В одном из питерских дворов обнаружила наглухо запертую дверь. На двери висел пудовый ржавый замок. И табличка: «Театр „Тонкая реальность“».
Если идти по Фонтанке, неподалеку от дома Кочневой можно наткнуться на такое объявление: «Центр русской духовности». Скромная табличка над входом в темную арку двора-колодца. Как-то я не решилась туда зайти.
Небольшой драматический театр под руководством Льва Эренбурга вообще не имеет, как известно, ни помещения, ни табличек. Ни тебе тонкой реальности, ни русской духовности. Репетируют они в одном из помещений театра им. Ленсовета. На Владимирском. На каких условиях? «На условиях Христа ради», — совершенно спокойно и беспафосно отвечает Лев Борисович. То есть главный режиссер театра Владислав Борисович Пази (выгодно, с точки зрения Эренбурга, отличающийся от многих других театральных руководителей Петербурга) «великодушно и Христа ради» предоставил им это помещение для репетиций.
У Бродского есть фраза: «С отчаянием дело обстоит так. Чтобы всплыть на поверхность, надо сначала достичь головой дна». Взяв горьковскую пьесу, Лев Эренбург и его артисты опустились гораздо ниже мыслимых наших ощущений и представлений об этом дне. Чтобы искать путь наверх. Дверцу? Щелку? Тонкую реальность, дальнюю дорогу, ведущую… куда?..
«Город на букву С!.. Иерусалим! Вечный, небесный Иерусалим!» — хрипит Анна. В глазах этого существа, умирающего страшно на самом дне жизни, захарканном кровью и алкоголем, — ниже, чем это играют в НДТ, спускаться, кажется, некуда! — столько боли и нездешнего света! Не всегда в церкви повезет столько увидеть. «В церкви смрад и полумрак!..». «На дне» у Эренбурга, как в песне Высоцкого, — тоже смрад и полумрак, нет Бога… Но в его городе на букву С Бог — есть и дальняя дорога — есть. Эта дорога и ведет к Нему. Все очень просто. Дальняя дорога спектакля (три года репетиций, три часа сценического времени) — путь в этот неведомый город. Герои спектакля называют его по-разному, но все туда устремлены. Или думают о нем.
Анна (Хельга Филиппова) бредит в предсмертной муке (очень бесстрашная игра, в которой смертельная тьма и просветление существуют одномоментно. Сходятся в одной точке). Обезображенное параличом тело, несвязная, изуродованная речь — и неистовая молитва, светлый лик, проступающий сквозь болезни и муку: «Иерусалим! Украшенный, как невеста для своего мужа. И нет в этом городе ни солнца, ни луны, потому что имя Божие освящает его. А у ворот стоит мама в беленьком платочке, смеется, как колокольчик. Анюта! Господь всех нас примет! И отрет всякую слезу… И не будет больше болезней. Ни вопля, ни смерти… страха больше не будет!»
Про то же говорит татарка Кривой Зоб (Татьяна Калганова), безногий обрубок в обмотках: «Скоро весна, друг… Тепло нам жить будет… Как в Мекке… Есть такой город Мекка. Там всегда тепло, хорошо. Вот ты пришел туда, и все тебе рады… Когда в Мекку придешь, тебя уже ждут. Там все всех за так любят, Христа ради!..»
И странник Лука — про то же: «Знал я одного человека, который в праведную землю верил. В той земле — особые люди, хорошие люди. Друг дружку они уважают и друг дружке завсяко помогают».
Эти монологи вдруг поразительно напоминают обещания девочки Яи из фильма «Страна глухих»: «Я возьму тебя в страну глухих… Там всегда лето, море, солнце… Денег не надо. Ты глухая, тебе так дают, просто — на! Но только она очень далеко».
Они не просто обитатели ночлежки или пациенты психоневрологического диспансера, как может показаться на поверхностный взгляд. Они — скитальцы, изгнанники из рая, ищущие утраченную отчизну. И говорящие о ней чуть ли не стихами.
Они все мечтают о городе на букву С, Иерусалиме ли, Мекке, светлом граде Божьем. Все стучатся в его неведомые ворота. Но их грязный смрадный град с глухим забором — тоже особенное место. Место встречи человека со Всевышним. Режиссер, в отличие от героев, откладывающих встречу «на потом», организовывает им эту встречу уже «здесь и сейчас». В обстоятельствах времени и места их агонизирующей жизни. Не потому, что Лев Борисович Эренбург такой уж милосердный и человечный режиссер. Или сентиментальный, предположим, человек. Это не так. Но я ни в одном спектакле не видела образа Божьего, мерцающего так ясно в пространстве столь темном и мутном. Богородиц и церквей в обрамлении электрических лампочек, убранных, словно елка к Рождеству, — это сколько угодно… Отпечатанных в театральных программках и на афишах эпиграфов из Библии — тоже хватает…
Из ада, из сгущенно-гротескного кровавого балагана мы вдруг слышим… библейские тексты. Молитвы. Из уст разных героев. В эти моменты по спектаклю пробегают токи наивысшего нервного напряжения. «Господи всемилостивый, Ты великий, Ты творишь чудеса, приникни ко мне ухом Твоим, услышь меня, утешь, избавь от ада…».
В спектакле «На дне» таинственные силы даны слабым, грешным, ущербным, больным. Словами Библии прошито «рваное», нервное тело спектакля. Как Бубнов зашивает Луке порванную окровавленную щеку, так режиссер сшивает лоскуты драной жизни. Библейские тексты, молитвы возникают внезапно, как припоминание чего-то сущностного, как связь с другими. Герои читают совсем не возвышенно-поэтически, они не светлеют непременно в эти моменты — они бредят, они молятся неистово, экстатически, будто что-то припоминают. И это высшие моменты их сценической экзистенции. Совсем не скрытый, а самый что ни на есть явный диалог с Богом, с тайной бытия. Эренбург толкует в спектакле о библейских истинах — любви к ближнему, вере. Касаясь тем пафосных и серьезных, не боится выглядеть смешным. И не выглядит им. Это его герои выглядят иногда отчаянно смешными. Могут в сердцах сказать: «Господи, как здесь грязно!», как будто только что с голубых небес спустились на эту загаженную землю.
Критик Елена Горфункель определяет их стиль как «экзистенциальную истерику». Насчет экзистенциальной я согласна, но от истерики их уберегает отчаянный черный юмор. Я бы определила их стиль как экзистенциальное отчаяние. Они не комедию, разумеется, ломают, но и не истеричную волну гонят. Они играют «у бездны мрачной на краю» — но в этом есть артистическое игровое упоение. Образ труппы НДТ — «веселые нищие» или «проклятые поэты». Или средневековые медики, которые прививают себе проказу. Серия Брейгеля «Семь смертных грехов» будто получает в их коллективном сценическом портрете театральное воплощение… Тревожный, ирреальный мир (кто пишет, что это «физиологические очерки», бодро считывает только первый план игры). «Рай для нищих и шутов…» Сочетание игры и жути, поэзии «проклятых поэтов» и почти медицински точной физиологии создает фантасмагорический стиль этого театра.
Впрочем, почему же «почти»? Лев Борисович Эренбург сам медик и, кроме режиссерско-педагогической, много лет имеет другую практику. А именно ездит на вызовы как врач «Скорой помощи». Работает в районной поликлинике. Такой больнице для бедных, похожей на все окраинные социалистические больницы. Пролетарский район Петербурга. Улица солдата Корзуна, Лени Голикова, Зины Портновой, маршала Жукова — вот его маршруты. Его пациенты, конечно, не маршалы, но бывшие солдаты. Или ветераны. ВОВ, партии, Кировского и других заводов Питера. Солдаты своей родины Советского Союза, которая канула в лету, а они доживают свой век на окраинах Питера. Октябрь выкрасил район в «багрец и золото». Благодаря теплой осени хрущевки выглядят не так серо и обшарпанно, не кажутся такими изношенными. Хотя изношены точно так же, как и их обитатели.
Контингент доктора Эренбурга — «слабое звено», те, кто сами до поликлиники добраться не в состоянии. Старики, инсультники, инвалиды. Эти люди не ходят на его спектакли. И тем более не читают «Петербургский театральный журнал». Это как бы две разные России. Между тем — одна.
«Овцы мои! Овцы паствы моей! Угнанную возвращу, пораненную перевяжу, больную исцелю…»
Не творческая командировка на Хитров рынок, и даже не поездка на остров Сахалин. Тем более не паломничество в северную русскую деревню, немецкий концлагерь или по следам ГУЛАГа («чтобы заразиться гневом и чувством вины» — из недавнего интервью одного знаменитого режиссера). Всего лишь метро «Проспект Ветеранов», последняя станция Кировско-Выборгской ветки. Эта жизнь — неотъемлемая часть его жизни. Невозможно понять — зачем? Деньги — не мотивация, они смешные. Про чувство гражданского долга или чувство вины говорить с Эренбургом бессмысленно, это не его песня.
Лев Борисович так отвечает тем, кто хочет сунуться в его «двоемирие»: «Медицина — это медицина, а искусство — это искусство. Оно не исцеляет». Точка.
Между тем нашла на сайте театра сообщение газеты «На Невском»: «После спектакля в „Крестах“ врачи психиатрической клиники отметили положительные сдвиги в психике больных. У многих состояние улучшилось. Теперь театр с этим спектаклем приглашают в другие подобные заведения».
Этой осенью я позвонила и попросила Леву взять меня с собой на дежурство. Могу же я поехать не как театральный критик. Просто как человек. Подержать за руку тех, кому больно и страшно. Посветить настольной лампой или ручным фонариком в челюсть, когда Лев Борисович вкалывает наркоз, а потом удаляет зуб-нежилец. В общем, людям от меня было явно в тот день больше пользы, чем от моей театральной критики.
Это только может показаться, что театр и жизнь — две параллельные, непересекающиеся реальности. Как сейчас сказали бы, две мультикультурности. Реальности пересекаются вне зависимости от наших об этом представлений, пожеланий, недоверия, страхов или иллюзий…
— Лева, зачем пошел в медицинский, когда было под сорок плюс филологическое университетское и два театральных образования — режиссерское и актерское?
— Было театральное безвременье. А медицина интересовала всегда. Мы в театре и театральной педагогике много клянемся психофизиологической правдой существования. А что мы про нее знаем?
— Помогло медицинское образование?
— Если честно, обогатило мало. Зато менталитет изменило. Когда ты врач, начинаешь иначе смотреть на главные вещи. Любовь, деторождение… Что делает во время дежурств на «Скорой»? Удаляет зубы, которые необходимо удалить. Вскрывает абсцесс. Выпускает гной. Уверен, что, заглянув в рот человеку, может многое понять о его жизни. И о здоровье, поскольку там — начало желудочно-кишечного тракта. Система кровообращения, нервная система — все видно как на ладони.
Я сейчас совсем не пытаюсь провести никаких параллелей с его режиссерской практикой. Хотя удержаться сложно: на сцене он тоже то и дело «выпускает гной». Чтобы воспаление не пошло дальше. Хотя — куда уж дальше? В его спектаклях — дальше некуда.
Имена и фамилии пациентов я, разумеется, изменила. У людей идет своя жизнь, и это жизнь — не театр, и люди в ней не актеры.
«Ты вылил меня, как молоко, как творог сгустил, кожей, плотью наделил, жизнь даровал. Дай мне силы терпеливо сносить болезнь мою…»
Эренбург выезжает на «острые случаи». То есть случаи острой боли, требующие оперативного вмешательства. Немедленной помощи.
Геннадий Дмитриевич, шофер, напарник, 38 лет проработал шлифовщиком на Кировском заводе. Относится к доктору Эренбургу с почтением. Спектаклей его не видел. Но догадывается, что и в театре Лев Борисович занят чем-то мужским. Настоящим. «Если бы он шоу-бизнесом занимался, он бы здесь не работал».
Анна Ивановна, 1920 года рождения. Вообще пациенты Эренбурга — старая Россия. Которую мы вот-вот потеряем. Потому что она 1920-х годов рождения. Молодые добредут до клиники. А двадцатых годов рождения — не добредут. На общественный транспорт после инсульта тоже не сесть. Так что тут монетизация никак их не обошла. На частный транспорт они не заработали. Анамнез Лев Борисович пишет по-латыни. Латынь знает не потому, что медик, — потому, что филолог. Так учили филологии в Томском университете. До сих пор помнит кусочек речи Цицерона…
Его дома не ночлежки, конечно, но такие похожие друг на дружку унылые хрущобы. В которых обитатели пытаются создать свой земной уют. Лифты исписаны отнюдь не латынью. Наркоманские шприцы возле почтовых ящиков — как полагается. Мы встречаем их обладателей во дворах, на лавочках, у них бледно-зеленые лица, это еще одна мультикультурность. Но они — не пациенты доктора Эренбурга и тоже — не зрители его спектаклей. Скорее, персонажи.
У Анны Ивановны цветы на кухне и красочная картинка «Cathedral Palma de Malorka». Висит над холодильником. Далекая Испания, чуть ли не «в Мадрид, в Мадрид!». Где всегда тепло, хорошо, нет болезней и деньги не нужны… Такая же далекая от этой хрущевской кухни, как неаполитанские песни, звучащие в ночлежке «На дне». Вот как придумать эту Италию во тьме российской? Зайти на кухню к Анне Ивановне и увидеть ее образ земли обетованной, ГОРОДА НА БУКВУ С…
— Давно делали коронку?
Доктору Эренбургу приходится кричать. Его пациенты плохо слышат, многие со слуховыми аппаратами. Страна глухих.
— Коронку давно делали?!..
— В сорок четвертом году.
— Сейчас так не делают.
— Частный врач делал.
— Вижу, делал не по правилам. Но стоит. С 1944 года простояла. Но зуб никуда не годен. Будем удалять.
На прощанье Анне Ивановне: «Дай Бог здоровья и жениха хорошего».
— У меня муж умер тридцать лет назад…
Следующий адрес. Пожилая женщина, тоже двадцатых годов рождения. Восемь лет назад был инсульт.
Смотрю по стенам: чуть ли не вся Всемирная библиотека, места пустого нет. Шкафы заставлены. Бунин, Чехов, Толстой, Достоевский, Шолом-Алейхем, Пушкин, Блокадная книга — отдельно, без серии. Житель блокадного Ленинграда Нина Васильевна. Лев Толстой стоит торжественно на серванте в виде бюста. В общем, все свои. Чужих нет.
— И всю эту громадину вы прочитали? — спрашиваю.
— Да нет, покупала впрок. Думала, будет время. Думала, когда состарюсь, будет много времени. А после инсульта потеряла зрение.
— Ну, ничего, дети ваши прочитают.
— У меня нет детей.
Декорации до боли похожие. Люстра-рожок, у некоторых хрустальная, у других попроще. Старый выцветший ковер, диван, кресла… Цветы на окнах. Герань. Ванька мокрый.
— Вот, доктор, хотела в молодости в медицину идти, но по немецкому тройку получила, не поступила. Закончила Корабелку. Не любила работу, никогда не любила.
— Нина Васильевна, — предупреждает Лева, — не дрожите так, будет не больно!
— Я верю людям, — беспомощно отвечает Нина Васильевна.
Следующий адрес на нескончаемом ПРОСПЕКТЕ ВЕТЕРАНОВ. Чистенько, вышивка болгарским крестом, вылинявшая от времени сирень в рамке.
— Держись, — просит она мужа. — Ты же мужчина! — Сама уходит в другую комнату плакать.
Плачет: которую ночь зуб не дает спать. А расстаться жалко.
Лев Борисович удаляет прогнившего нежильца.
— И как теперь жить?!
Вопрос не как к доктору. Минимум как к священнику. Или к Господу Богу.
— Пить и есть два часа не надо. А потом жить нормально.
…Несколько лет назад был инсульт. Инвалидность первой группы.
— Сейчас я хорошо говорю. Не могу одна. Не могу кушать. И жевать не могу… Вон деревья во дворе вырубили, за что? И бессонница…
— Инсульт когда был?
— А почему вы, доктор, знаете?
— Я не знаю. Я это вижу. Какой зуб беспокоит?
— А уже и не разобрать. Ночью беспокоил. Сейчас попритихло.
— Тогда будем удалять то, что подлежит удалению.
На следующий день посмотрела «Квартет» в БДТ. На сцене — роскошная евроверанда, полная прозрачного света, стекло и белый пластик. Венские стулья, пюпитры. Пианино. И даже арфа. Я понимаю, что это дом престарелых актеров где-то «однажды в Америке». В явно «не нашем» городе на букву С. Герой Кирилла Лаврова говорит в зал, стоя на авансцене: «Искусство является преодолением отчаянья».
Пациенты доктора Эренбурга вряд ли так считают. Они не успели прочитать книг, купленных в течение жизни. В театр им тем более уже не выбраться. Но они предлагают мне отросточки понравившихся цветов. И преодолевают отчаянье какими-то другими подручными средствами. Очищают отравленную воду через «Аквафор». Вышивают болгарским крестом розы. Слушают радио. Смотрят подолгу в окно: какие прекрасные деревья! Если не вырубят. И какая, в сущности, должна быть под ними красивая жизнь.
Особенно если доктор Эренбург приедет и выпустит гной. И снимет коронку, изготовленную, когда его самого еще на свете не было. И он приезжает. Такой вот сериал-реалити. Два раза в неделю.
«…Упала, не встает более дева Израилева! Повержена на земле своей, и некому поднять ее…
Посему говорю вам: сила ваша — сидеть спокойно!» (монолог Бубнова, которого нет у Горького, звучит в спектакле Небольшого драматического театра).
«…И не будет уже больше ни болезней, ни смерти, ни страха больше не будет! Святый Боже! Дай мне силы терпеливо сносить болезнь мою, чтобы я исцелилась и пришла к Тебе исполнить Твои заповеди! Пощади, Спаситель, создание Твое! Помилуй меня. Как Ты можешь, как Ты знаешь…»
Из ежедневного хаоса, сквозь неоформившийся ком жизни прорастает музыка его спектаклей.
«Что такое человек, что Ты так ценишь его и испытываешь его каждое мгновенье?!»
Режиссер Эренбург испытывает своих театральных персонажей каждое мгновенье, и нешуточно. Блажен, кто верует, что его спектакли — физиологические очерки. Многое же они поняли про физиологию и тонкую реальность. По мне, так его сочинения — сумасшедший идеализм в мире без дна и покрышки.
Иногда у него бывают ночные дежурства.
Зачем, спрашивается? Думаю, исключительно Христа ради.
Ноябрь 2005 г.
Комментарии (0)