Главное
Ну такого, Маша, я от тебя не ожидал! — сказал Паша, философ и старинный Машин друг, прочитав некоторые воспоминания Мани Ошибкиной. — Ты ведь не пишешь самого главного о себе! Другое существо какое-то получается! Это ты теперь такая стала… Умудренная! Пишешь с позиции сегодняшнего дня! А ты вспомни, что раньше было! Вспомни главное! Так, знаешь ли, каждый себе напишет любые мемуары! Ты пиши главное!
Маша испугалась и сказала: А что главное? Ты скажи, а я напишу! Обязательно напишу!
Паша сказал важно: А главное в тебе было то, что у тебя был четвертый номер бюста! Маша вскрикнула: Как! Неужели это во мне!
Паша сказал: Ты уже все забыла! Конечно, главное было это! И при такой развитой груди у тебя был также отчасти развитый интеллект и отвратительный желчный юмор. Это же была ядерная адская смесь! Все мужики были готовы, стоило тебе только появиться! А девушки с плачем убегали! От твоего биополя! А сколько семей ты порушила! Просто так, даже не замечая! Когда ты приходила к нам в гости, все Риткины подруги отказывались приводить мужей! Что же ты про это не напишешь! Пиши правду! Пиши главное!
Тут Маня обозлилась. Про бюст она еще могла стерпеть — раньше это была истинная правда. И про мужиков тоже Маня с радостью согласилась — правда! И про девушек, которые с беспричинным плачем выбегали из круга, где царила Маня. И даже про абсолютно непонятное беспочвенное разрушение некоторых семей. Хотя Маня всегда предпочитала думать, что она разрушала только то, что должно было быть разрушено. Просто Маня очень убыстряла этот процесс. Действовала как катализатор. Как бы вдруг появление Мани проясняло то, что до поры было скрыто. Во всяком случае, Маня так считала. Да, все такое, конечно, было в жизни. Но ведь не это же было главное!
— Ты что, вообще, Паша! Спятил! Разве это могло быть главным!
— Ну а что же у тебя было главным? — строго спросил Паша.
— Как что! — закричала Маня. — Творчество!
— Не смеши меня, — сказал Паша. — И вообще ты в этих своих писаниях похожа на лягушку из крынки с молоком. Колотишь лапками, чтобы сбить масло и вылезти на свободу. Так вот до масла тебе еще далеко. Пока что у тебя какой-то кефир получается. Жиденький кефирчик. Колготки вместо национальной идеи!
Маня дико расстроилась. Ей казалось, что уж где-где, а уж в ее-то мемуарах именно что проглядывает главное. Ради чего пишутся книги. Более того, ей казалось, что это главное даже слишком очевидно, прямо так и выпирает между строк. Просто пока еще не все написано — но уже все ясно! Это было еще одно распространенное среди Мани заблуждение — полагать, что все думают и чувствуют так же, как она. И если ей, Мане, что-нибудь ясно, то и для всех остальных это также бесспорно и непреложно!
А вот как, оказывается, все обстоит на самом деле! Значит, в ее книжке нету главного! Но ведь это же натуральная катастрофа, крушение всех надежд! Значит Маня опять все себе намнила и подменяет реальность выдумкой! Опять ошибка! Не прочитывается между строк никакой высшей сквознухи! Но в голове-то ведь у Мани было главное, и даже очень главное! И уж конечно, это был не бюст четвертого размера! Он бы просто там не поместился…
Ах, как же быть! Маня решила обратиться за советом к мужу Леве. Но тут была известная сложность. Иногда Лева давал краткие советы, и тогда они очень помогали Мане в жизни. А иногда Лева давал такие длинные советы, что Маня не имела сил дослушать их до конца. Она начинала мыть посуду, или лезла в душ, или шла спать, и тогда Лева очень обижался. — Я с кем разговариваю? — спрашивал он грозно. — Откуда я знаю? — отвечала Маня нагло, и начинался семейный скандал.
Лева и вообще-то говорил не спеша, то есть очень медленно. А когда он давал длинные советы — то еще и очень обстоятельно. Он начинал с допетровской истории России или же, идя в глубь веков, с того характерного дикого случая, когда русские повыгнали всех варягов со своих земель, а потом, почесав репу, позвали их обратно — править. «Земля то есть наша велика и обильна, порядка в ней нет, идите княжить и владеть нами…» — ну, и так далее. Лева усматривал прямую связь между этим и другими эпизодами русской истории и Машиными сегодняшними вопросами.
Маша, например, спрашивала, можно ли ей печататься в одной газете. Маша напечаталась там два раза, а потом узнала, что эта газета не простая, а красно-коричневая, но зато там платили деньги. В других газетах, бесцветных, денег вообще не платили. И теперь Маша сама затруднялась определить, этично ли печататься в красно-коричневой газете за деньги или нет. В ответ Лева, который куда-то торопился, внезапно отложил свои срочные дела и стал припоминать в подробностях события 862 года, правление Аскольда и присоединение Рюриком финских племен к славянам в конце 860-х годов, вследствие чего племена под названиями весь, меря и мурома обратились в славян, приняв их язык, обычаи и веру. Этим самым, видимо, Лева хотел сказать, что все относительно, в том числе и национальный вопрос, и наверное, это должно было значить, что в красно-коричневой газете печататься можно, хоть и за деньги. Впрочем, Маша запросто могла и ошибиться в истолковании Левиного совета. Такие казусы постоянно сопровождали их семейную жизнь и даже, можно сказать, были ее основой.
Угадать, намеревается Лева дать короткий или длинный совет, было невозможно. Порой длинный совет Левы настолько увлекал Машу, что она до рассвета внимала чудному рассказу из славянской истории. Но чаще Мане насущно требовались короткие советы, а она не накопила к своим годам достаточно хитрости, чтобы быстро выманить из Левы короткий и дельный совет. Она боялась заснуть во время получения совета и поэтому сейчас, помыслив себе все это, решила вовсе отказаться от Левиной помощи и справиться с задачей самостоятельно.
Тем более, Лева уже обнаружил, что от телевизионной антенны отломалась палочка. С этими антеннами была прямо беда. Маня постоянно задевала случайно телевизионную антенну и роняла ее. От антенны отваливалась какая-нибудь важная палочка или деталь, и телевизор показывал опять плохо. Как ни включишь — там все хуже и хуже. Стрельба, убийства, наркотики, войны, негры с собачками. Лева покупал новую антенну, и некоторое время телевизор показывал опять хорошо. Пьера Ришара, оркестр Глена Миллера и фильм «Золушка» с Жеймо. Но потом Маня опять роняла антенну, и опять все очень ухудшалось.
— Уже отломала? — спросил Лева.
— Само отломалось, — ответила Маня.
— Отломала! — сказал Лева.
— Неправильная форма глагола у тебя! — сказала Маня.
— Формы глаголов бывают честные и бесчестные! У тебя все формы глаголов бесчестные! — сказал Лева.
— Без толку с тобой на вербальном уровне общаться, — сказала Маня.
— На каком уровне? На е..? Бальном? Думай, что говоришь! Писсательницаца! сказал Лева. — Все ломаешь! Все помехи от тебя!
Это тоже было правдой. Загадочным образом от присутствия Мани ломалась всякая техника — проигрыватели, магнитофоны, телевизоры, плэйеры, телефоны, выключатели, кухонный комбайн, елочные гирлянды, утюги и часы. Однажды в длительной поездке за город Маня долго сидела в машине рядом с Абрамовым, который перед этим приобрел новенькие японские часы. Когда Лева привез своих пассажиров к цели путешествия и все вылезли, вытягивая усталые члены, оказалось, что часы у Абрамова уже остановились. Единственным механизмом, который Мане не удавалось сломать, была мясорубка, подаренная Левиной мамой на свадьбу Маши и Левы. Свадьбы, собственно говоря, вообще-то не было, но мясорубка была. Пользоваться ею Лева Маше не доверял и сам перекручивал мясо, которое перепадало в основном коту Бяше и собаке Алику. Мане только доставалось мыть эту мясорубку и собирать ее. Маша свято ненавидела мыть и собирать мясорубку, но поделать с крепкой сталинских времен мясорубкой ничего не могла. Собирала Маша, правда, ее всегда не по правилам, винтом взад, и Лева, матерясь, пересобирал ее, тормозя процесс измельчения мяса. Поэтому в доме не было почти что никакой техники и вообще ничего особенно ценного, и Паша иногда говорил Маше: «Удивляюсь я, Маша, как ты можешь быть специалистом по материальной культуре, а дома у тебя никакой материальной культуры-то и нет?»
Маша и сама удивлялась, как это так, и уже давно очень хотела хоть что-нибудь материальное, необязательно культуру, а так, что-нибудь, по-мелочи. Корытце какое-нибудь новое.
Ах, да что же такое! Опять про мясо, про мясорубки, про корытца, а где же, действительно, главное! Ну конечно, Маша ни свои бывшие достоинства, ни материальную культуру в доме главным не считала! Ну а что же, Маша, есть ли действительно у тебя главное, что ты хочешь сказать, или… говори, чего резинку-то тянуть…
Маша даже стала задыхаться от такой невозможности сразу, быстро и по порядку выкрикнуть самое главное.
Потому что главного было очень, очень много! Главным было все! Главное сейчас было написать эту книгу, где и будет описано это все — главное! И хорошее и плохое, ужасно перемешанное, запутанное и почти неотделимое одно от другого… Главное было все-таки выловить из моря лиц, взглядов, воспоминаний, забытых разговоров, жестов и запахов что-то тонкое и настойчивое, тот внутренний звук, с которого начинается Слово — и когда уж нельзя не писать… И еще главное — куда деть, куда задвинуть (умоляю, на время, только на время!) все остальное, что ужасно мешает, — всякую там семью, всяких детей, быт, быт, неустроенность этого быта, грязную плиту, кошачью шерсть, летающую по комнатам, убежавший кофе — а ведь больше его нет, ни в этой банке, ни в коричневой, косточку для Алика, которая лежит в холодильнике, и он знает об этом и смотрит… этими своими глазами… не надеясь ни на что… Как это все отодвинуть, сделать далеким, несуществующим, неважным и слушать только то, что звучит у тебя в голове, в душе… И какую цену придется заплатить за это?
И еще очень главное в этой книжке — все о папе, и о том какой он, и кто, взявший на себя так много, Учитель, Хулиган, Творец, Даритель жизни или Бес, отбирающий последнюю надежду и возможность творить? Карабас Барабас, владеющий кучкой неодушевленных тряпочек и деревяшек, неспособных без него к самостоятельному бытию, или мудрый Духовник, раскрывающий, как нежнейшие цветы, души своих чад к свету? Легкий искрящийся Моцарт или Сальери, не терпящий рядом с собой ничего талантливого, угрожающего его мирку, банальному местечковому измерению? Все эти роли он сыграл? Или прожил? И что думают все эти люди, связанные с ним в разные годы, люди, которых он выдумывал и восхищался ими, любил и ненавидел, рассматривал в микроскоп или писал про них пьесы?
Все эти режиссеры, зэки, шоферы, театроведы, воры, стукачи, трудные подростки, эмигранты, поэты, чертежники, инженеры, солдаты, графоманы, некрасивые девушки в очках и очень красивые — без очков, милиционеры, актеры, очень много студентов из ЛИТМО, пьяницы, дворники, опять актеры… Люди, выделенные из толпы своими странными именами — Софа Коробочка, Куйбеда, все состоявшиеся и несостоявшиеся, и мертвецы — а их уж много, умершие непонятными, преждевременными смертями… и персонажи из спектаклей, все эти девочки-луны, Мани Ошибкины, Пуфики Гениальные, соседи Суконины, современные Макбеты — все, кого породила его фантазия в слиянии с настоящими людьми, все, обиженные им и необиженные, словом, все жизни… что они думают? Что им принесла встреча с ним? Что остается жить в памяти?
Сумасшедший, на глазах чопорных гостей залезающий в дорогом костюме принять ванну? Бескорыстный талант, сумевший пронести идеалы той, другой жизни, о которой даже запрещено было писать книги? Или фанатичный Вождь, с сектантской убежденностью устраивающий суд за опоздание и в наказание отлучающий от Театра на год, на два, на всю жизнь? Что остается в душе? Хрустальной чистоты ностальгическая тоска о юности, наполненной святой самоотдачей искусству и помогающая всю жизнь не терять духовного ориентира? Или полное отсутствие этого духовного ориентира? Страшная подмена, опустошенность и неспособность справиться с действительностью? Или его спектакли, книги, статьи, сценарии, розыгрыши, легенды и придумки, которые осветили и скрасили жизнь нескольким поколениям театралов и не театралов, вовсе не нуждаются в его образе, в его авторстве, а должны жить и умирать самостоятельно, как вполне автономные явления официальной, полуофициальной и вовсе неофициальной культуры?
Ах, как много еще главного! А ведь про самое главное еще вообще ни слова не сказано!
А еще очень главное — это когда теряешь. В несколько минут исчезает замок, который ты старательно выстраивал вот здесь, на этом самом теплом серебристом песке… Он только что стоял, этот замок, такой прочный, его изящные башенки были сделаны из слоновой кости… И вот… Где все? Ничего нет! Куда теперь? И тебя встречает улыбчивое предательство самых лучших друзей, они улыбаются, и их улыбка говорит примиряюще: «Сама видишь, как получается в жизни. Нужно предавать. Ничего не поделаешь: нужно, нужно… все бывает, все бывает…»
А разве не главное, что банальность становится необходимостью? Что время обтачивает чувства, как море — осколки стеклышек, и они уже не такие острые, не так больно колятся, если взять их в кулак и сильно сжать руку… Крови от них больше не будет… Уже можно играть ими, переворачивать… рассматривать на свет… красивые… а можно забросить подальше… и теперь уже можно говорить о них!
А еще главное — невероятное чувство счастья, которое вдруг охватывает тебя, когда ты сидишь и рисуешь в Летнем саду, и шевелится листва над головой, и тебя громко приветствует случайный пьяница — «Худ-дожница, а худ-дожница! Нарис-ссуй мой автопортрет!» — и ужасное чувство несчастья, возникающее оттого, что — любишь, адская боль, заливающая всю душу и все кругом от сознания, что вот — любовь, и должно быть хорошо, а тебе плохо, плохо, плохо, и неспособность разобраться, почему так, и сильное подозрение, что что-то перепуталось там, наверху, насчет тебя, какая-то ошибка, чего то-там Боженька напортачил, недосмотрел, если все у тебя в жизни вот так — от случайного пьяницы происходит чувство счастья, а от любви ничего такого, только наоборот, множество ужасных страданий разного сорта, всяких пожаров, наводнений и опасностей, и потерь, потерь, утрат, ощущений, что давно уж расплачиваешься не за себя… а за кого? за что? и если не расплатишься ты, расплатятся твои дети… Расплачутся и расплатятся… а потом начинаешь медленно-медленно прозревать, догадываться, что есть, есть? есть! — во всем высший смысл и урок, надо только уметь его видеть, и начинаешь искать, и надеяться, и опять делать ошибки… и почему сиротство длится так долго и мучительно… разве все это не главное?
А эта несчастная женщина, Елизавета Несвицкая, бабушкина тетка, вышедшая простодушно за Ивана Ильича Сергиева в надежде иметь свою семью, детей, и — оставшаяся в девушках на всю жизнь, оказавшись замужем за Иоанном Кронштадским? Она, бедная, даже в суд на своего мужа подавала… Как это? Смирилась, когда поняла, кто он… А когда? И поняла? И смирилась?…
И если это все не главное, то почему я все время думаю об этом?
И почему я просыпаюсь ночью от ужаса, вспомнив во сне строчки Савинкова о том, как готовились они к убийству великого князя Сергея, московского генерал-губернатора… Князь Сергей ездил домой из Кремля через Никольские и Иверские ворота. И если встать у иконы Иверской Божьей Матери, можно было в стеклянной рамке увидеть отражение всего пути князя Сергея от Никольских ворот до иконы. То есть, стоя рядом с иконой Божьей Матери, они поджидали выезда великого князя, чтобы убить его!
Почему я теперь просыпаюсь от этого? Почему раньше, в юности, все эти связи казались романтическим сюром и не воспринималось всерьез то, что теперь не дает спать по ночам:
— Вот, знакомьтесь, мой муж, правнук знаменитого террориста… цареубийцы… ха-ха…
Нет? Это все не главное? А может быть, главное то, что молиться меня учила не бабушка и не другая бабушка, не мама и не папа, а младшая дочка, Сашенька, такой потомочек и Иоанна Кронштадского и Савинкова… И как мне воспитывать ее? ЧТО я могу ей дать?
Да главного еще много, очень много… Что и делать-то с ним, не знаю… И ГЛАВНОЕ, спросить не у кого! Вернее, есть у кого, но боюсь. Отвлекать. Наверное, занят СВОИМ ГЛАВНЫМ.
Опять начало
Если мне двенадцать лет, а папа каждый субботний вечер и воскресенье уходит из дому, то разве не надо проверить — это где это он там? Да и мама, кстати, не возражала, чтобы я съездила с папой разок.
Не знаю, как там в детстве так получается, что можно словить кайф на пустом месте, а только мы с папой приехали, поднялись на четвертый этаж, вошли в такой небольшой зальчик, я села в конце зальчика, а папа после приветствий куда-то ушел. Я сижу тихо, ко мне подходит толстый дядька и строго спрашивает: «А ты что тут делаешь, девочка?» От начальственного вида дядьки я ужасно пугаюсь и еле слышно лепечу, что я так, ничего еще не делаю, я пришла посмотреть, я папина дочка. И вдруг дядька на моих глазах превращается из одного человека в совершенно другого. Лицо его расплывается в добродушнейшей, искреннейшей улыбке, глазки сощуриваются, утопая в ласковых морщинках, и он неподдельнейшим нежнейшим голосом говорит: «Ах, ты Юри Саныча дочка? Ах какая ты хорошая, какая ты красивая! Ну сиди, сиди». Эта невероятная метаморфоза, это волшебное превращение строгого начальника в прямо-таки чересчур родную бабушку на меня возымело странное, я бы сказала, мистически-обучающее действие. В один миг я поняла, что такое ТЕАТР. И что такое актер.
Юрий Владиславович в течение нескольких лет любительской камерой снимал какие-то эпизоды нашей бурной тогдашней субботовской жизни, и у него до сих пор хранятся пленки с невероятными кадрами — папа, который моложе меня теперешней, играет в этом любительском фильме запутавшегося мужа, обнаруженного многодетной женой (Аля Романовская) в неподобающей компании, я тринадцатилетняя и Вика Колосова, изображающие дебильноватых детей, какие-то сумбурные эпизоды какого-то веселья, затащенный мною на банкет Сережа Мигицко с гитарой, сидящий почему-то под пианино, молоденький кудрявый Спивак на берегу какого-то озера волочет куда-то какие-то сумки — обрывок еще одного розыгрыша… Падающая на всех палатка… Солнце…
Опять солнце
Первое представление — «Этюды по мотивам известным и неизвестным» было сыграно весной 1969 года. Часа за два до премьеры решили проветрить зал — и открыли за небольшой сценкой дверь. За дверью неожиданно оказалось солнце и крыши. Какая-то прямо Италия. Неаполь. Я сидела в зале, смотрела на это солнце, которое светило из дверки со сцены, и думала, что я счастлива.
Опять солнце?
Яркий солнечный день — непременный атрибут всех детских воспоминаний. Я это сейчас только поняла. Это тоже очень странно. Ведь не могло же всегда светить солнце и отсутствовать ночное время суток? Может, это признак счастливого все-таки детства? Детство, которое я ненавижу, и ненавижу вспоминать — на самом деле, вполне вероятно, просто очень счастливое детство. Освещенное постоянно солнечным ярким светом. Но вообще-то яркий солнечный свет, это не так уж и хорошо — художники знают. Слишком резкие тени. Болят глаза. И все очень быстро выгорает на фиг. Но это ладно. Никто, в конце концов, не против, чтобы солнечный свет был. И вот он был. И была поездка на юг, и опять светило солнце, и мы с моей мамой шли по сочинской улице, имея целью попасть в какой-то там магазин или музей, уж точно не помню. И дороги туда мы не знали. И у входа в другой какой-то магазин, где толпилось изрядное число людей, мама решила спросить дорогу. И обратилась к человеку, стоящему неподвижно недалеко от дверей, с вопросом, как пройти нам туда-то. Не знаю, сказал человек, среднего возраста мужчина. И по его неподвижной осанке, по странному судорожному повороту на звук вопроса, обращенного к нему, можно уже было понять, почувствовать что что-то не то, что-то не то… Короче, он повернулся, и стало ясно, что он слепой. Но маме как-то было не остановиться. Она не могла смириться с таким поворотом событий. Ведь секунду назад все было нормально. Солнечный день. Приятная цель впереди. И она еще раз его спросила, как пройти туда-то и туда-то. Он еще раз твердо сказал, с нажимом: я не знаю. Но она не смирилась и на этот раз. Она хотела как будто дать ему возможность стать полезным, не слепым, знающим дорогу. Способным указать путь Женщине. Хотела чуда. Я, уже не выдерживая напряга ситуации, начала ее тянуть по-детски: ма-ам, пошли, ты что, не видишь… Но она видела и не хотела признать… Словом, она не хотела признать такой своей ошибки и продолжала настаивать, чтобы именно он, слепой, указал ей дорогу.
— Я не знаю, сказал он, повернувшись. Я не могу вам сказать. Я слепой.
Барский халат
Как-то на репетиции «Крепостных» появился двухметровый амбал. Стал ходить каждый вечер и сидеть смотреть. Руки у него были в какой-то экземе. Кому-то по секрету он сказал, что приехал из Антарктиды, занимался там научными химическими опытами и из-за этого у него попорчены руки. Кому-то даже показывал свой дневник с учеными записями. К новичкам в «Субботе» относились утилитарно. «Субботу» чаще всего интересовало, кем человек является во внешней жизни лишь настолько, насколько это можно было использовать для театра. Работаешь на стройке — обязан добыть доски или трубу, умеешь стучать на машинке — будешь печатать расписание, можешь ли шить, рисовать, подметать — при каждом очередном приеме поступающий в «Субботу» обязан был указать в анкете, чем может быть полезен.
Основным достоинством считалась преданность и готовность на все. Амбалу сразу нашли применение. Работать физически он не особо стремился, отговариваясь болезнью рук. Но такую фактуру необходимо было употребить. Как в любом театре «штаны» — в дефиците. Папа быстро решил ввести его на роль Барина в «Крепостных». Тем более, что роль была очень проста — надо было несколько раз выйти, посмотреть на крепостных актерок и в финале махнуть рукой с платочком — дескать, пошли вон, свободны. Амбала слегка подтонировали (цвет лица у него действительно был какой-то даже для нашего питерского глаза слишком серый), на голову нацепили спальный колпак, натянули на руки белые перчатки и нарядили в бабушкин атласный стеганый халат.
Надо сказать, что все вещи, годные для использования в театре, постепенно из дома перекочевывали в «Субботу»: бабушкины старинные и мамины не очень старинные — шляпки, туфли, платья, пальто, перчатки, сумочки, корзины, дедушкин габардиновый макинтош, очки, пенсне, чемоданы, клетчатый плед, кожаный саквояж, кружевная скатерть и к ней салфетки, лампы, портфели, подсвечники, медный тазик, бронзовый колокольчик, серебряный самовар, немецкий чайный фарфоровый сервиз… «Ну, Лидок, ты понимаешь, — говорил папа — барин не может пить чай из современной чашки! Он же барин!»
В числе других предметов был принесен из дома и стеганый атласный голубой халат, который был предположительно до полу, но на амбала еле налез и оставлял открытыми неприглядные башмаки сорок пятого размера и трепаные коротковатые брюки. Контраст между верхом и низом барина был настолько чудовищен, что даже не вызывал улыбки. Напротив, он вызывал эстетическую оторопь резким сочетанием театральной нежной шелковости с грубым натурализмом огромных конечностей. Даже для «Субботы» это было слишком круто. Тем более спектакль стремился к стильности, и показывать Барина в таком виде было недопустимо. Решено было Барина на первый план не выпускать, а для прикрытия придать ему двух крепостных девок, которые бы постоянно находились перед ним и камуфлировали юбками его страшный предательский низ. Девкам строго-настрого было запрещено отходить от барина в течение всего спектакля, пока не разойдутся зрители, дабы не разбить ненароком художественную целостность. Первый, дневной спектакль прошел благополучно. Но на вечернем разразилась катастрофа. Всякая худ. целостность была нарушена. Как только Барин привстал, чтобы сделать ручкой, с двух сторон его подхватили два похожих друг на друга зрителя мужского пола и быстро вместе с ним ринулись вон из зала. Крепостные девки, расставив юбки, белыми утицами неслись рядом, пытаясь прикрыть странное бегство барина с игровой площадки. Барин еще пытался перебирать своими копытами по воздуху, но куда там… Наш барин оказался беглым уголовником во всесоюзном розыске. Так прямо в бабушкином атласном халате его и повязали! А руки были попорчены, действительно, от химии…
Бабушка Лиза
Бабушка Лиза, вспоминая детство, вздыхая, говорила: «У нас в Кадоме ничего не было… Это у вас сейчас все есть… А у нас ничего не было… Ну, коровы были, лошади, свиньи… А так ничего не было. Гуси были, овцы… Куры были, цыпляты… А так ничего не было…
Иди, Машка, крановщицей на Балтийский завод. Уж я смогла, дак и ты сможешь».
Суббота и Герметизм
Папе иногда необходим был враг — бессмертна модель правления, описанная так гениально Куртом Воннегутом — тиран-правитель — и в пару к нему гонимый Боконон. Всем правителям необходима фигура еретика, наделенная мыслимыми грехами. Хорошо, когда Правитель и Еретик работают в паре. И платят друг другу. Чем-нибудь. Тогда они удовлетворяют свои инстинкты власти, заняты друг другом и народ меньше страдает. Этот механизм работал в и в «Субботе». Но папе было не додуматься и не по карману иметь штатного Еретика. Такой фигурой по очереди становились Леша Лебедев, Трессер, Спивак, Никитина, Абрамов и многие другие, начинавшие выпадать из стройного ряда «единомышленников». Много раз папа и меня замерял на это тепленькое местечко. И я в конце концов тоже туда попала.
Суббота — абсолютная модель секты со всеми признаками: вождизм, клятва, присяга, подчинение без вопросов, репрессии в случае несовпадения взглядов… Отлучения на месяц, год… Впрочем, любой авторский театр устроен так же.
Чтобы править хоть маленьким театром, надо быть хоть маленьким, но фюрером.
Герметисты утверждают, что демоны, рожденные коллективно, практически неистребимы. Сколько демонов наплодила «Суботта» и ее создатели? Уничтожить демона невозможно, можно только заставить его изменить поле деятельности или способ существования. Как защититься от приближения бесов или изгнать их?
Вот несколько практических советов, предлагаемых традицией.
Четырежды совершить крестное знамение, поворачиваясь на север, юг, восток и запад, каждый раз произнося два первых стиха псалма Давида:
Да восстанет Бог, и расточатся враги Его,
и
да бегут от лица Его ненавидящие Его.
Как
рассеивается дым, Ты рассей их;
как тает воск
от огня,
так нечестивые погибнут от лица Божия
(Пс. 67. 1-3)
По православному — молитва Честному кресту.
А вот другой совет, столь же простой и действенный, как и предыдущий. Если мы чувствуем подавленность, или какой-либо другой знак приближения бесов, нужно трижды плюнуть через левое плечо и перекреститься.
Комментарии (0)