Б. Брехт. «Трехгрошовая опера». Таллинский городской театр.
Режиссер Адольф Шапиро, художник Владимир Аншон
В городе Таллине есть замечательный дом. Дом, где живет театр. Здесь нет больших и малых сцен, привычных звонков к началу спектакля, многочисленных рядов зрительских кресел, но Театром наполнен каждый уголок дома. Здесь совсем недавно играли «Ромео и Джульетту» — просто в фойе (см. «Петербургский театральный журнал», № 12). Летом по внутреннему дворику скакали мушкетеры на настоящих лошадях… Пахло настоящим гороховым супом. Им, говорят, кормили зрителей в антракте.
Дом живет, пока он строится (помните легенду о купце, постоянно перестраивавшем свой дом, рассказанную в одной из пьес А. Вампилова?). И как бы подтверждая эту легенду, Таллинский городской театр тоже постоянно строится. Через два года примет своего зрителя новый зал на чердаке — «райский зал». Во время спектакля из труб на крыше дома будет валить дым. Но дом-то театральный, и дым будет цветной: красный, зеленый, синий… Дым — значит в доме кто-то живет. А если дым разноцветный — значит в доме поселилось чудо.
Обитаемым в этом доме стал и подвал. Раньше, по слухам, здесь квартировали бомжи — настоящие нищие. Теперь поселился новый спектакль — по пьесе, когда-то называвшейся «оперой нищих»… В «адский зал», построенный специально для премьеры, вас ведут коридорами, в которых сидят манекены-нищие, просящие подаяния. На них смотрит безо всякого выражения кукла-Брехт.
Действие «Трехгрошовой оперы» А. Шапиро так же, как и действие пьесы, приходится на 20-е годы — время немого кино. Шапиро активно использует эту стилистику: пластика, позы, жесты, контрастные гримы, «экспрессионистский свет» направленных лучей, тени — все оттуда. Мощный луч прожектора, бьющий в лицо актеру, дает крупный план. Слегка преувеличенная мимика позволяет броско подать все реакции.
«Трехгрошовая опера» представляет собой подвижную игровую структуру. Брехт создал мир, законы которого могут быть по-театральному соотнесены с другими «мирами». Таллинский спектакль не противоречит пьесе. Конечно, это как будто история сегодняшней жизни, где каждый третий политик — в недавнем прошлом уголовник, а каждый второй финансовый воротила связан с криминальным миром. Все так. Но спектакль — не политический памфлет, злобный и разоблачительный. Реальные ужасы стали настолько привычными, что воспринимаешь подобное в театре — как банальность. Мир «Трехгрошовой оперы» Шапиро — другой, иронический и озорной.
В начале спектакля, выходя на площадку, актеры поют зонг. Про театр, про судьбу Брехта на эстонской сцене, наконец — про свой театр, вмещая лирическое содержание в форму брехтовской пьесы. Театральный разговор о театре всегда интересен. Ведь не только Мекки и Пантера-Браун действительно друзья и потому у них есть повод поговорить, но и актеров, играющих в спектакле, так же, как и героев, объединяет общая юность, единая театральная школа. Часто они не только однокурсники (как Эльмо Нюганен — Мекки, Анне Рееманн — Полли, Пирет Калда — Люси, Браун — Аллан Ноорметс), но друзья, мужья, жены… Страна-то маленькая, Linnateater — государство еще поменьше. И получается, что мир, в котором живут герои, — не огромный, социально-политический, а свой, родной, домашний, театральный. Вызывать к себе сострадание — профессиональный прием нищего. А самому сострадать — профнепригодность. Здоровая театральная ирония — источник света в спектакле. Даже администратору театра — актеру Калеву Таммину — найдена в спектакле роль нищего-попрошайки (к вопросу о том, как доставать деньги на перестройку и расширение театра…). Можно долго проводить параллели, размышлять, угадывать и выдумывать. Этот мир — плоть от плоти настоящего, живого мира, впитавший в себя и студенчество в театральном институте, и формирование театра, и жизнь в нем… Это одновременно мир театра, живущий по своим законам, и сюжетный «антимир» — район Сохо, криминальная среда, где все, в свою очередь, на законных основаниях. Как в театре. Ведь и там и там нормы мира нравственности и порядочности корректируются предлагаемыми обстоятельствами…
Главный режиссер театра Эльмо Нюганен исполняет роль главного бандита Мекки в спектакле Адольфа Шапиро. Папаша Пичем в пьесе требует новых идей. Очень похоже на критиков, требующих от Нюганена новых спектаклей. В прологе на сцену выбегают слуга Капулетти с глинтвейном (деталь из «Ромео и Джульетты»), «женщина из народа» с гороховым супом («Три мушкетера»). Но эти сюжеты отыграны! Шапиро использует реальные ситуации «государства», в которое он попал, театрализация становится для него законом. Такое наполнение брехтовского мира и позволило ответить на известный вопрос — про что «Трехгрошовая опера»? Про мир театра вообще и про Linna-театр в частности.
Сцена без рампы. Асимметричный подвал — это живое помещение. Слева — конюшня со всеми «лошадиными» атрибутами и массивными воротами. Оттуда по проложенным железным рельсам будет выплывать на лодке Мекки с неизменной тростью и дымящейся сигаретой в зубах — как воспоминание-мечта романтической Полли, проводившей мужа «в бега». Справа — низкая эстрада, как в ресторане. Там выступит Полли, исполняя песню про пиратку Дженни, а два закадычных друга — шеф полиции и опасный преступник — с полным эстрадным блеском споют свою солдатскую «От Гибралтара до Пешавара». Аккомпанировать им будут музыканты-актеры. Их инструменты стоят поодаль, в глубине сцены. Настанет момент — и сам Мекки сядет к ударным!
Признания влюбленной Полли (на эстрадку водружают огромную кровать под балдахином — подарок бандитов молодоженам) становятся концертным достоянием «театральной» общественности, а новобрачный Мекки будет спрашивать немых советов у публики. Рампы ведь нет.
И распевка, как перед оперным спектаклем (все-таки «опера», пусть и «трехгрошовая»!), беззастенчиво вынесена на публику. Конечно же, громче всех слышен голос Макхита. Впервые выходя на сцену, Мекки приветствует зрителей как хозяин, к которому пришли гости. Он может запросто показать человеку, сидящему сбоку на стульчике, что в центре есть одно, нет, два места. Где в центре? — да вот здесь (жест рукой). Захочет он сейчас, чтобы зрители выпили за его здоровье, щелкнет, свистнет — и бандиты с проститутками вынесут подносы с искрящимся шампанским.
«Трехгрошовая опера» сделана в ритме степа. Степ (привет 20-м годам) господствует на сцене. Звук стучащих подкованных башмаков проходит по всему первому действию и задает ритм каждой сцене… Спектакль начинается массовым танцем — перебором, почти перебранкой подкованных каблуков. Вот приводят Полли на конюшню. Она, с завязанными глазами, робко ступает: тук, тук, тук. Мекки снимает с нее повязку — тук-тук, тук. Звуки степа слышатся повсюду, и каждый спуск или подъем по железной лестнице таким образом превращается в танец.
Свадьба Полли и Мекки происходит на конюшне, которую бандиты мгновенно превращают в аристократическую гостиную. Вдруг слышится свист дозорного, а вслед за этим появляется гроза жуликов Пантера-Браун — ожившая каменная глыба. Невысокий Мекки не сводит с него глаз. Медленно подходит, упирается головой в его сероголубой, расшитый серебром живот-камзол: «Джекки…» Встречу двух друзей сопровождают восточные мотивы (где они воевали? в Индии?). Бандит и полицейский, два армейских товарища, коньяк и стаканы… Мекки вставляет дымящуюся сигарету в пробку — курится фимиам (где они воевали?..).
Полли (А. Рееманн) завороженно смотрит на мужчин. В ней — вечно сменяющие друг друга наивное и отчасти тупое восприятие мира и меркантильные чувства взрослой женщины. С одинаковым пылом «немого кино» она верит в любовь и преданность Мекки и собирает, ползая по полу, деньги, которые бандиты щедро разбрасывают в честь свадьбы своего предводителя. Она будет страстно добиваться любви мужа в тюрьме — и так же страстно откажется давать деньги на его побег.
В Макхита-Нюганена, при всей его отвратительности, должны влюбиться все женщины, что, в принципе, и происходит. Он ведет свою партию изящно, жестко, дерзко… Он — аристократ преступного мира. И в бордель к Дженни он ходит, как в джентельментский клуб. В «Трехгрошовой опере» московского Театра Сатиры шрам на шее Мекки выглядит «рассечением» от макушки до плеча: черный разрез, будто наскоро заштопанный хирургом-коновалом. У Нюганена-Мекки этот опознавательный знак практически незаметен. Он не показывает его, он его «играет».
Как-то Сергея Шакурова спросили в интервью, почему в «Сирано де Бержераке» он не приклеивал носа. «Был нос,— ответил Шакуров,— мне прекрасный резиновый нос сделали гримеры, но я проносил его в кармане». Он сыграл «тяжесть носа» в рисунке роли, в пластике, в ощущении. Нюганен тоже носит «нос» в кармане: сам того «не замечая», Мекки слегка прикасается к шраму ребром ладони, будто для того, чтобы убедиться — шрам на месте. А белые лайковые перчатки он практически не снимает. Потом станет ясно — почему. В третьем действии, собираясь на казнь, Мекки снова медленно натягивает белые перчатки, и мы видим: его левая рука украшена наколками. А с этим «воровским шиком» в высшем свете не появляются.
Нюганен играет с залом, как Мекки с толпой. Момент импровизации возникает, когда, сбегая из тюрьмы, Макхит спрашивает нас, убить или пощадить незадачливого стражника. Он показывает залу большой палец — вверх или вниз? — приглашая нас стать соучастниками криминальной жизни. Обычно зрители миролюбивы, но что делать, если кто-то опустит палец и приговором будет смерть (ведь если играть, то честно)? Палец вниз — и Мекки… предлагает жестокому зрителю самому выйти на сцену и привести приговор в исполнение. А как же иначе — нужно отвечать за свои поступки.
О пребывании Мекки в тюрьме можно написать трактат. Камера — не камера, а шикарный номер, предоставленный другом Пантерой-Брауном. Можно было бы подумать, что Мекки переселился в гостиницу, если бы не прутья решетки. И покрывала на нарах, и журнальный столик, и чистое полотенце. После прихода же-ны появляются свежие цветочки в вазочке, ажурная салфеточка, фрукты. Корзина цветов — это уже от Люси.
Полли и Люси — две соперницы, абсолютно непохожие одна на другую. Полли — крупная, яркая брюнетка, страстная, земная… А Люси — бледная, щуплая, с ярко накрашенными губами, хитрая и манерная. Обе они соревнуются в своих лучших качествах, желая привлечь Мекки. У Люси есть два веских довода: она дочь Брауна и она ждет ребенка от Мекки. Поэтому Мекки отдает предпочтение ей, он фальшиво и жидко ноет: «Люси, Люси…» Полли действует решительно. Прижавшись к решетке, она делает незаметное движение, потом, изогнувшись, вскрикивает, проскальзывает сквозь прутья… и вот она уже в камере мужа! Ап! Блистательный театральный трюк лишает Люси преимущества обладания Макхитом. Пристраиваясь к решетке и так и эдак, она понимает, что у нее нет шансов пролезть через решетку на девятом месяце — и потому все кончено. Здесь живот уже не козырь, а помеха.
А Полли уже хозяйничает в камере Мекки: как квочка, она суетится вокруг дражайшего супруга, с ложечки кормит его яйцом всмятку, вытирает рот салфеточкой… Ей не нужно, чтобы Мак выходил из тюрьмы, Полли нравится ее новая роль жены заключенного. Другое — Люси. Ей важно переиграть соперницу. Поэтому после скандального ухода Полли она «двигает сюжет» — помогает Мекки бежать. А Мекки… отправляется в притон Дженни-Малины (Эпп Ээспяе).
Спектакль музыкален. Все актеры прекрасно поют. Зонг-баллада Дженни-Малины на балконе полна страстной женственности, экстравагантности и беззащитности одновременно. Но способ отчуждения в спектакле — особенный.
Как известно, у Брехта зонги — зоны личностных проявлений. У Шапиро — иное. Здесь в зонгах актеры отчуждаются от персонажей, но остаются актерами. Здесь Мекки, исполняющий зонг, — актер Эльмо Нюганен, а не человек, гражданин, личность Эльмо Нюганен. И не душу раскрывает он зрителю, а демонстрирует мастерство. Отчуждение происходит по законам тотальной театрализации. Брехт в фойе равнодушно взирает на отсутствие индивидуального пафоса…
Мекки возвращен в тюрьму после побега. Камера теперь — не железная клетка, в которую можно пролезть, а звуконепроницаемый террариум для особо опасных преступников. Голос Мекки звучит глуше, и мимика становится основным приемом актера. Страшный Мекки в разодранной рубашке, сидящий на полосатом матрасе — как загнанный зверь, теряющий надежду на спасение. Он резок, зол, ему теперь не до дружбы и душевных излияний пришедшего в камеру Брауна. Только трезвый расчет, никаких шуток. «Прошу со мной рассчитаться!» «Чек» Мекки выпишет на стекле — тюбиком белой зубной пасты: «40×3=120». Потом в это же стекло полетит помидор — часть завтрака, принесенного Брауном, и оставит рядом с расчетом кроваво-красное пятно. Мекки приходится считать уже не деньги, а минуты до начала казни. Его крупный план сквозь стекло: человек почти кричит, а слышен только шепот, видны искаженное страхом и отчаяньем лицо, играющие желваки. Мекки прижимается к стеклу — от его дыхания остается запотевший кружок. Стекло так и будет какое-то время мутным…
В «Трехгрошовой опере» Шапиро жизнь — это список ролей, где режиссер — судьба. Полли, к началу спектакля получившая роль невесты бандита, с упоением разыгрывает ее. Роль жены и хозяйки нравится ей невероятно. В тюрьме у Мекки она с усердием принимается за роль покинутой женщины, а на казни уже обновляет костюм вдовы. Люси устраивает роль будущей матери, но когда живот помешает ей, она без сожаления распрощается и с неудавшейся ролью, и с животом.
Циничное, но вполне возможное отношение к жизни. Это не злоба и не преступление, а желание испытать все, сыграть все роли, и неважно, комик ты или трагик… Мекки сыграл свою роль непревзойденного преступника, ловеласа — покорителя женских сердец, отчаявшегося безумца, преданного лучшим другом… Теперь ему предстоит последняя, самая драматическая роль — человека, приговоренного к смерти. Как это ни странно, он рад. Так радуется любой актер, увидевший в листочке с распределением ролей свою фамилию…
Ведь всегда хочется новых спектаклей. Именно поэтому так радостно всем на казни у Мекки. Да и казнь — не что иное, как премьера, где главная роль отдана талантливому актеру.
На эстраде расставлены стулья для зрителей. Места для будущих вдов, Полли и Люси, — по другую сторону виселицы. В руках — программки-листовки с фотографией бандита Мекки: фас-профиль. Из тюрьмы-террариума выходит Мекки-нож. И, стоя на эшафоте, зачитывает заранее подготовленную прощальную речь. Его цинизм очарователен, а жалость к себе действительно искренна. Стоя на бочке, подобно вышедшему на свет Диогену, Мекки-оратор оправдывает и объясняет свои поступки. Вперед выбегает Пичем, обещая благополучный финал. И здесь режиссер действительно по-брехтовски использует неожиданный и простой прием, отчуждая реальность не только жизни, но и спектакля. Он переносит сцену с помилованием Мекки на киноэкран, а актеров оставляет наблюдать за тем, что происходит с их персонажами, перешедшими в мир другого искусства — как известно, важнейшего…
До сих пор, на протяжении всего спектакля, название каждого зонга, как в немом кино, высвечивалось на экране, которым попеременно становились то ширма в нише (дом Пичема), то голая стена справа, то проститутки в черных монашеских одеждах. Как в старом кинотеатре. Пианино. Тапер. Остается только сказать: «Ваш дубль, господин Макхит!»
…Вот крупным планом Мекки на экране с петлей на шее. Он стоит не смея шелохнуться, вызывая прилив зрительского воодушевления у Макхита, стоящего с петлей на шее на сцене Linna-театра. Полли и Люси на экране немеют от удивления, сценические Люси и Полли в восторге от себя, а всадник спешит, и зрители — участники казни будто подгоняют его. Растерянность на экране — напряжение на сцене. Мы же актеры, мы же играем, заканчивается старая пьеса, мы ждем развязки, новых «предлагаемых». Если королевский вестник, а его на экране играет тот же актер, что и Пантеру-Брауна, успеет доскакать до места казни, то будет один спектакль. И мне, Мекки, придется решать проблему двоеженства. А если нет — буду играть в «Пианоле», или еще где — ролей у меня много. Но эта нравится. Поэтому волнуюсь, не хочу потерять. А вдруг дадут играть то, что уже надоело?.. Ну, слава богу, доскакал. Значит, продолжаю играть линию великолепного бандита Мекки. Полли, милочка, встань рядом. И ты, Люси. Я люблю вас обеих и затрудняюсь в выборе. Не надо спорить. Давайте споем: зрители, реальные театральные зрители, между прочим, ждут финала, спектакль идет уже четыре часа… Спеть — это хороший финал, ведь все и начиналось с распевки. Вот так, замечательно…
Май 1998 г.
Комментарии (0)