Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО БАЛЕТОМАНА

МОЙ ПЕРВЫЙ БАЛЕТ

Первым балетным спектаклем, который я увидел, стал «Бахчисарайский фонтан» с Улановой в главной роли. Было это в конце августа 1944-го, последнего военного сезона. Уланова только что перешла в Большой театр, и это выступление стало для нее дебютным. Ничего этого я не знал, балетным искусством не интересовался, судьба балетных артистов меня не волновала. Да и на спектакль я попал совершенно случайно. Был я школьником девятого класса, увлекался оперой — а на сцене Большого и филиала Большого пели великие певцы: Обухова, Максакова, Барсова, Пантофель-Нечецкая, Рейзен, Александр Пирогов, Козловский, талантливая, может быть не великая, но прелестная тоненькая черноокая Ирина Масленникова (жена Лемешева, предмет моих обожаний, — преподает в Консерватории и сейчас). Так что было кого послушать. И, кстати сказать, первоклассные, мирового уровня дирижеры: Пазовский, Самосуд, Файер (его я не знал, он работал в балете). Попасть на оперные спектакли было непросто — билеты дорогие. Но у меня был товарищ, одноклассник, такой же юный меломан, как и я, правда, с другими возможностями и несколько другими деньгами. Был он сыном поэта-фронтовика, жил в писательском (ныне почему-то снесенном) доме в Нащокинском переулке, на одной лестничной площадке с Еленой Сергеевной Булгаковой, с которой я почтительно и испуганно здоровался, не подозревая, что она ждет более заинтересованного внимания к архиву покойного мужа, — в общем, был дурак дураком (не то что молодой Анатолий Смелянский, который приехал к ней из Нижнего Новгорода и сразу стал своим человеком). Так вот, мой товарищ, меломан-одноклассник, по поручению каких-то ленивых теток из Союза писателей распределял театральные билеты, самые ценные продавая с наценкой, и ее хватало на оперные спектакли в Большом. Он звал и меня, но однажды рассердился и сказал: «Хватит! Теперь твоя очередь! Иди и толкни (на нашем сленге это называлось „толкнуть“) два билета на „Бахчисарай“. Это не трудно. Вырвут из рук. Смотри не продешеви. Иди».

Галина Уланова

Галина Уланова

И я пошел. Но у меня ничего не получилось. Не мог преодолеть что-то внутри, то ли стыда, то ли запрета. Ходил, ходил перед входом, увидел какого-то усталого студента и продал ему билет — за установленную цену. Второй билет оставил и, презирая себя, пошел на спектакль.

Но то, что я увидел, изумило меня. Две вещи, которые я тогда не мог объяснить: Уланова в белой кисее, когда ее проносили в гарем, и ее общий безмолвный образ. Много лет спустя я узнал, что существует «белый балет», положил это понятие в основание своей первой книги «Дивертисмент» и посчитал «белый балет» — «Тени», «лебединый акт», «Шопениану», «Симфонию до мажор» — самым полным выражением балетного искусства. Но первой в этом ряду была она, Галина Сергеевна Уланова. И, кроме того, она молчала. То есть в балетном спектакле все обходились без слов, но ее бессловесность была особенной, совсем удаленной от слова и тем более от крика. Мы жили тогда в атмосфере очень громких слов — не только во время войны, когда они были нужны, но и до войны, когда из каждого репродуктора неслись фразы, полные ненависти и угроз, особенно во время политических процессов. А тут зона молчания, где нельзя было орать, куда громкая речь не попадала. Не могла попасть — улановское молчание обладало некоей нездешней силой. После этого спектакля я стал стремиться на улановские спектакли. Это не было балетоманией. Это было стремлением куда-то забиться. Как, между прочим, и у самих улановских героинь — Марии, Одетты, Сильфиды.

МОЯ ПЕРВАЯ КОМАНДИРОВКА

В марте 1952 года мой гитисовский приятель Густав Айзенберг, впоследствии известный кинодраматург Анатолий Гребнев, тогда работавший заведующим театральным отделом газеты «Советское искусство», предложил мне поехать в Ленинград и написать рецензию на премьеру «Спящей красавицы» в Кировском, ныне Мариинском театре. Свою новую редакцию шедевра Мариуса Петипа предлагал Константин Сергеев. Он был легкомысленным завотделом, мой друг Густав, даже слегка авантюрным, — иначе ему не пришла бы в голову такая несообразная мысль: поручить столь важную, как оказалось, миссию столь малозначащему и малоизвестному человеку, каким был я. Я же с радостью согласился. Это была первая командировка в моей жизни, тем более в Ленинград, куда мы все стремились, тем более в Мариинку, куда попасть было сложно.

В Ленинграде меня ждали дальние родственники: сестра моего некровного дяди и, стало быть, некровная тетка, в недавнем прошлом знаменитая питерская коммунистка, замужем за проректором университета (не больше и не меньше), у них был свой дом и двое детей-школьников, желавших познакомиться с родственником-москвичом, к тому же театралом. Так что тылы были защищены, и я, не раздумывая, отправился в дорогу. Приехав и погуляв какое-то время (по улице Росси, там, где балетное училище, это был мой ритуальный маршрут), я пошел прямо в театр и предъявил на входе свою командировку. Мне нужен был билет или пропуск на спектакль. Мое появление вызвало, однако, не интерес, а беспокойство. Прямо из проходной начались звонки, в проходную тоже звонили, переговоры велись долго и нервно, неожиданно появился сам Константин Михайлович Сергеев, постановщик спектакля, художественный руководитель Кировского балета. Он посмотрел на меня испытующе и недовольно, долго вертел в руках командировочное удостоверение, затем вернул его со словами: «Ничем помочь не могу» — и быстрым шагом удалился. Я остался ни с чем. Как потом мне объяснили, Сергеев лично визировал все рецензии на спектакли театра, но меня он не знал, поэтому пустить в театр не захотел и был очень зол на газету, приславшую какого-то безвестного рецензента. Делать было нечего, и я решил испробовать единственный шанс — позвонил Алле Яковлевне Шелест, давшей мне свой телефон после моей статьи о ее триумфальном выступлении в Москве в «Бахчисарайском фонтане». Начал было ей что-то невразумительно объяснять, но она быстро сообразила, в чем дело, и предложила встретиться перед театром часа за два до начала спектакля. Сказала, что вечером танцует Сирень и «надо быть в форме». Так и произошло, но походило на встречу разведчика со своим агентом в шпионском фильме. Вокруг не было никого, но она быстрым шагом прошла мимо меня и, не глядя, протянула конверт, в котором лежали два билета, на вечер премьеры сегодня и на вторую премьеру, ровно через семь дней, когда уже она сама танцевала главную партию — принцессу Аврору.

Алла Шелест

Алла Шелест

Но до того произошли важные события в моей командировочной эпопее. Я нашел дом проректора и его семьи, меня встретил хозяин, весьма радушный Иван Иванович, и окружили обаятельные кузены, он и она, но тетя, знаменитая в прошлом питерская коммунистка, дождавшись, когда муж уехал в университет, тут же отвела меня в отдельную комнату и жестко сказала: «Извини, но я не хочу, чтобы твое присутствие в нашем доме испортило карьеру Ивану Ивановичу. Достаточно того, что я сама чуть было не погубила все — от него требовали, чтобы он со мной развелся». То была весна 1952 года, самый разгар дела врачей, и объяснять что-либо мне было не нужно.

Я быстро собрал манатки и ушел. Но что было делать? И тут я вспомнил, что пару лет назад побывал в доме отдыха в Териоках, там познакомился с Томом, студентом-первокурсником исторического факультета ЛГУ, и он предложил «в случае чего» останавливаться у него: «Квартира большая, живу один, отец, морской капитан, почти всегда в плавании, всласть наговоримся». И я позвонил ему, был выходной день, он оказался дома, сразу дал адрес, велел не беспокоиться и обещал ждать.

На премьеру я попал, спектакль ошеломил меня ослепительными красками Вирсаладзе (увы, за долгие годы они пожухли) и всем остальным: великий балет, великая труппа, блестящая прима Дудинская — Аврора и гениальная Сирень — Шелест. «Спящая» шла почти без купюр, поздно кончилась, и, когда я наконец добрался к Тому последним трамваем, меня ожидал еще один сюрприз. Тогда близко стоящие дома запирались на ночь одним ключом, и все двери оказались закрыты. Я видел одинокое освещенное окно, пытался докричаться и даже что-то кидал, но тщетно — Том, вероятно, заснул первым сном, так меня и не дождавшись. Я стал бродить вокруг, увидел невысокий забор, перелез через него, нашел черный ход, перешел на парадную лестницу и побежал наверх. Найдя нужную квартиру, стал звонить. Никакого ответа. Снова звоню — опять тишина. Стало быть, спит очень крепко. Звоню что есть силы и слышу тяжелые шаги. Дверь отворяется, на пороге пожилая женщина с побелевшим, даже омертвелым лицом стоит, прислонившись к стене, а из глубины квартиры спешит смущенный Том, извиняется, хватает меня и, уведя к себе, шепчет: знаешь, кто тебе открыл? Анна Андреевна Ахматова.

Ахматова! И я ее смертельно напугал. Ведь она все время ждала ночных звонков — и вот, дождалась. И это сделал я, бредивший ее ранними (других не знал) стихами.

Насколько я понял позднее, здесь поселили ее после Фонтанного дома и под надзор делавшего (и сделавшего) карьеру студента.

Так я прожил почти неделю в компании с Томом, уходившим на целый день, и в соседстве с Анной Андреевной и ее тринадцатилетней внучкой, прелестной (тогда прелестной) Аней. С Аней я быстро подружился, а Анна Андреевна долго не хотела меня замечать — не могла простить пережитого страха, а кроме того дружба с Томом, тогда комсомольским секретарем исторического факультета, делала и меня предметом естественных предположений. Но вскоре сменила гнев на милость, позволила что-то купить в магазине и даже спросила, что я делаю в Ленинграде. Когда я рассказал о «Спящей красавице», о командировке и даже об изгнании из дома проректора, она оживилась, как бы между прочим осведомилась, знаю ли я стихи о Карсавиной и о «Бродячей собаке» (еще бы — мне их не знать!), встречалось ли мне стихотворение о Вечесловой в «Эсмеральде» (конечно, встречалось), сказала, что давно не была в балете, что когда-то сама хотела что-то делать со своим гибким телом и что искусство, не нуждающееся в словах, самое защищенное, но и самое беззащитное искусство. Объяснять свою мысль она не захотела. Зато история моего изгнания ее развлекла. «Как интересно устроена жизнь, — сказала она улыбаясь. — Из дома проректора прогнали, а в дом студента пустили. Не кажется ли вам, Вадим, что вам повезло?» — и с победоносной улыбкой ушла из кухни.

На следующий день я собирался идти в театр, а сразу после театра уехать в Москву, поэтому постучал в ее дверь, чтобы загодя попрощаться. Она попросила подождать, потом вышла на кухню, где мы разговаривали обычно, одетая в свой старинный тяжелый халат, и сказала мне на прощанье: «Молодой человек, не бросайте ваших занятий балетом». И тут же ушла. У меня было тяжело на сердце: за эти несколько дней, что я пробыл там, Анну Андреевну никто не посетил и никто не звонил ей по телефону.

А вечером я перенесся совсем в другой мир — где принцесса Аврора если и попадала в беду, то потому, что совсем не знала страха. Алла Шелест была в ударе. И ее страхи тоже на один вечер отступили.

P. S. Заказанную мне рецензию я написал, но она совсем не понравилась главному редактору газеты «Советское искусство».

РУССКИЙ ВАЛЬС — КАК Я СТАЛ БАЛЕТОМАНОМ

Впервые «Спящую красавицу» я видел в сезоне 1944/45 года в Большом театре в Москве, когда начал ходить на балетные спектакли. Как я понял потом, московская редакция уступала мариинской уже хотя бы потому, что была редакцией, а не оригиналом. Но всего этого я не понимал, смотрел как завороженный — тем более что главную партию танцевала Семенова, несравненная и несравнимая царственная Марина. То, что я увидел, поразило меня. Поразил и необыкновенный балет, и необыкновенная балерина. Живое воплощение прекрасного — так бы я объяснил впечатление, если бы тогда что-то умел объяснять, то прекрасное, что я видел в зданиях старой Москвы и в скульптурах, а также картинах двух главных московских музеев. Там — да, там ему, прекрасному, место. Но чтобы оно было здесь, в мизансценах живого спектакля, в порывах, поступи, позах и — более всего — в облике живой балерины, — вот это изумляло и вызывало восторг: сразу и живая картина, и живая скульптура, и полная жизни женщина, и живой, очень живой классический танец. Еще раз повторю: скульптурность, живописность и женственность, да к тому же в движении, неостановимом, но и упорядоченном, ритмически отчетливом и гармоничном движении сменяющихся сцен, а у балерины — движении властном.

С тех пор прошло много лет, и как-то вечером Марина Тимофеевна мне позвонила (к тому времени я уже был представлен ей, но сам никогда, кроме праздничных дней, не звонил) и сказала: «Сегодня весь день репетировала „Спящую“ и как будто сама помолодела. Даже обновилась, как в прежние дни». Я спрашиваю осторожно: «А с кем Вы репетировали?» Слышу веселый ответ: «А с Л-кой. Я ей так благодарна». Я буквально оторопел: «Марина Тимофеевна, да что вы такое говорите?» — «А что я такое говорю?» — «Да она же хотела вас из театра изгнать: „Жена репрессированного! Как может жена репрессированного танцевать на сцене главного советского театра! Надо сказать спасибо НКВД!“ — и так далее, на партийных собраниях театра». — «Так вы об этом?» — «Да, об этом». — «А, когда это было!» А, когда это было — золотые слова, в них вся Семенова, все ее легкомыслие, вся ее мудрость, вся ее божественно одаренная натура. И талантливым людям она прощала все, даже обиды. Не очень помнить обиды — один из секретов ее долголетия. Она как будто бы с детства усвоила, что злая память о перенесенных обидах сильно сокращает жизнь и что счастливые воспоминания ее удлиняют. Семенова была рождена для счастливых мгновений жизни, и ей для этого было все дано: талант, красота, феноменальный запас жизненных сил и, что не менее важно, великая художественная идея — спасти, сохранить и двинуть вперед классический танец. С этой миссией она пришла в Мариинку в 1925 году и явилась в Большой театр пять лет позднее. Эту миссию она осуществляла и как танцовщица, и как педагог. Хотя никогда не произносила никаких громких слов, да и о своей исторической роли никогда не распространялась. Сознавала ли она ее? Конечно. Мешало ли это быть на сцене радостной и счастливой? Нисколько. Мешало другое — то, о чем не стеснялась высказываться на партийных собраниях ее более молодая конкурентка.

Марина Семенова

Марина Семенова

Кстати сказать, ориентация на НКВД сыграла с конкуренткой злую шутку, причем дважды. Ее муж, генерал НКВД, выдвиженец Берии, был арестован в 1952 году, когда Сталин начал подбираться к самому Берии. 5 марта 1953 года умирает Сталин, Берия освобождает своих бывших корешей, экс-генералов. Проходит еще несколько месяцев, Берию арестовывают, и на следующий день звонит мне Люка Городецкая, легендарная бескорыстная клакерша (были и такие), поклонница Семеновой, женщина острого ума, и сообщает на зашифрованном языке: «Лёлин муж поехал обратно», — фраза вошла в нашу историю. Жалко Лёлю, ставшую дважды женою репрессированного. А ведь мечтала стать дважды Героем Труда, как Уланова. Не получилось.

Но действительно, все это ведь было: арест мужа, заместителя наркома, отстранение от главных партий, запрет на работу с аккомпаниатором-пианистом. Были и другие оскорбительные ситуации, да и кончилось все скандальным увольнением из театра в 1952 году «ввиду утраты профессиональной формы». Все это было, но все это отменялось, переставало «быть», когда Семенова выходила на сцену. Как только она начинала танцевать вариацию, как только погружалась в стихию вальса. Вальс более всего отвечал ее страстной, ее необузданной, ее летящей натуре. Вальс Прокофьева в «Золушке», вальсы Чайковского в «Лебедином озере» и «Спящей красавице», вальс Глазунова, вальс Глинки в «Иване Сусанине». Русский вальс, освобождающий от тягот земных, от чувства вины, от боли утраты. Вальс как прорыв в сферу недоступно легкой игры, недоступно полной свободы. Все, что наполняет душу в черные дни, — тоска, тревога, раскаяние, страх беды, страх смерти — куда-то отступает на блаженный миг, длящийся бесконечно. Отступает и само время.

Отступало оно и когда Семенова репетировала с Л-кой «Спящую красавицу», и когда она танцевала ее сама. И по своему сюжету, и по внутреннему смыслу «Спящая красавица» Чайковского—Петипа — победа над временем, и три великих адажио, чеканные аттитюды в кульминациях адажио — точно дансантные обелиски в знак этой победы. Так это получалось у Семеновой, когда она вставала в аттитюд в первом и третьем актах. То, что начиналось как вальс, превращалось в оду — в хореографическую оду в честь классического танца.

После «Спящей красавицы» я и стал балетоманом.

Май 2010 г.

В именном указателе:

• 
• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.