Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+
ARCHIVE.PHP

Тимашева Марина

Блог, ФЕСТИВАЛИ

Ф. М. Достоевский. «Идиот». Театр Мено Фортас (Вильнюс, Литва).
Режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Мариус Някрошюс

«БУДЬТЕ КАК ДЕТИ»

Спектакли Някрошюса трудно «взять» с одного просмотра, поэтому пока можно поделиться первыми впечатлениями. «Идиот» театра Мено Фортас сосредоточен на истории четырех героев: князя Мышкина, Рогожина, Настасьи Филипповны и Аглаи. Остальные, будь то Ганечка, старшие Епанчины, Аделаида или Лебедев, кажутся персонажами «прилагательными». Финал с болезнью и наказанием Рогожина, с безумием князя и поучительными высказываниями Епанчиной убран. Действие заканчивается разговором Мышкина с Рогожиным после убийства Настасьи Филипповны. Проклятые вопросы неакцентированы. Религиозная проблематика романа выведена в музыкальное и изобразительное решение. Получается, что это спектакль о свойствах страсти. В них нет ничего специфически русского, такая история могла приключиться где и когда угодно, а главные действующие лица очень молоды. Актеры: Даумантас Цюнис — Мышкин, Сальвиюс Трепулис — Рогожин, Эльжбиета Латенайте — Настасья Филипповна, Диана Ганцевскайте — Аглая — выше всяких похвал, они живут на сцене истово, с полной самоотдачей, как и положено героям романа Достоевского.

Пожалуй, впервые мне хотелось «очистить» спектакль от Някрошюса-постановщика, от Някрошюса-символиста, хотелось больше сосредоточиться на актерах. Возможно, тогда спектакль сохранился бы в памяти не серией весьма впечатляющих этюдов, а цельным художественным произведением и общий смысл высказывания казался бы менее туманным.

Сцена из спектакля.
Фото — Владимир Луповской

Все последние спектакли Някрошюса были поставлены по пьесам и поэтическим текстам («Маленькие трагедии», «Три сестры», «Чайка», шекспировская трилогия, «Времена года» Донелайтиса, «Песнь песней», «Фауст», «Вишневый сад»). На этот раз режиссер обращается к большой романной прозе (когда-то Някрошюс ставил «И дольше века длится день», но это было давно). Во всех перечисленных выше работах последних лет мы имели дело с жесткой, внятной концепцией, а слов в них было меньше, чем движений, жестов и символов. В «Идиоте» ситуация иная: текста тоже много, оттого-то поначалу кажется, что Някрошюс не интерпретирует Достоевского. Однако по окончании спектакля становится ясно, что режиссерское прочтение весьма далеко от хрестоматийного.

Все пять с половиной часов положены на музыку Фаустаса Латенаса. Так делают саундтреки к современным фильмам, так — уже давно — Някрошюс работает с композитором. В музыкальной ткани спектакля — нити классических произведений, церковных песнопений, народных песен, в нее вплетены шумы, гудки паровозов, прерывистое дыхание… Одушевленное, звучащее пространство не сулит никому добра. Оно дышит приближающейся бурей, оно прошито электрическими разрядами, в нем тревожно пульсирует какая-то мистическая жуть.

Иногда этот мерный, нарастающий рокот прерывается ропотом фортепиано или виолончели, словно что-то живое, человеческое пробует воспротивиться судьбе, но куда там. Все явственнее доносятся до нашего слуха глухие отзвуки гнева Богов и дыхание холодного, безразличного к людям Космоса. И почти постоянно стучат молоточки. Молоточки аукциона, на котором торгуют живым человеком? Молоточки-дятлы, снимающие стружку с деревянных столбов? Молотки могильщиков, заколачивающих гвозди в крышку гроба? Молотки палачей, распинающих Христа?

Декорации Мариуса Някрошюса, как всегда, лаконичны. В глубине подвешены огромные двустворчатые двери. А на сцене — много маленьких, будто кукольных кроваток-скамеек с металлическими спинками, и, в зависимости от того, как ляжет свет, в них привидятся кружевные решетки Петербурга или кладбищенская ограда (странное совпадение с оформлением спектакля Сергея Женовача «Три года», сделанным Александром Боровским, — идеи, видно, и впрямь носятся в воздухе).

С Петербургом в «Идиоте» связано несколько очень забавных, почти «капустных», режиссерских вольностей: когда Мышкин с Рогожиным проезжают по городу, актрисы носятся по сцене с табличками, на которых написаны названия улиц. Потом один из актеров, рослый, крупный, с черными нарисованными усами — вылитый памятник Петру Первому, — взгромоздится на чемодан-постамент и будет сильно, долго дуть на бумажный кораблик, отправляя флот в дальние края. Чуть позже Мышкин построит из чемоданов мост и расставит под ним бумажные кораблики. Эти чемоданы прибудут в Россию прежде Мышкина. Их вынесут на сцену какие-то странные типы (то ли почтальоны, то ли таможенники), потом внесут на носилках и самого князя. Багаж доставлен по назначению, нужные штампы проставлены — принимайте швейцарского гостя. Родина встретит Мышкина неприветливо — истошным собачьим лаем и криками «Ахтунг». А Рогожин — водкой и демонстрацией недюжинной силы: тащит князя за шкирку по полу, волоком. В следующей сцене, у Епанчиных, обитатели дома выразят свое отношение к Рогожину, потоптавшись ногами на его пальто. Метафоры Някрошюса, как всегда, наглядны. И не менее зримо одиночество Мышкина, когда он сворачивается клубочком в маленькой кроватке и развлекает себя, раскачивая клубочек ниток на веревочке — как котенок. Из размотанных нитей женщины мастерят фату Настасьи Филипповны — будто Парки, ткущие ее судьбу.

Все главные действующие лица спектакля необыкновенно молоды. Вот Юрий Яковлев и Иннокентий Смоктуновский, когда они — один в кино, другой в театре — играли роль Мышкина, были взрослыми 30-летними мужчинами. А выглядели еще старше, потому что носили исторические костюмы и были причесаны подобающим образом. Литовским актерам лет по 20—25, но они одеты в такие платья, в которых можно спокойно выйти на улицу (разве что силуэты напоминают о XIX веке). От костюма, конечно, зависит и пластика — тут она более свободная, раскрепощенная. Поэтому видишь не героев прошлого, а своих младших современников. Молодости же свойственна исключительная эмоциональность, резкие перепады настроения, иная впечатлительность, другой накал переживаний. «Совершенный ребенок», — говорит Епанчина про Мышкина, прежде ее слова относили только к поведению князя, теперь — ко всему его облику. И Аглая — маленькая, тщедушная, угловатая — только пробует казаться взрослой: напяливает туфли на каблуках, но ноги разъезжаются, как у новорожденного теленка. Она чувствует, как при одном появлении Настасьи Филипповны невидимая высоковольтная дуга перебрасывается через всю сцену и от сцены в зал, как наэлектризовывается воздух, она видит, как мужчины, теряя человеческий облик, высунув языки, собачьей стаей кружат вокруг героини. И ее отношения с Настасьей Филипповной, тоже очень юной, но все-таки женщиной, выглядят теперь иначе: как соперничество девочки-подростка с той, которой хотелось бы подражать. При такой расстановке сил становятся яснее письма Настасьи Филипповны, в которых она называет Аглаю ребенком. И уже не так важны ее слова о Христе. Да и князь Мышкин здесь никакой не Христос (если, конечно, не уподоблять Христу всякого страдающего человека): он, по сути, такой же, как все. Этот спектакль можно было бы назвать «Идиоты» — конечно, в том значении слова, которое вкладывал в него Достоевский. Повторю: ничего специфически русского в таких людях нет. Они просто избыточны во всех своих проявлениях и оказываются жертвами собственных, совершенно не подвластных разуму эмоций.

«Будьте как дети», и посмотрим, что вам за это будет.

Помните, как Аделаида Епанчина ищет сюжет для своей картины? И князь предлагает ей — «лицо приговоренного». Вот весь спектакль перед нами — лица приговоренных… детей.

Някрошюс часто омолаживает героев своих спектаклей. Достаточно вспомнить его трех сестер — ребячливых, смешных, до поры до времени шаловливых. Совсем молоды были в его постановках Гамлет и царь Соломон, Гретхен и Суламифь… Вообще, у него невероятной силы чувственная память обо всем, что происходило в детстве: как бегали, прыгали, с какими интонациями какие глупости болтали, как подглядывали за девчонками, как отогревали замерзших птиц, как стягивали зубами с рук промокшие варежки, как просили маму подуть на обожженный пальчик… Эта память физически осязаема. О Някрошюсе все время говорят как о философе-трагике, а на самом деле он сильнее всего в лирике. О любви Рогожина, знаете, как сказано? Настасья Филипповна выбегает из комнаты, а створки дверей захлопываются за ней, захватив прядь волос. Рогожин походит к дверям и целует эти волосы — долго, ласково… Такого нежного Рогожина прежде представить было невозможно.

Другие спектакли выдающихся режиссеров помнишь глазами, ушами, головой, а спектакли Някрошюса — еще и кожей. И налепленный на режиссера ярлык «сумрачного» гения — полная ерунда. Гений-то он гений, но в его постановках всегда так много радости, шалости, игры, нежности, света, красоты, они так полны жизни! Прежде я ломала себе голову над тем, отчего ужасно сложные спектакли Някрошюса так любит молодежь, а теперь понимаю: они чувствуют, что это все про них, про их забавы, их нежность, их жестокость, их стремление к саморазрушению, их переживания. Они видят самих себя в зеркалах поэтического театра Эймунтаса Някрошюса.

Удел театральных критиков — понимать, формулировать, объяснять. Эти обязанности, когда смотришь спектакли Някрошюса, кажутся чрезвычайно противными. Выполнять их неохота.

Октябрь 2009 г.

***

Среди крупнейших режиссеров второй половины ХХ века Някрошюс был одним из последних, кто любил и умел ставить пьесы. Но и его потянуло прочь. И не просто от пьесы, а от драмы. Что его «Времена года» не случайность, было ясно еще тогда, когда он ставил литовский эпос, где группа людей была одновременно и природой, и вещами, и понятиями, и, по мере надобности, людьми, отношения между которыми, и сами по себе этюдные, были только фрагментом эпического целого.

А теперь он решил поставить роман и поставил его как роман: сперва было одно, а потом другое. Так случилось, так сталось. Сперва была встреча между героями, а потом герою приснился сон. Об этом событии объявляют, его несложно обозначают, не заботясь о том, чтобы мы втянулись вовнутрь сознания героя, с его «кричащими противоречиями». Может быть, в этом даже и не заинтересованы. Если бы, допустим, мотив «русского света» явился в драме, можно было бы не сомневаться в том, что гибель Настасьи Филипповны как-то с ним связана. Здесь другая логика и другой интерес. Я не вижу никакой трагедии в том, что бедную женщину зарезали, — и вовсе не потому, что артистка не Рашель. Этой отличной актрисе потому и удается эта роль в этом спектакле, что не Рашель. Точно то же и про других.

Этот спектакль заставил меня «вспомнить», что и прежде Някрошюс с упрямым и неоцененным простодушием рассказывал нам истории. Похоже, я был слишком заворожен тем, как Тень отца пыталась объяснять сыну про холод того света и как Отелло убивал Дездемону, и пропускал две гораздо более важные вещи: во-первых, он ее все-таки убил, и во-вторых, за эти несколько часов они никогда так не любили друг друга, как перед смертью. Может быть, эти «во-первых» и «во-вторых» даже надо поменять местами.

Сейчас я смотрел и видел прозу. Но — отставая от Някрошюса, не в силах позабыть ту самую ворожбу. Оправданием мне было то, что и сам он, показалось, отставал от новой для него художественной идеи, когда едва ли не насильно рифмовал все, что попадалось ему под сильную руку, редактировал прозу намеренно однообразными и заведомо нежизнеподобными пластическими мотивами, которые загоняли актеров в маски. В том же ряду оказался и финал спектакля. Вместо конца истории — сжатые кулаки, которые по привычке (и зря) назовут метафорой.

Жаль, что мы стесняемся старого определения «противоречивый спектакль». Это ведь, кроме прочего, одна из самых живых и интересных в театре вещей.

Октябрь 2009 г.

ОТРАЖЕНИЯ В ТЕМНОТЕ

Спектакль пронизывает резкий мотив болезни. В самом начале машинисты-санитары вывозят на сцену изображенный кубами санитарный поезд с медицинским крестом на локомотиве и скидывают с носилок неподвижного бесчувственного запеленатого Мышкина, навсегда утратившего разум. Остались осколки, которые и развернуты в пространстве спектакля. Мы заглядываем в его сны, в его память, в его бред, наступивший бесповоротно. Мы смотрим монодраму, обратную перспективу романа, увиденную с другого берега существования.

Если для Достоевского «Идиот» — христианский апокриф, отражение жития в новом времени, то для Някрошюса, судя по раскрытой в спектакле природе чувств и отношений, — ветхозаветный миф, в котором действуют, правда, не застывшие маски, но молодые чувственные люди. Стиль спектакля отражает философские измерения романа. Режиссера интересует в мире Достоевского общее, философское, а не частное, личное, принадлежащее определенной эпохе. Играется, действительно, роман, на сцене осуществляется монтаж моментов из многочисленных действенных линий. Спектакль во всех своих свойствах эпичный. Мотивы романа приобрели абстрактность и масштаб эпоса.

Э. Латенайте (Настасья Филипповна), С. Трепулис (Рогожин).
Фото — Владимир Луповской

Мышкин и для Достоевского— отражение образа, не укладывающегося в измерение человека из реальной жизни. Някрошюс ритуализирует путь героя через земной мир, в который он попадает, который ему снится. Пространство пролетает табличками с обозначением адресов. Развертываются во времени загадочные сцены. Например, дочки Епанчины «постригают» Настасью Филипповну, вплетают ей в волосы и вынимают белые нити и под монотонный «колокольный» звук и лязг разбрасывают эти нити на все четыре стороны; она сидит неподвижно, а ее ноги отплясывают отчаянную тарантеллу, генеральша поправляет ей позу, как покойнице. Мышкин, стоящий поодаль, не может приблизиться и в страхе делает оберегающие ее магические жесты — так во сне мы не можем вмешаться в текущие мимо нас события… Режиссер видит в романе Достоевского тени мистерии.

Общий образ — невменяемого, ненормального чувственного мира. Как раз Мышкин более естественный и последовательный, чем все происходящее вокруг него — агрессивное, изломанное, индивидуалистичное… Роман, по Някрошюсу, отражает катастрофическую ткань жизни в целом. Общие мотивы, определяющие действие, связаны с природой человека. Психологическая ткань осознана как метафизическая.

Спектакль отличает необыкновенно сложное и содержательное ритмическое решение. Действие бывает лихорадочное, бывает замедляющееся. Иногда наступает напряженная (заряженная) пустота. Някрошюс создает двухслойную ритмическую ткань: в безостановочной звуковой партитуре одна жизнь, в действиях персонажей — другая. И тот, и другой планы чаще всего очень неспокойны. Разобщение ритмов создает особенно дисгармоничное ощущение.

Някрошюс абстрагирует социальный состав романа. Пространство пустое и черное, дверь— в никуда, костюмы нейтрально-современные. Движения — игровые, полутанцевальные, акробатичные. В глубине сцены во мраке стройными рядами стоят детские кроватки, металлические, одинаковые, очень похожие на клетки, птичьи клетки, из которых и вырвались персонажи. Сквозь более или менее вероятное в повседневности действие проступает иносказательный образ взволнованной птичьей стаи. Голоса персонажей крикливо-птичьи. И движения птичьи. Ганя носится по сцене — летает, как подбитая птица. Мышкин и Рогожин, когда ссорятся, ударяют друг друга по груди руками, как птицы клювами. Вообще все часто замирают в птичьих позах. Птичий образ обнаруживается и в Аглае, это создание довольно шумное и хищное (кстати, и декоративное: яркого, рыжего окраса). Механические приспособления «дятлы» рассажены на столбах (может быть, умельцем Фердыщенко), клювом одной такой игрушки приколачивают к столбу записку о свидании (Мышкина и Аглаи). В какой то момент обиженные дятлы «улетают» — Фердыщенко их отвинчивает и уносит…

«Любовная» составляющая романа интересует Някрошюса (то есть Мышкина, из его запредельного бессознательного будущего) специфически. Страсть-болезнь мучает, не высказывается, не удовлетворяет, хотя чувственные притяжения очевидны. Истеричные разбирательства между двумя женщинами за право обладания наивным Мышкиным, чудом попавшим в этот сумасшедший орнитологический парк, производят тягостное впечатление. В образном строе всего спектакля угадывается уподобление несчастных взрослых детям. Мышкин сыгран Даумантасом Цюнисом так, что смотрится наивным подростком, который воспитывался на каких-то изолированных от земной грязи небесах. (Дальше христианские коннотации, пожалуй, не конкретизируются.) Аглая (Диана Ганцевскайте) решена в духе капризного, изломанного, злого, самолюбивого, неумелого ребенка (ближе к Лизе Хохлаковой из «Братьев Карамазовых»).

Мотив санитарного поезда неоднократно повторяется. Не в том дело, что болен кто-то конкретно чем-то определенным, само земное «персональное» человеческое существование нездорово.

Някрошюс решает принципиально новую для себя задачу. Он ставит не пьесу (Шекспира ли, Пушкина ли, Чехова или Гете), не мистический текст тысячелетней давности, переведенный с полупонятного древнего языка, а психологический роман XIX века. Спектакль наполнен «психологическим» материалом, множеством мотивов и деталей (в многочисленных рецензиях критики нашли и убедительно описали подробности разнообразных человеческих отношений; можно сослаться на статьи М. Зайонц, О. Егошиной, К. Матвиенко, Р. Должанского, И. Алпатовой, Ю. Клейман, Д. Ренанского и др.). Персонажи, однако, играются совсем не так, как в психологическом театре. (В этом отношении спектакль принципиальный и требует подробного изучения, одного просмотра для серьезного разбора недостаточно.) Межличностные конкретные мотивы в действии есть, но не они важны для смысла. Существо мистерии не вытекает из обстоятельств и не управляется человеком. Аристотель обозначал характер в трагедии как «направление воли». Такой «психологизм» в этом «Идиоте» есть, он не частный, не ситуативный, можно рискнуть определить его как «сверхличный». Актеры Някрошюса сосредоточены на жизненном потоке (или судьбе) Мышкина, Рогожина, Настасьи Филипповны, Аглаи, и не сами персонажи ведают этими путями, и не им определять свою судьбу…

Скажем, роль Рогожина освобождена от любых конкретностей. На роль выбран Сальвиюс Трепулис, игравший не только Мефистофеля, но и мужскую роль в «Песни Песней» (полный жизни и радости парень). Снята (как в большинстве ролей) характерность, никакого яростного купца мы не видим, Рогожин человечески убедителен, мягок, образ нерезкий, почти чеховский. Понят важный акцент романа: Мышкин Рогожина сразу полюбил, сделал крестным братом. Някрошюсу важна его завороженность Настасьей Филипповной, невозможность двигаться через жизнь по воле разума, он не агрессивен, он беззлобен, парадоксально переполнен любовью, убивая ее, он не разделывается с ней, а спасает: для нее нет лучшего выхода, он был изначально запрограммирован. Настасья Филипповна у Эльжбиеты Латенайте тоже лишена какой-либо конкретной характерности, она представлена нежной, даже просветленной девушкой, печальная судьба которой давно определена. Кажется, она хотела бы защитить Мышкина. А он и Рогожин — ее. Но никто не в силах ничего изменить в общем неустроенном движении к пустоте. Мышкин их любил, такими они возвращаются в его разорванное сознание. В театре Някрошюса персонажи Достоевского сюрреалистично абстрагированы, могут быть отнесены к любой эпохе, их история могла быть рассказана Шекспиром или Чеховым, и в то же время они конкретизированы, так подробно сыграно чувственное, физическое, физиологическое существование человека.

Может быть, в «Идиоте» не так уж много средств, которыми раньше не пользовался театр Някрошюса. Но переведенная на этот театральный язык проза Достоевского открывается по-новому, глубоко.

Ноябрь 2009 г.

admin

Пресса

При всей эффектности «Укрощение строптивой» не часто появляется на наших сценах. Последний раз мы видели комедию Шекспира в 2001 году — режиссер Владимир Мирзоев и Максим Суханов (Петруччо) размазали по стенке Катарину, а заодно и Шекспира. Людям менее радикальных взглядов укрощение современной женщины представляется делом безнадежным. Оскарас Коршуновас в Александринке поставил спектакль не об этом. Он продолжил тему своего «Гамлета», тему призрачного театра с бесконечными превращениями.

Шекспир дает для этого повод: история Катарины, Бьянки с женихами разыгрывается актерами шутника Лорда. Кроме того, Лорд заставляет пьяницу Слая исполнить роль лорда и зрителя комического представления. Обычно это вступление выбрасывают. Коршуноваса, напротив, увлекла идея тотального театра.

Спектакль начинается с импровизации молодого, пьяненького псевдозрителя (Валентин Захаров). Выпил он в буфете виски, и потянуло на рассказ о любовных приключениях. Рассказ, надо заметить, длинноват и не слишком органично пристегнут к последующему действию. Что не мешает воспринимать основной сюжет как порождение пьяной и сонной фантазии Слая. Однако эпилог (когда Лорд велит выбросить на улицу Слая) в александринской постановке опущен, и пролог как бы «зависает». Правда, существует точка зрения, будто наш образованный зритель знает всe про классику, и не обязательно доигрывать пьесу до конца. Хотя, думаю, если на сцену вывели персонажа, надо с ним разобраться. По Коршуновасу, Слай на поклонах вылезает из-под юбки Катарины, заново родившись. Ну, предположим.

Впрочем, Коршуновас как всегда идет против традиции, оставляя зоны «архаики» только актерам-ветеранам (Виктору Смирнову — Баптисте, Евгению Капитонову — Винченцио, Владимиру Лисецкому — Учителю). Семен Сытник — Лорд — посредине. Сам он не дурачится, однако радуется, наблюдая молодежный бедлам, по преимуществу творимый слугами. Почему бедлам? Сохраняя почти в неприкосновенности стихотворный текст, режиссер «разрушает» его видеорядом. Исполнители подшучивают над историзмом. Сцена завалена бюстами классиков: Пушкина, Сократа и прочих. Головы великих людей напяливают на себя лакеи Лорда (они же дворовые собаки), чтобы морочить Слая. Актеры, играющие актеров, только отчасти приближаются к знакомым фигурам. Они стоят за манекенами в исторических костюмах и, всовывая руки в рукава, делают кукольные жесты.

Нет никакой реальности, а есть игра с гробом (в него укладывают отдохнуть молодожeнку Катарину), игра со скелетом, деревянной лошадью без головы и еще множеством предметов, заполняющих сценическую площадку снизу доверху. Более ли менее реален только актер в черном трико. Он скачет, кувыркается, танцует, поет «под Высоцкого», мужчина прикидывается женщиной. Как справедливо заметил Коршуновас, эти актеры могут всe. Но он же сетует: приходилось на репетициях «бороться со Станиславским», то есть с психологической школой.

На мой взгляд, Станиславский и обеспечил лучшие моменты спектакля. При всей моей любви к условному театру, в «Укрощении» ощутим перегруз самоценной театральности. Первоначально спектакль продолжался 5 часов. К премьере его удалось сократить до 3, 5. Все-таки длинноты в первой части ощутимы. Но помимо трюков ближе к финалу раскрывается главный мотив постановки: борьба за первенство между Катариной и Петруччо бессмысленна. И когда Катарина — Александра Большакова это понимает, она обретает свободу и начинает смеяться детским, радостным смехом. Автор призывает не к подавлению личности, а к ее освобождению от всякого рода «зажимов». Катарина нашла себя и буквально расцвела. Можно по-разному трактовать последний выход актрисы в костюме королевы со скипетром и державой, но эта Катарина действительно стала королевой женщин, постигшей мудрость жизни, глубинную власть над мужчиной, с которым ее связала судьба. О любви здесь говорить рискованно, однако есть полное приятие чужеродного существа, что тоже немаловажно.

С Петруччо несколько сложнее. Первая мысль, приходящая в голову, когда открываешь програмку: роль не для Лысенкова. Петруччо ассоциируется с крупным мужчиной, рыкающим голосом. Ничего подобного у Лысенкова нет. Хотя теперь он играет все: Хлестакова, Гамлета, Голядкина-младшего. При всей кажущейся пестроте в его героях есть нечто общее. В 1950-е английская драма вывела на сцену «рассерженных молодых людей». Лысенков играет «рассерженных» XXI века. Брутальности в его Петруччо нет — есть напор на грани безумия. «Я тебе не буду в тягость» — обещает жених и прыгает девушке на руки. Перед первой встречей с Катариной он выпивает для храбрости из штофа — в итоге поединка не уверен, но добиться свадьбы надо позарез — обнищал совсем. Может, и в сатиновых трусах пришел на бракосочетание не от хорошей жизни. Под финал, когда уже не надо ничего доказывать, в его глазах появляется грусть. Катарина по-человечески «переиграла» его. И они в семейной жизни поменяются ролями. Что поделаешь? Доигрался. Вторая пара влюбленных глупышков (Бьянка и Люченцио) трактована Марией Луговой и Тихоном Жизневским почти в привычном ключе. По форме «Укрощение строптивой» — спектакль-игра для молодых. По содержанию — борьба режиссерских намерений с актерскими прорывами в свой театр, вероятно, более психологически эмоциональный, чем свойственно Коршуновасу. Кто кого — будет видно на 10-м, 20-м представлении. И что от этого выиграет зритель, тоже.

Дмитревская Марина

Блог

Метки:

На «Балтийском доме» Драматический театр им. Г. Холоубека (Варшава, Польша) сыграл спектакль Кристиана Люпы, в котором он не только режиссер и художник, но и автор текста

Занявшись спектаклями о культовых персонажах ХХ века, в «Персона. Мэрилин» из всех мифов, окутывающих Мэрилин Монро, Кристиан Люпа выбирает один как главный. Нет, он не отказывается от таких поп-сюжетов как алкоголизм Монро, лечение в психушке под руководством доктора Гринсона (быть, может, виновного в финальной передозировке и смерти Мэрилин) и ее роман с Артуром Миллером. Но центральным мотивом становится желание Монро сыграть Грушеньку из «Братьев Карамазовых», ее пьяная самоидентификация с персонажем, через которого Монро хочет избыть боль женской души, с которым самоидентифицируется в пьяном бреду репетиции «В Мокром» (для которой вызвана Паула — реально существовавшая партнерша по замыслу «Карамазовых»).

Сцена из спектакля.

При этом все происходит в заброшенном павильоне киностудии, где когда-то снимался Чаплин и в котором живет Монро. П. Руднев писал — фотостудия, но нет — павильон киностудии, и это важно. Не фотосессия (хотя она тоже есть в спектакле) — игра перед камерой, съемка всего и вся. Это, естественно, метафорическое пространство: реальная Монро жила в замкнутом мире своего домашнего «бунгало», Люпа запирает ее в эстетизированном пространстве искусства, ржавые двери которого запирают выход в реальный мир, заставляют «вечную женственность» чувствовать себя актрисой перед камерой.

Эх, не было на спектакле Ю. М. Барбоя, а ведь это про то, как А играет B в присутствии С… И даже более сложно.

Взаимоотношение актера с ролью, пусть и несыгранной, «слипание» актерской природы с желаемым образом и моменты воплощения и развоплощения, перетекания природ и их взаимозависимости — вещи очень любопытные и содержательно, многообразно сыгранные Сандрой Коженяк — великолепной актрисой (по-моему, она гораздо лучше самой Монро). Расплывчатая, растекшаяся телесность героини желает обрести форму в образе, но не имеет для этого внутренней энергии, ускользающая красота расслабленно наблюдает за самой собой, реальные персонажи — мужчины брезжат в ее сознании Алешей и Митей, поскольку слияние реальностей жаждет своего воплощения здесь, в павильоне. Иногда возникающий экран отражает неизвестно какую реальность: в финале на нем будет рыдать о том, что она не Монро, актриса Сандра Коженяк, но ведь тоже не она, а Коженяк, играющая себя так же, как играет себя Монро…

Люпа при этом, как всегда, на пограничьи между гениальностью и графоманией. В данном случае прямо — как автор текста, который во второй части — самый уязвимый компонент.

Но в спектакле страшно много того, о чем хочется думать театральному человеку.

admin

Пресса

Александринский театр показал в Москве спектакль «Укрощение строптивой» по пьесе Вильяма Шекспира в постановке литовского режиссера Оскараса Коршуноваса. Соответственно и команда собралась из Вильнюса: сценограф Юрайте Паулекайте, художник по костюмам Агне Кузмицкайте, композитор Гинтарас Содейка, художник по свету Еугениюс Сабаляускас.

Спектакль навел на размышления о том, как меняется со временем и возрастом мироощущение режиссера. Когда-то Оскарас Коршуновас покорял языческим звучанием своих спектаклей. Какое-то время назад в Вильнюсе было немало людей, которыми он воспринимался как некое знамя современного литовского театра и во имя которого можно было свергнуть с пьедестала классика Някрошюса. Человек мужает, обретает новый опыт, но когда он в зрелом творческом возрасте стремится быть революционным и авангардным, выглядит это странно и скорее отсылает в арьергард.

На сцене стараниями сценографа Юрайте Паулекайте выстроен странный мир, в котором мало воздуха. Заселен он бюстами великих людей всех времен и народов: от Сократа до Пушкина с Достоевским, а также ритуальными принадлежностями в виде гроба, что всегда производит самое неприятное впечатление и к чему без особой надобности вряд ли стоит прикасаться. А здесь ее нет. Но зачем-то герои залезают в гроб, производит это совсем не то впечатление, которого, вероятно, добивался постановщик. Задействованы также манекены, лишенные голов, но облаченные в костюмы. И стоит персонажам подойти к ним, подставив собственную голову взамен недостающей, как возникает масса возможностей для игры, что Коршуновасом умело использовано. Все это придает происходящему живость и лишнюю долю условности.

«Укрощение строптивой» можно считать состоявшимся спектаклем, если есть в нем главная пара — Петруччо и Катарина. А они в Александринке есть, хотя и весьма необычные. Дмитрий Лысенков вряд ли когда-либо мог даже мечтать о такой роли. Она ему как будто противопоказана уже по чисто внешним параметрам, но только не по психофизике. Обычно Петруччо играет какой-нибудь видный и статный актер, брутальный мужчина. Дмитрий Лысенков не из числа таких. Он юркий, прыткий, способен на любую проказу, и, кажется, ему не по силам завоевать сердце своенравной красавицы Катарины. Александра Большакова, которая ее играет, хороша собой, пластична, и она плоть от плоти нынешнего дня. Шекспировские времена с ней как будто мало сочетаются. Но это, кстати, веяние времени, когда намеренно на роли шекспировских героев приглашают актеров, в которых так ощутима жизнь нынешних улиц. К примеру, на закрытии недавнего Венецианского кинофестиваля показали экранизацию «Бури» Шекспира, осуществленную Джулией Теймор, постановщиком бродвейского спектакля «Король Лев» и такого фильма, как «Фрида». На роль Миранды она пригласила совсем уж простенькую и, казалось бы, невыразительную актрису, которой самое место в картинах про современных подростков. И это стало основополагающим обстоятельством. Экспериментам над Шекспиром несть числа в театре и кино. В той же «Буре» роль Просперо играет не мужчина, а женщина, да еще какая — блистательная и выразительная актриса Хелен Миррен. Постановщик упорно стремился создать некое андрогинное существо, лишенное пола, Джулио Теймор занимал гендерный вопрос как никакой другой. И это сместило многие аспекты и акценты. Калибан — темнокожее существо, словно обмазанное лечебной грязью, и это, по замыслу режиссера, вулканическая лава. Но многих самых радикальных вещей, если они не психологического толка, в кино достичь гораздо проще, чем в театре, где нет такого внушительного арсенала технических возможностей. Театр не столь оснащен, и требуется большая убедительность в тех или иных экспериментах за счет человеческого ресурса.

Пара Петруччо и Катарина у Коршуноваса справляется с поставленной перед ней задачей. К тому же искра постепенно возникающей страсти в них ощутима, что важно. И принимаешь их такими, какие они есть, со всеми странностями их любви и характеров. Коршуновас ставил о том, что мечта достижима, главное — проявить инициативу и быть креативным. Но сонму иных персонажей не вполне удается работать на эту идею, существовать среди затейливой перегруженности сцены в обилии чисто режиссерских ухищрений. А уж начало спектакля, когда появляется якобы человек из зрительного зала, которого пытается утащить со сцены билетер, а он не уходит, пьет из бутылки и рассказывает о своей девушке, которую так любил, а та его покинула, — все же слишком популистский ход. Но кто-то из зрителей «клюнул» на эту уловку, выкрикнул из зала: «Хватит! Дайте начать спектакль!» Вполне вероятно, что это тоже запланированный «зритель», подсадная утка. Странный персонаж из нашей жизни, отговорив свой некраткий монолог, сознается, что он тоже артист и сейчас примет участие в спектакле.

Честно говоря, все это так неоригинально и отработано театрами сполна, что выглядит банально, а уж в случае Коршуноваса просто удивляет. Он всегда был носителем своей неповторимой и непременно литовской поэтики, которая была его опознавательным знаком и давала немало возможностей для самых неожиданных прочтений, да просто завораживала. А теперь Коршуновас словно отказался от прежней своей жизни и пошел проторенными тропами, ставя так, как ставила бы масса других режиссеров, которые никогда не обладали только им свойственными чертами и индивидуальностью. Да и сам Александринский театр распрощался с привычным лицом, примерил странные одежды, попытался быть современным и оказался старомодным в этой своей попытке.

Джурова Татьяна

Блог

admin

Блог

Мы открываем новый проект «ПТЖ» — «Пресса о петербургских спектаклях», осуществленный при поддержке Комитета по культуре Санкт-Петербурга, героическими усилиями модератора проекта Елены Вольгуст и веб-мастера Александра Гребенькова при скромном, но настойчивом руководстве проектом главным редактором Мариной Дмитревской, однажды решившей, что если в Москве давно существует «Театральный смотритель», собирающий всю прессу по текущему репертуару, то в Петербурге такого интернет-ресурса нет, и это непорядок. Теперь будет, и входом в эту дверь становится сайт «ПТЖ» — самого крупного театрального периодического издания.

Что такое сезон (в данном случае 2009/2010)?

Это 81 театр, 150 премьер, 44 СМИ, написавших об этих премьерах, 365 статей — по одной на каждый день года. Гиперссылки позволят читателю мгновенно очутиться на сайте того или другого театра и на сайтах самих СМИ. Мы предоставляем читателям эту возможность, прекрасно понимая, что работаем в какой-то степени пиарщиками и тех, и других. Ни одно доброе дело не остается, как известно, безнаказанным, но в данном случае мы надеемся, что в ответ на нашу щедрость увидим логотип ПТЖ и на сайтах театров (как говорится, алаверды!).

Теперь, из сезона в сезон, раздел будет пополняться (пишите Е. Вольгуст по адресу pressa@ptj.spb.ru). Конечно, если проект будет поддержан Комитетом по культуре и в будущем году.

Как говорит Е. Вольгуст, теперь читатели и коллеги могут приникнуть к еще одному информационному источнику, но за орфографию и пунктуацию ПТЖ ответственности не несет.

Пресса о петербургских спектаклях

Брандт Галина

Блог

«Грибуль-простофиля и господин Шмель»
(по сказке Ж. Санд «История истинного простофили Грибуля»).
Екатеринбургский театр кукол.
Режиссер Эмили Валантен

«ГРИБУЛЬ — ЭТО Я»

В спектакле «Грибуль-простофиля и господин Шмель» известной на всю Францию кукольницы Эмили Валантен (инсценировка, режиссура, эстетическая концепция) много непривычного для российского зрителя. Хотя, может быть, дело и не в национальном менталитете. Но так или иначе сама, так сказать, картина мира в спектакле, адресованном младшим школьникам, необычна для нашего детского театра. Бедный Грибуль рождается в семье воров и разбойников, где все — и мама с папой (Татьяна Ахлюстина, Алексей Пожарский), и братья с сестрами (Павел Овсянников, Валерий Полянсков, Александра Шолик, Олеся Волкова) — бесчувственные, жадные и жестокие. Чего стоит одна только, с подробностями показанная на сцене, семейная забава — сдирание под дружный хохот кожи с живого кролика. За пределами семьи то же — хотя нельзя сказать, что добра нет совсем, но мир принадлежит таким, как господин Шмель (Герман Варфоломеев), — жадным, хитрым, толстым и богатым финансовым спекулянтам. А труженицы-пчелы, производящие чудный душистый мед, вынуждены отдавать юную принцессу (Александра Шолик) замуж за г-на Шмеля, иначе — не спасешь своего дела. Но все напрасно. Шмель и принцессу возьмет, и соты захватит. Самая, пожалуй, завораживающая сцена спектакля — в глубине открывается черный бархатный занавес, являя освещенные густым золотым цветом полные пчелиные соты (свет — Жиль Ришар), которые через несколько мгновений разорят, изгадят налетевшие шершни-приспешники Шмеля, его офисные менеджеры (Алексей Пожарский, Валерий Полянсков).

Современный мир (даром что сказку Жорж Санд написала полтора века назад) узнается в деталях, поступках, разговорах один в один. И в мире этом добрый Грибуль, который хочет не денег и власти, а любви близких, терпит пораженье. Или по крайней мере остается в одиночестве: в финале, отвергнутый семьей, проклятый Шмелем, он один уплывает по реке жизни в неизвестном ни ему, ни нам направлении…

Сцена из спектакля.
Фото — Сергей Корнилов

Как не вспомнить о концепции «театра детской скорби»? Анатолий Праудин — тюзовский тогда режиссер — своими лучшими спектаклями («Алиса в Зазеркалье», «Человек рассеянный», «Ля-бемоль»…) доказывал, что детский театр должен не обманывать ребенка, активно познающего в это время жизнь, а готовить его к будущим испытаниям.

Эмили Валантен тоже хочет серьезно, без умиленья и сюсюканья, разговаривать с маленьким зрителем. Прямо на его глазах из обычных стульев в гостиной строятся декорации. В ход идет все, что оказывается под рукой, — и старый комод, и крышка рояля, за которым весь спектакль импровизирует сама Жорж Санд (Лариса Паутова, она же музыкальный руководитель постановки). Куклы тоже очень условны, как будто только что выструганы перочинным ножом из кусков дерева. Они выразительно-статичны, подвижны только «живые», говорящие руки — кисти самих кукловодов. Есть, правда, еще болтающиеся тонкие ножки, но только одна ножка Грибуля, которой он то и дело меланхолично покачивает в минуты горестных раздумий, «играет» в спектакле заметную роль.

Кстати, о меланхолии и раздумьях. Что касается характера героя, он тоже сегодня необычен для нас. Грибуль, став предметом соблазнения г-на Шмеля, все время находится в ситуации выбора. Но только в ситуации. Экзистенциально это его никак не трогает. Эдуард Конашевич представляет своего персонажа равнодушным к любым искушениям, не испытывающим никакой душевной борьбы, временами он кажется едва ли не вялым, анемичным. Его горестные раздумья — не муки выбора, его меланхолия — от неразделенной любви, которую он испытывает к миру, к семье, несмотря ни на что. Это характер изначально цельный, таким Грибулем можно только родиться. В спектакле нет даже намека на какое-то его становление. Насколько эта предопределенность героя способствует вовлечению зрителя в процесс сопереживания ему — вопрос открытый. Но мысль о том, что в современном мире, где изощренный соблазн стал главным средством воздействия на людей, только такие чудики и способны сохранить человеческое, сохранить себя и плыть каким-то своим путем в жизни, не кажется нелепой.

Говорят, на предпремьерной пресс-конференции в театре состоялся такой диалог:

— А вы знаете таких грибулей? —  спросила журналистка.

— Да, — ответила Эмили Валантен.

— В вашем близком окружении?

— Да, да. В самом. Это, например, я.

РОМАНТИЗМОМ ПО КАПИТАЛИЗМУ.
ПОЭЗИЕЙ ПО «ПРОЗЕ»

На какие все-таки метаморфозы горазды времена! Кто бы мог подумать, что весь двадцатый век увядавший в своем культурном значении и художественной привлекательности романтизм в начале века следующего вдруг опять начнет «набирать очки», неожиданно «придется ко двору». Что давно ставшая обычной беллетристкой для, прямо скажем, не очень «продвинутых» женщин, давно, кажется, потерявшая жизненную и художественную насущность госпожа Жорж Санд (Аврора Дюдеван) вдруг объявится, и окажется кстати, и будет иметь успех в современном театре. Правда, кукольном. Правда, детском.

Такое, между прочим, не раз бывало в истории: «взрослое» и вполне признанное искусство вдруг перестает всерьез восприниматься взрослой же аудиторией, но не умирает вовсе, а становится вполне востребованным искусством для детей. И особенно показателен в этом отношении романтизм. Его идеалистический порыв к высшим ценностям и бескомпромиссность в неприятии «пошлой», с его точки зрения, прозы жизни — утилитарного буржуазного миропорядка — давно отодвинуты как «иллюзии» реалистическим взрослым сознанием, но находят отклик в еще далеком от прагматики жизни сознании детском и юношеском. Такова судьба романов В. Скотта, Ф. Купера, В. Гюго, Ч. Диккенса и даже А. Дюма. Такова и судьба отдельных книг Жорж Санд, талантливой писательницы, яркой оригинальной женщины — одной из первых в новейшей истории феминисток, убежденной сторонницы одухотворенного либерализма и — одновременно-парадоксально — антибуржуазного романтизма.

В Екатеринбургском театре кукол ожила отнюдь не проза, а для семейного театра сочиненная сказочка г-жи Санд. Простая по сюжету, естественно, фантастическая. Но фантастика вполне земная, не требующая особых усилий и «улетов»: очеловеченный, но полный недоступных людям возможностей и соблазнов мир шмелей и пчел. А душевная основа — близкие любым детям семейные чувства и испытания, каким подвергает их непростая в своей обыденности жизнь. Тут и возникает коллизия спектакля, придуманного и поставленного обаятельной и одержимой Эмили Валантен. Коллизия, давно уловленная и осмысленная романтическим сознанием. И оказавшаяся сегодня в центре нашей, российской жизни: столкновение бескорыстия и корысти, неутилитарной доброты и расчета, душевной привязанности, любви — и циничного практицизма.

Сцена из спектакля.
Фото — Сергей Корнилов

Причем носителем, мягко говоря, «несимпатичных», чуждых чистой детской душе качеств оказывается как раз притягательный для детей вообще и их конкретного представителя в мире спектакля — мальчишки-"простофили" Грибуля — сказочный, чудесный мир. Тот, что уже в силу своей сказочности должен быть лучше: добрей, человечней грубого и злого реально-повседневного мира. Закон расчета, логика откровенной выгоды, неразборчивость в выборе средств — вот что преподносит «добрый» и щедрый к Грибулю господин Шмель. И рождает в душе этого вполне обычного мальчика — то есть, с точки зрения и Санд, и Валантен, просто нормального человека — чувство отвращения, духовного отталкивания, растущую энергию сопротивления. И отсюда — что замечательно — неожиданную терпимость к несовершенствам своего мира, своих близких. Готовность понимать их и жалеть, с новой силой любить их и быть с ними.

Но то, что я здесь наговорил, — отнюдь не спектакль Э. Валантен, а только его «отвлеченный» нравственно-мировоззренческий смысл, логикосмысловая схема. Этим, вы понимаете, зрителя, тем паче маленького, не возьмешь. К счастью, спектакль Валантен не моральная проповедь. Он соткан или, точнее сказать, бережно вылеплен из вещества тонкого и теплого, нежного и порой до слез трогательного. У него от начала и до конца милый вечерний колорит, особая, семейно-сердечная атмосфера, создаваемая уже в первой сцене простотой «домашнего» реквизита, присутствием доброй хозяйки дома и мамы — самой г-жи Жорж Санд (Лариса Паутова) с ее очаровывающим фортепьянным музицированием, начинающим спектакль-сказку. Чудесная находка, великая по точности догадка авторов — начать спектакль с покоряющей своим волшебным шармом «Сонаты-воспоминания» Николая Метнера. А дальше эту поэтическую струю подхватывают куклы — наивно-неуклюжие, грубовато обработанные, обобщенноликие, словно ребенком сделанные и этим поэтически-трогательно противостоящие натуральности «всамделишной» реальности. А руки этих кукол — это руки вовсе не прячущихся актеров-кукловодов, правда, скрывающих лицо, но не сочувственное отношение к главному герою. Особенно хорош сам г-н Шмель — Герман Варфоломеев, его крупная выразительная пластика, не лишенное комизма сочувствующее резонерство. Дети, получается, воспринимают историю через воплощенную зримую метафору: кукла/актер, то есть поэзия в самой «генетике» спектакля Валантен, в каждой его клеточке.

А апофеоз — танцы волшебниц-стрекоз, они же спасительная голубая река, стихия, смывающая морок-наваждение прагматической прозы и возвращающая путь домой — в свой мир, к самому себе.

Март 2010 г.

О «ДЕЛЕГИРОВАНИИ» СЕБЯ В КУКЛУ
И НЕОБХОДИМОСТИ ПЕДАГОГИЧЕСКОГО ДОСЬЕ

БЕСЕДУ С ЭМИЛИ ВАЛАНТЕН ВЕДЕТ МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

Марина Дмитревская. Эмили, как вы пришли к кукольному театру?

Эмили Валантен. После окончания испанского отделения университета я семь лет жила в черной Африке и видела интересные опыты в госпиталях, в так называемых «школах под деревом». Это было кубинское «советское» влияние (например, в Конго): они считали, что все женщины должны быть обучены грамоте, и, когда в госпиталь попадала мать с ребенком, женщину обязывали учиться читать, чтобы она потом могла следить за образованием ребенка в школе и развиваться сама. Когда я вернулась во Францию, то вписалась в национальное образование, но вместо того, чтобы преподавать испанский, я начала обучать «французскому для иностранцев» совсем маленьких детей — португальцев, испанцев, арабов. И не только обучать — надо было заботиться об их быте, транспорте и прочем. А через три месяца мне сказали: вы не можете преподавать, поскольку вы 11 лет не имели педагогического стажа во Франции. Мой африканский опыт их не интересовал, знание языков тоже. И меня это так вывело из себя, что я уволилась и впала в депрессию. Чтобы я вышла из нее, мать моего мужа, которую я очень любила, оплатила мне курсы скульптуры, кукольного театра и театральные курсы, я стала заниматься, но театр меня нервировал… Гораздо больше мне нравилось мастерить, шить, лепить… Я увлеклась гиньолем — и так пошло…

М. Д. Какого автора вы ставили больше всего?

Э. В. Даниила Хармса! Мы объехали Францию и мир со спектаклем по маленьким текстам, которые играли вдвоем. Я много ставила рассказы Зощенко.

М. Д. У Зощенко такой осязаемый, предметный «совковый» мир и юмор, определенный этим миром. Как его понимали во Франции, вне контекста?

Э. В. Прекрасно! Мы играли на испанском, английском, в Колумбии, Мексике, Пакистане — и публика смеялась в одних и тех же местах.

Хармс вынуждает идти прямо за текстом и произносить его так, чтобы голос напрямую проходил через куклу, там всегда есть злая сильная мысль.

М. Д. То есть для французского зрителя — Хармс, а для русского вы придумали Жорж Санд. Почему?

Э. В. Она очень современна. Жорж Санд написала эту сказку в 1851 году, когда Наполеон III снова превратил Францию из республики в империю и стал диктатором. И кукольники довольно сильно пострадали от Наполеона III, потому что он ввел цензуру комиссариата полиции. Кстати, с этого момента кукольники стали больше играть для детей, делать пародии на оперу, феерии и совершенно перестали играть народные тексты, в которых было много импровизации (их же теперь надо было цензуровать). Поскольку не все они умели писать, они были вынуждены обращаться к образованным людям. С одной стороны, благодаря этому у нас появились первые записанные тексты гиньоля, с другой — грамотные люди не просто записывали, а писали то, что могло пройти цензуру, и тем самым цензуровали тексты сами… Жорж Санд была страшно разочарована Наполеоном III. Герой ее сказки г-н Шмель одновременно и хороший экономист, понимающий в прибыли, и персонаж, завоевывающий власть над другими умами. Но, несмотря на свое разочарование, Жорж Санд пользовалась своим литературным авторитетом, чтобы, например, испрашивать амнистию политическим заключенным, в том числе Виктору Гюго (и он ее упрекал за это: лучше бы он остался в тюрьме, но она не ходила бы к Наполеону за протекцией — это был вопрос чести). Но Жорж Санд испытывала отвращение и к революционной жестокости тоже, видела обратную сторону революции.

М. Д. А есть эта сказка на русском языке?

Э. В. Есть, но это совсем другая история, там большие нарративные пассажи, которые надо было превратить в собственно театр. Скажем, в начале Санд подробно пишет, что родители Грибуля были воры и коррумпированные чиновники, что братья и сестры его жили, как цыгане… Трудно было передать и то, что отец Грибуля был лесничим старого законного короля, а нувориш Шмель гораздо богаче и постепенно скупает королевские земли. В сказке Грибуль встречает старого короля, который скоро должен умереть, а Шмель — триумфатор. Я думаю, старый король для Жорж Санд — это Карл Х, граф де Шамбор, последний из старшей ветви Бурбонов. Но все это я, естественно, выбросила, зачем это русским детям? Приходится все вырезать, вырезать, и так мало остается!..

Эмили Валантен c героями спектакля «Грибуль-простофиля и господин Шмель».
Фото — Юлия Колинко

М. Д. А французские школьники знают эту сказку Жорж Санд?

Э. В. Нет, к сожалению, тоже уже не знают. История Грибуля выходила в детской серии до 1950—1960-х годов, так же, как и «Алиса в Стране чудес» (тоже очень непростая сказка). В XIX веке не боялись рассказывать детям непростые истории.

М. Д. Да, и Андерсен писал взрослые страшные символистские истории…

Э. В. А Перро, а братья Гримм, а Гофман? Я очень люблю Гофмана, хотя я никогда не ставила его. Может быть, когда-нибудь доберусь до «Золотого горшка»…

М. Д. Из всех конструкций кукол какая самая загадочная? Ведь перевоплощение человека в куклу идет разными путями, это различные взаимоотношения живого и неживого…

Э. В. Сложный вопрос. Если бы я знала ответ, мне было бы проще делать спектакли. Думаю, что есть два возможных способа артистического общения с куклой. Сатирическое, гиньольное — и лирическое. В этом спектакле я перемешала оба.

М. Д. Вы говорите о содержании, а я спросила о технологии, о распределении энергии, которая питает, оживляет куклу. Я думаю, если человек держит куклу живой рукой, которую мы видим, как в вашем спектакле, — это одна история. Марионетка, лишенная гравитации, и кукольник — сам марионетка под небом Бога — это совсем другая психофизическая история. Даже актерское воображение работает здесь по-иному, не так ли? Я думаю, что разные конструкции дают разные загадки. То есть я надеюсь на это, иначе кукольный театр не нужен. Так какая кукла самая загадочная?

Э. В. Я думаю, что чем больше посредническая часть между кукольником и куклой — тем больше загадка. Спрятать кукольника за ниткой проще всего. Я очень люблю ширму, когда видно только руку. Но когда актер скрыт, сложно показать действие. Поэтому в «Грибуле» я придумала конструкцию с живой рукой: иногда прячу актера, а иногда показываю.

М. Д. В спектакле актер и его кукла одинаково одеты, и поэтому когда мелькает или даже полностью открывается человеческое лицо — это момент очеловечивания эмоции героя-куклы.

Э. В. Эдуард Конашевич, играющий Грибуля, так талантлив, что за ним хочется подсматривать, как за самим Грибулем! Мне вообще важна двойственность: кому принадлежит рука — актеру или персонажу?..

М. Д. Каких кукол вы больше всего любите?

Э. В. Я люблю перчаточных кукол гиньоля, в них мы сильнее всего, там прямая энергия. К тому же мне нравится играть с лионским акцентом, который я потеряла, когда училась в университете на испанском отделении. Но на 200-летие гиньоля мы развлекались тем, что играли народные спектакли гиньоля по всей Франции. Проблема сегодняшнего кукольника — это анализ связей между текстом, сценографией и техникой куклы. Я не могу решить конструкцию куклы, не имея сценографии. Вот у нас Грибуль все время идет по дороге, и если бы я заставляла его бесконечно вот так вот идти, это длилось бы часами. Поэтому мы поставили Грибуля на стул, спинка которого стала дорогой, — и публика это приняла. Сначала я думала, что мы сделаем марионеточный спектакль, поскольку Екатеринбургский театр в этом силен. Но спектакль создавался в рамках года культурного обмена Франции и России, он поедет во Францию, нужно, чтобы перевозка стоила дешевле, и по «производственным требованиям» мы не стали делать марионеточную установку. Нам пришлось долго изобретать конструкцию, совершенно новую, когда одна рука живая и управляет головой, а другая держит куклу…

М. Д. Часть действия идет на стульях, часть — в подлинном старом комоде. Или это столешница от буфета?

Э. В. Да, это низ буфета. Но во времена Карла Х, юности Жорж Санд, стиль меблировки — это часто буфеты и комоды без верха. Когда спектакль приедет во Францию, мы купим точно такой, какой подарила спектаклю Свердловская драма. Видимо, у них остался низ от какого-нибудь Чехова. Мне вообще нравится решать проблемы, которые доставляет сам материал. Когда мы делали финальную сцену с пчелиными сотами, мы использовали для изображения меда новогодние гирлянды…

М. Д. И пластмассовые коробочки от подарков…

Э. В. Наш переводчик нашел документальный фильм о пчелах, где видно разрушенный шершнями улей. Описание Жорж Санд абсолютно точное, что означает лишь одно: она видела, как все происходит. Она описывает и отрезанные головы пчел, и как приходят муравьи, едят мед и пчелиные головы. Но я не могла добавить в спектакль еще и муравьев…

М. Д. Эмили, почему кукольников в средние века на ночь выгоняли из города вместе с преступниками?…

Э. В. Я не знала этого! В Европе?

М. Д. Я думаю, потому, что они оживляют неживое… Это переселение души.

Э. В. И это меня страшно вдохновляет: с теми скудными средствами, которые они имели, они производили столько эффектов! Так воздействовали!

М. Д. Одна из самых гениальных картин воздействия театра как искусства описана Сервантесом в «Дон Кихоте»: Дон Кихот видит на постоялом дворе кукольный театр и крушит его саблей, стремясь освободить прекрасную даму — куклу, плененную сарацинами. Кукольник в отчаянии, театр разгромлен, Дон Кихот избит, но, уже отъехав далеко-далеко, он мечтательно сообщает Санчо о том, что, вероятно, принцесса теперь далеко и действительно спасена. Такова сила художественного образа: он живет даже тогда, когда его материального носителя (в данном случае куклы, а вообще это относится и к живому актеру) уже нет. Персонаж живет в Дон Кихоте как живой.

Э. В. Да, это проблема переселения в другого. А вообще «Дон Кихот» — прекрасный материал для обсуждения проблемы иллюзии. Сам Сервантес смешивает моменты реальности, собственно чудесные моменты, а также моменты чудесной реальности и реального чуда. Для режиссера это капкан. Как можно представить в театре эту смесь чудесного и реального? Где ловушки, которые ставит окружение Дон Кихота, а где действительность? Хороший режиссер в спектакле должен дать публике ясные коды. Я ставила не самого Сервантеса, а португальскую пародию, которая вошла в репертуар Комеди Франсез. Ее автор, драматург Антонио Жозе де Сильва (через четыре года после написания де Сильва был сожжен инквизицией), сам играл эту пародию с артистами и большими куклами. Он говорит об этом в предисловии, но не указывает, какой персонаж был куклой, а какой — человеком. И надо это было решать, и придумать для 60 персонажей костюмы (я много нового узнала об искусстве костюма именно на этой постановке).

М. Д. Сервантес писал пародию на рыцарский роман, де Сильва пародию на него, то есть вы ставили пародию на пародию.

Э. В. Это был очень сложный жанр, но два сезона спектакль идет в Комедии Франсез. А вообще меня всегда просят сделать спектакль попроще: раз кукольный — должен быть простой. Лет 20 назад я могла ставить более сложные вещи: и Хармса, и Кристиана-Дитриха Грабе, писателя эпохи Гете, сейчас — нет, и это тоже вопрос регресса. Мы во Франции (и педагоги, и люди, которые занимаются детьми) уже зовем на помощь: нужно воспитывать и обучать культуре, литературе, а не только математике, экономике, политике, нужной г-ну Шмелю. Нужно, чтобы образование не было прагматичным. У директоров наших театров обязательства перед властью, политиками, залы должны наполняться во что бы то ни стало, и они все больше и больше не понимают, что брать в репертуар, все больше боятся сложного. И когда делаешь новый спектакль, останавливаешься перед тем, что в театр придут совсем непросвещенные дети, не подготовленные учителями. Хотя перед премьерой мы отправляем педагогическое досье в школы, но на весь зал — всего один-два преподавателя, которые предварительно работали с детьми. Я за то, чтобы показывать детям сложные вещи, объясняя им исторические обстоятельства, о которых они не знают. Скажем, молодым важно знать, что в эпоху Мольера молодые люди не могли жениться без согласия родителей до двадцати пяти (девочки) и тридцати (мальчики) лет. Зная это, гораздо лучше понимаешь роли молодых людей у Мольера и роли стариков. И я пишу в педагогическом досье исторические сведения, но они никого не интересуют. Или: есть список наказаний слуг, на которые благородный хозяин имеет право. В каждой пьесе Мольера это есть, и гораздо увлекательнее смотреть того же «Скапена», когда знаешь юридическую сторону вопроса…

М. Д. И теперь, на премьерных спектаклях в Екатеринбурге, вы выступаете перед детьми и родителями с таким устным «педагогическим досье», рассказывая о Жорж Санд, Наполеоне, салонах с кукольными представлениями… Ведь они и правда слышат эти имена впервые! Да и мне было интересно!

Э. В. На самом первом спектакле, еще не очень готовом, совсем маленькие дети задавали вопросы — почему история плохо заканчивается, почему стулья… Здешняя публика привыкла в кукольном театре к совершенно другому — и это самый сложный момент. Директор Светлана Учайкина, пригласив меня, поступила, конечно, очень смело.

М. Д. Ну да, кукольный театр у нас часто — это театр болванчиков и для болванчиков. Я половину своей жизни вообще не понимала, для чего он нужен: ведь живой актер в гриме и толщинках может стать «куклой»! А скажите, русские кукольники отличаются от французских? Или кукольники всего мира — это одно и то же?

Э. В. Я вижу здесь черты Комеди Франсез… Большой театр, артисты играют по два спектакля в день, а потом еще репетируют по восемь часов со мной. Это потрясающее качество, каждый раз, когда я спрашиваю, не устали ли они, они говорят — все замечательно. Французы быстрее устают… кроме Комеди Франсез! Там они одновременно играют и репетируют так много всего! И здесь мы репетировали даже без кукол (когда они переделывались или вообще не были готовы). И еще мне очень нравятся их вокальные способности, у всех голоса, которых нет у французов, когда они находятся за куклой. Но в этом же и проблема, с которой трудно разобраться: они говорят «кукольными» голосами. Когда много играешь кукольных спектаклей и «выдергиваешь» людей из их болота, возникает голосовой форсаж на уровне рефлекса, тем более один артист играет часто несколько персонажей. Изображать за куклой психологический театр невозможно, но важно, чтобы голос при этом не стал карикатурным. В «Грибуле» мы много работали над этим, и я еще приеду — продолжить, когда мы уже разобрались с техникой куклы. Нужна более человеческая интонация. И вот еще интересный опыт. Когда я преподаю во Франции, в Консерватории, иногда я все же предлагаю будущим драматическим артистам поработать с куклой. На первом уроке они берут куклу и — поразительное дело — автоматически начинают говорить «кукольными» голосами.

М. Д. Но когда ребенок говорит с куклой, за нее он же тоже говорит «кукольным» голосом. Это что-то очень архаическое, может быть, архетипическое… Или когда мама говорит с младенцем, она сюсюкает, говорит не своим голосом. Может быть, это диктуется ощущением чего-то маленького?

Э. В. У меня 96-летняя мама, недавно она переехала в очень хороший дом престарелых, и, когда в первый раз за ней зашла сиделка пригласить к обеду, она заговорила вот таким «сюсюкающим» голосом. И моя мать, которая была преподавателем эсперанто, сказала: «Что вы, я еще нормальная!» Это в некотором роде психологическая и физическая редукция личности. И это загадка.

М. Д. Каковы ваши самые отрадные впечатления от театра кукол?

Э. В. Без сомнения, первый спектакль Филиппа Жанти. Мне по-прежнему нравятся его эффекты, техника, но совершенно не интересует его теперешний нео-сюрреализм.

М. Д. Он напоминает фокусника Копперфильда?

Э. В. Да. Мне кажется, что в мире назрела необходимость заставить людей в большей степени думать, чем мечтать. Срочно — думать! И не надо отправлять их в сад эстетических ценностей, которые уже и так сильно доминируют над мыслью. Зрители привыкли к монтажу, движению камеры, к видео, и театр должен сопротивляться этому, а не повторять телевидение.

М. Д. Должна быть рукотворность.

Э. В. Да, за это надо бороться.

М. Д. Ведь неживая материя — кукла — проходит через живые руки, впитывая энергию художника. Как живопись. Но потом энергия еще умножается энергией рук кукловода, это совокупность созидательных энергий. Пока я не поняла этого эффекта приращения, я не понимала эффекта живого воздействия кукольного театра.

Э. В. Я никогда не думала об этой конденсации энергий! Но это так! Очень интересно.

М. Д. Нужна ли театру кукол литература или он все же театр художника и ближе к изобразительному искусству — движущаяся скульптурно-живописная композиция?

Э. В. Мне кажется, что в визуальных искусствах есть гораздо более продвинутые, чем театр кукол. Так что литература необходима, верю в нее, даже при разнице языков. Кукольники часто, кстати, недостаточно точно работают над изобразительной стороной (и я здесь из-за недостатка времени маловато работала в цехах), и проблема кукольника во всем мире, как мне кажется, — в том, что кукольный театр герметичен. Кукольники мало ходят на выставки, не видят драматический театр, а встречаются на фестивалях с другими кукольниками, подобными себе. Это братья и сестры, которые женятся между собой, эстетика не обновляется и становится декадентской, вырождается.

М. Д. Эти братья и сестры гипнотизируют мир термином «кукловождение», как будто важнее этого ничего нет. Смысла никакого, но есть техника кукловождения…

Э. В. А еще все время говорят про двойничество с куклой. Лет двадцать это слышу.

М. Д. Ну, это проблема мировоззренческая.

Э. В. Но это же тащит за собой романтическую концепцию. А мне гораздо больше нравится понятие «делегирования» себя в куклу.

М. Д. В кукольный театр должны приходить работать люди, готовые уйти за ширму, а у нас часто идут те, кого не приняли на актерский. И они мечтают вый и из-за ширмы к людям и показать свое лицо!

Э. В. У нас тоже. В моей команде был один самовлюбленный артист, который все время говорил: «Я так хорош был сегодня на спектакле, а никто не знает, что это был я». Люди, которые к нам приходят, часто спрашивают, кто играл, но помнят кукол, а не актеров. С точки зрения медийной надо работать над тем, чтобы кукольники тоже становились звездами. Эдуарда — Грибуля мы просто выдернули из рук Коляды, который хотел занять его. И он вырастет скоро в большого артиста, но важно, чтобы не бросал кукол. Это хорошо, что артисты Екатеринбургского кукольного играют во многих театрах. И в моей компании то же самое: много со мной и время от времени поют, снимаются. И все же я бы хотела еще раз поставить спектакль с перчаточными куклами за ширмой. Это очень тонкая работа.

Март 2010 г.

admin

2010/2011

  • БЕЛАЯ ИЛЛЮЗИЯ
  • Сценарий, режиссура, движениеСветлана Курбатова
  • АкробатикаМихаил Ингерман
  • Художник афишиГурам Доленджашвили
    заслуженный художник Грузии
    почетный академик
    Российской Академии художеств
  • Художник по костюмамЕлена Букреева
  • МузыкаРоман Дубинников
    Кейко Мацуи
  • Действующие лица и исполнители
  • СиротинушкаКсения Шмаркина
  • Слепец, человек-колоколМихаил Ингерман
  • Ангел, человек страхаРоман Курбатов
  • Человек ветра, ПоэтАлександр Громыко
  • МолодухаАнна Кулибина
  • Наш современник, любовникАлександр Гунарев
  • Матушка, МузаМария Леонтьева
  • Воины, люди сферЭльмир Калиннулин
    Дмитрий Красильников
  • admin

    Пресса

    Александринский театр сыграл премьеру шекспировской комедии «Укрощение строптивой» — актеры зажигали на сцене, а зрительный зал несколько раз окутывал плотный театральный дым. После знаменитого фильма Франко Дзеффирелли 60-х годов прошлого века время поменяло во взаимоотношениях главных героев практически все. Все, кроме знаменитых пикировок Катарины и Петруччо.

    Накал страстей в новом спектакле Александринки весьма велик. Действие разворачивается как будто за кулисами. Тот, кто хоть когда-либо попадал в огромные «карманы» сцены, тут же идентифицирует изнанку театра. Актеры то прячутся за манекены, замирая, как куклы, то «оживают», а в конце действия облачаются в исторические костюмы. Но главное в постановке все же взаимоотношения Катарины и Петруччо, поиски ответа на вопрос, как в любви сохранить свою свободу, собственное независимое пространство.

    Все, что придумал режиссер Оскарас Коршуновас, разрушает театральные каноны. Петруччо (Дмитрий Лысенков) отнюдь не традиционный мачо. (Вспомним красавца Ричарда Бартона, укрощавшего пышнотелую Элизабет Тейлор.) Он — современный харизматичный парень, умеющий затеять и великолепно провести саркастичную игру, втянув в нее всех и вся. Появление Петруччо сопровождается исключительно тяжелым роком. А Катарина (Александра Большакова) не просто колкая злючка, а топ-модель, самодостаточная и независимая от обывательской морали. К тому же оба молоды и совершенно безбашенны. Тем интереснее на¬блюдать их бесконечную дуэль.

    Кто победил? Игра, талант, умение понять друг друга, найти точки соприкосновения в этой игре, любовь наконец! Вы спросите, а как же пафосный монолог укрощенной Катарины: «Муж, повелитель твой…»? Неужели это сегодня можно произносить серьезно?

    Еще гениальный Дзеффирелли в своем фильме позволил после монолога Элизабет Тейлор подмигнуть зрителям, находящимся по ту сторону экрана. Мол, ясно, кто и кем будет рулить. У Коршуноваса Катарина — Большакова произносит знаменитый монолог в образе английской королевы, с державой и скипетром в руках. Она проникновенно призывает женщин смирить перед мужьями свою гордыню. Однако шлейф за удаляющейся королевой несет… коленопреклоненный Петруччо. Вот ведь как вывернули: женщина — на пьедестале, а мужчина — у ее ног.

    Впрочем, зачем же все рассказывать? В концовке кроется замысел Оскараса Коршуноваса. Если хотите, чтобы режиссер им с вами поделился, запаситесь терпением — спектакль длится три с половиной часа. А это для жителя мегаполиса почти испытание.

    Вольгуст Елена

    Блог

    Метки:

    Исаак Башевис-Зингер. «Враги. История любви». Театр «Гешер».
    Режиссер Евгений Арье, сценография Семён Пастух

    Любви с первого взгляда не случилось. Сказать, чтобы были особые надежды? Да нет… Но расчет на нераздражающее знакомство — в рамках престижного фестиваля — безусловно был.

    Если, как аттестуют комментаторы питерских телеканалов, еврейско-русский театр «Гешер» Евгения Арье в Израиле — лучший, то, простите великодушно: Всевышний, видимо, занят более существенными вопросами (тем же сектором Газа), и современный театр им не целован. Комментаторам не верю. Подозреваю, что есть в израильском театре примеры поинтереснее. Хотя, увы, не ведаю, что происходит ни в «Габиме», ни в Камерном театре «Ха-Камери».

    Сцена из спектакля

    Сюжет романа «Враги. История любви» Зингера способен превратить сценическое действие в ураган, его обеспечат страстные отношения персонажей: мужчина бузыкинского характера в плотном кольце любви окружающих его трех женщин. Сразу после Второй мировой войны. В Америке.

    Учинять ураган с мелодраматическим подвоем необязательно, если постановщика интересует экзистенциальное: что происходит с человеком, когда еще вчера — гетто, а сегодня — свобода. Как жить, если даже пятиминутный сон возвращает в ад. То есть заняться исследованием Катастрофы. Мне оно не кажется скучным. Или надоевшим. Наконец, Зингер провоцирует режиссера на глубокие размышления об отношении к смерти, к Богу.

    Три этих посыла-тезиса обозначены в одно касание мной, человеком, в Зингера не погруженным. На самом деле настоящий разговор о нем должен вестись на другом уровне. И, казалось бы, уровня этого стоило ожидать от Арье, поскольку режиссер обращается к прозе нобелевского лауреата в третий раз (постановки романа «Раб», рассказа «Поздняя любовь»), что позволяет предположить: он не только ценитель Зингера, но и его знаток.

    Рассмотреть «врагов» в контексте предыдущих опытов Арье не имею возможности. Но «история любви» у выпускника Георгия Товстоногова получилась не странной, не страстной, не сумасшедшей, не нежной, не безысходной. Бездыханной. Не выстраданной им ни на йоту. Ощущение, что занялся ею безмерно уставший, но хорошо осведомленный про дивиденды от конъюнктуры человек. Сыграли же ее артисты, из которых выкачан воздух. Причем из всех без исключения. Может быть виной треволнения? Встреча с Родиной, роскошные палаты императорского театра, игра на иврите, когда из груди рвется русский стон (60% исполнителей в анамнезе — наши!).

    Сцена из спектакля

    Герман в трактовке Саши Демидова — нескладный высокий мужчина в помятом костюме, с вечно торчащей из кармана газетой, в очках и шляпе. С длинным интеллигентным лицом. Не секрет, что фактура, проходящая под известным определением «шлемазл», женщин не отталкивает. Многих, напротив, — пленяет. Но ничего, кроме фактуры артист нам не предлагает. Герой мечется от жены, польской крестьянки, спасшей его во время войны от смерти, к сочной любовнице, от любовницы к первой жене, считавшейся погибшей, но выжившей. И обратно. Три женщины и любят Германа, и хотят его. И он у Зингера яркий любовник, желающий всех их купно и порознь. Саша же Демидов однотонно вял с первой и до последней минуты действия. Загадкой остается — кого любит? кого хочет? То ли душа его разрывается, то ли не разрывается? И что вообще происходит в этой душе? Он неспешно передвигается три часа по сцене в мятом пиджаке, по большей части проборматывая текст, не оставляя зрителю, не читавшему роман и не смотревшему фильм Пола Мазурски, надежд на желание встретиться с прозой Зингера. Единственное энергичное движение артиста (сексуальные сцены опускаю. Выглядят они ничтожными потугами на чувство или страсть) — пощечина жене-польке. И тут-то вопрос. То ли этот непотребный жест обращен к нелюбимой женщине, то ли он — наглядное пособие, как вести себя с «гойкой», «шиксой». Неважно, что спасла от смерти. Не еврейка. Шовинистический флер, увы, присутствует. «Мы все перед тобой виноваты», — говорит польская жена еврейскому мужу. Тема overcompensation — да, присутствует. И это отвратительно.

    Сложные процессы, происходящие в душах героинь, так же затерялись в кулисах Александринки. Рисунок исключительно внешний: Ядвига (Наташа Манор) — на одной, со слезой ноте боится потерять мужа, любовница Маша (Эфрат Бен Цур) — трафаретно экстравагантна и банально истерична. Первая жена Тамара (Лилия Хейловски) — как бы умна и мудра. Каждое из движений — обозначение, нет ни одной реплики прожитой осознанно.

    Мизансцены Арье выстраивает, тяготея к фронтальности без причуд. Фуры, бороздящие пространство сцены, да две симметричные телефонные будки (справа и слева) отсылают нас к среднестатистическим примерам отечественного театра прошлого, по которому не скучаешь. Впрочем, кто бы обратил внимание на фуры, если бы на них стояли, сидели, любили живые люди.

    Р.S. 21 ноября 1972 года Георгий Товстоногов, разбирая учебную работу по рассказу Лавренева «Сорок первый» говорил студенту Жене Арье: «Как может актер жить на площадке, если у него не определено существование? Меня огорчает не то, что Вы не можете точно определить действие — это полбеды, а то, что Вы говорите: конфликт определить нельзя!».

    Бог с ними — Говорухой и Марюткой! Прошла жизнь. Конфликт между Германом и Ядвигой, Германом и Машей, Германом и Тамарой, Тамарой и Ядвигой, etc. Должен быть ежесекундным… Где он?

    admin

    Блог

    «ОТЕЛЛО»

    У. Шекспир. «Отелло». Театр МЕНО ФОРТАС (Вильнюс, Литва).
    Режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Надежда Гультяева

    ШЛЮЗЫ ИГРЫ

    НЯКРОШЮС ИГРАЕТ С ШЕКСПИРОМ

    Спустя годы после переделки «Ромео и Джульетты» в рок-оперу «Любовь и смерть в Вероне» (1982) и незавершенной работы над «Королем Лиром» (начало 1990-х), Някрошюс вернулся к Шекспиру, к его трагедиям. Во всех трех постановках («Гамлет», 1997; «Макбет», 1999; «Отелло», 2000) он существенно сокращал авторский текст и концентрировался на проблемах жизни и смерти: их универсальные —философские и метафизические — аспекты составляют ядро театра Някрошюса. Главной темой первых двух спектаклей была бесконечность движения времени, противопоставленная мимолетности человеческой жизни. В «Отелло» время неподвижно: оно измеримо подобно тому, как можно измерить уровень воды по рейке-водомеру, поставленной в центре сцены.

    В «Гамлете» Някрошюса волновало, насколько правомочно распоряжаться чужой жизнью: отец Гамлета в финале приходил к осознанию того, что не имел права требовать от сына мести. В «Макбете» ведьмы определяли судьбу Макбета, они играли его жизнью. Оба спектакля заканчивались нежеланными, но предсказуемыми смертями: другие люди (или силы) несли разрушение в жизнь главных героев. Отелло же разрушает свою любовь сам, единолично распорядившись жизнью Дездемоны и своей собственной. Он с самого начала знает, что любовь к Дездемоне не имеет будущего — несмотря на то, что эта любовь столь сильна (или именно потому, что она столь сильна). Някрошюс пренебрегает темой соперничества. Вместо возможного сексуального соперничества в отношениях Яго и Отелло преобладают доверие и преданность, в то время как между Отелло и Дездемоной — любовь и подозрение.

    В предыдущих спектаклях вред и опустошение несли потусторонние силы и создания (ведьмы в Макбете и призрак в Гамлете), а в «Отелло» — обычные люди. Режиссер исследует и саму природу любви: наделяя Отелло болезненной, одержимой страстью к молодой Дездемоне, он таким образом поровну делит ответственность за произошедшее между носителем зла (Яго) и носителем любви (Отелло).

    В «Отелло» Някрошюс поворачивается от универсальных и исторических аспектов, исследованных в «Гамлете» и «Макбете», к аспектам личностным. Из списка действующих лиц исключаются Герцог и венецианские сенаторы — именно для того, чтобы подчеркнуть домашний, семейный (не политический) характер трагедии.

    В свое время Гамлет был сыгран рок-звездой Андриусом Мамонтовасом, и теперь Някрошюс выбирает на роль Дездемоны не драматическую актрису, а балерину Эгле Шпокайте. На этот раз им руководило желание подчеркнуть гибкость и выразительную игривую легкость движений Дездемоны, резко контрастирующую с «одеревенелостью» и грузностью Отелло. Особенно это оказалось важно в исполнении «танца смерти».

    «Отелло» поставлен ироничнее, чем предыдущие шекспировские спектакли. Легкость пронизывает трагическую любовную историю. Някрошюс исследует отношения персонажей в условиях тотальной игры, которую они ведут друг с другом. При этом они предчувствуют, каков должен быть финал этой игры. Постепенно, по мере того, как играть становится все более и более опасно, трагическая интонация замедляет темп спектакля, под конец лишая героев игровой активности.

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра Meno Fortas

    Някрошюс по-прежнему верен первоэлементам: дереву, металлу, камню, воде и огню. Рейка-водомер стоит в центре. Две тяжелые металлические двери украшают боковые порталы сцены, иногда по ним струится вода. Небольшие деревянные корытца могут — перевернутые вверх дном — превращаться в гальку на берегу, или в чаши, в которых носят воду и зажигают огонь, или в корабли флота, которым командует Отелло. Эти корытца точно так же могут обращаться в гробы. Вся сцена — в холщовых парусах, которые, опускаясь, становятся гамаками; холстом обернуты даже стулья.

    Действие происходит на море. Все мужчины одеты в костюмы моряков, включая Отелло, Кассио и Яго, которые фактически приравнены к матросам. Някрошюс отвергает любую иерархию, любые признаки власти и устраняет расовую оппозицию между Отелло и Дездемоной, сосредотачиваясь, таким образом, исключительно на эмоциональной, чувственной стороне трагедии.

    ЧАСТЬ I: ИГРА

    Трехчастный и пятичасовой спектакль открывает Отелло, сидящий за пианино и играющий «Поэму» Зденека Фибича. В это время Кассио и Яго прыгают по гальке (опрокинутые деревянные корытца). Подобно ребенку, Яго, когда над ним смеются, сперва обижается, а потом вступает в игру. В самой первой сцене Някрошюс дает ключ к прочтению текста: сила — в игре.

    Отелло главенствует в первой части спектакля: большинство персонажей ищут его расположения и ревнуют к каждому его жесту любви и нежности. Яго (его играет комический актер и телезвезда Роландас Казлас) испытывает зависть к Кассио, оказавшемуся в фаворе у Отелло, он почти ревнует к Дездемоне, завидуя не столько любви, сколько вниманию, которое уделяет ей Отелло. Яго — друг Отелло, он во многом похож на него: отшельник, одиночка, поэт, на ходу сочиняющий истории. Так, история мечтаний Кассио о Дездемоне — чистой воды выдумка, замечательно проиллюстрированная игрой с корытцами. В своем повествовании Яго игрив, несерьезен. Он желает сыграть в игру с Дездемоной и Отелло, подвергнув проверке их любовь. Когда же он стоит перед мертвой Дездемоной и видит, что его «игра» обернулась реальностью, он потрясен. И все же усмехается: он сочинил сюжет и поставил его. Яго — изобретатель, который гордится тем, что воплотил в жизнь свое изобретение.

    Отелло доверяет Яго больше, чем Дездемоне. Он таскает Яго на закорках, помогая тому шпионить за другими, а когда Яго бьет лихорадка, заботливо обертывает его одеялами. И рядом с доверием, которое правит отношениями Отелло и Яго, — подозрение, существующее между Отелло и Дездемоной: постоянство дружбы с младшим по рангу противопоставлено непостоянству страсти к женщине, ведущей себя независимо.

    Дездемона восторгается Отелло, она ослеплена образом сильного, мужественного и могущественного человека. Отелло искренне влюблен в Дездемону, но он видит в ней невинное дитя, которое обожает, возносит на пьедестал (стул), гордясь ее красотой и демонстрируя ее окружающим. Дездемона восхищается героической биографией Отелло: она покорена его образом, и, понимая это, Отелло, смотрится в собственное отражение в корытце, когда упрашивает Брабанцио отпустить Дездемону с ним. Отелло любит устоявшийся, неизменный образ Дездемоны и не может понять той беззаботности и игривости, что она выказывает, общаясь с ним или же резвясь с Бьянкой и Эмилией. Когда Яго играет с человеческими существами (кораблями), когда Дездемона забавляется со своими подружками, Отелло не принимает в этих играх никакого участия.

    Отелло недооценивает способность Дездемоны действовать самостоятельно. Появляясь на сцене, Дездемона несет на спине дверь отцовского дома. Приняв решение выйти замуж за Отелло вопреки воле отца, она физически несет бремя своего тайного бегства. Дездемона вступает с Отелло в отношения, где она равна ему. Она не только принимает цвет его кожи (растирая руки черным платком), она носит черное платье, контрастирующее с белыми одеждами Отелло. Она играет с одним из знаков достоинства Отелло, напрочь забыв о его подлинном назначении: танцует с его мечом, легко и простодушно играет с орудием смерти. Отелло обращается с Дездемоной, как с куклой, отталкивая ее и вновь таща к себе через всю сцену. Она прижимает злосчастный платок ко лбу Отелло и роняет его, словно безделушку (вовсе не символ любви), раздраженная недостатком внимания с его стороны. Враждебный жест Отелло — ошибка, дающая начало трагедии.

    Недопонимание сущности любви определяет нарастающий трагизм отношений Отелло и Дездемоны. Мавр любит жену сверх всякой меры (рейка в центре сцены пародирует саму возможность измерить любовь, впрочем, как и время). Но он напуган ее открытостью, ее живостью, ее независимостью: склонившись на колени перед Брабанцио, испрашивая его разрешения взять ее с собой, он разговаривает с Дездемоной, как будто она все еще та самая маленькая девочка, которую он помнит. Отелло смущен присутствием юной женщины, а не девочки, его смущает разница в возрасте и цвете кожи. Он любит ее невинность и чистую красу, как нечто неизменное, раз и навсегда зафиксированное: помещая ее на пьедестал, он как будто «замораживает» ее. Но Отелло не может позволить ей принимать деятельное участие в игре с подругами или же энергично просить за Кассио. Изменчивость, непостоянство Дездемоны Э. Шпокайте передает пластически, словно протанцовывая роль. Дездемона влюблена уже не в героя, а в мужчину, но Отелло не может воспринять ее как настоящую женщину. Он может любить существо, которое лишено способности развиваться. Когда Дездемона действует, когда она активна, его подозрение растет и любовь истощается, когда же Дездемона пребывает в покое, его любовь по-прежнему сильна. Векторы их любви разнонаправлены, противоположны и не встречаются в реальности; тем не менее, оба они захвачены игрой влечения и отторжения, любви и ненависти.

    ЧАСТЬ II: СИГНАЛ ТРЕВОГИ

    Второе действие начинается сценой, в которой участвуют два брата-водоноса — они играют с песком, насыпанным на столе. Находят в песке стеклышки, лошадиную подкову и платок, который Эмилия, играя, отбирает у них. Эмилия бездетна, и ее материнские чувства распространяются на двух братьев, которым она выговаривает, вытирает нос платком и которых кормит. Продолжают игру Эмилия и Яго: они гоняются друг за другом вокруг стола, споря из-за платка. Эмилия борется за внимание Яго, вместе с ним глядя в дырку в цветочном горшке, а когда ей не удается принудить его смотреть на нее, прячет горшок себе под юбку. Эмилия продает Яго платок в обмен на его внимание, заставляя поцеловать ей ножку.

    Сцена из спектакля.
    Фото из архива театра Meno Fortas

    Яго разводит огонь в корытце и распаляет ревность Отелло, намекая на увлечение Кассио Дездемоной, однако в то же время он признает, что, быть может, все это выдумка. В этот самый момент двери начинают «плакать» в первый раз (потоки воды струятся по ним), предупреждая о грядущей трагедии.

    Яго ведет рассказ о встречах Дездемоны и Кассио, изображая все при помощи корытец-лодочек, играя с ними, как ребенок. Дездемона, Эмилия, Бьянка моют и сушат волосы, весело брызгая водой друг в друга. Они ведут себя подобно трем ведьмам в «Макбете», и, как и в «Макбете», их действия также становятся причиной трагедии. Просьба Дездемоны помиловать Кассио принесет ей смерть, а кража платка Эмилией и ее раскаяние перед Отелло принесет смерть ей. Бьянка, насмехаясь над своим «свиданием» с Кассио, ставит несколько будильников, готовясь к встрече. Три женщины дурачатся с матросами, как со своей ровней, на цыпочках бегают через всю сцену, а в это время уровень воды поднимается… Игра достигает опасного предела, и звучит сигнал, возвещающий об опасности наводнения.

    Когда Отелло допрашивает Дездемону, на сцене стоят два стула, покрытые чехлами — белым и черным. Это намек на разницу в цвете кожи: в первой части эта разница находила свое отражение в цвете одежды. Отелло уходит, и Дездемона продолжает бегать меж двумя стульями в отчаянии, разрываясь между влечением и отвращением, преданностью и сомнением.

    ЧАСТЬ III: ПОТОП

    Главный образ спектакля — двери, которые «плачут» в ключевых сценах. Вода пробивается сквозь металл дверей, заливая корабль. Возникает угроза затопления и даже гибели корабля. Двери сдерживали воды океана до тех пор, пока в доверии меж людьми не пролегла трещина.

    Игровая сущность спектакля проявляется в характере самой игры: ее легкость противопоставлена серьезности и значительности чувств, испытываемых Отелло. С другой стороны, Яго — не актер, а драматург и режиссер происходящего.

    В «Гамлете» и «Макбете» люди сравнивались с животными и птицами, в «Отелло» Някрошюс обращается к образам растительным. Цветы — еще один объект в игре человеческими жизнями. Будучи изображением, они не содержат в себе никакой угрозы, но этого нельзя сказать о цветах реальных. «Отелло» рассказывает о том, что опасно играть с «настоящими вещами»: с человеком, с игрушкой, с цветком, а не с его вышивкой на платке.

    Изображения-образы цветов воздействуют сильнее, чем они сами. Точно так же на Дездемону гораздо сильнее реального Отелло действует его героический образ. Тема цветов связана с Дездемоной: на ее платке и покрывале — вышитое изображение розы; Кассио преподносит Дездемоне розу; и, наконец, ее мертвое тело окружено живыми цветами. Первоначально цветы возникают в виде образов (точно так же, как и Отелло — всего лишь образ для Дездемоны), но по мере того, как отношения Дездемоны и Отелло обретают трагическую интонацию, цветы становятся настоящими: сначала цветок, предложенный Кассио, и затем — цветочные горшки — могила Дездемоны. Отелло поливает растения водой, будто надеясь вернуть Дездемону к жизни: «Наше тело — это сад, где садовник — наша воля» (слова Яго).

    После самоубийства Отелло Кассио толкает деревянное корыто с его телом к краю сцены, чтобы потом столкнуть его в море (оркестровую яму). Яго, сидя неподалеку, держит на пальце горящую спичку (что раньше ему не удавалось). Пламя разгорается, чего тоже раньше не случалось. Яго установил связь игры и реальности: результат — разрушение.

    С одной стороны, «Отелло» — о выживаемости зла и силе подозрения и сомнения, противопоставленных власти любви. С другой — о несоответствии вымысла и действительности, игры и жизни. Разрушение, учиненное Яго, — результат того, что сам он недостаточно хорошо чувствует реальность: он живет в мире вымысла, игры, и это в большей или меньшей степени относится ко всем прочим персонажам. Кроме того, Някрошюс превращает сцену в корабль, которому грозит затопление: вода одновременно является источником жизни и угрозой ей. Точно так же и любовь одновременно всесильна и разрушительна.

    В «Отелло» Някрошюс идет дальше, чем когда-либо прежде: он предлагает критический анализ игры и театрального искусства. Потоп грозит не только кораблю Отелло, но и кораблю театральному.

    Ноябрь 2001 г.
    Перевод Н. Мельниковой

    ***

    Феноменальный в моей зрительской жизни случай: спектакль, который мне не пришелся по душе совсем, я помню наизусть, с точностью до сценической запятой, до мельчайших деталей, и притом он не забывается — торчит в памяти гвоздем, раздражает.

    «Отелло», как и прочие композиции Някрошюса, — театр абсолютного режиссерского произвола. Этот театр не подчиняется никаким законам, кроме законов самого режиссера. Ни один из его элементов не отвечает и не собирается отвечать на вопрос — почему, зачем, откуда. Театр абсолютного режиссерского произвола считает драматургию и актеров подчиненным и подсобным материалом для материализации собственно режиссерских грез. Это нечто среднее между сеансом игровой психотерапии и черно-белой магии (о магии свидетельствует постоянное задействование на сцене стихий воды и огня). В настоящее время театр абсолютного режиссерского произвола — один из главных торжествующих типов театра, который ставит под сомнение существование театра как вида искусства. Такой театр — творческая форма самовыражения субъекта, отрицающая общие свойства и законы данного вида искусства.

    Сцена из спектакля.
    Фото — Владимир Луповской

    Однако личность Някрошюса как творческого субъекта в высшей степени приспособлена для сочинения связного и эффектного сценического текста. Возможны зрители, которые в этом тексте не поймут ни слова. Возможны жадные читатели. Возможны — это мой случай — более-менее равнодушные созерцатели. В любом случае нельзя отрицать существование этого театрального текста, обретающегося в сугубо театральном пространстве — у него нет других адресов. (Поскольку бывают иные, кроме сугубо театральных, адреса — гражданское чувство зрителя, к примеру, или его общекультурная память.) Абсолютный, субъективный театр, делающий вид, что зрителя нет, что Шекспира нет, что никаких Отелло за четыреста лет не было — есть только эти канаты, это надрывное фортепьяно, эти чаши с огнем и эти страстные дуэты Багдонаса и Шпокайте. Приметы крепкого рыбацкого литовского хутора ставят коллизию на твердую почву знакомой по литовским романам эпической рефлексии: измученный жизнью молчаливый крестьянин взял за себя верткую модницу-горожанку, «земля» подверглась вторжению чуждой стихии «ветра» — стало быть, взаимная погибель неизбежна. Самая дивная мизансцена, на мой вкус, — когда Отелло тянет за собой десятки канатов с галерами — образ каторжного, прикованного, связанного долгом и страстями большого мужчины. Интрига не нужна, Яго не нужен, «черен я» не нужно — по существу, Шекспир не нужен. Нужно постепенное раскачивание душевной «лодки» героя в мрачном и запутанном пространстве, нужно ощущение рока как моря и моря как рока, нужна пара бессловесных идиотов, усугубляющих постоянное чувство иррациональности происходящего. Конечно, «Отелло» Някрошюса — в высшей степени изысканное произведение. Полная субъективность и произвольность языка, на котором это произведение написано, делает его предельно эфемерным. Это фантом, который не может иметь долговременных театрально-культурных последствий, кроме дерзких мыслей у отдельных неосторожных индивидуумов — а дай-ка, сделаю и я театр имени Самого себя не хуже Някрошюса (всегда будет хуже).

    Ноябрь 2001 г.

    ***

    «И море черное, витийствуя, шумит и с тяжким
    грохотом подходит к изголовью»…

    Я испытываю настоящую зависть и почтение к тем, кто решается писать об «Отелло». Ко всем, кто берется его анализировать, трактовать, исследовать. Я честно сказала себе, что касаться этого текста в качестве критика я не в состоянии. Мне не подобрать нужных слов, не найти верного тона, я смята этим спектаклем и совершенно не в состоянии от него отстраниться. Эпитет «великий», который хочется ему присвоить, ничего не объясняет. Силу и способ воздействия описать вряд ли удастся. Нет желания не только разгадывать, но даже последовательно запоминать возникающие в пространстве сцены образы. Громада «Отелло» Някрошюса — только так. И я ощущаю себя целиком во власти этой громады, знаю, что мне выпали десять часов театрального счастья (я видела спектакль дважды).

    Когда я в первый раз посмотрела «Отелло» на Театральной Олимпиаде в Москве, он показался мне безусловным — то есть вне споров. Но я ошиблась. Уже после показа на «Балтийском доме» я сама провела в дебатах об «Отелло» много часов и знаю, что далеко не все профессиональные критики его признают. Удивление мое усилилось в связи с тем, что к этому спектаклю не просто по-разному относятся (это бы еще ничего, сколько людей — столько мнений), но его по-разному видят, противоположным образом понимают его законы и задачи. Если театральная критика не может договориться о том, рассчитан ли «Отелло» на эмоциональное восприятие или только лишь на эстетическое любование, то у меня возникает вопрос: а есть ли вообще какие-нибудь критерии, по которым критика анализирует спектакли? Спектакль бесспорный вызывает споры, причем не из серии «нравится — не нравится» или «мой театр — не мой театр», а по существу — каков этот спектакль: например, «холодный», «отстраненный» или «страстный»? Не можем разобраться, как работает у Някрошюса артист — лишь расчетливо и точно исполняет режиссерскую волю или глубоко, подлинно, психофизически существует в роли… Наверное, есть возможность привлечь театроведческий инструментарий и доказательно проанализировать этот сценический текст. Но я, во всяком случае, просто умолкаю, если надо доказывать, что «Отелло» — спектакль не холодный (скорее, яростный), что Владас Багдонас при все его изощренной актерской технике воздействует на меня силой подлинно проживаемого на сцене страдания, что Эгле Шпокайте — не просто «много бегает» по сцене и так далее. Если все это требуется аргументировать, то лучше я примкну к восторженной публике, перейду в разряд «простых зрителей» и буду выражать только ничем не подтвержденное личное мнение. У меня, как у любого зрителя, есть впечатления, которые я и попытаюсь записать.

    «Отелло» — спектакль о ревности и любви. О том, как любовь убивают. О том, как она в страшных мучительных корчах гибнет. Ревность у Някрошюса — тень любви. Темная, неуправляемая стихия, выползающая из глубин человеческого естества, разрушительная и непобедимая. Отелло отдается мраку, подчиняется, со страстью и даже с каким-то упоением уничтожает свою любовь и себя. Наблюдать за этим процессом тяжело и жутко еще и потому, что здесь абсолютное следование правде жизни. Ничто не может остановить человека, поддавшегося жажде разрушения.

    Эгле Шпокайте — Дездемона — не просто женщина. Это сама женственность, воплощенная нежность, грациозность, естественность. Эгле — балерина, звезда балета, но только этим не объяснишь ее легкость, прыгучесть, независимость от земного притяжения, умопомрачительную гибкость. Здесь не профессионализм, а природа. Дездемона в спектакле Някрошюса — необычайно подвижное, летучее существо. А Отелло, по контрасту, если и не медлителен, то основателен, тяжеловат. Однако интересно то, что Дездемона, будучи в непрерывном движении, по сути остается постоянной (Отелло подозревает ее в измене, но она верна, она не изменила и не изменилась). Непостоянство здесь свойственно Отелло. Он меняется на глазах, перерождается, теряет разум, разрушается. А Дездемона Шпокайте отдала себя своему возлюбленному, всю без остатка, поэтому в ней нет ни капли раздражения, обиды, страха — только неиссякаемая нежность. Она готова вновь и вновь бросаться к нему, любовь удесятеряет ее силы. Някрошюс трижды заставляет их вступать в танец, когда он ее мучает-терзает, держит за голову, а ее тело летает и вращается вокруг него над бездной.

    Сцена из спектакля.
    Фото — Владимир Луповской

    Някрошюс, по-моему, вовсе не стремится озадачивать зрителя, загадывать ему загадки. Многие его образы простодушны, наивны, по-детски просты. Взять, к примеру, будильники, которые один за другим достает Бьянка, нетерпеливо ожидающая прихода Кассио. Будильники оглушительно звенят, возвещая скорую развязку всей истории, — это обескураживающе простое, «детское» решение. Другой пример: Дездемона, раздираемая любовью и обидой, мечется по площадке между двух стульев, расстояние между которыми все увеличивается. Мучительный разлад, возникший в отношениях двух любящих, представлен наглядно. В той же степени наглядно показано, как ничтожный Яго ломает мощного Отелло, ставит его на колени, заставляет в прямом смысле «пасть», ползать по земле. Но не таковы ли и метафоры Шекспира?. «Вывихнутый век», который необходимо «вправить»… Можно привести еще немало примеров. Дездемона появляется на сцене с тяжкой ношей на плечах — она несет дверь отцовского дома, который она тайно покинула.

    Отелло тянет за собой на веревках деревянные корытца — вереницу кораблей. Канистры с водой, которые покачиваются, как буйки, в руках сидящих на арьерсцене безымянных персонажей. Можно, наверное, написать много страниц о том, что означает постоянное присутствие в трагедии этих безучастных свидетелей, бессмысленное и равнодушное. Неостановимое плесканье воды в канистрах создает ритм бортовой качки — герои «Отелло» со всех сторон окружены водой. Стоит приблизиться к краю твердой земли — к краю сцены, слышен рев волн и ветра. На маленький ненадежный островок (или корабль) обрушиваются штормы и бури. «Она была коварна, как вода», — говорит о Дездемоне Отелло. Вода коварна, опасна и «гибелью грозит». Даже сквозь кованные железом двери иногда просачиваются и струятся потоки воды.

    Мучительная тишина наступает после оглушающей музыки, после убийства — страстного танца-агонии. Длинная сцена, на протяжении которой зритель вместе с Багдонасом-Отелло, не произносящим ни слова, подробно, ничего не пропуская, проходит болезненные, горькие этапы осознания. Отелло встает, потом пытается сесть, отдохнуть, но не находит себе места, не может унять все более ощутимое беспокойство, сомнение, тревогу. Неподвижно лежит тело Дездемоны, в этой неподвижности, в неестественности позы есть что-то жуткое. Он не может оторваться от этого тела, все смотрит и не может понять, поверить и признать себя правым. Все это очень долго, выматывающе, изнурительно, но напряжение не падает, а растет. Он расставляет вокруг тела горшки с цветами, опять садится, смотрит. Неудовлетворен, начинает заново — переставляет цветы… Трудно сильнее выразить окончательное, безнадежное отчаяние и одиночество, страдание и стыд. Эта сцена абсолютно лишена пафоса и мелодраматизма, вообще каких-либо эффектов. Здесь все выражено через актера, все транслируется актером.

    Спектакль завершается невероятно сильной сценой «самоказни» Отелло, когда он произносит последний монолог, поочередно, как по определенному ритуалу, сталкивая лодки со сцены (как будто срывает с себя ордена и погоны), а потом сам бросается лицом вниз в выдолбленную лодку, как в гроб, и Кассио оказывает павшему генералу последнюю почесть. «A man who wanders from the way of understanding will rest in the assembly of the dead».

    Ноябрь 2001 г.

    admin

    Пресса

    Новый спектакль ТЮЗа им. А.А. Брянцева «Летучкина любовь» касается материй, о которых взрослые давно и думать забыли.

    В большинстве своем взрослые, когда начинают рассуждать о том, что детство — самая счастливая пора жизни, высказываются с высоты возраста. Просто многочисленные обязательства и непомерная ответственность за всех и вся делают порой жизнь взрослых невыносимой, вот они и умиляются над тем, что у детей таких обязанностей минимум. При этом взрослые уже давно похоронили воспоминания о том, насколько болезненны для ребенка познание мира и попытки определить в этом мире свое место. А осознание того, что ты живой, но заодно и смертный, в определенном возрасте и вовсе перегружает эмоциональную сторону жизни ребенка.

    Если условно поделить всех жителей Земли на тех, кто помнит свои детские ощущения, и тех, кто их из сознания вычеркнул, то драматург Роберт Орешник и режиссер Владимир Богатырев явно попадут в число тех, кто сохранил память о собственном детстве. В «Летучкиной любви» говорится о том, что детей больше всего волнует в 11- 12 лет: о любви, жизни и смерти. Драматургическая основа, правда, не избежала внедрения в текст прописных (опять же с точки зрения взрослого человека!) истин. Но кроме педагогов и родителей, к которым дети, полагаясь в этом возрасте на свою мнимую взрослость, не очень-то прислушиваются, должен же кто-то объяснять им, что бесконечно жевать и ругаться плохо!..

    У Бугра (Радик Галиуллин) и главного героя Летучкина (Иван Батарев) достойных авторитетов, похоже, не было. «Про жизнь» ничего, видать, им никто не объяснял: в чистилище, где разворачивается действие, Летучкин как-то неожиданно для себя попадает, да и влюбляется там же совершенно непостижимым образом. Хотя первая любовь она всегда так — р-раз и втюрился, а почему — одному Богу известно+ Кстати, вопрос о существовании божественного начала героем не муссируется и сомнению не подвергается. Какие могут быть сомнения, если за каждое ругательное слово получаешь по шее от кого-то невидимого? Божественные подзатыльники, как и вставки в спектакль фрагментов из книги Михаила Дымова «Дети пишут к Богу», веселят юных зрителей от души и отлично разряжают довольно напряженную атмосферу спектакля. Сделано ли это авторами осмысленно или «так получилось», судить не берусь. Однако необходимое соотношение серьезного и смешного в постановке достигнуто. Возможно, секрет этого кроется в актерской игре: на сцене не изображают самокопаний и мучений, свойственных влюбленным или сомневающимся взрослым, словом, не врут. Практическая сторона дела (что со мной, как и почему я здесь оказался?) интересует Летучкина даже больше, чем ответные чувства объекта влюбленности (Алиса Золоткова). Существование в пространстве, где вместо асфальта облака, а вместо одноклассников — ангелы, будет него будет временным. И хотя жесткой формулировки того, что герой понял и осознал (сиречь морали), так со сцены и не прозвучит, публике все кажется понятным без назиданий и «розовых соплей». Школьники уходят из зала с явной «думой на челе»: а, может, разговор со зрителем на этот раз все же удался?

    Pressa Adminych

    Пресса

    Большой театр кукол показал премьеру спектакля для актеров и кукол «Сто оттенков синего». Идея и постановка принадлежат участнице театре AXE, режиссеру Яне Туминой. Пьесу написала Настя Денисова, молодой петербургский поэт. Cмотрела ЕЛЕНА ГЕРУСОВА.

    Поставлен спектакль, как принято в таких случаях говорить, на актуальную тему. Оттенки смысла замешаны на довольно четком конфликте нового времени — на вытеснении реальных связей виртуальными, на уходе реального человеческого общения в социальные сети. И это в рассуждении девальвации «вечных ценностей» в целом. История же простая. Одинокий и наивный почтальон Лариса (Марина Солопченко) увлечена чужими любовными письмами: она сворачивает их в бутоны, укрепляет на стеблях — и ее дом уже превратился в какие-то камышовые заросли нежных признаний. Но бумажных писем, понятное дело, в ее сумке оказывается все меньше. Приходится завести ноутбук. Романтичный, немного сказочный мир Ларисы художник Эмиль Капелюш поместил на втором уровне двухэтажной конструкции, здесь же нашлось место картонажной рождественской елке и репродукции Модильяни.

    На первом этаже, в системе белых лайтбоксов, обитает одинокий и циничный Степан (Cергей Бызгу), создавший интерактивный сайт «любви.нет» — о смертельной вредоносности и выдуманности этого чувства. Неопытный, пугающийся виртуального мира пользователь Лариса на этот сайт случайно попадает. Конечно, пытается доказать, что любовь есть. В качестве аргумента даже приводит историю отношений Модильяни и Жанны Эбютерн, которую сама читает, хлюпая носом. Все это Степана не сильно убеждает, да ему и не очень интересен ход дискуссии — он деньги на сайте зарабатывает. Однако в отношениях героев появляется некоторый лирический оттенок.

    Случается блэкаут. Для Степана это глобальная катастрофа: c исчезновением электричества рушится его мир. Но интернет надежно замещает более древняя виртуальная реальность — мечта. Здесь на сцену выплывает очень красивый световой объект — огромный воздухоплавательный шар, на таком когда-то мечтал летать Степан.

    В визуальном и постановочном плане «Сто оттенков синего» — очень лиричный, красивый и убедительный спектакль. Но уж больно хромает его литературная основа, драматургически сюжет разработан слабо. Уже во втором действии актерам не остается ничего, кроме как играть лирическое настроение. И сочинять этюды «поверх» текста. Вот например, Сергей Бызгу как-то так умудряется застегнуть молнию на куртке, что становится понятно: его герой чуть ли не годами не покидал дом, выйти из сети для него как минимум приключение. А вот обмен репликами и монологами ни в «эксцентрическую драму» (а именно это указано в программке), ни в пьесу любого другого жанра не вырастает.

    Философским фоном «Ста оттенков» служит идущий в параллель с живым кукольный план (художники объектов и кукол — Кира Камалетдинова и Татьяна Стоя, актеры — Ольга Гапоненко и Алексей Шишигин). Очень красивая история одинокого путешествия с грустным чаепитием в купе какого-то поезда начинается с формирования человеческого существа в прозрачной полусфере и заканчивается встречей с семьей. Впрочем, безмолвный кукольный сюжет не только замечательно наращивает смысл «Ста оттенков», но и напоминает не очень приятную для спектакля в целом фразу про то, что иногда молчание — золото.

    admin

    2010/2011

  • Федор Достоевский
  • КРОТКАЯ
  • Инсценировка и постановкаАндрей ГАВРЮШКИН
  • Сценография и костюмыВасилий СЕМЕНОВ,
    Наталья ГРОШЕВА
  • Художник по светуАлександр РЯЗАНЦЕВ
  • МузыкаАлександр БАКШИ
  • Музыкальное оформлениеМаксим СТУДЕНОВСКИЙ
  • Действующие лица и исполнители
  • ОнАлексей ПОТЕМКИН
  • ОнаПолина ВОРОБЬЕВА
  • Спектакль идет 1 час 15 минут без антракта
  • admin

    Театры

    Дмитревская Марина

    Блог

    23 сентября, в день осеннего равноденствия, в Петербурге открылся новый театр. Который все хотели, но никто серьезно не надеялся, что дело выйдет. Ведь подобные события в Петербурге не то, что редки, их вообще нет. Но теперь, переезжая мост Володарского, петербуржцы и гости нашего города» будут видеть впечатывающуюся в сознание рекламу: vteatrekozlov.net. Этот адрес сайта театра — не шутка. Театр «Мастерская» возник из студентов последнего курса Григория Козлова — того, о котором говорили в 2010-м году все (см. № 60 «ПТЖ»). Козлов и стал художественным руководителем. Так что втеатрекозлов — есть!

    Что же есть? «Идиот» в трех составах, уже снискавший славу и премии, «Яма» по Куприну, «Грезы любви» по «Бальзаминову» Островского, «Старший сын» Вампилова, а еще «Фандо и Лис» Аррабаля, «Кроткая» Достоевского, «Облако в штанах» Маяковского… ну, и так далее. Репертуар из 10 спектаклей.

    Курс Г. М. Козлова. Выпуск 2010 года

    На молодых «козлят» было нацелились уже и московские театры-"волки«: учуяли, что есть чем поживиться. Но нам в Питере уж очень не хотелось, чтобы они повторили судьбу Константина Хабенского и прекрасной компании, чтобы также растиражировали себя и стали похожи на муляжи. Так часто случается с актерами, ведь, как писала Наталья Крымова, актерская природа «и меньше разума, и больше его». А время нынче не сосредоточенное, беглое, не наработав внутреннего содержания, неразумные артисты тратят больше, чем имеют, и быстро становятся творческими банкротами. Теперь есть надежда, что возникает театр-дом, что Григорий Козлов будет вести своих учеников от роли к роли, растягивать их роскошные данные в парадоксальной логике, расширять диапазон, а они (даст Бог) не будут суетиться.

    Открылись на Малой сцене БДТ при большом стечении народа «Старшим сыном», в которого ввелись на роль Бусыгина студент Мастерской Вениамина Фильштинского Михаил Касапов (Максим Блинов, ныне актер МХТ им. Чехова, будет играть с Касаповым в очередь, приезжая из Москвы), а на роль Соседа тоже фильштинец Владимир Карпов.

    Благодарности Комитету по культуре, Комиссии по культуре ЗАКСа, родной Академии театрального искусства в начале — и выход первого курса Мастерской Г. Козлова («наших будущих могильщиков» — сказали ребята) — в финале. В такой драматургии прошел вечер.

    Билетов на спектакли октября не достать. Разве что на премьеру — «У ковчега в восемь» в постановке Екатерины Гороховской на малой сцене Мюзик-холла и на «Кроткую» в Музее Достоевского.

    А с 1 ноября театр будет работать на Народной улице, 1 — в бывшем помещении Театра «Буфф». Там мест значительно больше. И пусть первые годы пройдут на Народной улице, но вместе и с толком. Потому что втеатрахкозлов много, а в этом kozlov. net, а есть надежда радоваться встрече человека с человеком.

    admin

    2010/2011

  • Александр Вампилов
  • СТАРШИЙ СЫН
    Комедия в двух действиях
  • ПостановкаГригорий Козлов
  • Сценография и костюмыВасилий Семёнов
    Наталья Грошева
  • Художник по светуАлександр Рязанцев
  • Музыкальное оформлениеАндрей Юрьев
  • Действующие лица и исполнители
  • БусыгинМаксим БЛИНОВ
    артист МХТ им. А. П. Чехова
    Михаил КАСАПОВ
    студент СПбГАТИ, курс В.М.Фильштинского
  • СильваАрсений СЕМЕНОВ
  • СарафановАлексей ВЕДЕРНИКОВ
  • ВасенькаЕвгений ШУМЕЙКО
  • КудимовСергей АЛИМПИЕВ
  • НинаПолина ПРИХОДЬКО
  • МакарскаяАлександра МАРЕЕВА
  • Две подругиАлена АРТЕМОВА
    Ольга КАРАТЕЕВА
  • СоседВладимир КАРПОВ
    студент СПбГАТИ, курс В.М.Фильштинского
    Евгений ПЕРЕВАЛОВ
  • Спектакль идет 2 час 30 минут с одним антрактом
  • admin

    Пресса

    Новый спектакль Оскараса Коршуноваса «Укрощение строптивой», которым открылся V международный театральный фестиваль «Александринский», в городе ждали. Просто потому, что постановки иностранцев в Петербурге, увы, редки, особенно если говорить о режиссерах с мировыми именами и остро чувствуется потребность во вливании свежей крови. А главное — в новых идеях

    Идею Коршуновас в свой спектакль принес. Не новую, правда, — старую как мир, но довольно завлекательную. Он предложил зрителю поиграть в театр. В предпремьерных интервью режиссер много говорил о том, как игра способна преобразить жизнь человека. Тезис «жизнь — театр» решен просто: в свой спектакль Коршуновас включает спектакль, который перед пьяницей Слаем (Валентин Захаров) в качестве злой шутки разыграет свита слуг-псов Лорда (Семен Сытник). По совместительству слуги становятся актерами. Именно они стаскивают со Слая джинсы и цветную футболку, в которых он заявился прямо в зрительный зал с бутылкой пива и с историей несчастной любви, и переодевают его в неразумного младенца, нацепив что-то вроде памперсов и чепчика. Этот несмысленыш убеждается в том, что он — знатный человек и все, что было до того — пьянство, грязь и нищета, — лишь сон. В качестве лекарства от «потери памяти» Слаю предлагается посмотреть спектакль.

    И Коршуновас начинает увлекательнейшую на первые полчаса игру в театр. Художница Юрайте Паулекайте загромождает сцену таким количеством закулисного хлама, что актеры то и дело спотыкаются о декорации. Тут и болванки для париков, и шкаф, забитый до отказа платьями, и гроб, и грязная ванна, стоящая торцом, и скелет с волосами, и сваленные в кучу портреты корифеев Александринки, и гипсовые головы мудрецов — от Сократа до кого-то вроде Пушкина, кажется… Есть еще голова лошади. И отдельно лошадь без головы. Все это густо припудрено театральным дымом и озвучено, как в цирке, живым оркестриком. Все здесь взрывается, двигается, шипит и пенится. А актеры — герои шекспировской комедии в черной прозодежде то и дело подбегают к расставленным по сцене портновским манекенам на колесиках, на которых надеты разные костюмы, вставляют руки в их рукава и на время как бы перевоплощаются из актеров в персонажей. А потом они должны, по идее, совершить прыжок из-за маски обратно (если в условиях дано, что мы играем в театр).

    Но этого не происходит. Придумав оригинальный ход, режиссер Коршуновас не дает ему развития. И все замечательные «примочки» — любовный «разговор» Бьянки (Мария Луговая) и Люченцио (Тихон Жизневский) посредством перышка, которым они жонглируют, дуя на него, яростная атака нахала Петруччо (Дмитрий Лысенков) строптивой Катариной (Александра Большакова) при помощи вешалок, которые она крутит, как Лара Крофт мечи, и многие другие — остаются лишь «примочками». Их так много, что зритель теряет всяческую возможность их расшифровать и зафиксировать в памяти.

    Истинное удовольствие наблюдать, как честно и живо работают артисты Александринского театра, как всеми силами они, воспитанные главным режиссером Фокиным рациональными и сдержанными, стараются приживить себе эту новую, незнакомую буффонную природу. Но от спектакля остается довольно тягостное послевкусие. Пошумели, и будет. Строптивую укротили голодом, в результате она за курицу едва не отдалась слуге. А за что она полюбила, как говорит, истязателя и фитюльку Петруччо, на свадьбу явившегося в футбольных трусах и древнегреческом шлеме, абсолютная загадка. И всю эту сумятицу Коршуновасу можно было бы простить за один откровенный прорыв: страстное танго Катарины и Петруччо прямо на гробе, под аккомпанемент поцелуя такого горячего, что казалось, еще секунду, и кулисы воспламенятся. И тут бы поставить точку. Но литовец, словно пытаясь догнать и перегнать своего соотечественника, представителя старшего поколения литовской режиссуры Эмунтаса Някрошюса, знаменитого своими множественными финалами, продолжает историю. И еще тридцать долгих минут зритель вынужден слушать диалоги между мужьями и непослушными женами, которые кажутся вмонтированными из другого спектакля. Апофеоз получасового второго финала — монолог Катарины, облаченной в белоснежное платье Елизаветы Английской, о высшем предназначении женщины, которое есть послушание. Начав с предложения поиграть, режиссер закончил почти что домостроем — решение как минимум странное. Судя по всему, Коршуновас заигрался настолько, что забыл, во что играл.

    admin

    Пресса

    История петербургского «Летнего Буффа» в Измайловском саду похожа на график — выше, ниже. Случалось, совсем замирала. С начала ХХ века вдруг выплёскивалась каким-нибудь событием после долгого молчания. Например, показом «Серсо» Виктора Славкина и Анатолия Васильева, — и не только по поэтическим свойствам, но и по месту гастроли (в забытом здании-сарае стиля модерн), эта игра в «Серсо» не могла не запомниться. Всё изменилось именно тогда, в восьмидесятые. Небольшой уютный зелёный остров на набережной Фонтанки за последние тридцать лет стал популярным театральным адресом — но не старый «Летний Буфф» эпохи модерн, и не советский, единственный в своём роде театр «Буфф» под руководством Исаака Штокбанта (у которого свои графики судьбы, и свой переезд в евростандартные апартаменты), а стоящее напротив «Летнего Буффа», в глубине, низкое, неказистое здание, обвитое плющом, задекорированное пышными кустами сирени. Этот Молодёжный театр справляет ныне тридцатилетие, в нём художественно руководили Владимир Малыщицкий и Ефим Падве. И вот уже двадцать лет во главе Молодёжного — Семён Спивак. Он отмечает и личный юбилей.

    Иначе говоря, в этом году поводов для праздников в Измайловском саду предостаточно. Среди них самый долгожданный — реконструкция старого «Летнего Буффа». Заброшенное, похожее на склад здание развлекательного театра начала ХХ века сбросило, наконец, леса и открылось стильным, бело-кирпичным зданьицем в виде буквицы «т», с галереями по периметру, окнами со шведскими стёклами, и всё это естественно вошло в зелёную среду сада. В тени старых деревьев, бережно сохранённых, выставлена садовая скульптура и высажены модные садовые культуры, хрупкие лиственницы, пышнолистные раскидистые хосты. Это «садовое» обрамление как нельзя лучше подошло для летнего комплекса юбилейных событий Молодёжного — «30 лет в кругу друзей».

    Таким образом, Молодёжный театр с нынешнего сезона работает на двух сценах: большой (бывший «Летний Буфф»), и малой, доныне единственной. Под конец текущего театрального года, для фестиваля юбилеев, Молодёжный собрал свои «хиты» и подготовил премьеры. Новая большая сцена открылась своеобразно: воспоминанием о «Маркизе де Сад», спектакле, поставленном Спиваком в 1997 году. Занятно, что спектакль-воспоминание, его вытянутые по горизонтали мизансцены и его сценография (Владимир Фирер) органично вписались в новый интерьер. Растянутая в ширину сцена закрыта болотно-зелёным занавесом, в зале расставлены светло-зелёные удобные кресла хитрой конструкции — они откидываются, едва садишься. Сидений побольше, чем на нынешней малой сцене мест на сто (значит, новый зал для четырёхсот зрителей). Над зелёным («садовым») полем зрительного зала высятся металлические фермы, — всё, что осталось от «Летнего Буффа». Амфитеатр спускается к сцене по ступеням, задрапированным светло-серым ковровым покрытием. Хотя новый театр вместительней старого Молодёжного, изнутри он не кажется таким просторным, как снаружи. Много новых искусственных материалов в дисгармонии с «железным» прошлым «Летнего Буффа». И, пожалуй, поспешили с буфетом, втиснутым в фойе второго этажа и похожим на клетку. Только высокие окна с видами на сад искупают эту коммерческую составляющую театрального процесса. Зеркала, зеркальные стёкла, мягкие полы, чёрно-зелёная полость театрона — начинается новый период Молодёжного. Об этом же коротко, в двух словах, сказал, по привычке не выйдя, а выскочив на поклоны (после бурных аплодисментов), Семён Спивак.

    «Маркизу де Сад» вспоминали шесть актрис — из первого ряда Молодёжного, разодетые в специально аляповатые туалеты от Фирера (согласно его вариациям на темы XVIII века), и послушно, как роскошные марионетки, танцующие под голос невидимого «маркиза де Сада», какого-то итальянского эстрадного Орфея. Образ соблазнителя сложился из шансонов-баллад ХХ века — все шесть прекрасных, разнохарактерных и вздорных дам были заворожены и взяты в плен ритмами и тембрами золотых мужских голосов. Новую сцену открыли Дария Юргенс, Наталья Дмитриева, Надежда Рязанцева, Елена Соловьёва, Наталья Суркова и Александра Бражникова. Выбор спектакля-воспоминания не случаен. В музыкально-костюмной феерии Семёна Спивака на темы французской революции (в политике, умах и образе жизни) есть что-то совсем не философское, не экзистенциальное, и не самурайское, а нечто исконно лицедейское, вечно игральное, артистически переполненное, всегда радостное. Такой сплав интересов не часто и не везде выпадает актёрам, хотя он характерен для последних двадцати лет Молодёжного. И в других спектаклях театра Спивака преобладает ликующая сценичность и всегда существен допуск между режиссёрской архитектоникой спектакля и актёрской свободой. В «Маркизе де Сад» многое поэтому идёт от ансамбля исполнительниц — от их темпераментов, чувства юмора, манеры, техники, воображения. Таким спектакль был при появлении своём, и таким остался доныне, подгадав к закрытию (или открытию?) юбилейного сезона.

    Этот сезон с прибылью новой площадки ознаменован премьерой — на большой сцене. Алексей Янковский поставил пьесу Ивана Вырыпаева «Валентинов день». Это пьеса дважды о любви. Во-первых, о любви-воспоминании, потому что молодой драматург не забыл лирическую мелодраму Михаила Рощина «Валентин и Валентина». У Вырыпаева это история тоже о них, о том, как Валентина и Валентин постарели и расстались, встретились, расстались навсегда, пьеса о не разлучённых разлучниках, о тех, кто, согласно одной из реплик, созданы для того, «чтобы любить и страдать». Вырыпаев, заворожённый некогда популярной и счастливой в своей сценической судьбе пьесой, взял да и продлил её по-своему, включив сюда прошлое, настоящее и будущее, ибо действие происходит в 2012 году — тогда должно рощинской Валентине стукнуть шестьдесят.

    Во-вторых, пьеса Вырыпаева просто о любви. В ней есть треугольник, в котором нелюбимой, случайной женой Валентина стала соседка Катя, спившаяся после смерти мужа. Она живёт бок о бок с одинокой Валентиной, отмечающей грустный юбилей. Их общая территория — то ли мемориал, то ли погост. Мелодрама? Ещё какая! С ружьём, которое пугает, как у Чехова, но никого не убивает. Со слезами и мрачным юмором, проклятиями и полётами. Алексей Янковский — режиссёр «климовского» (от Клима) и «васильевского» (от Анатолия Васильева) театра, что означает прежде всего толчок от обыденности в ритуал, быт, возведённый в высокую степень поэзии, быт, отстранённый от быта и перенаправленный в трагедию с мощным жестом и словом. Валентина в бархатном платье «на выход» (или для правительственного концерта), юная-молодая Катя в усреднённых комплектах одежды советского производства, шестидесятилетняя выпивоха Катя в ватнике и со спортивным инвентарём (то лыжи, то коньки), залежавшимся где-то в утробе старой квартиры — три сестры по женской доле (а надо сказать, что актрисы Екатерина Унтилова, Анна Геллер и Светлана Строгова ещё и сёстры в спектакле Семёна Спивака «Три сестры»).

    Но пьеса и спектакль не только, пусть дважды, о любви. Есть там грусть-тоска то ли по прошлому, то ли по будущему. Неуютное, голое жильё (художник Александр Шишкин), где все двери — от комнатных до шкафных — распахнуты настежь, где на кровати с панцирной сеткой прыгают, или возле огромной мигающей пятиконечной звезды стоит в почётном карауле забытая богом пионерка в белом переднике и красном галстуке. Где круглый стол-одиночка не окружён уютом, то есть сидениями, и ничем не покрыт, а стоят на нём в лучшем случае — бутылка водки да торт со свечками, а в худшем — Катя, исполняющая, словно на школьном утреннике, письмо Валентину, — всё это собрание призраков и признаков, разгромленное жизненное пространство и площадка для отлёта, место встречи живых и не живых, космодром перепутанных времён. Странные патетические женщины, что и в нижнем белье, и в комсомольской прозодежде, и в бархатном наряде готовы не говорить, а декламировать, не переживать, а представлять — все они устремлены, как ни странно, — туда, к звёздам, к свободе и счастью без страданий, без квартирных вопросов и мученичеств морали. Сила притяжения космоса убедительней, чем сила притяжения земли. Открытый космос — сфера надежды. Гость оттуда — космонавт в полном облачении, втискивающийся между пионеркой и железной кроватью. Под громкий, бодрый, как военный марш, финал, с песней о любви, эта реальность, это унылое настоящее взлетает, оставляя после себя только «леса», обломки великого броска ввысь (или прочь), о котором всегда мечтало человечество.

    «Валентинов день» намечает ещё один вектор в истории Молодёжного. Театр, в котором сложились прочные традиции спиваковского периода, пробует иную «музыку». И в самом деле: не слово является опорой режиссуры Спивака. Текст в его театре на втором плане, на первом — богатая палитра игры, затейничества, стилизаций, импровизаций. Поэтому спектакль, в котором сначала идёт декламация в духе классической трагедии (Валентина), рядом — слово в духе психологизма Достоевского (старая Катя), ко всему прочему — словесный напор, как в пьесах шестидесятника Виктора Розова (молодая Катя), этот спектакль из разряда «говорильных» у Васильева и «настроенческих» у Клима. Отточенные движения рук Валентины, как в учебниках по сценическому жесту классицизма, прямые, фронтальные мизансцены, речевые потоки, оттесняющие в сторону динамику, пластику; культура монолога, — всё это актрисами Молодёжного взято на вооружение и всё «выстрелило». Неизвестно, правда, насколько долго спектакль сумеет сохранить своеобразие того сценического языка, который возник в «Валентиновом дне», ибо привычное, как правило, берёт своё. Тем более, что режиссёрский рисунок Янковского кажется излишне спонтанным. Что в нём случайно, а что внутренне обосновано и строго логично, разгадать (если захочется) трудно. Янковский захватывает внимание эмоцией, зажатой в слове, и на этот раз, в «Валентиновом дне», верх берёт эмоция, словно расправившая крылья и поднимающая на них слово.

    Премьера показала, что резервы для непривычного в театре есть. Пьесу Вырыпаева ставили и раньше — в духе ремейка, с явными признаками ностальгии по семидесятым годам, и с актрисами, которые могли бы играть тогда, в семидесятые, молодых героев в пьесе Рощина. Но это совсем не то. Молодёжный смотрит шире, дальше. Поэтика слабо прививавшегося у нас театра слова и послания, геометрии и статики, представления и настроения, возвышенного и ритуального приложена к пьесе, отталкивающейся от мелодрамы и направленной куда-то к «странным сближениям» в области духа, истории, психологии и чувства. Хотя… не так всё далеко друг от друга. Финал «Валентинова дня», этот отрыв от земли, от неизбежной скуки судьбы напомнил о финале спектакля БДТ 1987 года — «На дне». Обитатели ночлежки (чем не те же жильцы валентиновой квартиры?) остались на дне, а стены, преграждавшие им путь на свободу, медленно поднялись под свою мелодию — гимн вечности «Солнце всходит и заходит», поплыли и скрылись в заоблачной высоте, то есть под колосниками. Режиссура Г. А. Товстоногова (не без помощи Эдуарда Кочергина, точно выполнившего наказ о превращении ночлежки в космодром), закрывшего этим спектаклем и свой театр, и русский театр ХХ века, под занавес напророчила тему внеземных исканий в человеческой душе, которая будет по-прежнему волновать театр ХХI века. Наверняка даже больше, чем театр ХХ.

    Чем станет этот пробный шар, спектакль-баллада о смятении, любви, спасении, — для Молодёжного театра? Да и вообще — как насчёт медведей в берлоге, даже если один из них шёл мимо и заглянул ненадолго? Ответы даёт театральная реальность. В наиболее академических театрах (они же режиссёрски прочные театры Петербурга) уже действует принцип сосуществования. Там встречаются и делят сцену и труппу режиссёры разных поколений, мировоззрений и стилей. Неизвестно, пример ли это для режиссёрского театра в целом, для театра будущего и для Молодёжного в частности.

    Джурова Татьяна

    Блог

    17-29 сентября

    Вот уже три дня, как я — в Омске. И уже понятно, что Омск архитектурный, так же, как и Омск театральный, стремительно меняется. Деревянное зодчество — наличники и ставни с серпами и молотами, соседствует с ирландским пабом «Колчак», щедро декорированным изображениями Адмирала, Николая II, двуглавого орла, а также кружки пива Гиннес, отвечающими за реабилитацию белого движения. И все это — на улице им. Иосифа Броз Тито.

    Может быть, по яркости, насыщенности программы «Академия»-2 уступает предыдущей. Но это на первый взгляд. Вечерние спектакли — только верхушка айсберга. Фестиваль проходит в симультанном режиме. Пока в конференц-зале театра критики из России, Англии, Канады и Китая рассказывают друг другу о театральных журналах, на Камерной сцене проводит мастер-классы Яна Тумина, директор Комедии Франсез знакомит аудиторию с репертуарной и режиссерской политикой театра, а Мария Бошакова в семинаре о PR агитирует завлитов и пресс-атташе театров вести более активную информационную политику в работе со СМИ, использовать новые ресурсы.

    Ольга Никифорова формирует программу Академии по принципу контраста. На открытие — разовый музыкально-драматический проект по имени «Бумбараш», в котором вместе с актерами Омской драмы участвовали музыканты «Терем-квартета». Далее — серьезный репертуар, «Дядя Ваня» Римаса Туминаса и «Гретхенский Фауст» Мартина Вуттке (Берлинер Ансамбль). По соседству — «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?» из Загреба, «Ромео и Джульетта» Оскараса Коршуноваса — спектакли, подразумевающие зрительский успех и кассу. И под закрытие — «Женитьба Фигаро» Кристофа Рока (его в Петербурге увидят в октябре на фестивале «Александринский»), для России — фирменный знак французской актерской школы, строгой и уравновешенной, для самого театра — революция в рамках традиции.

    День третий

    «Дядя Ваня» вахтанговцев зазвучал на омской сцене совсем по-новому. В Петербурге спектакль шел на сцене Балтийского Дома — и это провоцировало актеров на «широкий шаг», заострение пластического рисунка, форсирование интонаций. Возможно, на родной сцене спектакль идёт более уравновешенно. Омская же сцена значительно повысила эмоциональный градус происходящего.

    Спектакль словно бы лишился своих контрастов, острых углов, явленных «Маман» Войницкой (Людмила Максакова), ночной сценой Серебрякова (Владимир Симонов) и Елены (Анна Дубровская), разыгранной по нотам, словно садо-мазо шоу двух подуставших исполнителей, а еще чаплиновских пластических интонаций дяди Вани (Сергей Маковецкий) и Сони (Евгения Крегжде). Стал пространственно более скромным (сцена Омской драмы в действительности — неглубока), и экзистенциально более соизмеримым с запросами зрителей. К зрителям приблизились и скульптура льва, будто знаменующая смену формаций во времени, энтропию бытия, и конкретные судьбы персонажей, переживающих личные драмы, поворотно-бесповоротный момент своей жизни.

    День четвертый

    Хорватский национальный театр (Загреб) непринужденно адаптировал сюжет романа Хораса Маккоя, разворачивающегося в годы депрессии, к сегодняшним реалиям. Режиссер Ивица Бобан значительно переработала и сам текст. Танцевальный марафон — вроде реалити-шоу или программы «Народный артист», с той разницей, что поединок происходит в режиме нон-стоп. Персонажи участвуют в нем не ради выживания. Кто-то ищет успеха или признания. Кто-то, как главная героиня Глория, стремится доказать миру свое право на существование, но тем не менее вступает с ним в конфликт. Тяжело было сопротивляться обаянию красивых, умелых (пластически и вокально оснащенных актеров, «на раз», разумеется, не под фонограмму, перепевавших поп и рок хиты 80-90-х годов. Да, в общем, и незачем. При этом режиссеру, на мой взгляд, не удалось синтезировать музыкальный и драматический пласты. Казалось, актеры ни на минуту не забывали о том, что должны двигаться технично, красиво, и также — технично и красиво умирать. Патетические монологи, в которых лузеры и неудачники рассказывали о своих не сложившихся судьбах, механически, как отдельные номера эстрадной программы, соединялись с музыкальными вставками.

    День пятый

    И, наконец, наиболее яркий момент фестиваля. В омском «Пятом театре» выступил с музыкальной программой «Хоронько-оркестр» из Петербурга. Из клубного пространства Дмитрий Хоронько с его волшебным сплавом романса, джаза, шансона и народной песни попал на неудобную, откровенно громоздкую театральную сцену, скрадывающую звук и прихотливые модуляции голоса солиста. Кроме того, некоторый процент зрителей оказался морально не готов к такому «формату». Вместо солидного джазового попурри в формате Игоря Бутмана или Давида Голощёкина омичи получили какую-то «гадость», дворовые песенки записного кривляки. Впрочем, Хоронько живо обыграл «предлагаемые обстоятельства» — безжалостно фонящий микрофон и праведный гнев бегущих из зала и не скупящихся на ругательства зрителей. Так что и дезертиры казались частью импровизации. А оставшихся — незамедлительно превратил в своих союзников.

    День седьмой, польский

    Итак, сначала были читки. О «Песочнице» М. Вальчака, достаточно хорошо известной в России и сыгранной (слово выбрано не случайно, поскольку в Омской драме читка — особый, самостоятельный жанр) Татьяной Прокопьевой и Олегом Теплоуховым, я, надеюсь, выскажусь позже. А пока — «Тирамису» И. Овсянко, деликатно и точно поставленный Русланом Шапориным при участии семи актрис. Так вот — «Тирамису» оказался полноценной заявкой на спектакль, в которой, помимо режиссуры, актерских работ, оказалось чрезвычайно удачно подобрано пространство — фойе Камерной сцены, с его лестницами, галереей и женской уборной. К героиням этого эскиза меньше всего подходит выражение «офисный планктон». Семь героинь (Екатерина Потапова, Илона Бродская, Анна Ходюн, Наталья Рыбьякова, Мария Мекаева, Лариса Свиркова, Татьяна Ходыкина), служащих PR-агентства, красивых, сексапильных, женственных — вроде солдат невидимого фронта, превративших свои данные в оружие. Вместо имен в программке — должность: «байер», «бухгалтер», «криэйтор», «аккаунт», и в конце-концов — босс, смертоносная Екатерина Потапова. Каждая — функция, и каждая — индивидуальность. Пьеса построена на чередовании производственной текучки и монологов женщин, в которых открываются драматические повороты их судеб. Но и в последних омские актрисы блюдут дистанцию между собой и персонажем, прохладную, будто позвякивают кусочки льда, музыкальность интонаций, непринужденность манер, которые (позволю себе небольшую интерпретацию) приходит, когда душа уже выжжена дотла.

    В этом женском мире, где любовь — уже не цель, а средство, а количество оргазмов — предмет конкуренции, единственный мужчина (Дмитрий Татарченко) существует на правах функции, обслуживающего персонала и выступает в роли то массажиста, то инструктора по йоге.

    Фотография в цвете

    Вечером же, после открытия выставки польского плаката, который в Польше, отдельный, ныне здравствующий вид искусства. Старый театр из Кракова показал «Страдания молодого Вертера», одного из самых молодых учеников Кристиана Люпы — Михала Борчуха. Для Омска это было первое знакомство с современным польским театром. Не сказать, что оно прошло абсолютно гладко. На российской границе Старому театру пришлось попрощаться с некоторыми прпедметами реквизита — взрывчаткой и детонаторами. В результате омичи лишились одного из самых эффектных аттракционов спектакля — взрывающегося, в сцене самоубийства героя, рояля. Борчух радикально переосмыслил и переделал гетевский текст, пропитав его иронией и погрузив в обывательский контекст современной польской провинции. Конфликт героя (Кшиштоф Зажецкий временами чрезвычайно напоминал молодого Даниэля Ольбрыхского) с мещанской средой был явлен в серии музыкальных диссонансов. С одной стороны, Шуберт — пусть и спетый Вертером невпопад, срываясь то на визг, то на вой. С другой — веселенькие контрдансы, которыми простушка Лотта в голубых гольфах вторгается в «тему» Вертера. Запомнилась сценография Катаржины Борковской. Сначала это — пошлые диваны, приподнятые над сценой, будто на постаменте, и будто нависающие над зрителями, где восседают такие же пошлые герои. Затем сцена обнажается во всю глубину, а на ней — гигантское белое облако и груда искусственных цветов в углу, как будто могила — заранее приготовленная для еще живого Вертера. И, наконец, финальный аккорд, вроде музыкального постскриптума — то ли похороны, то ли посмертное видение героя, когда три «хористки» в чулках читают вслух письма героя, равнодушно засовывая за резинку трусов.

    Фотография в цвете

    Сцена из спектакля «Страдания молодого Вертера»