«Вальс на прощание». Творческий проект Алексея Девотченко
Режиссер Владимир Михельсон
В первых же строках нужна оговорка: речь пойдет не о гражданской позиции. Гражданская позиция актера Алексея Девотченко и то, с какой завидной непримиримостью и бескомпромиссностью он ее отстаивает, априори вызывает уважение. И то, что спектакль, который начинается с протокольного перечисления членов партии и речи Брежнева, а заканчивается речью Путина на заезженной пластинке, вызвал оформленное в печати неприятие властей, — хорошо. Власть в очередной раз поставила себе диагноз…
Но сосредоточимся на художественной стороне.
На маленькой, как черное нутро бочки, камерной сцене МДТ ядовитый философ стихами Бродского, между которыми фрагмент из рассказа Буковски и цитаты из Солженицына, говорит о стране. И, скажем прямо, образ вырисовывается отвратительный, осененный убожеством и духовной нищетой.
Он именно философ, не поэт, этот вертлявый, кликушествующий, гневный, доведенный до последнего рубежа ненависти человек. Не прозревающий, не чувствующий, а напряженно, горячечно мыслящий субъект. Этакий мозг, замкнувшийся в скорлупе комнаты, генератор праведной ярости. Ярость всеохватна, но имеет конкретных виновников. Тех самых, чьи голоса слышны на пленке. Ну и некоторых прочих, конечно.
Еще он шут, фигляр, злой скоморох, как любой персонаж Девотченко. Актер раскладывает свой голос на множество голосов, играет отношение к группе эпизодических и важных лиц. И отношение это почти однообразное (замешенное на презрении и гадливости). Но лица разные. Актер не перевопло- щается в них, а изображает, перекривливает. С ловкостью виртуоза. В лихорадочных проницательных глазах поселяется то воловья глупость, то прожорливая рабоче-крестьянская похоть, то грязненькая приспособленческая сметливость…
Композиционным центром спектакля становятся стихи из цикла «Школьная антология» — наверное, самого саркастического у Бродского; необычно злого и нарочито скабрезного. Хотя смысл его, конечно, не в досужем разглядывании подробностей из жизни по-взрослевших одноклассников. А в том, что гербарий свой голос на множество голосов, играет отношение заурядных судеб распахивается и во всей своей бесстыдной скудности предстает страна. Та самая, «куда смотреть не стоит», где «мучает охранник во сне штыка трехгранник»… и далее по тексту. Но все-таки есть что-то категорически неверное в том, что с помощью образов Бродского рисуется беспросветность. Потому что, сколько бы сам он ни перечислял отталкивающих деталей, сколько бы ни красил полотно в серый, это всегда будет особенная серость — «цвета времени». Не говоря уже о том, что за ней неизбежно возникнет его собственный, где-нибудь на Пантелеймоновской или Белинского растущий куст рябины. Куст, который по извечному, открытому Цветаевой закону встает перед поэтом на дороге в конце стихотворения и всю мнимость презрения или безразличия к родине обнажает.

А здесь рябины нет. Как нет и благодарности — той, что доносится из не забитого глиной рта поэта в конце хрестоматийного «Я входил вместо дикого зверя в клетку», которое прозвучит ближе к финалу. При всем многообразии интонаций, доминанта одна — резкая, как крик ястреба, как звук стали, впившейся в алюминий. И никакого вам сердца, обросшего плотью, пухом, пером, крылом…
Зато премного парадоксов: Бродский-трибун, Бродский-обличитель, яро и рьяно ненавидящий эту самую «страну, что вскормила». Над сценой глобус. И с каждой минутой все сильнее впечатление, что нам предъявляют только одну сторону этого остановившегося или искусственно остановленного шарика: язвительную — пережженную паяльной лампой негодования. А вся остальная планета поэта замерзла от неприкосновенности. И может впрямь показаться, что он оставил в городе, который и много лет спустя называл лучшим городом в мире, не вазы в Эрмитаже, не чугунный лик Горгоны… а обрюзгших и отупевших одноклассниц, подогнавших жизнь под стереотип.
Дело не в том, насколько далеко театр может уйти от автора. Нет спору: сколь угодно далеко. Дело в том, вправе ли он использовать автора для доказательства своей идеи. Вставлять полотно в прокрустову раму, на которой загодя уже начертаны лозунги (в данном случае о том, что сейчас не лучше, чем во времена застоя).
Поэта расчленяют и подспудно выдают некую искусственно воссозданную общественную ипостась за целое. Хотя известно, что от поэта если и может оставаться часть, то это только «часть речи вообще. Часть речи». И никакая иная.
«Когда меня режут, я терплю, но когда дополняют — становится нестерпимо», — говорил горинский Мюнхгаузен. Дополняют тоже. Да, когда Бродский в первый раз увидел Брежнева на экране, то долго вглядывался в него, а потом произнес: «Если он человек, то я — нет». И можно вволю пофантазировать о том, что бы он сказал перед телевизором сейчас… Но все-таки Нобелевская лекция (фрагменты из которой, кстати, цитируются в спектакле) начинается со слов «Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего…». Не странно ли, что в манифест превращают поэзию того, кто так ценил возможность быть свободным от манифестов?
Спектакль строится на иллюстрациях, в нем чувствуется напористая тяга к доходчивости. Герой буквально в воздухе рисует предметы: шкаф, которым стоит загородиться… зеркала, порождающие эффект изобилья… Почему-то оказывается: если заявлено, что «стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках», нужно стул поднять и продемонстрировать сомневающимся крепеж. И это странно.
Странно прежде всего потому, что сомневающихся нет. Публика, пришедшая в МДТ на Девотченко, читающего Бродского, — это умная, подготовленная и благодарная публика. И здесь кроется еще одна проблема спектакля. Едва ли в это пространство занесет хотя бы одного отпрыска общества потребления, который посмотрит и задумается о проблемах свободы и духовной кабалы. Диалог изначально ведется с единомышленниками. Нам дается возможность вместе с пламенным борцом поиграть в диссидентство (или диссидентство вспомнить). Не примкнуть, но покивать — тем более что это почти безопасно. По закону одиночный пикет не требует согласования с властями. Пока. И можно наблюдать — не выходя из комнаты, не совершая ошибки. И все вроде бы остро, правдиво, смело. И не сразу задумываешься о том, что на самом деле звучание спектакля не достаточно радикально! Зарифмовать двух вождей, то есть сказать «сейчас не лучше» — мало. Потому что в то далекое время, о котором идет речь в первой радиотрансляции, позиция человека, забаррикадировавшегося и пишущего в стол, была продуктивна для культуры. Человека должны были услышать. Сейчас, когда зона подполья спрессовывается масскультом, субъект, бегущий общественных отношений, не выплывет в информационном потоке. Ничего не донесет. Сейчас не выходить из комнаты — не выход. Вернее, и этого выхода нет. Жить в любую эпоху, «имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно». В любую по-разному. Но в нынешнюю (и в грядущую — особенно), вероятно, все-таки трудней.
Октябрь 2011 г.
Комментарии (0)