* Продолжение. Начало см.: Петербургский театральный журнал. 2007. № 50. С. 134–141; 2008. № 51. 139–146; № 53. С. 155–162; № 54. С. 141–148; № 56. С. 129–136; № 58. С.160—166.
М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ 02.06.1986
Привет, Лёня!
<…> Как давно я был в Москве, но все же напишу, что помню. Свидание мое с Марком Захаровым не состоялось. «Диктатура совести» просто не шла, когда я был в Белокаменной. Шел «Театр времен Нерона и Сенеки» со старым, толстым и звероподобным Джигарханяном в роли юного, хрупкого и нежного Нерона. Собрался я туда. Пришел. Первая неожиданность: в этой маленькой, старомодной, провинциальной Москве любят бай-бай рано-рано, и спектакли начинаются не как в приличных местах, в 7.30, а в 7. Ворвался я к администратору с криками о том, что я крупнейший искусствовед, специально почтивший приездом из Ленинграда их театр, а также звезда подпольного театра. Естественно, это имело результатом только глубокое внутреннее удовольствие от того факта, что я такой нахал, и меня даже не сдали за это в милицию. Невинные детские радости. Кстати, прошлым летом, мучаясь поисками репертуара, Добротворский поговаривал о том, что он поставит «Театр…» и сам сыграет Нерона. <…> Живописные подробности увяли в моей голове, да и не было их — был дождь. <…>
Итак, май. <…> Жара действовала благодушно. В известном кафе на углу подоконники заделали стальными решетками и занавесили веселенькими желтыми занавесками, так что любители посидеть на них перебрались прямо на улицу, благо погода позволяла, где и расставили прямо на асфальте чашечки с кофе. Что- то уже носилось в воздухе, но это были какие-то пустяки. Кто-то пел свои песни в самом центре цивилизации, обалдев от тепла, но я застал только удаляющийся силуэт в надвинутой на глаза шляпе и с гитарой в футляре. Да еще бегала какая-то девица с автоматом — правда, пластмассовым — и стреляла во всех окружающих. Я расценил это как мини-хэппенинг. Но каждый день приносил столько нового, что эти впечатления уже стерлись. Майские праздники мы с Д-ми отметили тем, что пошли в кинотеатр «Свет» смотреть фильм документальный «Бунтари и фараоны» о том, как молодежь на Западе борется против капиталистического общества, и — буквально каждый поступок в этом Мае был эстетизирован, теперь, задним числом, я это понимаю, — Д-й ждал меня у входа предельно мрачный: билетов нет, я один стрельнул, ловите еще. Стал я ходить, стрелять билет. А еще я был очень красив: есть у нас в реквизите такая пластмассовая цепь красная, выглядит как настоящая, так она у меня на шее висела. Хожу, билетики спрашиваю. На меня все как на чокнутого смотрят. Д-й долго смеялся: в зале кроме нас два человека сидели, и они побежали билеты покупать после того, как я к ним на улице приставал. Какую рекламу кинотеатру «Свет» мы, однако, сделали. В фойе нам с Катей захотелось поиграть в воздушные шарики. Поиграли. Игру мы собирались продолжить в зале, но билетерша преградила нам путь, сказав, что шарики имеют тенденцию лопаться и шум делать, и ее пугать. Д-й: «А с бомбами вы в зал пускаете?» Она: «Не говорите глупости». Д-й: «Сейчас вы увидите, какие глупости мы говорим». На следующую репетицию мы ехали с зеленым крокодилом Борей на руках. Зашли в «Соки» на Моховой, спросили соки. Я положил Борю на стойку и сказал: «А ему пива». Продавщица хоть бы шелохнулась. Ничем не пронять.
За этим последовали

Л. Попов изображает К. Гинкаса в его шляпе на фестивале Гинкаса в 1991 году. Фото из архива М. Дмитревской
Л. ПОПОВ — М. ТРОФИМЕНКОВУ 06.06.1986
Салют, Мишка!
<…> Май — это да. Сильная вещь.
Я пишу сумбурно, но исправляться не буду.
Я страшно тоскую без вас.
Я читал твое письмо и истерически хохотал. Не потому что там что-то смешное. Хотя с чего-то смешного зацепился и дальше ржал безостановочно. Просто я дико был рад письму. Мне было просто пусто — я за полтора месяца с момента возвращения из дома получил всего около 12 писем. <…> Я страшно скучал и скучаю. А какой на дворе месяц был — ты сам пишешь об этом. Так что вот. <…>
Слушай, ну почему ты не писал!
Если б ты знал, как мне скверно. <…>
Печатанное на машинке имеет богатое преимущество. Совершенно другая интонация, чем у того, что написал от руки. Что-то естественнее выглядит так, а что-то наоборот. Два разных жанра. Я серьезно.
Но сейчас мне не до жанров, а больше бы писем получать. Я жажду продолжения. Как угодно. В любом жанре.
Я умоляю, хочешь, на колени встану?
Постоял, теперь опять пишу.
<…> Захарова жаль, что так и не повидали. <…> Это надо видеть, причем именно сейчас. Даже раньше. Это делалось в расчете на конкретное время — на время, когда делалось. На февраль 1986 года. Дальше все идет на убыль. Если не обновлять постоянно. Но тогда это уже другой спектакль. Так я думаю.
О Нероне. Он в пьесе не юн и не нежен. Он — в возрасте (хотя и не джигарханяновском). Но это, конечно, не для него роль. Вот Сенека он бы был! Может быть, даже «сильная вещь». Пьеса, кстати, исключительно сильная вещь. Я бы поставил, если б умел. Да, теперь оговариваюсь так. «Маленькие трагедии» еще поставлю (не хочу бросать начатое), а больше — не знаю.
Теперь — не знаю. Усомнился в своих возможностях.
Вернусь — может, реуверую. (Снова поверю.)
<…> Май как таковой прошел мимо меня. Он задел только погодой, которую я очень чувствительно воспринимаю, да международными событиями. Осело два: Чернобыль и Мехико. (Если не знаешь: Мехико-86 — чемпионат мира по футболу. Сумасшедшая вещь. Все на головах ходят. Наши выиграли у венгров 6:0. Сам видел.)
Погода располагает к дружескому теплому застолью, буйному проявлению чувств с переходящим в любование белыми ночами. Я постоянно мычу: «А я иду, шагаю по Москве», или «Я люблю тебя, жизнь», или старую заставку к сводке погоды в программе «Время» из Поля Мориа.
Парам-пам-пам. Парам-пам-пам.
Парам-пам-пам-парам-парарурам…
И т. д.
Шиз. Но мило. Нет?
<…> А, о погоде. 16 мая бушевал сильный ливень. Из именно бушующих. Он смыл все следы, которые возможны. Вообще, был сильнейший день во всех отношениях. Я получил письмо от Эпштейна, где он сообщал, что демобилизовался. Я встретил парня по фамилии Молочник, новобранца, сына режиссера Молочника, который работал с Германом («20 дней»), с Асановой («Беда») и забыл еще что. Он (сын) поступал к Додину на актерский, провалился и служит сейчас здесь. <…> Еще о 16 мая. У меня весь твой май сконцентрировался в этот день. Выжимка такая. Эрзац-май. Концентрат армейского сухого пайка. Но по тутошним меркам я и этому рад. Просто я был свободен в этот день максимально. Начальства не было. Дела я все успешно завершил. Погода опять же — ливень! — великая свобода внутренняя. И весь день удача за удачей. И под занавес: я впервые тогда дозвонился в город. Я уже пытался выйти на связь (в том числе 10-го к тебе, надеясь, что у тебя празднуют премьеру). Но соединяют не всегда. 16-го был день рождения одной хорошей девушки — и я дозвонился. А главное, вообще пробил дорогу на связь. Застолбил, так скажем. Мужики-связисты — замечательные ребята. Очень хорошие, мало имеющие общего со среднестатистическим военнослужащим в нашей части. Во-первых, бескорыстные (хотя я за каждый звонок их угощаю — лимонадом, мороженым или еще чем-то). Пусть ты скажешь, что я расплачиваюсь, а я уверен — ни одно доброе дело не должно оставаться безнаказанным. Это не «ты — мне, я — тебе», а благодарность за безвозмездную услугу. Я уверен, что так надо.
Эти же ребята (вернее, конкретно — один из них, но они все хорошие, их всего трое) интересуются театром, сам он из Купчина, ну в общем, можно посидеть и поговорить. К сожалению, ничего не выходит из разговора. То ли я исчерпал лимит знакомств и больше не способен на поддержание отношений (а у меня их черт знает сколько, ты сам понимаешь!), то ли здесь не располагает атмосфера — но гадко, в кои-то веки нашел ребят, с которыми есть о чем поговорить, да и просто можно хорошо молча посидеть, — а не то. Чувствуешь себя чужим и уходишь, чтоб не навязываться. Гнусно. Разучился нормально, по-человечески общаться в этом гадюшнике. Будете потом лечить меня. Это все оттого, что вечно сам в себе. Но выть по-волчьи искренне не буду. А притворяться, что воешь, все равно приходится — каким бы принципиальным и бескомпромиссным ты ни был. Иначе сожрут. А я и не считаю себя бескомпромиссным. Вовсе нет.
Нет, есть и не волки — связисты, художник (паренек из Кириши, провалившийся в Мухинское), тот же Молочник. Но это все случайные знакомства. Надо жить с людьми, а не захаживать к ним. И быть связанным чем-то. Общим делом, общей койкой, чем угодно, но — конкретным.
Не считая Андреева и К°, для экзамена прочел я В. Сарояна, неоднократно переводящегося Добротворским. Именно «Приключения Весли Джексона» (я тебе уже говорил по телефону, но напишу еще). Зачем? Вот трудно сказать. Может, чтобы на бумаге осталось. Не знаю. Это об американском новобранце. Хотя имеет мало значения, американский он или нет. Там есть слова: «В армии мы научились не обращать внимания на дождь, снег, слякоть, непогоду. Каждый из нас носит в душе свой собственный климат». И еще: «Все мы были одеты в форму, но никто из нас по-настоящему не чувствовал себя в армии. Душой мы были в каком-то другом месте». Это настолько верно, что ты можешь только мне поверить, как это точно. Собственно, почему я так к этому привязался — потому что, еще не прочитав это у Сарояна, я своими извилинами дошел до этого же, и почти в тех же формулировках. Значит, теперь мне лестно, что я не глупее Сарояна…
Вот такие дела.
Жду писем с нетерпением, поскольку тоскливо страшно и очень вообще скверно. Одиноко и грустно.
Всем, всем огромный привет.
Все. До встречи.
Л. Попов
М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ 03.06.1986
<…> Играли мы дважды. Добротворский сделал чудо. Получился настоящий открытый театр, настоящий хэппенинг, театр, который оперировал очень простыми ощущениями и чувствами, и задевал именно этим, и вызывал отвращение или бурный восторг.
<…> Мы впервые испытывали от игры НАСЛАЖДЕНИЕ. Мы пребывали в эйфории, в нирване, откуда мы, многие, не вышли до сих пор. Это слишком сильное впечатление, чтобы от него можно было теперь избавиться. Мы чувствовали себя абсолютно свободными. Воистину, как поет Ф.: «Твоя свобода внутри тебя, твоя свобода внутри, твоя свобода внутри тебя, открой и посмотри». Мы открыли и посмотрели. Добротворский подвел нас к этому. И мы играли, творили, употребляй какое хочешь слово. Это непередаваемо словами. Мы не думали о том, что подумает публика. Мы получали радость и предлагали им разделять ее с нами. И тем хуже для тех, кто шарахался в сторону. Нам были после спектакля совершенно безразличны мнения о нем, потому что мы знали, что, пусть ненадолго, раскрепостились, мы гордились тем, что сделали. И слушать чужие мнения было просто скучно. Не было никакого отходняка. Была чисто физическая усталость. Добротворский вывихнул плечо, как-то что-то ушиб. Но были готовы продолжать еще и еще, это было желание играть, уже не для публики, а для самих себя. Это была игра как форма жизни. И, может быть, хорошо, что нас осталось только 12, не считая двух музыкантов и некой Иры Ротара, работавшей на свете. Никогда я не видел Добротворского таким светлым и добрым, как после спектакля. Он всегда, несмотря на актерский талант, корежился, выходя на сцену, он думал, как будет выглядеть, мучился этим. Сыграв Кенигсвальда, он поклялся, что никогда больше не появится на сцене как актер. Здесь он был на сцене от первой минуты до последней и, как он сам сказал, получал удовольствие и плевал на все.
Масса импровизации. Мы не боялись никакого контакта с публикой. Добротворский делал на это ставку, подобно тому, как в «Княжестве Риц» делал ставку на обратное — на жесткий костяк. И он оказался прав. Слова сами слетали с языка, уже не мы руководили ролью, а маска, роль вела нас и диктовала нужные слова. Импровизация сыграла такую колоссальную роль, что второе представление было фактически уже новым спектаклем, где целые сцены менялись, не теряя художественной целостности, где импровизировались целые диалоги. Спектакль вел себя как живое существо, он сам вел нас, ставя на нужное место и давая нужный ход. Только теперь, хотя я много читал об этом, мог излагать теорию хэппенинга и теорию театра жестокости, я понял, что это такое. Писать об этом может только человек, который это испытал.
Почему понадобилось второе представление? Нам было обидно за публику. <…> Она испугалась, она шарахнулась в сторону от непривычного и пыталась прервать всякий контакт. Странно, но мы не понимали потом, кто был в зале, хотя приглашали самых понимающих людей. На улице осталось человек 40 опоздавших на 2–3 минуты, которых не пустили дежурившие Вьюсова с мужем, потому что в зале уже сидели друг у друга на головах (было человек 120–150), и, кроме того, входившие попадали прямо на сцену. Расположение стульев ты себе представляешь — по периметру. Опоздали и не попали Матусевич, Мишель, Тамара, Вася. Опоздала и не попала в полном составе выставка авангардистов, которые потом уверяли, что шли на спектакль в полной решимости устроить в зале драку. Итак, на первом спектакле публика оказалась не на высоте. Осталась некая неудовлетворенность. Мы решили играть еще раз, хотя бы для того, чтобы еще раз пережить это удивительное чувство свободы. Мы не ожидали, что зал заполнится, но пришло опять человек больше 100, это уж точно. И на этот раз возникла некая новая реальность — между залом и сценой. Публика была что надо — очень много длинноволосых, в том числе цвет их из Москвы. И они играли вместе с нами, были такими же артистами. Они шли на любой контакт, подавали реплики на любую реплику со сцены, и это не сбивало нас с толку, не тормозило, а вело к новым и к новым импровизациям. Я повторяю, что это был уже совершенно новый спектакль.
После второго представления он на какое-то время исчерпал себя. Мы добились наиболее адекватной реакции зала. На большее пока не приходится надеяться. Уже это колоссальное достижение. В советском театре такого еще не было. <…>
М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ 09.06.1986 (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
<…> Но далее события развивались еще круче
(прости за это выражение, но в этом мае все было
так круто, круто, круто). Вечером, 24-го мая, звонит
мне Добротворский… и говорит: «Миша, вы
слышали, что завтра будет? В Петропавловке — народное
гуляние к
Я застрял из-за того, что именовалось в программе «гуляния». В тот день в Петропавловке кто угодно мог продавать что угодно. Я не говорю уже о художниках, которые поразвесили везде свои картины. Феньки, бусы, амулеты, значки, украшения, дудки. И все торговцы были та-а-акие экзотические. Ходит человек маленького роста, небритый, в черных очках. На шее ящик вроде шарманки. На самом деле — театр марионеток. Сбоку ручка. На занавесе надпись: «Душераздирающая (или какой-то там такой эпитет был, точно не помню) трагедия Федора Михайловича Достоевского „Преступление и наказание“». Ему кидают в щель 20 копеек. Он крутит ручку. Занавес поднимается. Внутри декорация комнаты серо-коричневая, экспрессионистическая такая. В кресле старуха сидит, из пакли, из тряпок. Над ней такой же Раскольников с топором. Дергает веревочку. Топор опускается. Голова старухи падает и по полу катится. За ним — толпа ходит, просит повторить еще и еще!.. Такие вот дела. <…> Далее. Ходим, видим помост стоит очень большой, высотой метра два. На помосте человек 30. Цвет ленинградского авангарда. Художники (Миллер, Новиков), рок-музыканты (Цой, Курехин), какой-то Африка, какая-то американка и прочая, и прочая, и прочая. Все одеты — ну не описать! Миллер в жилете и штанах в красную и желтую полоску. На груди огромная бляха «К. Миллер. Арт». У Новикова пистолет. И вся эта озверевшая от собственной раскованности и безнаказанности авангардная публика закатывает натуральный хэппенинг перед не менее обалдевшей, но потрясающе приветливой, хохочущей и поднимающей детей, чтоб лучше видели, тысячной толпой. А делают они и кричат, что Бог на душу положит. Музыку играют — знаменитый ноль на барабанах, на кусках железа, на чем угодно. Брейк танцуют. К ним кто-то лезет, они скидывают. Добротворский Новикову «Привет!» кричит, тот в него стреляет. Играют, и сами же в восторге. «А сейчас вы услышите пьесу композитора Африка „Семь ударов“»!" Африка этот самый дерется с какой- то девицей из-за барабана. Кувалдами колотят. «А сейчас перед вами выступит ансамбль дворца культуры железнодорожников. Он покажет вам сцены из жизни вагоновожатых». <…> Они собирались позже продолжить, но, привлеченные вестями и слухами, сбежались туда люди того самого типа, что рвались на нашем спектакле на сцену и отвечали по десять слов на каждое слово, со сцены звучавшее. И полезли они на тот помост. И пели они там, и барабанили они там, и балдели они там оттого, что они вот на сцене сидят, а перед ними толпа многочисленная стоит, рот разинув. И валялись они на травке вокруг, и во фризьби они играли, и на гитарах они играли, и на дудках дудели. <…> И был это самый настоящий хэппенинг. И сказал Добротворский, что если на следующий год такое народное гуляние повторится, то мы, если живы будем, выйдем туда во всеоружии и покажем, что мы тоже не лыком шиты. Дай-то Бог. <…>
После Петропавловки я испытал неожиданно глубокое уважение к Полунину, потому что то, что устроил там он и его команда, почище всякого Ионеско будет. Барабанная дробь, резкая, жуткая. Зрители сбегаются. И шествие движется через всю крепость. Люди в белых балахонах, черепа голые и набеленные, маски, в барабаны бьют, размахивают полотнищами цветными. Что-то восточно-изуверское в этом было, какой- то шахсэй-вахсэй. И открывает шествие сам Полунин, в цилиндре, с лицом набеленным, волосами напудренными, в черном костюме — жених. И шествует он под руку с невестой, а невеста-то — тоже мужик. И шагает солдат: мундир драный, из него голые ноги торчат, полы халата цветного выбиваются, на голове треуголка, морда раскрашена, что-то вроде противогаза… И ведут они за собой народ, и располагаются посредине площади. И появляется человек без головы или оживший костюм, не знаю, как назвать. Только вместо головы у него из воротника вешалка торчит. И ходит он среди нас, и зрителей хватает…
Я тут все время слово «хэппенинг» использую. Но, во-первых, я его по делу использую. А во-вторых, выслушай мнение, которое Добротворский обо мне недавно в сердцах сказал: «Едет М. С. в трамвае. Трамвай дернуло. Он упал, поднялся, ха-ха-ха, хэппенинг». А потом подумал и прибавил: «А вообще-то, он прав». <…>
Добротворский написал новую поэму «Хроника идущего человека, или Аналитический комментарий к портрету товарища Эрнесто Че Гевара». Когда он ее писал, он с гордостью сообщил мне, что искусства в ней никакого не осталось, потому что он просто перечисляет все, что стоит у него на кухонном столе, или берет первую попавшуюся под руку книгу и выписывает оттуда первую попавшуюся под руку строчку. Экземпляр я получил в подарок с посвящением: «Верному соратнику в борьбе с культурой». К превеликому огорчению Добротворского, я сообщил ему, что все- таки обнаружил в поэме следы искусства. Он поинтересовался где. Я назвал номер страницы. Он велел вычеркнуть искусство.
Кроме того, он занялся музыкой. И занялся так спонтанно, что мои родители решили, что один из нас спятил. Поскольку он поздно-поздно вечером дал мне инструкцию, которую я старательно выполнил на следующее утро. А предписывала она мне сделать следующее. Утром он звонил мне. Я три минуты по часам не брал трубку, потом взял, трижды повторил «Никого нет дома» и повесил. А он записал это на магнитофон. И это стало основой ноль-композиции, сочиненной им и Катей, под названием «Никого нет дома». Всего их 8. Есть действительно нолевые, совершенно безобразные, а есть очень эффектные, и вовсе не без смысла. <…>
В те самые дни, когда мы играли спектакль, разыгрывались всяческие страсти, которых здесь и не осветить, вокруг готовившегося открытия выставки в ЛДМ. <…> Ее таки и не открыли, потому что все лезли на принцип. <…> Зато 28-го мы учинили вообще беспрецедентное безобразие. <…> Началось с того, что Добротворский отрекомендовался у себя в институте как единственный и, соответственно, крупнейший и авторитетнейший специалист по советской контркультуре. Прочие удивились, существует ли такая. Добротворский назвал в качестве примера несколько своих близких знакомых. Его коллеги сказали: «Надо же, как интересно! У нас, такое… А как бы ознакомиться с этим уникальным социальным явлением?» Добротворский ответил: «Запросто. Давайте я приведу к вам в зал с колоннами и позолотой человека Фрэнка, и он вам споет?» Его коллеги ответили в том смысле, что, в общем-то, стремно, но очень хочется, и лучше бы не в зале с колоннами и позолотой, а где-нибудь на нейтральной территории. Читай: на Моховой. То ли им захотелось сильных ощущений, то ли действительно испытали профессиональный интерес (а искусствовед, как я убеждаюсь на собственном примере, испытывает сугубо профессиональный интерес ко всему, даже к сводке погоды).
Итак, супер-роксейшн на Моховой. Зал полон, причем его заполнили, как ты понимаешь, не только те 15 театроведов и музыковедов, которые были инициаторами этой экскурсии, но и публика, собственно, привычная как к такого рода событиям, так и к конкретным исполнителям. Были Ф., Коля и трое очень симпатичных ребят, притащивших аж ударную установку и контрабас, которых Ф. обозвал «джазовиками». Начал Добротворский с того, что он «окончательно складывает с себя полномочия посредника между неофициальным искусством и официальным искусствознанием и уступает слово музыкантам». Ф. — эстет рока, он обставляет каждую песню своеобразным конферансом, когда он настраивает гитару, пробует одну за другой три-четыре гитары и т. п. Попел он свои песни, «джазовики» — свои. А потом вышел во всей красе на середину и объявил, что «сейчас он сделает маленький перерыв, во время которого уйдут те, кто попал сюда случайно, а потом он устроит для оставшихся маленькую сейшн». То самое смешное, что почти всех коллег Добротворского (может, за исключением одного- двух) как ветром сдуло. <…> А после перерыва Ф. стал играть и петь классические рок-н-роллы. <…> Темно, Ф. в луче прожектора. В кайф. Извини за непарламентское выражение, иначе это не назвать. И, опять-таки, что это было? Хэппенинг, да и только. Причем событие действительно оказалось беспрецедентным по размаху и гласности. Один москвич (правда, явный шизофреник) ходил за мной целый день и спрашивал: «И у вас в Ленинграде такое бывает?» Я говорил: «Запросто». «И часто?» «Каждый день». «Ну, ничего себе! А у нас в Москве…» — и рассказывал всякие ужасы.
Раз уж речь зашла о концертах, то май, да и первая
неделя июня были богаты на них. Мы дважды ходили
на «Аквариум». Потом,

Ремонт в первой редакции «Петербургского театрального журнала». Сидит Л. Попов, стоят: И. Бойкова, М. Дмитревская, администратор Елена, М. Корнакова, Е. Феофанова. Фото из архива редакции
М. ТРОФИМЕНКОВ — Л. ПОПОВУ 25.06.1986 (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Говорят, что больше одного концерта они в одном месте никак не могут дать — их просто выгоняют. А в субботу, не зная об отмене концерта, пошел туда Добротворский с Катей. И кончилось дело скандалом. Эта группа — панк-рок: черные рубашки, очки, перчатки, черные трико, челки в пол-лица, крашеные волосы. А Добротворский пришел в черной рубашке, и билетерша ласково спросила, увидев его: «Молодой человек, а вы знаете, что „Алисы“ сегодня не будет?» Он ласково ответил: «А что будет?» «А будет маленький концерт, выступление пародистов, потом дискотека». Тут в дело вступила вторая билетерша: «Чего ты зрителей разлагаешь, не все ли им равно, что будет, если пришли, то должны смотреть». Добротворский сладко улыбнулся и ответил: «Мне дальше разлагаться уже некуда», но те не услышали его, потому что орали друг на друга. <…> Добротворскому пришлось повысить голос, чтобы перекричать их и спросить, где здесь сдают билеты, — и штукатурка с потолка посыпалась. <…>
Последняя сенсация — журнал «Аврора» (№ 6) написал о Фрэнке. Правда, только в двух местах в огромной публикации о рок-музыке, рок-клубе и рок-фестивале. Отвечая кому-то, заявившему, что все это глубоко чуждое явление, что рок можно петь только по-английски, ибо… он глубоко чужд русской душе и изысканности русской медлительной речи. Но главное, что Фрэнк попал на страницы мировой печати, чего можно было ожидать меньше, чем чего-то другого.
Я прочно обосновался на даче, сдав все экзамены.
Интереснее всего было сдавать «Историю советского
общества», где на первый вопрос о
Итак, я прочитал сценарий Миндадзе новый. Потрясающий и маловероятный для реализации, во всяком случае, надо снимать как можно быстрее. Читаю невероятный набор из Рембо, Хармса и Хлебникова, разбавляя рок-энциклопедией. Ануш просится обратно в театр. Читаю «Старика» Трифонова. Прочитал биографию Гитлера. Еще чего-то читаю, и… А Добротворский написал диссертацию, и сидит на кровати, и говорит мне…
Но это уже начинается другая история. И это уже совсем не май, а в лучшем случае июнь. <…> Финиш большого письма.
Л. ПОПОВ — М. ТРОФИМЕНКОВУ 16.06.1986
Здравствуй, дорогой Михал Сергеич!
<…> Итак, да здравствует май-86, переходящий в июнь! <…>
Город подействовал на меня исключительно благодушно. В том числе все плохие спектакли, что я видел. Первый из них, «Перпетуум-мобиле», который сдавал Харитонов у себя в бывшем «Арсе», имел подзаголовок «спектакль-хэппенинг». Поистине, универсальное слово! Что вкладывал в него Харитонов — для меня осталось загадкой. В том числе совершенно сданный мною экзамен, в том числе все пьянки, в которых я принял участие. В воскресенье ко мне зашел шеф на полчаса, просидел час с лишним, выпил стакан чая, рассказал о Каннском фестивале, съезде композиторов и Театре- студии «На Подоконнике»… Он лелеет мечты о дальнейшей деятельности вместе с вами. Да будет так! А пьесу для хэппенинга мы все-таки напишем! <…>
Теперь о твоих письмах. <…> Вы не пробовали узнать, кто безоговорочнее всех принял вас? Кто точнее всех понял вас? Это вот для чего — кому вы соответствуете? Какому зрителю? И такого ли вы хотите иметь? Или вам все равно? Аристотеля я читал, хотя бегло, для экзамена. Хайдеггера — нет. Это все, безусловно, упущения. <…>
О Петропавловке. <…> Недаром я так рвался в Казюкас. Это раскрепощение от повседневных глупых условностей форм бытия. Это простор для свободного творчества. Это массовый и продолжительный кайф (термин совсем не искусствоведческий). Это миг творчества, помноженный на время, на маску и на непосредственное исполнение и немедленный отзыв. Отсюда вся экзотика персонажей. Я против ее использования повседневно, это эпатирует, а я не сторонник такой формы протеста. Я тоже консерватор, наверное, если рассуждаю, что где уместно. Или искусствовед. Ведь если допустить, что уместно все и везде, то зачем нужны искусствоведы? <…>
Итак, экзотика вроде неуместна повседневно и содержательна в таких празднествах. «Душераздирающая трагедия Ф. М. Достоевского», как ты ее описал, привела меня в неописуемый восторг. Это прелесть. И ноль- искусство тоже. Я не умею делать ноль-искусство и поэтому преклоняюсь перед теми, кто умеет. Когда это ноль в чистом виде. Поэтому мне так интересен Добротворский — это не чистый ноль. Ноль дистиллированный. Well. <…>
Кстати, контркультура и ноль-искусство не тождественны. Ноль — часть того, что называют «контр». Но именно поэтому «контр» — не совсем точный термин. Как и «антикультура». Вот Васин «Венок сонетов » — чистый ноль. И Крученых с Бурлюком — тоже ноль. Обериуты. В общем, уважаемая все публика. <…> И Трофименков, танцующий брэйкданс в пустом трамвае, — тоже. Ноль предполагает любую реакцию, и веселый гогот, и бурное возмущение, и активную поддержку, и тихое почитание, все, кроме равнодушия.
Такие вот дела.
Эх, жаль, меня там не было. Для меня жаль — а что касается мая-86, то, может, для него и лучше, что меня не было, а то я бы что-нибудь еще испортил.
Вот.
Перед отъездом читал «Марсианские хроники» Брэдбери. Сильная вещь! Хочу поставить! А не буду. Потому что никакого отношения к тому, каким путем пошел в искусство театр «На Подоконнике», это не имеет.
Жду писем.
С приветом.
Бомжир
КОММЕНТАРИИ
М. Трофименков — известный киновед, кинокритик.
Окончил кафедру истории искусства в ЛГУ
(1988) и аспирантуру ЛГИТМиКа (1992), кандидат
искусствоведения. Автор более чем 2000 статей, книг
«Сергей Бодров. Последний герой» (2003), «Путеводитель
по кино» (2003); «Я обещаю вам кровь и слезы…» (2005), автор статей в «Новейшей истории отечественного
кино.
В известном кафе на углу — имеется в виду легендарное кафе под неофициальным названием Сайгон (при ресторане «Москва») на углу Невского и Владимирского пр. В 1970–1980-е гг. — место встречи представителей разнообразных кругов городского андеграунда, творческой интеллигенции. Рассадник нонконформизма, инакомыслия, наркомании. В 1980-е годы Сайгон — место практически ежедневных дружеских, деловых и тусовочных встреч выпускников археологического кружка при Дворце пионеров.
Д-й, Доб-ский, Сергей Николаевич, шеф — С. Н. Добротворский.
Играли мы дважды… речь идет о спектакле театра «На подоконнике» «Спектакль № 3» (или «Действие № 3»).
…Харитонов у себя в бывшем «Арсе»… В.Харитонов, художественный руководитель театра «Эксперимент», который во второй половине 1980-х — начале 1990-х гг. находился в здании быв. кинотеатра «Арс» на Большом проспекте Петроградской стороны. В настоящее время в этом здании находится театр «Русская антреприза» им. А. Миронова.
Подготовлено к публикации И. БОЙКОВОЙ, Е. ВЕСТЕРГОЛЬМ
Комментарии (0)