Мы пили дешевое красное вино и водку из бумажных стаканчиков. Все время куда-то ездили — то в Пушкин, то в Петергоф, то еще куда-то на край города, не помню к кому и зачем. И все время — говорили.
Говорили, в основном, об искусстве. И говорила, в основном, ты, Олечка. Мы — слушали.
Мы, наша компания, были студентами Театрального института. Нашим мастером был Кочергин. Он давал нам странные задания. Все эти вертикали-горизонтали, все эти ритмы да еще с синкопами были для меня после СХШ им. Иогансона китайской грамотой. Я ничего не понимала. И не только я. Кочергин бесился от нашей тупости, кричал и сам чуть не плакал в бессильной ярости, пытаясь пробить стену соцреалистического художественного воспитания. Мы пугались и трепетали. И только Ольга могла ободрить и успокоить его своими работами, юмором, разумным разговором. Он оттаивал, а она переводила на понятный нам ученический язык его возвышенное косноязычие. Она одна могла объяснить, что же он, наконец, требует. Она была его собеседником, оппонентом и переводчиком. Она — единственная из нас, с кем он мог тогда свободно разговаривать на равных.
Они говорили — мы слушали, Кочергин и Ольга — они открывали нам незнакомый, сложный мир искусства XX века. Когда они разбирали картины великих, мы слушали разинув рты, робея и восхищаясь.
Я впервые услышала имена Дюшана, Миро, Клее, Мондриана… А Ольга уже прекрасно их знала и даже имела маленькую библиотеку, где все они и другие тоже спокойно стояли рядом с Шарденом и Рембрандтом.
Ольга была старше нас, уже отучилась два года в «Мухе», ушла оттуда, поработала в архитектурном бюро, и, конечно, рядом с нами —"щенками" была уже «асс». И рисовала она как-то особенно, ни на кого не похоже, как мой папа сказал — «не по-русски». Для нее не составляло труда построить любое самое сложное ритмическое задание.
Уже тогда у нее была превосходная легкая графика. Она свободно владела листом. Ее работы — завораживали. И как же я была горда тем, что Ольга — моя подруга! Еще до экзаменов, на консультациях, когда я увидела ее работы, ее такое независимое, серьезное и одновременно веселое лицо, я поняла, что ужасно, ужасно хочу дружить с ней. Вот так по-детски — хочу дружить! И жизнь подтвердила, несмотря на ссоры и споры, что мы действительно близки — по духу, по тому, как мы относимся к профессии, к искусству, к людям. Впрочем, я многое просто переняла у тебя, Олечка.
И потом, после института, в те безработные, трудные годы в нашей общей крошечной мастерской на Солдатском переулке, Ольга, единственная, могла, внимательно выслушав, помочь спокойно разобраться в тех мучительных проблемах, которые стоят на дороге к профессии. А ведь это весьма сложно — не навязывать своего, не просто сказать — сделай так, так и так, а помочь уловить твою собственную мысль, сформулировать то, что уже здесь, на кончиках пальцев, но никак не дается, ускользает. Но поговоришь, и оказывается — вот оно, уже придумано, все есть, только отбрось лишнее. И ты садишься и делаешь, и все получается. Это чувство локтя, плеча, нет — крыла! Ясный ум, способность сквозь любую неловкость и косноязычие уловить суть. И по существу ответить! И оказывается — вот оно, уже придумано, все есть, только отбрось лишнее. И ты садишься и делаешь, и все получается.
Но есть одно, быть может, важнейшее составляющее ее несравненного обаяния, наравне с умом, добротой, чудным юмором и великолепной ленью. Это — независимость. Врожденная внутренняя свобода. Немногим она дана, так как является качеством подлинного художника. Все ее слова и поступки соотносятся только с ее собственным чувством гармонии и справедливости. Если Ольга не считает нужным что-то делать, никто, никогда не сможет ее заставить. Если что-то не по душе моей милой Олечке, она лучше не будет делать совсем ничего. Поедет домой, в прекрасный город Пушкин, пройдется по паркам, покушает как следует, потом ляжет на диванчик с книжечкой, а к телефону даже не подойдет. Почти равнодушная к славе, деньгам, красивой одежде, неравнодушная только к Искусству, книгам, любимым людям, вкусной еде, Ольга живет свободно, почти лениво. Но в этом отсутствии суеты, в этой спокойной неторопливости она успевает делать так много…
Возможно, поэтому у нее сложные отношения с театром, который есть — зависимость, почти рабство. Театр поглощает художника, пожирает его, навязывает свой способ существования. Но только не ей!
Ольга любит театр, но отстраненно, как бы со стороны, почти как зритель — «весь мир театр…» Ей нравится театральный народ — персонажи. Сколько я помню, во всех театрах у нее заводились приятели и приятельницы из артистов. Редкость для художника в театре — дружба с актерской братией. Ольга же их любит, восхищается, забавляется, жалеет, посмеивается, опекает. Артисты и художники — люди разной внутренней структуры, но, благодаря своей собственной артистичности, она умеет найти общий язык почти с каждым, если только он не безнадежно скучен.
Свои декорации Земцова сочиняет, опираясь на тщательный анализ драматургии, она, как архитектор, выстраивает пространство в ясной классической логике, думая прежде всего об актере, то есть о человеке, о том как он будет существовать в созданном ею мире. В ее оформлении никогда нет внешних пустых эффектов, дурного тона, нет этого навязчивого стремления к самоутверждению, что так часто губит сценографию и так нелепо выглядит для зрителя. Оформление может быть очень простым, но это всегда культурно и умно. Разобрать пьесу она умеет получше иного режиссера. Обладая огромной визуальной культурой и здоровым практицизмом профессионала, отработавшего много лет в небогатых провинциальных театрах, Земцова никогда не заставит театр работать вхолостую. Она находит решение простое, но емкое, грамотное и изящное по мысли. Вспомните хотя бы «Островитянина», «Овода», «Нерона» и «Последних» в БДТ, «Платонова» в Пушкинском театре. Мало кто из художников, простите, сценографов, умеет, не выпячивая себя, подать пьесу, артиста, вытянуть режиссера, наконец. Она никогда не была и не будет модным сценографом, халтурящим направо и налево, мелькающим на страницах газет и журналов с эпатажными интервью и фотографиями в компании знаменитостей, разоряющих театры дорогостоящим дурновкусным оформлением. Она не ходит на банкеты и тусовки.
Когда работа в театре заканчивается, она просто садится рисовать.
Театр — хлеб, работа. А Душа художника живет там, где покой, перед листом белой бумаги. В Ольгиной графике есть этот покой. Они живые, эти вещи, они притягивают, на них хочется смотреть. Там есть приветливая философическая сосредоточенность, какая-то скрытая, чуть сумрачная радость, улыбка и тайна. И там есть Петербург. Не шпили и каналы, но его дух. Он в том, как изящно она ведет линию, легко и точно кладет штрих, в культуре поверхности листа. Он в тех простых вещах, которые она рисует, находя красоту и мудрость в том, что ее окружает. Как Шарден или Маранди, она одухотворяет то, что нехудожник просто не увидит. Чувство пропорций безукоризненно, одновременно классично и своеобразно, тонкий легкий колорит, отточенность формы, сияющие белые ночи и тоскливая темная зима.
И ты, Олечка, драгоценная моя подружка!
Июль 1998 г.
Комментарии (0)