Дмитрий Крымов сделал выставку памяти своего отца, выдающегося режиссера Анатолия Эфроса.
Его идея изумительно проста: в театре Анатолия Васильева на Сретенке, в белом фойе, он вытянул длинный ряд столов, на столах — обычные фотографические корытца-кюветы с водой, на дне — черно-белые фотографии эфросовских спектаклей, прижатые камушками. Можно, конечно, долго и любовно описывать эту реку времени, эту театральную Атлантиду, ушедшую на дно. Можно сказать проще: камушками снимки придавлены не для пластической красоты образа, а чтобы они не всплывали на поверхность и не портились. На воздухе с ними может приключиться какой-то вредный химический процесс. Поэтому они надежно прижаты, лежат на дне.
Две вытянутые вверх огромные фотографии самого Эфроса открывают и замыкают эту «реку времени», этот длинный ряд театральных мгновений, плывущих по ней. Эфрос, легкий и воздушный, веселый и беспечный, застигнутый, видимо, в момент счастливой репетиции, смотрит сверху — на нас, на своих артистов и на свои спектакли, «плавающие» в кюветах. Там лежат не просто «мгновения» — миры. Черно-белый сгусток огромной театральной жизни. И очень короткой человеческой — когда он ушел, ему был всего шестьдесят один год.
Эта «выставка памяти…» — очень похожа на ТЕАТР ПАМЯТИ, поскольку придумана и выстроена не музейно, а в высшей степени театрально. Такой театр художника-сценографа. Потрясающее архитектурное пространство Школы Анатолия Васильева больше похоже на современный собор, чем на театр. «Слепки» театрального мира, отпечатки его и их творец — неожиданно легкий, сияющий… Он, не боявшийся со своими артистами погружаться на глубину душевного страдания и экзистенциального отчаяния, — сам на этой выставке выглядит заоблачно-веселым, счастливым. Счастливые дни несчастливого человека. Хотя почему несчастливого? Трагически рано ушедшего. Открывая и замыкая длинный ряд собственных спектаклей, он как будто обнимает их. Как детей. Эту мизансцену надо было придумать и поставить. Что и сделал его сын.
Еще он «развесил» в воздухе несколько эфросовских фраз: они напечатаны на тонких невесомых пленках, черные буковки на совершенно прозрачном фоне тоже будто плывут по воде и могут в любую минуту исчезнуть. Эфросовский мир всегда оставлял впечатление трагически хрупкого. Искусство театра по природе своей ужасно хрупко, мимолетно и проходит скорее, чем все другие искусства. Режиссера вот уже почти двадцать лет как нет на белом свете: что остается?
Какое в результате «снимается кино»? Отчаянный мальчик в пионерском галстуке в железных объятиях коллектива, несчастливая совсем и потерянная невеста в день свадьбы, стюардесса с модной челкой — лучшая девушка в СССР на фоне футбольной афиши, барон Тузенбах в клоунском котелке, кто-то играет на трубе, балкон Джульетты, вихрь быстрых нервных объятий, мрачнейший Дон Жуан на фоне дощатого сарая, другая совсем невеста в белой кружевной фате и с окаменевшим от горя лицом, ажурная тургеневская беседка, мучительное лицо Олега Даля, будто играет Гамлета, а не студента Беляева, зловещий ночлежный дом с выбитыми глазницами окон… — я, наверное, не стану дальше перечислять… Кто видел эти спектакли — тот не забудет, кто не видел — уже не увидит.
Эту выставку я смотрела вместе с Климом, студентом последнего эфросовского курса. Если точнее, это был совместный курс Эфроса—Васильева. Он, в отличие от меня, не видел спектаклей Эфроса семидесятых годов, это «золотое сечение» прошло мимо него. Он пришел поступать к Эфросу, посмотрев фильм «В четверг и больше никогда». И считает, что фотографии не могут передать… в общем, это уже не театр, это другое искусство — фотографии, а я, дескать, так преисполнена волнующим «узнаванием», потому что когда-то все это видела на сцене. «Что, Клим, вообще фотографии, значит, ничего не фиксируют?» — «Нет, — отвечает. — Фиксируют». — «Что?!» — «Что это был потрясающий, настоящий театр. Это же видно».
Еще — спасибо Климу — я узнала, что у Джордано Бруно была теория ТЕАТРА ПАМЯТИ. Согласно этой теории существует божественный разум и к нему можно прильнуть, как к интернету. Этот разум фиксирует все стоящее, художественно значимое, благодаря чему, собственно, театральные рукописи и не горят. Может быть, черно-белые фотографии давно несуществующих спектаклей — сигналы, которые посылает нам этот недремлющий разум?
Вышли на улицу — пока шли по осенней Москве, на нас призывно смотрели цветные гламурные плакаты нынешних московских спектаклей. Большинство из них можно будет смело сжигать. Они ничего не фиксируют. Кроме глянцевых звездных лиц. Пусть меня простят эти лица.
Дома полезла в «Профессию — режиссер», открыла наугад…
«— Отчего вы так любите его? — спросила меня одна американка. — Ведь он же кондовый гуманист.
Потом она засмеялась и добавила:
— Это не модно, но вечно».
Это Эфрос пишет о Хемингуэе. И в шутку замечает, что в сочетании со словом «гуманизм» слово «кондовый» звучит прекрасно.
Отчего мы так любим его самого? Он же кондовый гуманист, как сказала бы американка. И неисцелимый идеалист. Это совершенно, просто ужасно немодно. Но, к счастью, согласно теории Бруно, вечно.
Ноябрь 2005 г.
Комментарии (0)