Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Шалимова Нина

В ЭМПИРЕЯХ

Очередная «переписка из двух углов», опубликованная в № 37 «Петербургского театрального журнала», посвящена трудной теме — судьбе русского классического наследия на современной сцене. В силу исторического, социального, профессионального родства авторов многое в этих откровенно и остро написанных посланиях совпадает — если не по существу, то по интонации: в обоих случаях перед нами возникают образы культурного сознания, пронизанные личным, лирическим отношением к национальному прошлому и настоящему. На приглашение главного редактора журнала Марины Дмитревской принять участие в разговоре о столь важной проблеме я не могла не ответить согласием, тем более что русская классика входит в сферу моих научных интересов, а творчество Александра Николаевича Островского является основным и главным объектом исследования.

Предложить вниманию читателя свои посильные соображения в виде заметок по данному вопросу меня побудил не столько собственный круг культурных ассоциаций, сколько мысль о необходимости выйти за его пределы и обратиться к рассмотрению духовных оснований русской культуры. Подобный разворот темы обусловлен самим содержанием культуры, в составе которой различимы две стороны народного бытия — «материальная» (природа, быт, социум) и «идеальная» (идеи, ценности, идеалы). «Материя» культуры доступнее взору и в плане исследовательской опоры надежнее, но «дух» культуры, при всей его эфемерности, много важнее.

Вертикаль духа, созидаемая религиозным культом в процессе одухотворения природного начала, собирает и центрует всю идеальную жизнь социума. Она дает стержень национальной культуре, составляет ее духовный остов, бережет от размывания, от «потери себя». Когда она рушится, нация ввергается в духовную смуту, ее культурное бытие лишается духовного самостоянья и культурный обиход нации «обезнационаливается» на глазах. На тесную изначальную связь культа и сформированной под его духовным воздействием культуры указывает сама этимологическая близость этих понятий, о чем не единожды писали многие русские мыслители — от Алексея Хомякова и Павла Флоренского до Сергея Аверинцева и Владимира Топорова.

Первенствующее значение христианского культа в судьбе европейской культуры особо подчеркнул Осип Мандельштам, когда о своем обращении в христианство сказал, что он «крестился в христианскую культуру». Если воспользоваться одной из библейских метафор, то христианство можно уподобить духовному зерну, упавшему в почву народной жизни и умершему в ней. На этой удобренной христианством почве (доброй почве!) произрастает множество национальных культур, пронизанных вселенским христианским «логосом». Почвенное начало народной жизни дает культуре «фактуру», составляет ее бытовую, социальную, этническую «материю». Семя христианства формирует национальный идеал, предопределяет духовную содержательность создаваемых народом культурных ценностей.

О двуединстве «родного» и «вселенского» в народной культуре красноречиво свидетельствуют самоназвания европейских народов: старая добрая Англия, прекрасная Франция, ученая Германия, благородная Испания, святая Русь. Они вовсе не означают, что англичане целиком и полностью по-старинному добропорядочны, французы сплошь умопомрачительно красивы, все немцы невероятно учены, испанцы, все как один, непомерно благородны, а русские святы, как ни один другой народ в мире. Их стихийное возникновение характеризует не столько «горизонтальную» конкретику народной жизни, сколько «вертикальную» устремленность коллективной исторической души народа.

При анализе идеальной стороны дела нельзя не брать во внимание, какой именно «извод» христианства составляет начальное основание данной культурной традиции — православный, католический или протестантский. Достаточно сравнить храмовую архитектуру православной церкви, католического собора и протестантской кирхи, чтобы наглядно убедиться в значении того или иного типа религиозной духовности для формирования материальных аспектов той или иной национальной культуры.

Светская художественная культура любой европейской нации покоится на тех же духовных основаниях, что и церковная. Порожденная христианским мироощущением, мировосприятием, миропониманием, она видит, понимает, обрисовывает мир и бытийствующего в мире человека с точки зрения конфессионально окрашенной национальной духовности.

Известный религиозный мыслитель Александр Шмеман заметил однажды, что русская классическая литература вырастает из христианского корня и питается православным вдохновением. В развитие его мысли можно сказать, что испанская литература имеет христианский корень и питается католическим вдохновением, а немецкая, соответственно, имеет христианский корень и питается протестантским вдохновением. Показательны в этом смысле параллели между «знаковыми» героями, выражающими нечто весьма существенное в данных национальных культурах, — Дон Кихотом, Фаустом и князем Мышкиным.

Образ Дон Кихота не в последнюю очередь порожден католическим пафосом активного деяния, образ Фауста во многом навеян протестантской идеей самостоятельного познания естества бытия, образ князя Мышкина вдохновлен православным пониманием человеческого в человеке.

Самое начало их литературных «биографий» характеризуется соответствующим вектором духовных устремлений. Испанский идальго Дон Кихот, увлекаемый великой мечтой, снимается с места и отправляется в миссионерское странствие добра. Немецкий философ Фауст, сидящий в своей лаборатории за столом для ученых занятий, открывает Евангелие и смело начинает его ревизовать. А русский князь Мышкин никуда не срывается и ничего не редактирует, он всего лишь разговаривает со случайным попутчиком в вагоне третьего класса, но ведется этот диалог в таком ключе, что заканчивается знаменательными словами его спутника: «Вот и выходишь ты, князь, совсем юродивый…»

В летописном сказании о русском выборе веры в качестве решающего обстоятельства фигурирует рассказ послов князя Владимира о завораживающей душу красоте православной литургии в Цареградском храме Святой Софии: «Не знаем, на земле мы были или на небе. Там Бог с человеками пребывает». Сергей Аверинцев отмечал, что дело не в фактической достоверности легенды, а в том, что если даже перед нами выдумка летописца, то наиболее точно характеризует религиозный идеал древних русичей тот факт, что выдумано и утверждено в народной памяти было именно это, а не что-либо другое.

«Высокая красота — критерий истины, и притом наиболее важной из истин», — отсюда пролегает прямой путь к убеждению героя русского романа в спасительном значении красоты для судеб мира и человека. Принципиально важно здесь то, что высказано это убеждение в «петербургском» пространстве русской жизни, культуры и духа, среди людей в достаточной мере эмансипированных и светских.

О «петербургской» составляющей национальной духовности нельзя не сказать особо. Прорубив окно в Европу, Петр Великий открыл своим подданным доступ к гуманистически идеям европейского Просвещения. Дух секуляризма и эмансипации личности проник в русскую жизнь и видоизменил весь ее «культурный ландшафт». Сравнительно быстро освоив школу светского вольномыслия, просвещенное русское дворянство оценило допетровскую Русь как темную, лапотную, лениво спящую во мгле непросвещенности. Эта «прозападная» точка зрения еще и сегодня продолжает доминировать во множестве культурологических концепций, авторы которых склонны игнорировать тот факт, что русские к ­тому времени давно были духовно просвещены светом Православия и вся русская культура более шести столетий развивалась в духе православной религиозности. Возникновение Петербурга на карте России означало не безоговорочное вытеснение православного типа сознания новоевропейским, а только то, что русская жизнь утратила свое монокультурное содержание и продолжила свое историческое развитие в диалоге/споре/полемике двух типов Просвещения — религиозного и светского.

С учетом сказанного представляется не вполне верным в разговоре о сущностном начале русской жизни последних трех столетий отбрасывать как нечто малосущественное православный дух русской культуры. Встав на путь культурного ученичества, русские просветители воспринимали, осмысляли и перерабатывали культурные плоды европейского гуманизма в духе национальной традиции мышления и творчества. Новый для национальной духовности тип русского европейца сложился в результате органичного сращивания «родного» (православного) с «чужим» (новоевропейским). Залогом его органичности явился общий христианский корень русской и европейских художественных культур, в перспективе истории оказавшийся важнее конфессиональных различий.

Процесс общей секуляризации русской культуры привел к тому, что в начале XX столетия русская культурная элита стала по-особому нервна и духовно беспокойна. По поводу пресловутого богоискатель­ства, процветавшего на пятничных приемах в литературном салоне Мережковских, въедливый Василий Розанов не преминул съехидничать: «Как не стыдно искать Бога по пятницам». Елизавета Кузьмина-Караваева вспоминала позднее о тех метельных петербургских сезонах, пронизанных духом самого настоящего религиозного декадентства: «Для нас не было ничего святого — мы обо всем могли говорить». Казалось, сам воздух петербургской культуры был пропитан интеллектуальными соблазнами, а соблазнившиеся творцы культуры охвачены, по слову поэта, тайной радостью «попиранья заветных святынь».

«Сотворение кумира» из искусства, чреватое подменой этики эстетикой, заронило зерна грядущей «революции сознания». На этой мировоззренческой почве было взращено немало роскошных созданий русского модернизма — будто в подтверждение мнения Розанова, что при таких условиях художественное развитие может подняться на очень большую высоту, но оно никогда не будет вполне здоровым. Святость красоты — это все-таки не совсем то (или совсем не то), что красота святости. Одним из симптомов духовного нездоровья русской интеллигенции явилась безоглядная апология художества и самого акта художественного творчества, призванного в новой системе ценностей стать религиозно-этическим оправданием человека.

Последовавшие вскоре революционные потрясения низвергли все проблемы духа с интеллектуальных высот в долины социальной практики. Они не нуждались ни в каком религиозном «оправдании» и носили откровенно антихристианский характер: «Пальнем-ка пулей в Святую Русь, избяную, кондовую, толстозадую».

Поставив своей задачей скорую замену Святой Руси на Русь Советскую, новая власть взяла курс на расхристианивание русской жизни и ликвидацию религии как таковой. С этой целью публично разрушались храмы, уничтожались иконы, осквернялись православные святыни, устраивались кощун­ственные массовые зрелища, издавались антирелигиозные журналы, газеты, листовки и плакаты. Активные в отстаивании вероисповедных интересов священнослужители, видные богословы и простые миряне были репрессированы — лишены всех гражданских прав, изгнаны или убиты.

Если не терять исторической трезвости взгляда, то нельзя не признать: мученическое исповедничество меньшинства происходило на фоне массового отступничества большинства русских людей от православной веры и его равнодушия к судьбе собственного культурного прошлого. Марксизм, до той поры призраком новой религии бродивший по Европе из одной страны в другую, смог обрести надежное пристанище только там, где, по словам высокообразованного булгаковского персонажа, «большинство населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге». В обезбоженном простран­стве новой России началось формирование нового типа русской духовности — советского.

Было бы непростительным упрощением сводить разговор о нем к простой констатации его безбожия. Национальная ментальность складывается веками и, в силу исторической инерции, не может в течение нескольких десятилетий радикально измениться на противоположную. Глубинные, корневые основания русской культуры, сохранявшие свою жизненную силу на протяжении долгих столетий, по определению не могут без следа исчезнуть из культурного сознания. Глубокое мировоззренческое родство связывает пушкинскую «милость к падшим» с булгаковским «милосердием», проникающим в человеческое сердце, несмотря на все попытки заткнуть ведущие к нему пути атеистическими «тряпками». И не существует непреодолимой дистанции между чеховским студентом с его мыслями о христианской «цепи», ведущей сквозь столетия от одного человека к другому, и трифоновским историком с его размышлениями о человеке как о «нити», протянутой сквозь время и связанной с множеством других.

Крайне наивными выглядят попытки некоторых современных исследователей охарактеризовать духовный облик советского человека как нечто элементарное, примитивное, одноклеточное. Его скорее необходимо оценивать как достаточно сложный результат воздействия самых разных духовных влияний — религиозного, антирелигиозного, безрелигиозного, квазирелигиозного. Если не учитывать значения этих разнородных влияний, можно многое упустить в созданиях художников, преодолевавших разрывы бытия в советском пространстве русской культуры. Не только Булгакова или Пастернака, Платонова или Шаламова, чье личностное становление начиналось в условиях христианской России, но и Трифонова, Домбровского, Казакова, Шукшина, Вампилова, чье личностное формирование проходило исключительно в советских условиях.

С началом эпохи «перестроечных» реформ устоявшаяся в советское время смесь различных типов духовности задрожала, задвигалась, вспучилась и превратилась в мутную, неразличимую взвесь. Демонстративный и во многом скороспелый отказ от советской системы ценностей породил идею упразд­нения ценностного абсолюта вообще. В ситуации полной духовной невнятицы, когда ничто не абсолютно и все относительно, ничто не свято и никто не свят, сотворение многочисленных кумиров, культов и идолов сделалось чрезвычайно легким занятием. Как известно, «свято место» пустым не бывает — его немедленно занимает некто или нечто, претендующее на сакральную неприкосновенность.

На наших глазах из сгустившегося воздуха, как персонажи булгаковской дьяволовой свиты, соткались два духа, два кумира, два идола современности и начали бороться за место в умах: постмодернизм и попса. Пока вошедший в моду постмодернизм высоколобо рассуждал о постхристианстве, виртуальности, симулякре, деконструкции, игре и различных игровых стратегиях, активная, мобильная, агрессивная и вездесущая попса действовала. Следы своего стилевого и лексического натиска она оставляла повсюду — на теле- и киноэкране, в устной и письменной речи, художественном слове и градостроительстве, книгопечатании и театре. Она заполонила бытовой обиход, завладела обыденным сознанием и начала влиять на художественное мышление и творчество. В тот момент, когда попса взяла на вооружение идеологию постмодернизма, а последний заговорил на языке попсы, борьба за пьедестал святости завершилась полной победой попсы: попсовый «дух времени» стал править свой попсовый бал в культурном пространстве наших дней.

Больше всего попсе пришлась по вкусу постмодернистская идея относительности всего и вся. Идея, «попавшая на улицу», покусилась, ни больше ни меньше, как на саму онтологию национального бытия. Она объявила, что все сущее — время, пространство, человек и его бытие во времени и пространстве — все это симулякры. Сама реальность виртуальна, и о ней нельзя сказать ничего окончательного, кроме того, что, мнима она или действительна, решает условно принятая точка зрения. Созданная игрой воображения, построенная по игровым законам и подчиненная определенным правилам игры, она для игры и предназначена. В ней нет ни истины, ни идеала, ни каких-либо святых ценностей — всю идеальную, сверхсознательную сферу человеческого бытия попса либо отменяет вообще, либо объявляет мнимой, условной, относительной. Настоящей, действительной реальностью в попсовой системе ценностей обладает только технология игры — она и самоценна, и абсолютна, и свята, а потому не подлежит внятной эстетической оценке по внятным мировоззренческим критериям. Помнится, был у русской культуры свой золотой век, потом — серебряный, затем — советский. Похоже, нынче на дворе попсовая эпоха — со своим поп-мировоззрением, своими поп-реалиями, своей поп-эстетикой…

Театральная карта современной России буквально изгваздана, заляпана, запятнана спектаклями, вненациональная эстетика которых продиктована попсовыми представлениями о жизни, истории, человеке, искусстве. Нет сомнений, что в подобных спектаклях-шлягерах испытывает нужду та публика, чье духовное становление проходило под непосред­ственным воздействием эстрадных зрелищ и телевизионных шоу, бандитских сериалов и мыльных опер, парадов высокой моды и рекламной продукции всех раскрасок и мастей. Идя навстречу зрительским ожиданиям, немалое число модных постановщиков откровенно эксплуатирует основные элементы всей этой разгулявшейся попсы. В постановках современной драмы следы попсового мышления о мире объяснимы и, в определенной степени, эстетически законны — в порядке «натурального» отражения реалий сегодняшнего дня. Но их наличие в постановках русской классики производит такие опустошения в культурном сознании зрителя, которые не подлежат никакому эстетическому оправданию.

Типовым и своего рода образцовым феноменом попсовой культуры можно назвать «Грозу», поставленную в минувшем сезоне на сцене театра «Современник» одним из самых ярких представителей молодой режиссуры Ниной Чусовой. Пьеса, волей истории ставшая мифом национальной театральной культуры, волей постановщика была превращена в повод для режиссерских фантазий «на темы Островского». Поскольку при ее постановке был использован едва ли не весь «общий культурный фонд» попсовой эпохи (вплоть до наползающих из-за кулис клубов сизого дыма и льющихся на пол арьерсцены потоков воды), аналитику современного театрального процесса стоит внимательнее вглядеться в данную эстетическую постройку.

Существо дела заключается не в тех или иных игровых приемах — опытный театрал может прямо на спектакле заняться процедурой их каталогизации: этот из Мейерхольда, этот — из Захарова, этот — из Гинкаса и т. д. и т. п. Настоящий интерес представляют не они, а те духовные предпосылки, что продиктовали их использование. Попробуем вникнуть в смысл произведенной режиссером деконструкции классического текста, чтобы уяснить, чем вызываются и к чему в итоге приводят текстовые сокращения, перестановки и дописывания авторских реплик.

«Гроза». Сцена из спектакля. «Современник».
Фото М. Гутермана

«Гроза». Сцена из спектакля. «Современник». Фото М. Гутермана.
Фото С. Ионова

Зримый облик спектакля строится на «вычеркивании» из старинной драмы высокого берега Волги, дали горизонта и красоты Божьего мира. Древний город Калинов, увиденный «бумажными» глазами декоратора Александра Бродского, предстает громоздкой конструкцией, по фактуре, конфигурации и цвету напоминающей о не столь уж давних временах «Поэмы о топоре», «Сталеваров» и «Человека со стороны». Главной декорационной деталью оформления служит обитый жестью непомерно длинный стол, то и дело таскаемый по сцене в качестве опорной точки мизансценирования. За ним персонажи стоят, сидят, едят и пьют; по нему ходят, бегают, прыгают и ползают; под ним лежат, ерзают, катаются и суетятся. Одетые модельером Павлом Каплевичем в «подиумные» наряды и обутые в тяжелые клоунские башмаки, они совпадают со своей средой обитания и пластически, и духовно.

С их приковывающей к полу и усиливающей земное притяжение обувью корреспондирует один из начальных эпизодов спектакля, ключевое значение которого подчеркнуто жирным режиссерским курсивом. Поскользнувшись и шлепнувшись на мокром месте, Катерина досадливо пожимает плечами: «Ну почему люди не летают?» Травестийное снижение хрестоматийной фразы связано с тем, что ни один из персонажей, ходящих, стоящих, лежащих, ползающих, скачущих и совершающих по ходу действия другие физические движения, взлететь не стремится. Акцентируя эту качественную особенность психической жизни персонажей, Нина Чусова решительно «вычеркивает» из их духовного облика чувст­во полета. Перспектива ввысь для них, по ее мнению, закрыта, да и ее саму не особенно интересует, судя по тому, что дорогой автору пьесы «свет от лица» героини оказался принципиально «вычеркнут» из ­спектакля.

Как следует из текста Островского, Катерина — единственная в этом городе, у кого во время молитвы душа возносится ввысь и лицо «как будто светится». Его молитвенное сияние видит не только Борис, чьи слова можно счесть поэтической метафорой влюбленного, но и вполне прозаичный Кудряш, не склонный к поэтическим обобщениям и выступающий в данном случае в роли «независимого свидетеля». По этой «световой» примете он мгновенно опо­знает женщину, имя которой Борис не рискует назвать: «Так это молодая Кабанова, что ль?» Заветного мужского разговора «по душе» в спектакле не состоялось, и вместе с исчезновением «русского света» из спектакля оказался вынут целый пласт сущностно важных религиозных тем — красоты и соблазна, греха и его искупления, страхов, страстей и страданий, веры, надежды и любви, жестокости, милости и спасения души. Походя (можно сказать — играючи) Нина Чусова разрушила духовную вертикаль пьесы, и результат ее отказа от рассмотрения проблематики духовного порядка не замедлил сказаться на сценических характеристиках действующих лиц.

Катерина Кабанова (Ч. Хаматова) предстала глазам зрителей опасной подъездной оторвой — с ломаной пластикой, резкой походкой, нарочито взлохмаченной черноволосой головой и откровенно провокативным поведением. Снедаемая неутолимым томлением плоти, она была буквально одержима яростным желанием вырвать у жизни недоданное женской судьбой и не считала нужным скрывать это. Выступающая в паре с ней русоволосая, румяная и очень сдобная Варвара (У. Лаптева), загораясь от подружкиных поглаживаний и почесываний, тоже начинала чувственно потягиваться, изгибаться и млеть — в наглядное подтверждение фразы: «Я хуже тебя…». Их дальнейшее существование в спектакле к обрисованным вначале портретам ничего существенного не прибавило: Катерина на протяжении всего спектакля ловко лазила по многочисленным лестницам, переходам и лесенкам, оставаясь при этом однообразно озлобленной и несчастной, а Варвара как-то стушевалась совсем.

Пробудившимся природным влечениям двух «татушек» Кабаниха (Е. Яковлева) — с ее тощими белобрысыми косичками, круглыми очками и высохшим без мужней ласки телом — могла противопоставить только чтение вслух «Домостроя» да устроение домашних представлений «Снегурочки». Уверенная, что со временем все естественные женские томления пройдут, она мало о чем заботилась, больше посмеивалась да похохатывала. Лишь однажды наклонилась к упавшей навзничь невестке, вперилась в нее белыми от ненависти глазами и пребольно уколола: «А это все оттого, что у тебя деточек нет…» К финалу Марфа Игнатьевна очнулась от своего бездейст­вия, вспомнила, что именно она настоящая героиня этой драмы, заперла пускающего слюни идиота сына в клетку, отобрала у ползающей по столу Катерины большую часть монологов, повторами реплик выпихнула ее со стола и загнала в могилу.

При акцентированном половом бессилии спивающегося Тихона и бесцветности ничем не примечательного Кудряша основной посыл женских ролей не вызывал особого удивления. Тем более что остальные калиновцы мужеского пола совпадали с упомянутыми персонажами по возрастным и поведенческим признакам. Весь спектакль они размахивали руками, наскакивали друг на друга, скандалили, кричали, визжали, бормотали абсолютно одинаково и были неотличимы один от другого. Общая режиссерская установка на выявление тотальной ординарности сильной половины человечества привела к тому, что мужские роли, из которых вся содержательность была вытравлена и «вычеркнута» заранее, оказались провалены все до одной.

Избранник Катерины Борис Григорьевич если и выделялся среди остальных калиновцев, то разве что крупной мужской статью, очень пригодившейся исполнителю позднее, когда ему пришлось не только многажды ловить падающую навзничь со стола Катерину, но и тащить ее вверх по достаточно крутой, ведущей на голубятню лестнице. Там им обоим предстояло пережить кульминационные моменты их недолгого счастья.

Представление молодого режиссера о том, как на драматической сцене должно выражаться чувство любви, оказалось банальным до тошноты. В клетке для голубей под томную мелодию, трепыханье беленьких занавесочек и мельканье голубиных крыльев герои долго-предолго исполняли некий хорео­графический этюд среди ошалевших от непрошеного вторжения птиц. Лишенная чего бы то ни было индивидуального, получилась любовная сцена «вообще»: музыкальное сопровождение звучало так «фанерно», что в качестве завершающего эту клиповую картинку штриха не хватало только явления Баскова с распростертыми от полноты чувств руками.

Предательская реплика Бориса, брошенная в лицо женщине, которую он худо-бедно любил: «Хоть бы ты умерла поскорей…» — означала, что Катерине не на кого опереться в этой жизни, кроме как на саму себя. После этого ей, морально добитой свекровью, оставалось только взобраться на дальнюю железную лестницу, там еще поизвиваться вокруг какого-то каната, потом что-то крикнуть надорванным голосом и сгинуть навсегда.

Если в целом согласиться с игровой реальностью, нафантазированной режиссером, то, пожалуй, многое в этом спектакле можно и объяснить, и оправдать. В частности, сущностную догадку о внутреннем родстве «Снегурочки» и «Грозы», к сожалению, крайне неудачно реализованную в сцене признания — с невнятным выкрикиванием текста, истерикой бьющихся на полу актеров и без всяких раскатов разразившейся прямо над головой грозы.

В этом спектакле вообще многовато поддельной истовости актерской энергетики и выученных исполнителями наизусть, а затем повторенных «с некоторой горячностью» слов, мизансцен, движений и жестов. Действующие лица существуют «сами по себе»: они вроде бы и «действуют», но при этом не смотрят, «подействовало» на партнера их «действие» или нет. Режиссура как таковая сводится к созданию иллюстративных картинок, сменяющих одна другую вне какого-либо развития, приращения, умножения и осложнения смыслов.

В итоге русский мир предстает со сцены одномерным бабьим царством, пронесшаяся над ним гроза — непомерно затянувшейся дождливой непогодью, грозная сила страстей — сверхмерной истеричностью незрелой психики, а сверхсознательная народная жизнь — чрезмерными корчами и судорогами «коллективного бессознательного». В спектакле можно увидеть остроумные действенные схемы, изобретательные мизансценические постройки, фантазийные композиционные приемы, разбросанные там и сям «фишки», «штучки» и «примочки» — что угодно, только не жизнь человеческого духа, не образ национальной души. Оттого-то задолго до окончания представления настигает неприятное чувство, что в очередной раз тебя в театре «кормят мылом», притом попсового производства и качества.

Наверченные вокруг пьесы режиссерские фантазии в ходе спектакля обнаруживают свою содержательную бедность, почти нищенство. Для их действительно интересного действенного развертывания, по-видимому, не достает нажитого «мыслительного материала». А откуда ему взяться, если культурная память режиссера вбирает в себя живое «сегодня», полуживое «вчера» и чуть живое «позавчера», а потом сразу же следует — абстрактное «давно», на которое душа никак не отзывается. Это эмоциональное «молчание души» в ответ на зов национального прошлого — причина ущербности многих подобных замыслов. Но много хуже наивного «хронологического провинциализма» — проявленное автором спектакля нечувствие идеальной стороны драматического конфликта, типично попсовое равнодушие к области сверхсознательного. Как будто душе, пребывающей в некоем религиозном младенчестве, что-то изначально недодано, и отсутствие этого «чего-то» ставит режиссера в положение человека, в чей умственный горизонт проблемы духа не входят. Мысль вертится в одном и том же замкнутом попсовым кругозором диапазоне культурных ассоциаций, а все остальное в спектакле — эстетика, поэтика, образность — возникает как следствие слишком старательно усвоенных уроков попсовой культуры.

Разумеется, Нина Чусова вольна продолжать демонстрировать со сцены режиссерскую «нищету философии» и отважно затевать новые инфантильные игры с реалиями русской классики — суженная и опрощенная творческая установка делает их и желанными, и возможными. Однако не мешало бы принять во внимание, что безответственно затеваемые хамские игры действительно серьезными культурными смыслами, ценностями и значениями (в библейском смысле понятия «хамство») — путь, ведущий театр «в никуда». Неважно, бессознательно или сознательно используется королевская печать для колки орехов, в любом случае — игнорировать всю сверхчувственную сферу человеческого бытия значит «играть на понижение» и «обездушивать» не только взятую к постановке классическую пьесу, но и себя, свой талант, своего зрителя. Даже если театр и представляет собой всего-навсего «место для игры», это еще не повод для его превращения в детскую песочницу.

М. Лоскутникова (Лариса). «Бесприданница». Экспериментальная сцена п/р А. Праудина. Фото Ю. Богатырева

М. Лоскутникова (Лариса). «Бесприданница». Экспериментальная сцена п/р А. Праудина. Фото Ю. Богатырева
Фото С. Ионова

Определяя сущность театра лирическими метафорами «храма», «кафедры», «другого парламента», «второго университета», «дома», русская культурная традиция настаивает на том, что пространство сцены — это нечто более высокое и значительное, чем место для реализации игрового инстинкта. На этом стоит вся национальная театральная культура, волнуемая вопросом «ради чего?». Ради чего взрослые люди раскрашивают себе лица, одеваются не в свою одежду, произносят не ими сочиненные слова и всю жизнь ходят по чужим мизансценам — это должно иметь какой-то более значимый смысл, чем «игра в театр».

Духовный смысл существования самого института театра русская мысль видит в обеспечении игрового «мимесиса» личностно, экзистенциально, жизненно и рассматривает его профессиональную реализацию в религиозных категориях призвания, избрания и служения. Из всех традиций русской сцены эта — важнейшая. Иначе с чего бы Чехову харкать кровью после провала «Чайки», Вахтангову — преодолевать смертную истому на репетициях «Прин­цессы Турандот», Таирову — сходить с ума после закрытия театра, а Эфросу — жизнью платить за переход из одного театра в другой.

Переживаемая ныне эпоха цивилизационного слома многое в русском прошлом поставила под сомнение, в том числе и основные традиции русской театральной культуры. В начале третьего тысячелетия христианской эры облик мира изменился настолько, что многие из обитающих в насквозь секулярном мире людей даже не подозревают о том, что они — люди христианской культуры и что духовное содержание их жизни имеет христианский исток. Но ­означает ли это полную отмену сложившегося в недрах христианской веры представления о том, «что есть человек» с присущей ему «нормой человечности»? Сегодня, когда душа России сжалась, замерла, затаилась под натиском чуждых ей идей, идеалов и ценностей, может быть, самым важным и самым насущным вопросом для театрального искусства является вопрос о том, что происходит с человеческой душой, когда само время, «вышедшее из пазов», безжалостно давит и топчет ее.

В ситуации культурного разрыва между прошлым и будущим особую ценность обретают спектакли, основанные не на разрыве с национальной традицией, а на восстановлении порванной «связи времен». В театральном пространстве современной России время от времени (реже, чем хотелось бы) появляются спектакли, в которых вопреки осатаневшему духу времени слышен «голос души». Их создатели обращаются к национальному прошлому не для пустопорожних игр с национальной традицией, а ради осуществления органичной для русского искусства идеи раскрытия «человеческого в человеке». Образы и образность этих спектаклей продиктованы желанием «заглянуть в лицо» авторскому персонажу, проникнуть в его внутренний мир, воссоздать его в пространстве сцены и с этой «вестью о человеке» обратиться к людям, пришедшим на представление.

Л. Полякова (Филицата), Е. Глушенко (Барабошева). «Правда — хорошо, а счастье лучше». Малый театр. Фото из архива театра

Л. Полякова (Филицата), Е. Глушенко (Барабошева). «Правда — хорошо, а счастье лучше». Малый театр. Фото из архива театра

В. Бочкарев (Грознов), Е. Глушенко (Барабошева). «Правда — хорошо, а счастье лучше». Малый театр. Фото из архива театра

В. Бочкарев (Грознов), Е. Глушенко (Барабошева). «Правда — хорошо, а счастье лучше». Малый театр. Фото из архива театра

К таким спектаклям можно отнести лучшие из созданных в последнее время сценических версий Островского: «Правда — хорошо, а счастье лучше» Сергея Женовача на сцене Малого театра, «Доходное место» Константина Райкина на сцене «Сатирикона», «Бесприданница» Анатолия Праудина на Экспериментальной сцене «Балтийского дома». При очевидной разнице режиссерской лексики, стиля и стилистики в них есть нечто общее, что позволяет объединить их по признаку противостояния модным веяниям и влияниям, — отсутствие суетности, внутреннее достоинство, глубина. В каждой из этих постановок, продиктованных тревогой за сохранность души, — свои художественные открытия, сделанные в старых, заигранных, знакомых до последней запятой пьесах.

В спектакле Сергея Женовача действие движется, льется, струится, замирает и снова течет неспешной кантиленой, подобно спетой на голоса народной песне. То одна песенная строка еле слышно пробивается сквозь накат неспешных разговоров, шепотов, восклицаний и вскриков, то другая: пока песня поется — спектакль длится, когда песня выпевается до конца — спектакль заканчивается (композитор Г. Гоберник). Сценическая жизнь не навязывает себя зрителям, она катится свободным жизненным потоком, в котором действие прокладывает себе дорогу примерно так, как река прокладывает русло: природно, натурально, естественно. Заслушиваешься увлекательной болтовней старой няньки, смеешься вороватым проделкам дворника, любуешься вольной и плавной повадкой хозяйки дома, улыбаешься неумелой пылкости юных влюбленных — ан, глядь, уже смерклось. Когда бы это? И не заметила даже — настолько тонки и неприметны световые переходы, настолько велико обаяние артистов, властно вовлекающих тебя в текущие своим чередом события.

Между тем бездельный и беспутный хозяйский сын так самозабвенно морочит голову маменьке, правдивый герой комедии так отважно проходит одно испытание за другим, его счастливая подруга демонстрирует такую решительную готовность разделить с ним судьбу, нянька так хитро готовит управу на «пришедшую в забвение» и переставшую понимать суть дела хозяйку, а найденный ею грозный ундер так упоительно валяет Ваньку, что поверить в окончательное исчезновение правды из жизни этих людей — решительно невозможно.

Какой теплый юмор освещает любовные признания и ласки юных Платона (Г. Подгородинский) и Поликсены (И. Леонова)… Как увлажняются и светлеют глаза еще далеко не старых Мавры Тарасовны (Е. Глушенко) и Силы Ерофеича (В. Бочкарев) при воспоминании о прошедших временах их молодой любви… Сколько лукавого озорства и мудрой, сочувственной человечности во всем, что предпринимает по ходу действия Филицата (Л. Полякова)… А как одухотворены лица всех участников спектакля, поющих в финале наконец-то сложившуюся песню о том, где же найти душе покой: «Найду у ног Спасителя…». И отсветом их высокой и светлой радости светятся благодарные лица зрителей. Так всегда бывает, когда — если не в жизни, то хотя бы на сцене, если не навсегда, то хотя бы на мгновение — утверждается правда, сбывается справедливость, торжествует человечность.

Резко, остро, сильно пульсирует танцующее, бодрящееся, хохочущее действие в спектакле Константина Райкина. Режиссер отказывается от напрасных моральных обличений и разоблачений «отрицательных» персонажей — Вышневского, Юсова, Кукушкиной. Он понуждает зрителей вдуматься в неприглядную правдивость их высказываний о жизни, службе, карьере, деньгах, семье, любви. Чудовищность положения дел он видит не в их аморальности, а в том, что они в этой своей аморальности правы, правы и правы — если черпать материал для правоты не из идеальных «книжек», а из реальной «жизни».

Развертывая трактирную вакханалию и направляя ее к «апофеозному» монологу Юсова (А. Якубов), режиссер призывает пристальнее вглядеться в простоту дилеммы, обрисованной даже не пьесой, а самой русской жизнью: если согласен с правотой неправедных, входи в их стаю и процветай, если не согласен — удались от зла и прозябай. Белогубов (С. Климов) согласился — теперь карьеру делает и живет в свое удовольствие с молодой женой. Мыкин (И. Гудеев) отверг — теперь пропадает, без денег, без семьи и без всяких перспектив. А ­Василий ­Досужев (Т. Трибунцев) размашисто, разгульно, ­истинно по-русски спивается от всей этой погано ­устроенной жизни. Смотришь на хамскую повадку не исчезающих со сцены ни на минуту трактирных половых и думаешь: тут поневоле запьешь…

Все персонажи спектакля абсолютно бескорыстно «учат жизни» главного героя: наставляют в делах, дают полезные рекомендации, проявляют готовность помочь деньгами. Однако Жадов (Д. Суханов) ничего в голову не берет и с легкостью баловня судьбы отмахивается от непрошеных советов, резонов и аргументов. Пожалуй, впервые в этом образе столь акцентированно звучит тема легкомысленного мальчишества, незрелости героя, его внутренней неготовности к реальным трудностям безденежной жизни. И угораздило же марьинорощинскую Полиньку (Г. Тарханова) влюбиться в такого — ходи теперь в обносках и три мокрой тряпкой полы, сердито сдвигая столы и стулья. А все вокруг в новых шляпках и бархатных платьях… а молодость проходит… а мужу наплевать… взвоешь тут…

Чем ближе к финалу, тем слышнее в замечательно воссозданной атмосфере шумливого и суетливого торжища жизни интонация неутихающей тревоги. Тревожно за беспечного и безответственного Жадова — такие легко ломаются, за грубоватую и педагогически запущенную Полиньку — такие податливы на уроки окружающих, за их полудетскую и смешную любовь — она капля за каплей вытекает из семейных отношений. Тревожно за саму человечность, теснимую и презираемую социально «успешными» персонажами и компанией безразличных ко всему, кроме чаевых, лакеев. Неужели окончательная правда и правота останется за теми, кто искренне убежден в превосходящей все остальное силе денег, готовой везде и всегда поглотить и переварить любое моральное сопротивление?

Спектакль заканчивается горестным объятием прильнувших друг к другу супругов Жадовых. Жалея, оплакивая и надеясь на лучшее, их обнимает плачущая красавица Вышневская (М. Кангелари): у нее и для нее уже ничего не может быть хорошего, но пусть хотя бы у молодых все сохранится, состоится, получится. Финал не обнадеживает, но надежда на то, что молодые сумеют устоять, в нем светится — проникновенно, печально и глубоко человечно.

Подспудно назревает, копит напряжение, постепенно набирает силу, разряжается револьверным выстрелом и затихает, истаивая в прощальных словах, дейст­вие в спектакле Анатолия Праудина. «Душа скорбит смертельно» — это разлито в воздухе спектакля. Невыносимая, гибельная для живой души продажность жизни с одной стороны и спасительная, избавляющая измученную душу от всех жизненных торгов нежность смерти с другой стороны — вот и вся драматическая коллизия. Она втягивает в себя и не выпускает из своих цепких объятий ни одного персонажа, обреченного на унизительную невозможность «выпрыгнуть» из времени, из социума, из самого себя.

Паратова (А. Борисов), вынужденного под угрозой полного самоуничтожения отказаться от смелых повадок любимца судьбы. Вожеватова (Ю. Елагин), пораженного тоскливой, тяжелой и ревнивой завистью к удачливому и всеми обожаемому сопернику. Кнурова (В. Баранов), снедаемого поздней, завистливой и злобной страстью к «нездешней» женщине. Хариту Игнатьевну (И. Соколова), однажды и навсегда упаковавшую себя в предлагаемые жизнью обстоятельства. Разбойного и сильного хозяина кофейни (Н. Иванов), сникающего и вянущего под взглядом богатого клиента. Робинзона (А. Кабанов), пополам со слезами глотающего впечатанные ему прямо в лицо комья пуха. В этом «расчеловеченном» мире презираемый всеми Карандышев (С. Андрейчук) любит свою Ларису так глубоко, несказанно и трепетно, что убивает ее. Сделанный им выстрел — в самом деле «благодеяние», и не только для героини.

Когда на наших глазах строгую, прямую, правдивую и неподкупную Ларису (М. Лоскутникова) обряжают в продажную диву и превращают в мертвую натуру с картины Дали, кажется, что все кончено — поражение потерпела не только христианская, но и всякая этика вообще. Однако, вопреки жесткой логике целого, автор спектакля восстанавливает норму поруганной человечности: после выстрела Лариса стирает с лица наглый макияж и возвращается к «самой себе». Стоя с поднятым бокалом шампанского в руке перед собравшимися на ее поминки людьми, она обращается ко всем участникам и свидетелям ее жизненной драмы, дошедшей до своего печального конца: «Никто не виноват, я вас всех, всех люблю…» В ее словах, глазах, интонациях нет ни капли горечи — только обретенное полное и почти неземное спокойствие наконец-то освободившейся души. Она не позволяет немым зрителям финала сожалеть о ее участи — напротив, она сама сочувствует всем остающимся «жить да мучиться» на этой земле.

Спектакли, одухотворенные христианским идеалом человечности, придают нашим художественным переживаниям и эстетическим восторгам глубокий содержательный смысл. Самим фактом своего появления они затягивают образовавшиеся под действием дурных сквозняков культурные разрывы, залечивают нанесенные временем душевные раны и вселяют веру в прочность духовных оснований русского искусства. Ценность подобных спектаклей еще и в том, что они поднимают наши представления о мире на высоту идеального и позволяют с этой высоты спокойно и твердо сказать всей театральной попсе: «Тень, знай свое место». Думая о них, понимаешь отчетливо, что будущее русского театра связано не с разливанным морем попсовых поделок, а с теми созданиями, что наследуют традицию одухотворения сценической реальности жизнью человеческого духа. Выражением этой уверенности я и позволю себе закончить свои заметки «о русском».

Январь 2005 г.

admin

Пресса

Этот спектакль долго вызывал сопротивление. Буквально с того момента, когда на уличных афишах впервые было обнаружено: «адаптация». А уже в зале в первые минуты показалась неприемлемой, чуть ли не вульгарной мешанина переводов, бесчисленные купюры, провалы философских смыслов. Скоропись комикса воспринималась как принцип организации текста. До поры до времени флегматично фиксируя то, чего здесь нет, постепенно, прощаясь с ханжеством, зрители позволили втянуть себя в становящуюся всё интереснее игру.

Постепенно мы открывали в александринском спектакле глубинные течения, связывающие «фельетон» с современностью. Всё-таки на дворе не тридцатые годы, когда критики, спасая художника, например, Н. П. Акимова с его «Гамлетом» в театре имени Вахтангова (1932 г.), предпочитали вышучивать спектакль, низводя его к бессмыслице и фарсу. В произведение Валерия Фокина вплетена золотая нить акимовского спектакля — высмеянного, замолчанного, быстро исчезнувшего — и в костюме Гамлета в одном из эпизодов, и в бутафории содержится остроумный поклон предшественнику.

Художник Александр Боровский вызывающе развернул конструкцию — вздыбленный амфитеатр спиной к публике. Нас оставили на заднем дворе, практически у выгребной ямы на авансцене, даром, что в бархатных креслах, — вполне реализуя знаменитое тюремное: «Ваше место возле параши». К ней то и дело подтаскивают обмякшее тело Гамлета — поблевать и, не дав ему опомниться, подносят новую стопку. Угадывается умысел — принца целенаправленно и умело спаивают, держат в беспамятстве, бесчувствии, безмыслии, силой заставляя бесконечно проделывать путь туда-сюда из тронного зала к помойке.

Так Гамлет не появлялся никогда. В чёрном ли плаще с мягко драпирующимися складками или без оного, бывал, как известно, даже в вязаном свитере с гитарой, но чтобы так непрезентабельно, спьяну, в бесчувствии крайней степени, в чём-то спортивно-тренировочном — никогда. И не вообразить более рискованного выхода главного героя. Дмитрий Лысенков далёк от канонической внешности героя-любовника. ХХ век давно с этим смирился. Вначале, когда Гамлета таскают телохранители-шпионы, не забывающие вливать ему в рот порции спиртного, — ему трудно заглянуть в лицо. Глаз не видно — опущенная голова, безвольное, обмякшее тело. Слуги жёстко «держат линию» с Гамлетом в центре, не давая ему, шатающемуся, разрушить пристойную мизансцену. Артист Дмитрий Лысенков играет с настоящей отвагой комедианта, не боящегося быть некрасивым, а подчас решаясь и на отталкивающий натурализм. Не сразу он позволяет всмотреться в умные глаза, разглядеть изящную пластичность, точность жеста своего Гамлета. Несомненно — перед нами хороший, талантливый актёр особой «группы крови», такому всей жизни хватит, чтобы приращивать глубинный смысл роли.

В спектакле даётся ощущение и другого пространства — жёстко очерченного места реальной власти — оно едва угадывается у подножия амфитеатра, с внутренней стороны конструкции. Главное происходит там, в глубине, укрытое от посторонних взоров — коварные убийства, захват власти, — под аккомпанемент фейерверков, периодически расцветающих на белом экране задника.

Парадную лестницу занимает воцарившаяся чета. Растерянный, слабовольный, закомплексованный Клавдий (Андрей Шимко), беспрестанно ищущий взглядом поддержки жены. Криво улыбающийся «злодей на троне» явно уступает в волевых качествах супруге. Гертруда (Марина Игнатова) — властная, жёсткая и циничная — несомненно, инициатор недавнего преступления. Её целеустремлённая жестокость только в одном — финальном — эпизоде даёт сбой. В одно мгновение наступает раскаяние. Взглянув на отчаянное, измученное лицо сына, Гертруда неожиданно и остро ощущает жалость. И без колебаний выпивает яд.

«Там, внутри» разыграна «мышеловка», которую мы с трудом угадываем, пробиваясь взглядом сквозь щели в досках. Присматривать за королём, внимающим «Убийству Гонзаго», Гамлет спустится к нам — он на нашей стороне, у той самой ямы. Мелькают участники представления, мы их не можем досконально разглядеть. Но что здесь делает персонаж в ослиной шкуре? Фигура явственно напоминает обращённого в осла Основу из «Сна в летнюю ночь», Мальчика Из Другой Пьесы (был такой персонаж в «Чукоккале» Адольфа Шапиро, когда в поэтическую Аркадию вдруг врывался паренёк с шашкой наперевес, яростно кричавший: «Бей белых!!!»). Может быть, у Валерия Фокина это — одна из «шуток, свойственных театру». Шутки, впрочем, здесь обходятся дорого. В выгребной яме обнаруживается череп Йорика — и шут был сброшен туда. Впервые закрадывается мысль о его политическом убийстве.

Вроде бы в спектакле смазаны привычные опорные точки сюжета. И кажется, нам отказывают в картинных мизансценах: долгожданная «мышеловка» не похожа сама на себя, финальная дуэль кратка и лишена живописности, нет даже «Не пей вина, Гертруда!» А что взамен? Ощущение дико сжавшейся опустошённой жизни, в которой плетутся гибельные интриги, творятся кровавые дела. Сокрушительный «эффект неприсутствия». В «Гамлете» Валерия Фокина сильна энергия дальнейшего действия, когда шаг за шагом настигает осознание глубины и современности замысла. Каждое поколение должно отчитаться о себе «Гамлетом». Нынешнее — получило своего.

admin

2009/2010

  • Музыкально-поэтический коллаж
    Мелодрама Е. Фомина «Орфей»
    Неаполитанские песни
    Стихи Я. Княжнина и поэтов Серебряного века
  • СценарийНаталья Черникова
  • Концепция, постановкаЮрий Александров
    народный артист России
  • ДирижерВалентин Богданов
  • РежиссерыДарья Модзалевская
    Наталья Черникова
  • ХудожникВячеслав Окунев
    заслуженный художник России
  • Художник по светуВера Лысьева
  • БалетмейстерДавид Авдыш
  • Ответственные концертмейстерыБулат Казанский
    Нина Жуковская
  • Действующие лица и исполнители
  • I действие
  • ОрфейЮлия Птицына
    лауреат Международного и Всероссийского конкурсов
  • ЭвридикаЕкатерина Кудрявцева
    лауреат Международного и Всероссийского конкурсов
  • ПлутонВладимир Феляуэр
  • ПерсефонаИзабелла Базина
  • Гости салона Антон Морозов
    лауреат Международного конкурса
    Дмитрий Стефанов
    Жанна Афанасьева
    лауреат Международных конкурсов
  • Голос ОрфеяВладимир Тыкке
    заслуженный артист России
  • Голос ЭвридикиИзабелла Базина
  • II действие
  • Дж. Россини. Неаполитанская тарантелла
    Исполняют Изабелла Базина, Наталья Плешкова, Наталья Кочубей, лауреат Международного и Всероссийского конкурсов Елена Тихонова Е. ди Капуа, слова народные. O, Sole Mio!
    Исполняют Всеволод Калмыков, Владислав Мазанкин Будей, русский текст Л. Гладковой. Цветы из Ниццы
    Исполняет лауреат Международного и Всероссийского конкурсов Елена Тихонова; соло на трубе — Александр Приходченко Р. Фальво, слова Д. Фуско, русский текст М. Улицкого. Скажите, девушки…
    Исполняет дипломант Международного конкурса Андрей Воронин Ф. Чилеа. Плач Федерико из оперы «Арлезианка»
    Исполняет Всеволод Калмыков Дж. Россини, слова К. Пеполи. Приглашение
    Исполняет лауреат Международных конкурсов Жанна Афанасьева Дж. Россини. Гребная гонка в Венеции
    Исполняют Наталья Плешкова, Наталья Кочубей, лауреат Международного и Всероссийского конкурсов Елена Тихонова Р. Леонкавалло. Серенада Арлекина из оперы «Паяцы»
    Исполняет Владислав Мазанкин В. Нутиле, слова Ф. Руссо, русский текст А. Художникова. Море синее играло
    Исполняют лауреат Всероссийского конкурса Татьяна Мазур, Всеволод Калмыков Э. де Куртис, слова Дж. Куртиса. Вернись в Сорренто
    Исполняет лауреат Международных конкурсов Дмитрий Лавров Дж. Каччини. Ave Maria
    Исполняет Наталья Кочубей В. Мельо, русский текст В. Епанешниковой. Тиритомба
    Исполняют Наталья Плешкова, Всеволод Калмыков

    admin

    Пресса

    В Мариинском театре поставили «Мистерию апостола Павла».

    В круглом пространстве концертного зала «Мариинский» разворачивалась «Мистерия апостола Павла» Николая Каретникова, поставленная режиссером Алексеем Степанюком, сценографом Семеном Пастухом и художником по свету Дамиром Исмагиловым. Гергиев вопреки ожиданиям сидел в зале и слушал; за пультом стоял молодой Павел Петренко, который и вел все репетиции. Нельзя сказать, что сочинение было вовсе незнакомым для Мариинского театра. Еще в 1995 году оно было исполнено на фестивале в Ганновере (дирижировал Валерий Гергиев). Российская же премьера опуса состоялась годом позже, в Большом зале Филармонии, на фестивале «Звезды белых ночей». Что ж, возможно, в культурном контексте конца 80-х опус казался и смелым, и новаторским. Каретников, твердо веровавший в принципы и методы серийной композиции, тщательно сконструировал партитуру «Мистерии», ни на йоту не отступив от строгих правил. Однако серийность серийности рознь. И когда на протяжении двух часов слышишь однотипные вокальные фразы, каждая из которых по рисунку и ритму практически в точности повторяет предыдущую, постепенно становится как-то не по себе. Это, знаете ли, слишком. В конце концов, и Берг, и Веберн писали серийную музыку, умудряясь оставаться при этом и разнообразными, и свежими. Когда слушаешь их опусы, уж точно не возникает ощущения монотонии. Начинается «Мистерия» с тихого хора a capella. Хор вообще имеет важную, можно сказать доминирующую, функцию в музыкальном повествовании. Но когда хор в десятый раз заводит заунывную шарманку, терпение лопается: даже при самом благожелательном отношении к автору и к его благородной миссии — воспеть добро и обличить порок, утвердить христианские ценности и открыть миру сокровенное знание посредством музыки — выдержать такое без раздражения невозможно. Увы, выводы по поводу партитуры Каретникова оказываются неутешительны: морально устаревшая музыка, по краскам и выразительности застрявшая где-то в районе 70-х годов. Во всяком случае, «нетленкой» тут и не пахнет. То, что еще в 1996 году впечатляло высокой духовной подоплекой избранной темы (в воздухе 90-х еще витал дух нонконформизма), сегодня, когда все ограничения сняты, кажется тривиальным, немного наивным и очень предсказуемым. Реальность такова, что сегодня любой может как угодно, в любых формах высказываться на любую тему, в любом конфессиональном русле. Писать серийную музыку и жонглировать любыми культурными кодами, баловаться аллюзиями и передразнивать мастеров. Квазисерьезное высказывание, полное трескучего, вымученного пафоса, сегодня, как говорится, «не катит», вызывая стеснительное чувство неловкости за автора. В финале, когда Павел уже казнен, а Нерона настигает постыдная смерть от руки раба, звучит «звездная музыка»: тихо звенит челеста, вступают арфы. «Сдуваются», опускаясь вниз, колонны, несущие на постаментах потрескавшиеся, изъеденные временем культурные знаки: каменная длань, каменный же выпуклый глаз, змеиная голова с длинным алым языком, птицы с человечьими лицами, какие-то несообразные тюлени с ластами… Хор заводит «Иже херувимы», а в мониторах пестрит, разбегаясь в бесконечность, «звездное небо над нами». Предполагается, что мученическая смерть апостола Павла оставила неизгладимый отпечаток в душах — «нравственный закон внутри нас». Мученики-христиане в серых хламидах, живописно расцвеченных алыми аппликациями (пятна крови?), воскресают и восстают. Их берут за руки и уводят вглубь, в черноту раскрывшегося проема, светлые ангелочки с крылышками. Такая вот упоительная картина: трогательно, не правда ли? Впрочем, режиссерские решения Алексея Степанюка, явно неравнодушного к вульгарным эффектам и грубой, неприкрытой телесности, в комментариях не нуждаются. Но почему так грубо и «в лоб» сработал Семен Пастух, художник, обладающий несомненными способностями к оригинальному, концептуальному мышлению? Слов нет, броские костюмы подлых римлян, клевретов и придворных придуманы Галиной Соловьевой удачно: тут и золотые панцири, и пышные плюмажи, и макабрические карнавальные маски, смешавшиеся в фантасмагорическом хороводе. В центре хоровода — богатое платье римской гетеры, в которую большую часть действия перевоплощается сам Нерон. Кстати, именно на исполнителе партии Нерона, Андрее Попове, фактически держался спектакль. Артистичный, реактивный, в меру истеричный, он играл парадоксально, дерзко и пел блестяще. Жаль только потраченных на сложнейшую вокальную партию усилий — художественная ценность музыки невелика. А уж каким напряжениям и перегрузкам подвергался голос певца, принужденного ежесекундно сигать на верхние ноты, — и подумать страшно. Партия-то по тесситуре страшно некомфортная. В «Мистерии» г-н Степанюк дал себе волю, насладившись сооружением сложносочиненных конструкций из голых тел: особенно удались сцены оргий и совокуплений, с явными цитатами из фильма «Казанова». Смысловой и драматургический слой, связанный с апостолом Павлом, пароксизмов вдохновения у режиссера не вызвал: потому антагонист Нерона, апостол Павел (его партию вполне достойно провел бас Павел Шмулевич), вышел гораздо менее объемным, колоритным и впечатляющим. Впрочем, добро и добродетель всегда выглядят менее привлекательно, бледнее и худосочнее, чем зло и торжествующий порок. Такова уж природа человеческая, падкая на все яркое, броское и запретное. И в этом Степанюк тоже оказался неоригинален.

    Дмитревская Марина

    К ЧИТАТЕЛЯМ И КОЛЛЕГАМ

    2005 год хотелось начать с подробной профессиональной беседы с другим главным редактором другого театрального журнала. Вот сесть и поговорить о проблеме профессионального издания в настоящем историческом времени. Такой же толстый и профессиональный, как «ПТЖ», у нас один — «Театр». Ему скоро 75 лет, и, естественно, я предложила поговорить Валерию Семеновскому. Но он сказал, что поговорить-то, конечно, надо, но «в присутствии общей беды — победоносного цинизма новой театральной журналистики» к такой беседе надо подойти крайне основательно и готовиться… лет пять. Такая серьезность мне показалась излишней, но настаивать я не стала, и беседу с Валерием Оскаровичем мы дружески отложили до лучших времен (если таковые наступят, во что верится с трудом).

    А поговорить-то хотелось! И с кем-то более легкомысленным.

    Кого же найти? — думала я. Дверью, открывшейся мне навстречу, стала книга Д. Королева «Очерки из истории издания и распространения театральной книги в России ХIХ — начала ХХ веков» (СПб., 1999) и дом № 45 по Моховой, мимо которого мы ходим в редакцию и в котором как раз сто лет назад, в 1905 году, квартировала редакция журнала А. Р. Кугеля «Театр и искусство». Я решила поговорить… ну конечно, с Кугелем, читатель, который, как известно, свое редакторское легкомыслие ввел в закон. Так сказать, сопоставить исторические времена и нравы, понять разницу и сходство столетий.

    Прежде, чем повертеть традиционное блюдечко и быстро вызвать незабвенного Александра Рафаиловича, а также чтобы не обременять Кугеля досужими вопросами о жизни его журнала, я решила подготовиться и провела виртуальную встречу с Д. Королевым в диапазоне главы «Театральные газеты и журналы конца ХIХ — начала XX вв. „Театр и искусство“» (с. 177–203), ибо именно там он дает подробную картину жизни кугелевского журнала, в том числе и на 1905 год. Времена сомкнулись.

    М. Дмитревская. Мы, выросшие в эпоху, когда журнал «Театр» выходил тиражом в десятки тысяч экземпляров каждый месяц, естественно, горюем об утрате театрального и вообще гуманитарного читателя…

    Д. Королев. «Театр и искусство» начал выходить тиражом в 1 тыс. экз. Подписчиков он собрал, по косвенным данным, около двух сотен, причем актеров среди них были единицы. В розницу журнал расходился неплохо, — хотя это и стоило дороже, — но все же не полностью, так что годовые подшивки «Театра и искусства» еще несколько лет свободно продавались в конторе издательства.

    М. Дмитревская. Поразительное совпадение. Войдя в нашу «контору», вы тоже увидите журналы прошлых лет, и их тоже покупают. То вдруг просят № 17 (часто, но его нет), то № 24

    Д. Королев. В течение года число подписчиков приблизилось к тысяче. Кугель поднял тираж до полутора тысяч. Однако вскоре, «к ужасу и радости вместе, подписка переросла и эту цифру». И все же радость оказалась преждевременной: достигнутый журналом тираж в 2 тыс. экз., вокруг которого он с переменным успехом держался в течение первых лет своего существования, был далеко не достаточным для рентабельности.

    М. Дмитревская. Наш тираж тоже 2000! Как и не было ста лет. И скажу вам с полной уверенностью: это количество абсолютно покрывает потребности профессионального театрального читателя России. Если кто-то скажет мне, что в сегодняшней ситуации тираж театрального журнала может быть 5000 или того больше, — я с цифрами и адресами в руках докажу, что этого не может быть. Наша редакция состоит в переписке почти со всеми театрами и вузами России. И, увы, спрос на журнал в 2000 экз. — вот сегодняшняя реальность. Ясно, что это абсолютно нерентабельный, неокупаемый тираж, гонорары наши мизерны, приходится непозволительно много писать самой…

    Д. Королев. Малосостоятельными оказались надежды Кугеля заполнять журнал собственной работой… Такая постановка дела вела просто к физическому истощению, и позднее сам Кугель признавался: «По чести говоря, номера журнала первого времени представляются мне в каком-то тумане».

    М. Дмитревская. Дайте списать слова про истощение и туман…

    Д. Королев. Кугель рот, конечно, не зажимал, но и оппонентов специально не приглашал. По всем принципиальным вопросам Кугель предпочитал оставлять последнее слово за собой. В журнале появлялись статьи, которые не отвечали симпатиям и вкусам редактора, но принцип их отбора заключался в том, чтобы они своим накалом не уступали энтузиазму и страстной убежденности самого Кугеля. «Театр и искусство» являл редкий для отечественной практики пример, когда личные качества редактора затмевали его ошибочные в глазах современников позиции… И. Туркельтауб неоднократно был свидетелем визитов крупнейших государственных фигур, приезжавших «мирить Кугеля с царем», т. е. просить быть снисходительнее к милым монаршему сердцу персонам, о чьих выступлениях на подмостках в журнале писалось без каких-либо оглядок.

    М. Дмитревская. Мы-то тоже без оглядок, но к нам крупнейшие государственные фигуры не ходят. А в подвале нашем так хорошо, им бы понравилось! Бесконечно открывается дверь, входят люди — авторы, студенты, актеры, читатели, известные и неизвестные лица из разных городов… В «гостевой» идут семинары и живут приезжие коллеги, в «кухне» — «чай, кофе, потанцуем…».

    Д. Королев. Вот и у Кугеля привлекательна своей открытостью была и сама редакция, куда зайти мог любой приезжий, где в отчаянных спорах Кугель забывал, что он с утра в халате и не причесан (в театр, бывало, он приходил в непарной обуви)…

    М. Дмитревская. Нет-нет, у нас все прилично, никаких халатов!

    Д. Королев. В редакции кучами лежали книги и вороха бумаг, газеты на столе и на полу, переполненные ящики столов и шкафы не закрывались. Брат Кугеля Иона вспоминал, как однажды с очередным «профилактическим» обыском пришли жандармы, недоуменно оглянулись и спросили: «У вас уже был обыск?»

    М. Дмитревская. Точно такая же картина! Ну, про гонорары не будем, у нас на стене давно висят слова Кугеля о том, что они были величиной больше воображаемой. Но вот еще. Практики театра, за редким исключением, читают только то, что посвящено им. И, как правило, не утруждают себя покупкой журнала: хорошие завлиты вывешивают на доску прессы ксерокопии, и собственно журнал как полная картина театральной жизни становится актеру просто не нужен, ему достаточно абзаца про себя. А сто лет назад?

    Д. Королев. Для « Театра и искусства» завоевание читателя-актера явилось труднейшей задачей… Даже спустя десять лет с момента основания «Театра и искусства» пресса констатировала, что «среда, по самой профессии своей обязанная интересоваться делом театра, к сожалению, всегда настолько скудно обставлена материально, что театральному журналу всего менее приходится рассчитывать на под­держку подписчика-актера, да и в целом вялость и апатичность русского читателя к области литературы и искусства заявляет себя с особенной выразительностью, когда речь специально заходит об искусстве сцены». Актерская братия в качестве читателей была публикой сложной: самолюбивой, мелочной, склочной, не останавливающейся ни перед чем.

    М. Дмитревская. И тут столетия смыкаются. Тем более что «Петербургский театральный журнал» все 12 лет стоит на независимой территории, не напечатав ни одного заказного материала, не становясь «дружеской литературой», не обслуживая. В этом смысле — скажу точно — мы и считаем себя наследниками кугелевского журнала.

    Д. Королев. С театральной средой Кугель не заигрывал… Факт, что «Театр и искусство» не берет так называемой «рецензентской взятки» — широко распространенной рекламы, составившей бюджет не одного издания, был настолько непривычен, что некий актер Смоленский (из неясных, правда, побуждений) отважился публично усомниться в безгрешности Кугеля.

    М. Дмитревская. То есть времена сомкнулись, ничто не изменилось за сто лет, Смоленские вечны, тираж неизменен, туман все тот же — наш, петербургский… Может быть, не стоит печалиться?

    И все же изменения есть. Российский абсурд крепчает. Не так давно директор и завлит Казанского ТЮЗа, смущаясь, спросили меня, почему каждый раз партия нашего журнала приходит в их театр… с привязанным к пачке кирпичом. Администратор сердится, но уже три кирпича образца 2004 года лежат в уголке… Я сразу поняла, что меня разыгрывают, но и Фарид Шамилевич, и Лена явно не шутили. Вернувшись в Петербург, я попросила администратора Антона провести расследование в отделе товарно-багажных перевозок Московского вокзала, и там ему со всей серьезностью объяснили, что если вес груза не достигает 10 кг, к нему привязывают кирпич и берут с нас деньги, как за 10 кг. Это у них первая весовая величина…

    В присутствии такой реальности театр абсурда ложится на подмостки и затихает…

    Или вот. Как известно, год назад ОАО «Мостотрест» открыл в Доме ветеранов им. М. Г. Савиной лазарет и процедурную (см. № 36), оборудованную в том числе кардиостимулятором, установками для внутривенных вливаний и пр. Мы радовались, если не сказать — ликовали. И что? ДО СИХ ПОР процедурная стоит под замком, потому что директор Дома в течение года не нашел возможности взять для обслуживания процедурную сестру. А тем временем уже несколько старых людей умерло: вместо инфаркта, который показала бы кардиограмма, медсестра ставила кому-то отравление и советовала пить чай, кому-то еще что-то… В это время 1 млн истраченных рублей в виде необходимой аппаратуры ГОД СТОИТ ПОД ЗАМКОМ. Когда я сказала об этом зам. генерального директора «Мостотреста» С. В. Дудареву, который в прошлом году возглавлял эту акцию, он не поверил. В это действительно трудно поверить.

    Театр абсурда тихо уползает с подмостков в левую кулису и вонзает там себе кинжал в грудь по самую рукоятку…

    Что еще? Остальное — будни. Федеральное агентство по культуре уменьшило субсидирование многих программ на 35% (по сравнению с прошлым годом), урезаны и средства на наш журнал. Как будет — опять сказать трудно.

    Вот поэтому я и решила поговорить с Кугелем, переживавшим трудные времена все двадцать лет существования своего журнала. Но это произойдет уже в следующем номере.

    Март 2005 г.

    admin

    Пресса

    15 апреля премьерой на музыку Родиона Щедрина «Анна Каренина» в постановке Алексея Ратманского открылся Х Международный фестиваль балета «Мариинский». Спектакль был поставлен в 2004-м году для Датского балета, затем был повторен в Литве, Финляндии и Польше, а нынче добрался и до Мариинской сцены. В первый фестивальный день заглавную партию танцевала Диана Вишнева, во второй — Ульяна Лопаткина.

    В кульминационном эпизоде романа «Анна Каренина» Толстой рассказывает о том, как героиня в последние минуты своей жизни видит людей на железнодорожной станции, и какими все они, и мужчины, и женщины, и даже дети, представляются ей ненатуральными, неприятными, уродливыми. Слова «урод» и «уродливый» Толстой — по своему писательскому обыкновению — повторяет многократно, как бы желая понадежней внушить нам, вколотить в нашу голову сознание всеохватывающей жизненной тщеты и фальши. Таким в конце увидела мир его Анна. Так смотрел на многие и многие вещи он сам. В частности, на балет. И сверхнепосредственную Наташу свою из другого романа привел в театр специально, — чтобы мы увидели ее полудетскими глазами, какая, в сущности, глупость этот знаменитый голоногий, семенящий Duport.

    Искусство же балета есть, как сказано поэтом, «замок красоты», и всерьез себя таковым полагает. Оно желает говорить о прекрасном. Без лишних подробностей и полутонов. По-своему оно, конечно, право: любая попытка дать на танцевальной сцене психологию или что-нибудь вроде того неизбежно оборачивается нелепостью, суетливостью и избыточным «семенением». Психологию оно… как бы это поаккуратнее выразиться… редуцирует до минимума. Мораль же, конечно, приемлет. Но только самую-самую простую, как гадание на ромашке: любит — не любит, лебедь белый — лебедь черный, добрый — злой, хороший — плохой.

    Интересный эксперимент: если отнять у Толстого дар речи, психологическую зоркость и моральную категоричность, то что останется? Что останется, скажем, от его романа «Анна Каренина»? Немало.

    Во-первых, роковой железнодорожный вагон, в результате трудных технических манипуляций приведенный-таки на прославленной Мариинской сцене в движение (правда, на генеральной репетиции он все никак не попадал в нужный темп во время вращений вокруг своей оси, а на премьере и вовсе остановился, зажевав кусок сценического линолеума).

    Во-вторых, семейно-любовный треугольник, обернувшийся здесь, понятно, мелодрамой.

    Затем персонажи второстепенные, мелькнувшие в начале и исчезнувшие к середине: Стива, Левин, семья Щербацких. Еще Кити, которой дана одна вариация и проход с Вронским в стилизованной мазурке. И мальчик Сережа, которого героиня то и дело жарко обнимает, — трогательно.

    В финале, как и ожидалось, на мечущуюся по сцене фигуру женщины в трагическом, кровавого цвета одеянии катится паровоз. Музыка Р. Щедрина бухает в это время зловещими ж/д перестуками, и итоговый бросок героини под поезд производится в полном соответствии с эстетикой данного вида искусства, пластично и элегантно. Поза распластанной на сцене женской фигуры в алом — прекрасна.

    Еще в спектакле использованы видеопроекции, дающие крупные планы очаровательной Дианы и прелестной Ульяны, а иногда уточняющие место действия: Зимний дворец, кривая московская улица, венецианские каналы…

    «Как вы думаете, что бы сказал Толстой, узнавши, что из романа «Анна Каренина» сделан балет? — спросила я у Алексея Ратманского.

    «Ой, боюсь даже думать… Конечно, это упрощение и вульгаризация, но жанр такой…», — отвечал хореограф.

    «А хотелось бы встретиться с автором? Поговорить?»

    «Не думаю… Что бы я ему сказал?»

    Закроем, в конце концов, глаза на Толстого, и будем смотреть танцы как таковые.

    Как часто у Ратманского бывает, движения, имеющие классическую основу, будто бы слегка сдвинуты им с вертикальной оси — торс остается прямым, а в бедрах намечается излом, так что танец выглядит синкопированным. Ловкой Диане Вишневой, язык этот в предшествующей работе с Ратманским уже освоившей, партия дается легко. Ульяне Лопаткиной, тело которой предназначено для танцев медленных и печальных, приходится поспевать, чтобы проартикулировать все хореографические мелочи, зато жест ее никогда не смазан, и каждый — значителен. Диана хороша в черном, Ульяне, пожалуй, особенно идет красное.

    Оба Вронских, Константин Зверев и Юрий Смекалов, в офицерских рейтузах с лампасами смотрелись отлично. Первый был более хлыщеват, второй — неврастеничен.

    Тот персонаж, что зовется А. А. Карениным (Ислом Баймурадов, Сергей Бережной), с напудренной до седины головой и скорбно поджатыми губами, совершал передвижения почти пластунские, — было понятно, что он сильно «пелестрадал».

    Отлично провел сцену скачек мужской кордебалет — танцовщики взмывали в высоких жете, имитируя лошадиные прыжки. Делали они это с энергией чрезвычайной — живая Фру-Фру их бы явно не обскакала.

    admin

    Пресса

    Начало шекспировской трагедии в постановке Валерия Фокина в Александринском театре оказалось более чем русским: пьяного в стельку принца датского отрезвляют народными методами.

    На трибуне, развернутой тылом металлического каркаса к зрительному залу (сценография Александра Боровского), придворные собрались выслушать тронную речь Клавдия (Андрей Шимко), ставшего мужем матери Гамлета Гертруды (Марина Игнатова). Речь, надо отметить, вполне в духе современности («виной» тому подстрочный перевод шекспировского текста, который и далее будет пестрить словечками из нашего времени), как и костюмы персонажей. Нетрезвого Гамлета (Дмитрий Лысенков), одетого в джинсы и какую-то кофтенку, вынесут на задворки имперского представительства откуда-то из зала. Вполне по-русски он будет блевать и материться. Его оденут в костюмчик по ранжиру и, подперев с обеих сторон плечиками телохранителей, выволокут на трибуну лицом к народу, тылом к зрительному залу. Официоз принцу скучен, его достают физиологические потребности — от малой нужды до похоти. В туалет принца так и не пустят, а вот хапнуть за зад Офелию (Янина Лакоба) ему таки удастся. По-английски Гамлет заговорит позже, по окончании церемонии — после второй рюмки водки, а точнее — пластмассового стаканчика, налитого Розенкранцем (Тихон Жизневский) и Гильденстерном (Владимир Колганов). Пить бедный принц, видать, никем не был научен, ибо после третьего «стопаря» его «срубает». Тут-то «сладкая парочка» (позднее Гамлет отомстит и им, напоив обоих допьяна) и организует ему видение отца…

    Суть происходящего ясна практически сразу: главная партия в политической игре, идущей на задворках того, что должно быть общим достоянием, принадлежит Гертруде. Она — сосредоточие зла, ума и решительности в трагедии. Так Розенкранц и Гильденстерн («Мы с Тамарой ходим парой» — на грани идиотизма) именно ею избраны для того, чтобы споить сынулю-студента — помеху в ее стремлении к полной власти. Клавдий здесь ничего не решает: он суетен, труслив и незлобив. Чуть что — голову королеве под юбку и молчок. Никто и ничто тут и Офелия — безмозглая сентиментальная марионетка, принесшая «в подоле». Полоний (Виктор Смирнов) пытается сбыть согрешившую дочь с рук принцу, но принц обходится с ней жестоко, хотя мужчины обычно жалостливы к беременным женщинам. Гамлет, вышедший «на тропу войны», себе позволить такую слабость никак не может и обрывает всякие связи с бывшей возлюбленной. Вот и полетит Офелия, как ее отец и другие, появляющиеся по ходу действия трупы, в выгребную яму все на тех же задворках… Быть может именно зарождающейся в ней новой жизни она была обязана красным платье (художник Оксана Ярмольник) — единственным ярким пятном в имперских потемках? Прочие персонажи назначены жизнь не давать, а отнимать, посему одеты они сплошь в черное. Преимущественно черными костюмы остаются даже в сценах, посвященных маскараду ( с фейерверками и танцами под псевдосредневековую музыку Александра Бакши) в честь коронации Клавдия, однако приобретают подобие костюмов исторических.

    Костюмы и некоторые мизансцены фокинской премьеры — явный отсыл к одноименной постановке Николая Акимова в вахтанговском театре (1932 г.). Однако желания сделать Гамлета «поперек» привычным образам и толкованиям у Фокина не наблюдается. Единственным необычным и неожиданным ходом в решении образа Гамлета, а отсюда и всей пьесы, становится его скука по отношению к происходящему с того момента, когда он разгадает ребус убийства отца.. Точку в порывистости принца, в его искренности и вере в благие перемены ставит сцена выяснения (так она читается, по крайней мере) отношений с матерью. Гамлет даже расплачется, как ребенок, надеющийся вновь, как в детстве, заслужить ласку и любовь матери, ан нет: мать лишь презирает сына, проявившего слабость. Ведь счет в политической игре идет не на человеческое родство, а на жизнь или смерть. Оттого в сцене победы Гамлета над Лаэртом (Павел Юринов) королева выпивает яд отнюдь не по ошибке, а осмысленно, руководствуясь принципом «Побеждает сильнейший»…

    Зрителем всего происходящего на политической арене-сцене Гамлет назначает своего приятеля Горацио (Андрей Матюков) — парнишку в мышиного цвета курточке с капюшоном, с плеером в ушах и рюкзачком за спиной. Из первого ряда императорского театра, в котором, по словам Гамлета, служить лучше, чем в антрепризе, Горацио и будет наблюдать за принцем, который без штанов и с зеленой кастрюлькой на голове разыграет безумие (вот момент, когда белая рубаха Гамлета будет противопоставлена черноте костюмов окружающих!). После, когда «шахматная партия» перейдет в эндшпиль, и будет казаться, что выиграет ее Гамлет, окажется, что победитель пришел сл стороны. Стертая (волей режиссера, надо думать) сцена гибели Гамлета быстро сменится явлением Фортинбраса, которого-то и среди участников этого «шахматного сражения» в программке днем с огнем было не найти. А тут — нате, новый наследник… Словом, все как в жизни. Если только политические игрища человечества можно за жизнь зачесть. Действительно, скучно на этом свете господа…

    admin

    2009/2010

  • Ганс Христиан Андерсен
    РУСАЛОЧКА
    Спектакль для семейного просмотра
    Перевод Петра Ганзена
  • ПостановкаРуслана Кудашова
  • ХудожникиАлевтина Торик
    лауреат премии «Золотая маска»
    лауреат премии «Золотой софит»

    Андрей Запорожский
  • Художник по свету:Глеб Фильштинский
  • Музыкальное оформлениеВладимира Бычковского
  • ХореографияВладимира Бычковского
  • В спектакле использована музыка
    И. С. Баха, А. Вивальди, Ф. де Милано
  • Действующие лица и исполнители
  • РусалочкаУршула Магдалена Малка
  • ПринцДмитрий Луговкин
    Данила Шевченко
  • Бабушка-ведьмаЕкатерина Клеопина
    Олег Гаянов
  • ПринцессаЕкатерина Решетникова
  • Сестры-русалки, матросы,
    придворные, газетчики
    Наталья Соколова
    Максим Павленко
  • admin

    Пресса

    Первым делом сцену и зал проверяют секьюрити с овчарками. В Александринском театре состоялась самая громкая питерская премьера этого сезона — «Гамлет» Валерия Фокина. Текст Шекспира адаптирован к уху современного зрителя драматургом Вадимом Левановым.

    Дворец спорта «Эльсинор»

    Место действия «Гамлета» — стадион. Художник Александр Боровский показывает изнанку громадной металлической конструкции и деревянных трибун, а заполнившая их толпа кажется черными безликими тенями. Черными потому, что в стране траур по внезапно умершему королю. Одновременно идет торжество по случаю вступления в должность нового короля Клавдия (Андрей Шимко слегка копирует интонации российского премьер-министра). Над трибунами плывет его вкрадчивый, иногда срывающийся голос, популярно разъясняющий массам сложившуюся в стране ситуацию. «…Нашу королеву, наследницу отечества, мы, веселясь одним глазом и плача другим, взяли себе в жены. И в этом шаге чувствуем всеобщую поддержку» — примерно так звучит речь Клавдия в версии Вадима Леванова. Главная особенность этой версии — ее подчеркнутая прозаичность. В самых патетических местах спектакля, правда, звучат фрагменты переводов Пастернака, Лозинского и даже архаичные строфы Николая Полевого, но большую часть времени герои изъясняются современным языком, сочетая жаргон с обилием канцеляризмов. Справедливости ради стоит сказать, что похожим приемом пользовался и Шекспир, перемежавший возвышенные философские монологи Гамлета грубоватыми интермедиями могильщиков. Но в том-то и дело, что у него низменная проза оттеняла поэзию. Сегодняшний Гамлет к поэзии не склонен вовсе. Из Виттенберга (где, по Шекспиру, он учился в университете) его доставляют на стадион Эльсинора. Вероятно, спецслужбы Клавдия вытащили парня прямо из кабака — он мертвецки пьян. Под трибунами над ним хлопочут медики, его переодевают в официальный костюм и ведут, поддерживая, на трибуну. Стоит только отпустить, как похмельный юноша начинает выписывать малоприличные кренделя прямо во время «президентской» речи.

    Собственно, самое интересное в роли Гамлета (Дмитрий Лысенков) — как раз моменты скоморошества, когда принц в диковатом танце выплескивает и горе от потери отца, и свое омерзение от Клавдия. да и вообще этот танец — отличная метафора шекспировским строкам о том, что «век вывихнут» — как суставы у этого развинченного юноши.

    Когда же Гамлет открывает рот, ничего содержательного ему сказать не удается. Он не любит Офелию — угловатой, похожей на подростка Янине Лакобе досталось всего несколько реплик и честь огласить пустой стадион громким плачем. Но Гамлета эти слезы не трогают. Его также не мучает вопрос, быть или не быть, — монолог произносится по-английски как очередная постмодернистская шутка. Или как импровизация на костюмированном балу, которыми так увлекается новый король, норовящий сменить костюм функционера на средневековую мантию. Не останавливает Гамлета и заповедь «Не убий» — просто удобный случай расправиться с Клавдием никак не представится. Собственно, даже появление призрака отца, от которого действительно мороз идет по коже — на опустевшие трибуны с грохотом поднимается рыцарь в латах и вещает стадиону об убийстве — потрясает Гамлета не так уж сильно.

    Печень интеллектуала

    Что же все-таки нужно этому парню, лишенному всех классических гамлетовских комплексов? Свою главную обиду он высказывает в сцене с Гертрудой (царственно-невозмутимая Марина Игнатова и впрямь похожа на королеву), порядком скомканной, поскольку всю пьесу Шекспира вместили в час сорок. Как выясняется, сына мучает не связь матери с убийцей ее мужа, а то, что, выйдя за Клавдия замуж, она лишила сына короны. «Мама, ты лишила меня власти!» — кричит Гамлет, падая на ступеньку и принимаясь горько рыдать. Единственный раз за весь спектакль.

    «У меня печень интеллектуала, не хватает животной ярости», — жалуется Гамлет в другой сцене, ругая себя за промедление в мести. Однако интеллект этого Гамлета вызывает большие сомнения.

    Как следует из спектакля Валерия Фокина, иного Гамлета мы сегодня просто не заслуживаем. Идея, впрочем, не нова. Мысль о том, что какое время на дворе, таков и Гамлет, давно перешла в разряд избитых истин. Хотя, конечно, еще ни в одном спектакле Лаэрт, нанося яд на шпагу перед поединком с Гамлетом, не произносил: «Я прикупил отличный препарат».

    Так что же это, изысканный по форме гиньоль? Политический фарс? Вероятно, да. Потому умирающий Гамлет (все философские строки вроде «Дальше — тишина», разумеется, вымараны) вызывает сострадания не больше, чем Клавдий и прочие дворцовые марионетки. На смену им является Фортинбрас, пацан лет двенадцати в строгом костюмчике и не по росту больших ботинках. Валяющиеся на ступеньках тела убирают, сцену снова обследуют секьюрити с овчарками. В общем, есть основания думать, что все случившееся в Эльсиноре не более чем успешная операция спецслужб норвежца Фортинбраса.

    Волошина Ася

    Блог

    «Кроткая» (по рассказу Ф. Достоевского). Учебный театр на Моховой, малая сцена.
    Мастерская Григория Козлова. Режиссёр Андрей Гаврюшкин

    Кроткая в спектакле Андрея Гаврюшкина завораживающе живая. Хоть «жизнь» её и протекает за морщинистым, мышиного цвета глазетом, отгораживающем ее от зрителей и беснующегося мужа. Выходит из-за этой пелены героиня Полины Воробьёвой редко. И всегда с одной лишь целью: посмотреть в глаза своему ростовщику пронзительным, жгущим взглядом, полным тихого укора.

    Тот, кто по какому-либо стечению обстоятельств не читал «фантастического рассказа», до самых последних минут спектакля не догадается, что всё происходящее — горячечные воспоминания мужа во время бдения над телом шестнадцатилетней жены. Жены, которая кротко выпрыгнула из окна от того, что «не захотела обманывать полулюбовью под видом любви». Однажды усомнилась в том, что муж её смелый и гордый человек, развеяла сомнения, но жить больше не смогла.

    Но и те, кто отлично помнит текст, поначалу ощущают: разыгрывают перед нами историю жизни, а не смерти. Это чувство возникает не только от того, что Андрей Гаврюшкин отказался от ретроспективности и пришёл к трагедии лишь в финале. Важнее другое: актёрам и режиссёру удалось убедить, что эти два яростно борющиеся человека не просто любят — они, как ни банально звучит, созданы друг для друга. А между тем, это ощущение парадоксально. Так как в спектакле мезальянс не менее очевиден, чем в рассказе. Персонаж Алексея Потёмкина — изглодавший себя неврастеник со скачущим подбородком, крючковатыми руками и яростно дёргающимися уголками губ… Глядя на него, и впрямь можно поверить в заявленный Достоевским возраст — сорок шесть лет — каждая морщинка высвечена — и критическая масса усталости в глазах. А героиня Полины Воробьёвой — испуганная гордая девочка, дошедшая до отчаяния. И ни одного момента счастья не показано. Но всё-таки не отпускает детская уверенность: они только по какой-то нелепой случайности мучаются, а на самом деле могут и должны друг друга спасти.

    Фото — Дарья Пичугина

    Героиня окутана светоносной дымкой. Мягкие отблески желтого и голубого, тени складок прозрачной ткани на лице… Её чистота подчёркнута. Чистота, но не кротость. Никакой иллюзии смирения нет. Дерзновенные огоньки в глазах вспыхивают с самого начала и гаснут только вместе с желанием жить.

    Текст разложен на два голоса. Он — рассказывает историю, она — непрестанно вмешивается; поправляет; предъявляет свой взгляд и свои чувства. Такое конфликтное построение само по себе определяет характер героини. Не может быть кротости в этом протестующем существе, которое так истово хочет быть понятым. Герой говорит ядовито: «люблю горденьких» — и не осознаёт, насколько неуместен и губителен этот суффикс.

    Обширное потустороннее пространство, в котором обитает героиня, скрыто от зрителей. Высвечена только крошечная детская кроватка. Стены затянуты чёрным бархатом. Из глубины доносятся плачущие фортепианные аккорды (музыка Максима Студеновского). Героя же стена глазета вытесняет к авансцене. К зрителям, которые представляются ему толпой докучливых, почти ненавистных закладчиков (в финале он будет кричать им в исступлении: «Золота! Есть у вас золото?»). Возникает ощущение душной герметичности. Как метафора печально знаменитого чувства «когда некуда идти».

    Правда, в конце, уже перед самоубийством — прозрачный занавес сдвигают. При этом лаконичность оформления ещё сильнее подчёркивается. Силуэт чёрного, как будто нарисованного окна, её детская кровать, его конторка. И на конторке этой рядом с заложенной ею иконой стоят счёты… Единственный нефункциональный элемент декораций — затянутый в кашпо аквариум с золотой рыбкой, свешивающийся с потолка. Персонаж Алексея Потёмкина несколько раз стучит по нему. И рыбка, которой тоже некуда уплыть из этого мирка, огороженного сетью и стеклом, начинает трепетать…

    В ключевые моменты герои берут на себя чужие роли. Он рассказывает о роковом случае, когда не вызвал обидчика на дуэль. Рассказывает ей, а она, страдая и юродствуя, изображает по очереди всех офицеров полка. Движется на месте — суматошно, как тряпичная кукла, — пародирует их и выплёвывает текст за всех. Такая переакцентировка кажется оправданной. Потому что теперь это её, а не его боль. Бывший штабс-капитан, ростовщик, цитирующий Гёте, смирился со свой ролью и со своей судьбой. А она только сейчас взваливает этот позор на себя, только сейчас начинает постигать.

    Умрёт кроткая, уйдя в темноту за бархатный полог. И будет кричать оттуда о том, как всё произошло треснувшим голосом служанки Лукерьи. И решение этой сцены окончательно убедит в том, что спектакль зрелый, неординарный и вполне состоявшийся.

    admin

    Пресса

    Режиссер Виктор Крамер на сцене Театра им. В.Ф. Комиссаржевской поставил в собственном переводе одну из лучших пьес современного ирландского драматурга Мартина Макдонаха «Сиротливый Запад». Тщательно прописывая ругательства персонажей, автор текста и спектакля не мог не предвидеть бегства той части публики, что болезненно переживает звучание бранных слов со сцены. Предвидел он, впрочем, и улыбки тех, кто к этому отнесется с юмором и досидит до конца, — к финалу четырехчасового действия на героев снизойдет настоящее озарение.

    Режиссер Виктор Крамер возглавлял чудесный театр «Фарсы», добровольно закончивший свое существование пару лет назад. Появляется он редко и зачастую в коммерческих проектах, которые не хуже и не лучше работ в репертуарном театре, но обычно не отличаются глубиной.

    С «Сиротливым Западом» все иначе: тут и команда (актеры Александр Баргман, Сергей Бызгу и Денис Пьянов, художник Максим Исаев), и замысел, и основа сильные. Индивидуальным переводом для постановки уже, конечно, никого не удивишь: кругом то и дело все дописывают, переписывают и адаптируют. По легенде, великий драматург Александр Островский, прохаживаясь за сценой во время спектаклей по собственным пьесам, приговаривал: «Хорошо! Хорошо!» На вопрос взволнованных актеров, что же именно хорошо, незамедлительно отвечал: «Хорошо написано». Макдонах, заблудись он в кулисах Театра Комиссаржевской, имел бы все основания воскликнуть подобное по отношению к переводу Крамера. Наслаждение уморительным, закрученным на повторениях текстом сменяется удовольствием от слаженной игры актеров. В лучшие моменты спектакля — всем одновременно.

    В сюжете «Сиротливого Запада» угадывается библейская история Каина и Авеля. Только ТУТ брат убивает не брата, а отца. И причина — не ревность и зависть, а грубая шутка по поводу шевелюры. «Дурацкая у тебя, мол, прическа», и вот вам «случайный спотык» с ружьем в руках — и отцовской башки как не бывало. К моменту, с которого начинается спектакль, отца уже благополучно похоронили, и в доме о нем напоминает лишь орудие убийства и обведенный мелом силуэт тела без головы. Братья (Баргман и Бызгу) делят наследство, пугая священника (Пьянов) своим равнодушием к наступившему сиротству, дерутся и обмениваются самыми страшными проклятиями. Вот, собственно, и весь сюжет. В течение всего первого акта, закончив рассматривать хитросочиненные Максимом Исаевым декорации, зритель постепенно начинает вязнуть в диалогах, которые, несмотря на свою очаровательность, на втором часу начинают утомлять. Слов много — действия нет. Когда же во втором акте после прочтения письма от утопившегося священника (жуткое сочетание) братья медленно начинают своеобразный, но конструктивный диалог, построенный на признаниях, становится понятно: это буквально зритель выстрадал за них пришедшее озарение. Это он не только наслаждался прекрасным «стилем» ругани, но и мучился фактом ее кажущейся бесконечности. Героям же озарение явилось после «спотыка» о веру: священник «заложил» свою душу Богу, надеясь на примирение братьев, ведь «мир во всем мире никогда не наступит, пока брат не сможет ужиться с братом».

    Филатова Людмила

    Блог

    «Обрыв» (пьеса А. Шапиро по роману И. Гончарова). МХТ им. А. Чехова.
    Режиссер Адольф Шапиро, художник Сергей Бархин

    Предпремьера. Официальную премьеру спектакля сыграют лишь в мае, но и набросок будущего «полотна», будто написанный широкими, свободными мазками, уже впечатляет. Монументальность (большая сцена, многоярусная дощатая декорация — перила, лестницы, переходы; множество действующих лиц и «тяжелая артиллерия» труппы; продолжительность почти 4 часа!), отчасти продиктованная масштабом первоисточника, отчасти — стремлением к эпической неспешности повествования, удивительным образом сочетается с обилием воздуха и света, акварельностью.

    Это, прежде всего, очень красивый спектакль. Сценограф Сергей Бархин и художник по свету Глеб Фильштинский сочинили пространство, где все — гармония; режиссеру, кажется, невозможно не выстроить филигранной мизансцены, а артисту — не выпрямить аристократически спину.

    На фоне черного задника — деревянная конструкция, абрис которой отдаленно напоминает не то палубу огромного лайнера, не то фрагмент недостроенного храма «в лесах», — и надо видеть, как чудно светятся поверхности досок, вспыхивая то голубым, то золотистым, то мертвенно-серым огнем… Но внезапно во втором акте земля буквально уплывает из-под ног героев, и стремительный рывок поворотного круга являет нам «изнанку» привычной уже картины. Ступени вниз (в преисподнюю?..), металлические перекрытия, жутковато поблескивающие во мраке — тот самый обрыв, о котором столько говорилось, логово Зверя, холод и тьма… Контраст визуальный поддержан контрастом музыкальным. Оглушительный рев бас-гитары (композитор П. Климов) сменяется мягким, печальным хором «Утро тума-а-нное… утро седое…». Костюмы — серое, белое, черное, малахитово-зеленое; изысканное и элегантное…

    Фото — Екатерина Цветкова

    Этот «Обрыв», конечно же, в большей степени «Обрыв» Шапиро, чем Гончарова, хотя обе смысловые линии, принципиальные для романа («Художник» и «Страсть»), автор спектакля постарался сохранить. Правда, за счет того, что вторая доминирует, и на первый план выводится проблематика взаимоотношений Веры (игра слов: речь не только о героине, но и вере как религиозно-нравственной категории) и страсти, все акценты смещаются, и Борис Райский (в блестящем, к слову, исполнении Анатолия Белого) оттеснен на периферию сюжета. Это просто интеллигент-книжник в черном, по-детски заигравшийся в «несчастнейшего из смертных», невольный провокатор, пафосными речами и вычитанными где-то фразами подтолкнувший Веру (Наталья Кудряшова) к ее «обрыву». Не его картины и сочинения, а история Веры, зарифмованная с историей Бабушки (Ольга Яковлева) — вот что волнует автора.

    Вся соль романа г. Гончарова заключается в его герое Марке, — писал Н. Шелгунов. — Вычеркните Марка — и романа нет, нет жизни, нет страстей, нет интереса, «Обрыв» невозможен". А. Шапиро Волохова не вычеркнул, но образ коренным образом переосмыслен. Марк (Артем Быстров) — стопроцентный подонок, ничтожество, циничная и злобная крыса. Им не движет ничто, кроме уязвленного самолюбия неудачника, и все его декларации (а их немало) — примитивное кривляние. Тем более иррациональна страсть, овладевшая неглупой, казалось бы, девушкой; и тем отвратительнее ее грех. Молодая актриса отважно ведет героиню от сдержанного достоинства (в начале) к патологической аффектации кульминационных сцен, и подробность психологической проработки здесь прямо-таки пугающая.

    Совсем иначе играют актеры старшего поколения, и, в первую очередь, Ольга Яковлева.

    Тем, кто давно не перечитывал роман, может показаться, что Бабушка — категорически не ее роль, и назначение было парадоксальным. Но вспомним: «…и в самом деле, она была красавица… даже не старушка, а… женщина, с такой доброй и грациозной улыбкой, что когда и рассердится и засверкает гроза в глазах, так за этой грозой опять видно чистое небо… ». В спектакле как раз нет Бабушки — есть именно Женщина, очаровательная, темпераментная, то наивная и капризная, то исполненная великосветской гордости и способная показать пример истинно дворянского достоинства. Ольга Яковлева тоже играет акварельно, прозрачно, без суеты; в ее скупой жестикуляции и живописных позах — вкус и чувство меры. Так же скупо на внешние эмоциональные проявления и так же внутренне наполнено сценическое существование ее партнера — Станислава Любшина (Тит Нилыч)…

    Кое-что, конечно, в этом этюде еще сыровато. Спектакль пока не безупречен по темпоритму, не всегда чисты «склейки» эпизодов, порой чувствуется волнение артистов. Но на то оно и превью, чтобы выявлять, «где тонко». Чтобы не рвалось на премьере.

    Филатова Людмила

    Блог

    «Тойбеле и ее демон» (И. Б. Зингер, И. Фридман). Новый драматический театр (Москва).
    Режиссер Вячеслав Долгачев, художник Маргарита Демьянова

    Это спектакль-римейк: Вячеслав Долгачев ставил «Тойбеле» пятнадцать лет назад на сцене МХТ им. А. Чехова. Заглавную роль тогда играла ныне трагически погибшая Елена Майорова (отдельный сюжет, до сих пор памятный многим). У петербуржцев — еще и свой контекст: во-первых, замечательный дуэт Ольги Самошиной и Дмитрия Бульбы (Театр на Литейном) в спектакле Вячеслава Пази (1995, см. № 10 «ПТЖ»); во-вторых, убедительная работа Марины Солопченко в «Тойбеле» Галины Бызгу на сцене БТК (2007, см. № 49 «ПТЖ»). Сравнивать бессмысленно, но невольные сопоставления все-таки возникают — и удивляешься, какой спектр возможностей предлагает постановщику и исполнительнице подобный материал! Тойбеле — интеллектуалка-книжница, Тойбеле — очаровательная бакалейщица; Тойбеле в мире фантазий и грез — или, наоборот, хранительница домашнего очага; Тойбеле, страждущая великой любви — или простого семейного счастья…

    Фото — Лайма Года

    Можно себе представить, какой груз ответственности лег на плечи молодой артистки Виолетты Давыдовской, занятой в новой версии постановки. Скажу сразу: мне приходилось видеть эту актрису в других, более ранних спектаклях театра, и нельзя не отметить ее стремительный профессиональный рост — сегодня это уже не просто «красавица, напоминающая молодую Алферову», а сложившаяся творческая личность, индивидуальность с мощным лирико-драматическим потенциалом и безупречным вкусом. Ее Тойбеле, тоненькая, неожиданно юная, но при этом невероятно женственная, будто светится изнутри переливчатыми нежными красками; живое, как ртуть, воображение не дает ей покоя — вот вздохнула, вот мечтательно улыбнулась, разволновалась, смутилась, задумалась… и все изящно, просто, без суеты и «мельтешения». Интересно трактован образ: не так важно, что Тойбеле без конца «глотает» книги, акцент на другом: БРОШЕННАЯ (намеренно не пишу «брошенная жена», чтобы избежать невольного смещения в кухонно-бытовой план, которого здесь нет!) полудевочка-полуженщина, не успевшая толком понять, что такое любовь, и от того тоскующая, готовая поверить в любую сказку…

    А сказка-то получается страшная. В спектакле Нового театра речь идет о разрушительной силе иллюзии. И путь героини — от наивного женского любопытства, подталкивающего «к демонам», до безумия и гибели в финале, прочерчен режиссером ясно и жестко. С первых минут действия зрителя не покидает смутное ощущение тревоги: в верхней части пространства, жирной горизонталью разделенного пополам, вопят птицы невидимой стаи, то и дело пролетающей над странным, каким-то метафизическим облаком, гремит гром… и высится декоративный колодец, из которого так никто и не напьется — не то игрушка, не то могилка… В нижней — дом-лавочка, вроде бы все намекает на уют (кровать, часы с кукушкой, керосиновая лампа, занавесочки…) — но за окошками синий мертвенный свет… Даже маски, в которых приходят ряженые (образ-символ, знаковый для спектакля) — грубовато намалеванные, неприятные… Хочется подробно описывать, рассуждать, но это — материал для большой статьи.

    admin

    Пресса

    «Гамлет» Валерия Фокина, пользующийся сразу пятью разными переводами, идет без антракта час сорок. И это — не единственная радость для публики. Если главный вопрос, который задают в театре, по-прежнему: «Чем будем удивлять?» (говорят, так регулярно обращался к труппе советский режиссер Алексей Дикий), то ответ Валерия Фокина мог бы занять немало времени. Примерно столько, сколько идет его новый «Гамлет». Начиная с декорации (сценография Александра Боровского, художник по свету — Дамир Исмагилов): это, в общем, обычная временная конструкция, амфитеатр, железные перекладины и прочие крепления, деревянные лавки. Амфитеатр, повернутый к залу Александринского театра «спиной», неподвижен на всем протяжении спектакля. Актеры, вполне возможно, обижены на постановщика: лица тех, кто оказывается по ту сторону рампы, почти не видны или не видны вовсе. Чтобы показаться, надо спуститься по лестнице через небольшой центральный проем на авансцену; для игры оставлен даже не пятачок — узкая полоска…

    Спектакль начинается с того, что по этой самой лестнице спускаются две милые девушки, вооруженные поводками. На поводках — овчарки. Ну, правильно: ждут короля. Принц Гамлет не выходит — его проносят через зал на сцену, там раздевают, окатывают водой, одевают и выводят, поддерживая с двух сторон крепкими плечами товарищей. Буквально — подставляют плечо.

    — Как принц? — спрашивает Полоний (Виктор Смирнов). — Спит, — с некоторой иронией отвечает то ли Розенкранц, то ли Гильденстерн (их и король путает). — И видит сны!.. Фокин пользуется сразу несколькими переводами — пригодился и Николай Полевой, современник Пушкина, и Пастернак, но публика чаще откликалась на «драматургическую адаптацию Вадима Леванова». «… или ошибочно считая, что у нас в стране бардак и хаос» — это о Фортинбрасе.

    В энергичном спектакле Александринского театра нет Призрака, вообще — много чего нет, если сравнивать сценический текст с более или менее известным всем «Гамлетом» Шекспира (вернее сказать, некоторым еще известный, поскольку в зале было немало молодежи, живо реагировавшей и на, казалось бы, хрестоматийные повороты сюжета). Но Фокин сохраняет давно потерянную в спектаклях по этой трагедии интригу, волнение, даже саспенс.

    Призрак — всего лишь шутка, игра, затеянная Гильденстерном и Розенкранцем, вероятно, по просьбе матери, Гертруды (Марина Игнатова). Здешний Клавдий (Андрей Шимко) вряд ли мог совершить убийство — вообще, в принципе. Двигатель событий — мать, и, оставаясь с сыном наедине, она и не думает раскаиваться. Все сделанное — правильно. Полоний, Офелия (Янина Лакоба)… — черт с ними. Гамлет, каким его играет Дмитрий Лысенков, — нервный, все время на грани истерики, — конечно, не годится на роль преемника. Поэтому, наверное, Гертруда выбрала Клавдия. Он надежнее, предсказуемее. До сих пор мало кто задумывался, что все происходящее в трагедии волнует лишь ближний круг. А где же народ?

    У Шекспира «Гамлет» — придворная, а не народная драма. Тем не менее Фокин заполняет сцену вельможами, дамами, офицерами, солдатами… Вот он, народ, только он равнодушен к происходящему наверху. Там убивают? — пусть убивают. Задаются вопросом: «Ту би о нот ту би?» — тем более не заметят. Фокин разыгрывает трагедию бессмысленного страдания, ни за что… Не помню, кто сказал, правда, не о Гамлете — о Жанне д`Арк: как важно вовремя расслышать зов небес и как страшно ошибиться, приняв за зов небес совсем другой голос… Во многом об этом — спектакль Фокина, в центре которого замечательный актер в роли Гамлета, голос которого, как и всех других, захлебнется и утонет в бравурных, хотя и «заикающихся» и топчущихся на месте звуках непобедного марша.

    admin

    Пресса

    В Александринском театре прошла премьера «Гамлета», которую уже успели назвать самым долгожданным и одновременно самым спорным спектаклем сезона. Валерий Фокин опрокинул действие шекспировской трагедии в наши дни и, активно переделав текст, прочеканил историю борьбы за власть, показав кровавую изнанку политического театра, чей механизм исправно работает и требует все новых жертв.

    Валерий Фокин как-то обмолвился, что изнанка ему всегда казалась интереснее, чем парадный фасад: изнанка событий, изнанка человеческой души, изнанка классических текстов… В своей постановке «Женитьбы» Валерий Фокин шел к гоголевской комедии о сбежавшем женихе через подспудную «изнаночную» лирическую и личную тему страха Гоголя перед женским полом, перед тайной брачной постели. В «Живом трупе» режиссер явил нам изнанку богатого петербургского доходного дома — его бетонный подвал, где бомжует ушедший из семьи Федя Протасов… В своей постановке «Гамлета» Валерий Фокин исследует политическую «изнанку» трагедии в датском королевстве и одновременно поверяет главной мировой трагедией нынешнее время, упорно именующее себя эпохой «пост».

    Литературная основа постановки собрана и перекомпонована Вадимом Левановым по основным прозаическим и поэтическим русским переводам Шекспира: тут и архаический текст Сумарокова, звучащий в сцене «Мышеловки», тут и Пастернак, и Лозинский, и Морозов, и инкрустации современного сленга («не прикалывайся надо мной!»). Постановка Фокина отсылает к ключевым постановкам ХХ века — цитаты из Акимова и переклички с Мейерхольдом, полемика с Любимовым и Някрошюсом, список оппонентов можно длить… Спрессованное сценическое действие «Гамлета» в Александринке поразительно богато отсылками, реминисценциями, культурными параллелями, скрытыми и явными перекличками с предшественниками.

    «Гамлет» Валерия Фокина — одно из самых внятных, артикулированных и убедительных театральных высказываний времени постмодернизма.

    Датское государство превращено в театральные подмостки. Постоянный соавтор Валерия Фокина Александр Боровский установил на сцене театра массивные металлические ряды, заканчивающиеся под самыми колосниками и обращенными к залу своей «изнанкой». Зрители Александринки помещены как бы «за кулисы» происходящих событий и могут видеть то, что для глаза «внешних наблюдателей» не предназначено. Переодевания действующих лиц, меняющих пиджаки и галстуки на пышные театральные костюмы с фижмами, стоячими воротниками, рукавами-буфф, шароварами… Женщин с овчарками, привычно проверяющих проходы… Спины огромной толпы (чуть ли не из сотен статистов), пришедшей поприветствовать Короля и Королеву Дании. Мимо нас проносят бесчувственное тело напившегося подростка, которого быстро протрезвляют, одевают в черный костюм и выводят на трибуну: принц Гамлет Датский. Принц упорно пытается спрятаться за спины придворных, привычно шлепает по спине Офелию, пытается сбежать. Идеально тренированная охрана (потом мы выясняем, что эти лощеные молодые помощники — Гильденстерн (Владимир Колганов) и Розенкранц (Тихон Жизневский) аккуратно пресекает все попытки Гамлета нарушить дресс-код.

    После торжественной церемонии (чей тон и лексика подозрительно напоминают политические выступления наших лидеров — «спасибо за вашу поддержку!») друзья принца, предварительно напоив Гамлета, устраивают ему «явление призрака отца» с ошеломляющими разоблачениями нынешнего дяди-правителя.

    Идущая от режиссера Николая Акимова трактовка «Гамлета» как истории политической борьбы за власть получает в постановке Фокина несколько неожиданное развитие. За спиной Гильденстерна и Розенкранца здесь будет прятаться правитель соседнего государства — юный Фортинбрас, появившийся в самый нужный момент. А организатором убийства Гамлета-отца окажется вовсе не марионетка Клавдий (Андрей Шимко), а властная королева Дании Гертруда (Марина Игнатова).

    Сценарные ходы спектакля достаточно неожиданны и потребовали весьма резких вмешательств в шекспировский текст. Но, похоже, все привнесенные хитросплетения политической интриги нужны Валерию Фокину не столько сами по себе, сколько для иллюстрации любимой мысли о том, что за величественными трагедиями судьбы и рока непременно кроются мелкие прагматические амбиции и расчеты конкретных людей. «Изнанка» шекспировской трагедии у Валерия Фокина, как всякая изнанка, лишена величия.

    Где-то далеко у задника стреляют фейерверки, рассыпающиеся белыми линиями (поразительная работа художника по свету Дамира Исмагилова), идут народные гуляния. А здесь на авансцену вынесен работающий механизм интриги: быстрые переговоры лидеров государства и их подручных, короткие «разборки» и хитроумные мышеловки…

    Гамлет-поэт Владимира Высоцкого в спектакле Юрия Любимова погибал в яростной попытке соединить распадающееся время. Он выбирал «быть» со всей мощью мужа и воина. Гамлет-подросток в постановке Эймунтаса Някрошюса становился искупительной жертвой, Исааком, приносимой мстителем-отцом на заклание гневному Богу. Гамлет-Мамонтавас читал монолог «Быть иль не быть», а с ледяной люстры текла вода и разъедала ему рубашку-кожу.

    Юный Гамлет Дмитрия Лысенкова оказывается пешкой в чужой грязной игре. Пешка лишена свободы поступка, она может только ерничать над невозможным выбором: «быть иль не быть?» Да дать совет такой же беспомощной подружке Офелии (Янина Лакоба): «Ступай в монастырь!» Поразительно быстро набирающий силу и мастерство актер Дмитрий Лысенков легко обживает конструктивное пространство спектакля в метаниях по его гулким ступенькам. Спуски-подъемы в его беседе с матерью, обезьяньи прыжки в сцене сумасшествия — криптограмма душевных состояний прочерчена с редкой пластической выразительностью и разложена по нотным линейкам ступенек. К этому Гамлету не приходит призрак отца, ненависть матери лежит на нем тяжелым грузом. С самого начала он знает о своей обреченности и, что страшнее, догадывается о том, что его жертва напрасна. С этим Гамлетом легко самоотождествиться, но трудно ему сострадать. «Каждое время заслуживает своего Гамлета», — сентенция, ставшая банальностью. Валерий Фокин поставил спектакль об эпохе, которая Гамлета не заслуживает вовсе. Ни Гамлета-мстителя, ни Гамлета-философа, ни Гамлета-жертву. Эпоха, в которую не приходят Духи отцов и молчат небеса.

    Спектакль Валерия Фокина последователен и убедителен и, как всякая сильная мысль, провоцирует на возражения и споры. И тем самым «Гамлет» Александринки действительно выполняет обещание датского принца, данного матери-королеве, — он поворачивает «зрачки глазами в душу» (сам этот эпизод в спектакле отсутствует) и заставляет задуматься о времени и о себе.

    Гороховская Екатерина

    Блог

    Метки:

    С 20 по 26 апреля на сцене театра-фестиваля «Балтийский дом» проходит Седьмой Всероссийский фестиваль театрального искусства для детей «Арлекин» (www.arlekinspb.ru).

    В рамках фестиваля проводится конкурс на соискание Национальной премии в области театрального искусства для детей «Арлекин» (в этом году жюри конкурса возглавляет режиссер Анатолий Праудин, в 2006 году — первый обладатель серебряного «Арлекина» в номинации «За лучший спектакль»).

    О событии рассказывают авторы «Петербургского театрального журнала».

    ЛАБОРАТОРИЯ «МОЛОДЫЕ РЕЖИССЕРЫ — ДЕТЯМ»
    И «ЯРМАРКА ИДЕЙ»

    22 апреля в крохотном, переполненном под завязку репетиционном зале МДТ — Театра Европы состоялось событие, для Петербурга весьма примечательное. Режиссерские лаборатории в последнее время по всей России растут, как грибы, цели у них весьма благородные и конкретные. Но до недавнего времени Петербург всеобщий лабораторный ажиотаж не разделял, наблюдал, поджав губы, как молодые питерские режиссеры уезжают ставить в провинцию. В прошлом году город буквально взорвался, благодаря безумной и прекрасной Милене Авимской — состоялась Первая Режиссерская Лаборатория ON.Театр (см. № 57 «ПТЖ», там об этом подробно!). Милена, Театр Ленсовета и примкнувший к ним в этом году БДТ продолжают начатое дело, а фестиваль «Арлекин» организовал и провел собственную режиссерскую лабораторию «Молодые режиссеры — детям».

    Молодым режиссерам, учащимся или выпустившимся не более, чем 5 лет назад, было предложено представить организаторам лаборатории заявку на участие — краткую экспликацию спектакля для детей до 12 лет. Организаторы отобрали самые перспективные заявки. Шесть молодых режиссеров в течение шести дней подготовили шесть пятнадцатиминутных отрывков — заявок на спектакль и представили их на суд аудитории — главрежей, худруков, директоров российских театров, театральных критиков, выпускников РАТИ 2009 (знаменитых «женовачей», чьи спектакли, родившиеся из такой же лаборатории, идущие сейчас в РАМТе, включены в этом году во внеконкурсную программу «Арлекина»). Результатом лаборатории «Арлекина» должны стать новые детские спектакли в российских театрах на основе лучших заявок-показов. СТД России гарантировало материальную поддержку этих постановок.

    Никаких неожиданностей или потрясений не было, но и без позора обошлось. В каждом отрывке было что-то особенное, привлекательное. «Леля и Минька» по рассказам Михаила Зощенко в постановке Рузанны Мовсесян (ученица Камы Гинкаса, выпуск 2005 года) — стильная и прозрачно-печальная история про то, что иногда люди вырастают, но так и не становятся взрослыми, детство держит их, не отпускает. Рузанна продемонстрировала замечательное умение выстраивать подтекст, работать с актерами и литературным материалом, музыкальный вкус и мудрый взрослый юмор. Очень интересно прозвучал отрывок из книги Константина Сергиенко «Картонное сердце» в постановке Алексея Смирнова (СПбГАТИ, курс Игоря Зайкина, 2005). Черный пандус, белое покрывало, черные «тренинговые» костюмы актеров и несколько черных зонтов. История картонного человека, не такого как все, ищущего свое сердце, была рассказана просто, искренне, без нажима и надрыва, со вкусом и фантазией, запомнилась тактичностью и нежной хрупкостью. Валентина Мозолькова (СПбГАТИ, курс Ю. Красовского, 2003) вытащила на свет почти позабытую историю Корнея Чуковского про Бибигона. На крошечной площадке за десять минут был подробно воссоздана атмосфера начала 30-х годов, с патефонами, танцами, платьицами, человеческими типажами. Были отмечены яркие, запоминающиеся актерские работы, точность попадания в эпоху. Молодой режиссер Антон Преснов, студент РАТИ, мастерская Сергея Женовача, уже работает в небольшом театре города Долгопрудный. Он показал ироничную версию «Мухи-Цокотухи» Корнея Чуковского, дополненную стихами Владислава Романова. Режиссер привез актеров своего театра — молодых, очень увлеченных, активных. Очень интересным показался выбор материала Натальей Гариной, (СПбГАТИ, курс Александра Петрова, 2007), она представила зрителю отрывок по мотивам рассказов Людовика Ашкенази «Откуда берутся дети». А Елена Попова(Щукинское училище, III курс Александра Вилькина), выбравшая для показа «Маленького принца» Сэнт-Экзюпери, не побоялась выпустить на сцену шестилетнего мальчика в главной роли.

    Сдержанное и короткое обсуждение свелось к выявлению проблемы — молодому режиссеру сегодня не нужна пьеса, они предпочитают брать прозу и сочинять сценический текст, искать театральный язык. В этом присутствовавшие в зале молодые режиссеры были единодушны. В то же время выяснилось, что мало кто из них знает, например, о том, что вот уже два года драматургический конкурс Евразия, проводимый в Екатеринбурге по инициативе Николая Коляды, вручает премию за лучшую пьесу для детей. Заговорили было о проблеме детского восприятия, но быстро закрыли тему — слишком глобальна. Не коснулись и еще одной проблемы — способа актерского существования. Вот как сделать так, чтобы на лицах актеров не появлялось это специфическое выражение: «Дети, сейчас мы сыграем для вас сказку»? Чтобы не было заигрывающего хихикания, пученья глаз, бессмысленного крика? Без этого, к сожалению, в показах не обошлось.

    Обсуждение плавно перетекло во вторую часть, эксперимент в чистом виде — «Ярмарку идей». По правде говоря, такие «ярмарки» давно известны и практикуются на кинофестивалях и форумах. Молодые режиссеры представляли идею спектакля для детей, который они хотели бы поставить. Поскольку никто точно не знал, как это следует делать (то есть, ничего не знал о питчинге), то получилось нечто очень неформальное, теплое, заразительное. Блистали обаятельные женовачи. Но идеи спектаклей, более или менее разработанные, по-видимому, не слишком увлекли руководителей театров. А может, просто сказалась духота и отсутствие обеда, но к концу ярмарки крохотный зальчик почти совсем опустел.

    К чести организаторов лаборатории и ярмарки, все было сделано с умом и тактом, пресс-релизы исчерпывающе информативны. Актеры и режиссеры, участвовавшие в показах, получили гонорары. Все ясно говорило о том, что лаборатория проводится не для галочки, а от искреннего желания что-то изменить, готовности идти на контакт и о доверии молодым режиссерам. Теперь дело за самими режиссерами и за театрами. О результатах лаборатории и ярмарки мы вам обязательно сообщим. Продолжение следует.

    Подробная информация о лаборатории на сайте фестиваля «Арлекин»: www.arlekinspb.ru

    «ПОЧТИ ВЗАПРАВДУ» НА «АРЛЕКИНЕ»

    Внезапно ее охватила дрожь, и она подумала: «А он вообще-то существует?». Она присела к столу и уронила голову на руки: «Может, я его просто-напросто выдумала?…»

    Реплика женщины, отчаявшейся в ожидании своего ненаглядного? Нет! Это Белка глядит вслед исчезающему в лесу Муравью. Герои голландского сказочника Тоона Теллегена наследуют весь опыт, пережитый человечеством в XX веке и не только, начиная от депрессий и заканчивая экзистенциальным ощущением небытия. У персонажей, названных именами животных, не «лапы», а «руки», и различия в росте и весе периодически исчезают. Они скорее сбежали из пьесы абсурда, а не из фольклорного леса (недаром писателя называют «Амстердамским Хармсом»), они все, в принципе, люди, но — со странностями.

    В спектакле РАМТа «Почти взаправду» (инсценировка одноименного цикла рассказов Теллегена, сценическая композиция и режиссура — Екатерина Половцева) нет хвостов, рогов, усиков, хоботов и прочих бутафорских частей. Здесь образ возникает с помощью обычный одежды: черный меховой жилет превращает в Ежика, тельняшка и белый фрак — в Тюленя, синий комбинезон — в Слона, красно-синий рюкзак становится отличительной чертой Муравья, а коричневое простое платье наших прабабушек с беленьким воротничком — Белки. Вместо леса здесь пространство, напоминающее чердак, где свалены кованые стулья с изящными спинками, столешница, ящики, порванный чемодан, зонтик, бутылки и банки, колеса от велосипедов и прочих механизмов, странные тюки и другая рухлядь, из которой можно сделать не только перегонный аппарат для меда, но и специальную шкатулку для хранения важных дней с подсвеченным синим экраном (своеобразный компьютер), и даже почту, где письма приезжают к адресату на веревке, протянутой вдоль сцены. Сходство с животными дано полутонами, на уровне отдельных жестов: так Тюлень стучит в дверь не кулаком, а тыльной стороной руки, потому что у него ласты, а не руки.

    Способ существования персонажей — эксцентрика, доходящая до клоунады (например, в сцене очередного дня рождения герои «едят» воздух из воздушных шариков разными способами: каждый со своей скоростью, с особым свистом). В спектакле есть уже сложившийся ансамбль: Олег Зима (Шмель, Морж, Крот), Анна Ковалева (Белка), Сергей Печенкин (Муравей), Роман Степенский (Слон), Нелли Уварова (Ласка, Бабочка), Михаил Шкловский (Ежик, Тушканчик, Червяк, Комар) — и каждая роль заслуживает подробного анализа.

    Любая сказка Тоона Теллегена состоит из нескольких коротких рассказов, эпизодов из жизни героев, почти анекдотов по форме. Режиссер Екатерина Половцева объединяет их так, что складывается единая история о познании мира во всей его сложности, начиная от того, как это — «скучать», и заканчивая ощущением экзистенциального страха смерти, где есть только «ничто», «нигде» и «никогда»: Муравей с закрытыми глазами рассказывает Белке о том, что мир для него исчез, но через мгновение этот мир оживает, и начинается очередной день рождения, например, Морской Свинки.

    Как и всякую хорошую сказку, этот спектакль можно назвать философской притчей о вечных вопросах бытия, на которые нет ответов.

    admin

    2009/2010

    admin

    2009/2010

    admin

    Пресса

    Первый Шекспир в репертуаре сегодняшней Александринки и шестой по счету петербургский спектакль ее художественного руководителя Валерия Фокина cтал ключевой премьерой театрального сезона 2009/2010. «Гамлет» Фокина — не просто художественное явление, но гражданский поступок. У режиссера получилось то, что так хорошо удается западному театру, но почти никогда — отечественному: жестко и правдиво отразить современный нам мир, вчитав в классическую драматургию актуальное содержание.

    Этот «Гамлет» ошеломляет еще до начала собственно действия — когда, только войдя в зал, впериваешься глазами в тылы раскинувшейся во всю ширь и во всю высоту сцены стадионной трибуны, развернутой сценографом Александром Боровским лицом к заднику. По центру тяжеловесной металлической конструкции — широкая лестница, событийный эпицентр спектакля. Позади — площадка, к которой устремлены взоры уже сидящей на трибунах спиной к александринскому залу массовки и которая видна публике сквозь зазоры между этажами. Вот главный визуальный образ фокинского «Гамлета»: тотально просматриваемое пространство, подавляющее своей мощью и не дающее героям остаться наедине с собой.

    Режиссер бьет под дых первой же сценой: сверху по лестнице спускаются две омоновки с холеными немецкими овчарками на привязях. Молчаливо обходят сцену, пару секунд, мониторя зал, стоят у рампы, уходят. Эпиграф спектакля легко объяснить во вполне себе жизненной логике: александринский «Гамлет» открывается инаугурацией Клавдия, массовым мероприятием государственного значения, на котором присутствует правящая элита, значит, велика опасность теракта, значит, требуются специально обученные собаки. Но таким образом Фокин в подтексте обозначает местом действия своего «Гамлета» полицейское государство, в котором каждый несвободен и все ходят под конвоем. Сочиненный Александром Бакши государственный гимн больше напоминает траурно-триумфальный военный марш — единственно адекватный символ для державы, которой правят силовые структуры. В которой всё начинается и всё заканчивается (повтор мизансцены с овчарками венчает «Гамлета») бездушными монстрами, готовыми разорвать всех и вся. Боже, как грустна наша Дания.

    Инаугурация Клавдия: цвет политического истеблишмента, фальшивые речи и еще более фальшивые улыбки, переходящие в овации аплодисменты. Узнаваемо лживый официоз, на который уже глядеть тошнит. Точно сыгранный Андреем Шимко ухоженно небритый Клавдий свое первое обращение к соратникам и коллегам произносит на невообразимом бюрократическом волапюке («и в этом мы чувствуем всеобщую свободную поддержку»). Окружение не столько короля, сколько президента — закованная в черный костюм haute couture железная леди Гертруда (выдающаяся роль Марины Игнатовой: кто в правящей чете обладает реальной властью, понятно сразу), партийный функционер со стажем Полоний (многоопытный Виктор Смирнов), достойный отца сын Лаэрт — предусмотрительно сбегающая с тонущего корабля в безмятежную Францию откормленная лоснящаяся крыса (разыгранная в несколько касаний многоходовка Павла Юринова).

    В семье не без урода: хрупкая Офелия (акварельный шедевр Янины Лакоба) выламывается из общей картины своей малохольностью. Переживания Полония за судьбу дочери понятны — она не из их породы, кто возьмет такую в жены? Но главный «чужой» тут, конечно, Гамлет. Еще до начала инаугурации его, мертвецки пьяного, Розенкранц и Гильденстерн (в дуэте виртуозно лидирует только-только вошедший в труппу театра юный Тихон Жизневский) втащат через партер на сцену, приведут в чувство переодеванием из несоответствующего дресс-коду молодежного кэжуала в черную пару и выведут на трибуну. Гамлет — главный нарушитель датского спокойствия: впоследствии Полония заинтересует подцензурность читаемой принцем книги, а Клавдия — наличие предосудительного содержания в «Мышеловке». Чувствуя исходящую от Гамлета потенциальную угрозу, система приставляет к небезопасному элементу пару секьюрити: на публике Розенкранц и Гильденстерн отвечают за то, чтобы норовящее выйти за рамки дитя супружеской четы следовало установленному тоталитарным государством comme il faut. Иную роль Розенкранц и Гильденстерн играют, оставаясь с Гамлетом наедине. Нанятая Гертрудой и Клавдием парочка подслушивает и подсматривает, попутно сводя принца с ума проверенным русским способом — подливая в отвратительные пластиковые стаканчики беленькую. Доведя Гамлета до невменяемой кондиции, они разыгрывают спектакль «Явление призрака отца», с завываниями читая текст шекспировского монолога в микрофон под аккомпанемент проверенных театральных эффектов (белый дым, шум ветра, раскаты грома). Очнувшись, Гамлет вбивает себе в голову идефикс мести, которым огорошивает вернувшегося после длительной отлучки и позабывшего о царящих на родине нравах Горацио. Первая естественная реакция возвращенца из Виттенберга — натянув на глаза черную молодежную шапку, уйти в себя. Окружающие реалии настолько потрясают героя Андрея Матюкова, что поначалу его хватает лишь на то, чтобы с мукой на лице наблюдать за развитием интриги из первого ряда партера.

    Следующая сцена разворачивается на карнавальном фоне государственных торжеств: вечеринка по случаю инаугурации обставлена в историческом духе, все приглашенные одеты в костюмы елизаветинской эпохи. Прикрываясь нравами современной элиты, Фокин вводит в свой спектакль один из важнейших смысловых элементов — блок отсылок к легендарным отечественным постановкам «Гамлета» ХХ века, и прежде всего к спектаклю Николая Акимова (Театр Вахтангова, 1932). Костюм Гертруды скопирован дословно: черное платье и копна рыжих волос, которыми Акимов хотел намекнуть на близость его героини Елизавете Английской (которую, кстати, Марина Игнатова играет в БДТ, в «Марии Стюарт» Темура Чхеидзе). Другая цитата — костюм безумного Гамлета: ночная сорочка, кастрюля на голове и блюдо с жареным поросенком (у Акимова, правда, он был живым) в руках. Одним Акимовым Фокин не ограничивается: в тоталитарном мире его «Гамлета» прорастают образы спектакля Николая Охлопкова (Театр имени Маяковского, 1954). Эти исторические гиперссылки — не просто прочные корни, которыми спектакль Фокина прорастает в историю театра. Воспроизводя детали великих русских «Гамлетов» прошлого, Фокин напоминает о дурной повторяемости истории.

    Время идет, один правитель сменяет другого, но машина по перемалыванию человеческих жизней продолжает работать. Рефрен фокинского спектакля — выход на авансцену неизвестных людей в черном, волочащих за собой трупы и выбрасывающих их в оркестровую яму. Этим функционерам совершенно всё равно, что происходит за их спинами: пока политическая верхушка занята интригами, рядовые опричники методично делают свое дело. Остановить это движение простому смертному не по силам, как и понять, кто реально давит на рычаги гибельного механизма. Мог бы, наверное, Гамлет, но он, целиком и полностью поглощенный семейной драмой, и не пытается. Он даже не видит заговора против себя, не замечает, что его встреча с Офелией инсценирована Полонием (когда тот режиссерским тоном дает дочери указания в духе «читайте, это подчеркнет ваше одиночество» и командует невидимым ассистентам «Свет! Цикады!», веришь, что когда-то он действительно играл Юлия Цезаря). Гамлет не понимает, что, решившись мстить за отца, он незаметно для себя вступает в контакт с государственной машиной, а замарав руки кровью, становится ее винтиком.

    Трагедия фокинского Гамлета — в роковой ошибке. Он не заметил, что вселенское зло заключено вовсе не в его матери с отчимом и не в их окружении. Его сознание мелочно, ему не хватает возрожденческого бытийного масштаба. Такому Гамлету ключевое высказывание шекспировского героя не по зубам, и потому первую строчку «To be or not to be» он читает по-английски, как расхожую замусоленную цитату, а сам монолог бросает после первых нескольких строчек. Всё, на что хватает александринского принца, — бессмысленный и опасный для здоровья круговой бег по трибунам в одной из центральных мизансцен спектакля. Горацио закрывает все двери в партере, чтобы Клавдий не смог улизнуть во время представления «Мышеловки» — но Гамлет не обращает никакого внимания на то, что окружение короля не очень-то взволновано фиаско первого лица. Обитатели Дании понимают, что они — пешки в глобальной игре, и потому сыто равнодушны к происходящему вокруг. В государстве какая-никакая стабильность, зачем зря рыпаться? Не сознают этого лишь выкидывающие трагические марионеточные коленца Гамлет и Офелия.

    В породившем их мире человеческая жизнь ценится так дешево, что смерть не является событием. Потому, совершая самоубийство, Офелия соскальзывает в оркестровую яму так же легко, как если бы скатывалась с ледяной горки. Потому убийство Гамлета-отца является преступлением лишь для одного Гамлета. В этой Дании на особом счету только могильщики. Игорь Волков и Рудольф Кульд (филигранный актерский дуэт) играют, облачившись в фирменные черные спецовки с логотипом «Реквием-сервис» на спинах: государству, каждый день изрыгающему столько трупов («Моя родина, как свинья, жрет своих сыновей», — пел Гребенщиков), ритуальных услуг частных лиц недостаточно — требуется целый похоронный синдикат с рекламным слоганом: «Дома, что мы строим, простоят до Страшного суда».

    Вопрос о том, кто в новом «Гамлете» победил, режиссер оставляет открытым. Это явно не малолетка Фортинбрас, которого в финале выводят на сцену вечные секьюрити Розенкранц и Гильденстерн — он только озвучивает заранее подготовленный кем-то текст. Кем именно — можно догадываться. Скорее всего, на рычаги интриги давит появляющийся в двух ключевых эпизодах спектакля рыцарь в средневековых латах. Впервые он выходит на сцену во время фальшивой сцены появления призрака, и по первости может даже показаться, что это тень отца Гамлета и есть — уж слишком царственно он ступает по стадионным трибунам, обходя свои владения. Но когда рыцарь появляется еще раз в финале спектакля, всякие сомнения в его статусе в обществе спектакля пропадают. Истинную иерархию фокинского «Гамлета» раскрывает вертикальная мизансцена, которая наверняка войдет в новейшую историю русского театра: в оркестровой яме копошится простой люд, у рампы дерутся Гамлет и Лаэрт, на лестнице за дуэлью наблюдают Гертруда и Клавдий, на самой верхней трибуне восседает спокойно наблюдающий за развязкой драмы рыцарь. Главный судья, высший правитель, Большой Брат, воплощенная власть.

    Рыцарское забрало так и не будет поднято, фигура в латах так и останется единственной фигурой умолчания в идеально внятном и безукоризненно строгом александринском «Гамлете». Но именно эта недосказанность придает постановке обобщающий масштаб. Не так уж важно, о каком именно государстве идет речь в спектакле: все свободные державы свободны по-разному, все тоталитарные похожи друг на друга. Драматургическая адаптация Вадима Леванова — изощренный палимпсест, вполне адекватный «вывихнутому веку»: жонглируя цитатами из различных переводов «Гамлета» от Полевого до Пастернака и вворачивая в канонические тексты неологизмы, драматург сознательно путает следы. Валерий Фокин поставил «Гамлета» про общую для всех времен и народов вертикаль власти, для которой человек и его жизнь всегда значили слишком мало.

    admin

    Пресса

    Пьесы ирландца Мартина Макдонаха в последние годы в России ставят часто. «Сиротливый запад», пожалуй, даже чаще других — соблазн действительно велик. Братья Коннор живут во взаимной ненависти, в ирландском захолустье, в нищете материальной, а главное — духовной. Cтарший убил отца. Младший за часть наследства обещал молчание (в пьесах Макдонаха всегда обнаруживаются современные слепки библейских сюжетов). Пьющий пастор Уэлш, отчаявшись в своей пастве, идет на грех самоубийства и в предсмертном письме завещает Коннорам примириться. Они пытаются. Вот в этой попытке драматург их и оставляет.

    А режиссер Виктор Крамер ставит на ней крест. И к братьям добавляет сестер. На спектакль зрителей пускают в зал под вой сирен. На сцене уже идет пантомима; монахини c непроницаемыми, выбеленными, мертвенно белыми лицами в клубах какой-то белой пыли, рвут газетные листы и лепят из них какие-то маленькие сверточки, прихлопывают их как пирожки и опускают в огромные молочные фляги. Быстро становится понятно — эти сестры не из монастыря.

    В клубах театрального тумана, библейским речитативом, в микрофон пастор Уэлш начинает рассказ о Коннорах как притчу из Книги бытия. «Сиротливый запад» в Комиссаржевке по форме оказывается чем-то вроде абсурдной, немного фарсовой комедии, соединенный с мрачной, мистериальной и очень красивой балладой. Довольно, заметим, длинной — идет почти четыре часа. Сценография, визуальные образы и объекты — совместная работа режиссера Виктора Крамера и художника Максима Исаева из Русского инженерного театра АХЕ.

    Конноры, как в ящиках для игрушек, обитают в двух больших подвижных коробах, собранных из маленьких ящичков и ячеек, набитых всяким хламом, вроде cтарых меховых зверушек. На борту одного очерчен мелом силуэт убитого отца. Другой украшен забавным мемориалом погибшей собаки. Братья жестоко, как подростки, ругаются из-за пакетика чипсов или взятого без спросу журнала. Все эти перепалки довольно комичны, но, учитывая сюжет и лексику, далеки от черного юмора.

    Роль старшего брата, Коулмена, отдана Александру Баргману, младшего, Валена, играет Сергей Бызгу — актерам удается сделать своих героев не жестокими инфантильными взрослыми, а именно что великовозрастными, заброшенными детьми, даже в отцеубийстве не ведающими, что творят. И как-то в этом спектакле очень четко, пронзительно и совершенно не сентиментально звучит мысль, что сиротами их оставил не отец, а Бог. И не только их одних, но и одетую как гот, c нарисованными черными слезами оторву Герлин (Марина Даминева). И самого отца Уэлша (Денис Пьянов), возящего с собой нелепую тележку c бидоном, микрофоном, пьющего самогон из консервной банки и бьющегося головой о картонную стену. В полном бессилии, хоть как-то смягчить нравы своих идиотских прихожан, он обваривает себе руки в массе расплавленных Коулменом назло брату фигурок святых и обматывает их бинтами, как боксерскими перчатками, превращая свою боль в оружие.

    В одном из эпизодов на озере самоубийц монахини вливают в свои бидоны ведра воды, и как-то понятно, что собирают они слезы. Они достают из этой воды мокрые белые рубахи и хлещут ими героев. Звучит Lacrimosa. Что не удивительно — музыкальный строй вообще собран главным образом из реквиемов. Разного рода визуализаций в спектакле много, и не все они поддаются расшифровке, а точнее, в ней и не нуждаются. С помощью этих образов и объектов Крамеру и Исаеву самыми подручными средствами удается нарастить таинственный, мистериальный пласт «Сиротливого Запада».

    Обаятельная, c азартом сыгранная попытка Конноров примириться и покаяться — они даже извлекают откуда-то свою детскую двухэтажную кровать, вывешивают белую простыню, устраивают театр теней — оканчивается полной невозможностью что-либо исправить.

    В финальной пантомиме монахини обливают водой, отмывают и одевают в белое Герлин (у драматурга она не умирала), сооружают крест из досок, каких-то газет и справочников. Вместе с Коннорами скрепляют их коробки в одну конструкцию, цепляют за трос и поднимают. Нелепое, карикатурное жилище, муравейник из коробочек превращается в стену колумбария. Герои замирают в ее ячейках, засоренных осиротившими стульями, фенами и прочим хламом. «Сиротливый запад» Виктора Крамера оказывается нежнее, но беспросветнее пьесы Мартина Макдонаха.