
А.Чехов. «Чайка». Театральный Центр г. Удине и театр «Метастазио» г. Прато (Италия).
Режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Мариус Някрошюс
«Чайка», поставленная Някрошюсом в Италии, начинается так лучезарно, летуче, сияюще, будто здесь собираются играть какую-то милую дачную безделушку. Шуточные сцены из жизни русской усадьбы прошлого века…
Итальянские артисты, певучие и легкие, темпераментно щебечут чеховский текст на своем мелодичном наречии, радостно галдят, словно чайки на птичьем базаре где-то на берегу лазурного моря. Пойди разбери — о чем галдят? «Грацио, синьора…» Явно не о том, что кто-то всегда ходит в черном и волочет свою жизнь, словно длинный шлейф. Здесь никто не собирается тащить жизнь волоком. Все как один подпрыгивают, протанцовывают, кружатся в летящих и скользящих «па». Балетный класс! И никаких тебе душевных сумерек!.. Спектакль поначалу будто бы не содержит никаких следов, фирменных знаков авторства Някрошюса. Никаких закодированных метафор, «заминированных» языческих символов, развешенных по стенам ружей, которые непременно должны выстрелить. Более того: никаких признаков чеховского мира поначалу! Радостная, витальная, искрящаяся атмосфера. Кажется, очутившись в Италии и вдохнув целебного тамошнего воздуха, сумрачный литовский гений позволил себе отвлечься на время от тяжких раздумий по поводу мира и человека и затеял упоительный и простодушный дачный театр — почему нет?
Вместо колдовского озера — расставленные в ряд по сцене жестяные ведра с водой. Герои, засучив штаны, бодро, вприпрыжку бегут по этому «озеру», расплескивая воду… Любительский театрик Кости Треплева, где он собирается показать свою странную пьесу про Мировую Душу, похож на небольшую эстраду, украшенную сине-желтыми вертушками. Что-то детское, радостно-глупое в этих вертушках, приходящих в движение от ветра… Будто и не приближаются никакие красные глаза дьявола, да и вообще не назначено чеховским героям никаких серьезных катастроф… Бледную луну, которая напрасно зажигает свой фонарь, в этом театрике изображают при помощи… огромной сковородки. Рабочий сцены поднимет эту сковородку повыше, и на ее дне так и будет написано латинскими буквами: LUNA. Но эта «луна» недолго будет проплывать по небу, чуть позже смуглая черноволосая Маша опрокинет ее на землю и станет забавно раскручиваться на ней, пританцовывая… В общем, очаровательное, упоительное всеобщее дачное любительство!
Птичьим щебетом и ртутной грациозностью мизансцен эта итальянская «Чайка» заставляет, конечно, вспомнить начало някрошюсовских «Трех сестер». Литовские сестры тоже поначалу радостно галдели, кружились, прыгали через козлы, но за всем этим сияющим кружением с первых минут ощущался нервно-взвинченный тон, тон ожидания и тревоги… Этот тон не заставит себя ждать и в «Чайке», как только на сцене появятся Треплев и Заречная. Именно этим юным героям режиссер назначит взять на себя чеховские катастрофы: растворенные в упоительно-нежном усадебном воздухе, а затем — в мелькании дней и лет («груба жизнь!»), эти скрытые и явные катастрофы коснутся именно их. Они в этом спектакле словно «меченые» и совсем ничем не защищены — ни уверенным профессионализмом Аркадиной и Тригорина, ни бытом, ни смирением, ни семьей… В этих героях есть что-то чудаковато-неловкое, напряженное. Пластика Нины Заречной ломко-манерна до болезненности…
Читаем в программке: «The seagull». В переводе на английский чайка напоминает нам, что она — не тихая озерная, но — морская птица, прилетевшая откуда-то с моря и несущая в своем крике тревожный призвук потерянности. Еще ее имя в переводе, конечно, похоже на щегла. И действительно, в юных героях этого спектакля есть что-то свербящее, птичье, ранящее глаз и слух с первых минут. Костя (Фаусто Руссо Алези), восторженно-нервный, импульсивный юноша с живыми пронзительными глазами, сидит не на стуле — на спинке стула. Это же надо так примоститься, так преодолеть земное удобство и притяжение — присесть невесомо, словно птица, на опасном краешке. Он и ходит, будто не ориентируясь в пространстве родной усадьбы — чуть нелепо, как ходят очень неуверенные в себе люди… Нина (Лаура Нарди), невероятно тонкая и ужасно смешная, совершает словно одной ей ведомый танец: подпрыгивает на цыпочках, кружится вокруг невидимой оси, размахивает длинными руками, иногда прыгает на одной ноге… Она смешно танцует-кружит по сцене в своем светло-сиреневом платье, и в этом ее «электрическом», чуть сумасшедшем кружении — ничем не защищенный восторг перед жизнью, перед заезжими знаменитостями, ничем не подстрахованная любительская игра, всегда готовая к срыву.
Это Аркадина (Пиа Ланчотти), железная леди с упругими медными волосами, поджарая и сухая, словно балерина на пенсии, ни разу не споткнется, прокрутив свои безупречные фуэте перед обитателями усадьбы: Актриса!
Она знает, как прочесть монолог, как обеспечить успех в Харькове, как выглядеть в сорок на двадцать шесть, как обращаться с мужчинами. Тригорина (Паоло Маццарелли) она так мастерски уложит на пол, скрутит, элегантно прижмет сверху стулом для надежности, да еще от него же получит благодарность, что станет ясно — перед нами классная профессионалка. Кажется, по сцене и по жизни она шагает со стальным позвоночником. Балетный, профессионально выверенный и защищенный ее шаг прервется лишь в одной сцене — в гениально сыгранной сцене с Треплевым. «Мама, перевяжи мне повязку…» Они усядутся в одно кресло, как в детстве, и вспомнят свою давнюю игру: начнут искать на руках друг у друга родинки, обрадуются, заплачут, обнимутся… Чтобы через минуту снова унижать друг друга со всякими театральными эффектами — Костя начнет душить мать шнурками от своих ботинок, она вырвет их, свяжет, спрячет на груди… Эту довольно рискованную сцену, сочиненную Някрошюсом с адской смесью театральщины, нежности, гнева, унижения и любви, итальянские актеры сыграли с артистической тонкостью и душевным бесстрашием.
Радостный птичий звон, брызги живой воды, цветные вертушки дачного театра «окрасят» этот спектакль ненадолго. Довольно скоро — уже в первом акте — Някрошюс погасит премьерное сияние двух любителей-дебютантов, Треплева и Заречной, и испытает их Мировую Душу — нет, не красными глазами дьявола с его мировым злом, а проще, по-чеховски — неуспехом, ранними сумерками, грубыми буднями…
Някрошюс не заставит судьбу долго ждать, он начнет испытывать и ломать хрупкую Нину задолго до Ельца и всех ее несчастий с ребенком. Он остановит ее сверканье уже в первом акте: Треплев прервет ее птичью радость после провала своей пьесы. Он начнет гнуть ее, словно гуттаперчевую акробатку, и провертит ее тонкое сиреневое тельце, покуда Нине не станет совсем плохо. «Женщины не прощают неуспеха!» — прокричит он ей, но и сам же не простит дебютантке-актрисе свой неуспех, завертит чуть ли не насмерть, до помрачения, до тошноты… Так, что на первую свою любовную сцену с Тригориным она выйдет, чуть пошатываясь, полуживая. Потом соберется с силами, смешно подпрыгнет, а затем вспорхнет на стул, чтобы получить первый поцелуй…
Между прочим, вслед за Ниной свою долю испытаний получит и Аркадина. Сначала Треплев, затем Тригорин устроят ей нешуточные мужские истерики. Она отнесется к этому профессионально и проведет раунды, точно рассчитав свои женские силы и умно отражая удары. «Все будто сговорились меня сегодня мучить!» Высокая профессионалка, она расчетливо чередует игру и вдохновенье, слезы, обиды и ответные уколы…
Мир этой пьесы Някрошюс поделил на любителей и профессионалов: он восхищен трепетной сущностью дилетантов и удручен их пронзительно-коротким, сбивчивым дыханием, малостью жизненных сил… Они ничем не подстрахованы и не укреплены, не укоренены, словно дерево, висящее над сценой кроной вниз, корнями вверх. Их трогательные и вдохновенные попытки «изобразить жизнь не такою, как она есть, а такою, как она представляется в мечтах», так и не находят почвы и повисают, словно странное дерево, в небе спектакля. (Не случайно в первом акте Нина читает свой знаменитый монолог, чудно изогнувшись, запрокинув голову вниз… словно повторяя рисунок диковинного дерева в высоте сцены.)
Жизнь здесь принадлежит тем, кто, не сбиваясь, вертит свои тридцать два фуэте и умеет двумя штрихами описать лунную ночь. Нина же, даже повзрослев, осталась все той же неуклюжей странной девочкой, ступающей по сцене как-то неуверенно, на цыпочках, сбивчиво — словно неведомая птица на морском берегу. Она так и не прибьется к «стае» профессионалов, останется нести свой крест в одиночку: в ее «задыхающихся» ритмах, неуклюже-синкопированном шаге угадывается «другой» театр и другое искусство…
Профессионалам Някрошюс отдает должное, уважает их выправку и жизненную стабильность, но все-таки не удерживается от иронии. Он трезво видит оборотную сторону профессионализма — автоматизм, вялый у Тригорина, более упругий у Аркадиной. Поэтому фуэте, которые вертит эта железная леди, немного смахивают на пародию на академический театр. Есть школа и воля к жизни — нет очарования жизни, ее пронзительно-нежного птичьего щебета, легкого дыхания и вдохновенья…
В прощальной сцене четвертого акта Някрошюс «пришпилит» Нине и Косте длиннющие птичьи носы. «Свершился круговорот жизни… Вы писатель. Я актриса…» Они трогательно-неловко поцелуются своими бутафорскими носами — вот, собственно, вся их смутная, сбивчиво-прекрасная любительская игра на тему «пропала жизнь». Дальше озвучивать эту тему остается профессионалам, играющим, как и положено, в лото за вечерним дачным столом. Этот стол вместе с игроками режиссер накроет в финале огромной белой скатертью. Словно саваном. Или снегом. Спектакль закончится так, как было предсказано в провалившейся, никем не оцененной треплевской пьесе, в этом «декадентском бреде»: «Холодно, холодно, холодно… Пусто, пусто, пусто…»
Ноябрь 2001 г.
Комментарии (0)