Петербургский театральный журнал
16+
ПЕРВАЯ ПОЛОСА

ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ХОЧИНСКОГО

«.. . и отяжелеет кузнечик.. . »

Экклесиаст, ХII, 5.

Порой из этой жизни уходят люди, которые оставляют за собой невосполнимое зияние. Рассудок оставшихся отказывается смириться с мыслью о том, что их не стало, и начинает услужливо подкидывать домыслы, в любое другое время показавшиеся бы фантастическими: надолго уехал, просил не беспокоить, эмигрировал за океан. Проходит время, иногда десятилетия, мы свыкаемся с мыслью о том, что человек отсутствует, что ему нельзя позвонить, но это не означает, что мы начинаем его относить к клану ушедших навсегда: он живет, но просто где-то там, где нас нет. Таков уход Саши Хочинского.

Он был разным. Понятия «хороший» и «плохой» неприложимы к нему, как бесцельны и все попытки вписать его в любые жестко заданные границы стереотипов. Он просто был живым и соответственно противоречивым и непоследовательным как сама жизнь. Он позволял себе чувствовать многое и не боялся этих чувств, он разрешал себе быть безответственным и не боялся осуждения. Он всегда был там, где его суть рифмовалась с мгновением бытия, и почти никогда не насиловал себя, для того чтобы соответствовать чужим ожиданиям. Может, поэтому он стал символом Петербурга 60–70-х, который требовал тогда искреннего существования на пределе, на цыпочках, чтобы дотянуться и вырваться из одурманивающей и размеренной лжи. (Как говорил Виктор Беловольский: «Здесь год за два»).

Романтик? Гамен? Лицедей? Даже сейчас он ускользает от мертвящего определения, превращающего движение жизни в застывший слепок. И не случайно его имя неотделимо от детского театра, созданного З. Корогодским, ибо ему, как и любому ребенку, было присуще спонтанное восприятие мира, не обремененное предвидением последствий. Он обрастал легендами и мифами всю свою жизнь, ибо каждый его поступок, каждый шаг, каждая фраза обладали свойством единственности и неповторимости. Он был необходимой частью бытия и в веселье, и в горести.

Саша не принимал смерть. Оказываясь свидетелем ухода других, он словно не впускал в себя мысль о безысходности происшедшего, но возвращался памятью к самым смешным эпизодам, связанным с тем или иным человеком. Он не признавал правила, игры, основанные на здравом смысле. Он не желал и не мог исполнять предписанное, привычное и общепринятое и прислушивался лишь к голосу своего естества. Это требовало недюжинной отваги, так как окружающие не любят и боятся непредсказуемой непосредственности, для них привычнее прокрустово ложе удобной нормы. В нем же все грозило парадоксом.

Иногда на него обижались, когда он подводил и не выполнял обещанного. Но он просто брал на себя слишком много. Он хотел, чтобы всем было хорошо, и ему не хватало сил.

Он знал, что по чем, но умел не судить людей, а принимать их такими, какие они есть. Не терпел только одного — отсутствие душевной мягкости и нахрап, насилие над жизнью и слепое своеволие.

Можно долго перечислять сыгранное им в театре и в кино, однако никакой послужной список заслуженного артиста Хочинского не сможет воссоздать и исчерпать его личность, словно его дар лежал не столько в области актерской профессии, сколько в сфере человеческого общения. Он знал, что второе ничуть не проще первого и требует такого же, если не большего таланта. («Общаться это не просто, — сказал он много лет назад на каком-то делегатском собрании, потом помолчал и добавил: — потому что это не все могут»).

У него было много масок, которые нравились людям: бродяга, беспризорник, бунтарь, рафинированный интеллигент и свойский парень. Он жонглировал ими, всегда безошибочно угадывая нужную и вводя многих в заблуждение. Однако стихия игры не могла заслонить его беззащитную открытость и доверчивость.

Но главной его ролью и в жизни, и на сцене был «человек с гитарой», фокусник, творящий нечто из ничего.

Когда на творческих встречах («Полтора часа странного свидания со зрителем», — говорил он) на сцену ТЮЗа выходили Хочинский и Федоров, люди, работавшие в театре и знавшие наизусть их репертуар, бросали свои дела и устремлялись в зал, чтобы еще раз увидеть, как они это делают, чтобы ощутить, как с первых гитарных аккордов всех охватывает восторг какого-то нездешнего единения, в котором растворялись без остатка, словно открывая для себя иное, более значимое измерение бытия.

При, казалось бы, кампанейской доверительности интонации, это не было камерным пением. Он умел увлечь за собой тысячный зал. Он словно открывал окно в уже привычной плоской декорации бытия, и за ней оказывалось бесконечное количество смыслов и значений. Он не призывал, не агитировал, не клеймил и не осуждал. Он просто приглашал увидеть мир его глазами, и воспротивиться этому приглашению было невозможно.

Он называл себя бардом и сетовал на то, что это слово стало выхолощенным. Перемены, происходящие ныне вокруг нас, вызывали у него удивление, ибо этот мир почему-то перестал нуждаться в идеалистах.

Но он не отчаивался и оставался собой.

Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но в самой истине ты перед нами царь.
Ты ангел во плоти, иль, лучше, ты бесплотен!
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Испросишь ни о чем, не должен никому.

Уже полтора месяца на разных кухнях этого города сидят люди, пьют водку и слушают пленки с записями человека, которого уже нет. Говорят, вспоминают, смеются над бесконечными курьезами, связанными с его именем, порой забываются, и тогда кажется…

В именном указателе:

• 

Комментарии (2)

  1. Таня

    мой любимый АРТИСТ!

  2. Марина, Старое Радио Подкаст

    СпасиБо! Хорошая какая статья. Если можно, продолжите рассказ!

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

*