МОЙ ПЕРВЫЙ БАЛЕТ
Первым балетным спектаклем, который я увидел,
стал «Бахчисарайский фонтан» с Улановой в главной
роли. Было это в конце августа 1944-го, последнего военного
сезона. Уланова только что перешла в Большой
театр, и это выступление стало для нее дебютным. Ничего
этого я не знал, балетным искусством не интересовался,
судьба балетных артистов меня не волновала.
Да и на спектакль я попал совершенно случайно. Был
я школьником девятого класса, увлекался оперой —
а на сцене Большого и филиала Большого пели великие
певцы: Обухова, Максакова, Барсова, Пантофель-Нечецкая, Рейзен, Александр Пирогов, Козловский,
талантливая, может быть не великая, но прелестная
тоненькая черноокая Ирина Масленникова (жена Лемешева,
предмет моих обожаний, — преподает в Консерватории
и сейчас). Так что было кого послушать.
И, кстати сказать, первоклассные, мирового уровня дирижеры:
Пазовский, Самосуд, Файер (его я не знал, он
работал в балете). Попасть на оперные спектакли было
непросто — билеты дорогие. Но у меня был товарищ,
одноклассник, такой же юный меломан, как и я, правда,
с другими возможностями и несколько другими деньгами.
Был он сыном поэта-фронтовика, жил в писательском
(ныне почему-то снесенном) доме в Нащокинском
переулке, на одной лестничной площадке
с Еленой Сергеевной Булгаковой, с которой я почтительно
и испуганно здоровался, не подозревая, что она
ждет более заинтересованного внимания к архиву покойного
мужа, — в общем, был дурак дураком (не то
что молодой Анатолий Смелянский, который приехал
к ней из Нижнего Новгорода и сразу стал своим человеком).
Так вот, мой товарищ, меломан-одноклассник,
по поручению каких-то ленивых теток из Союза писателей
распределял театральные билеты, самые ценные
продавая с наценкой, и ее хватало на оперные спектакли
в Большом. Он звал и меня, но однажды рассердился
и сказал: «Хватит! Теперь твоя очередь! Иди и толкни
(на нашем сленге это называлось „толкнуть“) два
билета на „Бахчисарай“. Это не трудно. Вырвут из рук.
Смотри не продешеви. Иди».
И я пошел. Но у меня ничего не получилось. Не мог
преодолеть что-то внутри, то ли стыда, то ли запрета.
Ходил, ходил перед входом, увидел какого-то усталого
студента и продал ему билет — за установленную
цену. Второй билет оставил и, презирая себя, пошел
на спектакль.
Но то, что я увидел, изумило меня. Две вещи, которые
я тогда не мог объяснить: Уланова в белой кисее,
когда ее проносили в гарем, и ее общий безмолвный
образ. Много лет спустя я узнал, что существует «белый
балет», положил это понятие в основание своей
первой книги «Дивертисмент» и посчитал «белый балет» — «Тени», «лебединый акт», «Шопениану», «Симфонию
до мажор» — самым полным выражением балетного
искусства. Но первой в этом ряду была она, Галина
Сергеевна Уланова. И, кроме того, она молчала. То
есть в балетном спектакле все обходились без слов, но
ее бессловесность была особенной, совсем удаленной
от слова и тем более от крика. Мы жили тогда в атмосфере
очень громких слов — не только во время войны,
когда они были нужны, но и до войны, когда из каждого
репродуктора неслись фразы, полные ненависти
и угроз, особенно во время политических процессов.
А тут зона молчания, где нельзя было орать, куда громкая
речь не попадала. Не могла попасть — улановское
молчание обладало некоей нездешней силой. После
этого спектакля я стал стремиться на улановские спектакли.
Это не было балетоманией. Это было стремлением
куда-то забиться. Как, между прочим, и у самих
улановских героинь — Марии, Одетты, Сильфиды.
МОЯ ПЕРВАЯ КОМАНДИРОВКА
В марте 1952 года мой гитисовский приятель Густав
Айзенберг, впоследствии известный кинодраматург
Анатолий Гребнев, тогда работавший заведующим
театральным отделом газеты «Советское искусство», предложил мне поехать в Ленинград и написать
рецензию на премьеру «Спящей красавицы» в Кировском,
ныне Мариинском театре. Свою новую редакцию
шедевра Мариуса Петипа предлагал Константин Сергеев.
Он был легкомысленным завотделом, мой друг
Густав, даже слегка авантюрным, — иначе ему не пришла
бы в голову такая несообразная мысль: поручить
столь важную, как оказалось, миссию столь малозначащему
и малоизвестному человеку, каким был я. Я же
с радостью согласился. Это была первая командировка
в моей жизни, тем более в Ленинград, куда мы все
стремились, тем более в Мариинку, куда попасть было
сложно.
В Ленинграде меня ждали дальние родственники:
сестра моего некровного дяди и, стало быть, некровная
тетка, в недавнем прошлом знаменитая питерская
коммунистка, замужем за проректором университета
(не больше и не меньше), у них был свой дом
и двое детей-школьников, желавших познакомиться
с родственником-москвичом, к тому же театралом. Так
что тылы были защищены, и я, не раздумывая, отправился
в дорогу. Приехав и погуляв какое-то время (по
улице Росси, там, где балетное училище, это был мой
ритуальный маршрут), я пошел прямо в театр и предъявил
на входе свою командировку. Мне нужен был билет
или пропуск на спектакль. Мое появление вызвало,
однако, не интерес, а беспокойство. Прямо из проходной
начались звонки, в проходную тоже звонили, переговоры
велись долго и нервно, неожиданно появился
сам Константин Михайлович Сергеев, постановщик
спектакля, художественный руководитель Кировского
балета. Он посмотрел на меня испытующе и недовольно,
долго вертел в руках командировочное удостоверение,
затем вернул его со словами: «Ничем помочь
не могу» — и быстрым шагом удалился. Я остался ни
с чем. Как потом мне объяснили, Сергеев лично визировал
все рецензии на спектакли театра, но меня он не
знал, поэтому пустить в театр не захотел и был очень
зол на газету, приславшую какого-то безвестного рецензента.
Делать было нечего, и я решил испробовать
единственный шанс — позвонил Алле Яковлевне Шелест,
давшей мне свой телефон после моей статьи о ее
триумфальном выступлении в Москве в «Бахчисарайском
фонтане». Начал было ей что-то невразумительно
объяснять, но она быстро сообразила, в чем дело,
и предложила встретиться перед театром часа за два
до начала спектакля. Сказала, что вечером танцует Сирень
и «надо быть в форме». Так и произошло, но походило
на встречу разведчика со своим агентом в шпионском
фильме. Вокруг не было никого, но она быстрым
шагом прошла мимо меня и, не глядя, протянула конверт,
в котором лежали два билета, на вечер премьеры
сегодня и на вторую премьеру, ровно через семь дней,
когда уже она сама танцевала главную партию — принцессу
Аврору.
Но до того произошли важные события в моей командировочной
эпопее. Я нашел дом проректора и его
семьи, меня встретил хозяин, весьма радушный Иван
Иванович, и окружили обаятельные кузены, он и она,
но тетя, знаменитая в прошлом питерская коммунистка,
дождавшись, когда муж уехал в университет, тут
же отвела меня в отдельную комнату и жестко сказала:
«Извини, но я не хочу, чтобы твое присутствие в нашем
доме испортило карьеру Ивану Ивановичу. Достаточно
того, что я сама чуть было не погубила все — от
него требовали, чтобы он со мной развелся». То была
весна 1952 года, самый разгар дела врачей, и объяснять
что-либо мне было не нужно.
Я быстро собрал манатки и ушел. Но что было делать?
И тут я вспомнил, что пару лет назад побывал
в доме отдыха в Териоках, там познакомился с Томом,
студентом-первокурсником исторического факультета
ЛГУ, и он предложил «в случае чего» останавливаться
у него: «Квартира большая, живу один, отец, морской
капитан, почти всегда в плавании, всласть наговоримся». И я позвонил ему, был выходной день, он
оказался дома, сразу дал адрес, велел не беспокоиться
и обещал ждать.
На премьеру я попал, спектакль ошеломил меня
ослепительными красками Вирсаладзе (увы, за долгие
годы они пожухли) и всем остальным: великий балет,
великая труппа, блестящая прима Дудинская — Аврора
и гениальная Сирень — Шелест. «Спящая» шла почти
без купюр, поздно кончилась, и, когда я наконец добрался
к Тому последним трамваем, меня ожидал еще
один сюрприз. Тогда близко стоящие дома запирались
на ночь одним ключом,
и все двери оказались
закрыты. Я видел
одинокое освещенное
окно, пытался
докричаться и даже
что-то кидал, но тщетно
— Том, вероятно,
заснул первым сном,
так меня и не дождавшись.
Я стал бродить
вокруг, увидел невысокий
забор, перелез
через него, нашел
черный ход, перешел
на парадную лестницу
и побежал наверх.
Найдя нужную квартиру,
стал звонить.
Никакого ответа. Снова звоню — опять тишина. Стало
быть, спит очень крепко. Звоню что есть силы и слышу
тяжелые шаги. Дверь отворяется, на пороге пожилая
женщина с побелевшим, даже омертвелым лицом
стоит, прислонившись к стене, а из глубины квартиры
спешит смущенный Том, извиняется, хватает меня
и, уведя к себе, шепчет: знаешь, кто тебе открыл? Анна
Андреевна Ахматова.
Ахматова! И я ее смертельно напугал. Ведь она все
время ждала ночных звонков — и вот, дождалась.
И это сделал я, бредивший ее ранними (других не знал)
стихами.
Насколько я понял позднее, здесь поселили ее после
Фонтанного дома и под надзор делавшего (и сделавшего)
карьеру студента.
Так я прожил почти неделю в компании с Томом,
уходившим на целый день, и в соседстве с Анной Андреевной
и ее тринадцатилетней внучкой, прелестной
(тогда прелестной) Аней. С Аней я быстро подружился,
а Анна Андреевна долго не хотела меня замечать — не
могла простить пережитого страха, а кроме того дружба
с Томом, тогда комсомольским секретарем исторического
факультета, делала и меня предметом естественных
предположений. Но вскоре сменила гнев на
милость, позволила что-то купить в магазине и даже
спросила, что я делаю в Ленинграде. Когда я рассказал
о «Спящей красавице», о командировке и даже об
изгнании из дома проректора, она оживилась, как бы
между прочим осведомилась, знаю ли я стихи о Карсавиной
и о «Бродячей собаке» (еще бы — мне их не
знать!), встречалось ли мне стихотворение о Вечесловой
в «Эсмеральде» (конечно, встречалось), сказала,
что давно не была в балете, что когда-то сама хотела
что-то делать со своим гибким телом и что искусство,
не нуждающееся в словах, самое защищенное, но и самое
беззащитное искусство. Объяснять свою мысль
она не захотела. Зато история моего изгнания ее развлекла.
«Как интересно устроена жизнь, — сказала она
улыбаясь. — Из дома проректора прогнали, а в дом
студента пустили. Не кажется ли вам, Вадим, что вам
повезло?» — и с победоносной улыбкой ушла из кухни.
На следующий день я собирался идти в театр, а сразу
после театра уехать в Москву, поэтому постучал в ее
дверь, чтобы загодя попрощаться. Она попросила подождать,
потом вышла на кухню, где мы разговаривали
обычно, одетая в свой старинный тяжелый халат,
и сказала мне на прощанье: «Молодой человек,
не бросайте ваших занятий балетом». И тут же ушла.
У меня было тяжело на сердце: за эти несколько дней,
что я пробыл там, Анну Андреевну никто не посетил
и никто не звонил ей по телефону.
А вечером я перенесся совсем в другой мир — где
принцесса Аврора если и попадала в беду, то потому,
что совсем не знала страха. Алла Шелест была в ударе.
И ее страхи тоже на один вечер отступили.
P. S. Заказанную мне рецензию я написал, но она совсем
не понравилась главному редактору газеты «Советское
искусство».
РУССКИЙ ВАЛЬС —
КАК Я СТАЛ БАЛЕТОМАНОМ
Впервые «Спящую красавицу» я видел в сезоне
1944/45 года в Большом театре в Москве, когда начал
ходить на балетные спектакли. Как я понял потом, московская
редакция уступала мариинской уже хотя бы
потому, что была редакцией, а не оригиналом. Но всего
этого я не понимал, смотрел как завороженный —
тем более что главную партию танцевала Семенова, несравненная
и несравнимая царственная Марина. То,
что я увидел, поразило меня. Поразил и необыкновенный
балет, и необыкновенная балерина. Живое воплощение
прекрасного — так бы я объяснил впечатление,
если бы тогда что-то умел объяснять, то прекрасное,
что я видел в зданиях старой Москвы и в скульптурах,
а также картинах двух главных московских музеев.
Там — да, там ему, прекрасному, место. Но чтобы оно
было здесь, в мизансценах живого спектакля, в порывах,
поступи, позах и — более всего — в облике живой
балерины, — вот это изумляло и вызывало восторг:
сразу и живая картина, и живая скульптура, и полная
жизни женщина, и живой, очень живой классический
танец. Еще раз повторю: скульптурность, живописность
и женственность, да к тому же в движении, неостановимом,
но и упорядоченном, ритмически отчетливом
и гармоничном движении сменяющихся сцен,
а у балерины — движении властном.
С тех пор прошло много лет, и как-то вечером Марина
Тимофеевна мне позвонила (к тому времени я уже
был представлен ей, но сам никогда, кроме праздничных
дней, не звонил) и сказала: «Сегодня весь день репетировала
„Спящую“ и как будто сама помолодела.
Даже обновилась, как в прежние дни». Я спрашиваю
осторожно: «А с кем Вы репетировали?» Слышу веселый
ответ: «А с Л-кой. Я ей так благодарна». Я буквально
оторопел: «Марина Тимофеевна, да что вы такое говорите?» — «А что я такое говорю?» — «Да она же хотела
вас из театра изгнать: „Жена репрессированного!
Как может жена репрессированного танцевать на сцене
главного советского театра! Надо сказать спасибо
НКВД!“ — и так далее, на партийных собраниях театра». — «Так вы об этом?» — «Да, об этом». — «А, когда
это было!» А, когда это было — золотые слова, в них
вся Семенова, все ее легкомыслие, вся ее мудрость, вся
ее божественно одаренная натура. И талантливым людям
она прощала все, даже обиды. Не очень помнить
обиды — один из секретов ее долголетия. Она как будто
бы с детства усвоила, что злая память о перенесенных
обидах сильно сокращает жизнь и что счастливые
воспоминания ее удлиняют. Семенова была рождена
для счастливых мгновений жизни, и ей для этого
было все дано: талант, красота, феноменальный запас
жизненных сил и, что не менее важно, великая художественная
идея — спасти, сохранить и двинуть вперед
классический танец. С этой миссией она пришла в Мариинку
в 1925 году и явилась в Большой театр пять
лет позднее. Эту миссию она осуществляла и как танцовщица,
и как педагог. Хотя никогда не произносила
никаких громких слов, да и о своей исторической
роли никогда не распространялась. Сознавала ли она
ее? Конечно. Мешало ли это быть на сцене радостной
и счастливой? Нисколько. Мешало другое — то, о чем
не стеснялась высказываться на партийных собраниях
ее более молодая конкурентка.
Кстати сказать, ориентация на НКВД сыграла с конкуренткой
злую шутку, причем дважды. Ее муж, генерал
НКВД, выдвиженец Берии, был арестован в 1952 году,
когда Сталин начал подбираться к самому Берии. 5 марта
1953 года умирает Сталин, Берия освобождает своих
бывших корешей, экс-генералов. Проходит еще несколько
месяцев, Берию арестовывают, и на следующий
день звонит мне Люка Городецкая, легендарная бескорыстная
клакерша (были и такие), поклонница Семеновой,
женщина острого ума, и сообщает на зашифрованном
языке: «Лёлин муж поехал обратно», — фраза
вошла в нашу историю. Жалко Лёлю, ставшую дважды
женою репрессированного. А ведь мечтала стать дважды
Героем Труда, как Уланова. Не получилось.
Но действительно, все это ведь было: арест мужа,
заместителя наркома, отстранение от главных партий,
запрет на работу с аккомпаниатором-пианистом. Были
и другие оскорбительные ситуации, да и кончилось все
скандальным увольнением из театра в 1952 году «ввиду
утраты профессиональной формы». Все это было,
но все это отменялось, переставало «быть», когда Семенова
выходила на сцену. Как только она начинала
танцевать вариацию, как только погружалась в стихию
вальса. Вальс более всего отвечал ее страстной, ее
необузданной, ее летящей натуре. Вальс Прокофьева
в «Золушке», вальсы Чайковского в «Лебедином озере»
и «Спящей красавице», вальс Глазунова, вальс Глинки
в «Иване Сусанине». Русский вальс, освобождающий
от тягот земных, от чувства вины, от боли утраты.
Вальс как прорыв в сферу недоступно легкой игры,
недоступно полной свободы. Все, что наполняет душу
в черные дни, — тоска, тревога, раскаяние, страх беды,
страх смерти — куда-то отступает на блаженный миг,
длящийся бесконечно. Отступает и само время.
Отступало оно и когда Семенова репетировала
с Л-кой «Спящую красавицу», и когда она танцевала
ее сама. И по своему сюжету, и по внутреннему смыслу
«Спящая красавица» Чайковского—Петипа — победа
над временем, и три великих адажио, чеканные аттитюды
в кульминациях адажио — точно дансантные
обелиски в знак этой победы. Так это получалось у Семеновой,
когда она вставала в аттитюд в первом и третьем
актах. То, что начиналось как вальс, превращалось
в оду — в хореографическую оду в честь классического
танца.
После «Спящей красавицы» я и стал балетоманом.
Май 2010 г.











Комментарии (0)