«Белые ночи», «Крокодил», «Ползунков».
«Белые ночи», «Крокодил», «Ползунков».
Когда в начале года в театрах России бушевали «страсти по Гоголю» в связи с его 200-летием, «Санкт-Петербург Опера» этого ажиотажа не разделила. Зато заговорила о писателе и актуальности его аллюзий сейчас, когда восторженно-патриотические восклицания уже пошли на спад. А дабы актуальность гоголевских сюжетов была заметна и понятна каждому зрителю, Юрий Александров в опере по мотивам произведений великого русско-украинского писателя вывел на сцену… Юлию Тимошенко.
Опера — точнее, сценическая фантазия на темы опер русских композиторов, которую режиссер представил публике, — составлена из фрагментов произведений Банщикова, Мусоргского, Чайковского, Щедрина и Шостаковича. Все они в разное время писали оперы на сюжеты Гоголя — «Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем», «Сорочинская ярмарка», «Черевички», «Женитьба», «Мертвые души», «Игроки»… Сатирические и глубокие, произведения Гоголя с его яркими характерными персонажами были благодатным материалом для композиторов, работавших в разных стилях и в разные времена.
Смешав эти оперы (от каких-то взяв побольше, от каких-то — поменьше), Александров получил веселый коктейль. К сожалению, не без привкуса детского утренника: каким-то уже наивным и популистским кажется упорное стремление одного за другим российских режиссеров «вывести» на сцену «виновника торжества» — канонического Гоголя — с усами, в парике и в плаще (его роль вдохновенно, но не убедительно исполнял Никита Захаров)
Но Александров не был бы собой, если нововведения в его спектакле на этом закончились. Юрий Исаакович нашел и обыграл параллели между отношениями гоголевских героев и политическими отношениями России и Украины. Его Иваны ссорятся по пустяку (для тех, кто забыл, — из-за оружия, то есть, ружья) на фоне трех дверей в цветах российского флага и под сине-желтым потолком с ромашками, имитирующим флаг Украины (художник — Кирилл Пискунов). В это время на сцене появляется «бледная, с косой» — в данном случае женщина, недвусмысленно напоминающая премьер-министра соседней державы. Она сначала откровенно заигрывает с политиками, то есть с помещиками (к большому удовольствию зрителей). А потом и, явно радуясь их ссоре, тайком выкрадывает из кармана одного из них некие бумаги.
Кстати сказать, Александров уже не первый раз неприкрыто переводит классические оперы на современно-политический лад: вспомнить хотя бы его постановку «Бориса Годунова», в которой кающийся царь был уподоблен первому президенту России.
В новой постановке под названием «Русская тройка, семерка, туз…» каждый из актеров исполнял по несколько ролей одновременно: Ивана Ивановича и, под конец оперы, Ихарева из «Игроков» — Всеволод Калмыков; Ивана Никифоровича и Утешительного — Сергей Белоусов. Больше всего ролей выпало на долю артистки Изабеллы Базиной за один спектакль претерпевшей целый ряд перевоплощений — от свиноподобной бабы в доме Ивана Никофоровича, через игривую Хиврю, до сексапильной Солохи и пьяненькой свахи Феклы Ивановны. И всякий образ в исполнении артистки выходил ярким и законченным. Но самым обаятельным персонажем оперы-фантазии однозначно оказался черт (Алексей Пашиев). Все-таки шарм нечистой силы в театральных спектаклях — удивительная вещь, заставляющая симпатизировать ей любого праведника.
К сожалению, несмотря на обилие ярких зарисовок (а может, и благодаря им), в конечном итоге, спектаклю не хватило цельности. Наметившаяся в первом отделении сатирическая линия с российско-украинскими политиками не получила развития во втором, да и Гоголь как персонаж, говорящий отрывками из своих произведений, тоже как-то не был наделен высшим смыслом своего присутствия на сцене. Действие закончилось как-то внезапно, как будто захлопнулась книга, поднадоевшая читателю, а может, даже и самому автору. Персонажи посмеялись над своим создателем, монолог о птице-тройке улетучился вместе с думами о судьбах Руси. В зале, как в «Ревизоре» — немая сцена, за которой следуют аплодисменты. Впрочем, может, таким и должен быть спектакль к юбилею писателя, о котором уже давно все сказано?
Натальи Индейкиной
По мотивам сказок «Девочка со спичками», «Свинопас» и «Соловей»
по вокалуСергей Патраманский
Театр — зеркало, в какую бы одежду он ни рядился. Но отражает ли он жизнь, или его зеркало треснуло, превратившись в осколки, разбросанные по сцене? Такой вопрос ставит новый спектакль Александринского театра. Этот вопрос легко перекрывает содержание, да и является ли оно, это содержание, новостью? Чеховские пьесы уже давно стали мифами. Ещё один «Дядя Ваня» уже ничего не добавит к известной истории о доме в двадцать шесть комнат, из которого хочется бежать в Африку.
Отсутствие замысловатых поворотов в старой пьесе и есть первая новость спектакля Андрея Щербана. Всё в нём на месте, все слова и все отношения сохранены в какой-то трогательной неприкосновенности. Что касается текста, то он лишь слегка приправлен английским — до такой степени обытовлённым и обрусевшим, что нянька Марина и дурачок Вафля свободно перекидываются английскими репликами. Люк Персеваль в своём «Дяде Ване», как мы имели возможность недавно увидеть, поправил язык Чехова непечатной лексикой. Щербан — действуя в том же русле «перевода» пьесы для нового времени, — зафиксировал макаронические наклонности современного русского языка да заодно и влияние туризма (кстати, именно туризма — не образования).
Что же касается места в буквальном смысле, то оно как будто потеряно. Зрительный зал отражается в сценографии — к этому Александринке не привыкать. Но в декорации Карменчиты Брожбоу это отражение нарочно расколото на фрагменты. Зрители и действующие лица, партер, ложи, галёрка и сцена специально перепутаны. По воле режиссёра и художника взгляд перемещается от рампы за кулисы, вверх и вниз. Любые части интерьера театра задекорированы — то есть стали частью декорации. Отовсюду, как из нор, погребов, потайных дверей вылезают и выходят люди. Границы между сценой и залом нет, и этот тезис ежеминутно подчёркивается. Большая техно-стена с выразительно светящейся надписью «выход» от эпизода к эпизоду перемещается, внося в идею «выхода» нечто тупиковое, неразрешимое. Отражающее зеркало то развёрнуто прямо к фасаду жизни, то отодвинуто к её задворкам, напоминая тем самым приём Тома Стоппарда, который в знаменитой переработке «Гамлета» — «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» — отправил зрителя ХХ века на задний двор Эльсинора. Там-то школьные дружки принца стали сами по себе героями. Чеховских персонажей тоже отправляют в народ, в гущу жизни, и им надлежало бы раствориться в чинной зрительской массе при полном освещении зала. Не растворяются.
Сложной архитектоникой оформления (теряющего цельность в собственном лабиринте) авторы спектакля подчёркивают сходство между ними (персонажами) и нами. Не двадцать шесть комнат, не времена года, а зеркало, не способное дать сколько-нибудь законченное и верное отражение, символизирует (как может) сценография. Задник с общим видом зрительного зала, спускающийся на поклонах, кажется предъявлением замысла, который не состоялся — не у режиссёра, а у современного театра. Жизнь делается всё сложнее, театр всё беспомощней.
Вторая — и ещё более неожиданная — новость Щербана состоит в том, что «Дяде Ване» возвращено его происхождение. Это полновесная русская драма. От этого Чехов не становится меньше. Напротив, проявление индивидуального, национального, типичного, скорее ставит художника в ряд всемирных гениев. Это давно подмечено. Трепак в разгар танго — танца из репертуара профессора и чистюли Серебрякова — не лишённый юмора знак. Как бы ни крутилась пластинка, гармоника и балалайка верней, сподручней. К трепаку прибавьте вечный дождь, непролазную грязь, коммунальную скученность, лень, греховное уныние и при всём этом тоску и веру — получится сценический очерк русской жизни forever.
Танго Карлоса Гарделя пронизывает спектакль чужеземной тоской и страстью. Как и Африка, это русская мечта о чём-то далёком — заграничном? Но когда её, то есть мечты, горловые звучания, её режущие слух интонации, её непонятные слова врываются в однообразный и бесформенный быт, мечта пугает. Одни, как Елена, притворяются, другие, как Астров, к ней пристраиваются, третьи, как Марина или Вафля, шарахаются, транспонируют танго в присядку. Лишь заглавный герой, дядя Ваня, не участвует в этом разнообразном присвоении, он сумрачно наблюдает за остальными. Музыкальная составляющая в спектакле по Чехову может дать поразительные результаты. В «Трёх сёстрах» Анатолия Эфроса (1967) вальс (тоже не русский) объединял, сливал в единой невыразимой печали всех действующих лиц. У Щербана танго их разъединяет. Танец без помощи слов выражает и дополняет каждый характер. Танго Гарделя то резко, то глухо, где-то на втором плане зовёт, манит, напоминает о чём-то невыразимом и не сбывающемся. Чужая музыка громка, призывна. Русская музыка спектакля — тихая молитва Сони. И если вы скажете, что Чехов ничего подобного не писал, то ошибётесь. Заключительный монолог Сони, который столько раз поднимали и опускали, соединяли с фортепьяно и оркестром, кричали и шептали, открылся в своём истинном содержании. О нём догадывались, его стеснялись, не хотели соединять с авторством скептика-доктора. Но оказалось, что между чеховской мелодекламацией и молитвой совсем небольшое расстояние. Соня — Янина Лакоба — в этом убедила. Вместе с нею все оказались в храме — без купола, под открытым небом, без стен, в безбрежной степи, под дождём.
Щербан знает свойства трагикомедии — она беспричинно и внезапно кидается из огня в воду. Его «Дядя Ваня» — трагикомедия. Или, может быть, комедия, незаметно впадающая в драму, перетекающая в неё из ряда смешных и очень смешных положений. Пробежка по залу Работника (Павел Юринов) за пропавшей Жучкой после душераздирающей молитвы Сони — откат, трюк: всё равно перед вами комедия, а не то, что вы подумали.
Я видела трагического Войницкого — им был Смоктуновский в спектакле МХАТа. Он играл Человека, Шопенгауэра и Достоевского, которому не нужно для доказательства писать трактаты и романы. Тот Войницкий был сразу и Фаустом, и Гамлетом, он хотел большего, чем мог, чем дано человеку природой и богом. Теперь в такие перспективы человека никто не верит, такие претензии недоступны.
Войницкий Сергея Паршина гораздо проще. Его как будто лишили благородства и тонкости. Он донельзя прагматичный и плотский. При каждом упоминании им «философии» зал откликался смешками. Ведь в эти моменты Войницкий смотрел на женские прелести Елены Андреевны — на её волосы, ноги, грудь, он видел позу, достойную искусства, он воображал, как может поднять её на руки и прижать к себе. Он просто не давал ей проходу и «лапал» при каждом удобном случае. Войницкого дискредитировали, но вот что интересно: образ, созданный актёром, и живописен, и глубок. Раздражительность, скепсис, уныние — всё это лежит тяжёлым грузом на плечах дяди Вани. Самоуничижение в нём обострено, недовольство собой становится манией, не менее опасной, чем самолюбование Серебрякова. Никогда ещё помещик Войницкий не появлялся на сцене в рваном свитере и ночной рубашке. Его и за человека-то не считают — ни зять, ни красавица Елена, брезгливо отталкивающая млеющего от желаний поклонника. Ненависть к Серебрякову с первых минут спектакля изливается то в сердитых интонациях, то в передразнивании стонов и жалоб профессора. Войницкий очно и заочно атакует Серебрякова желчными и нервными выпадами.
Но наплевательство, шутейство, грубости, брюзжание вдруг сменяются тоскливой тирадой. Эту сцену можно назвать «грязевой ванной». Выпачканная мокрой землёй рубашка кажется одеянием, а не одеждой. Нечёсаный и опустившийся человек превращается в изгнанника, «вечного жида». Рядом с Соней стоит он и во время молитвы, в толстом пальто, которое словно надел для дальней осенней дороги. Паршин не жалеет Войницкого — и жалеет. Ничуть не приукрашивая его, в иные минуты делая жалким и комичным (когда тот переваливается через спинку дивана, в очередной раз выпустив из рук свою «золотую рыбку»), актёр помнит о том, что дядя Ваня — страдалец. Для того чтобы дать знать об этом, не обязательно всё показывать — хватит и малой доли образа. В распоряжении актёра и режиссура, заключающая Войницкого в свою раму, и собственные творческие усилия.
В режисёерской раме Щербана Войницкий одинок. Родство с Соней, дружба с Астровым — эти мотивы слышны слабо. Зато контраст с Серебряковым — самый громкий мотив. Я видела Смоктуновского не только в Войницком — он играл и Серебрякова, в обоих случаях повышая личностный ранг персонажа. Его Серебрякову внимали, он, не кокетничая, проклинал старость, его терзала болезнь, его десять лет назад могла полюбить Елена, он был прав, когда советовал делать дело, а не разглагольствовать. Такова сила убедительности великого актёра. Александринский Серебряков, согласно общему решению пьесы, фанфарон, нарцисс, чужак, бесстыдный приживал. Семён Сытник следует этому плану. Его Серебряков — хорошо одетый, белый, чистый по сравнению со всеми, хотя это чистота самодовольства и пустоты. Грязи он с успехом избегает. Профессора наградили юмором — казалось бы, спасибо, но это тупой юмор помешанного на себе, главном и любимом, человека. И до такой степени Серебряков дует в одну дуду — что он болен, что он умирает, что он упал в обморок, — что и в болезни его не хочется верить. Серебряков у Сытника, в отличие от Войницкого у Паршина, всё время что-то показывает. Например, любовь к жене — и окружающие держат паузу, пока он впивается в губы Елены Андреевны. Это он затевает вечер танго, превратившегося в кадриль и трепак; это он по-дилетантски актёрствует на столе, цитируя Городничего из «Ревизора»; это он опрокидывает стол, имитируя гнев и тут же струсив. Наконец, это он, сразу на нескольких языках, призывает всех к труду, подозрительно громогласно.
Щербан заставляет играть свиту: он делает из маленьких ролей большие — не за счёт подтекста, а за счёт действенной жизни рядом с главными героями. Так, позёрство Серебрякова играет не только он сам. Из статичной и безмолвной по пьесе Марии Васильевны Войницкой в исполнении Светланы Смирновой вырисовывается активнейшая, почти безумная в своём обожании поклонница Серебрякова. Она в любую минуту рядом. Она нянька и партнёрша, которая находит множество способов угодить и помочь. Её поведение суетливо и подобострастно. Войницкая извивается от нетерпения, желания выразить свои чувства кривлянием, непристойными ужимками, беспрерывным маскарадом. Лисьи хвосты на плечах трепещут, словно крылья смешной птицы из домашнего загона, которая всё равно не может взлететь. Суета и волнение Марьи Васильевны заканчиваются, едва Серебряков покидает дом — и вдруг она оказывается обесцвеченной, без меха, бижутерии, кокетливых шляпок, в невыразительно серой одежде, потому что её праздник длился ровно столько, сколько гостил профессор. Смешной и глупой женщине, которая целует «гения» с разбега взасос, кидается в позы вамп и бдительно сторожит сон задремавшего профессора, — тоже нужны душевные взлёты, её сердце не бьётся, а бешено колотится рядом с кумиром. Смирнова проводит свою роль с иронической весёлостью, показывая Марью Васильевну столь же дурновкусной, сколь и непосредственной. Превращения Войницкой — пример особого актёрского стиля в режиссуре Щербана. Это обязательно личный сюжет, дающий исполнителю свободу в границах общего сюжета.
Так, нашлась история и для Вафли в исполнении Дмитрия Лысенкова. Конечно, для его вступительного монолога об измене (в семье и в государстве), для его потешной философии простака и недотёпы — отведено отдельное время и место, за которое Илья Ильич успевает также пролить чай. Конечно, его упрёк Елене Андреевне, которая никак не может запомнить, что он Илья Ильич, высказан с заметной обидой — у него чувствительное сердце. И это далеко не всё, чем Вафля занят в этом доме, в этом спектакле. Телегин практически не покидает сцену. Он своего рода домовой. На его глазах люди пьют чай, говорят о пустяках, а в это время разбиваются их жизни. Телегин пытается остановить, утешить, предотвратить, а его отталкивают, обходят, не слышат. Тихий и робкий Вафля напоминает тень от свечи — она безропотно следует за светом. Вафля аккомпанирует молитве, которую поёт Соня, аккорды его гитары словно кивают в знак согласия. Режиссёр и актёр домысливают всё то, что не написано, а, возможно, и не существовало в воображении драматурга. Здесь при желании можно увидеть боязнь ПРОЖИВАНИЯ, то есть сценического существования, которому учат в наших театральных школах и которое считается вершиной исполнительского искусства. Где переполненные чувствами паузы? Так называемые «мхатовские»? Где атмосфера, создаваемая не словами, а тем, что между ними, под ними? Были же в нашем театре, в нашем кино чеховские персонажи, у которых никаких автономных сюжетов не было. Например, у Кончаловского в «Дяде Ване» Марью Васильевну играла Ирина Анисимова-Вульф. Это была дама спокойных кровей. Её занятие составляли пахитоска и учёные брошюры. Зятя она почитала, но припадков восторга не переживала. На экране «светилась» положенное по тексту пьесы время. Кто скажет, что это не Марья Васильевна по Чехову? В то же время скачущая, как менада, Марья Васильевна Светланы Смирновой — героиня, пожалуй, не пьесы, а романа, конспект которого предъявили режиссёр и актриса.
Мне всегда казалось, что драматургия Чехова потому и захватила ХХ (а теперь уже ХХI) век, что она по существу предлагает схемы романов, которые поддаются ДОПИСЫВАНИЮ. Между строк, между реплик, между событий драматургом оставлено так много свободного пространства, что любой желающий (конечно же, уполномоченный желающий — режиссёр) будет упражняться в сценической прозе. Андрей Щербан — из режиссёров-романистов.
Однако даже он не всё дописывает. Любовь доктора Астрова и Елены Андреевны затуманена и размыта. Ясно, что она мелькнула светлым облаком среди дождей и гроз, что она была и не была. Была — потому что Елена Андреевна (Юлия Марченко) и танцевала, и целовалась с Астровым (Игорем Волковым) не так, как с мужем. Они потянулись друг к другу, но любовь не состоялась. И причиной тому не были ни целомудрие женщины, ни донжуанство мужчины; ни страх, ни скандал, — апатия. Ею страдают все, кроме Серебрякова, ею заражены и Астров, и Елена. Всё решила привычка к обыденности, устоявшаяся, удобная — для неё в столице, для него — в провинции. Для любви нужна смелость, даже отвага. А в любовную отвагу не верит даже муж, застукавший жену с Астровым в момент очевидной измены и аккуратно оторвавший Елену Андреевну от интимных спазм. Он подаёт ей белое пальто, надетое на мокрое и грязное платье. Любовные объятия сваливают Елену и Астрова в ту же сырую землю, в которой побывали все по очереди. Не успев подняться до облаков, любовь оказалась в грязи.
Астров, по предъявленному ему счёту, виноват: и в том, что не завоевал одну женщину, и в том, что не захотел дать счастья другой. Это человек, сломанный русской болезнью, параличом воли, обломовщиной. Былое воодушевление, энергия «зелёного» воина, ненадолго в нём пробуждаются, чтобы смениться ленью, пьянством и безразличием. Он смирился с всеобщим опустошением и собственной никчёмностью. Всё взвешено, и всё кончено. Не случайно он дважды снимает с Сони очки и, тщательно их протерев, надевает обратно — пусть разглядит его как следует. Ибо Соня любит слепо, хотя её страсть детская, а не женская.
Соня Янины Лакобы — удивительное сценическое создание. Это недовоплощённая женщина, которая как бы остановилась в росте, её тело и её душа останутся подростковыми со всеми присущими этому возрасту особенностями — угловатой пластикой, выплесками агрессии, наивной прямотой и поисками нежности. Соня и Елена Андреевна образуют второй контраст спектакля — женский. Размягчённая, полуодетая или в шелках, босая, вся маняще-телесная Елена — и худенькая, коротко стриженая, проворная, закрытая с ног до головы в суконные платья-футляры, в толстых чулках и башмаках, Соня. Они одинаковы, они похожи. У одной старый муж, у другой — безответная любовь, и жизнь их течёт по-разному. Елена ничего не делает, Соня на себе тащит дом, бабушку, отца, но обе в клетках — как голуби, появившиеся в нишах на техно-стене в последнем акте. Соня хотя бы пытается вырваться — на прощанье протягивает большой, какой-то слишком театральный ключ Астрову (который тот молча возвращает). Елена — безвольно никнет перед обстоятельствами и перед мужем, разыгрывая послушную куклу. У Елены все ошибки в прошлом, бедная Соня не успела их совершить. Очки — вот ещё в чём несходство — это образная оптика обеих. У Сони круглые, прозрачные, и зрячие при этом, у Елены — тёмные, невидящие, непроницаемые.
«Всё будет по-прежнему», — так говорит Войницкий Серебрякову, но в этом спектакле так сказали друг другу всё. Так или иначе — всё будет по-прежнему для Астрова, Сони, Телегина, Марьи Васильевны… Реплика, в которой вместилась общечеловеческая надежда на бесконечность и боязнь этой бесконечности, эхом отозвалась во всех личных сюжетах александринского «Дяди Вани».
По первому впечатлению в спектакле Щербана правит традиция. Она разочаровывает, пока не привыкаешь (вот ведь времена — не с шоком смиряешься, а с традицией!) и не начинаешь втягиваться в атмосферу спектакля. Когда же он заканчивается, то узы между сценой и залом уже скреплены. Традиция, не традиция — какая разница. Театр Чехова в таком сценическом облике не кажется надоевшим, музейным, надуманным, препарированным. Он живой, что и требовалось доказать.
Опера в трех действиях
Либретто — Ярослав Квапил
Ольга Шаишмелашвили
Инсценировка Павла Луговского
Мечты театроведов должны сбываться. То есть мне бы этого очень хотелось. Театроведческий идеал — квинтэссенция опыта мирового театра; плодотворно потрясенный величием исторических достижений любимого искусства, театровед сквозь настоящее способен провидеть фантастические картины шедевров грядущего. Я себе их, театроведов, во всяком случае, так представляю…
Татьяна Москвина по праву вымечтала свой театр: где что ни актер — выдающееся художественное дарование, к тому же невероятной витальной силы, эдак даже и не без некоторой дикости, косой сажени в плечах, орлиного взора… ну и прочее там, все что полагается «по препорции». Где что ни режиссер — аккуратный и послушный исполнитель воли автора, каковая ему, режиссеру, заранее доподлинно известна потому что… ну просто известна и все тут. И если такой замечательный режиссер где-нибудь от недобрых людей слышит слово «самовыражение» — так он тут же мелко креститься начинает, плачет и зовет маму. А если его автором спектакля назовут, как это по глупости людской принято в ХХ и последующем веках, то он краснеет, отнекивается и теребит косу — ну это уж где найдет, там и теребит. Художники в этом театре тоже хорошие — они ставят на сцену нормальные столы, стулья и всякие шкафчики. Лишь особо заслуженным позволены обои в цветочек и некоторые вольности с ситчиком. Потому что основной принцип любимого театра критика Москвиной — правдоподобие. А правда в искусстве — там, где много шкафчиков. Кухонных… Но это я забегаю вперед. Автор же в этом театре один — Островский. То есть, фамилии у него могут быть разные, но на самом деле это Островский.
Вот такой образ идеального театра «психологического реализма» сложился в текстах Татьяны Москвиной в последние годы. Она упорно называет этот театр Малым — и это странно. К практике московского Малого театра москвинский идеал прямого отношения не имеет — ну разве что с режиссурой там и в самом деле скверно. Вот есть еще доронинский МХАТ — там, по утверждению Москвиной, все не так феерически убого, как кажется на первый, второй и последующий взгляды. Тут ведь что дорого — что в театре имени Ленсовета высокому идеалу критика захотели соответствовать. И пригласили Татьяну Москвину в качестве художественного руководителя постановки «Последней жертвы» Островского. И это понятно. Дело не только в том, что Москвина — крупнейший специалист по творчеству драматурга, но ведь столь живо обрисованный ею театральный идеал и впрямь содержит немало заманчивого. Да я и сама все это люблю. И статных артистов с орлиным взором. И режиссеров, которые понимают прочтенную ими пьесу. И Островского. И здравый смысл. И, не побоюсь этого слова, хороший стол. И не я одна. Словом, зрители, пришедшие на премьеру в театр имени Ленсовета, были полны самых волнующих ожиданий. Еще бы — спектакль под руководством театроведа!
Провал вышел оглушительный. Причем неудача постигла даже сценографа. До этой премьеры и помыслить было нельзя, чтобы художнику Марине Азизян вдруг изменил вкус, а ее декорации выглядели на сцене столь странно: что-то зелененькое в полосочку в обрамлении пестрых подушек в первом акте, несообразно длинный белый диван-лавка во втором, картонные человечки из модных журналов в клубном саду и столь поразившая всех железная ванна посреди квартиры бывшего землевладельца Дульчина. «А как же „драпировка и мебель скромные, но приличные“ (согласно ремарке автора)»? — вроде бы должна была спросить у художника именно Москвина. Но, видимо, не спросила. На сцене изначально воцарилась некая «условность» (неоднократно преданная анафеме худруком постановки), мало того — каждая перемена декораций сопровождалась выходом парочки невесть откуда взявшихся слуг просцениума, лепечущих по басурмански (со склонностью к итальянскому), и выделывающих разные штуки. А это — объясняют мне — все оттого, что «в то время очень любили итальянскую оперу». Сапоги всмятку. Это уже не говоря о том, что расторопный дзанни позволил себе отрекомендовать публике пьесу Островского с помощью слогана: «Воля! Доля! Доколе?!» и сделал лицом и руками эдакое, надрывное. Уж не пародию ли на русского классика замыслила худрук Москвина?
Тут (возразят мне) мог быть задуман контраст между крикливой условностью декораций, нарочитым кривлянием дзанни — и простым, как сама правда, существованием актеров на сцене. Почему бы и нет? Ну хотя бы потому, что исполнить задуманное нет никакой возможности. Для этого непременно понадобился бы никто иной как (звучат фанфары) — режиссер. А фамилия здешнего режиссера — Смирнов. И иллюзии на его счет могут строить только те, кто дал ему «Золотой Софит». Хотя — неправда: они тоже в курсе. Поэтому актеры — один за другим — падают жертвами (не последними) насквозь порочной идеи театра, лишенного режиссерской интерпретации. Потому что она, интерпретация, все равно появляется (незнание или отрицание эстетических законов не избавляет от ответственности перед ними), периодически возникают и режиссерские решения, и выстроенные мизансцены. Просто антихудожественные. Бытовое оборачивается откровенно кухонным, психологическое — беспримесно фальшивым.
Юлия Тугина (Елена Кривец), «молодая вдова», раба любви — дама весомых дарований, среди которых нет пустяковых: ума и вкуса. Ее любовник изумительно гармонирует с ее подушками — они одинаково гадки. Пестренькое рукоделие на фоне зеленых полосочек — и встрепанный жиголо-капризуля, сластена и ленивец (Сергей Перегудов выполняет задание постановщиков с разоблачительной отчетливостью). Ни верить в близость обещанной свадьбы, ни сопереживать героине нет никаких возможностей. Отчего бы, спрашивается, не посочувствовать страстной любви — очень даже можно, но и тут нюанс. Обнять Юлию у нашего шармера толком не получается — худрук недаром приглядела актрису внушительных внешних достоинств, и партнеру приходится нелегко. Не то чтобы «руки коротки» — просто мизансцены опереточно-бестолковы. На эдакой-то паве мальчонка-Дульчин висит аксельбантом.
Спасение Юлии (как и спектакля в целом) — миссия, возложенная на Вячеслава Захарова, играющего купца Прибыткова. Надо отдать должное театру имени Ленсовета, не только пригласившего замечательного, редко выходящего на сцену артиста, но и нашедшего способ преодолеть серьезную проблему: у Захарова в последние годы трудности с голосом, так что вместо галстучной булавки Флор Федулыч носит микрофон. Захаров доставляет публике наслаждение редкое и потому драгоценное: на подмостках появляется умный, адекватный человек, наделенный чувством собственного достоинства. Это само по себе исключительное зрелище. За него и вправду уже можно деньги платить. Но купцом Прибытковым в обстоятельствах пьесы Островского все это героя Захарова еще не делает. Казалось бы, вот где проявиться воле театроведа-пуриста, избавив выдающегося актера от режиссерских выкрутасов, так нет: и Флор Федулыч, набегавшись вдоль гигантского дивана, вдруг вспрыгивает на него, эдаким коршуном нависая над распростертой на полу Юлией.
Впрочем, сцены с Захаровым в первом действии (вернее — реплики Флора Федулыча) — это все, что в «Последней жертве» можно считать «разобранным». В остальных случаях актеры явно не понимают произносимых слов — не каждого по отдельности, но вместе. Монотонное верещание Глафиры Фирсовны — это просто издевательство над автором. Своеобразная техническая проверка: сколько слов актриса может промурлыкать мимо смысла, не переводя дыхания. Вот тут бы любому рядом проходящему критику артистку прервать, и если уж не роль ей сочинить, то хотя бы попросить говорить нормальным человеческим голосом. Но нет — стойкая в беде Светлана Письмиченко должна спеть свою роль до конца.
И никого уже не удивило, что в финале спектакля Юлия появляется в черном, а Прибытков — в белом (в самодеятельности любят многозначительные решения). Несколько удивил выход на поклоны самой Татьяны Москвиной, держащей прямо перед собой портрет Островского. Она выглядела счастливой. Как человек, мечта которого, наконец, сбылась.
В Петербурге проходит Четвертый международный театральный фестиваль «Александринский». Одним из главных событий фестиваля стал приезд Театра им.Йожефа Катоны из Будапешта, который представил спектакли «Иванов» Чехова и «Варвары» Горького в постановке известного венгерского режиссера Тамаша Ашера.
В программе фестиваля спектакль «Eremos» афинского Театра Аттис в постановке Т.Терзопулоса, а также работа этого режиссера с артистами Александринки — трагедия Софокла «Эдип-царь».
В программе участвуют и два спектакля из Москвы — «Король Лир» (Театр «Сатирикон») в режиссуре Юрия Бутусова и «Бесприданница» («Мастерская Петра Фоменко»). Эти постановки также входят в программу фестиваля «Золотая маска» в Санкт-Петербурге«.
Открылся фестиваль премьерой Александринского театра «Дядя Ваня», пьесу Чехова поставил известный современный режиссер, американец румынского происхождения Андрей Щербан. Спектакль вызвал самые разноречивые отклики. Сегодня мы предлагаем мнение студентки Художественно-промышленной академии им.Штиглица Н.Михайловой.
Настолько болезненно и современно, что смотреть невозможно. Нужно отвернуться. Сморщиться, подержаться за кого-то, иначе умру. Скука, однообразие, дождь, дождь… И непонятно, зачем жить, что делать? Куда время ушло? Самое подходящее, самое нужное время.
Это похоже на кошмар.
Это спектакль Андрея Щербана «Дядя Ваня». Имя Чехова я бы написала в афише как-то так: «Chehov» или даже «Cheh-off», так современнее, правдивее. Офф. Конец уже, ну, все, ну, куда, кажется, дальше?
А дальше так и будет повторяться, все то же самое. Тот же самый Чехов. Он навсегда с нами — со своими вечными вопросами о смысле жизни, которые гениально спрятаны в самом обыденном, обычном, но их чувствуешь, их слышишь. Вопросы, когда речь идет только о каком-нибудь чае, водке, Жучке, погоде… Так сумел поставить спектакль режиссер.
После спектакля Андрей Щербан согласился остаться со зрителями на полчаса. Сказал, что Чехов он не только русский. Он всем в мире свой. И Японии он дядя, и Америке — брат. Чехов родной всем.
Самым главным в спектакле, мне кажется, стал простой вопрос: как быть счастливым? Возможно ли? Зрителю не хочется жалеть героев, хочется возмущаться: «Как?! Зачем? Почему они так похожи на меня!». Так похожи, что едва можно выносить, что сопереживать даже невозможно, возможно только переживать, и не только чеховскую пьесу, но и то, что у тебя самого в душе наболело.
Декорации Карменчиты БРОЖБОУ с самого начала подчеркивают это. Еще не погас свет, актеры выходят и рассаживаются по местам в зале… Совсем таком же, как зрительный, только на сцене, совсем такие же ряды, будто мы смотрим в зеркало.
Рассаживаются актеры и как будто чего-то ждут. Даже думаешь — мы, что ли, зрители, должны играть?
Что же будет? А ничего нового не будет. Потому что в жизни все проблемы остаются старыми. Все, что губит мир, старо — дрязги, ссоры, ложь, «бес разрушения», который сидит в праздных людях. Все, что спасает мир, тоже не ново — верность, чистота, способность жертвовать.
Эти лучшие качества есть в Соне (Янина Лакоба). Как она читает знаменитый последний монолог о том, что «мы отдохнем» и про «небо в алмазах»! Говорит, и эхом повторяет за ней дядя Ваня, совсем так же хочется залу повторить за своим отражением, то есть, актерами. Будто молитву слушаешь. Знакомое с детства эхо Чехова…
Соня пытается бороться против «беса разрушения», пытается объединить всех, и при этом нисколько не кривит душой. Она носит прозрачные очки, она видит мир немного другим, но она прозрачна.
Елена (Юлия Марченко), наоборот, закрыта. У нее очки черные. Она выглядит, как инопланетянка, и чувствует себя так же, она не знает, чем ей заняться на этой земле…
Дядя Ваня Сергея Паршина в этом спектакле необычен тем, что не кажется человеком конченым, он еще силен, он еще будет, еще захочет жить, так я почувствовала его характер. И несмотря на то, что он говорит: «Жизнь прошла», в это, слава Богу, не верится.
Интересен Астров Игоря Волкова. Правдивый, остроумный, простой. Самый, кажется, современный. В нем русская душа сочетается с вынужденной, вымуштрованной работоспособностью. Так надо действовать в современном мире.
Вообще, мне кажется, это спектакль о конфликте знаменитой русской души с большим миром, «испорченным» глобализацией, упрощенным ею. Мир упростился, а душа, и даже не только русская, она никогда не упрощается. Она сложна всегда. Об этом, думается, хотел напомнить режиссер.
Неслучайно в спектакле часто звучит иностранная речь, кроме немецких и французских слов, которые встречаются в чеховской пьесе, звучат еще английские фразы, особенно в устах Елены Андреевны. Все восхищаются ею, как можно восхищаться цивилизованным, внешне привлекательным западным миром, но все-таки не любить его. И она никого не любит. В ней как будто нет души, или душа глубоко спрятана. И доктор, и дядя Ваня как-то пытаются добиться внимания Елены, но, кажется, обоим ясно, что с ней они не будут счастливы.
Элен — это как олицетворение страны, о которой горячо говорит Соня, где все счастливы, где живут красивые люди, но та страна хороша только как мечта, образ, который живет в сердце. Для сердца, для укрепления духа, может быть, более важна именно безысходность, деревенская тоска и грязь?
На сцене среди декораций есть настоящая грязь, в которой поначалу спотыкаются дядя Ваня, доктор, а потом, перед отъездом, и Елена. Становится ясно, что она такая же, как все, хоть и отвергала всех высокомерно, она даже хуже других, потому что обманывает себя, сама с собой не честна, в отличие от дяди Вани, Сони, доктора, даже няни, которые не питают никаких иллюзий. Они живут плохо, но они все-таки смотрят правде в глаза, и Богу как будто тоже прямо в глаза смотрят. Мы — такие. Нам — так дано. Но мы терпим.
Новые люди в лице профессора (Семен Сытник) и его молодой жены не готовы терпеть. Все в их облике лживо и вымучено. Днем профессор бодр и весел, обут в белые ботинки с черными носами — такие носят танцоры, а между тем, он болеет подагрой, режиссер показывает нам изнаночную сторону его жизни. Ночь. Красная комната. Красный — цвет болезненный, нервный. Профессор высоко сидит, за квадратными рамами окна, как птица в клетке, в золотой.
Его трудами когда-то увлекался дядя Ваня, потом понял, что обманулся. Но поздно. Мечта, осветившая всю его жизнь, оказалась ложью, и вся жизнь, таким образом, тоже оказалась неправдой, пустотой.
Режиссер, мне кажется, хотел обратить внимание и на эту тему чеховской пьесы — правда и ложь. Что лучше? Обманывать себя и делать вид, что жизнь счастлива, не скучна, не трагична, или плакать над правдой, но сохранять живую душу…
Это, мне кажется, проблема очень современная.
В Александринке наконец-то вышел «Изотов» Андрея Могучего по пьесе московского драматурга «новодрамного призыва» Михаила Дурненкова. Эту историю когда-то автор с режиссером задумывали вдвоем, но после долгих репетиций в спектакль из написанной пьесы вошло не так много — отдельные осколки, соединенные в визионерские картины. В получившемся рассказе отзываются судьбы обоих создателей, но, судя по всему, в воображении Могучего история героя складывается мрачнее, отчаяннее, трагичнее, чем у 30-летнего Дурненкова.
Изотов — писатель в кризисном возрасте, где-то между 30 и 40. У него недавно вышла книжка, он получает премии, о нем говорят по телевизору, он благополучен и упорядочен: у Виталия Коваленко полные, чисто выбритые щеки и отличные костюмы с бабочками — белый и черный. Но вот, подхватив на какой-то светской вечеринке скучающую красотку (Юлия Марченко), он едет в заброшенный старый дом под Питером, где вырос, и оказывается, что едет он умирать.
Могучий вместе со своим постоянным художником Александром Шишкиным (который, как всегда, непредсказуем и, как всегда, изумителен) выстраивает на сцене задник-экран, наклонный, как снежная горка. Посреди экрана раздвигаются шторки, открывая окошком еще одну сцену, которая кажется маленькой, будто в кукольном театре. На этой кукольной сцене появляются герои, за их спинами крупные планы видео — они едут в такси, снег застилает окна. Вдруг перед машиной метнулась фантастическая фигура — вроде бы человек, одетый в костюм зайца, — скрежет тормозов, и лобовое стекло медленно заливает красным. Рабочие сцены сбрасывают из «окошка» на авансцену картонное такси в натуральную величину. Стало быть, машина улетела в кювет.
Любимый литературный мотив Могучего — пушкинский заяц, перебежавший дорогу. Он же в виде нелепого взрослого человека, одетого в маскарадный костюм зайчика, являлся у него в «Между собакой и волком», зубастый заяц с лицом-маской был и в цирковом «Кракатуке». Ясно, что Изотов напрасно не поверил плохой примете и двинулся дальше пешком, волоча на себе ноющую Лизу в вечернем платье.
Старый дачный поселок между морем и озером — узнаваемое Комарово. Здесь у Изотова оставшиеся от отца полдома, где герой много лет не бывал. Дом разделен надвое после ссоры Изотова-старшего с братом, с тех пор двери, ведущие на вторую половину, забиты, а на участке появился забор. Теперь кукольное «окошко» становится террасой дома, а задник-экран вокруг него превращается в схему-почеркушку на мятом листке. К разговору о здешних видах появляется кривое слово «закат» со стрелочкой, когда Лиза интересуется сортиром, возникает рисунок дощатой кабинки (добраться до нее невозможно, все время скатываешься по наклонному экрану, как по ледяной горке), к слову о воде рисуются ведра. Когда Лиза, достав старый сундук, раскладывает по экрану теткины платья, рядом с каждым появляется цифра в кружочке. А потом платья еще и еще сыплются с неба дождем, заваливая случайную гостью прошлым старой дачи.
Это место очень странное, вымороченное. Никогда не показывающийся брат отца — фрик и великий пианист, загадочный и вздорный маэстро, в котором сразу же угадывается гений Комарова Олег Каравайчук, тревожной и рваной музыкой которого полон спектакль. Умершие дядя и отец Изотова появляются тут в параллельных видениях — в виде пары стариков-фокусников с огромными белыми крыльями. Высокие, худые, в длинных пальто и старомодных котелках, Рудольф Кульд и Николай Мортон названы в программке «братья Изотовы, ангелы-фокусники», они не участвуют в сюжете и появляются иногда, только чтобы показать пару простеньких трюков с платком и тросточкой и взмахнуть крыльями. И, видимо, как-то стилистически отослать к былому — к далекому прошлому Комарова, откуда и явились эти персонажи, и к детству героя, когда братья Изотовы еще были вместе и, наверное, с детьми на даче валяли дурака.
Кроме нервной, стервозной и неустроенной Лизы, бестолково мыкающейся по чужому прошлому, тут есть еще одна женщина, которую, кажется, что-то связывало с героем в юности. Про мрачную библиотекаршу Ольгу (Наталья Панина), в семье которой эта работа передавалась по наследству с дореволюционных времен, известно, что у нее был брат, который в детстве утонул, и вроде бы как-то косвенно в этом был виноват молодой Изотов. Мальчик в панамке и с крыльями тоже иногда возникает в параллельных видениях, а сам этот сюжет явственно отсылает к «Вишневому саду» с утонувшим сыном Раневской. И приносит с собой мотив гибнущего родового гнезда и исчерпанности жизни.
Совершенно ясно, что спектакль этот для Могучего важный, кризисный, в нем непокой, нерв, тревога и крик начинаются с самого начала, хотя, казалось бы, играют совсем не крикливые артисты. Здесь не все ясно, как всегда и бывает с творениями визионеров, тут в снах героя женщины двоятся, становятся отражением друг друга и — наряженные в платья из сундука — напоминанием о женщинах, когда-то живших здесь. Страх Лизы перед враждебным маэстро материализуется в сцене, где перед Изотовым на террасе сидит девушка без головы, а ее голова, лежащая на столе прямо перед зрителями, жалуется, что дядя «отстрелил ей башку». Тут очень много связано с мотивом дома, в котором остановилось время, дома, полного воспоминаний, где становится ясно, что вся последняя жизнь шла не так и в нее невозможно возвращаться.
С белого экрана трижды подряд сдирают покрытие, как шкуру. Под белым оказывается черное, за ним — опять белое, а в конце обнажаются конструкции, и тогда становится ясно, что это рояль. По полу — гигантским клавишам — и дальше вверх по старой полированной стене с полустертой надписью Bechstein Изотов, маленький, как игрушка, добирается до «окошка», где видно серое море и мутно светит солнце. Вот так он стоит спиной к зрителям и лицом к морю, а по бокам — крылатые старики-Изотовы, и немного шевелит руками, как будто ждет, что они станут крыльями. И это последняя, самая тихая картина.
В Александринском театре широкому зрителю показали спектакль «Изотов». Поставил его режиссер Андрей Могучий, сохранивший, несмотря на внушительный опыт, профессиональный азарт и страсть к эксперименту.
В целом эксперимент можно считать удавшимся, но с некоторыми оговорками.
Авторский текст и раньше, разумеется, звучал в спектаклях Могучего — Гоголь, например, в «Иванах» возникал фоном, в радиоприемнике. Текст Саши Соколова в «Школе для дураков» — микроскопическими пояснениями к картинке, почти исчерпывающе красноречивой. Принципиальное отличие «Изотова» в том, что здесь конкретная история рассказывается с помощью текста пьесы, сколь изобретательным, грандиозным и функциональным ни был бы видеоряд художника Александра Шишкина.
Текст пьесы принадлежит Михаилу Дурненкову, родом из Тольятти, постоянному участнику движения «Новая драма». Его пьесы ставятся в театрах страны и за рубежом, а сам он нынче учится во ВГИКе на сценарном факультете у Юрия Арабова, но его сотрудничество с Андреем Могучим все же необычно. Потому что сначала был сговор режиссера и драматурга, приезд Дурненкова в Петербург, прогулки по тропинкам Комарова, а потом уже возникла пьеса «Заповедник» и ее герой, писатель Изотов. Однако в процессе репетиций, видимо, сюжет изменился радикально — потому что принципиально поменялось название. Вышел рассказ о преуспевающем беллетристе, пользующемся всеми благами своего положения, — этаком современном Тригорине, который, употребляя выражение философа Анри Бергсона, «живет внешней по отношению к самому себе жизнью».
История начинается с того, что Изотов (Виталий Коваленко) с красоткой любовницей Лизой (Юлия Марченко) приезжает в родовое гнездо, которое в результате ссоры братьев Изотовых — почившего отца и здравствующего дяди-пианиста — разделено напополам стеной и забором. Там его встречает, разумеется, первая любовь библиотекарша Оля (Наталья Панина) — и принимаются одолевать кошмары: мучительные воспоминания о предательстве и одной маленькой смерти, нестерпимая потребность произнести «прости меня» и совсем уж яростное стремление ответить на вопрос, кто он — главный или второстепенный персонаж своей жизни. Путешествие, таким образом, перемещается извне внутрь личности — и герой, лишенный даже имени, который «сидит вот так, спит вот так, кричит вот так», вдруг оказывается чрезвычайно интересен и похож на остальных лишь в том смысле, в каком частная жизнь имеет отношение к мифу.
Михаил Дурненков неплохо владеет диалогом, ему понятны проблемы нынешних тридцатилетних людей, подвисающих на поисках смысла жизни вплоть до психических болезней. Но «новым Джойсом» его никак не назовешь. Так что пьеса скорее напоминает экстракт умозаключений режиссера, чем художественный текст. Поэтому, видимо, со сцены, за редким исключением, не звучат диалоги, а между тем лучшие места у драматурга — именно беседы герой vs герой: например, таксист Николай (Сергей Паршин) против астронома Сергея Сергеевича Заратустрова (Семен Сытник) и астроном против Изотова.
Проблемы пьесы, главная из которых — отсутствие драматического напряжения, решаются с помощью режиссуры и сценографии. Тандем Могучий — Шишкин работает с тем же размахом и масштабностью образов, как и в уникальных «Иванах» по Гоголю, только на месте композитора Маноцкова — не менее выдающийся композитор Олег Каравайчук с его гениальными диссонансами.
Декорация отсылает к экстриму: фокусов в этом спектакле не меньше, чем в цирковом шоу «Кракатук» — одном из лучших созданий Могучего — Шишкина. С той разницей, что в Александринке фокусничают первоклассные драматические артисты. Николай Мартон и Рудольф Кульд выходят на сцену, снимают с себя ангельские крылья, как музыкант снимает сюртук, стесняющий движения, и показывают классические фокусы с тростью, веревкой, цилиндром — и надо видеть, с каким гурманским наслаждением они этим занимаются.
Но самым сложным фокусом выглядят актерские работы александринцев — не самый простой и уютный текст в крайне условных декорациях они произносят по-домашнему свободно, создавая образы узнаваемые и осязаемые. Персонажи Сергея Паршина и Семена Сытника, равно как и героини Юлии Марченко, так объемны и содержательны, что чрезвычайно жаль их финальных монологов в стиле Гришковца, которые существовали в летней версии спектакля и оказались вымараны из осенней. Нынешний финал обладает плакатной однозначностью: герой произносит «прости меня» — и ему даруется избавление от суеты. То есть смерть. Без всяких там фокусов.
Александринский театр в завершение своего осеннего фестиваля представил публике очередную премьеру — спектакль Андрея Могучего «Изотов». АНДРЕЙ ПРОНИН покидал зал со смешанными чувствами.
«Изотов» поставлен по пьесе «Заповедник» Михаила Дурненкова — молодого автора родом из Тольятти, которого не следует путать со старшим братом Вячеславом, тоже драматургом, куда более зрелым и известным. Покладистость еще не почившего на лаврах господина Дурненкова-младшего чрезвычайно подошла творческим запросам режиссера Андрея Могучего: пьеса дорабатывалась и переписывалась в процессе репетиций. С одной стороны, это пример конструктивного сотрудничества творцов. Но с другой — не отделаться от ощущения услужливой аморфности драматургического материала, который готов пожертвовать всем — темой, интригой, перипетиями судеб героев, только бы удовлетворить капризы прихотливой режиссерской концепции.
В спектакле присутствует еще одна властная воля — автора музыкального сопровождения Олега Каравайчука, известного чудака и оригинала, изгоя академических концертных сцен, от этого изгойства не переставшего быть выдающимся композитором и импровизатором. Записанные на пленку и звучащие из колонок фортепианные импровизации господина Каравайчука, сплетенные из своих и заимствованных мотивов, в «Изотове» отнюдь не фон для драматического действия, а его магистральная составляющая. На аккорды пианиста спектакль откликается более чутко, чем на ремарки драматурга, порою представление и вовсе кажется развернутым комментарием к фонограмме.
У пианиста Каравайчука в синопсисе «Изотова» имеется вымышленный двойник, не появляющийся на сцене, но постоянно фигурирующий в диалогах: дядя главного героя, эксцентричный гений, живет отшельником, не дает концертов. Сам главный герой — современный писатель Изотов в состоянии экзистенциального кризиса, снедаемый тоской и подтачиваемый самоиронией; его очень остро и сочно играет Виталий Коваленко. Томящийся прозаик возвращается в местечко Часовая Горка, в котором прошло его детство, прихватив с собой любовницу Лизу (Юлия Марченко — главная актерская удача спектакля). Здесь он встречает загадочную библиотекаршу Ольгу (Наталья Панина), которую когда-то любил и перед которой виноват, не менее загадочного безработного астронома Заратустрова (стабильно виртуозный Семен Сытник), предельно загадочного голландского арт-агента (Аркадий Волгин играет интересно, но режиссер почти не дает ему высказаться) и совсем не загадочного таксиста Николая (Сергей Паршин). Таксист снабжен точным социальным абрисом и выбивается из общей массы загадок, как продавец среди манекенов одежного магазина. Несмотря на это, первую часть «Изотова» смотришь завороженно, упиваясь ярким лицедейством и изобретательностью режиссерских и сценографических эффектов (художник — постоянный соавтор Могучего Александр Шишкин). Здесь тебе и видеоинсталляция, совмещающая заранее снятые кадры и съемку в реальном времени, рисунки и чертежи, проецируемые на задник сцены, и даже большой муляж автомобиля. Кроме того, на сцене время от времени появляются два пожилых господина с ангельскими крыльями, один одет в белое, другой — в черное. Господа эти (Николай Мартон и Рудольф Кульд) показывают фокусы, как заправские иллюзионисты.
Но чем ближе к финалу, тем меньше в «Изотове» остается карнавальной стихии — ее вытесняет выспренняя многозначительность. Режиссер Могучий словно оправдывается перед публикой, что взял такую странную пьесу и затеял такую странную игру, и берется на пальцах разъяснить, какая отсюда мораль. Оказывается, Изотов умер, а происходящее на сцене — его посмертные видения. На экран проецируют волны Финского залива: теперь понятно, что Часовая Горка — это Комарово (именно там проживает маэстро Каравайчук), библиотека — знаменитое тамошнее писательское кладбище, а в голове всплывают ахматовские строчки. «И кажется, такой нетрудной, / Белея в чаще изумрудной, / Дорога не скажу куда» — в Комарове, кстати, было написано; хорошее место для размышлений о смерти. Прозрение не из приятных: чувствуешь себя ребенком, у которого отняли интересную цветную игрушку и суют в рот под видом вечных ценностей ложку рыбьего жира.
Впрочем, не будем торопиться с окончательным вердиктом. Режиссер Могучий любит переделывать свои спектакли даже после премьеры, тут его никто остановить не может. Бывали случаи, когда он этими переделками спектакли спасал, а бывали — когда гробил (так случилось с «ДК „Ламанчским“» в «Балтийском доме»). Судя по рассказам зрителей, побывавших на прогоне за день до премьеры, и тех, кто пришел на премьеру во второй день, «Изотов» активно перерабатывается прямо на ходу. Оперативная газетная критика тут бессильна. Прогноз простой: то ли станет еще лучше, то ли — еще хуже. Куда-то спектакль будет двигаться — но не скажу куда.
(манипуляция)
Илья Ларионов
(иллюзион)
Герард ван дер Вардт
Благодарим за помощь Александра Маноцкова
заслуженный артист России
народный артист России,
лауреат Государственной премии России
заслуженный артист России
заслуженная артистка России,
лауреат Государственной премии России
заслуженный артист России
Леонид Фиалковский
заслуженный артист России
Николай Мартон
народный артист России
Евгений Капитонов
заслуженный артист Украины,
лауреат Государственной премии СССР
В углу сцены лежит огромный цирковой шар — синий с желтыми звездами. В теплых рассветных лучах прожектора двухэтажная хибара, выстроенная художником Александром Горенштейном, кажется уютным жилищем. На крыльце появляется лохматый человечек (Сергей Бызгу) и сладко потягивается. Стрекочут цикады. Голос из динамиков (принадлежащий артисту Александру Баргману) объясняет публике, что человечек — единственный клоун, который еще и ходит по канату и глотает шпаги, но на крыльце он возник вовсе не для того, чтобы сделать утреннюю зарядку. В советских киномелодрамах 60-х годов закадровый голос (аудиоэквивалент всевидящего ока) указывал герою направление пути или останавливал у опасной черты. У Морфова невидимый доброжелатель тоже помогает герою — рекомендует наиболее гуманный вариант суицида: снотворное на тумбочке у жены. С помощью таблеток милейший Октавио и сводит счеты с жизнью. На том безмятежный пролог заканчивается. За ним следует безумный день, который поначалу напоминает в лучшие моменты латиноамериканское, а в худшие — отечественное телемыло. Но это только поначалу. Дальше становится значительно интересней.
Болгарина Александра Морфова в Театре им. Комиссаржевской боготворят и актеры, и руководство. Его первый поставленный здесь спектакль, «Буря», попал в афишу «Золо-той маски». Он радикально отличался от крепких мелодрам, идущих на этой сцене, прежде всего тем, что превращал театр в опасную — как прогулка по канату — игру, где тотальной иронии подвергалось все, к чему прежде здесь относились с умилением: трепетное чувство двух юных сердец, нерушимый семейный кодекс, высокая миссия художника и, уж разумеется, коленопреклоненная религиозность. Поставив в Комиссаржевке четыре спектакля, Морфов последовательно разделался со всеми местными предрассудками. И теперь вот затеял буффонаду на тему всего сразу, ну разве что Бога оставил в покое. Зато походя разобрался с создателями и любителями сериалов — главного массового увлечения современности.
Кто подумал, что в ветхой постройке обитают живущие одной семьей комедианты и циркачи, сильно ошибся. Хоть автором пьесы с оригинальным названием «Тощий приз» и числится кубинец Эктор Кинтеро, на сцене обыватели: дебошир Эвелио (Иван Васильев), его эффектная супруга в бигуди под шелковым платочком Лола (Ольга Арикова). Пока муж ратует за объединение Кубы и Латинской Америки, жена, вручив новорожденного ребенка одной соседке, целуется с мужем другой, шифрующимся под простачка мелким наркоторговцем (Владимир Крылов). Соседки тоже весьма колоритны: безответная козочка Тереза, знающая наизусть Хемингуэя (Евгения Игумнова — редкая актриса, которой равно по силам и героини, и нелепые персонажи), и шумная алкоголич-ка Кармелина, появляющаяся на людях в манерной шляпке и кружевной комбинации (Александра Сыдорук). Обеих ждет личная драма: во втором действии Тереза будет носить кофе в постель любовнице супруга, хлыщеватого Рауля (Родион Приходько), а Кармелина и вовсе потеряет мужа, который переберется в комнату к той, с которой он обменивался страстными поцелуями. Добавьте к названным героям трансвестита Жаклин, полицейского, сутенера — и картина еще не будет полной.
И вот эдакий актерский табор господин Морфов умудрился организовать и связать такими тесными драматическими нитями, что постепенно сравнение с мыльными теледрамами отпадает. На ум скорее приходят большие и шумные итальянские семьи в фильмах неореалистов — особенно после появления на сцене вдовы Хуаны (Оксана Базилевич) с сыном-переростком (Денис Пьянов), везущим инвалидную коляску, в которой, точно на троне, восседает мама Чоли (артист Анатолий Горин и раньше имел репутацию приличного комика, но теперь понятно, что он комик выдающийся). За этим балаганом легко разглядеть и сегодняшний мегаполис в миниатюре — шумный, мелочно-материалистичный, безнадежно-жестокий. Но важнее всего тут — кого режиссер выбирает в герои.
Не циркача Октавио — тот тоже не без червоточины. В первом действии он проходит по разряду юродивых: когда не пробует покончить с собой, учит окрестных детей цирковым премудростям, играет на мыльных пузырях металлофонным молоточком и ведет безмолвный диалог с ангелом (Елизавета Нилова). Во втором же выясняется, что самоубийство клоуна — месть жене, которая добилась его увольнения из цирка при помощи справки от врача, подтверждающей эпилепсию. Зато жена Октавио Илуминада — явление уникальное. Ее играет Маргарита Бычкова. И если внешне героиня выглядит как соседка по даче: рыжие волосы, взбитые мелкой химией, розовые бриджи в горошек, обтягивающие неправдоподобно выдающийся зад, — то по сути это феллиниевская Кабирия, но с ярко выраженным материнским чувством. Это она получает приз в виде личного дома, который после уносит ветром, это она раздает свое имущество соседям, и это ей в итоге ничего не остается, как напялить балетную пачку, приставить к губам трубу и, к радости «своего маленького» мужа, отправиться вместе с ним в дальний путь, поинтересовавшись перед решительным шагом: «А я не слишком стара для этого?» И услышать в ответ: «Стара — это еще лучше. Смешнее».
В третьем александринском спектакле Андрей Могучий продолжает развивать ключевую тему своего театра: «Изотов», поставленный по пьесе современного тольяттинского драматурга Михаила Дурненкова, вышел сочинением о кризисе идентичности, об утрате человеком понимания своего места в мире, о потере ощущения самоценности и автономности бытия.
Заглавный герой, преуспевающий писатель Изотов — современный Тригорин, перегоняющий собственную жизнь в сюжеты для небольших рассказов. Перефразируя Александра Васильева, Изотов не столько живет, сколько отстраненно «следит за собственной жизни развитием». Стены его дома украшены рентгеновскими снимками: Изотов насквозь просвечивает человеческую плоть, переводя ее тепло в холодную графику слов и пробелов. Сделав всеобщим достоянием интимное и растеряв индивидуальность, движимый потребностью самоидентификации герой цепляется за то последнее что принадлежит только ему — прошлое. Из суетливой Москвы Изотов отправляется на затерянную под Петербургом родину, прихватив с собой такую же потерянную и неуверенную в собственной жизни спутницу Лизу, камуфлирующую пустоту своего сознания цитатами из Чехова и Кэролла.
В «Изотове» Могучий рисует устрашающе прекрасную картину распадающейся вселенной — не столь избыточную, как в «Иванах», но от того впечатляющую едва ли не больше. Костюмы героев будто бы взяты из разных наборов, к залихватскому смокингу и бабочке режиссерский дресс-код велит надеть валенки или кеды. Головы существуют отдельно от тел, голоса — отдельно от от людей. Автоматически повторяются вырванные из контекста породившей их ситуации фразы, слова утрачивают свой смысл: ключевые тезисы пробалтываются идиотически скоро, незначительные бытовые реплики декламируются с микрофонным усилением. Коммуникация утрачена, общение затруднено, понять кто, кому и что говорит в какой-то момент становится невозможно. Фигуранты спектакля существуют в мире фантомов: перелезают через отсутствующий забор, играют в несуществующие шахматы и выпивают воображаемый коньяк.
Сценограф Александр Шишкин поселил героев постановки в живущее по собственным законам искривленное пространство — на сцене Александринки установлен напоминающий гигантский трамплин покатый склон, покрытый белой материей. История «Изотова» буквально пишется с чистого листа: конструкция используется как экран для видеопроекций и компьютерной графики, условно намечающей многочисленные места действия и обозначающей их указательными надписями («Дача Изотова», «Библиотека», etc). На протяжении всего спектакля сначала рабочие сцены, а потом и сам Изотов срывают слои белой и черной ткани, комкая и выбрасывая неудавшиеся главному герою страницы романа его жизни. За снятым ближе к финалу последним покровом обнаруживается дека рояля — того, вероятно, на котором дядя Изотова должен был, нарушив многолетнее молчание, сыграть публичный концерт. О явлении гениального пианиста-затворника сообщается лишь на словах, сценически событие никак не артикулируется. Между тем фортепианная музыка Олега Каравайчука звучит с первой и до последней минуты спектакля: герои «Изотова» не слышат ее прекрасно-корявой гармонии, но от этого она не перестает существовать.
Это едва ли не главный режиссерский тезис: распаду человеческой сущности и окружающего ее пространства сегодня и всегда противостоит надмирная гармония сфер. Невидимая, неслышимая и неосязаемая, она единственная может сообщить современному миру цельность.
Эффектно-броское, физически весомое звучание рояля Каравайчука — незыблемое остинато «Изотова». Все прочее ускользает из рук: актеры вроде бы играют в бытовой психологической манере, но то и дело норовят выпрыгнуть из кожи своего персонажа. Режиссура ежесекундно ломает иллюзию жизнеподобности, неустанно напоминая об условности происходящего. По бокам сцены стоит батарея софитов — как на съемочной площадке, есть и операторская тележка с кинокамерой, и снующие с микрофонами ассистенты. Чтобы показать метель, на подмостки выкатывают снегодувную машину, чтобы изобразить ДТП — выбрасывают на сцену картонную модель авто, а актеров просят распластаться в травматических позах. «Главных персонажей здесь нет, здесь есть живые и мертвые. Вопрос только в том, кто живой, а кто мертвый» — ответ на эту реплику одного из героев «Изотова» в спектакле отсутствует. Есть только рекомендация: не толковать, поскольку «созданное один раз произведение могут разрушить только созданные много раз версии». Могучий напоминает: смысл жизни, как и смысл театра — в них самих. И жизнь, и театр — творящееся здесь и сейчас чудо, любая попытка раскрыть природу которого бессмысленна. К жизни лучше всего относиться с той детской непосредственностью, с какой премьерный александринский зал реагировал на сеанс фокусов, с блеском проводящийся в начале спектакля корифеями труппы Николаем Мартоном и Рудольфом Кульдом. В финале заглавный герой отбрасывает изматывающую рефлексию и уходит купаться: жизнь слишком прекрасна и слишком коротка, чтобы тратить время на высокие словеса. Лучше заняться «переживанием делания вещи», как выразился бы Виктор Шкловский.
В Санкт-Петербурге в Александринском театре состоялась премьера спектакля «Изотов» в постановке Андрея Могучего. Взяв пьесу Михаила Дурненкова «Заповедник», специально написанную для Александринки, Андрей Могучий в соавторстве со сценографом Александром Шишкиным создали одну из самых динамичных, ярких и радостных постановок современной сцены.
Одна из самых счастливых страниц в четырехтомнике Анатолия Эфроса — описание работы над спектаклем «Друг мой, Колька». Тогда вместе с художником Борисом Кноблоком они рассматривали макет шаблонного школьного двора с грядками и старыми партами. А потом вдруг отложили его в сторону и создали нечто небывалое: пустую площадку с баскетбольным кольцом, турник… И вдруг все действие полетело, исчезла тяжесть, и то, что было скучным, тяжелым и пыльным, вдруг просияло радужными возможностями. Похоже, нечто подобное произошло, когда режиссер Андрей Могучий и удивительный художник Александр Шишкин придумывали сценическое пространство для пьесы Михаила Дурненкова «Заповедник». В ходе репетиций Могучий и его артисты довольно свободно обращались с авторским текстом, оставляя в спектакле островки актерских импровизаций. И в результате путешествие героя Дурненкова в свое потерянное прошлое превратилось в отважную экспедицию в поисках небывалого театра.
Сомкнулись какие-то провода, сошлись на небе звезды, и на сцене Александринки возникла прекрасная сценическая конструкция, в которой высокие технологии прекрасно помогают детски-простодушной театральной игре.
Всю сцену заняла затянутая белой материей покатая гора некой завороженной деревни из детства (героя и авторов), в которой остановилось время. На авансцене — заснеженная деревенская улица. Вдали над головами в черном квадрате окна — комнатное пространство деревенского дома. Наверх ведет приставная лестница, по которой карабкаются герои. На белом матерчатом пространстве невидимая кисть рисует дачный туалет во дворе, и красивая горожанка Лиза напрасно и упорно пытается устроиться на его сиденье… Ноги скользят, Лиза (Юлия Марченко) скатывается по горе. Потом возникают нарисованные ведра с колодезной водой, из которых героиня напрасно пытается напиться. На белой ткани появляются цветные видеопроекции, лица героев, снятые камерой в режиме online.
Меняя тональность и время действия спектакля, герой при помощи рабочих сцены просто сдергивает белую ткань, под которой обнаруживается черное покрытие (то ли весенняя земля, то ли сумерки). А в финале под тканью оказывается внутренность рояля: молоточки, струны, костяные клавиши. Свободная игра пространства завораживает: сквозь надуманный литературный сюжет пьесы Михаила Дурненкова летишь, как на санках с крутой горы, и дух захватывает от восторга.
Фантасмагория начинается с первых же минут действия, когда на авансцене появляются два ангела-фокусника (они же Деды Морозы) — Николай Мартон и Рудольф Кульд, демонстрирующие каскад штучек из книжки «Фокусы для начинающих»: летающая тросточка, саморазвязывающиеся узлы, букет цветов, выползающий из трубки, заяц, извлекаемый из пустого цилиндра…
Дальше шутки станут изощреннее, задействована видеотехника, ветродуйные машины, светозвукоаппаратура и незаурядные возможности сцены Александринки. Когда по дороге в родную деревню писатель-лауреат Изотов (Виталий Коваленко) потерпит дорожную аварию, сверху скатится модель «Жигулей» в натуральную величину. В ходе разворачивания сюжета на журнальном столике на колесах появится говорящая голова героини Лизы (безголовое тело будет в этот момент торжественно восседать за столом на заднем плане). А потом и сам Изотов будет парить над сценой на невидимом канате, обращаясь к брошенной возлюбленной.
Визуальное пространство спектакля действует гипнотически, взгляд получает настолько больше, чем слух, что в конце концов все слова и объяснения героя становятся частью акустического пространства, созданного композитором Олегом Каравайчуком. Предположительно именно этот петербургский рак-отшельник послужил для Дурненкова прообразом дяди Изотова — музыканта-эскаписта.
В спектакле заняты актеры Александринки разных поколений — от старейшин до совсем молодых. И все играют просто превосходно, создавая графичные силуэты персонажей, так точно вырисовывающиеся на фоне белой вечности. Есть даже один несовершеннолетний исполнитель — грустный ангел-зайчик, он же утонувший мальчик Федя, он же вина и душа героя — Александр Дробитько. Пройдя все лабиринты снов, отдав земные долги и отцовский дом в придачу, попросив прощения и сам всех простив, покинутый обеими своими женщинами Изотов уходит куда-то в плещущееся море. Еще раз подтвердив старую истину: в дом детства не дано вернуться, потому что из него не суждено уйти. И все иллюзии атрибутов «взрослой жизни» рано или поздно оказываются всего лишь фокусами ангелов. И на краю земли и жизни остается только мальчик и море.
Похоже, в «Изотове» один из самых бурных и непредсказуемых наших режиссеров Андрей Могучий начинает какой-то новый период своей жизни и своего профессионального пути, протаптывая одновременно и новые тропки для всей российской театральной сцены.
«Изотов» — вторая премьера Александринки, связанная с новой драмой.
После «Ксении. Истории любви» Вадима Леванова (режиссер Валерий Фокин) на прославленной сцене появилась пьеса Михаила Дурненкова в постановке Андрея Могучего. Вызов, который императорская российская сцена делает всем прочим академическим подмосткам, выглядит как программный. Умирающее Комарово, легендарный дачный поселок ленинградской артистической богемы, стало центром притяжения для экзистенциального путешествия Могучего и Дурненкова. Они увидели его как зону особой интенсивности — место, где пульсирует прошлое, не сдаваясь на милость веку-волкодаву. Потому и называлась пьеса «Заповедник». Но то ли память об одноименной прозе Сергея Довлатова, то ли иные обстоятельства заставили их изменить название. И все же не имя главного героя Изотова, а именно пространство осталось самым существенным мотивом режиссерских фантазий. Оно воплотилось в феерических декорациях Александра Шишкина и в музыке одного из главных обитателей Комарова, легендарного Олега Каравайчука. Эта музыка, звучащая в его собственном исполнении, а вместе с ней его идеи, духовные эманации образовали то магическое и умное пространство спектакля, в котором хочется поселиться надолго, разгадывая его загадки. «Музыка — живая вещь. Все равно что море уйдет и где-то нач нет само себя стараться повторять. Но тогда в эту пустую лунку войдет настоящий океан вроде меня. Я — совершенный океан», — говорит Каравайчук, ставший внутренним персонажем и гуру всей истории. Спектакль Могучего пытается услышать этот совершенный океан. Огромный белый склон, испещренный формулами, в конце превращается в деку рояля. А до того с ней случается множество иных превращений: как с артистки костюм, с нее слой за слоем снимают одежды — белую, черную, еще какую-то, и, наконец, обнаженную, оставляют с умирающим Изотовым, который лежит на ней как выломанная черная клавиша. Смерть Изотова — такая же часть метафизики пространства, как и музыка. Похожий на любого модного современного писателя, герой (Виталий Коваленко) отправляется в свое комаровское детство, а машина, на которой он едет, ни с того ни с сего отправляется в кювет. Дальше начинаются не имеющие никакого отношения к реальности духовные приключения Изотова, переживающего экзистенциальный кризис. (Кстати, его имя более всего созвучно Ижорскому, герою одноименной философской мистерии Кюхельбекера.) В белом кювете сны переплетаются с воспоминаниями, выглядывая из высокого окошка подрагивающей кинопленкой. Изотов карабкается к нему, его поглощает плещущее на экране море, и он становится лишь тенью с обратной стороны стекла. Все это странное магическое действо сопровождают гениальный дядя-математик (так и не появляющийся), библиотекарша Ольга (Наталья Панина), Лиза (Юлия Марченко), специалист по творчеству дяди, голландец Марсел Ян (Аркадий Волгин) и два брата Изотова, работающие ангелами-фокусниками. Играют ангелов два старейших актера Александринки — Рудольф Кульд и Николай Мартон с такой невозмутимостью, точно делали это все последние 70 лет. Здесь следовало бы сделать отступление о том, как много ангелов в последнее время появилось на отечественной сцене. Но замечу лишь, что это хороший признак — русский театр освобождается от тисков слишком документальной реальности, открываясь навстречу сюрреализму. Тени, ангелы, вертикальная дорога, окно — еще окно. Восхитительно белое полотно. Пространство прочищено как в лучших сценических полотнах Роберта Уилсона. Реальность смотрится сама в себя и, наконец, не узнает, открывая иное измерение. Просвещение кончилось. Мир вновь непознаваем.
В премьере Александринского театра соединились «новая драма», радикальная режиссура и психологическая традиция. Сплав оказался органичным и содержательным.
Афиша сообщает: «Михаил Дурненков. „Изотов“. Спектакль Андрея Могучего» — определение точное. Дурненков написал для Александринки пьесу «Заповедник»: некий Изотов, преуспевающий писатель средних лет, едет из бурнокипящей столицы в какое-то местечко, где жизнь остановилась (подразумевается Комарово, интеллигентский дачный поселок под Петербургом), и эта стоячая жизнь его засасывает. В процессе репетиций связную историю разодрали на куски, которые теперь всплывают отрывочными диалогами посреди всевозможных сценографически-постановочных затей, как островки вспоминаемой земли из океана Соляриса. Художник (и видеограф) Александр Шишкин занял всю сцену помостом, резкой дугой поднимающимся в глубину. В его вертикальной части прорезано окно, образующее игровой «черный кабинет». Помост затянут белым и работает очень эффективно. К примеру, Лиза, спутница Изотова (Юлия Марченко), требует указать, где в родовом изотовском доме туалет. Он машет рукой назад — там вспыхивает проекция: схематично нарисованный дачный «скворечник». Лиза пытается присесть, но всякий раз сваливается на наклонной плоскости — к большой радости публики. На белую кривую поверхность проецируются и лица героев, снятые онлайн, и какая-то хроника — видео, как всегда у Могучего, использовано всевозможно. Так же и свет, подъемники, всякие снегоделательные и ветродуйные машины. Прежде Могучий в своем «Формальном театре», в уличных и цирковых перформансах приравнивал актеров к неодушевленным выразительным средствам вроде огня, воды, чего-нибудь вертящегося, вьющегося и взрывающегося. Что, разумеется, было противоположно традиционной русской психологической школе. Однако в Александринке уже во втором его спектакле (после «Иванов» по Гоголю) происходит не конфликт этих методов, но их синтез. Изотова играет Виталий Коваленко, он, как Марченко и Наталья Панина (поселковая библиотекарша Ольга), — представители среднего поколения труппы, им внятен язык «новой драмы»: они умеют бытовыми зажеванными словами воспроизводить «жизни мышью беготню». Но всяких заповедных персонажей играют весьма зрелые актеры Сергей Паршин, Семен Сытник, Аркадий Волгин — парадоксально, но их диалоги и пластика, отточенные с фирменным александринским мастерством, прекрасно вписываются. Есть еще «ангелы-фокусники»: 74-летний Рудольф Кульд и 75-летний Николай Мартон, в длинных пальто, с огромными механическими крылами за спиной, без слов показывают фокусы — вполне профессионально и с видимым наслаждением. Кто они — неведомо, но рационального объяснения и не требуется. Бывает, что такие приемы и персонажи служат лишь проявлением режиссерского произвола, а бывает, как здесь, они-то и создают объем. В пьесе упомянут дядя героя, которого никак не заставить сыграть концерт, — явный намек на композитора Олега Каравайчука, комаровского жителя и главного петербургского эскаписта и оригинала. Разреженная, монотонно-тревожная музыка Каравайчука в авторском исполнении звучит в спектакле. И в какой-то момент чувствуешь, что эта тревога, маета, безуспешные попытки взбежать по стене или услышать друг друга каким-то непрямым образом, но, несомненно, имеют отношение к твоей жизни.
На сцене Александринки — зима, белая и пустынная. По сугробам карабкаются, скользят, ползают герои нового спектакля Андрея Могучего «Изотов». Пьесу написал Михаил Дурненков, известный молодой и авангардный драматург.
Изначально пьеса называлась «Заповедник», и главным героем ее было Место. Время, как и герои, при нем играло роль отчасти вспомогательную. Есть некие Места на свете, которые обладают магической способностью держать при себе людей, не отпуская их, меняя их облик, внутренний и внешний, напоминая об истоках, о причинах, о главном. В процессе работы режиссеру и драматургу стало ясно: даже в самой авангардной пьесе место без человека — что знамя без полка. И начал выходить на первый план Герой, тот самый Изотов, преуспевающий столичный писатель-интеллектуал с хорошим достатком и модной лысиной. Изотов — человек без имени, и все в нем условно — костюм, повадки, слова и даже лысина. Приехав в места своего детства, он уже не в силах отвязаться от них, они затягивают его сладкой трясиной, погружаться в которую мучительно, а выбираться не хочется.
Сцена здесь — склон, он же — спуск с горы, он же — кювет, в который летит машина с героями. По этому склону Изотов карабкается к светящемуся окошку своего старого дачного дома, где прошло его детство, где он оставил целый сонм радостей, обид, любви, непрощенных и непростивших людей. Оказывается, все это рано или поздно велит вернуться и простить, забыть, полюбить давно разлюбленных и разлюбить недавно полюбившихся. Все они живут на сцене одновременно, запросто смешиваясь с рабочими сцены, которые расхаживают среди актеров, то сдирая белый покров со склона, обнажая черный остов — весна пришла, — то поднося героям микрофоны, то выкидывая на сцену с грохотом муляж автомобиля — авария. Так же запросто на сцене живут ангелы с большими сказочными крыльями. Эти крылья, как переходящее знамя, периодически меняют хозяев — те же рабочие сцены снимают их с одной спины и переносят на другую. И еще один персонаж спектакля — экран на заднике, на котором — то увеличенные черно-белые страдания героев, то сны Изотова, то воспоминания его детства. Этот экран — единственный островок во всем спектакле, на котором сфокусировались вещи безусловные, настоящие, даже если это — сны. Там — живая природа, там — живые люди, там нет условности и символических загадок.
На этом экране видно, как сужается до размеров пятачка вся безусловная реальность, все реалистические мотивации поступков. Герои иногда подолгу смотрят на экран, на самих себя там, смотрят удивленно и завороженно: «Неужели это я?» А потом ползут по снегу в нарисованный на белом полотне туалет и скатываются со склона, не добравшись.
Каждый уголок сцены в «Изотове» способен что-то рассказать и что-то символизировать. Визуальная сторона спектакля до обидного легко подминает под себя вербальную. Слушать и слышать вроде как уже не обязательно, да и не очень хочется. Все и так ясно. Оттого и актеры — Виталий Коваленко в роли Изотова, и Юлия Марченко в роли его нынешней возлюбленной, и Наталья Панина в роли возлюбленной бывшей, и Сергей Паршин — отец бывшей возлюбленной, и Семен Сытник — нищий астроном-приживал — все тут словно добавка к главному. Музыка Олега Каравайчука, питерской легенды, в его же исполнении — то обрушивается на тебя полубезумными аккордами, то замирает и смущенно чирикает откуда-то из-за кулис. Но — каждым звуком объясняя и педалируя очередной смысл очередной сцены. То вдруг слышны отголоски песенки из «Я шагаю по Москве» — когда Изотов гламурничает в столице. То отзвуки танго — а сзади, на экране, плещется безбрежное море, там — свобода и страсть.
Эту совершенную ясность нарочито подчеркивают два старика-фокусника — Николай Мартон и Рудольф Кульд, появляющиеся на протяжении спектакля несколько раз. В хрестоматийных цилиндрах на головах, с хрестоматийными розами из рукава и зайцами из тех же цилиндров, они несут зрителю детскую убежденность в том, что вера в чудо — она, быть может, и смешна, и нелепа, но само-то чудо все равно есть. Верь не верь.
В «Приюте комедианта» состоялась премьера по пьесе Александра Островского «Женитьба Бальзаминова».
Хоть и стукнуло в этом году киноварианту «Женитьбы Бальзаминова» режиссера Константина Воинова уже сорок пять лет, а забыть Бальзаминова-Вицина или Белотелову-Мордюкову никак нельзя. Вот и выходит, что эта история про брак по расчету — классика вдвойне: и автор пьесы — классик и киноинсценировка стала классикой. То есть хуже вариант для постановки на театральной сцене придумать трудно штампы заедят. А для «Приюта комедианта» и вовсе дело было рискованным: несколько лет назад на его сцене уже шел спектакль «итай на нашей стороне», поставленный Георгием Васильевым все по тому же Островскому и про того же Бальзаминова…
Однако режиссер Александр Исаков с блеском справился со всеми «классическими подводными камнями»: и аналогию с кино протянул в виде титров в духе «великого немого», и актеров озадачил (в прямом смысле слова) правильно. Под почти неумолчное сопровождение фортепианной игры тапера на сцене разворачиваются картины из московской жизни. Миша-то Бальзаминов (Владимир Крылов), прости Господи, совсем дитя — ни брюк сам надеть не может, ни платка шейного повязать. Реакции у него сплошь, как у трехлетнего ребенка (у-тю-тю, Мишенька, голубчик!) — то ручками машет и капризит, то мечтает о «сладком», а то заиграется так, что и сам не отличает, где правда, а где вымысел. И все в его бедах виноваты: то матушка-тугодумка (Наталья Парашкина), то приятель Чебаков (Евгений Иванов). Лишь бы не самому отвечать на содеянное, а пуще за несодеянное в жизни. Безобиден он, конечно, но равно и бездеятелен. Невесты Пеженовы, хоть и дуры набитые (Юлия Рудина и Ирина Саликова), а и те ни во что Мишеньку не ставят. Зато купчиха Белотелова в исполнении Татьяны Полонской, не задумываясь, возьмет и примет решение прибрать к рукам великовозрастное дитя: одной массой своею задавит женишка. А он и рад: все миллионы женины ему блазнятся…
Мир, в котором существуют герои Островского-Исакова, блекл и даже бесцветен, как и сама жизнь их, протекающая без событий и поступков за серыми дощатыми стенами. Вот и пытаются они скрасить свое тусклое существование нарядами. Оборки, рюшечки, пышные юбки, яркие цветы на мужских жилетах и сюртуках создают картинку птичьего вольера, где пустомельно голосят невиданные птицы, не приспособленные к взрослой и самостоятельной жизни. А все-то разговоры про деньги, да не свои, а в основном про чужие… Ну, чем не на злобу дня творение?







комментарии