сцену! Рванула так, что рисковала сбить стоящего в кулисе телеоператора, и чтобы не врезаться в него… врезалась в портал, сломав палец на ноге. Впрочем, она обнаружила это только утром, вдохновение вечера и запах родных кулис, очевидно, имели наркотически-обезболивающий эффект.

Н. Тенякова. Фото из архива театра

Н. Тенякова. Фото из архива театра

В «Аркадии» Тома Стоппарда, где она играет ироническую, умнейшую леди Крум, ее героиня протестует против перепланировки регулярного парка — в хаотический пейзаж с эрмитажами и отшельниками. «Если я заказываю фонтан, имеется в виду, что в нем должна быть вода. Каких отшельников вы можете мне предложить?» — обращается она к архитектору Ноуксу. Глядя на Фрейндлих, беседуя с нею, слушая ее, начинаешь ощущать достоинство регулярного парка. Действительно, если нет реальных отшельников, не стоит разрушать фонтан, провоцировать хаос. Только пусть в фонтане будет вода.

Промозглые 70-е захотели эстетизации, музыкальности, кокетства, женственности, и ОЛЬГА АНТОНОВА стала центральной актрисой театра Петра Фоменко в его ленинградский период. Я писала уже, и не раз, что, когда я вслушиваюсь в сценический щебет московских «фоменок», сестер Кутеповых или Полины Агуреевой, я понимаю, что всю свою жизнь Фоменко учит, ищет, подбирает актрис по образу и подобию Антоновой. Что он хочет той же мягкой жеманности, специфического говорка: если не с растянутыми, распетыми, аранжированными гласными, как у нее, — то хотя бы с пришептываниями, если не с умением утроить длительность звонкой согласной (тоже как у нее) — то хотя бы с прелестными манерными шепелявостями и умением произнести фразу не как смысловую, а как музыкальную… «Бе-гак!» — произносила Антонова, «Солн-це! соннце…» — произносила она в спектакле Михаила Левитина «Концерт для…». Она играла там Скрипку. А безупречно музыкальна была в лучшем ленинградском спектакле Фоменко — «Этот милый старый дом». Потом — Прекрасная Елена в «Троянской войны не будет», еще роли, фильмы Киры Муратовой… Пауза. Обрыв. Не только в силу внешних обстоятельств и несчастной жизни ее родного театра Комедии. Антоновой в театре часто не хватало бесстрашия отбросить привычную форму, стать некрасивой, несчастной, отринуть декоративность, заглянуть за зеркало… Она и время оказались в диссонансе, не совпали. Быть может, еще совпадут?

НАТАЛЬЯ ТЕНЯКОВА возникла тогда же. И тоже с курса Зона, как и Антонова, со специфической интонацией, растянутыми фразами, чуть носовым звуком. Ее женственность была уже не та, победительная, что у Дорониной, которой она наследовала в БДТ, и не та, декоративно-лирическая, что у Антоновой. Ее мягкость будто припухла от слез, ее героини жили с изначальной печалью, депрессией серого петербургского утра и готовностью к несчастью. Сумрак времени бросал тень, музыкальность была надтреснута, но всегда в Теняковой жило бесстрашие — быть любой, безоглядно откликаться на «предлагаемые», не щадя себя. Может быть, именно это позволило ей потом, уже в Москве сыграть и Гедду Габлер, и Паньку во «Вдовьем пароходе», кинуться в омут бергмановской пьесы «После репетиции» — уцелеть во времени и сохранить тайну и шарм «недоигранности», «недовоплощенности». Кажется, там, внутри, еще столько всего, и это «все» манит и манит нас…

Е. Попова. Фото Ю. Белинского

Е. Попова. Фото Ю. Белинского

Пасмурные 80-е — время звездных студенческих спектаклей «братьев и сестер»: кацмановских, додинских курсов, тех, кто потом составил славу МДТ. От «братьев и сестер» откололась, отделилась одна, ЕЛЕНА ПОПОВА, волею судьбы ставшая ведущей актрисой Большого драматического. Время требовало профессионализма, воли, выучки, и Елена Попова «делала себя» от роли к роли: начав в «Жестоких играх», она стала потом Глафирой из «Волков и овец», Констанцией в «Амадеусе», Эмили «Нашего городка»… Белокурая, худенькая, внешне женственная, но одновременно сильная, ее лирическая героиня стойко несла «бремя страстей человеческих», взрослея и становясь Женщиной. Может быть, сухой, слишком деятельной и здравой Женщиной, но ведь и время хотело от героини этого.

Когда в БДТ пришел Темур Чхеидзе, сделавший Елену Попову героиней своего театра, он дал ей играть различные варианты жертвенной любви (кстати, наступили 90-е, и Любовь поднялась в цене, потеснив ценности социальные и собственно эстетические). Хрупкая, бледная Луиза Миллер — жертва и коварства и любви одновременно… Безупречная в своей нравственной привязанности к мужу Элизабет Проктор («Салемские колдуньи») — жертва интриг и мракобесия… Наконец, практичная, преступная и любящая Абби («Под вязами») — несчастная жертва себя самой, не ведавшая поначалу, что «любовь есть Бог», и понявшая это слишком поздно… Вместе со своими героинями Елена Попова проделала мучительный и мученический путь. Ее эмоциональная диафрагма трещала, не в силах вместить объем и природу трагического, сценическая неврастения иногда казалась нервным срывом самой актрисы, когда связки рвутся оттого, что сопрано дали альтовую партию.

Нынче она камеристка на службе при других героинях: при Федре — Энона, при Оливии — Мария. Как настоящий профессионал, она отвечает потребностям времени, театра, режиссеров. Словом — жизни. А жизнь? Она мотает русскую женщину туда-сюда, требуя то силы, то слабости, то самостоятельности, то подчиненности… И все это — под петербургским дождем и сумрачным бессолнечным небом…

…которое, тем не менее, стало испытывать потребность в звездах. Хотя бы маленьких.

Т. Кузнецова. Фото Т. Ткач

Т. Кузнецова. Фото Т. Ткач

К. Раппопорт. Фото В. Васильева

К. Раппопорт. Фото В. Васильева

Сумбурные, дисгармоничные 90-е, естественно, замусолили слова князя Мышкина о том, что «красота спасет мир», — и красота обернулась декоративностью. Измученный жизнью зритель хотел, чтобы ему сделали красиво и чувствительно, он жаждал простого и понятного. Вновь настало время мелодрамы. И явилась она, «Дама с камелиями», а в ней — ТАТЬЯНА КУЗНЕЦОВА, еще недавно милая инженю незамысловатых лирических комедий, а затем — Маргарита Готье. Хрупка, мила, трогательна. Ее головка напоминала «головки Греза». Вчера радовавшая публику легкой характерностью «гадкого утенка», какой-нибудь «невесты из Парижа», назавтра Кузнецова играла одну из крупнейших трагических ролей. Ее Маргарита была чиста, как никто, слаба и стойка. Хорошенькая, естественная, не сотрясаемая бурями внутреннего драматизма, Кузнецова покоряла зрителей акварельной мягкостью, жеманным «модернистским» изгибом женщины-вамп в горьковских «Чудаках». Одно время казалось, что тень Варвары Асенковой покровительствует Кузнецовой, но нет, в силу входило понятие «имиджа звезды», и Кузнецова формировала именно его! Последние сезоны — вне зависимости от того, играет ли она Раневскую или уходит в театр «Особняк», — Кузнецова растворилась в петербургском тумане, как растворяется юность. И может не наступить зрелость?

Ну и как назвать первые годы ХХI века, когда явной звездой явилась КСЕНИЯ РАППОПОРТ — сильная, умелая, красивая, а главное — свободная? Кажется — никаких уз, деловитость современной женщины, воля — в обоих пониманиях этого слова: воля как отсутствие ограничений и воля — как сила воли. Нынче время уже не требует от женщины женственности, оно узаконило ее «средний пол» в разнообразной социальной деятельности. Природа женщины утрачивает традиционные очертания, как утрачивает их Раппопорт в «Слуге двух господ», играя «мужскую» роль. Рационализм и эмоциональность, наивность и прагматизм видны в ней с первого взгляда и одновременно — и это тоже дань времени. Никакого флера. Она равно годится для гламурных журналов, серьезного театра, романа с бизнесменом и ночных репетиций в каком-нибудь подвале. И пока существует этот диапазон возможностей и потребностей — Ксения Раппопорт будет такой, какой явилась несколько лет назад в наш театр. Если победит какая-то из составляющих — наступит что-то другое.

Пространство Петербурга обязывает. Оно требует «образованного вкуса» и отторгает того, кто вступает в противоречие со строгостью петербургских першпектив и странностью белых ночей. Может быть, оттого, что у нас есть белые ночи, у нас нет «звезд» — ночных светил суматошных столиц. Звезды мужского и женского рода сразу оказываются в московском поднебесье, в иных, не всегда воздушных, сферах. Петербургских актрис нужно долго выискивать, высматривать в туманной мгле, привыкать к их бледной красоте, словно размытой вечной сыростью.

Апрель 2004 г.

admin

PERSONALIA

Беседу с Олегом Басилашвили ведет Марина Дмитревская

Марина Дмитревская. Олег Валерьянович, что значит для вас понятие театральной школы, что входит в него?

Олег Басилашвили. Четыре года, проведенные в Школе-студии МХАТ, — это огромное счастье причастности великому искусству МХАТа. Борис Ильич Вершилов (а он был педагогом на нашем курсе, мастером которого был Павел Владимирович Массальский) как-то сказал: «Оттого, что мы вам преподаем здесь метод физических действий, сценическую речь и прочее, — актерами вы не станете. Актерами вы станете помимо нас. Пойдете в театр, получите роль какого-нибудь кота — и постепенно станете актерами. Но я хотел бы, чтобы каждый из вас хотя бы один раз испытал на учебной сцене тот миг счастья, когда вы понимаете, что вы свободны и можете, живя в этом образе, делать все, что хотите. И тогда это будет точкой отсчета в вашей жизни. Вы должны знать это чувство. Потому что в тот момент, когда вас будут превозносить за вашу работу, вы будете знать, что такой секунды у вас не было и, значит, вы играете плохо». Мне кажется, это самое главное, что я услышал в Школе-студии МХАТ, и великое счастье, что эта секунда состоялась. И поэтому за большинство сыгранных в театре и кино ролей мне стыдно.

М. Д. И в какой роли случилось это счастье?

О. Басилашвили.
Фото Ю. Белинского

О. Басилашвили. Фото Ю. Белинского

О. Б. Как ни странно, в очень плохой пьесе Горького «Сомов и другие» и еще — в спектакле «Машенька», где я играл роль отца подонка Виктора. Меня вообще в Школе-студии тянули Бог знает на какие роли. Хельмер в «Норе» — собственник, сексуальный маньяк… Массальский со мной чуть не умер, потому что какой я собственник и маньяк? Мальчишка, невинный, жизни не знающий. Жил в коммуналке с бабушкой, мамой, папой. Не мог я понять этого Хельмера. А «Сомова» ставил с нами Вершилов. Репетировал скрупулезно, подробно, по действию, все было правильно, но скучно безумно: и у меня, и у Жени Евстигнеева, и у Тани Дорониной, которая играла мою жену. И тут Вершилов говорит: «Какое у вас время суток в этой сцене?» — «Шесть-семь вечера». — «Какой месяц?» — «Июль». — «Погода какая?» — «Жара, чистое небо, вечереет». — «Значит, солнце уже садится в чащу, стволы сосен загораются красной краской, наступает прохлада… Когда вы начали это свое антисоветское заседание в комнате?» — «В десять утра». — «Значит, много часов вы были закрыты, чтобы никто не слышал, курили в небольшой комнате… А теперь вы вышли на террасу. И я бы хотел, чтобы вы ничего не изображали, а просто вышли бы на террасу и окунулись в атмосферу июльской вечерней прохлады. И мы будем делать с вами этюды о том, как человек попадает в другую атмосферу. Все остальное, все эти действия-противодействия вами освоены. А главное — вы были в одной атмосфере, перешли в другую. Смена атмосферы — это и есть то сценическое действие, за которым будет следить зритель. Попытайтесь это испытать. Только на самом деле попытайтесь почувствовать, что значит попасть из этой душной комнаты в пространство вечереющего июльского дня. Ничего не изображайте». Идею атмосферы Вершилов, конечно, взял у М. Чехова, который был его учеником. И очень долго он делал с нами этюды и воспитал этот момент перехода в другое психофизическое состояние. И я получал наслаждение и от того, что я верно иду по действию, и от того, что со мной происходит! И главное было не слова, а вечер, заходящее солнце. Это было счастье. Это был подлинно мхатовский акт.

О. Басилашвили (Ксанф). «Лиса и виноград».
Фото из архива театра

О. Басилашвили (Ксанф). «Лиса и виноград». Фото из архива театра

На экзаменах я провалился. «Сомова» показали один акт, никакой яркости там не было, и только один человек сказал: «Подождите, Басилашвили вам еще когда-нибудь покажет». Это был В. К. Монюков.

Вершилов воспитал во мне ощущение той настоящей сценической правды, когда тебе не стыдно, когда возникает ощущение: «Что хочу — то и делаю, ребята, я свободен, и вы все у меня в кулаке». Ради этого стоило заниматься сцендвижением, фехтованием, пением, танцами и древнегреческой литературой. Иногда, очень редко, но я испытывал на сцене это чувство. Это было два-три раза за всю жизнь, но я знал, что в лучших спектаклях (например, в «Дяде Ване») я могу делать, что хочу. Я прекрасно знал несовершенства — и свои, и спектакля, но иногда в первом акте возникало ощущение: день, куры ходят… ощущение необязательности… зрители смотрят… и пусть смотрят. Свобода!

Это же было как-то раз на «Трех сестрах», когда к нам пришли артисты МХАТа, состав немировичевского спектакля. Мне хотелось объясниться им в любви, потому что спектакль Немировича — лучшее, что я видел вообще в жизни. Веласкес, «Ночной дозор» Рембрандта, Левитан, и вот на том же уровне — «Три сестры». Я был настолько счастлив и благодарен за то, что они мне открыли, что мечтал (мне было тогда лет шестнадцать-семнадцать): если какие-нибудь фашисты нападут на Москву, я буду лежать на крыше МХАТа с пулеметом и отражать атаки, защищая этот театр, до такой степени я его обожал! Это обожание прикрывало, как багряницей, те безобразия, которые они творили на сцене — и в «Зеленой улице», и в «Чужой тени»… Но ведь была «Поздняя любовь» с атмосферой — как густой рассол, «Горячее сердце», «На дне»…

И вот они приходят в БДТ. Станицын, Тарасова. И я сделал все, чтобы они поняли, как я их люблю. И когда мне потом сказали, что мне пришла посылка из Художественного театра, мне наивно показалось, что мне прислали куртку, в которой Добронравов играл дядю Ваню (а я играл в ней Хельмера на экзаменах). Глупость, никто мне ничего не прислал, передали письмо, но степень моего восторга перед ними рождала такие мечты.

То есть что такое была Школа? С одной стороны — кошмар и ужас, я чудовищно играл в «Глубокой разведке», говорил Дорониной: «Я тебя люблю», — а она что-то шептала с придыханием, меня хотели отчислить, я ничего не понимал. Приходил Кедров, говорил: «Вот стакан, заставьте его подойти к вам…» Я ничего не понимал в этих физических действиях. Но много, конечно, дал мне П. В. Массальский, который, может, и не обладал даром скрупулезной педагогической работы, но давал пример человека-красавца, посвятившего свою жизнь театру, увлеченно рассказывавшего… А за стеной каждый день творилось чудо — Московский?Художественный театр, и каждый день приезжала машина Сталина, привозившая его на спектакли… Это все производило определенное впечатление.

М. Д. Олег Валерианович, когда вы пришли в профессиональный театр, у вас было ощущение, что вы чем-то оснащены кроме испытанного чувства счастья?

О. Б. Я задавал себе вопросы — каково действие, сверхзадача, чего я хочу, но, честно говоря, мне вначале это не помогало. Первой ролью была смешная комедийная роль, спектакль делал Игорь Владимиров — ярчайшая личность, юморист, красавец. Я, молодой дурак с пулеметом на крыше МХАТа, даже ревновал его к женщинам, которые интересовали его на репетициях (почему не я?). Он подкидывал приспособления, и никакая сверхзадача мне была не нужна. Он показал своего приятеля, который выпячивал губы, — ну я и сыграл, выпячивая губы. Очень успешно.

О. Басилашвили (Крестовников). «Счастливые дни несчастливого человека».
Фото из архива театра

О. Басилашвили (Крестовников). «Счастливые дни несчастливого человека». Фото из архива театра

М. Д. Когда вы начали работать с Товстоноговым, было ли в его методе что-то принципиально другое, чего вы не знали?

О. Б. Несомненно было, хотя Гога называл себя апологетом системы Станиславского. Как-то позже в одной очень интимной беседе он признался мне, что всегда мечтал создать подобие Художественного театра, в который влита кровь вахтанговского и мейерхольдовского театров. «И кое-что мне удалось», — сказал Гога… И это так. Но методом физических действий Г. А. не интересовался или понимал, что это применимо только к работе, которую производил К. С. Да и сам К. С. говорил, что система нужна артистам, у которых не выходит роль, а если выходит — система не нужна. Поскольку большинство ролей у меня не выходило, я задавал себе вопросы: для чего живет человек, зачем? Надо сказать, когда у Товстоногова я несколько освободился от зажима, эти вопросы стали мне помогать.

А первый задал мне Паша Луспекаев. Я репетировал в «Трех сестрах» и довольно бледно выглядел на фоне блистательного состава нашего БДТ. И был прогон в комнате, и пришел Пашка, и мы ехали домой на Торжковскую улицу, где оба жили, и он говорит: «Слушай, все хорошо играют, ты как г… какое-то в проруби, стыдно за тебя». Я расстроился, а он зашел ко мне вечером и так проникновенно сказал то, что говорил мне и Товстоногов: «Пойми, это же не просто трагедия человека, который мог стать ученым. Это трагедия человека, который мог стать Эйнштейном. Представь себе Эйнштейна, который не открыл теории относительности, а возит коляску с детьми от любовника своей жены». И у меня внутри все вспыхнуло, я был к этому готов. То есть роль нельзя умом понять, прочертить, надо, чтобы были затронуты твои ассоциации.

М. Д. А что важнее — воображение или опыт, который накапливается за жизнь?

О. Б. Воображение. И опыт. И это в чистом виде есть у М. Чехова. Сверхсверхзадача, общение с иным миром. Без этого нет ничего. Как только возникает роль, не позволяющая уйти «туда», — я голый. Как только есть незримая связь, как только есть что скрывать от зрителя, — ты выходишь не с текстом, а с тем миром, с которым ты в контакте, загадки которого разгадываешь.

М. Д. Жизнь очень переменилась, изменилась социальная картина. Артисты не приходят в гримерку за три часа готовиться к спектаклю…

О. Б. Я прихожу, но, конечно, не за три…

М. Д. Прибегают, отплясав в ресторане, отснявшись в сериале и отыграв в антрепризе. Режиссерские управления всех стационарных театров стонут — не могут составить репертуар на месяц, потому что все артисты разбросаны по антрепризным заработкам, идет этот центробежный процесс. В социальном плане все понятно, надо зарабатывать. А в смысле искусства?

О. Б. Товстоногов сказал лично мне, когда мы были на гастролях в Литве: «Вы знаете, какой я был апологет театра-дома, театра-семьи — модели, созданной Станиславским, Немировичем, до них Щепкиным. Но! Советская власть довела театр до окостенения, он стал неживым, и наш в том числе. Мы не можем выбирать репертуар, менять труппу, чтобы она была живой, мы живем с оглядкой на министерства и управления. Единственный выход из этого — развал советского театра и переход на контрактную систему типа антрепризы. Потом при всех прелестях и мерзостях антрепризы возникнет новый Станиславский, который создаст новый МХТ».


О. Басилашвили (Басов). «Дачники».
Фото Б. Стукалова

О. Басилашвили (Басов). «Дачники». Фото Б. Стукалова

М. Д. Мы все живем в немыслимом темпе. Одно смотрим, другое пишем, про третье думаем. Артисты запарены, и это сказывается.

О. Б. Одно с другим не связано. Иногда целый день готовишься к спектаклю, приходишь на сцену — вот он, я, — и начинается картонное изображение чего-то, со стыдом, в поту… А иногда прибегаешь за три минуты, не помня текста, выбегаешь с плохо наложенным гримом — и вдруг происходит счастье. Помните М. Чехова? В вахтанговской студии он прибегал, опаздывая на пять минут, все волновались, и Станиславский сказал: «Обязать его приходить за три часа, как всех». Чехов стал приходить за три часа, Станиславский посмотрел спектакль и сказал: «Всем приходить за три часа, кроме М. Чехова», — и он опять стал играть гениально. Тут нет правил. Как когда. Я знаю: как только я себя подготовлю и накачаю — ничего не выходит. Как только схулиганю, сделаю что-то не то — получается хорошо.

М. Д. То есть лучшие спектакли играются с высокой температурой, когда лишь бы не упасть?

О. Б. Да, когда не стараешься, лишь бы слова сказать.

М. Д. В БДТ была уникальная труппа, может быть, как написал Юрский, лучшая в Европе. А было ощущение радости от этого партнерства, от того, что все такие замечательные?

О. Б. Не знаю. В БДТ каждый по отдельности был очень хороший человек. И все были моими друзьями за исключением Ефима Захаровича Копеляна, который был любимым человеком, но стоял выше. Но одновременно с этим в БДТ была такая борьба за место, что она накладывала свой отпечаток. Это не была подлая борьба, никогда не было доносов, Г. А. этого не одобрял. Но все равно атмосфера густой резины, в которую ты попал, существовала. В отличие от Ленкома, где я работал первые три года. Там все помогали друг другу, в БДТ этого не было. Хотя каждому из партнеров я благодарен.

Атмосфера бывала очень тяжелая. Когда Гога ставил «Дачников», он придумал неожиданный и замечательный масочный ход, говорил: «Пьеса антиинтеллигентская, поэтому не надо ничего маскировать, она и есть антиинтеллигентская». На дачу приезжают люди, каждый из которых не хочет здесь быть тем, кем он был в городе. Каждый надевает маску: один — сластолюбца, другой — разочарованного писателя, и они существуют в этих масках, уходят от жизни, отдыхают. Я репетировал Басова, роль шла хорошо. Помните, там есть сцена у стога, когда Басов говорит всякие слова о России, рыдает, играя либерала? Все сидят, хохочут, Гога мне подкидывает, сопит, еще и еще раз проходим сцену — успешная репетиция! И вдруг встает Олег Иванович Борисов (видимо, ему не нравилось, что у меня так хорошо идет репетиция) и говорит: «Георгий Александрович, к чему это вы нас призываете? Это противоречит тому, что писал великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький, противоречит тому, чему нас учат… К чему вы зовете зрителя?» Олег сказал это зло, громко, убедительно, при всех. Гога встал, и от ужаса и страха у него выступил пот на верхней губе (когда он волновался, у него потела верхняя губа. Помню, когда на «На дне» приехал М. С. Горбачев, он уже был весь в поту…). Товстоногов объявил перерыв, ушел и не появлялся на репетициях неделю. А потом пришел — и репетиции пошли заурядно, безо всяких масок. И вышел неплохой спектакль, красивый… Вот поэтому когда в передаче «С потолка» я предлагал каждому нашему артисту сделать воспоминания об Олеге Борисове — все категорически отказывались… Вот такова была атмосфера. И Гога это прекрасно понимал, смягчал и направлял в определенное русло. Это его великая заслуга. Я помню, один раз пошел качать права, чтобы мне повысили зарплату. У меня было 28–29 спектаклей в месяц, и я решил сослаться не на качество игры, а на большую занятость. Он говорит: «Знаете, подобный случай был у Немировича с Добронравовым. Добронравов сыграл дядю Ваню, еще что-то — и пришел к Немировичу требовать прибавки жалования. Немирович долго молчал, поглаживая бороду, и Добронравов спросил, о чем он думает. „Я думаю, — сказал Немирович, — когда вас выгнать — сразу сейчас или несколько погодя“. То же самое могу сказать и я вам». На этом мой разговор с Гогой завершился, оклад прибавили месяца через три. А один раз я пришел отказываться от ввода на роль Простого человека в «Энергичных людях» (тоже было 28 спектаклей в месяц — куда больше, с ума можно сойти!). Я говорю: «Георгий Александрович, Простой человек — это человек с простым лицом. Я же произвожу впечатление интеллигентного человека, отпрыска дворянского рода. Как же я могу играть эту роль?» Г. А. отбил гениальным аргументом: «Вот поэтому я и даю вам эту роль». Крыть было нечем, я ее сыграл, и это была лучшая роль в моей жизни.

М. Д. Первые пятнадцать лет, до конца 60-х годов, Товстоногов вел своих актеров, соблюдал логику их развития. Стал Лавров социальным героем — дать ему Молчалина… Шел диалог, а иногда и борьба с киношными имиджами, складывающимися амплуа. Это так?

О. Б. В театре он занимался этим, и даже артисты, которых он приглашал и которые не находили себе места в его театре, потом прекрасно себя проявляли, заняв другую нишу. Например, не успел Г. А. провести работу, чтобы Юра Стоянов вырос в настоящего, большого, подлинного театрального артиста. Но он видел в нем зачатки. Юра ушел из театра и нашел себя в балаганном шоу «Городок». Мне нравится эта передача и то, как он там существует по законам клоунады. Г. А. чувствовал талант и относился к таланту с большим уважением. Вообще он был человек необычайно добрый, Гога, при внешней жесткости.

Он каждого пестовал. Вот мой пример.

Ну, первая маленькая роль в «Варварах». А потом «Океан». На «Океане» он подошел ко мне и сказал: «Поздравляю, Олег, вы лидер в этой тройке», — а тройкой были Юрский, Лавров и я. До этого я был свободен, у меня все шло хорошо, но как только он мне сказал «вы лидер», у меня все пошло наперекосяк. Я стал улучшать свою роль, действовать по задачам, ночами интонировал — ужас какой-то! Товстоногов подходит ко мне: «Олег, что происходит? Вы были лидером. А что сейчас?!!» Так я играл премьеру… А потом — первая крупная и по-настоящему успешная роль, Андрей Прозоров в «Трех сестрах». И я понял, что мое амплуа — вот это, комплексующий интеллигент. Я успокоился: моя ниша, в ней и буду жить, играть. А Гога дает мне после этого Ксанфа в «Лисе и винограде»! Я сыграл его хорошо, даже блистательно, сейчас не стыдно про это говорить, потому что дело было давно и я смотрю на себя — как на другого человека. Я играл с упоением: роль комедийная, я ее показывал, как бы находясь в стороне… Он растягивал меня!

М. Д. Ведь после этого были «Счастливые дни несчастливого человека»?

О. Б. Да. И первый акт не получился. Я не понимал, да и партнеры тоже, общей атмосферы, написанной Арбузовым. Он исследовал в этой пьесе истоки подонства человека в конце жизни. А истоки были в 37 годе. Попробовали бы вы тогда сказать правду со сцены о 37 годе! Второй акт я играл хорошо, но без первого это была половина роли… Затем был «Ревизор», но это ближе к Ксанфу, а после этого — «Волки и овцы». Я видел «Волков и овец» в Малом театре, артисты играли прекрасно — и стал репетировать точно такого же Лыняева. И вдруг Гога мне говорит: «Это все правильно, но скучно. Лыняев должен быть — как Эркюль Пуаро, это сыщик. Вы играете безволие, а надо играть энергию. Вы ищете преступника, ищете… устали — и вот в этот момент вас съедают! Вы овца в обличье волка«. И я играл с таким задором, мне было так интересно репетировать… У меня в это время на проспекте Мориса Тореза умирала мама, и каждую ночь мы с женой дежурили у нее, а утром я приходил на репетиции, хохотал, наслаждался ролью — и все хохотали. А в мозгу стучало: «Как можно, что ты за человек, мать умирает, а ты…» Ужас какой-то!

М. Д. Это обычно срабатывают защитные жизненные силы, так бывает…

О. Б. В общем, Гога растягивал, растягивал меня во все стороны!

М. Д. Кроме Товстоногова и Эрвина Аксера, о котором вы говорили как-то как о втором значительном для вас театральном режиссере («Наш городок», «Два театра»), какие режиссеры остались в вашей биографии?

О. Б. Роза Абрамовна Сирота. Она иногда делала гениальные подсказки, гениальные! Я с ней работал на спектакле «Беспокойная старость» по пьесе, которую Товстоногов сделал шедевром. Я играл там ужасную роль ученика-революционера, агитку. Текст — ужасающий: «Враг нарушил перемирие, надвигается на Петроград, уже взяты Псков и Нарва. Мы ответим контрударом. Наши отряды выступают немедленно…» Все мы с Розой сделали по действию, по правде, все было неинтересно. И вдруг она мне говорит: «Вы любите своих маму и папу?» — «Да, очень». — «Вам надо выработать чувство к Юрскому и Поповой — как к папе и маме. Вы — сирота, у вас никого нет, только эти люди. И когда Полежаев отдает вам ключ от квартиры и говорит: „Приходите“, — это то же, что говорит вам отец: „Я буду тебя ждать“, то же чувство»… Я помню, у меня умер отец в Москве, я мог остаться на три дня, но наутро после смерти папы шла «Беспокойная старость». Помчался в Ленинград. Ничего не соображал. Вышел на сцену. Юрский отдал мне ключ. Я посмотрел на него, пошел — и раздалась овация. Этого не было никогда. Овация! Ее в этом месте не было ни до ни после! Сработала точность подсказа Сироты. Мое отношение к Юрскому—Полежаеву было обострено потерей отца, все сошлось — и на сцене, поднявшись над пьесой, над спектаклем, возник момент истины. Такое было у меня раз в жизни.

Но вообще бывает. Борис Ильич Вершилов рассказывал мне, что Миша Чехов жаловался ему: ни черта не выходит с «Ревизором», с Хлестаковым. К. С. замучил его до ужаса, говорил, что убьет, пистолет носил с собой на репетицию, потом объявил: «Завтра генеральная с публикой, я прошу всю студию прийти — и чтобы вас больше не было, а я испытал позор один раз — и все». И они все пришли. Первый акт. Москвин, Книппер играют божественно, такая атмосфера провинциального города! Второй акт — под лестницей. Грибунин — замечательный Осип, все блистательно, детально… Поворачивается ручка, и входит Миша. Бледный, мокрый от ужаса — в таком диком состоянии, что понятно: он сейчас умрет. И весь зрительный зал встал. И Миша начал творить черт знает что. И потом сказал: «К. С. меня мучил два года, чтобы я вышел на сцену именно в этом состоянии».

Кольцов впервые вернулся из ссылки во МХАТ и играл «Все остается людям». Играл священника. Первая сцена. Звонок в квартиру Дронова — и спиной входит человек с поднятым воротником, в шляпе. И зал замер. Человек, который отсидел двадцать лет в лагерях, вошел к народному артисту Орлову…

М. Д. С Товстоноговым прошла целая жизнь. После него — еще целая жизнь. Что меняется, понимание чего приходит?

О. Б. Знаете, я наблюдаю сейчас молодых, скажем, Евгения Миронова, с которым нас свела судьба на съемках «Идиота». Ярких, заявивших о себе много, и по отношению почти к каждому из них у меня возникает чувство зависти и ревности — как у старого артиста, который отжил свой век и почти не имеет права ничего играть (в русском и мировом репертуаре персонажей семидесяти лет почти нет, а значит, я должен красить губы, быть моложе, а это противно, и не хочется ничего делать). Но по отношению к Миронову у меня этого чувства нет, а есть только белая зависть к тому, что он молод, что он может плодотворно и свободно работать.

Смотрите, что он делает! Вот мой первый съемочный день в «Идиоте». Я прихожу на площадку. Как выяснилось, Епанчин — это гигантское количество текста. Я не знал этого, считал, что — раз плюнуть, а тут — мать честная! И как оправдать весь этот словесный поток, и на какое действие посадить?.. То есть я пришел на съемку, не зная текста, не зная роли, а будучи так… несколько осведомлен о ней. Чурикова так же (старые артисты, привыкли на съемочной площадке что-то быстро подучить…). И что выясняется! Что Миронов, у которого текста больше в сто пятьдесят раз, готов абсолютно! Слова знает все, они от зубов отскакивают! Мы начальные реплики учим — он в первый съемочный день восьмую серию повторяет! В ухе — плейер, и в паузах вместо анекдотов и сплетен, питья водки по углам и прочих съемочных радостей, — этот человек сидит с отсутствующим глазом и слушает текст. И не просто его учит, там вся внутренняя жизнь Мышкина проворачивается. У него есть собственная концепция образа, он не спрашивает — почему, что это значит. Другое дело, что режиссер ему что-то подправляет, перестраивает, он говорит: «Подумаю», — и что-то исправляет. Но есть что исправлять! Он все время в работе. А если не в работе — ложится на раскладушку и спит, потому что знает, что сегодня надо сохранить силы. То есть я такого работящего, честного и без показухи расположенного к людям человека давно не видел!

А дальше — на съемочной площадке он умножает свою искренность на свое же понимание Достоевского. Когда в одной из сцен он уговаривает Епанчина — мол, не расстраивайтесь от того, что вы меня выгоняете, я другого и не ждал… — он берет в руку ручку с пером и жестикулирует ею. Эта штука все время у его глаза: еще чуть-чуть, и он себе просто выколет глаз — я-то как партнер вижу! Это было настолько гениально на съемке сделано, что у меня волосы встали дыбом! Вот оно, то качество, которое составляет сущность Мышкина! Я был потрясен. И, к сожалению, оператор не словил и не снял по-настоящему то, что Женя Миронов сделал на съемке…

Он не просто талантлив, он артист новой генерации. Мобильник, в паузах звонки от секретаря и агента — он полностью в работе. Так же — Володя Машков, Оля Будина. Я встретился с людьми, которые заставили меня взглянуть на самого себя: а я-то живу неправильно, я живу по старым понятиям, давно канувшим в лету. А надо приходить готовым, выстроив для себя концепцию. Может быть, режиссер меня поправит, но я должен с первого дубля сыграть.

Я привык приходить на репетицию неготовым, потому что, работая с Товстоноговым, знал: что бы я ни принес — все равно последнее слово будет за ним. С одной стороны, это плохо — обладать таким главным режиссером, который лишает тебя малейшей самостоятельности. Я приходил неготовым и даже уговаривал себя не готовиться, потому что знал: что бы я ни предъявил — это будет на три с минусом. Это эгоистическое и иждивенческое качество. Оно было скрыто, но на самом деле оно долго жило во мне и в очень многих из нас. И незнание текста, который Гога требовал знать ко второй-третьей репетиции, мы демагогически оправдывали тем, что нельзя учить текст, не постигнув логики… и ходили с бумажками… А ему наши бумажки мешали. Мы оправдывали себя, хотя на самом деле надо прийти после репетиции, пообедать, сесть и выучить текст. А когда ты учишь текст, как говорил Луспекаев, вся действенная линия тобой прокручивается, ты волей-неволей задаешь себе вопросы. Мы же этим на первом этапе не занимались, возлагая на Товстоногова ответственность за наши первые шаги в роли, я лично перекладывал на него ту работу, которую обязан был делать сам. И это, конечно, подлость, подлость.

И когда он ушел, вдруг выяснилось, что — пустота. Что делать? Я! Народный артист!.. Какой ты народный, если не понимаешь, зачем эту роль играешь, зачем вышел на сцену. Приезжает Шапиро, спрашиваю его на репетициях «Вишневого сада»: почему здесь фраза про поезд, который опоздал на два часа? Куда она ведет? А он не знает… А я не привык отвечать на вопросы сам! Я всегда ждал подсказки! А если не подскажут? Ты же артист! И в этом — отрицательное влияние такого большого режиссера, как Товстоногов. Мы были детьми-иждивенцами до пятидесяти лет.

М. Д. Вы — москвич, а всю жизнь прожили в Ленинграде-Петербурге…

О. Б. Мое знакомство с этим городом сводится к одному: дорога до БДТ и обратно. И переодевания. Или телевидение. Времени на застолья, на общение с такими людьми, как Конецкий или Володин, у меня почти не было. Я в лицо-то артистов петербургских не знаю! Вот какая история. Я и улиц-то питерских как следует не знаю, а мне скоро 70 лет. Только счастье, что с Товстоноговым работал. А сколько меня в Москву приглашали! Москва — мой родной город, я бы ходил по этому городу — там, где мой дед и прадед жили, где Ваганьковское кладбище…

Март 2004 г.

admin

PERSONALIA

Всем в Петербурге известно: у нас существует «Школа Галендеева». Легендарные курсы А. И. Кацмана, актеры театра Л. А. Додина — все выучены им. И прибавить тут нечего, как и убавить нечего. Разве что перечислить еще многие звания и награды профессора Галендеева.

А начать разговор о Валерии Николаевиче мы решили с нескольких строчек, написанных человеком, знающим его гораздо дольше, чем все питерские коллеги.

Анатолий Смелянский, доктор искусствоведения, ректор Школы-студии МХАТ

В. Галендеев. Фото М. Дмитревской

В. Галендеев. Фото М. Дмитревской

Помню Валерия Галендеева еще со времен его студенчества в Горьковском театральном училище. Он учился у легендарного Николая Александровича Левкоева. Старик был укоренен в нижегородское прошлое, играл еще в антрепризе Собольщикова — Самарина, а в Горьком, пока был жив, возглавлял местное отделение ВТО. Был колоритен, играл Ленина, а также Луку в «На дне», а в училище — это знаю по рассказам Галендеева — с какой-то особой интонацией произносил каждую весну загадочную фразу: «Скоро Благовещение, пора пташек на волю отпускать». Это значило, что пришла пора неслучившихся студентов выгонять из училища, то есть выпускать назад в мир на свободу. Интонацию своего мастера Галендеев передавал безошибочно.

Галендеева на волю не отпустили. Он года три что-то играл на горьковской сцене (помню жгучего Веню Альтмана в арбузовском «Городе на заре»). Но актера из не него вышло. Из «неслучившихся» актеров иногда случаются хорошие режиссеры, или неплохие критики, или директора театров. В Галендееве случай открыл иной редчайший дар — слухача, звукового и речевого старателя, способного проникать в душу сценического слова. Теперь в афишах додинских спектаклей его, кажется, именуют еще и режиссером. Определения мало что значат. Валерий Галендеев в современном театре стал законодателем в той важнейшей части театрального искусства, которое связано со словом. Он многократно предъявлял чудеса своей техники, открывал через слово, через интонацию и звуковую окраску душу человека. Он научил своих артистов пользоваться этой сложнейшей и опасной техникой. Наиболее впечатляюще — в «Братьях и сестрах».

Шестичасовое зрелище ударило по глазу и уху образом небывалого государства, в котором привыкли жить, но которое перестали ощущать. Открытие готовилось долго. Еще в конце 70-х ленинградские студенты поехали на Пинегу познавать собственную страну. Из северной экспедиции привезли не только впечатления советской деревни, мало изменившейся со времен войны. Они обрели там язык. «Пинежские подзоли да супеси вот уже который год подкармливали отощавший город». Как этот зачин произнести и что с этой советской «Махабхаратой» делать в театре? Валерий Галендеев, педагог и режиссер речевого образа спектакля, очень смешно вспоминал и показывал Федора Абрамова на пороге работы, последствия которой никто тогда не предвидел. Не замечая своего сильного говора, писатель бурчал: «Изображать крестьянина при помощи фонетических штучек — это же пошлость». Ведомые Галендеевым студенты рискнули. Над абрамовской прозой как будто ноты расставили. Они открыли гармонию нередуцированных гласных («о» так «о», «у» так «у» — в полный звук), проникли в звуковой секрет твердого «г» (как пишется, так и говорится — «чего», а не «чево»), научились радостно соединять шипящие со свистящими в какой-то новой музыке. За подзолами и супесями была обнаружена речь. Городские мальчики и девочки, освоив диалект как речевую маску, осмелели от неожиданных возможностей. Проникнув в подлинность звукового образа, они одним махом преодолели дистанцию, отделявшую их от народной судьбы и беды. Эту судьбу и беду они освоили и пропустили через себя. Тут стало ясно, какие плоды может принести в современный театр дарование Валерия Галендеева.

Валерий Николаевич в расцвете сил. Когда я слышу его бархатно-велюровый баритон, мне почему- то становится спокойнее на душе. Галендеев работает, Галендеев наблюдает, значит, наше слово еще не сгинело и все будет хорошо.

КАК РАЗБУДИТЬ ЛЕМУРА

Беседу с Валерием Галендеевым ведет Марина Дмитревская

Марина Дмитревская. Валерий Николаевич, с какой сверхзадачей вы приходите на каждый следующий курс?

Валерий Галендеев. Вы, конечно, не поверите, если я скажу, что, когда я прихожу на следующий курс, у меня нет никакой сверхзадачи, а только страх, что я не знаю, что делать, как преподавать, чему учить. И если что-то возникает — то по ходу конкретной работы, но это, конечно, нельзя назвать настоящей осознанной сверхзадачей.

М. Д. А у предмета она есть?

В. Г. У предмета, конечно, есть. Она много раз описана и сформулирована в теоретических трудах. Но практически, когда я прихожу на занятия первого курса, ее в моем сознании, в моей голове нет. Я прихожу с попыткой — хоть что-то сделать с этим кошмаром нового набора, хоть как-то разгрестись. Кстати, это, наверное, и есть внутренняя сверхзадача. Потом, когда начинаешь с ребятами знакомиться и видишь, что все не так безнадежно, как тебе казалось поначалу, что собраны они неслучайно, что они составляют некий возможный конгломерат, некое предположительное единство, в котором возможно слияние индивидуальностей, — тогда, наверное, возникает внутренняя сверхзадача, которая всегда отличается от предыдущей. Каждый раз я пытаюсь научить другому и по-другому. Все-таки принцип отрицания отрицания, которому нас учила кафедра марксизма-ленинизма, срабатывает, потому что все предыдущее начинаешь неизбежно отрицать. Идешь к другому и ради другого: все, что было, кажется неинтересным, неверным, неправильным. Так оно и есть, конечно, поскольку меняются жизнь, время, искусство.

М. Д. А технология ваша тоже меняется?

В. Г. Безусловно. Она меняется кардинально, резко. Ну, скажем, одним из технологически (и, может быть, творчески) наиболее благополучных моих студентов был Миша Морозов, ныне актер БДТ. Он очень одаренный педагог-речевик (возвращаю ему его определение, поскольку он как-то назвал меня педагогом-речевиком). Михаил продуктивно работает с некоторыми «профессионалами голоса и речи», хотя это не является его основной профессией, он не посвятил этому жизнь. Я встречаюсь с его учениками и вижу: он работает не просто на том технологическом уровне, который был двадцать лет назад, а на уровне тех представлений о технологии, которые были у меня двадцать пять лет назад, когда я его учил. Он делает это блестяще, но меня эта технология уже не устраивает, потому что она годилась для того времени, а сегодня должна быть какой-то другой. Она все время должна быть другой. То есть она по-настоящему не найдена и не определена.

М. Д. Она зависит от времени?

В. Г. От времени, от нашего взросления, узнавания и понимания связи между артикуляцией и событиями в Ираке, а эта связь несомненно есть. Я пытаюсь вдолбить теперешним своим студентам понимание этой связи между качеством звука и землетрясением в Марокко. В молодости этого не понимаешь, дай Бог постичь, где там что смыкается, что размыкается при речи, как работает дыхательная мускулатура, а то, что дыхание действительно связано с космосом, с жизнью планеты, первоосновами искусства, — это понимаешь попозже, и вся технология кардинально меняется.

В. Галендеев и Л. Додин на приемных экзаменах в ЛГИТМиКе. Фото из архива СПГАТИ

В. Галендеев и Л. Додин на приемных экзаменах в ЛГИТМиКе. Фото из архива СПГАТИ

М. Д. Правда ли говорят — человек живет так, как он дышит?

В. Г. Конечно. Или он дышит так, как он живет. Это как раз то, о чем я сегодня говорил со студентами. В любом упражнении, которое я им даю, проявляется, отражается то, как они живут двадцать четыре часа в сутки, включая время сна, любви, бодрствования и так далее. И среди десятков студентов находятся один-два, которые это понимают и чувствуют.

М. Д. Когда вы были молоды, вы думали, что будете заниматься сценической речью?

В. Г. До семнадцати лет я не думал, а сразу с семнадцати начал преподавать сценречь в Нижегородском училище. Я учился на третьем курсе и в то же время преподавал (с трудовой книжкой, все как полагается). Моим педагогом по речи была Людмила Александровна Булюбаш, она преподает и сейчас. Тогда открыли училище, а преподавать было некому, был по сути один квалифицированный педагог, а дальше — выбор: брать неквалифицированных?взрослых или квалифицированного полумладенца, но подающего надежды. И они предпочли взять младенца, что, надо сказать, был шагом довольно-таки дерзким. И больше я с таким за всю жизнь не сталкивался. Когда я пытаюсь каким-то таким дерзким шагом прорваться, пробиться — мне не дают, говорят, что я сошел с ума.

М. Д. То есть с актерством вы расстались не начав?

В. Г. Нет, я работал актером в Театре драмы им. Горького, играл в спектаклях Ефима Давыдовыча Табачникова, Леонида Савельевича Белявского и даже Гершта.

М. Д. Вы внушаете своим ученикам на всю жизнь не просто почтение, вы внушаете им мистический ужас. Я помню случай, когда за кулисами БДТ перед спектаклем «Аркадия» ходил совершенно бледный, испуганный Петр Семак, судорожно повторявший голосовые упражнения, весь первый акт как будто сдававший экзамен по речи. Когда я в антракте спросила его, что с ним, трясущийся Семак сказал: «В зале Валерий Николаевич…» Он думал только об одном — не опозориться перед вами. Чем вы их так пугаете?

В. Г. Не знаю. Я понимаю, чем я запугиваю их на первом курсе. Вот сегодня студенты довели меня до состояния предельной ярости, и я понимаю, что в этом состоянии я могу их запугать на всю жизнь. Но белого цвета после приступа ярости, который случился у меня час назад, из аудитории уходили только Семаки — те, к кому персонально это не относилось (я все время оговариваюсь — на каждом курсе есть такие два-три человека). Вот они уходили белые, и я надеюсь, что именно это — будущие Семаки. А с остальных — как с гуся вода. Но часто ужас помогает. Вот откуда я знаю французский язык? Когда я заочно заканчивал театроведческий факультет, у нас была чудесный педагог Галина Ильнична Кургаева, но она законченный либерал, ни с кого ничего не требовала — и я не знал абсолютно ничего, одно выражение: «Звонят». А в аспирантуре я испытывал мистический страх перед Таисией Евгеньевной Юхнович. Крохотное немолодое существо внушало мне что-то вроде ужаса слона перед мышью. Я занимался только французским языком, и на каждом занятии она говорила довольно большой группе: «Обратите внимание на Галендеева, вот что значит природная одаренность. Он ничего не делает, не занимается совершенно, а знает лучше других. У вас таких способностей нет, поэтому вам надо заниматься». Она так умела говорить по-французски «Нет», что у меня возникало такое же чувство, как в стоматологическом кресле советской эпохи, когда бор подносят к зубу. Может быть, это же чувство испытывает Семак при виде меня? Но в результате этого страха я работаю во Франции без переводчика.

В. Галендеев на репетиции с актерами МДТ. Фото В. Васильева

В. Галендеев на репетиции с актерами МДТ. Фото В. Васильева

М. Д. То есть страх нужен?

В. Г. По-моему, да. Хотя психология поколений меняется. Я сейчас преподавал в японской школе. В 1994 году я преподавал в школе при театре «Кё». Ее закончили молодой человек и девушка, которые приехали затем учиться к нам, он закончил у Ю. Красовского, она — у Г. Тростянецкого. И они открыли свою школу — «Кай». И пригласили меня заниматься тем же, чем я когда-то занимался с ними. Японцы остались такими же лучшими в мире учениками. Но если в 1994 году я говорил, что у кого-то что-то неправильно, то, независимо от пола и возраста (а там могут учиться люди от 19 до 67 лет), человек шел в угол и горько плакал оттого, что сэнсэй сказал ему что-то неприятное. Рыдания стояли ой-ой-ой! Спустя десять лет мне не удалось вызвать слезинки ни у кого. Я уже начинал более напористо, внятно говорить, что неправильно. В ответ работают, стараются исправить положение, улучшают показатели, но не плачут. Перестали. Другое поколение.

М. Д. Работать с другим языком, имеющим иное дыхание, — это нечто принципиально другое?

В. Г. Нет, я делаю то же самое. Закон тот же. Есть фонетические нюансы, но с точки зрения энергетики, ритмического импульса, архитектоники, действенной структуры реплики — все то же. Японский язык из всех юго-восточно-азиатских языков представляет собой загадочное исключение. Японцы говорят, что у них нет ударений, а на самом деле есть, в отличие от китайцев и вьетнамцев. И там же, в Японии, произошел замечательный случай — насчет языков и переводов. В Японии мои уроки переводил наш бывший студент Ёйти Нисимура. Он знает русский более или менее. Но я еще читал лекции, и их переводила переводчица, которая знает русский язык просто прекрасно. Она перевела первую лекцию, а потом стала ходить на занятия, отсиживала от звонка до звонка, помогала Ёйти переводить, когда он уставал. И вот кончается первое занятие, она обращается к Ёйти Нисимура, который ее коллега, и говорит: «Спасибо за добро, которое вы мне сегодня сделалииииииии…», Ёйти отвечает ей: «Спасибо за добро, которое вы мне сегодня сдеееееееееееелали…» — после этого она поворачивается ко мне и говорит: «Ну, я пошла». Это не означает, что она не была благодарна мне за добро, которое я ей сделал, но она, владея обоими языками, прекрасно понимала, чем заканчивается общение у японцев и чем — у нас. Это одна из педагогических проблем. Если нет этого «Спасибо за добро, которое вы нам сделали», а только: «Ну, мы пошли!» — ничего не получится, никто ничему не научится. Конечно, у нас никто такого не говорит, может быть, говорят один раз в Новый год, но человек должен хотя бы чувствовать это.

М. Д. Какие курсы дали вам наиболее полное педагогическое счастье?

В. Г. Все. Без исключения. Разумеется, те, на которых я работал от набора до выпуска (а были и такие, где я работал только на втором или третьем курсе). Таких было в Петербурге семь.

М. Д. Отличает ли что-то петербургскую школу сценической речи?

В. Г. В той мере, в какой отличаются петербургская педагогика и театр.

М. Д. Мы более режимные по сравнению с вольной Москвой?

В. Г. В Петербурге как была только одна кафедра, которая серьезно занимается этим делом, так она и осталась.

М. Д. Она едина?

В. Г. Она не едина, но всегда есть шесть-семь человек, которые работают в некоем единстве, а есть протоплазма, которая работает так, как хочется, и никто никому не мешает, если речь не идет о халтуре (хотя и это сегодня не критерий, потому что при нынешней институтской зарплате не грех и халтурить). А в Москве есть разные кафедры, существует конкуренция, борьба. На нас они не обращали внимания много лет и начали обращать только в связи с многочисленными «Золотыми масками» за драматические спектакли, одна за другой уезжавшими из Москвы в Петербург. Вот тут и стали присматриваться к петербургской школе, и с 1999 года наши педагоги регулярно проводят мастер-классы в Москве со студентами, педагогами: и я, и Ю. Васильев, и Н. Латышева, Е. Кириллова, Е. Черная. Конечно, мы работаем несколько иначе, это долгий разговор, но коротко, отвечая на ваш вопрос, могу сказать, что даже линейки гласных, на которых строятся упражнения, у нас разные. Мы начинаем с «у» (у-о-а-э-и): Петербууург и должен начинаться с «у». А Москвааааа начинается с «а».

М. Д. За последнее десятилетие, много путешествуя по России, я сталкиваюсь с тем, что говорят на сценах все хуже. Открытые на основе «кульков» институты совсем не дают речевой школы, лезут говоры всех регионов и всякое прочее неладное. За те многие годы, что вы учите студентов, стали ли речевые проблемы труднее, серьезнее, неразрешимее?

В. Г. Конечно, изменения происходят. Во-первых, меняется язык, речь культурного слоя. Посмотрите на слои нашей петербургской интеллигенции — старой, средней, молодой — это все очень разные слои речевой культуры: разные манеры, ритм, лексика, совершенно разный синтаксис. Если до 60-х годов господствовали речевые стандарты, достаточно строгие в построении фразы, устного абзаца, то сейчас все стало беспорядочнее, хаотичнее. Возникают синтаксические завалы. А уровень синтаксиса соответствует уровню лексики, которая грязна, соответствует уровню фонетики, которая тоже грязна, артикуляции, которая случайна… Но между этими уровнями существует взаимопонимание. Приведу пример. Много лет назад на курсе А. И. Кацмана у нас был спектакль «Братья Карамазовы», и там госпожу Хохлакову играла Лена Кондулайнен. Лена обладала чудовищной дикцией, вплоть до того, что, когда она играла эту госпожу Хохлакову, я ни в зале, ни по трансляции не понимал пятидесяти процентов текста. А тексты были в основном комедийные, было много юмористических моментов, и ни один из них не пропадал, зал каждый раз откликался смехом. И однажды за кулисами я слышу по трансляции, как Лена верещит что-то абсолютно неразборчиво, а зал хохочет — и точно в тех местах, где это «запланировано» у Достоевского. Рядом со мной Аркаша Коваль, которого я спрашиваю: что происходит? И он говорит мне: «Происходит очень простая вещь: она разговаривает на их языке, и они ее прекрасно понимают, а с вами у нее разные языки». То есть внутри определенного слоя отношения налажены, и то, что нам с вами кажется ужасным, — закономерно и понятно. Сегодняшнее занятие я начал с вопроса: «Что означает слово „пызда“?» Этот вопрос я задавал дома, коллегам по кафедре, никто не мог ответить (только Евгения Ивановна Кириллова подумала и сказала, и то с наводкой, когда я спросил, что такое «пызда с биотуалетом»). А студенты ответили сразу же: это поезда. В чьем произношении? Говорят — в нашем. «Поезда» и «пызда» для них абсолютные синонимы. Это можно оценивать как кошмар и ужас. А можно — как изменения строя языка и речи. Так называемое стяжение гласных, которое в данном случае проявляется (првляется…), характерно для ряда северных, уральских говоров, и оно проявляет экспансию, захватывает столицы, зоны классического говора (которого в природе уже не существует, он ушел вместе со своими носителями: умерли люди — не стало этой речи). И постепенно становится нормой, хотя никогда не станет нормой для тех, кто вырос при предыдущей норме. Дикое ударение «вклю?чат» вполне закономерно и скоро будет узаконено как норма…

М. Д. …и все дальше от нас будут отодвигаться тексты Достоевского, все труднее будет с ними актерам?

В. Г. Нет, тексты Пушкина и Достоевского как раз хамелеонные, они мимикрируют. Если ребята способны понять эти тексты интеллектуально и чувственно, то языковой строй не будет для них помехой. Они умело применяют любой текст к себе, к тому, что, с нашей точки зрения, является их речевым безобразием. Эти отношения трудно определить юридически. Я думаю, что по биологическим нормам жизни мы с вами доживем до того времени, когда словари зафиксируют как параллельную, а затем и допустимую норму — «звoнят», потому что подавляющее большинство носителей языка, население нашей Родины говорит так. Дожили же мы до «твoрога» и «свеклы?». Это можно считать падением речевой культуры, а можно — изменениями, которые происходят под влиянием варварских вливаний в язык.

М. Д. Но сейчас еще и нашествие американизмов.

В. Г. Без этого нельзя работать с компьютером.

М. Д. Все равно не понимаю, почему надо говорить креативный, а не творческий, кастинг, а не пробы…

В. Г. Все это говорит только о том, что язык — надстройка.

М. Д. В речевых делах (а занятия бывают групповые и индивидуальные) вы учите студентов партнерству?

В. Г. Конечно. И отличие нашей кафедры (хотя москвичи уже взяли у нас и это, они быстро берут и присваивают все, что правильно) в том, что у нас нет сольных занятий, студенты приходят на индивидуальные занятия вдвоем, и я как заведующий кафедрой стараюсь искоренить практику индивидуального текста, чистого монолога. Потому что сценическая речь — это всегда диалог. В сценической речи как учебном предмете всегда есть установка на монолог, на чтение (я читаю «Даму с собачкой» или «Зимнее утро»). Но это не сценическая речь, это художественное слово, декламация! Это факультатив. А сценическая речь — диалог, и я делаю упор на коллективные занятия. Часто вместо двоих приходят несколько — и на мастерстве не оказывается кворума… Речь должна выращиваться в контакте, а не перед зеркалом.

М. Д. То, как человек говорит, зависит от того, как он слышит?

В. Г. Прямо зависит, это единый процесс. Слышать не умеют. У меня сейчас второй курс, я продолжаю заниматься только этим — чтобы слышали нюансы ритма, нюансы энергии, мелодики. Весь тренинг у меня построен на этом — они должны услышать, воспринять, повернуть и пойти дальше. Из двадцати человек слышат двое-трое… Остальные не слышат так, как должен слышать артист, а он должен — как музыкант.

М. Д. И хорошо бы видел — как художник…

В. Г. Они слышат номинально: грубо, общо. Могут повторить, о чем речь, но сердцевину разговора, которая выражается в ритмическом нерве, — вот этого они не слышат.

М. Д. Это, наверное, тоже связано с жизнью. Информационный поток такой, что люди защищаются — и перестают слышать. Не в силах дифференцировать информацию, они залезают в наушники.

В. Г. Это связано еще и со склонностью к личностной глухоте, нежеланию слышать другого. Наушники — это раковина. В ней можно постоянно находиться и без наушников. И такой аутизм в первом приближении свойственен нашим деткам в подавляющем большинстве. Я согласен — многого лучше не слышать, но что-то слышать надо! Если человек вырастает в детском саду, школе, в той среде, которую лучше не слышать, он оборудует себе эту раковину — и попробуй потом внедрись в нее! Это и есть самая большая трудность. Серафима Бирман объясняла, почему она не преподает: «У меня сейчас будет инфаркт, а у него температура повысилась на одну сотую градуса!» То есть ученики, с которыми она пробовала работать, не слышали, что у нее сейчас будет инфаркт, не воспринимали чувственные, энергетические эманации. Если человек слышит, если ты к нему пробился — дальше все идет проще и легче.

М. Д. Занимаясь с режиссерами, вы делаете поправку на то, что они — не актеры?

В. Г. Я исхожу из того, что практически они обязаны владеть всем тем же, что актеры. Если получится еще что-то в осмыслении литературы, вопросов теории (от актеров я никогда этого не требую) — хорошо.

М. Д. Когда вы приходите в зал и видите своих бывших студентов, вы смотрите на них как зритель или все еще как педагог?

В. Г. Вырабатывается параллельное умение воспринимать то и другое. Не могу сказать, что кто-нибудь из моих учеников заставил меня намертво забыть о том, что я его учил.

М. Д. То есть вы думаете: что ж такое, как плохо говорит…

В. Г. Почему плохо? Очень часто — хорошо, с вашего позволения. Скажем, Андрей Краско, хуже которого из моих учеников не говорил никто и никогда, сейчас радует. Научился после сорока лет от роду. А хуже него не было никого, это был единственный ученик, которого я единственный раз в жизни ударил на занятиях по лицу, потому что он не мог сказать слова «мама». Раз, два, три, четыре… потом я его ударил — и он нормально сказал: «Мама». Потом снова вернулся в прежнее состояние, а теперь говорит нормально, я смотрю его в фильмах, разговариваю по телефону… То есть проснулся какой-то отключенный в свое время центр, управляющий речью. И не только речью, он проснулся как артист, а был спящее существо, лемур…

М. Д. Часто приходят люди со своей специфической речевой манерой. Задача вашего класса убрать это?

В. Г. Сохранить. Придать этому трансляционные возможности, чтобы это не мешало восприятию индивидуальности, облика. Потому что бывает, что речевое уродство мешает восприятию очаровательного облика. И тут все время находишься в роли булгаковского героя из «Записок молодого врача», который что-то помнит из университетского курса, но еще по-настоящему не оперировал. Каждый раз — страх. Есть, конечно, типология речевых особенностей, но отделить грязь, дурную подражательность от глубоких индивидуальных вещей очень трудно. Тут ты никогда не сможешь получить сертификат. Знаете, у японцев есть рыба фугу. Если ее неправильно приготовить — она ядовита. Если правильно — это лакомство и деликатес. Две недели назад я решился попробовать ее в Токио, меня уговорили, сказав, что у этого повара есть фугу-сертификат. От этой рыбы высокая смертность, и всегда надо требовать сертификат. Я — не повар, я не знаю, как отделить яд от полезного и вкусного, здесь всегда действует интуиция, любовь к человеку, которого учишь, влюбленность в это существо. Приобрести окончательную квалификацию в театральной педагогике невозможно. Я все больше с годами восхищаюсь мудростью иных своих коллег, которые оставляют все как есть и ничего не делают, дабы не навредить. Но сам пока этому не научился. Конечно, у нас есть возможность отбирать людей при поступлении, и на тех курсах, на которых я работал с Кацманом и Додиным, было минимальное количество раздолбаев. А один из признаков одаренности — постоянная потребность что-то делать.

Февраль 2004 г.

P.S. 22 марта 2004 г. В. Н. Галендеев принес в редакцию вычитанный текст — со следующей репликой: «Вот сегодня было бы совершенно другое интервью, потому что сегодня был хороший урок, студенты радовали. А в прошлый раз я пришел после такого ужаса! Но я все-таки предполагаю, что удачное или неудачное занятие зависит от того, какие МЫ приходим к ним в аудиторию…»

Петр Семак, заслуженный артист России, актер МДТ — Театра Европы

По-моему, ходят легенды о том, как Валерий Николаевич учил Петю Семака говорить по-русски. У меня был просто жутчайший акцент. В силу того, что я учился в украинской школе, я и мыслил на своем родном языке. Я был иностранцем, как и Регина Лялейките, моя однокурсница, которая приехала из Литвы. Ей тоже было очень трудно, потому что необходимо перестраивать не то что свои мозги — нужно перестраивать свой менталитет. Это очень сложный процесс, потому что ты впитываешь родной язык с молоком матери, буквально от груди. И потом, это связано с актерской профессией, которая предполагает, что ты должен опираться на свою природу, которую ты практически не можешь переделать. Это сложно объяснить, я себя чувствовал лучше и свободнее тогда, когда говорил на своем родном языке или на русском языке, но с акцентом, который мне присущ. На организм и психику шла такая нагрузка, что я долго находился в состоянии тупости, мне казалось, что Галендеев надо мной издевается, что я все произношу правильно, а он издевается. Я единственный, кому он не ставил зачета, и я не получал стипендии, наверное, полтора года. А. И. Кацману он говорил: «Этого хохла не научили говорить по-русски».

А потом что-то произошло, количество переросло в качество. Это случилось, когда мы работали над «Евгением Онегиным» и я был в том эмоциональном состоянии, когда «пан или пропал», потому что доходило до слез. Иногда в том же «Евгении Онегине» Валерий Николаевич мне говорил: «Петя, здорово, за актерское мастерство я бы вам поставил пятерку с плюсом, но это же все не по-русски!» Я был в отчаянии, начинал рыдать, а он говорил: «Ну, Петечка, возьмите себя в руки, давайте еще раз, смотрите мне в рот». Это было ужасно. И однажды что-то случилось, я, видимо, стал себя слышать (до этого я не слышал себя), а еще я поймал себя на том, что стал думать на русском языке. И в дальнейшем Валерий Николаевич в моей судьбе играл большую роль не только как педагог по речи, но и как педагог по актерскому мастерству. Я думаю, поэтому — такая любовь к Галендееву его студентов и такой страх перед Галендеевым у всех его учеников. У меня такого страха уже нет, но когда он появляется и ты слышишь его голос, то внутренне подтягиваешься, как-то начинаешь выговаривать слова.

Он потрясающе владеет анализом любого материала, над которым мы работали все эти годы, — и Достоевский, и Пушкин, и Платонов, и Чехов, и Шекспир. Он может подсказать какую-то очень важную вещь, «зерно роли». Например, Коля Павлов работал над ролью Великого инквизитора. Мы еще были студентами, Коле было двадцать два года, Великий инквизитор, такая роль! Огромный монолог сократили как могли, но все равно двадцать минут, не меньше, человек говорит на сцене. Я был на том занятии, когда Коля читал Галендееву. Коля очень хорошо прочел для первого раза. «Молодец, — говорит Валерий Николаевич, — все акценты, ударения расставлены точно, все логично. Коля, но ведь теперь надо излучать!» Как это понять: «Теперь надо излучать»? Но я сразу понял, что на сцене, чтобы ты ни играл, нужно излучать. И если ты не излучаешь, то чего-то не происходит. Нас так воспитывали, и школа Кацмана, Додина и Галендеева тем всегда и отличалась, что нас учили не только мастерству игры актера, но еще и умению этого излучения.

Если рассказывать про вездесущего Валерия Николаевича… Вездесущего, потому что он появлялся везде, когда его никто не ожидал. Он мог, что называется, застукать тебя на месте преступления. Например, нам на курсе запрещали курить, особенно девочкам. Если он видел девочку с сигаретой — все, сразу незачет, как бы там потом ни читал. И случай с Колей Павловым на первом курсе — это же анекдот! Коля жил в Великих Луках, он то ли ехал к маме, то ли возвращался из Великих Лук. Представляете, первый курс окончен, свобода, каникулы, лето, жара. На какой-то станции Коля вышел в тамбур. Долгая остановка, он затянулся папироской. И вдруг слышит голос Галендеева: «Коля, я все вижу!» У Коли чуть сердечный приступ не случился. Где?! Откуда?! Из соседнего поезда выглядывает макушка Валерия Николаевича, который ехал в обратную сторону. Он, как Бог, витает везде.

Учил больше кнутом, бывали иногда пряники, но больше кнута, много иронии. Например, какое-то упражнение, я читаю, он говорит: «Зажмите рот, Петя». Я зажимаю рот. «Еще сильнее зажмите». Я еще сильнее зажимаю. Он: «Еще сильнее». Я уже говорить не могу, а Валерий Николаевич: «Догадался, наконец». Был момент, который меня окрылил, это очень важный момент, потому что такие вещи запоминаются на всю жизнь. Мы работали над «Евгением Онегиным», делали десятую главу, Валерий Николаевич занимался с каждым индивидуально. И вот он говорит: «Давайте соединим, послушаем друг друга», — это называется «подхватить историю». Мы соединили, был прогон. И он мог бы сказать, что ему кажется — ближе всех к тому, о чем мы говорим и мечтаем, был Петя Семак. Нет, он сделал другую вещь, он начал всех спрашивать: «Как вам кажется, кто был точнее на этот день?» — и все стали говорить: да, наверное, Семак, да, Семак. Не представляете, какие крылья вырастают в этот момент, когда понимаешь, что ты все-таки не совсем бездарный человек и что-то можешь.

Или мы выпускали «Бесы», Додин был убежден, что нельзя Галендееву приходить на репетиции. Премьера была тяжелой, играли очень долго, плохо. Мы были в упадке — больше трех лет мучиться, выпустить спектакль и понять, что излучения не получилось. И Галендеев позвонил каждому из нас и говорил долго с каждым из нас. Он всем дал уверенность, и спектакль качественно изменился уже через год. Он как шаман или психотерапевт. Он может в тебя вселить и силу, и веру в то, что это правильно и что ты пока не излучаешь, но ты будешь излучать.

Татьяна Рассказова, актриса МДТ — Театра Европы

Валерий Николаевич никогда ничего не делает формально. Преподает от души, никогда не стоит на месте, развивается параллельно с учениками.

Для нас он не просто педагог — он мастер, наряду с Кацманом и Додиным. Он всегда присутствовал на занятиях по мастерству. Это достаточно необычно для педагога по речи. Нам было трудно учиться. Но если учиться не трудно — значит, ты ничему и не учишься. Главное — то, чему он учит, остается на всю жизнь.

Александр Строев, актер Молодежного театра на Фонтанке

Валерий Николаевич обладает магнетически-гипнотическими способностями. Он смотрит на тебя своими темно-карими маслянистыми глазищами, и ты чувствуешь себя бандерлогом, разговаривающим с Каа. Обычно такой стиль общения со студентами продолжается до третьего курса. Реакции на это две — или полная амнезия, подчинение, или сопротивление (по мере своих почти младенческих сил). Сопротивляться этому могучему гиганту, от голоса которого можно свалиться замертво, решаются только некоторые отчаянные. И в основном по мелочам. Ну, например, известная форма протеста — нежелание бросить курить. Когда мы учились, Валерий Николаевич объявил войну курильщикам. Курильщики решили партизанить. Галендеев начал нас выслеживать, доведя военные действия (впрочем, как и все, за что он ни берется) до предела совершенства. Один из его подвигов был следующий. Валерий Николаевич почувствовал запах дыма из женского туалета, где спрятались две мои однокурсницы в надежде, что уж там-то их точно не потревожат. Не долго думая, Валерий Николаевич отошел метра на три и с разбегу влетел в женский туалет, выломав при этом дверь. Нападение было столь внезапным и стремительным, что обе курильщицы были застигнуты, правда, обе в предынфарктном состоянии. А еще одна студентка (не с нашего курса) при приближении Валерия Николаевича села на зажженную сигарету и так разговаривала с ним какое-то время. Потом долго лечилась.

Конечно, никто из нас так и не бросил курить, но Валерий Николаевич научил нас всегда находиться на стреме, что помогает нам во многих жизненных ситуациях.

Если серьезно, Валерий Галендеев — очень интересный человек, умнейший педагог. Я, например, никогда не волнуюсь, будет ли меня слышно в каком-нибудь большом зале. Конечно, это заслуга Валерия Николаевича.

Алексей Девотченко, актер Александринского театра

Наверняка не буду оригинален, если скажу, что Валерий Николаевич Галендеев — замечательный педагог, педагог милостью Божьей. Кроме того, этому человеку я очень и очень многим обязан в жизни. В том, что в результате я оказался на курсе А. И. Кацмана, есть и его заслуга. Не забуду и то, что каждый раз, когда на первом курсе надо мной сгущались тучи и меня, как иногда казалось, грозились выгнать из института за профнепригодность, Валерий Николаевич Галендеев все как-то сглаживал, уравновешивал, поддерживал мою веру в себя…

Несмотря на все это, не могу сказать, что мне у него было очень просто учиться (у меня же была масса речевых недостатков), да и занимался он мною не больше, чем остальными. Но всегда, в любой ситуации я чувствовал его расположение, его поддержку. Личные взаимоотношения, выходящие за рамки отношений учитель-ученик, появились гораздо позже, после армии, когда я уже учился у Льва Абрамовича Додина. В общем, Галендеев был для меня своеобразной палочкой-выручалочкой. Помню, когда уже на последнем курсе всем дарили афиши, то мне от него досталась афиша с лаконичной надписью: «Опекун. Галендеев». Это было давно, но я до сих пор воспринимаю его именно так.

Очевидно, что Галендеев не просто педагог по сценречи. Он такой же Мастер, как покойный Кацман, как Додин. По степени вкуса этот человек для меня — эталон.

Как педагог он тоже уникален. К каждому он искал свой, индивидуальный подход. Он ведь на своих занятиях учил всему, прививал вкус художественный, вкус театральный, вкус литературный… Помню, как мы на первом курсе начали разбирать «Евгения Онегина». Все сидели полукругом с тетрадками, а он нам что-то долго рассказывал об истории романа, о декабристах… Северное общество, Южное общество… Он реконструировал эпоху, а я, дурак, не всегда умел это ценить, не понимал, как мне повезло! Казалось, что это само собой разумеется. Валерий Николаевич всегда учил нас понимать смысл слов, произносимых со сцены, понимать: что и для чего ты говоришь. Не повторять их механически, а проживать. На его занятиях мы фактически учились играть, учились актерскому мастерству, каждый день, планомерно… И это очень ценно, особенно сегодня, когда у нас в институте — полный кризис, когда почти не осталось сильных педагогов, когда Академию впору закрывать, а не праздновать 225 лет. Так что Галендеев для меня эталон и авторитет, и каждый свой творческий шаг я внутренне сверяю с ним, спрашивая себя самого, а как бы он к этому отнесся, что бы сказал. Я помню, как в одном интервью какой-то артист назвал его «речевиком»… Так вот, Валерий Николаевич — не «речевик». Он большой мастер, настоящий художник и, простите за пафос, один из просвещеннейших людей нашего времени, как говорили во время оно.

Игорь Иванов, заслуженный артист России, актер МДТ — Театра Европы

Валерий Николаевич — по-настоящему творческий человек. Ему очень интересно то, чем он занимается. Он изобретает упражнения по ходу дела. Берет не из справочника, а придумывает сам, отталкиваясь от сегодняшнего дня, конкретной необходимости, от погоды, от настроения. Это происходит спонтанно, но сообразно месту, времени, ситуации.

Каждому актеру, ученику он подбирает индивидуальную программу. Педагог-репетитор. Актеру важно, чтобы его любили, следили за ним, помогали. Мне лестно, что Валерий Николаевич за мной наблюдает. Он мне очень помог при работе над «Исчезновением», «Вишневым садом». Валерий Николаевич отслеживает меня, участвует в формировании. Он может помочь артисту, а это главное.

Игорь Копылов, актер театра «Фарсы»

В разговоре о Валерии Николаевиче все высокие эпитеты будут абсолютно не преувеличены. Можно сказать, что он великий педагог! И это будет правда.

Когда я думаю об этом человеке, меня переполняют восторг, восхищение и зависть к самому себе. Я испытываю благодарность за огромное доверие ко мне лично. Благодаря этому доверию я попал в институт, потом я у него учился, а еще спустя несколько лет мы сделали с Валерием Николаевичем три спектакля. C ним возможны те вещи, которых от тебя никто не ожидает. Он ставит очень высокую планку, но дает понять, что тебе доверяет, и это главное, ведь в театре, да и в жизни это редкость.

Он занимается не только речью. Это лишь часть его огромной деятельности. Речь — техника, ремесло. А его занятия — обучение не только ремеслу. Это редкость, очень большой талант, которым он готов поделиться со всеми абсолютно даром.

Один из его постулатов, который мне особенно нравится, это то, что творческий процесс должен быть непрерывным, огромным, длительным, тогда когда-нибудь, может быть, что-нибудь и получится.

Он подробен в разборе роли, всегда очень точен. Никогда не перехваливает. Иногда может быть достаточно резким. Но когда он доволен, то чрезвычайно щедр на похвалы, он начинает светиться, гордиться тобой. Кроме того, никто не бывает таким трогательным и предупредительным вне репетиций.

На репетиции он может накричать, даже надавать пощечин, чтобы добиться от тебя какого-то результата. Тебе, может быть, захочется накричать в ответ, что-нибудь сломать или повеситься от стыда… Но в то же время ты понимаешь, что это не относится к тебе лично, это относится к профессии. И как только ты это понимаешь, тебе становится легко… ну или хотя бы легче. Кто тобой в жизни будет заниматься? Ты в принципе никому не нужен! А он занимается тобой, любит в тебе артиста, любит то дело, которое ты выбрал.

Если были какие-то мои личные успехи в театре — заслуга в этом Валерия Николаевича огромная!

Он удивительно общается со студентами. Он не стареет. Никто из его новых учеников не считает его стариком. С тех пор как мы познакомились, прошло 19 лет. А он все такой же! И слава Богу!

Елена Попова, народная артистка России, актриса АБДТ им. Г. А. Товстоногова

На моем курсе были чудесные учителя — Аркадий Иосифович Кацман и Лев Абрамович Додин. Но я в один ряд с ними ставлю и Валерия Николаевича Галендеева.

У него были не просто занятия по речи, дыханию… Все его замечания по речи были всегда художественно наполнены. Он человек удивительной эрудиции, тонкого литературного, художественного вкуса. Кроме того, он изумительно понимает человеческую психологию.

Его занятия никогда не были скучными. К нему очень хотелось идти на занятия. А это величайшее достижение педагога. Он никогда не делал разделений на любимых и нелюбимых учеников. Со всеми ровен в общении.

Он сумел научить нас профессии. Низкий ему поклон!

Валерий Кухарешин, заслуженный артист России, актер Молодежного театра на Фонтанке

Начнем с того, что я поступил в институт сразу после школы и для меня годы учебы были очень сложными. Я испугался и практически все четыре года находился в ужасно зажатом состоянии, меня чуть не выгнали с курса, потому что я не мог расслабиться. Поэтому мне страшно жалко, что я не смог взять у Валерия Николаевича Галендеева всего того, что он предлагает актерам, студентам. Во-первых, конечно, это — человек культуры, он знает поэзию, литературу, живопись, и это счастье, что он появился у нас на курсе. Первая встреча с педагогами и с ним в том числе была каким-то чудом. Как он может увлечь! У него потрясающее чувство юмора. В начале, когда мы только начинали работать, у нас с ним были очень хорошие отношения, я чувствовал, как он ко мне относится — с каким-то доверием и надеждой. Потом я зажался, скукожился и все время пытался уйти в сторону, я всего боялся: боялся выходить на сцену, боялся что-то делать, поэтому мы немного отдалились. Он мне всегда говорил: «Кухарешин, у тебя большой язык! Ты плохо произносишь буквы, слова. Давай, учись. Вот Юрский — пример, он справился, сделал свой недостаток достоинством…», и так далее. Мне мой язык мешал все время, буквы не выговаривались. Но вот уже более двадцати лет я работаю в театре, в том числе и на озвучании, на дубляже, и все-таки победил свой недостаток, преодолел его и этим горжусь, и, конечно, Валерий Николаевич заложил все эти основы.

Я безумно люблю этого человека. Мы живем у одной станции метро и иногда встречаемся с ним в транспорте. И сейчас, когда мы разговариваем о театре, работе — это совершенно другое: я уже окреп, почувствовал, что я могу, мы разговариваем на равных, и я думаю: «Господи, ну почему этого не было раньше?» Раньше! Все разговаривали с ним, выговаривая буквы, и у меня был постоянный испуг, что я скажу что-то не так. И когда мне рассказывают, что студенческие годы — это счастье… Для меня это была мука, мука из-за того, что я был такой несвободный.

Его занятия никогда не были просто занятиями по речи, и все зачеты по речи были не просто профессиональными зачетами — это были мини-спектакли. С первого курса это все сопрягалось и было связано с театральным действием.

Было очень интересно, когда мы играли, а Валерий Николаевич сидел в зале и в течение спектакля записывал какие-то реплики. Потом на обсуждениях он выходил и говорил: «Ну, а теперь, миленькие мои, что же вы наговорили!» И повторял фразы, которые звучали со сцены. Например, «Тимофей Лобанов, военнопленный», и Валерий Николаевич говорил: «И что это значит: „Мафилоба винопле“»?

Многие мои однокурсники работают в Малом драматическом театре, и Валерий Николаевич там часто бывает, они общаются, и мне горько и жалко, что я оказался в другом театре и наше творческое общение прервалось.

И еще. Валерий Николаевич очень любит курить папиросы. У него никогда не было зажигалок, он любит зажигать спички. Говорят, когда Мейерхольд садился за стол, он расправлялся со ста вилочками и ножичками так, что это было искусство, эстетическое наслаждение. И было примерно такое же чувство, когда Валерий Николаевич зажигал спички. У него был коробок, он что-то говорил, в это время медленно наклонял свою большую кудрявую голову, в губы вставлял папироску, доставал спичку, и я, не отрываясь, следил за тем, как он медленно, что-то объясняя, подносил спичку к черкашу, медленно зажигал, прикуривал, и это тоже было какое-то искусство — искусство зажигать спичку. И вообще, этот человек — воплощение искусства, все в нем прекрасно — как он говорит, как он чувствует театр, живопись, поэзию. Он просто культурнейший и образованнейший человек нашего города. Это надо из него пить, пить и пить.

Биневич Евгений

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

«О юмористическом журнале не имели понятия в начале ХIХ столетия у нас в России,» — констатировал составитель сборника „Наши юмористы за 100 лет“. — «…За четыре года до отечественной войны у нас появился первый юмористический журнал, предпринятый художником Венециановым, под названием „Журнал карикатур“. Но — увы! — никто в настоящее время не видел этот журнал. Жизни его было всего 3 недели, и память о нем сохранилась только в цензурном архиве, где осталась переписка о нем»1.

И это понятно, ибо во все времена в России сатирики преследовались «злейшими истязаниями». Тем не менее, когда чувствовалось хоть малейшее послабление, они выходили на свет Божий и всколыхивали болотную гладь житейского моря.

И потому лишь в 1839 г. появился тоненький, в два листа обычного книжного формата, «Листок для светских людей» В. Ф. Тимма. Но только в 1843 г. достаточно робко в нем стали объявляться карикатуры, вернее — юмористические зарисовки столичных типов. Не обошелся журнал и без театральной темы. Так, весь 35 номер был посвящен фельетону на постановку «Руслана и Людмилы» М. И. Глинки с двенадцатью иллюстрациями В. Тимма. Потом были фельетоны с карикатурами — «Рецепт для составления большой оперы», «Комедия в зале Александринского театра», в котором шла речь о том, что происходит не на сцене, а именно среди зрителей, и т. д.

Весной 1846 г. вышла первая тетрадь сатирического журнала «Ералаш» Михаила Неваховича. Очень скоро он приобрел множество подписчиков.

На листах «Ералаша», помимо всего прочего, появились первые воистину театральные карикатуры. Это А. М. Максимов, «первый любовник Императорского театра», — худой профиль на «спичечном» туловище2. Над его худобой не раз будут потешаться карикатуристы. К примеру, в триптихе Н. Степанова, посвященном премьере «чудовищной драмы (с французского)» «Сумасшедший от любви», в которой «удостоились вызовов: грудные младенцы, автор, который, однако, не успел явиться из Парижа, и любимец Александринского театра, которому можно пожелать одного — побольше тела»3. Тогда же в «Иллюстративном альманахе» (СПб., 1848) Невахович изобразил П. А. Каратыгина «остроумным бенефициантом», который программу своего бенефиса составил из множества собственных водевилей (1)4.

Совсем иной смысл вложил Невахович в «Гамлета петербургской сцены на дровяном складе», где В. Каратыгин торговался из-за стоимости дров. Художник как бы приглашал артиста спуститься с котурнов величественного трагического героя на грешную землю (2)5.

В 1857—58 гг. Н. А. Степанов выпускал карикатурный альбом «Наши знакомые», а с 1859-го он и поэт В. С. Курочкин начали издавать «сатирический журнал с карикатурами» «Искра». Вскоре появятся журналы «Развлечение» (1859–1918), «Гудок» (1862–1863), «Оса» (1865–1866), «Заноза» (1863–1865), «Будильник» (1865–1918), «Маляр» (1871–1878) и некоторые другие, в которых театральной карикатуре отводилось небольшое, но определенное место.

Илл. 1. (См. в тексте статьи)

Илл. 1. (См. в тексте статьи)

Из актеров чаще всего на перо карикатуристов попадался В. Самойлов. Не потому, что он был худшим, а потому, что всегда карикатура была показателем популярности. На одной из ранних карикатур — Л. Белянкина — Самойлов в костюме Гамлета, сыгранного им в бенефис 1863 г., обращался к какому-то театральному чиновнику: «Ну что? Каков я?..» — «Выше Каратыгина», — отвечал тот. — «Право?! В какой сцене? Когда?» — "Когда на стул становитесь»6.

Несколько интересных шаржей появилось в связи с постановками пьес А. Н. Островского. Особенно в этом преуспели карикатуристы «Маляра», понимавшие значение его пьес для русского театра и видевшие, как некоторые александринцы губят их. На одном из шаржей анонимного художника Ф. Бурдин хоронил «сочинения Островского»(3)7. А. Лауэр тоже считал, что ближайший друг драматурга в Александринском театре, искренне его любящий, казалось бы, единомышленник, портит многие постановки его пьес своим исполнением. Видел это и автор, но препятствовать Федору Бурдину не мог, ибо тот много способствовал прохождению пьес через цензуру и на столичную сцену. На одной из карикатур А. Лауэра Бурдин стриг овец: «Что ж, пока еще овец много — старому волку на свете жить можно»8. А М. Бурбонов другого александринца А. Нильского превратил в нильского крокодила, глодающего персонажей драм, комедий, исторических хроник, в которых участвовал. Тут же валяется обглоданный уже томик пьес Островского (4)9.

Илл. 2. (См. в тексте статьи)

Илл. 2. (См. в тексте статьи)

В середине 60-х гг. сцену захлестнула историческая драма. Внимание карикатуристов привлекали различные толкования артистами роли Ивана Грозного.

На первом представлении «Смерти Иоанна Грозного» А. К. Толстого, состоявшемся 12 января 1867 г., заглавную роль сыграл В. Самойлов, а Бориса Годунова — П. Васильев. Но исполнительские манеры их были настолько различны, что Самойлов от роли отказался и Грозного стал играть Васильев. Но и это назначение не было удачным — актер «выглядел не царем, а каким-то купцом 3-й гильдии». К. Брич показал двух участников спектакля, обсуждавших исполнителей этой роли: «Как вы находите, который из наших Грозных более подходит к настоящему Грозному: толстенький или худенький?» — «Трудно определить, который из них подходит, потому что они оба от него уходят»10. Однако спорили не только за кулисами, но и в прессе. Особенно непримиримыми в споре «за корону» были критики «Голоса» и «Санкт-Петербургских ведомостей». Карикатурист «Будильника» скрестил перья представителей этих газет в схватке. Самойлов и Васильев наблюдали эту картину (5)11. Еще на одной карикатуре — С. Любовникова (?) — Васильев стоял перед зеркалом и вопрошал: «Неужели я не похож на Грозного?»(6)12.

Илл. 3, 4, 5. (См. в тексте статьи)

Илл. 3, 4, 5. (См. в тексте статьи)

В последующих сезонах зрители увидели другие драматургические версии «Грозных». Начиная с 1868 г. в роли Грозного стал выступать А. Нильский. На карикатуре А. Лауэра он обращался к читателям «Маляра»: "Я ли не Иоанн Грозный?.. Я ли не Гамлет!.. А публике все мало!.. Кричат, что много разовых дают — да разве такие лица могут мало получать?"»13. Но если учесть, что тот же «Маляр» пару лет назад напечатал другой шарж на Нильского, где он произносил реплику своего персонажа: «Ведь этакая у меня глупая рожа!» А публика в восторге кричала: «Браво! Браво! Biss!» (7)14; а на третьем Нильский обращался уже непосредственно к Маляру — художнику А. Волкову: "Зачем вы меня малюете в карикатуре? Положим, я плохо играю, но я всегда одет по моде…«15, то становится понятно, какой это был Грозный.

В 70-е гг. в Александринском театре происходила смена актерских поколений. В 1877—79 гг. А. Лебедев в виде приложения к «Стрекозе» выпустил три «Карикатурных альбома современных русских деятелей», в которых среди художников, писателей, композиторов, только двое еще действующих артистов — В. В. Самойлов, опирающийся на Александринку (8), и И. О. Горбунов16. А в 1884 г. Вл. Михневич издал фельетонный словарь «Наши знакомые», в котором А. Лебедев поместил шаржи на всех тогда известных деятелей различных искусств, среди которых появились и артисты следующего поколения: П. А. Стрепетова с «пальмой первенства»17 и уже «любимые дети Александринской Талии» — К. А. Варламов, А. М. Дюжикова, В. Н. Давыдов и Н. Ф. Сазонов18.

Илл. 6, 7, 8, 9. (См. в тексте статьи)

Илл. 6, 7, 8, 9. (См. в тексте статьи)

М. Г. Савина появилась в Александринском театре в 1874 г. Ей тоже нашлось место в «Наших знакомых». Но шарж А. Лебедева мало интересен: на нем фотография артистки помещена в пятиконечную звезду и вознесена на театральные небеса. И только. Зато В. Порфирьев еще в 1881 г. создал «Проект новой кассы петербургских театров», на котором Савина сидит на сундуке, вероятно, набитом деньгами; у ее ног мешки с тем же содержанием, не вместившимся в сундук. На столбе, увешанном гирляндами цветов, плакат с аншлагом. На стене тарелки с портретами ее любимых драматургов — Н. Я. Соловьева, А. А. Потехина, В. А. Крылова и Д. В. Аверкиева. В этом, на мой взгляд, и заключается легкая насмешка над актрисой, предпочитающей не самых талантливых драматургов В. Шекспиру и А. С. Грибоедову, чьи разбитые тарелки валяются на полу и кого она играла еще совсем недавно19. А в 1897 г. С. Эрбер изобразил Савину Мельпоменой, держащей на своих плечах Александринский театр (9)20.

В начале ХХ века театральная сатирическая графика была намного многочисленней и разнообразней. Но это тема следующего сюжета.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Наши юмористы за 100 лет в карикатурах, прозе и стихах. СПб., 1904. Подчеркнуто автором.

2. Ералаш. 1846. Л. 14.

3. Искра. 1859. № 43. С. 426.

5. Иллюстрированный альманах. СПб., 1848.

6. Заноза. 1863. № 7. С. 62.

7. Маляр. 1872. № 10. С. 1.

8. Там же. 1877. № 2. С. 1. Подчеркнуто автором.

9. Там же. 1872. № 35. С. 3.

10. Развлечение. 1867. № 14. С. 220. Подчеркнуто автором.

11. Будильник.1867. № 9. С. 83.

12. Маляр. 1873. № 40. С. 4.

13. Маляр. 1875. № 38. С. 1.

14. Там же. 1872. № 35. С. 3.

15. Там же. 1873. № 2. С. 1.

16. Лебедев А. Карикатурный альбом современных русских деятелей. СПб., 1877.

17. Наши знакомые. СПб., 1883. С. 48.

18. Там же. С. 9.

19. Шут. 1881. № 7. С. 2.

20. Там же. 1897. № 3. С. 4.

Смирнова-Несвицкая Мария

ПРЕМЬЕРЫ

Этот маленький театр, камерное пространство которого во многом и определило его художественные особенности, при близком знакомстве оказывается уникальным явлением городской театральной культуры. Нельзя сказать, что поэтическое название отражает программу театра — напротив, в его маленьком небе нет ни туч, ни гроз, погода ясная, ровная, хотя, конечно, не безоблачная. Название, пожалуй, лишь «охраняет» театр, отдает должное месту рождения и проживания — серый грустный дождь продолжает хлестать по Фонтанке за стенами полуподвальчика, в котором всего 55 зрительских мест.

Художественный руководитель театра Наталья Никитина

Художественный руководитель театра Наталья Никитина

И репертуар, и постановочные принципы, и принципы этические существуют здесь такими, как будто бы их не коснулись информационные и социальные бури постперестроечного времени, словно не было пьес Петрушевской, Шипенко, Оли Мухиной или Нины Садур (хотя в репертуар одно время входил спектакль «Ехай»). Здесь порой возникает ощущение, что театр, как подводная лодка, задраив все люки, проплыл мимо целых континентов постмодернистской и постсоветской культуры с ее растерянностью, амбивалентностью и непременным матом (Театр Дождей, может быть, единственное место в стране, где мата не услышишь), проплыл мимо, не задев, и благополучно миновал острые углы неразрешимых противоречий конца века. Есть ли особый смысл в игнорировании целого пласта драматургии последних десятилетий — или это выбор «случая», когда расклад ролей, амплуа и индивидуальностей ведущих актеров определяет вынужденные предпочтения режиссера? Чем объясняются особенности репертуара, большую часть которого занимают «хиты» прошлого столетия: «Дом, где разбиваются сердца» Шоу, «Опасный поворот» Пристли, «Эвридика» Ануя, «Продавец дождя» Нэша?

Некоторые вопросы просто исчезают, когда знакомство с театром становится более близким, некоторые, напротив, — звучат острее.

Очень актуальную для нашего времени мысль высказал в середине XIX века английский искусствовед Джон Рескин: «Самая великая вещь, какая только доступна душе человека в этом мире, — это увидеть и рассказать об увиденном понятным языком. На одного думающего приходятся сотни говорящих, но на одного видящего приходятся тысячи. Ясно видеть — это и поэзия, и пророчество, и религия одновременно».

«Ясно видеть» — это сознательная позиция театра.

А. Маков (Д-рСимпсон), В. Горлов (Свифт). «Дом, который построил Свифт». Фото из архива театра

А. Маков (Д-рСимпсон), В. Горлов (Свифт). «Дом, который построил Свифт». Фото из архива театра

Сегодня, когда мир то и дело становится с ног на голову, добро и зло фантасмагорически меняются местами, катастрофа становится нормой жизни, у человека вдруг пробуждается страстная потребность в том самом «ясном» взгляде, простом, понятном языке, который утверждает веру в незыблемые устои. Являясь в течение десяти лет по статусу «экспериментальной сценой» Молодежного театра, Театр Дождей скорее намеренно отстраняется от театрального эксперимента, тяготея к ценностям иного порядка. В контексте тотального режиссерского (и не всегда понятного) театра поиски «постановочной простоты», «актерского ансамбля», возвращение к модели «театр-дом» — такой путь вполне может считаться весьма оригинальным. А время, отданное движению по нему, убеждает в серьезности целей и наличии сил, способных превратить намерения в реальность.

Здесь драматургия по-прежнему является «бриллиантовым глобусом», к которому с восторгом, полным доверием и пиететом относятся и актер и режиссер. И иногда, кажется, напрасно. В спектакле «Эвридика», поставленном в 1999 году по пьесе Ануя, написанной в 1942 году и переведенной у нас в 1969, смыслы, вложенные драматургом в греческий миф об Орфее, сегодня работают в обратном направлении — требовательный максимализм любви главных героев выглядит искусственной «новой архаикой», призванной обличить отсутствие цельности современного человека, неспособность его к «чистоте» и полноте чувств. Однако система координат со времен отцов экзистенциализма также претерпела существенные изменения. Пафос Эвридики (Л. Абрамова), указывающей на уродливость мещанства собственной матери, не кажется актуальным. Вместо моральных монстров мы видим очаровательную парочку — Мать и ее любовника (Е. Лисовская и А. Клемантович), избравших в этом сложном мире по-своему честный и веселый путь и доставляющих окружающим куда меньше беспокойств и страданий, нежели взбалмошная, но вполне взрослая Эвридика, борющаяся за свое право быть инфантильной до смерти и в самой смерти.

Думается, что интеллектуальный смысл стилизованного мифа незаметно входит в противоречие с художественной программой театра, с тем самым воплощением нравственной ясности и разума, что отличает лучшие его спектакли и делает зрителей истинными его поклонниками.

В «Эвридике» множество забавных эпизодов и хорошо сделанных ролей: Прекрасная Кассирша — З. Филиппова, Отец — В. Саломахин, Коридорный — А. Пулит, импресарио — А. Багиров, представитель потусторонних сил Г-н Анри — А. Иванов и, наконец, Орфей в исполнении А. Макова, исключительного актера, темпераментного, заразительного, способного и на острую характерность, и на драматическое проживание. Вообще в Театре Дождей очень сильный мужской состав. Например, каждая из ролей В. Саломахина, кого бы он ни играл — Отца Орфея, Дорна в «Чайке», великана Глюма в «Свифте» или Тевье-молочника, — имеет столь проникновенную «нетеатральную» интонацию, что способна заставить зрителя забыть о существовании рампы.

Условная рампа есть — «все как у больших», но камерность, даже комнатность пространства, максимальная близость к зрителю, кинематографически крупный план не позволяют «спрятаться», «прикрыть актера» постановочными средствами, отсюда — доскональная, подробнейшая разработка психологического рисунка даже самой незначительной роли, невозможность сфальшивить. Актерская техника может быть разной, играют и очень опытные актеры, и студийцы — но человеческая искренность, личностная вовлеченность здесь не имитируются.

А. Маков (Д-рСимпсон). «Дом, который построил Свифт». Фото из архива театра

А. Маков (Д-рСимпсон). «Дом, который построил Свифт». Фото из архива театра

Ситуация петербургской режиссуры последнего десятилетия показала способность большинства современных режиссеров успешно существовать и творить «вне дома». «Они — авторы спектаклей, разбросанных по разным сценам, но не авторы собственных театров, создаваемых всерьез и надолго» (статья О. Скорочкиной «Неоконченный портрет», «ПТЖ» № 17). Безусловно, Наталья Никитина, художественный руководитель Театра Дождей, — автор собственного театра, и сегодня, когда театру почти 15 лет, можно сказать, что необыкновенная сила театральной семьи, мощность искренних человеческих связей, этические законы сообщества увлеченных людей — работают на художественный результат и отражаются в нем сокровенным светом. Эта энергия не может быть измерена и оценена в театроведческих терминах, но именно она создает ту творческую атмосферу, в которой комфортно себя чувствуют и Мельпомена, и Психея, и все их приближенные.

Началом творческой биографии Наталья Никитина считает знакомство с театром «Суббота», где она, более двадцати лет назад, сначала смотрела спектакли, потом в них участвовала, а потом и ставила. Творческие принципы «Субботы» 1970-х она, как и многие бывшие субботовцы, восприняла как откровение, открытие нового мира с неповторимым театральным языком, казавшимся тогда единственно правдивым и истинным. «Я была очень театральным человеком, ходила в театры, много видела, но первый же спектакль „Субботы“ — „Пять углов“ потряс настолько, что не помню, как дошла домой», — говорит Наташа, теперь — Наталья Васильевна. Собственно, это и была встреча с судьбой.

Впоследствии, в конце 80-х, когда в «Субботе», авторском театре Ю. А. Смирнова-Несвицкого, стало «тесно», назрело решение делать свой театр. Кроме того, выяснилось, что есть немало единомышленников, готовых вместе начать «с нуля». О, это романтичное и прекрасное «давай делать свой театр!» Сколько чувств, мыслей и демонов взвиваются и повисают в воздухе вслед за этой фразой, которую каждый театральный человек произносил в своей жизни хоть раз. Группа субботовцев — Е. Сапронова, А. Рычагов, А. Василевский, Н. Марус, А. Иванов, покинувших «Субботу» вместе с Натальей Никитиной, и стала основой труппы Театра Дождей. Новый театр некоторое время существовал как студия, а в 1994 году нашел приют у главного режиссера Молодежного театра Семена Спивака, тоже «выросшего» из «Субботы».

Еще в «Субботе» Никитина поставила в 1988 году один из лучших своих спектаклей — «Дом, который построил Свифт». В нем чувствуется влияние «Субботы», где образная система представления непременно включает в себя «цепочку», массовку, работающую как коллективный персонаж, связывающую действие — то выполняя функции своеобразных дзанни, то превращаясь в живую декорацию и создавая необходимую атмосферу, то выделяя из своих рядов исполнителей эпизодов.

Здесь в роли этой «цепочки» — персонажи «еху», в пьесе Горина они же актеры, они же сумасшедшие, они же зрители происходящих событий. Кроме того, найдено остроумное, образное и простое сценографическое решение — это большой «бредень», «ловушка для уловления человеков», превращающаяся то в чашку, где тонет лилипут, то в трагически звучащий колокол, то в — сцене смерти Свифта — в «светящийся тоннель», по которому уходит душа. Рыболовные сети, служащие одеждой сцены, создают ощущение «дышащего», живого пространства, в котором прячутся «еху», странные существа, похожие на животных, лилипуты, великаны, шпионы, влюбленные дамы, поклонники, экскурсанты из будущего — в любую минуту готовые появиться то ли в воображении молчащего Свифта, то ли перед нашими глазами. Оригинальная музыка И. Савенкова и В. Голоунина, постоянно сотрудничающих с театром композиторов, сопровождает «видения» и «реальности» действия. Пластически спектакль решен на редкость отчетливо (хореграфия С. Меркулова, «танец лапутян» — М. Тамаш). Несмотря на минимальные размеры площадки, кажется, что на ней рождаются, живут и умирают толпы, поколения — и в то же время есть место героям, большим и маленьким личностям, с их горькими и светлыми переживаниями, драмами и доблестными или бесславными итогами. Психологически выверена и точна сцена лилипутов — А. Пулит и И. Божко, неподражаем в роли Патрика А. Иванов, мужествен и трогателен Д. Аксенов (констебль Джек), В. Горлов, играющий Свифта, значителен и умен, многогранен А. Маков (доктор Симпсон), мгновенно переходящий от острой характерности к психологической достоверности. Впрочем, в этом спектакле нет плохо сделанных ролей, непродуманных ходов — взаимодействие слова, актера, декорации, движения рождает целостное зрелище, интересное и «продвинутому» театралу с интеллектуальными запросами, и начинающему зрителю. Здесь удается справиться с трудной задачей, достойной Джонатана Свифта, — при помощи гротеска обратить человека к поразительности повседневного бытия, заставить взглянуть на окружающее новыми глазами и — главное — задуматься о том, кем ты явлен в этот мир — великаном или лилипутом.

А. Рычагов (Тевье). «Поминальная молитва». Фото из архива театра

А. Рычагов (Тевье). «Поминальная молитва». Фото из архива театра

Драматургия Григория Горина, как оказалось, обладает свойством классики — она с годами «набирает» силу, сочетает в себе взгляд философа, историка и прозрение современника. Еще один спектакль по Горину — «Поминальная молитва» (премьера 2003 года) — явная удача театра. К достоинствам постановки относятся практически все роли — и главные, и второго плана, музыкальное оформление А. Кожевникова и танцы С. Меркулова. Изобретательна сценография З. Давыдова, в ней удалось совместить образную сторону решения и бытовую. Светятся окна в деревне, цокает копытцами игрушечная лошадка, которая — понятное дело — не может же тащить телегу вместо человека. Ироничная, смешная и мудрая интонация Шолом-Алейхема долго звучит в душе после спектакля, где горечь потерь и испытаний растворяется в золотистом свете горящих окон и человеческом тепле. Две пары исполнителей главных ролей (в разных составах) делают спектакль разным: у Тевье — В. Саломахина и Голды — Е. Кашинцевой больше философской раздумчивости, смирения, в дуэте А. Рычагов — Е. Сапронова на первый план выступает тема любви, негромкой, но не знающей сомнений. Сцену смерти Голды обе актрисы проводят на трагической ноте, зритель замирает.

Очень серьезна работа Б. Кошелева, играющего плотника Степана, соседа Тевье. Работают и фактура актера, и его органика, и режиссерская выстроенность роли. Это не просто характер, это архетип — русский богатырь, спокойный, миролюбивый, скрывающий за неторопливостью речи и сдержанностью повадки обостренное чувство справедливости и безответную любовь. У него нет сомнений в правильности миропорядка, разделившего людей на русских и евреев, а страдания по этому поводу — есть. Признание в любви к Голде, с трудом выговоренное наконец, высвечивает на мгновение пронзительную поэзию обреченного чувства, пронесенного через всю жизнь. А. Пулит, играющий урядника, тоже замечателен «русскими чертами». Хозяйственный, добродушный, беззлобный, искренне вымогает он у Тевье взятку в виде головки сыра, искренне сочувствует евреям и так же искренне несет свою службу — исполнение явных и тайных приказов. Эта потрясающая и чудовищная способность русской власти всех рангов — добродушно и беззлобно, а иногда с искренними переживаниями — уничтожать, высылать, сажать — выводит роль на уровень обобщения, без намека на сатирический пафос. Все «евреи» в спектакле чудесны! Каждый по-своему: В. Воловик, напрасно надеющийся престарелый жених, великодушный мясник Лейзер, с юмором пользуется характерной интонацией и природным обаянием. Красавец И. Божко играет революционера Перчика, вполне убеждая в том, что за ним хоть на баррикады, хоть в Сибирь могли отправиться толпы девушек, а не только дочка Тевье — Годл в изящном исполнении И. Левинтан. С. Авдеев (Мотл), А. Иванов и А. Маков (Менахем в разных составах), А. Косенко (мама Менахема), виртуозно используя допустимый жанровый диапазон, заставляют зрителя смеяться сквозь слезы. Дочери Тевье — все пятеро, включая почти бессловесных младшеньких, — яркие индивидуальности, и для каждой режиссером определен момент драматического единения с залом. Спектакль многолюден, но пластически чист, каждый знает свою «тропку», а это возможно только при чутком взаимодействии с пространством, с декорацией, ощущении «локтя».

Е. Сапронова (Голда), Б. Кошелев (Степан). «Поминальная молитва». Фото из архива театра

Е. Сапронова (Голда), Б. Кошелев (Степан). «Поминальная молитва». Фото из архива театра

«Чайка» (1986, восстановление 1996) в Театре Дождей поставлена так, что — в который раз и очень сильно! — удивляешься чеховскому обозначению «комедия». Но если в первом акте и особенно в дуэте Тригорин — Нина еще звучат легкие комедийные ноты, то с появлением Маши они испуганно растворяются в воздухе, уступая место иным мотивам. В спектакле поразительная Маша (Э. Кривомазова) — неулыбчивая, «опрокинутая» в себя, с пустым тяжелым взглядом. Она оживляется только в разговоре с Тригориным, который, как вампир, всасывает каждое ее слово. Почувствовав нетривиальный интерес к «предмету», Маша, кажется, рада поделиться каждым движением изодранной души, избавиться хоть от малой части своих страданий. Она просто физически еле справляется с необходимостью жить, двигаться, участвовать в общих беседах, и присутствие Треплева (И. Божко) не успокаивает ее, напротив. Она знает, что внимания Кости она не получит, но использует любую возможность побыть рядом. Как автомат, она расстилает «в кабинете» постель для Сорина, «хребтом» ощущая каждый шаг Треплева. Она уже познала всю боль утраты, и ее «нездешняя» отрешенность от быта, равнодушно-брезгливое отношение к мужу, сомнамбулический отказ ехать к «ребеночку» кажутся единственно мыслимым поведением. Рядом с такой трагической Машей суетливость и назойливость Медведенко (А. Маков) представляется почти кощунственной. Именно чувства Маши являются в спектакле некой точкой отсчета, шкалой, по которой измеряется сила чувств остальных персонажей. Маша страшно и остро чувствует, Сорин (О. Кузнецов) чувствует все, но не может выразить, Тригорин знает, что должен чувствовать, и слегка напрягается, обнаруживая отсутствие чувств (моветон). Аркадина (Е. Лисовская), как самая свободная личность, — не чувствует и не собирается скрывать это. Когда надо — она сымитирует, сыграет, но для нее свобода от чувств важнее. Тригорин для нее, видимо, знак престижа, и только. Предложение Аркадиной подтянуться, не быть фефелой, обращенное к Маше, — разговор марсианина с пустотой, и Маша смотрит на нее, как на животное в зоопарке.

Е. Сапронова (Аркадина). «Чайка». Фото из архива театра

Е. Сапронова (Аркадина). «Чайка». Фото из архива театра

Как бывает в жизни, когда чья-то сильная любовь придает оттенок исключительности персоне, на которую эта страсть направлена, так и здесь — Треплев, будучи объектом столь сильных чувств, воспринимается зрителем как образ не совсем привычно-положительный. Его отношение к Маше кажется верхом жестокости, на которую способен мужчина. Закономерной становится безысходность его любви к Нине — как наказание за неспособность к отзывчивости и состраданию. Он просто не слышит просьбы Полины Андреевны (Ю. Ахмедшина) «быть поласковее с Машенькой», он занят только собой, своими чувствами, своими переживаниями. Одухотворенный, импульсивный, красивый, он проявляет исключительную и непонятную нежность только к дяде — то ли по привычке, то ли из потребности к проявлению чувств, безопасных в данных отношениях. Тригорин (А. Клемантович) тоже занят собой, процессом писания, неостановимо происходящим внутри подобно процессу пищеварения, но это не мешает ему интересоваться всеми без исключения. Правда, его интерес «меркантильный», он запоминает, записывает, работает постоянно, не делая из этого фетиша, и рассказ о несчастной доле известного писателя — истинная правда, он вообще предпочитает не врать, на вранье уходит слишком много энергии, а он ее экономит. Он вежлив, доброжелателен, но для окружающих он находится «в режиме сна», а «пробуждается», только когда общение или впечатление сулит «прибыток» в его записную книжку. А. Клемантович играет Тригорина прежде всего писателем, погруженным в творчество человеком, а этого всегда достаточно, чтобы не подходить к нему с точки зрения обывательских норм. Он вне нравственности. Он необыкновенный, и это так электризует провинциальную Нину, что она начинает непосредственно и заразительно пороть восторженную чушь — про колесницу, разъезжая на которой, Тригорин обязан командовать миром. Эта пара весьма неординарна — и на них, собственно, держится действие, в спектакле они — главные. А. Никитина не боится играть Нину откровенной дурочкой, яркой, сексапильной, пребывающей в бессмысленном молодом возбуждении. Это не сразу, но страшно притягивает Тригорина (как и всех мужчин вокруг) — ему не достает энергии, он впитывает Нинину витальность всеми порами. Личность Нины ему не важна, он с самого начала просто использует силу ее юности. Естественно и логично дальнейшее развитие их отношений — опустошенная, обессиленная Нина ему абсолютно ни к чему, и она это — в последнем акте — уже уразумела. И теперь ревнует к Аркадиной, к ее молодым интонациям, к ее умению не тратить себя по пустякам. Являясь к Треплеву тайком, она осознает и констатирует свой проигрыш: за молодой привлекательностью и не скрывалось никаких особенных талантов и целей, и утонченный Треплев, настроенный на волну Нины, как приемник, почувствовал это раньше. Рухнул мир, содержанием которого была не столько любовь к Нине, сколько гипотетическое, абстрактное будущее талантливых людей, оно, лелеемое в мечтах, давало силы пережить пустое настоящее. Тайной пружиной этой «Чайки», становится, таким образом, латентный обмен энергиями — и знаменитая сцена скандала «Аркадина — Тригорин» отлично помещается в эту схему. Скандал утихает так же внезапно, как и вспыхивает, Тригорин успокаивается, потому что «подпитался» взрывом Аркадиной, она же — потому что профессионалка и знает, что сейчас быстро «доберет» и восстановится за счет брата или слуг. Космическая разъединенность, «отдельность» персонажей поддержана в сценографии А. Скумана: пространство разделено пустыми рамами, за которыми для каждого из персонажей — свой мир. Эти миры параллельны, они не пересекутся, как и их обитатели, разве что только после смерти Константин сможет шагнуть в любой из них… Пластическое и постановочное решение философично и грустно. Совершенно неожиданно придумана сама «чайка», то бишь птичка, сперва убитая, а потом превращенная в чучело, обычно раздражающая постановщиков и зрителей своим таксидермическим натурализмом. Здесь это — зеркало, сначала разбитое, потом заботливо собранное в раму по приказу Шамраева и в момент смерти Кости снова распавшееся на куски. Один из миров погиб безвозвратно. В пустых рамах каждый снова увидит то, что может…

Вероятно, другой состав исполнителей будет играть спектакль иначе — режиссер очень внимательно относится к личности и природным возможностям актеров, эта же «Чайка» очень интересна, насыщенна и актуальна. И еще — здесь ощутим потенциал театра.

Выбор пьес, которые составляют афишу, говорит о том, что режиссера явно интересуют истории, где человек с помощью веры — или творчества — создает новую реальность, разворачивает судьбу. Об этом спектакль «Продавец дождя» (1992), считающийся программным, об этом «Последняя женщина сеньора Хуана» (1990) по пьесе Жуховицкого. Но обе эти пьесы не дают драматургического материала для серьезного и глубокого разговора, к которому стремится театр. Жанр лирической комедии, столь распространенный в советские времена, все же не дает возможности «вытащить» психологическую драму, интересную и актерам и постановщику. Режиссеру удается игнорировать жанровые рамки — но, кажется, «серьезное отношение к теме» выглядит «слишком серьезным отношением к себе». Спектакли эти поставлены давно, и думается, что они эстетически устарели, хотя зритель с удовольствием их смотрит по многу раз.

Кроме того, эти пьесы обнаруживают отсутствие в театре молодой героини, универсальной актрисы, способной на глазах из дурнушки превратиться в красавицу, попадающей в это амплуа и по возрасту, и по фактуре, и по мастерству, и по темпераменту. В театре без такой героини не обойтись.

В репертуаре существуют еще два загадочных спектакля. Это «Опасный поворот» Пристли и «фантазия в русском стиле» «Дом, где разбиваются сердца», очень сложная пьеса парадоксалиста Шоу.

Загадочными я их называю потому, что основание для выбора таких пьес должно быть очень серьезным, концептуально оправданным, если, конечно, не расценивать их просто как экзерсис для артистов. Структурно оба спектакля решены очень просто, чтобы не сказать плоско, здесь нет ни философского, ни поэтического планов, бытовой же решен таким образом, что на фоне основательно разработанных ролей мы вдруг начинаем замечать бутафорский антураж вместо настоящих предметов, убогость «английских» костюмов, чай вместо бренди… Постановочные принципы «бедного» театра, изобретательность и образность, здесь пробуксовали, увяли в столкновении с эстетическими идеями англичан. В «Опасном повороте» положение могла бы спасти писательница Мод Мокридж (в ироничном исполнении Е. Кашинцевой), глазами которой вроде бы и представлена вся коллизия. Но, активное в начале, ее участие повисает без постановочной поддержки. Еще раз подчеркну — роли психологически разработаны и интересны, особенно — Роберт и Фреда Кэплен (А. Иванов и Е. Сапронова).

В Шоу также есть на кого посмотреть: Вадим Горлов, Анастасия Тилина, Наталья Марус, Елена Сапронова, но хорошо сделанных актерских работ, видимо, недостаточно, чтобы спектакль обнаружил уровень, которого мы вправе ожидать от театра.

Излишне, наверное, говорить читателю, с какими чудовищными финансовыми и административными сложностями сталкивается любой маленький театр или студия. Самые простые вещи, необходимые для полноценной жизни, требуют поистине героических усилий. Сюда относятся и изготовление и хранение декораций, и отсутствие гримерок, и множество проблем, круг которых хорошо представляет театральный человек.

На сегодняшний день Театр Дождей в художественном отношении давно преодолел границу, за которой «вход в профессионализм», и, подобно многим профессиональным театрам страны, выросшим из студий, старается сберечь свое, некогда любительское, студийное лицо. Это лицо отличается удивительно целомудренным выражением. Думается, что ценность этого театра также в том, что, придя на спектакль по известной пьесе, мы увидим именно эту пьесу, а не театрализованную акцию с расстрелом всех действующих лиц в финале, вызывающую культурный шок у неподготовленного зрителя, и в том, что здесь можно увидеть «Чайку», написанную Чеховым, а не Акуниным или Теннеси Уильямсом.

Сюда можно смело идти с детьми (в репертуаре — музыкальное представление по пьесе У. Гиббсона «Rag dolly» и «Снежная королева» Шварца), без опасений нарваться на скуку или агрессию, и прежде чем отправляться на «Чайку» в постановке, скажем, Жолдака, лучше сначала посмотреть «Чайку» в Театре Дождей.

Художественный руководитель Наталья Никитина считает модель традиционного репертуарного театра высшим достижением русской культуры. С ней солидарны 65 человек ее театра, половина из которых трудятся там — бывают же чудеса! — абсолютно бесплатно, из любви!

Апрель 2004 г.

Беседу с Ириной Полянской, Натальей Пивоваровой, Александром Баргманом и Александром Лушиным ведет Елена Строгалева

Предисловие к интервью с «Таким театром» могло быть очень веселым. Как и само интервью. Но уходить в жанр баек не хотелось — три спектакля, которые существуют в репертуаре «Такого театра»: «Черствые именины», «Докопаться до истины — 2» и «Даже не знаю, как начать» плюс — моноспектакль Ирины Полянской «Звезда моя, Аделаида…», — серьезная заявка на профессиональный разговор.

Когда несколько лет назад в Петербурге появился спектакль «Черствые именины», это казалось вдохновенной импровизацией компании талантливых людей. Чем дальше, тем больше появление «Такого театра» кажется закономерностью, в этом деле недостаточно было одной лишь творческой энергии этих артистов, надо было, чтоб «среда заела». Иначе чем объяснить, что в «Таком театре» соединились много работающий актер Александр Баргман, одна из интереснейших актрис нашего города Ирина Полянская, певица и режиссер Наталья Пивоварова, музыкант и актер Александр Лушин, несколько лет назад вернувшийся на драматическую сцену? Как раз в последние годы кризис режиссуры в Петербурге стал очевиден, а то «болото», в которое превратились большинство стационарных площадок города, настолько поросло плесенью, что вряд ли эту плесень в ближайшее время кто-то разгонит. На этом фоне творческий позитив и энергия «Такого театра» привлекают независимо от тех профессиональных вопросов, которые неизбежно возникают при ближайшем рассмотрении спектаклей.

«Такой театр» — хорошая компания. Многое объясняет то, что почти все они — Лушин, Баргман, Полянская — однокурсники, закончили в начале 90-х курс И. О. Горбачева, и хотя работали они в разных театральных пространствах, но время от времени будоражили город (вместе с Сергеем Бызгу и Дмитрием Воробьевым) своими капустническими шоу.

А это И. Полянская и А. Баргман изображают театральных критиков в спектакле «Даже не знаю, как начать». Опубликовано по просьбе А. Баргмана. Фото из архива театра

А это И. Полянская и А. Баргман изображают театральных критиков в спектакле «Даже не знаю, как начать». Опубликовано по просьбе А. Баргмана. Фото из архива театра

Это — «самодеятельный театр», от слов — «сами» и «деяние». Все спектакли сочинены с нуля ими самими — и пьеса, и музыка, и сценическое пространство. Здесь режиссура — дело коллектива, и это диктует определенные законы происходящему на сцене. Спектакли похожи и непохожи один на другой. Каждому придумана оригинальная форма: «Докопаться до истины — 2» — пародия на латиноамериканские сериалы, «Даже не знаю, как начать» — ряд монологов и диалогов, объединенных пафосом высказывания, монологов разнородных, где актеры существуют на сцене в различной манере: Н. Пивоварова в одной сцене может выступать как бы от первого лица, в другой — превращаться в совершенно фантасмагорический персонаж, И. Полянская делает из каждого появления маленький спектакль, а ансамбль «Кутаиси» (А. Баргман и А. Лушин) — это сногсшибательный капустный номер. В то же время интересно поразмышлять об актерском существовании в разомкнутых, свободных конструкциях этих спектаклей, об импровизации, которая заявляется и осуществляется на сцене. Спектакли «Такого театра» непрерывно изменяются, и в этой способности к изменению заложено одно из главных достоинств. Придя на «Черствые именины» спустя несколько лет, можно наблюдать за тем, как актеры достигают, кажется, абсолютной свободы существования, в другой же раз они демонстрируют полный набор их собственных сценических штампов.

«Такой театр» живет по законам, им самим придуманным, — и та свобода, которая изначально присутствует в их сочинительстве, передается и зрителям. По сути, театр занимает нишу, пустующую в нашем северном, холодном городе: актерский театр, где царит радость творческого веселого беспредела. «Они бросают вызов»?

— «Такой театр» был создан года четыре назад…

Александр Баргман. Нет, с организации «Такого театра» прошло два года.

Александр Лушин. Четырнадцатого февраля, в день святого Валентина, появился «Такой театр» как официальная структура.

— В чем для каждого из вас тогда была необходимость создания театра?

А. Л. Возможность быть вместе и что-то творить. Не просто быть вместе, сидя за рюмкой сухого вина, а именно созидать.

А так, по мнению А. Лушина и А. Баргмана, выглядят «мачо» — красивые парни атлетического сложения с гитарами наперевес. Фото из архива театра

А так, по мнению А. Лушина и А. Баргмана, выглядят «мачо» — красивые парни атлетического сложения с гитарами наперевес. Фото из архива театра

А. Б. Вырваться из надоевшей к тому времени системы государственного театра и делать с теми людьми, которые мне творчески интересны, то, что я хочу, как я хочу и когда я хочу. Я устал от зависимости.

— Сейчас это изменилось?

А. Б. Конечно. Сейчас я, Баргман, в «Таком театре» делаю то, что хочу. Каждый спектакль «Такого театра» есть то высказывание, которое во мне назрело.

— Вам не хватает для самовыражения тех ролей, которые вы играете во многих театрах города?

А. Б. Дело не в количестве и не в пресыщенности. Я надеюсь, что то, что я делаю в «Таком театре», выходит за рамки и государственных, и антрепризных театров. Это странный театр, где расширяются границы нашей актерской игры, нет режиссерской выстроенности, а невыстроенность спектакля для «Такого театра» принципиальна. Мне это очень дорого.

Ирина Полянская. Тогда, несколько лет назад, для меня все было очень эмоционально. Тогда для меня «Такой театр» и «Черствые именины» были одно и то же, не было разделения. Сейчас все поменялось по своей структуре. Мы немного повзрослели. В «Докопаться до истины — 2»" мы работаем в другой системе. Там ребята раскрылись как авторы, драматурги. Тогда, в «Черствых именинах», я откликнулась общему движению, моя душа этому не сопротивлялась, и я только сейчас понимаю, насколько это ценно — то, что было тогда. Те моменты мне даже более дороги, нежели сегодняшние. Самопроявления, человеческого, творческого, мне достаточно в «Черствых именинах». Дальше для меня все равно идет какой-то новый этап, и сегодня мне не хватает открытий именно в себе. Я сейчас говорю только о себе и не говорю о «Таком театре».

А это то, что вы подумали, — актеры А. Лушин и А. Баргман пилят мебель чужого театра. Фото из архива театра

А это то, что вы подумали, — актеры А. Лушин и А. Баргман пилят мебель чужого театра. Фото из архива театра

А это счастливые участники спектакля «Докопаться до истины-2» поют веселые латиноамериканские песни о любви и дружбе, которые расцвели под горячим южным солнцем. Фото из архива театра

А это счастливые участники спектакля «Докопаться до истины-2» поют веселые латиноамериканские песни о любви и дружбе, которые расцвели под горячим южным солнцем. Фото из архива театра

Наталья Пивоварова. Для меня «Такой театр» — это момент постоянного самосовершенствования и самореализации. Курехин это называл профессиональной наглостью. «Такой театр» — это профессионалы, которые берут на себя наглость выйти и что-то рассказать…

— Открытый способ существования в ваших спектаклях, когда идет общение со зрителем, когда нет четко определенных ролей, когда вы в какой-то момент существуете как Баргман, как Полянская, как Лушин, — он что-то изменил в тех, других ролях, которые вы играете, это как-то влияет на вашу актерскую природу?

И. П. В «Черствых именинах» актеры постепенно входят в пьесу. Все равно Ирина Полянская не будет плакать, говоря об одиночестве. Я до сих пор помню первый рисунок роли, который мне дала Наташа. Другое дело, что эти барьеры стали не очень заметны, резки. Но все равно каждый раз, когда играется спектакль, мне интересно быть и Ирой Полянской, и Надей. Иначе спектакль был бы не интересен. Иначе это была бы либо пьеса Г. Соколовой, решенная без богатых мизансцен и сценических решений, либо капустник Иры с Сашей, а этого бы мне не хотелось. Мне кажется, все-таки остается момент перевоплощения.

Такой способ существования, открытость у нас с Сашей с первого курса. Там меня за это ругали. Единственный, кто шел со мной в этюдах и отрывках и искал, был Саша Баргман. Однажды я сделала этюд, который был непонятен ни одному педагогу, и было сказано: то, что сделала Полянская, на это наплевать и забыть, и все подняли руки, и единственный, кто встал, был Саша Лушин, который сказал: «Здесь так много гармонии, так много читается между строк». Я даже не ожидала тогда этого от него. В «Таком театре» рядом со мной люди, которые лишены всяких стереотипов.

А это А. Баргман обрел наконец свободу самовыражения в спектакле «Докопаться до истины — 2». Фото из архива театра

А это А. Баргман обрел наконец свободу самовыражения в спектакле «Докопаться до истины — 2». Фото из архива театра

А. Б. Дело не в том, что мы общаемся со зрителями, завоевываем их, снисходим, дотягиваем до себя, а дело в том, что сейчас мне «Такой театр» необходим как воздух. Нас четверо, мы все разные люди, и у нас разные вкусы, привычки, воззрения. Но в чем-то, в каком-то внутреннем сумасшествии мы одинаковы. Мне безумно необходимо это сумасшествие, потому что я встречаюсь с таким количеством условностей, странностей, ужаса, идиотизма в государственных структурах, что мне необходимо приходить в наш театр и делать то, что я хочу и как я хочу. Что касается работы на академических — неакадемических сценах, то мне «Такой театр» помогает избегать пафоса, какой-то ложной театральности, уже появившихся моих, баргмановских штампов, когда режиссер не очень внимательно к ним относится. Насколько мне хватает знания, сил, понимания, я пытаюсь от них избавляться за счет «Такого театра». Я все время об этом думаю — что это пройдено, это было, это ложно, это — привычно. Но! Мне этот театр очень нужен и в авторском смысле, потому что у нас есть уже реализованные давнишние идеи, есть с Сашей Лушиным идеи создания дальнейших спектаклей и так далее. Понятно, что на самом деле мы никакие не драматурги и не режиссеры, но в этом прелесть нашего дилетантизма, и мне он дорог.

— Саша Лушин, у тебя как у музыканта свобода самовыражения присутствовала изначально. Что подвигло тебя вернуться в театр?

А. Л. Очень хочется попробовать все, быть и режиссером, и драматургом. Когда у меня спрашивают, кто я, я им сразу список — вжик… Я не считаю, что я дилетантский драматург. Я самый настоящий драматург, и наши имена будут вписаны золотыми буквами в историю российской драматургии.

— А то, что около десяти лет не было актерской практики, не смущает?

А. Л. Ну, был период накопления… У меня есть чувство, что не только я обогащаюсь, а что это обогащение взаимное, взаимосвязь с моими партнерами. В какие-то моменты я готов смотреть им в рот, в какие-то моменты я готов высказать, мягко говоря, свою точку зрения. Но это как раз то, что и позволяет чему-то родиться.

А это И. Полянская рассказывает о нелегкой судьбе русской женщины, полюбившей марсианина, в спектакле «Даже не» знаю, как начать». Фото из архива театра

А это И. Полянская рассказывает о нелегкой судьбе русской женщины, полюбившей марсианина, в спектакле «Даже не» знаю, как начать». Фото из архива театра

— Мне интересно, вы договариваетесь на берегу о каких-то вещах? Вот вы заявляете об импровизации, интерактивности… Много интересных слов. Что вы подразумеваете, например, под словом импровизация?

А. Б. Под словом импровизация я подразумеваю незапланированное возгорание актерского и творческого духа на сцене рядом с чутким партнером — Александром Лушиным, партнершей — Ириной Полянской, которые эту импровизацию поддержат, не загубят, а разовьют. И что такое подготовленная импровизация, я не очень понимаю.

— А интерактивность?

А. Б. Да что вы… Интерактивность — это тот штамп, над которым мы издеваемся, и все. Я не знаю, что такое интерактивность. Это значит, что все должны участвовать в чем-то, вот и все.

— Что касается вашего последнего спектакля «Даже не знаю, как начать». Как создавались ваши истории? Это был момент личного высказывания или вы сели и решили: а напишем-ка мы истории, как Гришковец?

А. Л. Почему Гришковец?

— Монологизм…

А. Л. По-моему, монолог — это достаточно давняя театральная форма, изобретенная до Гришковца…

— Но момент лирического высказывания…

А. Б. …основанный на узнаваемости…

Н. П. На этот вопрос я отвечаю следующим образом: просто нет другого примера, и все сразу вспоминают Гришковца.

А. Б. У меня есть другой пример. Я сейчас видел в Швейцарии спектакль, который называется «Как я любил женщин». Артисту около сорока лет, весь спектакль про то, сколько женщин этот человек любил, как он их любил, с рисунками женских половых органов, что ему нравилось в этой женщине, что в той… Это безумно смешно, искренне, это и есть тот самый момент узнаваемости. Он никогда не видел Гришковца, я с ним разговаривал. Говорю: «Гришковца знаете?» — «Что?» Он никогда не был в России. Я уверен, что во Франции, в Италии и в Англии есть еще пятнадцать таких же иностранных Гришковцов. Я Гришковца люблю, но он ничего не открыл! Просто он попал вовремя туда, где ему и нужно было быть.

Н. П. У нас сейчас в России еще очень мало театров такого рода… Ты что-то видишь, ищешь аналоги и ничего другого, кроме Гришковца, не находишь. Нам тоже интересно работать над монологом. Но нам интересно делать это вчетвером. Когда ребята работают, у них всегда есть момент импровизации, никогда не знаешь, что сейчас будет в спектакле. Есть какая-то структура, а дальше — куда их понесет, как их сегодня вдохновение подбросит. В «Даже не знаю…» очень много импровизационных моментов. Мы просто пытаемся сделать принципиально новый спектакль. И когда до людей это дойдет, нас перестанут сравнивать с Гришковцом.

А. Б. Я уже говорил ребятам, это мое убеждение, что спектакль «Даже не знаю, как начать» и не мог быть готовым к премьере, и он не будет готов к ней в течение спектаклей десяти, и он никогда не будет готов, потому что это вообще не спектакль. Это ряд монологов, в последнем спектакле появился еще и ряд диалогов, когда у нас с Ирой возникла сцена за пять минут до начала спектакля. Я хочу, чтобы это было так. Это наш воздух, который мы пьем, который в нас входит, который в нас остается, и я счастлив, что есть этот спектакль, потому что я могу высказывать то, что во мне накипает. Например, в следующем спектакле мы будем делать сцену про театральных критиков. Опубликуйте это! Этот спектакль, действительно, интерактивный, мы залезаем в нашу электронную почту, читаем записи в книгах полезных и бесполезных дел, и если нас действительно что-то увлекает, то это будет утром в газете, вечером в куплете. Конечно, существуют определенные законы этого спектакля, в нем есть пункты, которые только мы вчетвером понимаем, но есть огромное количество воздуха, поэтому не ждите от этого спектакля стройности и гармонии. Этот спектакль не будет гармоничным, он всегда будет дисгармоничным. Это действо, не спектакль.

А. Л. Был вопрос, что послужило поводом к созданию такой формы. Как раз формы у этого спектакля нет.

Н. П. С моей точки зрения, структура «Даже не знаю, как начать» глубоко продумана, это то, к чему мы идем. Просто мы этого еще не добились. В «Черствых именинах» несколько спектаклей подряд ребята летают. Первый раз от земли оторваться трудно, а потом — полет. Всегда бывает полет. Для меня важнее всего, что они этого добились. Теперь уже можно что-то ломать, усложнять. В нашем последнем спектакле для меня очень важен момент самореализации, связанный с авторством. Поскольку все мы авторы, то больнее всего что-то отрезать и выбросить. Можно сделать этот отчаянный шаг, и наоборот — можно вернуть то, что было, только в новом качестве, потому что ты достиг такого уровня в тысяча первом спектакле.

И. П. Импровизировать можно только с очень талантливыми людьми. Для меня абсолютная импровизация и абсолютная свобода наступают, например, в работе с Сашей, наверное, потому, что мы очень долго друг друга знаем и очень долго совместно работали. Но чувство, с которым я выхожу на сцену, — это чувство абсолютного покоя. Уверенность в своем партнере дает возможность импровизировать, тебе не будут предъявлять претензий, ты не сомневаешься во вкусе партнера, иногда ты можешь зацепиться за его импровизацию и пойти дальше сама. Я помню, как в одном театре на первых репетициях спектакля партнеры за малейшую пробу не по-задуманному возмущались и обижались на меня до такой степени, что я не понимала, как можно личным подменять творческое. Я могу сравнить импровизацию с фигурами высшего пилотажа. Она может состояться лишь после многочасовых тренировок.

А. Б. Не в порядке рекламы, а в порядке осознания того трехгодичного пути, который мы прошли: в чем еще чудо «Такого театра»? В обретении свободы. Потому что именно независимость «Такого театра», юридическая, какая угодно, дала возможность сыграть Ире Полянской моноспектакль «Звезда моя, Аделаида…» с приглашенным режиссером Алексеем Янковским. В этом спектакле, на мой взгляд, она явлена таким образом, с таким драматизмом, с такой глубиной, как она не была явлена нигде и никогда. Конечно, спасибо Янковскому, но и «Такому театру» — за возможность реализовать этот проект.

— Если вернуться к спектаклю «Даже не знаю, как начать…», то меня больше всего волнует, что я не улавливаю изначального посыла. У меня как раз не было ощущения лирического высказывания. Поэтому я так настойчиво пытаюсь выяснить, что для вас эти монологи — очередная проба пера или необходимое вам высказывание.

А. Б. Жаль, если это так. Даже если мы совместно определяем тему, героя и движение монолога, все равно этот монолог насыщается нашей кровью, нашим пониманием, нашими ассоциациями.

— То есть в данном случае момент преображения не является сущностным?

А. Б. Каждый из этих монологов так или иначе насыщен нами, их не стоит уподоблять текстам, которые пишут писатели-сатирики для определенных артистов. Жаль, что вы не поняли закона этого спектакля. Мы не преследовали цели создать стройную конструкцию спектакля.

— Тогда, мне кажется, возникает некий конфликт между вашим высказыванием и ощущениями зрителя, когда вы не задумываетесь о создании некой формы, а зритель устает, он не понимает законов действия.

И. П. Мы задумываемся об этом. Неслучайно Саша сказал, что на спектакле десятом откроется та ясность, которую ждет зритель. Этот спектакль находится в процессе, он появился как-то молниеносно, и, возможно, в этой молниеносности есть некий результат.

А. Л. А я очень доволен. Мне кажется, только так этот спектакль и мог родиться и существовать. Мне кажется, что именно в его сиюминутности должна быть прелесть для зрителя. В том, что пришедшая в голову мысль может быть моментально высказана в той форме, в которой она сейчас в моей голове.

— Когда смотрю ваши спектакли, испытываю противоречивые чувства. С одной стороны — привлекательна та свобода, о которой вы говорите. С другой, уходя из академических театров, вы оставляете за спиной в том числе и режиссера. Он не нужен «Такому театру»?

А. Б. Я хочу впустить режиссера в «Такой театр».

— Почему этого не произошло до сих пор?

А. Б. Пока не пришло время. Нам было что сказать самим, столько внутри накипело, наболело, что нам пока не нужен был режиссер. Я совершенно уверен, что, каким бы ни был спектакль «Докопаться до истины — 2», там не нужен режиссер. Это наше детище. Сегодня у меня есть идеи и замыслы, и я уверен, что там режиссер необходим.

И. П. Влиться в команду — это всегда очень тонкая и очень сложная вещь. Мысль, что «Такой театр» боится режиссера, — неверна.

А. Б. Чувство необходимости созрело. Но это большая проблема — найти созвучного человека, особенно в Петербурге, где с режиссурой, как я чувствую, очень большие сложности.

И. П. Талантливых актеров всегда больше, чем талантливых режиссеров!

Март 2004 г.

Филатова Людмила

ПРЕМЬЕРЫ

Мне кажется, что «Синхрон» нельзя считать безусловной удачей театра, хотя сам факт обращения к современной западной драматургии, бесспорно, ценен. Пьеса Хюрлимана, при ее очевидной «размытости» и пробуксовках, концентрирует в себе проблемы и смыслы, не чуждые литературе двадцатого века: бесконечная повторяемость обыденных ситуаций, приобретающая абсурдистский масштаб (что-то от Ионеско), обессмысливание языковых взаимодействий («У меня кризис слова!» — конечно, не только о писательстве), экзистенциальные мучения, соотношение искусственного и подлинного и т.д. Одновременно она содержит вполне конкретный игровой потенциал, который, видимо, и привлек «ленсоветовцев». Но при этом видно (по крайней мере, было видно на премьере), что прохладное «рацио» О. Рыбкина, тяготеющее к абстракциям, находится в противоречии с живой, теплой актерской энергетикой. Синий парик на голове Е. Комиссаренко, казалось, больше мешал ей, нежели настраивал на нужную режиссеру волну; актриса чувствовала себя уютно лишь там, где ей давалась возможность отойти от интеллектуальных ребусов и сыграть нечто «женское» (эпизод, когда выясняется, что героиня потеряла ребенка). Создавалось ощущение, что актеры тоскуют по чему-то привычному, не совпадают с материалом. Это, кстати, подтвердил в интервью О. Леваков: «Готов согласиться, что причина всех сложностей, которые я испытываю на репетициях, во мне… я всегда считал, что разгадывать шарады, которые автор загадывает специально, скучно» (Театральный Петербург. 2004. 16–31 января). Наиболее гибкой здесь оказалась Е. Маркина, которая сумела «войти» в спектакль почти на медитативном уровне и блестяще вписалась в яркий, цветастый режиссерский узор.

Оформление оригинально и четко работает на основную мысль: все эти ящички, ячейки символической «камеры хранения» подчеркивают одинаковость, зарифмованность ситуаций и диалогов. «Синхронность», в режиме которой происходит взаимодействие персонажей, дана им изначально: ничто не происходит осознанно, все — запрограммировано, как заученные охи-вздохи в порнофильме, да и между плохим кино и жизнью разницы никакой нет. То, что могло бы стать настоящим, заставить «обняться и заплакать», — не замечено. Минутная остановка — и герой ошеломлен нарушением привычных ритуалов, да настолько, что даже не понимает, кто рядом с ним («Кто вы?»).

Путь супружеской пары к обнадеживающему финалу тернист и запутан, спектакль дробится на множество эпизодов, среди которых есть и мучительно нудные, и гомерически смешные. Связующим звеном может на время послужить артистичный Труффальдино и режиссер «озвучки», возвышающийся над этими «страшными шапочками» и кашляющими неудачниками, как некое высшее существо (не случайно обе роли исполняет один актер, Е. Баранов). К чести О. Рыбкина, резервы комического в пьесе им в достаточной мере использованы, и актеры благодарно хватаются за возможность заставить зрителя лишний раз улыбнуться (сцены с пастухами, которые возят на веревочках прелестных овечек). Но все то, что могло бы превратить пьесу Хюрлимана в забавную комедию положений, старательно обходится режиссером. Он скорее готов согласиться «надавить зрителю на слезную железу», чем лишить текст его интеллектуальности.

Я знаю О. Рыбкина по трем спектаклям («Метафизика двуглавого теленка» Виткевича в театре Сатиры, «Посетитель» там же и «Синхрон»). И везде меня смущает его… двоякость что ли? С одной стороны, безусловная строгость, аналитичность, с другой — какое-то радостное любование кричащими красками, иногда почти вульгарность. Я, конечно, не о костюмах Ф. Сельской. У этого режиссера есть тяга к эффекту (а у кого ее нет?..), но это не всегда «стреляет». Поэтому скромный «Посетитель» мне дороже «Синхрона» с его пышностями и цыганщиной.

Но: чудная Е. Маркина, странно печальный А. Сулимов… это уже дорогого стоит.

Рыбкин Олег

ПРЕМЬЕРЫ

Когда я прочел пьесу, я сразу воспринял сцены в ней как ящички, которые можно поменять местами, что я и сделал. Это «интерактивная вещь». Если подобрать коды, можно открыть разные ящички — ячейки человеческой памяти, такое «воспоминание о будущем».

Не случайно действие происходит в студии, где озвучивают порнографические фильмы. Это обостряет обстоятельства. Студия — это место, где дублируются чувства, дубль за дублем. Что такое дубляж чувств? Повторяемость? Профанация? Имитация? Мы повторяемся, повторяются сюжеты жизни, в которые мы попадаем как персонажи, и количество сюжетов не бесконечно. Мы оказываемся повторенными — в этом ужас нашего существования. В тексте упоминается высказывание Хайдеггера: «повторять — значит вспоминать вперед», а хотим ли мы этого? Нет, мы хотим двигаться вперед. Но ведь, двигаясь вперед, мы можем и не заметить, что движемся по кругу.

Конечно, это вещь провокационная. Она затрагивает больные стороны нашего ощущения самих себя. Существуя сегодня, мы думаем о завтра, а на самом деле оказываемся во вчера! Невозможно вырваться из такой временнoй ситуации. Когда я сказал Томасу Хюрлиману, что в его истории, по-моему, нет движения от начала к концу, он радостно закивал и показал рукой именно это движение — по кругу.

У нас постановка этой пьесы более личностная, чем, например, у Марталера в Цюрихе, там, насколько я знаю, более концептуальный спектакль. Мы же играем про людей, которые встречаются, влюбляются, женятся, но жить друг с другом не могут и не могут толком расстаться. Не хотелось, чтобы актеры руководствовались действенными «задачами», которые всегда встают перед русским артистом как тяжелая глыба, которую нужно преодолеть. Сложность исполнения не внутри сцен (здесь так написано, что все понятно), а в их комбинации, композиции, которая и определяет перенос эмоциональных ощущений. Последовательную историю тут выстроить просто невозможно. Между А и Я все перемешано. В этом конструкторе Lego кубики являются взаимозаменяемыми настолько, чтобы постановщик мог выбрать, что он хочет из этого материала выстроить. Задача в том, чтобы создать такую среду, такую структуру, в которой между плачем и хохотом возникало бы как можно больше напряжения. Вот здесь мы рассмеялись, а вот мелодраматический эпизод, а рядом настоящая трагедия матери, потерявшей ребенка. А потом перемещение в «идеальную» среду на альпийское пастбище, это такая внятная метафора движения все выше и выше, которая должна быть сыграна кукольно-наивно, как в спектакле для детей. Тут мы придумали самолетик, барашков, чемодан, скроенный из мужского костюма…

Драматургия Хюрлимана не агрессивна, не жестока. Как авторское кино, а не кровавый боевик. Но современное искусство не предполагает «драматическое сопереживание» в привычном смысле. Здесь не слезная, а жесткая история сама по себе. Жесткая, как наша жизнь, в которой есть лишь великая иллюзия жить с кем-то в синхроне.

Тропп Евгения

ПРЕМЬЕРЫ

Т. Хюрлиман. «Синхрон». Театр им. Ленсовета.
Режиссер Олег Рыбкин, художник Илья Кутянский

Спектакль, поставленный любителем современной западной драматургии и прозы Олегом Рыбкиным, одновременно («синхронно») хитроумный и простой, философский и банальный, предсказуемый и неожиданный. Внешняя яркость и даже причудливость лишь подчеркивают отсутствие глубины. Остроумие множества сценических находок развлекает, но вопрос «зачем?» все-таки остается. Не понятно, что важнее для автора пьесы швейцарца Т. Хюрлимана — исследование человеческих отношений или формальные литературные игры. Постоянно сомневаешься: то ли это подлинно поэтическое произведение, то ли самый настоящий кич. Может быть, это и есть признак современной литературы — она должна синхронно быть и тем, и другим?..

Когда-то на сцене театра Ленсовета (правда, на большой) играли пьесу Т. Стоппарда «Отражения». Многие темы «Синхрона» звучали в том спектакле, многие композиционные приемы были там применены. Так же синхронно возникали истории любви-ревности-измены — в жизни героев и на сцене, в пьесах, которые писал главный герой, и многократно повторялась одна и та же ситуация с разными участниками. Там «театр в театре» умножал количество повторов, а в «Синхроне» жизненные сцены дублируются в «кино». Персонажи озвучивают порнофильмы, из раза в раз повторяя одни и те же реплики, путая слова, записывая на пленку свои самые сокровенные душевные излияния, а в интимные моменты жизни из них непроизвольно вырываются дурацкие тексты из «порнушки».

Е. Комиссаренко (Сибилла), С. Кушаков (Фрунц). Фото Э. Зинатуллина

Е. Комиссаренко (Сибилла), С. Кушаков (Фрунц).
Фото Э. Зинатуллина

Разница между той давней постановкой и нынешней, конечно, очевидна и заключается не только в качестве литературной основы. Спектакль по «Отражениям» назывался «Ты и только ты» и утверждал идею единственности, а не множественности, и это уже tempi passati, как говорят в «Синхроне». Авторов «Синхрона» интересуют как раз бесконечные отражения, вариации, повторения. Драматург Генри (почти alter ego Стоппарда) не считал писателя святым, но слова для него были святы и сильны, он был уверен в том, что Слово может изменить мир. У персонажа пьесы Хюрлимана, неудачливого комедиографа Фрунца, много лет пытающегося написать пьесу для своей жены Сибиллы, постоянный «кризис слова». Слова утратили свою силу, обесценились, истерлись от многократного повторения. «Все слова уже сказаны», поэтому каждая реплика может быть воспринята как цитата, персонажи цитируют друг друга и самих себя, да и пьеса наполнена цитатами из других пьес.

Первая же сцена, в которой муж и жена — Сибилла и Фрунц — встречаются в собственной квартире и, как бы не узнавая друг друга, задают вопросы о том, кто они и как их зовут, является фактически цитатой из «Лысой певицы» Ионеско. Использование приемов абсурдистской драматургии кажется вполне закономерным в пьесе такого рода, но вот возникает «двойная» сцена в Венеции, и становится понятно, что Хюрлиман не ограничивается ХХ веком и с удовольствием (хоть и не без иронии) цитирует классические произведения. В пьесе Гольдони Труффальдино одновременно (синхронно!) служил двум господам, а здесь кельнер по имени Труффальдино параллельно обслуживает два столика, справа и слева, совершая переходы во времени — «между столиками» расстояние не в несколько метров, а в двадцать лет. Слева («в настоящем») сидят Сибилла и Фрунц, а справа («в прошлом») родители Сибиллы, чета Цумпе. Два свадебных путешествия в одну и ту же Венецию, совместившиеся в сценическом времени, одни и те же слова в перебранках, путающиеся реплики (говорит Фрунц, а отвечает Фрау Цумпе), одинаковые надежды и одинаковые разочарования… «Сон кофе синхрон повторение сон кофе синхрон повторение» — как заведенные, повторяют персонажи спектакля.

Некоторые эпизоды «Синхрона» не являются прямыми цитатами из других пьес, но в них воспроизводятся классические театральные приемы, и тогда спектакль легко и незаметно (к радости зрителей) превращается в привычную комедию положений. Фрунц, например, «шел в комнату, попал в другую»: вместо собственной квартиры оказался в доме Майера-Квасси прямо в кровати с его сожительницой Эльфи Гланц. Всего только перепутал номер башни (вместо 17 попал в 11), и вот уже все произошло — незапланированная измена жене, ночь, проведенная по ошибке с чужой женщиной. И женщина эта очень удивлена — ложилась в постель вроде бы со своим законным, а проснулась с чужим мужиком, который неизвестно как сюда попал. А тут и сам Майер-Квасси появляется и не верит своим глазам: «Если я здесь, то кто же в моей постели?!» Актеры, разумеется, разыгрывают этот анекдот с явным удовольствием, заставляя зрителей хохотать от души.

Сцена из спектакля. Фото Э. Зинатуллина

Сцена из спектакля. Фото Э. Зинатуллина

В общем-то, самая главная удача спектакля — актерское исполнение. Попытка драматурга уйти от привычного линейного сюжета, алогичность и мозаичность композиции, невозможность выстроить хронологически последовательную биографию персонажа — ничто не помешало ленсоветовским артистам быть на сцене живыми, достоверными, легко находить контакт с публикой. Вовсе не хочу при этом сказать, что они играют «поперек» режиссера и делают из постмодернистского коллажа хорошо сделанную пьесу — нет, но история благодаря Е. Комиссаренко, Е. Маркиной, О. Левакову, А. Сулимову, О. Муравицкой, Е. Баранову и С. Кушакову обретает вполне человеческие координаты, текст насыщается эмоциональностью и юмором.

Александр Сулимов в роли стареющего, вышедшего в тираж актера Майера-Квасси, когда-то блиставшего на сцене («был jean-premier-ом и идолом всех девушек»), а теперь кашляющего в микрофон во время озвучания дешевой порнухи, выглядит необычно серьезно. Роль он ведет тонко и как будто приглушенно, без нажима, преувеличения и жирных красок. В этой «неяркости» видится решение, тогда как в случае с Фрунцем — Сергеем Кушаковым не вполне понятно: это герой такой невыразительный и стертый, или в исполнении роли что-то не проявилось. Впрочем, наверное, это все-таки бледность и вялость персонажа — он все время норовит прилечь на кушетку и порассуждать о «кризисе слова», а потом и вовсе превращается в чемодан, который таскает по жизни его жена Сибилла. Елена Комиссаренко в этой роли — центр спектакля, его эмоциональная доминанта. Изящно, кокетливо и одновременно иронично, как будто слегка пританцовывая, существует она на сцене. Легко, как бы впроброс, вполсилы произносит монологи-излияния своей героини, страдающей от одиночества, отсутствия подлинности чувств и отношений, мечтающей о настоящей театральной работе, о настоящей семье, о ребенке… Комиссаренко не впадает в сентиментальность и слезливость, даже когда ее Сибилла опустошена и измучена тяжелыми родами и смертью новорожденного. Но, по правде сказать, эта сцена кажется все-таки излишне серьезной и выпадает из общего тона спектакля.

Ольга Муравицкая очень точно играет терпеливую, практичную, никогда не унывающую Эльфи Гланц, верную подругу пьющего, больного Майера-Квасси. Эльфи, как и все персонажи, работает на студии синхрона, ей поручены шумовые эффекты при озвучании, так что все чмокания, шлепки и прочие «звуки секса» она мастеровито производит (с помощью, например, кожаных повязок на коленках, которыми Эльфи ритмично хлопает перед микрофоном).

Неизменный успех у публики имеет комическая пара — Цумпе и Фрау Цумпе в исполнении Олега Левакова и Елены Маркиной. Леваков (кстати, именно он был постановщиком спектакля «Ты и только ты») играет, как всегда, в острой манере, не боясь эффектов и преувеличений. Но наиболее смешные сцены с участием четы Цумпе имеют и явный грустный смысл. Чем больше супруги ненавидят друг друга, тем более ласково и нежно они беседуют! Гадости в адрес друг друга они произносят с такими приторно-ядовитыми интонациями, такими мурлыкающими голосами!.. «Старосветская любовь», переродившаяся в семейный ад, в безумие и ожидание смерти. Фрау Цумпе — безумная и очаровательная в своем безобидном сумасшествии, похожая на громадный воздушный торт с розовым кремом, так трогательна, так смешна, так жалка и восхитительна одновременно (синхронно!). Безмятежное лицо, чуть замедленная, как будто недоумевающая речь, юмористическая прожорливость — Фрау все забывает, в том числе то, что она уже хорошенько поела. И неожиданно горькие слезы, слезы одиночества, несчастья и бессилия. Маркина демонстрирует не просто мастерство и чувство стиля. Здесь есть прорыв к гротеску — к органичному соединению несоединимого.

В неуютном, концептуально решенном Ильей Кутянским пространстве (стены, как каталог в библиотеке, состоят из сплошных одинаковых ящичков, ячеек) возникают преувеличенно яркие костюмы Фагили Сельской. Дикие цветовые сочетания и забавные детали (например, огромные тапки Майера-Квасси с нарисованными пальцами или целое птичье гнездо на ботинке Фрунца) иногда полностью завладевают вниманием зрителей. Сцена с альпийскими пастухами, тянущими за веревочку игрушечных овечек на колесиках и жующими шоколад «Альпен Гольд», вызывает веселый смех в зале, но остается каким-то вставным номером, успех которого никак не связан с целым. В течение всего спектакля вызывает недоумение синий парик Сибиллы: чем героиня Елены Комиссаренко похожа на девочку с голубыми волосами — не вполне понятно. Сибилла — совсем не кукла, она живая!

Страстные испанские и латиноамериканские мелодии, звучащие в «Синхроне», иногда делают его похожим на всем известные сериалы, мыльные оперы про любовь, ревность, измену. Может быть, такое сходство не случайно и продумано режиссером. Во всяком случае, публика не против такой подсказки: спектакль становится понятным, не превращается в сложный формальный изыск. «Синхрон» — не «Синхрофазотрон»!

Апрель 2004 г.

Фиссон Вадим

ПРЕМЬЕРЫ

«Антоний и Клеопатра» — это шаг к драматургии, которой мы никогда до этого не занимались. Шекспир накладывает на каждого, кто за него берется, очень большую ответственность. Мы этой ответственности сразу же избежали, потому что решили заняться исследованием того, кто был Шекспир и был ли он вообще, и нашли в этом вопросе много противоречий. Десятиминутный просветительский киноролик, который мы показываем зрителям, настраивает их на то, что переворачиваться в гробу, возможно, некому. И поэтому мы решились играть «очень-очень вольную версию». От Шекспира там осталось, наверное, мало. Хотя вроде бы основной сюжет сохранен, сохранены три главных персонажа — Клеопатра, Антоний и Цезарь. Захотелось нам из всего это сделать балаган. Театр ведь изначально был совсем другим, чем в эпоху семидесятилетнего господства МХАТ и иже с ними, — это была ярмарка, балаганное действо. К сожалению, у нас традиция уличного театра утеряна. Такая форма восприятия трагического драматического произведения высекает забавную игру, в которую мы пытаемся всячески вовлечь зрителя.

Когда зритель приходил в театр, он не опускал четвертую стену.

Это был не только entertainment, в какой-то мере даже площадные казни были театром. И нам показалось, что прочитать трагедию как балаган, как площадной театр, как публичную казнь — естественно в современном понимании развития театра. Зритель теперь недоверчив, циничен, воспринимает огромное количество информации, готов к сложному видеоряду. Когда он приходит в театр, а ему втюхивают, что для него изображают «правду», и он должен сделать вид, что он в нее «верит», это уже не работает. Театр всегда будет существовать, и его не заменит кино только потому, что здесь существует особая атмосфера. Для нас это — атмосфера игры. Мы полтора года играли «Антония и Клеопатру» как уличный спектакль. Большой риск был в том, чтобы перенести его на сцену. Улица предполагала другие законы, возможность большей буффонады. Мы многое поменяли.

Мы вовлекаем зрителя в игру, заранее объяснив правила: мы не шизофреники, которые пытаются перевоплотиться в образ того-то и того-то, мы вместе с вами сейчас разыграем историю, которая называется «История Антония и Клеопатры». И мы предлагаем зрителю такие условия, которые позволяют ему существовать в игре. Степень трагизма в спектакле та, которую каждый хочет видеть. Например, центральная сцена у нас — сцена войны из-за любви, но в принципе — из-за пустяка, из-за того, что поссорились Антоний с Цезарем, совсем как Иван Иванович с Иваном Никифоровичем. Масштабы разрушений такие, что можно прочитать это как трагедию: из-за пустяка рушится мир. А сделано смешно, как в балагане: военный оркестр выходит, фашист проезжает на маленьком велосипедике, на экране новости CNN, намешано все из всех войн. Зритель — сотворец спектакля, и это его дело, что он увидит. Как мы говорим, у нас все умирают, но делают это весело и с огоньком. Мы берем Шекспира в соавторы. Говорить серьезно об истории Клеопатры, которая стала глянцевой и пущена на сувениры, — нельзя. Это не для нас, это повод взглянуть по-новому на трагедию.

По сравнению с предыдущими нашими спектаклями, потребовалcя новый способ существования актеров. «Second Hand» был романтической клоунской историей, «Белая история» основана на работе с маской, «Нафталин» предполагал эстрадное проживание. А тут больше буффонного, большая яркость персонажа. На улице нужна более броская маска и меньше права на нюансы. Мы многое отыскивали заново. Каждый спектакль начинается с нового тренинга, я убежден, что поиск упражнений ведет к языку спектакля. Мы занимаемся коллективным творчеством. Этюдный метод приветствуется, мы понимаем тему и начинаем вокруг этой темы «мять»: этюд, персонаж, история, идея. Набирается много этюдов, историй, идей, две трети из них остается за пределами спектакля, но кроме результата набирается атмосфера, которая поддерживает все это изнутри. Как придумывается клоунада? Как будто очень наивный человек пересказывает в нескольких словах сложный драматический сюжет. Мы очищаем сюжет от «лишних» подробностей и от «ненужных» персонажей, оставляем костяк и накладываем на него свою игру. У нас не принцип commedia dell’arte, не театр маски, нет жестких рамок, которые задает определенная маска, у нас все-таки разные персонажи. Мы соединяем с клоунадой систему Станиславского…

Гороховская Екатерина

ПРЕМЬЕРЫ

В. Шекспир. «Антоний и Клеопатра». Петербургское Театральное Товарищество «Комик-трест».
Режиссер Вадим Фиссон, художник Татьяна Тараканова

Фиссоны — это пароль. Это набитый битком зрительный зал, это смех до колик в животе, это праздник, который всегда с тобой, это уже практически наше все. И кто там не бывал, кто не рисковал, тот сам себя, как говорится, не испытал. Упустил шанс вынырнуть из повседневной «муравейной» суеты и снова влюбиться в жизнь, почувствовать, что все люди — братья, и испытать наконец тот самый таинственный катарсис.

Фиссоны — это любовь с первого взгляда, с первого увиденного спектакля, с первого «Ать!», «Ам-ам-ам!» или какого-нибудь невероятного «Чух-пух!». Именно на таком языке говорят персонажи всех спектаклей «Комик-треста», созданные по рецепту «жизнь плюс фантазия плюс ирония плюс любовь». Артисты (Наталья Фиссон, Игорь Сладкевич и Николай Кычев в представлении не нуждаются), как правило, долго репетируют, бережно выращивая этих странных человечков, собирают их истории, складывают очередной спектакль, как мозаику, под неусыпным пристрастным взором Великого и Ужасного Вадима Фиссона, режиссера и художественного руководителя Театрального Товарищества. Этот подробнейший психофизический процесс заставляет поклонников «Комик-треста» долго трепетать в ожидании очередного спектакля.

Афиша спекталя

Афиша спекталя

И вот, наконец, свершилось. «Черные клоуны», «гении синтетизма», «маргиналы-профессионалы», по определению критики (см. «ПТЖ» № 26), подарили петербургскому зрителю собственную версию шекспировской пьесы «Антоний и Клеопатра».

Новому спектаклю «Комик-треста» явно мешают стены и крыша ДК им. Ленсовета. Это очередное художественное хулиганство создано по всем законам уличного представления и требует настоящего неба, всамделишного солнца и неорганизованной толпы простых горожан, праздных гуляк, крикливых торговок, шныряющих мальчишек, лающих собак и т. д. и т. п. И желательно, чтобы все при этом были в средневековых костюмах.

Что-то вроде этого, пусть и без средневековья, вероятно, наблюдалось в Италии и других теплых заграничных странах, где родился спектакль. Сырой холодный Питер потребовал от «наших клоунов» играть по своим правилам. И вот в огромном фойе ДК зазвучала таинственная «египетская» музыка, румяные красавицы в «египетских» одеждах предлагали зрителям вино и восточные сладости, шумно торгуясь и препираясь между собой. Худенький басовитый Моисей (Игорь Сладкевич) занимался организацией великого перехода через пустыню, то и дело оттягивая с подбородка длинную бороду на резиночке. Длинный, нескладный «сын израильского народа» в традиционной черной шляпе (Николай Кычев) тщетно пытался сосчитать все прибывающих зрителей и напоминал каждому, внесенному в список Моисея, не забыть взять с собой мешочек с мацой. Все это: и визитка с надписью «Моисей. Пророк. Специалист по переселению народов», и полушутливая громкая ругань торговок, и активное немедленное вовлечение зрителя в игру — было в духе «Комик-треста», это был их специфический, родной, узнаваемый юмор, их неповторимый почерк, та несокрушимая витальная энергия, тот провокационный дух, за который их любит и профессиональный, и самый неискушенный зритель.

Провокация продолжилась и в зрительном зале, когда зрителю примерно в течение семи минут демонстрировали с большого экрана научно-популярный фильм о Шекспире, сделанный с поистине фиссоновским юмором и размахом. (Показу фильма предшествовал эпиграф — строки из знаменитого стихотворения Михаила Степановича Лермонтова «О, сколько нам открытий чудных готовит просвещенья дух…».) Фильм этот преследовал, кроме провокационных, и вполне гуманитарные цели — большинство зрителей, не в обиду им будь сказано, было все-таки из числа неискушенных, и о лорде Рэтланде они наверняка слышали впервые. Просветив, таким образом, своего зрителя и одновременно сняв с себя ответственность за будущую слишком вольную трактовку шекспировского (если он, Шекспир, вообще был) сюжета, маленькая команда «Комик-треста» отважно бросилась на борьбу с гигантской густонаселенной пьесой всем своим составом — от режиссера до администратора.

Подробно описывать этот спектакль по эпизодам негуманно по отношению к тем, кто его еще не видел, но собирается посмотреть. Скажу только, что будет все: пантомима, мелодрама, буффонада, танцы практически всех народов мира, веселый абсурд, будут фейерверк, канкан, вылазки в зал, кусающиеся мумии и замученные декхане. Будет разудалый, весь такой «наш», простой славный парень Антоша (Антоний — Николай Кычев), Цезарь (Игорь Сладкевич) с мегафоном в руках и, конечно, царица Клеопатра — кругленькая плотоядная дама с огромными зелеными мюзик-холльными ресницами и уморительными фирменными взвизгами Натальи Фиссон. Будет мощнейшая эротическая сцена — а как без нее, про Клеопатру ведь…

В. Фиссон (Марс). Афиша из архива театра

В. Фиссон (Марс). Афиша из архива театра

На огромном экране две большие блестящие улитки нежно целуются своими сверхчувствительными рожками, пестренькие божьи коровки в страстном порыве карабкаются друг на друга, спешат на поиски своих возлюбленных муравьи — колышутся стебли зеленой травы. И над всем этим всходит (или заходит?) большое круглое солнце… Это не стеб.

Снижение намеренное и многозначное. «Комик-трест» всегда делал спектакли для людей. Для всех — взрывая серые будни петербургских «муравьев» и «божьих коровок» ярким праздником театрального хулиганства. Художественно переосмысляя реальность питерских помоек, создавая поэму об аутсайдерах («Сэконд-хэнд») или насыщая узнаваемыми бытовыми подробностями заснеженный сказочный мир «Белой истории». Режиссер и актеры азартно играли стереотипами и штампами сознания обыкновенного, «среднестатистического» человека, никогда при этом не изменяя вкусу и не опускаясь до «среднего» уровня, до банальной развлекаловки. Их спектакли были пронизаны любовью к человеку — вечному «совку», жертве «продвинутого» телевидения, рекламных и политических кампаний. Бесстрашный, талантливый и высокопрофессиональный монтаж ассоциаций и аттракционов, замешанный на этой любви, обеспечивал спектаклям «Комик-треста» мощную этическую вертикаль и смысловую глубину.

Этой глубины и недостает в «Антонии и Клеопатре». «Комик-трест» по-прежнему верен себе во всем, что касается приема и художественного языка. Он остроумно трактовал и разложил на множество убийственно смешных эпизодов сюжет шекспировской пьесы. Самый искушенный и пристрастный зритель не сможет остаться равнодушным к сцене войны, в которой взрываются и полыхают корабли на огромном экране, мечется по сцене хрупкий римский легионер с огромной булавой в руках, а затем происходит Явление бога войны Марса, в роли которого выступил сам Вадим Фиссон. Одноглазый безногий рыжебородый бог-терминатор, инвалидная коляска которого плюется снопом ослепительных брызг и управляется с помощью смертоносных кос, — один из самых ярких, глубоких и запоминающихся образов спектакля. Невозможно удержаться от смеха, когда коварный Цезарь, задушивший Клеопатру тряпочной змеей, гибнет от страстного поцелуя этой самой змеи, а потом зеленая гадина, восседая на кучке трупов, поет, широко разевая пасть: «We are the champions!» Но…

Может быть, меня испортила профессия, потому что мне мало просто смеха. А скорее всего, меня «испортил» сам «Комик-трест», приучив к неповторимому, чуть горьковатому послевкусию своих спектаклей. Когда были сквозь смех те самые, «невидимые миру слезы», когда щемило в груди от любви к этим нелепым человечкам, когда оправдывались ожидания того самого проклятущего катарсиса, который — очищение.

На «Антонии и Клеопатре», как мне показалось, лежит печать некоторой усталости и спешки. В одном из интервью В. Фиссон сказал, что это был спектакль «заказной». Кроме того, необходимо помнить, что создавался он именно как уличное представление, в этом смысле спектакль — образец чистоты жанра. Он здорово придуман и лихо сделан, но — из арсенала уже наработанных приемов. Узнаваемы танцевальные па, предсказуемы музыкальные темы, кажутся «упрощенными», по сравнению с предыдущими спектаклями, сцены-дуэты. Самый «густонаселенный» из всех, спектакль «Комик-треста» этим и проигрывает. Бесконечно обаятельны все эти мумии и египетские боги, они придают действу размах, но лишают его одного из главнейших достоинств фиссоновских спектаклей — чистоты и принципиальности отбора, ручной выделки. На сцене народу много, и это точно «Комик-трест», но это меньше, чем «Комик-трест»…

Возможно, я слишком пристрастна, но чего ждать от человека, ходившего на «Сэконд-хэнд» одиннадцать раз и убедившегося в том, что каждый спектакль у них — с полной отдачей, что поиск приспособлений и деталей — непрерывный, уровень требований к себе — запредельный. Эти веселые клоуны, легко доводящие публику до смехового обморока, там, за кулисами, ведут такую подробную, тщательную нелегкую и ежедневную работу над собой и над спектаклями, как будто сам Константин Сергеевич их собственноручно, в гроб сходя, благословил. Зная все это, я каждый раз с нетерпением жду следующего спектакля «Комик-треста» как нового шага «вперед и вверх». «Антоний и Клеопатра» — очередной шаг театра, но, скорее, не вперед, а «вширь». За размахом уличного шоу и взрывами пиротехники как-то потерялась даже неповторимая Наталья Фиссон. «Антоний и Клеопатра» получился «про насекомых».

Впрочем, улитки, оказывается, очень красиво целуются.

Апрель 2004 г.

Матвиенко Кристина

ПРЕМЬЕРЫ

В. Шекспир. «Ричард III». Театр «Сатирикон» им. А. Райкина.
Режиссер Юрий Бутусов, художник Александр Шишкин

Сага «петербуржцы в Москве» продолжается. Опровергнуть версию о «культурном занудстве» питерских режиссеров удалось только Юрию Бутусову, а стать «звездами» на московской сцене — только Хабенскому в паре с Пореченковым, бывшим когда-то, как известно, с Бутусовым одной компанией. При этом на фоне запредельного качества многих спектаклей так называемой «новой волны» придирчивая московская критика нынче обрушилась на спектакль Бутусова в «Сатириконе». Это, строго говоря, удивляет. После потока быстрых, банально смонтированных и моторных московских спектаклей на «культурность» Ю. Бутусова — А. Шишкина взираешь с благоговением.

Распахивается широченный серый «мятый» занавес, и посреди шишкинского «бедного» великолепия из картонной двери без косяков и стен (один из любимых мотивов в бутусовско-шишкинском творчестве) возникает хромой горбун — с этого начинается «Ричард». Невольно вспомнилась череда тусклого хай-тека, столь любимого молодыми московскими режиссерами, — никакой подобной халтуры, равно как и безвкусицы, здесь не было и быть не могло. Шишкин явил блестящее чувство формы и целесообразности: в сером бумажном пространстве с «детскими» фигурками доисторических животных и «криво» нарисованным троном и столом нет места ненужным красивостям, как нет в нем и натужной метафоричности. Здесь все — для хорошо тренированных актеров, которые легко осваивают заданные координаты по горизонтали и по вертикали. Вот Ричард (Константин Райкин) быстро ковыляет к высокому, не по росту, стулу, ловко скособочившись, запрыгивает на него и на время становится «королем», еще не став им по ходу спектакля. Театральная «графика» Шишкина, который увлеченно играет с тенями на мятом белом заднике, то увеличивая их до гротескных размеров, то уменьшая, как нельзя кстати в новом фарсе Юрия Бутусова.

Ричард III. Рисунок Энтони Шера, английского актера, игравшего Ричарда III в Королевском Шекспировском театре в 1984 г.

Ричард III. Рисунок Энтони Шера, английского актера, игравшего Ричарда III в Королевском Шекспировском театре в 1984 г.

К. Райкин (Ричард). Фото из архива театра

К. Райкин (Ричард). Фото из архива театра

«Балаган», которым попрекают Бутусова, в данном случае не самое удачное определение. В программке написано «трагифарс», но сам режиссер осторожно замечает, что в данном случае фарс — это только стилистический прием, которым он воспользовался для вскрытия смысла пьесы. Бутусову вообще свойственно манипулировать фарсовыми приемами — но до того ему это легко прощалось, благо материал, над которым «измывался» режиссер, был по природе своей абсурдистским.

В «Ричарде» сделана ставка на открытую театральность. Максим Аверин играет сразу три роли, в том числе и старую королеву, — и делает это со свойственным ему мягким травестированием, не утрируя «женское», но и не скрывая «мужское». Между короткими динамичными сценами выходят «рабочие сцены» и готовят площадку к следующему эпизоду — скажем, расстилают рулон жести, на котором двое убийц прикончат Кларенса, и делают это бодро, как на субботнике. У королевы Елизаветы (Агриппина Стеклова) — бутафорские, ниже пояса, рыжие волосы — в своем антрацитовом платье с высоким воротником и лохматыми патлами она выглядит настоящей фурией.

Это — приметы стиля, которые являются смыслообразующими. Режиссер выбирает жанр фарса, чтобы выразить идею шекспировской трагедии, — что может быть проще.

Ведь и пьеса — про странную прихоть судьбы, избравшей своим любимцем урода и подонка и заставившей окружающих поверить в его непогрешимость с детской наивностью. Вряд ли можно считать этот спектакль высказыванием на антитоталитарную тему — время не то. И все-таки Бутусов, которого, похоже, занимает только искусство ради искусства, невольно высказался на злобу дня.

Кроме того, режиссер использует жанровую природу смежных искусств — скажем, гангстерского кино. Вот сцена совещания в Тауэре: Ричард, Бэкингем, Хестингс, не подозревающий, что он уже приговорен, и приближенные. Стол, бокалы с вином, сухорукий Ричард—Райкин возвышается на стуле, бандитского вида джентльмены, собравшиеся для убийства, и наивный Хестингс, которому Ричард, не стесняясь, затыкает рот. Классика диктаторского поведения. Через несколько минут Хестингса, трясущегося от ужаса, посадят на стул и намертво забинтуют газетами и скотчем. А еще через минуту «газетную» голову бросят Ричарду под ноги. Типичное заказное убийство — вот как выглядят кровавые сцены в «Ричарде». И это холодно-эффектное нарастание количества трупов столь же оправданно, как в фильмах Тарантино. Бутусов остраняет трагедию с помощью хорошо опробованных массмедийных клише. Как известно, они всегда работают.

За музыкальные «отбивки» Бутусову от критики попало отдельно: что музыки много и что она — эстрадная, не сказал разве что ленивый. В самом деле, музыка не несет отдельной смысловой нагрузки, разве что вздрючивает зрителя и актера на сцене, но, безусловно, является структурообразующим элементом. Спектакль построен как череда аттракционов — что, в принципе, свойственно Бутусову, — и музыка здесь иронически или, напротив, драматически предваряет «выходы» персонажей на сцену. Она функциональна, как и шишкинское оформление, как и пластические этюды от Н. Реутова. Может быть, не так обязательна.

Спектакль Бутусова — пример синтетического зрелища. Разделять его на «уровни» так же нелогично, как упрекать в несоответствии первоисточнику. В нем каждый элемент — практически по Мейерхольду — работает на целое. И актер тоже. Но, по большому счету, этот слаженный механизм, в котором любой выход артиста на сцену предваряется или сопровождается каким-нибудь трюком, а одна сцена отбивается от другой с помощью заводных мотивчиков в духе европейского easy listening, — сделан в расчете на конкретный театр (как иначе?) и на конкретного зрителя, который не может удержаться, чтобы не похлопать каждому появлению Константина Райкина на сцене. Вот здесь лежит корень компромисса, без которого, очевидно, нельзя было обойтись.

К. Райкин (Ричард). Фото из архива театра

К. Райкин (Ричард). Фото из архива театра

Райкин играет главную роль, и Бутусов нашел остроумный ход, дав ему, по сути, роль персонажа от театра, снабдив лацци и разомкнув таким образом пространство спектакля. Райкин—Ричард комментирует публике происходящее на сцене, в том числе и собственные злодеяния. Ричард-актер недоумевает, до чего легко Ричарду-персонажу, уроду и злодею, достается все — женщины (леди Анна), власть, признание. Ричарду позволено нарушать ход событий не только как будущему королю, но и как действующему шуту. Он появляется на сцене с затакта, когда убийцы еще отмывают пол после убийства Кларенса (Максим Аверин), которого они до смерти залили красным вином. Ричард уже приковылял, а кровь убийцами еще не смыта — правда, это его совсем не заботит, когда дело сделано.

В череде аттракционов иронические кульбиты неожиданно перемежаются пафосной мелодекламацией. Вот безумствующая Маргарита (Наталия Вдовина) вся в белом, в луче света, под барабаны и под падающим с колосников «снегом» предрекает всем гибель — и этот монолог слишком высокопарен, чтобы ему верить. Впрочем, собравшиеся — во главе с лохматой Елизаветой — реагируют на это как на номер художественной самодеятельности, и пафос снимается. А с другой стороны — маленький герцог Йорк (Тимофей Трибунцев), спасаясь бегством на одноколесном «велосипеде» от разгневанной матушки, королевы Елизаветы, успевает курнуть из трубки бабушки, герцогини Йоркской, и глотнуть из ее бокала. Интермедия с шаловливым ребенком вовсе заставляет забыть об ужасах и море крови. Куда больше страха внушают деловитые джентльмены в черных шляпах и белоснежных рубашках, зарезавшие и придушившие не одного «хестингса». Их самоуверенность незыблема — вот на чем основана власть герцога Глостера.

Многое в спектакле Бутусова обрекает его на то, чтобы быть коммерческим — это не хорошо и не плохо, но это, видимо, условие работы с «Сатириконом». Такой театр — идеальная модель коммерческого, рассчитанного на публику с запросами «выше средних». И это тоже важная тема для разговора в связи с «Ричардом» и московским опытом представителя питерской «новый волны». Бутусов сделал спектакль, уравновесивший «мечты» талантливого актера и представления менеджера об успешном проекте. Не стоит забывать, что К. Райкин — худрук и менеджер — играет на двух полях сразу.

«Ричард», несомненно, по-настоящему энергичное и порой провокативное представление. Режиссер не пренебрег традициями дель арте, позаимствовал у кино «черный» жанр и ловко посадил зрителя на крючок шекспировской истории. Он — вместе с командой отличных актеров — заставил зрителя смотреть не только на «звезду» и хлопать, как в балете, каждому его появлению на сцене. Он заставил этого немного вялого зрителя поработать вместе со спектаклем. Хотя бы потому, что шекспировский текст (перевод Георгия Бена и Александра Дружинина был подвергнут сценической редакции театра) Константин Райкин произносит так, что невольно чувствуется «слом дискурса» — иногда и сквозь фарс доносится трагический гул. Трагедия — не из лексикона этого спектакля. Не потому, что выбранный жанр ее не предусматривает, — как выясняется, наоборот. Трагедию не предусматривают эти стены, эти висящие над головами актеров микрофоны, это нескрываемое здоровье и вкус к иронии, свойственные артистам, и — даже — это благополучие, которым пышет публика. Бывает, что среда оказывается сильнее собственного художественного чутья. Бутусов говорит, что ему не интересно делать спектакли о человеческом благополучии, — и ему веришь, потому что концептуально это реализовано. Но и концепции разбиваются о быт.

Март 2004 г.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

Театр нынче редко интересуется жизнью. Иногда кажется, что театральные люди знают только свой театр и себя в нем, а на улицу выходят лишь затем, чтобы собрать некий doc. — и тут же превратить его в игру. Так и живут: «Я в домике». До старости. Театром прикрываются, защищаются, о театре говорят увлеченно, о жизни, как правило, не говорят вообще. Как только речь в театре заходит о любви и смерти — тут же возникает частокол защитных игровых структур: заслоняйся от жизни до самой смерти. И чудненько.

В «Валентиновом дне» Ивана Вырыпаева заимствования из пьесы М. Рощина, написанной в ту пору, когда деревья были большими, а театр занимался не собой, а деревьями, волей-неволей вытаскивают на поверхность Театра — Жизнь. Театральность «Валентинова дня» — в коллажной фактуре пьесы (чередование времен, цитат из «Валентина и Валентины», к которым прибавляются воспоминания зрителей о времени 70-х) и одновременно в страстном, истинном, ломающем рамки игрового театра проживании героями чувств, страстей, эмоций. Вспышками. Прерывисто. Чтобы мелодраматическая история не стала мелодрамой.

Пьеса хороша тем, что играет с вами в жизнь, и тем, что в этой игре есть истинное «замри» — «отомри». Умри. От любви.

Две женщины — две драмы. Между ними — Валентин, который всю жизнь женат на Кате, а любит Валентину. Зрители среднего возраста, кто из вас не был одной из сторон такого треугольника? Все были. Total. И тут игра заканчивается…

В этой пьесе можно, конечно, играть великую любовь Валентины и Валентина, и пьеса приобретет ясный, светлый смысл. Но В. Сенин назначил на роль Валентины Р. Лялейките, актрису закрытую, не в природе которой играть любовь. А потому весь спектакль она играет тему разрушения женщины — любовью и претензией на любовь. Однажды разбитая голубая чашка не склеивается, обиды не проходят, эта Валентина не любит живого Валентина: он приходит сказать ей, что скоро умрет, а ей не нравится тон…

У фразы «Я люблю тебя» есть тайный эквивалент: «Ты никогда не умрешь». Если можешь сказать эту фразу другому — значит, действительно любишь. Валентина не говорит.

Она борется за свое несостоявшееся счастье, а после смерти Валентина творит миф о нем и любит его больше, чем при жизни. Так часто бывает, и это важная линия пьесы Вырыпаева, он играет с мифом рощинской пьесы так же, как с российским мифом о великой любви, который творят многие, в том числе Валентина. Вырыпаев, по сути, рассказывает о драматическом уродстве этого мифа, когда двадцать лет после смерти любимого мужчины две его женщины, с которыми он никак не мог разобраться, живут вместе, пьют вместе и ненавидят друг друга.

Коллажность пьесы В. Сенин чувствует, но тут же позволяет проникнуть в спектакль не театральности, а театральщине. И. Кузнецова играет Катю так шаржированно, неподлинно, что теряется драма другой женщины, не менее типичная, чем драма Валентины. Кузнецова—Катя притворяется, играет «дурочку с переулочка», существо туповатое, не позволяя разглядеть в этой Кате униженную любовь, в которой живет почти все женское народонаселение России, все эти жены, которых не любят безвольные мужья, гуляющие всю жизнь по другим любимым. А ведь так и живут они, бедолаги, в своей бытовой привязанности не отпуская того, о ком знают: не верен, не любит, да и не любил, а так, женился по дороге и привык… В этом проходит жизнь, вот ужас-то! Катя любит Валентина этой «другой» любовью, но В. Сенин и И. Кузнецова минуют все драматические узлы, прикрываясь игрой, аттракционом — чем угодно, только бы избежать «жизненных соответствий».

А вот когда сидит на чемодане безвольный мужик среди двух женщин, которым он поломал судьбы и тем остался им дорог, — вот тут я узнаю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно.

В петербургском «Валентиновом дне» есть какое-то театральное притворство. Я не верю Р. Лялейките, когда она, надев шапку, хочет, чтобы я поверила: сейчас она — девочка, а надев платок — старуха… Я не знаю актрис, способных к таким моментальным переключениям, не удаются они и Лялейките. Мне не хватает здесь проходящего Времени, его бледных, смертельных отсветов. Думаю, что театральность пьесы Вырыпаева требует движения от игрового театра — вплавь к островкам драматической подлинности, а не наоборот.

Строгалева Елена

ПРЕМЬЕРЫ

И. Вырыпаев. «Валентинов день». Театр-фестиваль «Балтийский дом».
Режиссер Василий Сенин, художник Эмиль Капелюш

И. Вырыпаев. «Валентинов день».
Продюсерский центр «Белая полоса» (Москва).
Режиссер Виктор Рыжаков, художник Кирилл Еремин

Это был всего лишь фильм, конструкция.
Но, согласитесь, она ранила вас.

Из одного фильма про любовь

Любовь

Быть может, «Валентинов день» на фоне нашумевшего «Кислорода» кому-то покажется сентиментальным жестом драматурга. Здесь в подзаголовке выведено: «Своеобразное продолжение пьесы „Валентин и Валентина“ с цитатами в направлении примитивизма», а в эпиграфе словами арабского философа Коры Аль Музани объясняется, по сути, идея пьесы: «…времени, как такового, не существует. Есть две вещи: любовь и любовь». Содержанием пьесы становятся даже не орбиты отношений, по которым двигаются герои, во всяком случае, не явный драматизм этих отношений, а извлечение новых и новых интонаций при произнесении слова «любовь», материя этого чувства. Здесь (как и в других текстах Вырыпаева) любовь является основным законом жизни. «Все, что началось, — все началось только из-за любви». Этот сюжет — присутствия любви в мире — один из основных и в «Кислороде», и в «Сентенциях». Только там он проявляется в иронично-гротесковых страшных историях, «войнах», когда люди «максимально» чувствуют и действуют — топором по башке. Здесь же — жизнь героев, выхваченная из социума, от начала и до конца сочинена на один сентиментальный любовный мотив. Наверное, таково мирочувствование автора, и для того, чтобы решиться (или быть способным!) написать: «Любовь — это когда с любовью, без любви — это уже не любовь», — нужно быть «простодушным» в вольтеровском значении этого слова. Это простодушие в известной степени требуется от режиссера и зрителя (читателя). И еще — две постановки пьесы: Василия Сенина в Петербурге и Виктора Рыжакова в Москве, совершенно непохожие друг на друга, — «вещественное» доказательство того, что пьеса «заряжена» театральностью, содержит в себе несколько слоев и историй, которые волей режиссера могут и не пересечься в одном театральном пространстве.

Р. Лялейките (Валентина), В. Соловьев (Валентин). Фото Ю. Богатырева

Р. Лялейките (Валентина), В. Соловьев (Валентин).
Фото Ю. Богатырева

Время

Сюжетная линия такова. На дворе 2012 год. В одной квартире живут Валентина (та самая, которая несколько десятков лет назад целовалась с Валентином в пьесе Рощина) и Катя (та самая, которая была соседкой Валентина по квартире в той же пьесе). У Валентины день рождения, ей шестьдесят. Отмечает она его вместе с Катей — шестидесятилетней, пьющей, проработавшей всю жизнь проводницей в поезде Москва — Владивосток. Это настоящее. Есть прошлое — вся предыдущая жизнь. Собственно, сюжет жизни, соединивший трех людей — Валентину, Валентина и Катю, и рассказывается в пьесе. Как Валентина и Валентин любили друг друга, а Катя любила Валентина. И как потом Валентин от обиды женился на Кате и всю жизнь прожил с нею в этой квартире, но любил по-прежнему Валентину, и, когда они спустя несколько лет встретились, поняли, что по-прежнему любят друг друга. Так и жили втроем: любили, страдали, пока Валентин не умер в свои сорок. Но и тогда Валентина любила его, и даже теперь, спустя двадцать лет, по-прежнему разговаривает с ним и время от времени пытается выяснить отношения с Катей.

И. Кузнецова (Катя), В. Соловьев (Валентин). Фото Ю. Богатырева

И. Кузнецова (Катя), В. Соловьев (Валентин). Фото Ю. Богатырева

Сказать, что пьеса выстраивается ретроспективно, будет неверным. Это не воспоминания. Одно из основных усилий драматурга направлено на преодоление времени, на то, чтобы сделать его обратимым, точнее — дать прошлому ту же власть и реальность, что и настоящему, соединить несколько времен в одном пространстве. Неслучайно в действующих лицах указано, что Кате — 18–20, 35–40, 60 лет, Валентину — 18–20, 35–40 лет, и лишь Валентина — в возрасте 60-ти лет, а по сути, вне возраста, потому что главной составляющей ее жизни, ее вектором оказывается любовь, а значит, губы помнят, как произносить «слова прошлого века», которые говорили друг другу герои пьесы М. Рощина, когда им было по восемнадцать, даже если ты — пожилая женщина. И все персонажи из разных времен сосуществуют в одном пространстве. Здесь Валентин в свои восемнадцать ведет внутренний диалог с Валентиной из 2012 года, а фраза «Я в прошлом веке» — не метафора, а точное указание драматурга на местонахождение героини. Здесь несколько Кать — молодая, некрасивая, но любящая милая девушка, сочиняющая необыкновенные письма, сорокалетняя Катя, которой снится золотой Горбачев, летающий с ней за руку, и пьющая проводница, оттрубившая всю жизнь на маршруте Москва — Владивосток. И лишь у Валентины особые отношения со временем: «Знаете, почему я такая подтянутая, сильная, почему я такая молодая? Потому что я умею страдать. Потому что у меня это очень хорошо получается. Потому что я не зря проживаю свою жизнь».

Слова

Простые слова прошлого века — это: «Валечка, милый мой…», «Алечка… Ты меня любишь?» В пьесе так называется сцена, где Валентина произносит слова из рощинской пьесы. На самом деле, слова прошлого века — это те, которые о любви, те слова, которые вновь пишутся, сочиняются драматургом в веке настоящем — в их трогательной беззащитности и обнаженности, естественной неправильности, без мелодраматизма, скорее — с некой сказительной интонацией, потому что — рассказывают. Тут все рассказывают о любви — зрителям, Валечке, себе. И эти слова нужно найти, даже глупые, банальные, потому что их, на самом деле, не так много. «Понимаешь, это такие слова глупые, но их ведь все равно приходится произносить. Мне, как бы это сказать, ну стыдно, что ли. Или неловко как-то…» — говорит Валентина. Эта «глупость» преображена в поэзию в монологах, как, например, в письме Кати: «Дорогой, Валечка. Валя. Валентин! Пускай самолеты летают в небе, пускай корабли бороздят моря, пускай пограничники охраняют границы Союза Советских Социалистических Республик, пускай сталевары варят сталь, пускай космонавты осваивают космическое пространство, я, кстати, больше не работаю на хлебозаводе, я окончила курсы проводников и теперь, как твоя мама, работаю проводницей на поезде Москва—Владивосток. Так вот, пускай весь наш советский народ занят полезными делами, а я, эгоистка такая, целыми днями думаю только о тебе». Иван Вырыпаев очень тонко играет с языком пьесы Рощина и мифологией того времени, соединяя, например, в сне Кати мотивы шагаловских полетов (потому что в Витебске жила Валентина) с фигурой золотого Горбачева, создавая мифологическую, театральную реальность, в которой существуют персонажи. «Игровую душу» этого текста, наверное, и необходимо прежде всего почувствовать и вообразить.

Собственно театр

Собственно, два спектакля по этой пьесе демонстрируют два пути, по которым могут пойти режиссеры, взявшись воплотить ее на сцене.

В стиле «ретро» — это петербургский вариант от Василия Сенина. Спектакль идет на сцене «Балтийского дома». Пространство делится на несколько планов: это подробно сочиненная Эмилем Капелюшем комната, в которой живут героини, похожая на вагон в разрезе, с верхними и нижними полками, на которых лежат свернутые матрасы и куда забирается Валентина отдохнуть, вокруг — масса вещей и вещичек из «прошлого века», ими захламлено все пространство комнаты. Правда, есть еще авансцена, куда выходят герои, чтобы встретиться во времени, и — «космический», снежный пейзаж с каким-то чумом и огромными белыми комьями. Одна из основных проблем спектакля — это непроявленность тех временных координат, которые заявлены в пьесе. История оказывается спрямленной, здесь сюжет «Истории Аси Клячиной, которая любила, да не вышла замуж» прочитывается явственнее всего, причем, несмотря на смешной, легкий текст, звучит весьма мелодраматично, да и у Валентины в исполнении Регины Лялейките основная мелодия — это страдания по прошедшей жизни, по любимому, да и вообще — потому что жизнь такая. В спектакле играют три артиста — то есть Катю и Валентина и в двадцать, и в сорок лет играют одни и те же актеры. Режиссер выстраивает сцены соединения времен скорее как flashback, воспоминания, кадры из кинохроники. Вот сцена встречи молодых Валентина и Валентины. Актриса надевает смешную детскую белую шапку и такие же белые, пушистые варежки (напоминая Фрейндлих в арбузовской «Тане») и выходит на авансцену, заливаясь звонким, юным смехом, а где-то сверху появляется в луче света силуэт Валентина — мужественный Валерий Соловьев здесь похож скорее на киногероя. Таким киногероем с открытки он и останется до конца спектакля, как объект, к которому прикладывают свою любовь две женщины, сам не действующий и не чувствующий. Несмотря на игровые выходы, например, когда диалог Валентины и Валентина произносится в ритме звучащей индийской мелодии, кажется, что две героини, Катя и Валентина, прочно заземлены в настоящем, и актрисы, которые значительно моложе обозначенных в пьесе шестидесяти, вынуждены играть почти что бытовую драму одиночества женщин за сорок, которым когда-то привиделась настоящая любовь.

Э. Зиганшина (Валентина), А. Яценко (Валентин). Фото В. Вдовина

Э. Зиганшина (Валентина), А. Яценко (Валентин). Фото В. Вдовина

Виктор Рыжаков принимает правила игры, предложенные драматургом. Здесь Валентину шестидесяти лет играет Эра Зиганшина и присутствие весь спектакль на сцене этой актрисы, которая легко и органично вошла в игровую структуру, предложенную режиссером, уже само по себе несомненная удача. Пространство сцены — светло и просторно. По периметру выставлены бутылки, которые собирает в квартире пьющая Катя. Желтого цвета занавес, стол, стулья. За столом сидят участники разыгрываемого действия: две Кати, два Валентина. Они начинают читать пьесу, перебивая друг друга, досказывая реплики другого, остраняясь от текста. Своеобразный зачин, напоминание о популярном нынче жанре — читке пьесы. Вообще, этот спектакль — энциклопедия приемов современного игрового театра, которые можно встретить во многих спектаклях — от фоменковского «Таня-Таня» до «Ощущение бороды» Ольги Субботиной. И дело не в заштампованности, а в том, как в саму пьесу Вырыпаева входят эти приемы открытого на публику действия, ведения монолога апарт, мгновенный переход от монолога к действию, жонглирование временами, невыявленность, непрописанность ролей, акварельность рисунка образа, смазанность характеристик персонажей. Все это уже вошло в плоть и кровь современных спектаклей и пьес, и все это присутствует в спектакле Виктора Рыжакова. Другое дело, что такой режиссерский подход актуален лишь тогда, когда есть актеры, умеющие существовать в этих условиях игры, которые могут легко, чуть остраняя, произносить текст, способны наполнить монологи, идущие в зал, внутренним действием, которые органично и естественно существуют на сцене, чувствуют природу современной пьесы, языка.

Режиссер собрал на удивление стройный и слаженный ансамбль, где все роли удачны. Чего стоит Светлана Иванова, играющая Катю в 18 и в 40 лет! Через нее и Александра Яценко, который играет молодого Валентина, реализуется идея сосуществования времен. Молодые герои проживают свою историю любви ярко, светло, смешно, трагично, как это бывает в восемнадцать лет, и Эра Зиганшина вступает в удивительные, нежно-веселые отношения с ними. Вот приезжает на велосипеде молодой Валентин, нежно, нараспев произнося «Ва-а-ля», и акриса обнимает его сзади. Татьяна Уфимцева — Катя шестидесяти лет, — очень тонко чувствует иронию текста, фарсовость ситуаций, и их диалоги с Валентиной о ружье — очень яркий номер. Эре Зиганшиной в спектакле сложнее всего — ей приходится произносить бесконечные монологи о свой любви, не вдаваясь в мелодраматизм, наполняя их внутренним действием, переживать, сохраняя улыбку на лице и отчаянный задор и легкость. На этом контрапункте — переживание любви и внешне легкое существование — выстроены ее монологи. В ее героине как раз чувствуется струна, молодость, она из той породы женщин, которых несчастье красит, и актриса блестяще справляется с этим заданием. Но главная прелесть спектакля — именно в тонких переходах, когда реплику начинает молодая Катя, а заканчивает ее другая Катя, когда молодой и взрослый Валентины лежат на столе, о чем-то беседуя, а на них смотрит молодая Катя. По сути, спектакль о том, что ничего не исчезает, любимые люди не умирают, это воспоминание о молодости, вечно присутствующей в этом мире, о любви, которая навеки зарифмована с «кровью» и страданием и которая оказывается сильней разлуки и длинней ее.

Апрель 2004 г.

Прикотенко Андрей

ПРЕМЬЕРЫ

Какой бы материал мы ни брали, нашей компании интересно работать и общаться с классикой. Такой, как греческая трагедия, — чтобы крупный материал. Теперь мы обратили внимание на Гольдони. Это классика Возрождения, крупная такая скала, огромная, не многими покоренная. У этой пьесы своеобразная театральная судьба, есть знаменитый спектакль Стрелера, который является замечательным режиссерским решением пьесы, но стал своего рода стереотипом и, может быть, не совсем отвечает тому, что хотел сказать автор. Есть такой известный парадокс: спектакль Стрелера поставлен в традициях комедии дель арте, а сам Гольдони боролся с комедией дель арте.

Во многом эта пьеса о первой любви, как ни странно. В ней есть две темы: тема служения — по этой теме и название, а есть еще тема любви. Для нас это даже важнее, чем то, что Труффальдино служит двум господам. Нужно сказать, что мы не спорим с Гольдони, именно так прочитывая это произведение. Эта пьеса написана в период, когда он пристально изучал все, что с ним происходило, с точки зрения любовных отношений. Он же сам был любвеобилен, у него было множество всяких романов, он бесконечно влюблялся, впрочем, как все итальянцы. Он написал эту пьесу после двухлетнего молчания, после того как у него была возможность проанализировать свою жизнь.

Я принес пьесу и сразу сказал ребятам про решение: «Давайте ставить ее про нашу юность». И все. И это сразу пошло, и есть до сих пор. У компании, которая в этом спектакле будет играть, юность практически общая, и это будет наше высказывание про наше поколение. Нам уже тридцать, и мы будем играть про себя, которым было восемнадцать. Какими мы были, такая и история будет. Мы были и простые, и простоватые, и возвышенные, и разные. А в результате эти персонажи будут исполнять арию Каварадосси, будет такое движение от Цоя к Каварадосси. Красивое.

Но первая любовь — это когда человек — фьюить, бах и пумс. Все… сносит башню. Потом ты всю жизнь помнишь, чем отличается первая любовь от всех остальных. Тем, что ты не понимаешь, что это первая любовь. Он же не врубается, что именно она, сегодняшняя, — первая. У него есть череда влюбленностей, соответствующих возрасту, потом наступает очередная влюбленность, может, она посильнее, может, она от предыдущей чем-то отличается. Но человек же не способен проанализировать — о, это у меня первая началась, а это очередная, одна заканчивается, как правило, потом следующая начинается. Человек начинает мучиться, испытывать странные ощущения, понимать: что-то не то. А потом уже, когда проходит довольно значительное время, лет пять и даже больше, только тогда он понимает, какая любовь была первая и что тогда происходило. И что это больше никогда не повторится. В этот момент начинается взросление человека.

Дмитревская Марина

ПРЕМЬЕРЫ

К. Гольдони. «Слуга двух господ». Театр на Литейном.
Режиссер Андрей Прикотенко, художник Эмиль Капелюш

Режиссерские дебюты в Петербурге редки.

Еще реже дебюты, что-то обещающие.

И уж совсем редко режиссер, один раз «талантливо вскрикнувший», подтверждает уровень своего профессионального дарования во втором спектакле.

Вот почему так ждали «Слугу двух господ» Андрея Прикотенко в Театре на Литейном. Его петербургский дебют, «Эдип-царь», поставленный с однокашниками — выпускниками мастерской В. М. Фильштинского, — многих увлек, стал признан, был награжден, поездил по международным фестивалям, описан в газетах и журналах (см. № 27«ПТЖ» в том числе).

Второй спектакль, «Пляска смерти», был не вполне «вторым»: Прикотенко пришел в проект, который Игорь Иванов осуществлял уже давно, и герой нашего романа лишь «доводил» его.

А вот Гольдони был его свободным выбором, Гольдони ждали…

И то сказать: «Эдип» — трагедия, куда уж страшнее. «Слуга двух господ» — комедия, куда уж смешнее. Из горячей воды — в холодную, выйдет ли режиссер молодцом и красавцем?

Сцена из спектакля. Фото Ю. Белинского

Сцена из спектакля. Фото Ю. Белинского

По «Эдипу» были заметны в А. Прикотенко чувство юмора и темперамент, фантазия и легкость, так необходимые в Гольдони.

«Эдип» — энергичный, ритмичный, мускулистый — был поставлен вопреки традиции, миновал трагические вопросы, пульсировал ощущением молодой жизни. Но никак нельзя было предположить, что и Гольдони будет поставлен «вопреки» всему и вся.

Комедия? А мы поставим элегию.

Вы помните, что пьеса быстрая, напористая? А наш спектакль будет идти медленно, тягуче, больше трех часов и с такими паузами, чтобы у вас то и дело возникало желание «пнуть» актеров коленкой: «Ну, шевелитесь быстрее!»

Быстрее?!! Может быть, вы еще хотите, чтобы Труффальдино из Бергамо был шустрый, сообразительный, как К. Райкин, и легко управлялся с двумя обедами сразу двум господам? Или вспомните, не приведи Бог, спектакль Стрелера и Ферруччо Солери? Ха-ха! Наш Труффальдино будет полный идиот, тормоз, он будет стоять посреди сцены, задумчиво глядя вдаль остановившимися глазами, и в его проржавевшем сознании будут медленно скрежетать отдельные невнятные соображения, в основном — вопрос, где бы поесть. А если Труффальдино не может двинуть ни рукой, ни ногой, то какая сцена с двумя обедами? Мы ее выкинем — и пусть Труффальдино стоит просто так…

Вот логика этого милого, по сути своей очень пустого и явно «подросткового» спектакля.

Режиссерская воля — совсем не то же самое, что режиссерское своеволие. И явно отличается от того и от другого некий режиссерский «вопрекизм», наподобие того, что переживают подростки переходного возраста. Чтобы всё — не как у всех, а ровно наоборот.

В разных интервью А. Прикотенко говорил, что им, фильштинцам, теперь по тридцать лет и они, взрослые, ставят Гольдони про то, какими они были в восемнадцать. «Когда все робко и незрело»… А жили они, надо полагать, в Северной Венеции…

То есть спектакль поставлен «подростком» и про «подростков».

Все объясняет еще программка: головка Амура в облаках (аmor, аmor…), гондолы на фоне собора (то ли итальянское что-то в тумане, то ли Исаакий…). А нависшая над гладью вод стена венецианского дома вся испещрена нашими отечественными надписями: «Машка + Тарас», «Кино, Цой» и пр. Все влюбленные пары обозначены актерскими именами (не «Беатриче + Флориндо», а «Ксюха + Горян»). Любовь, вода, рок-клуб… и вот уже зал хлопает группе «Кино» — группе юности тридцатилетних. Вау!

Эмиль Капелюш сделал для них очень красивую декорацию. Деревянные лавки на колесиках скользят по сцене, как гондолы… Их фронтальное движение и длинные шесты на фоне голубых и розовых небес, освещенных художником по свету Евгением Ганзбургом, соединение живописи и графики дают атмосферу легкую, элегическую.

А актеры жирно и довольно однообразно комикуют. Причем комикуют медленно (парадокс!), как будто пластинку запустили не на той скорости. Каждую придумку в спектакле его создатели так любят, что никак не хотят с нею расстаться и обсасывают ее — как ребенок чупа-чупс.

Если талантливый Тарас Бибич изображает Сильвио, влюбленного в Клариче, тугим, недоразвитым переростком, то и талантливая Мария Лобачева будет играть Клариче тупой отроковицей в коротких штанишках, медленно тянущей слова перед папой Панталоне. И так будет от начала и до конца.

Беда не в том, что они медленно двигаются (темп). Беда в том, что они медленно, не интенсивно (ритм) проживают все перипетии комедийного сюжета.

Если талантливый Игорь Ботвин (Флориндо Аретузи), глупый мачо в кожаном пальто и с гитарой, увидев письмо к своей возлюбленной Беатриче, ложится на лавку-гондолу и начинает любоваться именем на конверте, то процесс этого лежачего любования займет столько времени, что можно было сбегать до Турина и обратно.

К. Рапопорт (Беатриче), И. Ботвин (Флориндо), Е. Меркурьев (Панталоне), В. Бочанов (Доктор), М. Лобачева (Клариче). Фото Ю. Белинского

К. Рапопорт (Беатриче), И. Ботвин (Флориндо), Е. Меркурьев (Панталоне), В. Бочанов (Доктор), М. Лобачева (Клариче). Фото Ю. Белинского

Действие напрягает мышцы и приобретает ритмический шаг, только когда его берет под уздцы Ксения Раппопорт — Беатриче Распони, в мужском костюме (огромный пиджак, брюки, котелок, черные перчатки), под именем своего брата Федериго. Раппопорт играет блистательно, пробуя совершенно другие краски, чем те, которыми были нарисованы ее прежние роли, замечательно проработав монологи, постоянно находясь в ртутном комедийном движении. Зал просыпается и хлопает, когда заводят группу «Кино» и когда появляется Раппопорт.

Она играет девчонку, которая в холодном поту и в полном ужасе (вдруг узнают!) изображает парня-бизнесмена, каким был, видимо, ее убитый брат. На самом деле, как выясняется, девочка абсолютно невинна: когда «крутой» Флориндо, на поверку не умеющий целоваться, неуклюже пытается потрогать некоторые части ее тела — Беатриче визжит, обижается и плачет. Совершать подвиги, отправляться на поиски возлюбленного, клясться на крови под песню «Группа крови на рукаве», поцарапав себе вены стеклышком, — это в восемнадцать лет легко. Узнав о гибели возлюбленного, можно натянуть на голову полиэтиленовый пакет, чтобы задохнуться до смерти (Беатриче и Флориндо избирают именно такой способ самоубийства — и долго мучаются комическим удушьем, не замечая друг друга). А вот обняться почти невозможно, немыслимо. Беатриче просто теряет сознание, а Флориндо панически не знает, что делать в таких случаях и как прикоснуться к девушке. Он, бодро откидывавший назад шевелюру прожженного героя-любовника и драматически бренчавший на гитаре песни разочарованного Цоя, обижается на Беатриче точно так же, как она на него и как обижался, наверное, весь 3 «б» какой-нибудь школы Туринского района г. Ленинграда, в которой учились наши герои. Эта сцена Раппопорт и Ботвина, когда лихие герои оказываются беззащитными друг перед другом, стеснительными и неловкими детьми, — самая смешная в спектакле. В ней происходит то настоящее превращение, на которых, собственно, и строил свою комедию положений Гольдони. (Правды ради стоит все же заметить, что, став «девочкой», Беатриче—Раппопорт могла бы резче и определеннее сменить речевые характеристики: маскарад закончился!)

Труффальдино во всей этой истории не просто оказывается на периферии сюжета, он ему не нужен. Джулиано Ди Капуа очень невнятно говорит по-русски, так же невнятно-однообразен рисунок роли. Ну, взяли дети-дураки на службу идиота… Что дальше? Их заторможенная любовь со Смеральдиной (Вероника Дмитриева) ничем не отличается от заторможенной любви Сильвио и Клариче. Варианта не возникает.

Спектакль очень дробен, в нем все — по отдельности. Ритмическим и стилевым диссонансом звучат рядом с песнями Цоя итальянские оперные арии («Смейся, паяц!») и народные песни в исполнении натурального итальянца Ди Капуа. Как говорила одна героиня, «где Кура, а где дом?».

Наверное, когда компания друзей репетировала этот спектакль, им было вместе классно, чудесно, весело, кайфово! Мне в зале уже не так классно, мне не прорваться через их «лирический герметизм» и отсутствие настоящего содержания. Я понимаю, что в спектакле упакован «один секрет для маленькой, для маленькой такой компании…», но я-то не компания, я отдала театру больше трех часов своей жизни, чтобы он, театр, вернул мне эту жизнь обогащенной. Увы. Они действительно славная, одаренная компания кудрявых молодых ребят. И пусть дорога бежит им навстречу. Только где эта дорога? Куда? Гондола пока что увозит их в туман, хотя Е. Ганзбург (вау!) не просто полил отъезжающую вереницу мелким ленинградским дождиком, но включил им посредством своих световых умений радугу завтрашнего счастья.

Перечисляя все находки, которые должны были быть в спектакле, но были отметены, А. Прикотенко в разных интервью говорил, что в том числе на сцене им планировался Иосиф Бродский. Мол, куда ж Венеция без Бродского? Прочтя его признание, я так пожалела о том, что не вышел Бродский! Пусть бы и он, и Дягилев, и дож Венеции, и вообще — побольше шуток, свойственных театру, культуре, их мифам и легендам. Играть так играть! И поменьше астенической ностальгии по своему недавнему отрочеству. Тоже мне, предмет для второго спектакля, когда мир так огромен и полон. Как говорил тот же Бродский в «Мраморе»: «Рано или поздно все становится предметом ностальгии, поэтому элегия — самый распространенный жанр». То есть — долго думать не надо, «что пройдет — то будет мило».

Спектакль Андрея Прикотенко, превратившего полнокровную комедию в пространную элегию, неожиданным образом перекликается с «Двенадцатой ночью» Григория Дитятковского в БДТ — тоже медленной, лишенной жизни, придуманной, измысленной, неорганичной… Дитятковский умствует, перебарывая витальность пьесы (или ему самому катастрофически не хватает чувства жизни?). У юного задорного Прикотенко в спектакле — тот же «астенический синдром». Опасаюсь: не случилось ли в нашем городе вирусной эпидемии?..

…Я стою в растерянности, как Труффальдино, полным идиотом, глядя в театральную даль, и в моем анемичном мозгу ворочаются проржавевшие вопросы: «Это мода? Оригинальничание? Или всеобщая „усталость металла“? Или режиссеры теперь остаются подростками-вопрекистами до седых волос?» Если бы знать… Но я не могу ответить, что происходит с жизнью и театром, — так же, как не может Труффальдино понять, кому из хозяев какое письмо.

Апрель 2004 г.