Передо мною лежат письма Мара Владимировича Сулимова. Их больше восьмидесяти. Нас познакомил весной 1963 года профессор Л. Ф. Макарьев. Тридцать один год… Пять выпусков режиссерских курсов и один семестр последнего, шестого, который существует уже без него. Ничего не разъять в этом тридцатилетии: радости, огорчения, взаимные откровения и наслаждение благословенной тишиной Карельских лесов. 31 июля 1989 года Мар Владимирович пишет мне: «Такой погоды в Карелии не помню с 1959-го. И Боже мой! Как не уродуют, как не калечат природу, а она все равно еще находит откуда-то силу быть утешительной, прекрасной и давать такую бесконечную радость и свет душе». Печальная нежность этих строк не случайна… Как рассказать о Маре Владимировиче, чтобы и тем, кто учит, и тем, кто ими руководит, было бы о чем неторопливо подумать, поразмышлять? Но сначала о том, как Мар Владимирович был приглашен в институт. Макарьев после просмотра одного из спектаклей Мара Владимировича в Театре им. В. Ф. Комиссаржевской, сказал мне, что у него сложилось впечатление, что Сулимов склонен к педагогической работе с актерами. Утвердившись в этом предположении после просмотра еще нескольких спектаклей, Макарьев предложил ему поставить на своем курсе «Тартюф». Только после всех этих "испытаний«на предрасположенность к педагогической деятельности Макарьев предложил Мару Владимировичу взять режиссерский курс. Если согласиться с тем, что педагогика не только профессия, но в значительной степени призвание, то в лице Мара Владимировича институт обрел личность удивительную по силе и цельности своих нравственных, художественных и педагогических убеждений.
В первый же день нашего знакомства мы пошли к нему домой, где состоялось нечто вроде «Славянского базара», длившегося более восьми часов. Это был сосредоточенный и неспешный разговор: обмен мнениями по самым разнообразным вопросам и проблемам жизни, искусства и собственных биографий. Многое впоследствии уточнялось, видоизменялось, корректировалось, но двум договоренностям мы были верны на протяжении всей нашей совместной работы. Никакие наши личные и творческие амбиции не могут быть выше интересов студентов. Мы работаем только и исключительно ради них. Второе: Мы не скрываем друг от друга никаких творческих и иных разногласий, никаких сложностей в отношениях между нами, никаких внутренних неудовлетворенностей. Нарушение этих условий может трагически отразиться на студентах, на нашей общей с ними работе.
Я уверен, что и Мар Владимирович, и я могли бы гордиться тем, что свято выполняли эти договоренности, хотя это и требовало от нас иногда определенных усилий. Мар Владимирович заметил мне однажды с горечью: «Мы работаем с вами вместе вот уже тридцать лет. Для искусства и для педагогики, в частности, это довольно уникальное содружество, но решительно никого не интересует, каким образом мы достигли этого. Жаль, очень жаль. Это наводит на грустнейшие размышления».
Но добро, впрочем, как и зло, возвращается к человеку. В 1985 году на квартире у Мара Владимировича очередной курс праздновал окончание института. Казалось, что все застольные слова уже произнесены, но неожиданно встал Юрий Спицын и сказал: «Мар Владимирович, Анатолий Самойлович, мы, конечно, вам очень благодарны. Вы нас очень хорошо учили, но ведь это, так сказать, в порядке вещей. Вы и должны были учить нас хорошо. Но что действительно нас удивляло и даже восхищало, и что мы часто обсуждали на протяжении всех этих лет, — это то, как вы учили нас вдвоем! Нас просто поражало, как вы оба выходили из возникающих иногда на уроке творческих споров и разночтений. Не знаю, как ребята, но я вообще не предполагал, что между людьми могут быть такие отношения. Для меня это одно из самых сильных впечатлений. Урок на всю жизнь. Спасибо вам обоим».
Первый раз я увидел на глазах Мара Владимировича слезы.
***
Будем надеяться, что все написанное Маром Владимировичем будет рано или поздно издано. Но есть еще письма. Написанные удивительным языком, с непередаваемым чувством юмора, они представляют собой бесценный исторический материал. Неповторимая интонация этих писем вкладывает в содержание тот смысл и то движение души, которое неспособен передать никакой труд, написанный для печати. Вслушаемся…
Вохтозеро 17.VIII.88.
«Потихонечку постукиваю книжицу о режиссерском анализе. Господи! Сколько ж ерунды накрутили все умники вокруг этого дела, забывая, что оно сердечное (Здесь и везде выделено М. В.) и только тогда истинно театральное, т. е. выполняющее истинную цель театра. Тут я читал намерения реферата (фамилия опущена мною. — А. Ш.) и в них были кратко изложены положения о всех этих "центральных","главных», «финальных» и прочих событиях, а также о «ведущих обстоятельствах» разного толка и сорта. Ну сколько же там псевдоума, псевдосмысла, псевдонауки! Боже ты мой, нечистая сила! И ведь невозможно вывести это на чистую воду и крикнуть, что «короли» — без порток!! Караул! Потому что всем неохота услыхать подобный вопль, да, в сущности, всем и наплевать, т. к. все божатся Станиславским, все толкуют о науке, но ведь никто не верит в нее и никому она не нужна. Потому никто и не хочет связываться с этими «истолкователями» Станиславского: пущай толкают, не наше дело и забота. Лопается голова… а вспомнишь: «Ах, сударь мой, живите-ка смеясь!..» — и действительно, зачем высовываться, зачем доказывать то, что никто не хочет видеть доказанным?! А? Только вот не приучен с детства — черт побери моих не в меру порядочных и честных воспитательниц! — «жить смеясь».
Послушаем еще…
В связи с планом очередной книги, Мар Владимирович пишет:
«В практической работе будут мешать, я очень хорошо понимаю эти проклятые „поэтапные требования“ и необходимость именно это, а не что-либо другое выставлять на показательные экзамены. Но бороться с Кацманом, прикрытым Товстоноговым, и сил нет, да и вполне бессмысленно. Между тем убеждаюсь, что в моей методике есть целый ряд преимущественных сторон, вне зависимости от того, насколько это удалось или не удалось выразить на экзаменах. Но, чтобы реализовать этот свой строй обучения, мне не хватает времени, т. к. я должен делать нечто входящее в противоречие с моими целями, но необходимое для показа на экзамене. Черт знает что! Ведь ни у кого нет охоты, интереса, уж не говорю — вникнуть, хоть выслушать то, что не совпадает с кацмановской истиной в последней инстанции. Вот это бесит и вяжет по рукам и ногам». В одном из моих писем к Мару Владимировичу я рассказал ему, что ньюфаундленд, живущий у моей дочки, принес в зубах миску с едой для кота, который обитал вместе с ним. Мар Владимирович пишет в ответ: «То, как ньюф притащил миску кормить котенка, привело нас в полный восторг! Лапушка! Вот когда я начинаю пищать уж очень жалобно, и Вы мне миску притаскиваете иногда. Это ньюфаундлендно! А как хочется, чтоб вокруг было хоть чуточку больше ньюфоподобных человеков».
…Что еще выбрать из писем? Вот это… Вот это и никакое другое…
«Вохт. 27.VII.88. …Не могу включиться в тутошний ритм и в право отдыхать. У меня с этим вообще нелады: когда я не… занимаюсь службой и связанными с ней делами или не работаю для дела, т. е. не пишу, не учусь, у меня тревожное чувство преступности, будто я что-то спер или совершил какую-то подлость. Это от остро воспитанного во мне чувства долга с самого раннего детства. И так всю жизнь! Утомительно, но ничего не могу с собой поделать. Поэтому когда сейчас я читаю Бурсова „Судьба Пушкина“ — книга умная и сложная, то я покоен — учусь. Но когда сел на берегу, ничего не делая и глазея на озеро, поймал себя с поличным — делаю нечто, не имеющее право быть! Дурак старый. Но очевидно, это уж так на всю оставшуюся жизнь.»
1996 г.
Комментарии (0)