Г. Ибсен. «Гедда Габлер». Александринский театр.
Режиссер Кама Гинкас, сценограф Сергей Бархин

Кама Гинкас — великий режиссер.
Кама Гинкас — большой мастер.
Ни то, ни другое сомнению, кажется, не подлежит.
Пишу эти банальности в первую очередь для самого себя: размышляя о «Гедде Габлер», важно не забыть,
кто поставил этот спектакль.
Последняя работа Гинкаса вызвала недоумение. Ни
страсти, ни фантазии, ни простой изобретательности
мне в этом спектакле разглядеть не удалось. Возникло
ощущение, что режиссер решил отдать должное академическим
традициям Александринки и — усмирил,
упростил, а в конечном счете обескровил свою работу.
Зато она на удивление естественно вписалась в пространство
императорского театра, оказавшись в ряду
более или менее «прогрессивных» постановок, которых
эта сцена видела немало.
Одна из самых сильных сторон дарования Гинкаса
— чувство пространства. Гинкас умеет заставить
пространство съежиться, искривиться, растянуться,
устремиться вверх, распасться на части. Всего этого
в «Гедде Габлер» нет. Есть эффектная и многообещающая
декорация Сергея Бархина.
Высокие, не в два и не в три человеческих
роста, стены дома выстроены
из полупрозрачного стекла. Мутные,
серо-серебристые, они образуют
угол большого холла. Плексигласовые
стулья, диван, подставка для аквариума,
не говоря уж о нем самом,
огромный прямоугольник люстры
с длинными прозрачными подвесками
создают пространство контуров
и пре имущественно прямых линий.
Здесь и в помине нет не только модерна,
но и декоративности как идеи.
Решение пространства напоминает
хороший компьютерный дизайн —
строгий, лаконичный, понятный, подчиненный.
Композиция асимметрична,
но сбалансирована, а обилие прямых углов с лихвой компенсируется острым (градусов
тридцать) углом, под которым она повернута относительно
оси сцена—зал. Полупрозрачные границы подразумевают
продолжение пространства за ними, как
в горизонтальной плоскости, так и вертикальной: за
левой стеной обнаруживается душевая, а за правой —
длинная пологая лестница. Подобное решение требует
вдумчивого и разнообразного света; с ним пространство
обретает глубину, с ним материя начинает сгущаться
и растворяться. Не удивительно, что к работе
был привлечен самый востребованный и обласканный
критикой и национальными премиями художник
по свету — Глеб Фильштинский. Однако с самого начала
настораживает сильная приближенность стен
к авансцене. Не сразу понимаешь, что отсекается большая,
если не бoльшая часть александринской сцены.
Нет, спектакль не загоняется на авансцену, но происходит
интересное: глубина пространства подменяется
ее иллюзией. При такой планировке мизансценирование
может осуществляться только в первом и втором
планах, если же спектакль и прорывается за плексиглас,
то фрагментарно, как режиссерский акцент, как
образное решение. Нужно быть невероятно самоуверенным
и отчаянным режиссером, чтобы последовательно
поддерживать действие за стеклом, и Гинкас
по этому пути не идет. В результате эффектная и многообещающая
декорация Бархина ставит режиссера
в крайне жесткие и невыигрышные рамки — прямоугольная
геометрия без физической глубины. Кроме
того пространство имеет явный «флюс» слева — именно
там сходятся стены и там прорублен коридор к выходу,
— а по направлению вправо пространство безудержно
сужается.
Вынужденный разворачивать действие фактически
вдоль линии рампы, Гинкас, склонный к крупному
плану на авансцене, да и попросту помнящий о зрителе,
жестокую геометрию Бархина сглаживает. Например, в сцене Гедды и Левборга два прозрачных стула, сидя на которых и проведут герои все свое длинное
объяснение, ставятся в правой части сцены параллельно линии рампы, что нельзя объяснить ни декорацией, ни логикой движения героев — только крупным
планом. Диагональный принцип мизансценирования
Гинкасу жмет, да и странно было бы сегодня следовать тому, что придумал натуралистический театр уже
более ста лет назад. Результатом становится странная
изогнутость пространства: слева, где декорация особенно жестко диктует направляющие, оно отвернуто
от зрительного зала, но, продолжаясь вправо, все больше и больше разворачивается к публике анфас. В сущности, при мизансценическом разнообразии этой метаморфозой пространства можно было бы поиграть,
но, как ни странно, режиссеру это неинтересно. Более
того, мизансценического разнообразия не наблюдается. Бóльшую часть времени герои привязаны к обстановке, перемещаясь от дивана к столу, затем на авансцену и обратно. Это хорошо заметно в тройной сцене
Гедда — Теа — Тесман, когда актеры буквально меняются местами внутри образовавшегося треугольника. Такое чередование характерно не только для динамики сцен внутри себя, но и для динамики сцен между собой: объяснение Гедды и Теа слева на диванчике,
объяснение Гедды и Тесмана по центру у стола, объяснение Гедды и Левборга на авансцене — и дальше по
кругу. Когда-то диагональные мизансцены были придуманы для того, чтобы преодолеть «однажды и навсегда установленную планировку: направо — софа,
налево — стол и два стула. Одна сцена пьесы велась
у софы, другая — у стола с двумя стульями, третья —
посреди сцены, у суфлерской будки, и потом опять —
у софы, и снова — у суфлерской будки» («Моя жизнь
в искусстве»). Каким-то умопомрачительным образом современный спектакль мизансценируется по лекалам далекой древности. И то, что для разнообразия
восприятия (никакого другого объяснения найти, увы,
не могу) в антракте на сцене совершается частичная
перестановка (доминантное место стола занимает диван, люстра взмывает вверх, а принадлежащие предыдущей хозяйке вещи от правого портала перемещаются ближе к центру), сути происходящего не меняет:
герои по-прежнему привязаны к объектным точкам,
просто точки эти несколько сдвинулись. Это положение дел никак не исправляют редкие выходы за плексиглас — объяснение Гедды и Бракка на лестнице парадоксальным образом только подчеркивает необходимость вернуться (уже наконец!) в нормально видимое
зрителями пространство, а значит — к установленным
мизансценическим принципам.
В таком пространстве и таких мизансценах актерам работать совсем не затруднительно — никаких специфических задач перед ними не стоит (единственным исключением здесь, пожалуй, является
Мария Луговая — Гедда, но о ней чуть позже). Каждый занят трактовкой своего героя и этим, кажется, ограничивается. Вообще, по актерскому исполнению спектакль невероятно внятный: герои представлены, и представлены исчерпывающим образом.
Каждому из них можно подобрать ряд характеристик,
весьма короткий и исчерпывающий. Более того, никаких изменений, перерождений с ними не происходит. Однако не надо думать, что персонажи построены по масочному принципу: быть может, в силу навыков актеров Александринки, но, вероятнее, в силу
режиссерских требований существование актеров на
сцене традиционно-психологическое. Кажется, что режиссер вместе с актерами сознательно упрощает героев, доводя их характеры до однозначности, лишает их
глубины и переводит в одну плоскость. Тесман Игоря
Волкова — тип непрактичного ученого, которого волнует только его дело, но с той поправкой, что волнует
его не наука, а научная карьера. Он сутуловат, немного рассеян, любая одежда висит на нем мешком. Реакции его по-детски естественны и даже наивны. Он
вовсе не игнорирует Гедду — он ее не замечает и уж
точно не любит. Да вот, пожалуй, и всё. Таким он появился в первой сцене, таким он прошел весь спектакль, и таким же он оказывается в финале, сосредоточенно разбирая вместе с Теа черновики уже покойного Левборга и не видя того, что происходит в его доме.
Нарочитость, с которой актер так подает своего героя,
должна раздражать. И, видимо, это входило в замысел
режиссера: все главные герои-мужчины здесь вызывают раздражение. Раздражает подтянутый, обходительный и энергичный Бракк Семена Сытника — своей навязчивостью и поверхностностью. В отличие от
Тесмана в нем есть доля искусственности, фальши, его
бодрость чуть-чуть наигранная. Но так же, как и Тесман, чувств к Гедде он никаких не питает. Он ее даже
не желает. Про Тесмана и Бракка как-то не понятно,
на что им Гедда сдалась, — Тесман попросту существо
бесполое, а Бракк в рассуждениях о треугольнике и курятнике свою мужественность хоть и заявляет, но реально опрокинуть ее на Гедду не помышляет. И даже
Левборг в исполнении Александра Лушина если и питает к Гедде какое-то чувство, то только одно — обиду.
Этот герой чем-то похож на Тесмана, разве что помоложе. Он потрепан и помят, что легко объясняется его
былым пристрастием к алкоголю, так же неуклюж, он
никого не любит кроме себя, он еще более себялюбив,
нежели Тесман, поскольку соревнуется с ним не в карьере, а в научной состоятельности. Простота героев
вымученная и надуманная. Сложные мотивы и реакции не для них. Несчастные норвежские академические круги! И как они наукой занимаются? Впрочем,
будем справедливы: наука, а точнее, рукопись Левборга — здесь знак чего-то другого. Заглянув в нее одним глазком, Тесман приходит в восторг, Теа перед
ней благоговеет, сам Левборг действительно относит-ся к ней как к ребенку. Ее значение, ее символическое
значение последовательно и настоятельно в спектакле формируется, пока, наконец, Гедда не отправит ее
в печь. И это действие, пиковое для спектакля, режиссером однозначно акцентируется: в сером пространстве вдруг распахиваются топки (почему-то буржуек)
и красный свет сполохами ложится на холодное, геометрически расчерченное обиталище Гедды.
Гедда Марии Луговой и Камы Гинкаса — единственный сложный персонаж спектакля. Хотя и эта сложность относительна. Первое же ее появление очень
многое в ней объясняет — она провокатор. Красивая, стройная молодая женщина, фигура которой
практически идеальна, появляется на сцене в одном
белье и на каблуках. Вызов очевиден. На протяжении спектакля Гедда будет сексуально провоцировать
всех, даже Теа — лесбийскими играми. В этом мире
чувственность заменена сексуальностью — в ее сугубо физиологическом аспекте (в сфере эмоций сексуальности уже не наблюдается). Но даже такая сексуальность Гедды не находит здесь себе применения. По
сути, это крайне натуралистическая трактовка Ибсена, который хоть и отдал дань натурализму, никогда
полностью ему не принадлежал. Гинкас же начинает
спектакль с животной физиологии — в прямом смысле слова: физиологии животных. На декорации проецируется как бы сложное, смонтированное, рваное видео про тычинки и пестики, брачные игры осьминогов,
человеческий фаллос и так далее. После этого любви
в спектакле можно и не ждать, трагедией оказывается
то, что и физиология нереализуема.
Единственный персонаж, которого можно было бы
заподозрить в нежных чувствах, — это Теа Юлии Марченко, однако и эту слабую надежду режиссер в финале разрушает — так, чтобы сомнений не оставалось!
Погоревав о Левборге, Теа тут же сливается с Тесманом в экстазе восстановления рукописи и более уже
ни на что внимания не обращает — если не считать
намека на возможность для нее заинтересоваться Тесманом не только как ученым.
Ответом на такое мироустройство становится
сексуальная агрессия Гедды, холодная и расчетливая.
Впрочем, расчетливость проявляется и в алкогольной провокации Левборга, и в убаюкивании чувства
вины Тесмана — уже после сожжения рукописи. Речь
Гедды странная, рубленая, будто после каждого слова
она ставит запятую. Эта речь такая же сделанная, как
и ее фигура. Ее холодность непреодолима, она определена странной злостью, сидящей в героине с самого
начала. Злость, прорывающаяся экстравагантностью
на грани фола, — ведущее чувство Гедды, и в этом
смысле она сделана не сложнее всех остальных: одно
чувство, яркий внешний рисунок. Сложность возникает в финале, когда Гедда, единственная из всех, переживает и уничтожение рукописи, и смерть Левборга. Сидя прямо на планшете сцены и дергая струны
скрипки, из которой выпрыгивает неожиданный сурок (тот, что всегда «со мною»), Гедда корчит рожи —
то ли клоунский смех сквозь слезы, то ли язык всему
миру. Чего добивалась эта Гедда? Ответ спрятан неглубоко. Ее провокативность должна была привлечь
к ней чувственное внимание, но в этом мире любви
никто не испытывает. Рукопись как символ смысла
жизни и как главный конкурент Гедды была отправлена ею в печь. Героиня буквально спалила свою соперницу, но ничьим смыслом жизни от этого не стала. А было бы так красиво! В исступлении ища настоящего, выраженного чувства, Гедда и стреляет в себя,
надеясь хотя бы этим оправдать собственное существование. Вот, пожалуй, и вся история о девушке,
продавшейся за социальное благополучие, но тосковавшей о лучшей жизни.
Спектакль оказывается прост, наивен и весьма банален — и по приемам, частью взятым из далекого
прошлого, частью — из недавних спектаклей Гинкаса, и по своему посылу, который растрогает разве что
обитателей Рублевки.
Октябрь 2011 г.










Комментарии (0)