Есть города для жизни, а есть — для дела. Города для дела называются промышленными или индустриальными. Они куют для родины всякое полезное: танки и ракеты, чтобы драться, вагоны поездов и автомобили — чтобы ездить, эмалированную посуду — чтобы готовить, топливо — чтобы греть.
Люди, которые родились и остались в городе для дела, приняли миссию, конечно, горды. Потому что без них ничего не работало бы, все бы встало. А еще они никогда не простят людям из городов для жизни, что те живут себе в удовольствие, да и все. К счастью, городов для жизни в нашей стране практически нет, да и для дела — тоже, поэтому ревновать особенно не к кому и для гордости остается больше места, чем для недостойной человека и рабочего зависти.
Пермь — город для серьезного дела, с размахом. Соседний Екатеринбург — тоже (вообще весь Урал, что в чужих, что в собственных глазах, — работяга), но с примесями: там как будто бы еще и живут чуть-чуть.
Пермь даже застраивалась не человеку, а заводам на пользу: их втыкали один за другим вдоль Камы, потому что производству удобно, если рядом река. В итоге город растянулся до невозможности, от края до края не доехать, много места, пустого места — дырок между промзонами. Получается такой рисунок: завод — дырка из леса, пустыря или оврага — очаг, где живут, — снова завод — снова дырка. Можно грустить, что так все нерационально устроено, а можно и порадоваться, что простор и никому не тесно. Можно долго ехать на автобусе, глядеть на заборы и елки, и горизонт не завален многоэтажками. Дырявый город, может быть, лучше, чем герметичный, — хоть не задохнешься, не погрязнешь в клаустрофобии.
В промышленных городах, кроме зон, где люди существуют и работают, есть оазис, куда ходят в гости, — это называется Центр. В Центре дырок по идее быть не должно, там должна быть плотность краски, звука и физического тела, бурление и балаган. Но Пермь и в Центре умудрилась напридумывать себе лакун в виде бессмысленных площадей, которые не вокруг эпического, уравновешивающего их монумента, например, образованы, а просто так, в уличном вакууме. Самая бессмысленная пермская дырка — Эспланада, квадратная лысина перед правительственным зданием, частично из асфальта, частично из коротко стриженного газона. Пермяки считают, что Эспланада — это глупо, но все равно там гуляют, особенно в День города и на Новый год. И если кто-нибудь возьмется Эспланаду реформировать: засаживать ли яблонями, застраивать ли, хоть сколько-нибудь вмешиваться в геометрию пространства, — грудью встанут на защиту. Потому что — кормящий ландшафт. Некрасиво, но трогает. А будет, может, красивее, но не тронет. Вообще, пример с Эспланадой, когда вместе скучно, а врозь тесно, очень важный — он вскрывает суть парадоксального пермского патриотизма.
Петербуржцы вот уверены, что живут в особенном, странном месте — бесконечно прекрасном, в месте не для всех: с питерской жилкой-де надо родиться. Вера эта сильна настолько, что передается на расстоянии. Тысячи людей по всей стране относятся к Питеру романтически и трепещут, когда отправляются туда впервые. Москвичи не без досады констатируют, что их город — разменная монета, хаос поглотил его, теперь подлинного духа и красоты не разглядеть. Прощайте, московские дворики. В пермском восприятии малой родины чудом сошлись питерская религиозность и московская брезгливость. И то и другое — объяснимо, конечно.
Человек, выросший в рабочем поселке, или рядом с локомотивным депо, или у ГЭС, — проходит как хозяин по промышленным свалкам и пустырям, по заброшенным заводским одноколейкам. Он закален, могуч и нетребователен. Ему нужен простой хлеб и простые зрелища. И то и другое он в состоянии в Перми получить. Эти люди держат город, составляют его плоть.
Другие люди, которые, например, выросли в Центре и не смогли полюбить прекрасную машинерию, для кого гул заводов не сложился вовремя в индустриальную симфонию, — обречены на маету и неприкаянность. Они как раз ругают город для дела за то, что он не для жизни, и изменяют ему в мыслях с другими городами. Они стесняются пространства, где живут, и требуют от него невозможного — отречься от своей истории, мифологии и функционала. Люди не из Центра город тоже ругают, но иначе: журят, как докучающую временами жену, но то ж временами, и жена родная.
Ничего удивительного в том, что люди испытывают к своему городу такие противоречивые чувства, нет. Они и к самим себе испытывают ровно такие же. Прекрасный пролетарий горд, что он не неженка, может при случае дать за дело в морду, может сколотить табурет — вообще работать руками. Но при этом в определенных обстоятельствах тяготится своей неотесанностью: когда смотрит кино про дольче виту, например, или не может никак устроиться удобно на высоком ресторанном стуле. Мальчик из хорошей семьи рад, что в состоянии к месту цитировать классиков и современников, подобрать галстук к рубашке и выбрать умный артхаусный фильм из киноафиши. Но в глубине души переживает, что слюнтяй, и не знает, как пользоваться перфоратором. Есть еще расплывчатый (и численно доминирующий) класс середнячков, дети разбогатевших рабочих и крестьян, у которых не очень дела обстоят что с перфоратором, что с эстетическим вкусом. И если работяги смущаются, что толстокожи, а эстеты — что беспомощны, середнячков не смутить ничем. Они крепко верят — жизнь удалась.
Когда встает вопрос о культурном отдыхе, работяга идет туда, где понятно, эстет — туда, где умно, а середнячки — где модно. Бывает, что эти три характеристики сходятся и три разных типа зрителя встречаются в одной аудитории.
Современное искусство как раз пытается взять на себя функцию интегратора и заманить всех поголовно, в том числе зрителя, который культурные институции обычно обходит стороной. С такой формулировкой, например, открывались в Перми и Музей современного искусства PERMM, и театр «Сцена-Молот».
PERMM существует уже больше года. Первая выставка «Русское бедное» апеллировала к ребенку, который зашит в каждом взрослом, — и отчасти поэтому имела большой успех. На диковинки, остроумно замысленные и сконструированные из простых, неблагородных материалов, сходило посмотреть пол миллионного города. Дальше был более сложный «Евангельский проект», после которого часть аудитории восстала и положила начало демонизированию нового музея. Были большие войны. Местные художники, писатели и просто активисты вне профессии ревновали публику к PERMM, сокрушались, что на него тратятся деньги (а ведь могли бы и на другое), устраивали открытые дискуссии и публиковали гневные колонки. В процессе обороны города от «варягов» (директор PERMM Марат Гельман активно вывозил в Пермь московских художников, поэтов, режиссеров и продюсеров) оппозиционеры вдруг вспомнили и назвали по имени исконные, принадлежащие месту явления: от пермского звериного стиля до пермского балета. Сначала пермяки за схваткой следили, потом махнули рукой. И одиозный PERMM, и его не больно-то располагающие к себе враги с почвеннической риторикой — вошли в привычку и в городской обмен веществ.
Народным PERMM пока не стал, хоть и существенно продвинулся. Эстеты его частично приняли, середнячки — полюбили всей душой. Подтянутся и работяги — при условии, что музей оптимизирует понятийный аппарат и заговорит с ними на человеческом языке. Слово «инсталляции» — маркировано. Маркировано середнячковым пижонством. Как причудливо повязанная арафатка. Как фотоаппарат «Ломо» в функции аксессуара. Как кокетливо торчащая из сумки книжка Харуки Мураками. Понятно, что слово «инсталляции» — просто термин и без него не обойтись, его надо использовать. Так и Мураками — просто писатель, не самый, кстати, плохой. Но они существуют в среде, в дискурсе («дискурс», кстати, тоже безнадежно маркирован) — который их отравил, дискредитировал.
Вот пожилой мужчина у входа в PERMM, где проходит выставка «Инсталляции» Александра Бродского, трогательная и ясная. Спрашивает, хороша ли инсталляция, — и на последнем слове повышает голос, артикулируя отвращение. Да, говорю, хороша.
— Почему хороша? Что дают? А то мне так никто и не объяснил путем про инсталляцию — я вон лучше в соседний краеведческий схожу.
— Ну, там про города. Про дома. Автор — архитектор, и он построил здесь город такой, чтобы можно было везде заглянуть.
— А мне-то что за радость? Я вообще в бараке родился и вырос.
— Барак — он тоже дом.
Молчит, анализирует.
— Ну вы ведь любили мелким везде заглядывать, ползать? Все же так таинственно в домах.
Мужчина сразу вспомнил, поверил, согрелся и сделался менее скептичен:
— Какая у вас юбка интересная! Она что-то означает?
— Да нет, — говорю, — это не инсталляция. Это тупо юбка.
Попрощались мы приветливо, он мне пообещал сходить на Бродского, но оговорился, что слово «инсталляция» все-таки дурацкое.
Театр «Сцена-Молот» тоже сразу решил идти в народ. А раз в народ — значит, нужна демократия.
Значит, надо стать проще, отменить излишнюю церемонность, отказаться от прибитых к полу ковровых дорожек и отучить билетерш с гардеробщицами шикать на людей за громкие разговоры и одежду не по форме.
Значит, надо уравнять в правах зрителей из разных социальных слоев.
Значит, надо пустить на сцену не только королевишен, но и нормальных замотанных женщин и правдоподобных, а не как Сонечка Мармеладова, шлюх.
Только вот простить театру шлюх в состоянии лишь отдельные эстеты (в силу приобретенной лояльности) и середнячки — если шлюхи в тренде (а они, в общем, в нем). С работягами сложнее. Работяги и мат на сцене тяжело переносят, даром что на улице и дома сами не дураки поругаться. И это не ханжество, это укорененность в традиции и низкая пластичность: предустановленную в человека систему сложно модифицировать.
Если в системе театр — по умолчанию — для красоты, значит трэшу в нем не место. Если в театр можно прийти в джинсах (и тем более если даже актерам эти джинсы позволены), значит, театр не настоящий. Пару лет назад в Перми проводили полноценное социологическое исследование: кто и зачем ходит в театр? Оказалось, что для большинства поход в театр — это акт, ритуал. Туда нельзя между делом. Иначе теряется весь смысл.
Ритуальных театров, для платьев и пиджаков, в Перми всегда было два — академический театр драмы и оперный. Молодежь, которая в принципе против ритуалов (от них же веет мертвечиной и взрослым конформизмом), предпочитала этим двум — маленький либеральный «У Моста», студийную нелигитимную «Новую драму» и ТЮЗ, где бывали прорывы вроде «Вальпургиевой ночи» по Веничке Ерофееву. К молодежи примыкали взрослые эстеты и — по мере того как андеграундное становилось все более мейнстримным — середнячки.
Теперь в Перми в принципе нет театров, которым можно было бы инкриминировать кондовость. В Театре оперы и балета идут совершенно модерновые «Христос» и «Один день Ивана Денисовича», Академический театр драмы устроил себе ребрендинг и теперь называется «Театр-Театр», а в малом зале его начиная с 2009 года происходит «Сцена-Молот».
«Сцена-Молот» сообразила, что надо работать с заводским бессознательным, — отсюда и выбор названия. Это здравая мысль — обосновать свое присутствие в городе, органично войти в его тело через промышленный культурный код. «Молот», зашитый в заглавие и в логотип, как бы обеспечивает театру пермскую прописку. «У них „Вархаммер“ на фасаде, — одобрительно замечает мой приятель из работяг. — Мне нравится».
Для рекламной кампании «Сцены-Молот» была сделана серия фотографий, которые потом появились на улицах Перми в виде огромных билбордов с титром: «Новые герои. Новые зрители». На разных плакатах — разные типажи: могучий заводчанин, добродушная пенсионерка, клубная девушка с дредами и вытатуированными бровями. Ход понятен: золотая молодежь в одной линейке с бабушкой и сталеваром как бы декларирует свободу, равенство и братство. Но здесь, конечно, есть доля лукавства. Сталевар на плакате — не документальный сталевар, он вырван из контекста — это как тешащие самолюбие фейковые фотографии, где вырезанные из одной карточки влюбленные вклеены в другую, с Парижем и видом на Эйфелеву башню. И любой работяга, глядя на плакат, эту неправду выкупит — и с героем себя ни за что не отождествит. Зато эстет, глядя на красиво чумазого пролетария, увидит арт-объект, художественный образ. Есть же гоп-арт, который потребляют в основном те, кто в полевых условиях гоповского пороху не нюхал. Есть и пролетарий-арт, атмосферка, экзотика, обывательское представление о заводской романтике, миф о рабочем. Идеальный же адресат плакатов с новыми героями — середнячки. Они сразу включаются и верят, что рабочий — настоящий и что современный театр — это так же круто, как клуб, плюс еще в качестве бонуса душа совершенствуется. Очень важно на самом-то деле чувствовать себя не праздным. Когда долго в праздности — начинается томленье духа. «Сцене-Молот» удалось стать модным местом. Люди готовы проводить здесь время за деньги, приходить на спектакль или просто в бар в фойе спонтанно, под настроение, как в кафе или в кино. И то, что основная аудитория — это как раз жаждущие совместить пишу для ума и для тщеславия середнячки, — не умаляет заслуг театра перед городом. Здесь идет современная пьеса, здесь работают талантливые режиссеры, и спектакли, по большей части, получаются хорошие: на такие не стыдно привести ни эстета, ни работягу. Конечно, картинка, которую я последовательно впариваю, смотрится утрированной. Не бывает уже никаких работяг и эстетов в чистом виде. Работяги отрастили челки и одеваются в том же супермаркете, что и эстеты. Эстеты, в свою очередь, слушают все того же репера Сяву, и социальная сеть «ВКонтакте» одна на всех. Так что классификация — условна. Но не бессмысленна. Потому что кроме надстройки, которая более-менее унифицирована, есть еще базис, ядро. А ядро всегда конкретно и обязательно тяготеет к одной из правд — рабоче-крестьянской или интеллигентской.
Вся эта треугольная теория «работяги — середнячки — эстеты» может показаться снобистской. То есть себя я, получается, выношу за скобки несовершенной системы и взираю. Так вот — не выношу, просто так вышло, что я существую в нескольких подсистемах одновременно и ни одна из них для меня не лагерь. Я люблю и понимаю их все, я слышу в них музыку. Меня не мутит от слова «инсталляция», но я чувствую, почему кого-то — мутит, я жутко уважаю людей, которые могут своими руками построить дом, но если кто не может — это не повод для презрения. Я, наконец, стою на том, что в живом языке и в культуре нет иерархии, высокий и низкий штили существуют параллельно, в диалектическом комплекте.
Видимо, это оттого, что вырастили меня эстеты, с работягами я дружила, с середнячками не столкнуться невозможно, они ровным слоем размазаны по городу, и некоторые из них славные люди — те, у кого сердце побольше, а претензий поменьше. Но это уже особый случай: такие середнячки на самом деле латентные работяги либо латентные эстеты, и их рано или поздно прибьет к земле или унесет ввысь, а и то и другое целебно, потому что и для дела, и для жизни. Хорошее дело, вообще-то, всегда для жизни. А хорошая жизнь — для дела. И хороший театр, конечно, это дело про жизнь.
Комментарии (0)