РОССИЯ, КТО ЗДЕСЬ КРАЙНИЙ?
В начале 70-х годов, во времена моего хождения по Русскому Северу, попал я со своим напарником — соседом по питерской комуналке в старинный вологодской земли город Тотьму. Попал с познавательными целями для своей рисовальной профессии. В библиотеке моей от дедов сохранилась небольшая книжица, напечатанная в 1924 году в типографии тотемского отдела местного хозяйства в количестве 600 экземпляров. Книга о деревянном зодчестве Тотемского уезда Вологодской губернии, с недурными гравюрами художника Е.Праведникова. На одной из них был изображен двухэтажный рубленый пятистенок, покрытый тесом, замечательных пропорций с высоким крыльцом, красиво нарисованными окнами, украшенными резьбою, тяжелым венчающим коньком, т.е. со всей полагающейся русскому северному дому-кораблю атрибутикой. Эта книжка виновата в том, что мы изменили первоначальный маршрут и вместо Никольского района, куда должны были податься по тем же рисовальным занятиям, из Вологды на дедероновском* пароходике двинули по реке Вологде, затем вверх по Сухоне в Тотьму. Захотелось увидеть так неожиданно названный город, да еще украшенный замечательной архитектурой.
В тесном ресторане пароходика за вологодским пивом мы провели почти весь путь до Тотьмы. Сосед наш по столику — начальник рыбнадзора города Нюксеницы, большой любитель и потребитель пива, явно талантливый враль и балагур, моментально ставший нашим приятелем, рассказал чудную легенду про обозвание Тотьмы. Как представитель соседствующей с Тотьмою Нюксеницы, он знал про нее все, естественно, с обратной стороны.
«Когда первый Император Всеросийский Петр Великий, еще будучи молодым царем, путешествовал по Русскому Северу и объезжал Вологодчину, он на лодках-галерах поднимался вверх из Двины по Сухоне со своими генерал-фельдмаршалами — разными там князьями Меншиковыми да графьями Толстыми. Жители прибрежных городков и деревень приветствовали Царское Величество на берегах Сухоны, но старательнее всех и совершенно своим особым образом встречали его поезд жители древней Тотьмы.
Крутые берега реки густыми кругами, как семечками в подсолнухе, были усыпаны низко склоненными долу человечками. С реки застывшие сложенные вдвое люди выделялись на зеленых угорьях только задницами, торчавшими с округлых берегов прямо вверх в небо. Зрелище сие из царской дали было настолько непонятным и впечатляющим, что царь, увидев такую картинку со своей главной галерной лодки, повернулся к Алексашке Меншикову и спросил: «То тьма жоп, что ли, Данилыч?» Меншиков посмотрел в свою поднадзорную трубу и ответствовал царю: «Точно, то тьма жоп на горах, Ваше Величество».
«Таким образом сам Петр Первый подтвердил древнее имя города да еще с важным добавлением-причиною, про которую тотьменцы почему-то забыли, а мы в Нюксенице по-соседски помним», — заключил рыбнадзорный враль, пообещав угостить стерляжей ухой, ежели занесет нас жизнь в Нюксеницу.
Приплыли мы в Тотьму уже к вечеру и естественно, как русские пиквиксты, страдающие алкогольной недостаточностью собственных организмов, оказались прямо с рюкзаками в винно-водочном отделе самого главного магазина Тотьмы. С него то и начались наши «исторические познания» брошенного под ноги времени и забытого Богом города. В этом важном месте наши целеустремленные взоры были остановлены невидалью в человеческом обличье. Объект сей был настолько кос глазами, что притягивал внимание окружающих неправдоподобностью собственной косины. Глаза его были повернуты в противоположные стороны — левый в левую, а правый в правую, причем настолько сильно, что он этим невозможным глазным устройством прямо-таки гипнотизировал смотрящих на него людей.
В своей правой руке держал он только что выпущенную юбилейную монету с портретом Великого вождя революции товарища Ленина и, поглаживая ее грязным большим пальцем, приговаривал: «По Лыске, по Лыске…» Понять сначала, что он имел в виду, было трудно. Ерунда какая-то! Что ему надо!? И вдруг держатель рублевого Ильича повернул к нам свою голову и хриплым пропитым голосом, глядя мимо нас в разные стороны, проговорил: «Ну что смотрите, залетки, помогите вылечиться. Скиньте по лыске, глаза поставьте на место, а то вижу я вас совсем в других местах, чем вы сами себе кажетесь. Болен я — излом зрения у меня. Оттого и пью, а дозу выпью, глаза на место становятся, и снова вы там, где и есть. Косой я — наоборот. А теперь давайте-ка по лыске скиньте на поправку тяжелой глазной косины».
«Да скиньте же, не жалейте, такого цирку вы нигде в „рашине“ не сыщите, да и стоит-то он всего двести грамм», — прохрипел стоящий за нами винно-водочный желатель в потертой кепке-лондонке.
Мы с напарником скинулись, и Косой-Наоборот с некоторым вызовом и гордостью протянул треху водочной продавальщице со словами: «Уважь, целовальница, больных да жаждущих. Не серчай, красавица, — без нас, косых да косящих, что бы ты делала?»
Действительно, после принятия двухсот грамм водки глаза его постепенно вернулись на свои места, а он превратился в банального заштатного алкаша. Интересно, знают ли врачи-глазники-окулисты или доктора-наркологи болезнь под названием «косой-наоборот»?
После обустройства на ночлег в местном Доме крестьянина, где одно койко-место в общей комнате стоило всего 80 копеек, спустились мы на берег Сухоны варить свой супчик. В городской столовой подавали только макароны с тушенкой, а когда по вечерам она превращалась в ресторан, к этому блюду добавляли пиво за приличные деньги, но зато в графинах. А у нас с собою все было свое. На берегу, достав снедь из малого рюкзака, развели «воровской» костерок, на котором быстро приготовили ужин, и только успели отметить прибытие в славную Тотьму, как к нашему костру подковылял из-за кустов костыль с лицом тяжело пожившего человека и вежливо попросил дать ему всего-то консервную банку из под тушенки. Мы дали, думая, что нужна она ему для червей или еще для чего-нибудь хозяйственного. Но он здесь же, у костра, вынул из своего бывшего пиджака флакон тройного одеколона и трясущимися от нетерпения руками залил его в банку, разбавил водою из Сухоны и, чуть помешав, влил в себя эту белую парфюмную суспензию. Затем крякнув, произнес нежно: «Пошла хворобушка…»
Закусив этими замечательными словами свое душистое питие, отбыл под ближайший куст. Некоторое время спустя от куста раздалось невнятное пение вроде: «Болят мои раны в глыбаке…», перемежавшееся с храпом. Пора было и нам вернуться под нашу временную крышу и хорошо выспаться.
Утром предстояло на свежую голову обойти город и наметить интересные объекты для запечатления их на бумаге. Но там, в Доме крестьянина, нас ждало третье открытие — местный домкрестьянский сортир-эрмитаж, построенный в былые крепкие времена из широченного соснового теса в стиле «русского кантри», представлял из себя экспозицию талантливейших творцов нашего отечества, которые заполнили его стены незабвенными победно-фаллическими рисунками и виршами, выполненными разнообразными подручными матерьялами и разными техниками. Одна из надписей, самая идейная, вырезанная искусной клинописью перочинным ножичком на темно-коричневых сосновых досках терпеливым старателем, более чем другие стала знаменитой в нашей памяти:
Пусть послужит наш сортир
Очагом борьбы за мир.
Поджигатели войны
Срать в сортире не должны.
На наш вопрос об алкогольных подвигах его земляков домкрестьянский дежурный, глубокий местный дед, после рюмки угощения ответил, что пьют они не более и не менее, чем вся Россия, а виденное нами относится к Москве. «Тотьма издавна назначена была местом для ссылок. Это крест наш, но если при царях да императорах к нам ссылали важных раскольников или революционных потрясателей, то нынче награждают бездельным и пьянским людом, списанным в столицах со щитов, на их начальственном языке называемом тунеядцами. Вместо этого народа лучше бы в город солдат поставили. Бабы бо лишние ягорились, толк бы был да приплод, а с этих что — срам один да развращение наших человеков происходит. Вот так то…» — заключил он, оправдываясь перед нами в нехороших городских картинках. И добавил: «Любопытствуйте у нас, конечно, но со своими блокнотиками-то будьте поосторожнее, не то какой-такой подумает, что образ вы с него снимите да с собой унесете, а его пустым оставите, так ведь защищаться начнет. Да и с тунеядцами поаккуратнее, не то накинутся на вас, как на свежачок, и оберут. У них своя простая система — днем где-нибудь что-нибудь поднадыбят, вечером отгуляют, а утром лечатся». После таких наставлений наш изначально романтический настрой на Тотьму стал убавляться.
Дом крестьянина своим парадным крыльцом выходил на главную площадь города. С левой руки от него выделялся среди деревьев старинный храм без куполов, превращенный в клуб, за ним на бывшем церковном кладбище была танцплощадка. С правой стороны против храма-клуба находилась трибуна, за которой возвышался на голубом пьедестале серебряно-гипсовый бюст Лыски-Ленина. Прямо по оси крыльца с другой стороны, ближе к реке, торчал единственный в городе зелено-бурый пивной ларь.
Поутру, выйдя со сна на крыльцо, мы обалдели от увиденного — вся площадь до краев была забита одноликою молчаливою толпой. Что здесь происходит? Тьма людей в такую рань! Что за демонстрация? Война что ли объявлена или новая революция началась? И почему они молчат? Как-то даже тревожно показалось нам от этого массового стояния.
Выползший за нами на крыльцо домовой дед с самокруткою спокойно прокомментировал событие: «Лечиться стоят, к пивному опохмелку готовятся. „Лекарство“, видишь, в одной будке дают, и то приплывает оно на пароходе сверху из Нюксеницы, да бочки с пристани катят вручную выборные из них. Через полчаса должны прикатить. Вот и ждут, чтобы в себя прийти после вчерашних подвигов. Выборным первым нальют, затем всем по очереди. Пиво в Тотьме не варят, а привезенных бочек на всех не хватает. Ранее своим хватало, а после нашествия тунеядцев, понятно дело, недостает. У нас же плановое хозяйство. Так что, как говорят, — кто поспел, тот и съел. Этот шпектакль каждое утро здесь дается. Всех тунеядствующих можете осмотреть и ознакомиться — они перед вами».
Со временем мы поняли, что люди, выстроенные в порядок, образуют между храмом и трибуною плотную многоколенную очередь, которая заполняет всю площадь и концом своим уходит в поднимающуюся угорьем улицу деревянных домов. В полчаса, оставшиеся до «шпектакля» — приката бочек, мы успели дойти по этой улице до «Дома тунеядцев». Собственно, она упиралась в него. Дом их, по последующим нашим выяснениям, оказался знатным пятистенком из моей книжки, но приведенным в такой непотребный вид, что мог бы в Великую Отечественную войну получить инвалидность первой группы. Глазницы окон — разбиты, филенки дверей проломаны, покосившаяся печная труба наполовину разобрана. Тес на крыше попорчен, от чердачного полукруглого окна остался один проем. Контраст серо-бурых бревен с ярко-грязными ситцевыми подушками и красными стегаными одеялами, которыми заткнули битые проемы двухэтажного жилья, был впечатляюще живописным. И когда-то крепкий тотьменский дом зиял на проходящих своими ситцевыми ранами.
Но все-таки почему один из антикварных домов Тотьмы был отдан столичным тунеядцам? Или потому, что они столичные? А может быть еще по каким таким другим причинам? У дома на лавочке лежал уже зело пьяный тунеядец с недопитой бутылкой в руке. Увидев нас и отпив глоток из бутылки, он признался, что алкогольная болезнь лишила его части сознательности и внутренней температуры, оттого он себе не управляем и свободен во всяческих проявлениях, даже не подходящих. А затем, глотнув снова, напал на нас с требованием предъявить документ на право общения с ним. «Вы что жур…листы, что зырите здесь кругом, али водочные продаватели, что указ на меня имеете? А ну, покаж свой орден на разговор со мной. А так не верю вам и все тут! Может, вы шиши карманные, а больше никто». И отхлебнув еще из бутылки прохрипел: «Наше дело правое… нам что… поднять да бросить… а больше ничего…» Мы представили, что будет в скором времени, когда тьма тунеядцев, приняв утрешнюю дозу, разбредется по городу. Пора думать об эвакуации, и лучше самолетом, а блокноты свои совсем не вынимать из рюкзаков. Вернувшись на площадь, у нашего крыльца мы услышали, как опухший тунеядец сказал побитому, показав на конец очереди: — Вон, глянь, снова Шпынь непотребный на опохмелок опоздал.
— А кто такой Шпынь, в чем его непотребство и чем оно отличается от вашего потребства?
— Да водку он не пьет, даже на халяву, — в рот не берет, т.е. напрочь не потребляет!
— А откуда же пьян?
— Да болтушки разные делает — например, винцо сладкое, «Клюковку» с пивком разболтает — это в лучшем случае, а то и еще что-нибудь чудное, непотребное придумает, одним словом, изыскивает всякие тонкости.
— А почему Шпынь?
— Ну, это понятно! — ругательств матерных не терпит, совсем не переносит, шпыняет всех за них — отсюда Шпынь.
— Аристократ он у нас, из большого начальства вышел.
— Да какой он аристократ, — возмутился стоящий рядом откровенный тунеядец — «дай под зад и ори сто крат» — вот он кто!
— Ты не прав, — возразил битый, — в Москве до пития был он при власти, служил в ихней главной академии марксистским толковником, разъяснял, значит, кого по их бородатым законам уесть и порушить необходимо, но по пьяни лишка про что-то болтанул и загремел со всех своих вершин, да через это запил, до ручки дошел, с семьей разбежался, опосля его в тунеядцы скинули и сюда к нам перевоспитывать отправили.
— Снова проспал, машину не подали, без пивка на сегодня останется, значит, — сказал опухший.
— Ничего, лосьон в универмагской парфюмерии есть, им и обойдется, — успокоил битый.
И вдруг на эти слова мы увидели апофеоз тотьменского бытия. С угорья улицы, куда уходил хвост очереди, показался высокий, спешащий седой человек в больших роговых очках и с лицом алкогольного академика. Осмотрев со своего высока всю площадь, уставленную бесконечными тунеядцами, сбавил ход, поняв, что опоздал и, подойдя к хвосту очереди, хриплым начальственным голосом спросил, обращаясь ко всей площади:
— Россия… кто здесь крайний?!
Сосредоточенная очередь повернула свои головы в сторону Шпыня, и что-то похожее на вразумительность мелькнуло в ее глазах. Но через малое время шум катящихся бочек снова вернул всех в состояние ожидания, а через минуту на лицах передовой части очереди уже появилось предчувствие предстоящего блаженства. И вскоре волшебная пивная терапия началась. Да, Россия, жизнь твоя утрешняя — жизнь ожидательная.
Март 1999 г.
Комментарии (0)