*Фрагмент готовящейся книги «Театр Резо Габриадзе» (начало публикаций — в №№ 0-3)
«Перламутровый веер» — не первый «парижский» сюжет Резо Габриадзе. Сам Габриадзе признается, что, существуя в закрытом обществе, он «каждый вечер был эмигрантом, иногда — парижанином». Много лет Париж: был для него географически недостижимым пространством культуры, куда он постоянно посылал (вместо себя) своих героев (например, маршала де Фантье и его компанию из пьесы «Ханума в Париже», позже — Пушкина, либо принимал парижан на Кавказе (скажем, Александра Дюма). Так, постепенно, Габриадзе построил свой собственный Париж, очень похожий на Кутаиси…
Сюжету «Перламутровый веер» довольно много лет, и это уже то ли сага, то ли эпос, обрастающий всё время новыми мифологическими подробностями. Я знаю около десяти версий этого сюжета, отсутствует лишь один — канонический.
(Прим. М. ДМИТРЕВСКОЙ)
Есть рисунок Константина Сомова (я буду называть их: Костя, Шура Бенуа, и это ничуть не изменит нашего почтения к ним), маленькая такая вещь: парень сидит на берегу озера. Запомнилось зелёное, в которое вкраплено голубое, в одну сторону дует ветер, и озеро с рябью… Холодный зелёно-синий рисунок, мальчик в панталонах и, кажется, там есть собака, точно не помню.
Эту историю лучше начать здесь, у вас, в Петербурге, в Театральном музее, в кабинете ди-ректора императорских театров Теляковского. Пред¬ставьте: утро, и нынешняя Академия русского балета им. Вагановой. Теляковский сидит на коне, который положил ноги на стол. Балеринки, очаровательные девочки, заучивают у зеркала упражнения, а Теляковский, сидя на лошади, обращается к ней: «Ну, а дальше, mon ami?» Лошадь копытом отодвигает «Монд», листает «Фигаро» и читает: «…некий Серж Дягилев и группа русских злодеев затеяли страшный замысел против русского балета». Сообщение про¬изводит на Теляковского оглушающее впечатление, ему дурно, и лошадь хочет спиной понять: жив он на ней или нет? Убедившись, что Теляковский пришёл в себя, лошадь продолжает: «Это будет конец русского балета, после чего он рухнет, и близок час, когда в балете наступит ад средневековья и язычества».
Звучит «Жизель». Ситуация страшная.
Теляковский мрачно посмотрел на балеринок, зеркала вдруг задвигались, балеринки расчленились, распались на треугольнички и исчезли. И вместо них появился мсье Петроман. По случаю дороги он — в кожаном. У него нос самой тонкой лисички. Мсье Петроман смотрит, как Теляковский вместе с лошадью разворачивается, затаптывает «Монд», «Фигаро» и всю прочую прессу. «Вы слышали?» — спрашивает Теляковский, — «Я человек чести и ничего не могу предпринять против них. Балет не терпит насилия». — «Я понял Вас», — кланяется мсье Петроман, и гадкая улыбка мерцает на его тонких губах.

Рядом с Петроманом стоит очаровательная девчонка лет шестнадцати, Зизи, его дочь, восходящая звезда.
Из Петербурга мчится машина. В ней — машинист сцены Гранд Опера мсье Петроман, рядом Зизи, шарф её развевается, как это было принято в ту эпоху. На время мы расстаёмся с ними. Что же происходит у озера, которое нарисовал Сомов? Композиция распалась. Собака отошла, а мальчик поёт.
Оперная часть нашего повествования начи¬нается именно с этой арии Вацлава. Он поёт, как ужасна, ужасна, ужасна жизнь в России, что здесь для истинного танца истинной души не хватает двух градусов температуры, чтобы март сравнялся с февралём медитарани. В общем, что он поёт — неважно, потому что мы знаем, что в опере слышно лишь пять процентов слов.
Отошедшая собака — пёс Филя — в это время встречает очаровательную русскую кошку Таточку. Он ходит за ней и говорит: «Татуля, не было и нет любви более сильной, чем я тебя гав-гав!» Его монолог пересекается с темой Вацлава, а Таточка говорит, что это вообще не вторично, а третично, и совершенно не нужны слова, ибо мы знаем, что «гав-гав» — это и есть настоящая любовь…
В это время проносится машина Петромана и застревает в грязи где-то под Гатчиной. Машина буксует, Петроман спешит, Вацлав встает и… О! Он видит Зизи! Зизи вскакивает, и магнетические токи любви проходят между ними. Это — любовь! Симфония высших чувств!
Все они, силы России — Вацлав, Филя и Таточка — помогли машине Петромана выбраться из грязи. Машина рванулась и помчалась вперед. За машиной — Вацлав, за Вацлавом — Таточка, за Таточкой — Филс, в просторечии — собака Филя. И вот в этом беге через Европу (что первой заметила влюбленная Зизи, постоянно оглядывавшаяся назад и не сводившая зелёных фосфорических глаз с юноши) — мир увидел знаменитый баллон Вацлава: он висел в воздухе и одновременно каким-то образом летел за машиной.
Конечно, Таточка успела вскочить в машину и мурлыкала на коленях у Зизи, Вацлав тоже вскочил, и по всей Европе — в Висбадене, Лихтенштейне, Айзенахе, Брюсселе и других городах — еще неделю видели, как собака Филя, ловя смешанный запах духов Зизи, газолина и Таточки, бежал за этим букетом и в итоге достиг Парижа.
В последующем действии будут громы, молнии, магнетические силы, овации, слёзы, падения, взлеты, счастье, проклятия. Всё будет здесь: Париж, Монмартр и Кики, подруга Пикассо. Есть замечательная фотография, как Кики и Пикассо идут по Парижу.

Итак, утро Парижа. Длинный крик петуха, мычание коровы, скрип телеги, свирель пастуха, соловьи в каштанах, скрипнула калитка, квакнула лягушка на тарелке в Carltone (за завтраком генерал Лохвицкий выбросил её в кусты с тарелкой), прошла женщина в черно-зелёном геометрическом платье, посыпала на пудреницу кокаин, чихнула и удалилась. Корова ушла в Версаль на пастбище.
Поэт Прево: маленький круглый мраморный столик, один стакан и спящий дог. Мимо проносится машина. Собака Прево спросила о чём-то другую собаку, та ответила ей сомнением, поэт вздохнул.
Вечер. Гранд Опера. Вечер легко сделать, существуют в куклах такие приёмы: в заднике прорезаются дырочки, и цветы могут превратиться в лампионы. И ещё я бы сделал чуть-чуть такие змейки, как после дождя на асфальте…
Последние хлопоты перед премьерой.
Мы видим самую прекрасную, на мой взгляд, декорацию — «Петрушку» Бенуа. Сам Шура стоит на стремянке (это по-русски две лестницы), висит Шурка, опустил туда кисть и смотрит в сторону кулис. Там стоит Серж Дягилев. В руках Серж держит капусту, отрывает листья и очень-очень серьезно смотрит на Шуру. Шура спрашивает: «Здесь?» Это касается того места на заднике, где потом появится луна. Серж никак не может решить, где висеть луне, и Шура постоянно передвигается вместе со стремянкой (есть у Стравинского такая музыкальная фраза, которая мне подсказывает это его движение). «Может, здесь?» — спрашивает Шура. Серж смотрит на капусту, и вдруг она превращается в розу. Серж в досаде бросает розу в задник и уходит за кулисы. Бенуа быстро рисует луну на том месте, где роза-капуста коснулась задника.
В кулисах стоит бледная Зизи. Напротив Вацлав. Вдруг, как в чёрном кабинете, возникает Петроман. Он берёт дочь за ручку и отводит в темноту. Петроман говорит ей что-то строгое, Зизи плачет. Мы должны знать, что замыслил Петроман. Он говорит своей дочери, показывая ей на край сцены: «Стой вот там, и когда в твою сторону полетит Фокин, отодвинься. Под Фокиным откроется люк, он полетит вниз, в тартарары, в сценическую машинерию, трагедия произойдёт — и всё, fini! Нет сезонов! С Фокиным будет покончено». Вот такой злодейский замысел! Девушка не может этого перенести, лицо её искажается мукой, но в это время уже заполняется зал. В зале — бриллианты, боа, шлейфы (это первое, о чём мы говорим, когда хотим описать партер Гранд Опера, но есть, думается мне, вещи более тонкие для понимания партера, и мы не знаем о них, и не можем знать, и в этом, может быть, наша прелесть, как сказала бы духовная собака Филя).

В оркестре появляется Стравинский. Оркестр встречает его кисло, и у первой скрипки такое выражение, как будто ему чем-то плохим помазали усы. В описании этой части я буду небрежен, я многое забыл, ведь рассказываю я это, собственно, уже тридцатый год. Я начал рассказывать это ещё в Кутаиси, почему — сам не знаю. А! Потому что в Цхалтубо лечился какой-то московский балетный критик, сыр, и вел себя нагло, как среди туземцев, несмотря на ревматизм. И я назло ему придумывал всякую чепуху.
И вот всё идёт по плану: Зизи танцует, потом, когда к ней летит Фокин, открывается люк, и русский танцор летит вниз, к машинам. (Между прочим, отсюда родились все знаменитые пятна Бакста на костюмах: в машинах же много масла, капли которого непревзойдённо запятнали костюм).
Трагедия русского балета! Пресса неистовствует! Sans repit* работает телеграф, Теляковский принимает полную информацию, но не может позволить себе злорадствовать, ведь Фокин всё-таки почти погиб…
* Sans repit — непрерывно (франц.)
Но Фокин жив и уходит в кулисы в этих бакстовских пятнах, ковыляя на одной ноге, с искривлённой шеей. Мужественный русский человек, тот самый, который стоит до конца.
Зизи снова на сцене. Спектакль нельзя прерывать. Она ожидает партнёра, и тут никому не известный деревенский мальчик Вацлав… (Между прочим, я хочу похвастаться здесь и прошу это не стирать с плёнки никогда: я знаком с первой женой внучки Вацлава Нижинского. Нет, то есть, с внучкой первой жены Нижинского. Я смотрел на её красоту на берегу Женевского озера, она была высока, худа, стройна, но это, увы, был не силуэт Вацлава) так вот, Нижинский, своим знаменитым баллоном, который, как мы помним, он усовершенствовал от Петербурга до Парижа, пока бежал за машиной, вылетает на сцену и продолжает танец Фокина. Но он же не знает этой музыки и хореографии! И тут известный своим великодушием и совершенно лишённый балетного интриганства Фокин подсказывает ему из кулис, что делать дальше. (Уникальный случай, тема для диссертации: суфлёрство в балете). Стравинский замечает, что нужно некоторое время для подсказки — и тут на смену гармоничной музыке рождаются знаменитые диссонансы «Петрушки».
Вот так это было.
Буря аплодисментов. Гремит Париж. Здесь все: Пикассо, Ренуар-сын… Фокина отвезли в больницу. Слава Нижинского растёт.
Демонический злодей Петроман не может успокоиться. Второй спектакль. Опять Пикассо, Ренуар, Модильяни, Ладо Гудиашвили, Шагал, все звёзды XX века, включая Лёшу Толстого, — там, в Гранд Опера. И именно этот спектакль кончается величайшим преступлением XX века. Вдруг, когда Нижинский делает свой знаменитый баллон и летит, парит, летит к очаровательной влюблённой Зизи, — он пролетает мимо неё, вышибает головой окно Гранд Опера и, прямо как ракета, летит над Парижем. Он влетает в какой-то дом и там прилипает к магниту. Это устроил машинист сцены Гранд Опера Петроман! Нижинский застыл навсегда. Гений!

Провал абсолютный! Париж на ногах, Теляковский читает «Фигаро», и даже улыбки нет на его лице. Он грустен: великий Нижинский исчез.
Зизи убивается и рыдает, злодей Петроман доволен.
Мы видим опечаленную русско-французскую труппу: Серж Дягилев, Стравинский, князь Шервашидзе, маленький, совсем маленький Баланчин, Ренуар, Пикассо, Кокто.
Печаль в Париже. Сезоны кончились, так и не начавшись. «О, эти русские!» — сказал в кафе мсье Патрик, и дамы захохотали. Из ломбарда на другой стороне тротуара вышел Серж, на нём нет котелка, он заложил его. Прямо у нас на глазах волосы седеют полоской. За Сержем идёт его старая няня Наталья Родионовна, бедная, она всё время протягивает ручку, чтобы прохожие подали ей милостыню, а Серж краснеет.
В ещё худшем положении оказался Стравинский, который всё время терял монокль. Однажды проходившая мимо подруга Пикассо Кики наступила на его упавшее пенсне острым каблучком, четверть пенсне откололась, и Стравинский ходил с тремя четвертями пенсне на носу и видел три четверти Парижа…
У церкви Св. Мадлен Ренуар снимал Таточку в главной роли. В другой главной роли снимался знаменитый немецкий актёр Эрик Вонштерен. Не думайте, что это был фильм «Крыши Парижа», это был более ранний, совсем другой фильм. Он сгорел. (Я нашёл достоверные сведения об этом. Дело в том, что поскольку у нас в Кутаиси нет пробок, мы затыкаем бутылки газета¬ми. Так вот, одна бутылка ткемали в нашем подвале оказалась заткнута французской газетой. Один человек, знающий французский, перевел мне ее, и там говорилось, что до «Крыш Парижа» Ренуар снял ещё один фильм. Сгоревший. Разве это не достоверный источник? Я думаю, для вашего журнала это будет важное сообщение. Архивное изыскание).
Таточка была влюблена в Ренуара, её пышная шерсть пахла лучшими духами, её шевелюра ходила волнами, но тот, кто внимательно смотрит, и чей глаз привык к собакам и кошкам, заметил бы ужасную вещь. У Таточки было боа — подарок Ренуара. Боа из хвоста собаки. Ренуар купил его, продав отцовские работы, в припадке бешеной любви и за бешеные деньги для своей любимой Таточки — как «русский мех», и этот хвост был хвостом Фили, Филса. О ужас, он продал собственный хвост, чтобы купить такси и получить destroyers (вид на жительство). Теперь Таточка в этом боа играла роль, но, как истинно русская женщина, как-то косо смотрела куда-то туда, мимо Ренуара, мимо аппарата: там, в кафе, в углу, сидели двое: Прево и Пикассо. Модильяни уже лежал на парапете совершенно пьяный с утра. Проницательный взгляд сразу понял бы: Таточка уже интересовалась Пикассо.
Но где мы оставили главных героев «Русских сезонов», Дягилева и компанию? Они шатаются по Парижу в поисках Нижинского. Здесь уже угадывается какое-то странное, странное чувство Дягилева к Вацлаву, назовём его тяготением или магнетизмом. Он не представляет «Русских сезонов» без Нижинского.
Серо, туман, прохожие чихают и каш¬ляют, безысходность жизни. А еще пахнет ванилью… Они бредут усталые, не замечая киносъёмок, голодные, у Дягилева — капуста, всё ещё иногда превращающаяся в розу. Нянечка говорит, что больше она так не может и пусть Серж купит ей мороженое и поймает такси. И топает маленькими лакированными башмачками.
На несколько франков Дягилев и Стра¬винский покупают ей мороженое, она отворачивается и съедает его, не оставив даже кусочка ребёнку — маленькому Баланчину.
Она лизала мороженое и говорила: «Хочу такси, хочу такси!» — «Такси, такси!» — закричал Дягилев. Шура Бенуа, прикинувшись французом, быстро продал Морозову три эскиза — и тот ушёл, унося эскизы «французского художника Бенуа», а стоявший за углом высокий человек с утиным носом и женским тазом прокричал в ответ на крик Дягилева: «Пусть сильнее грянет буря!»
В общем, остановили такси. И тут… На помощь мне, великая русская литература! Помоги изобразить печаль, безысходную печаль! За рулём сидел… бесхвостый Филе.

Чистокровная дворняжка Филя мрачно сидел за рулём и смотрел на Париж. Да, он был таксист, русский таксист в Париже. Конечно, у него были свои враги, например, князь Юсупов, который тоже занимался такси, но он не играет в нашей истории никакой роли, поэтому пусть он мчится к Сан-Лазару! Филя смотрел на Париж, как теперь смотрят на него миллионы русских, он был предтеча этого взгляда. А они смотрят на него с ненавистью, тоскуя по России. Париж был прекрасен, Филс не отрицал этого, но за этой серой жемчужностью, за этой псевдо-красотой Филя чуял и видел бездуховность, пустоту чувств. Сколько раз Филя подвозил к Пале-Роялю парижских знаменитостей — Прево, Пикассо, Кокто — и всё было туфтой, никакого сравнения с передвижниками! Особенно тосковало его сердце по Шишкину, и если бы у Филса был талант, то он обязательно нарисовал бы Таточку утром в сосновом лесу — вместо трёх медвежат. И даже улитки, которыми он любил иногда закусывать в бистро, вызывали у него рвоту. И лимон не помогал. Филя скорбно смотрел на этих французиков (для всех есть уничижительные имена: «китаёшки», «макаронники», «азики» и так далее, только немножко трудно с англичанами), и тут лёгкой походкой подошёл к нему князь Шервашидзе, друг Судейкина и Шуры Бенуа, и с лёгким-лёгким акцентом спросил: «Вы свободны?» — «Садись, садись, генацвале», — пропуская «Здравствуй» или «Мерси», такие неудобные для себя мусорные слова, пролаял Филя. Шервашидзе поднял руку — и налетела вся компания: Бенуа, Стравинский, Дягилев, няня… Няня закапризничала, она захотела вперёд. Она обтёрла седой косичкой губки, перепачканные мороженым, и сказала: «Серж, говори куда». — «Куда? Я сам не знаю, няня, куда». — «Но вы же ищете что-то». — «Не что-то, а кого-то. И это „кого-то“, няня, слишком больно моему сердцу». Под моноклем Сержа блеснул алмаз слезы (простите меня за старое сравнение).
Они двинулись на такси. Но где найдёшь Вацлава в Париже? Поехали через Place Concorde, потом мимо Vandome, затем Grand Boulevards, свернули на St. Denis, выехали к Gare du Nord Boul — нигде нет характерной фигуры Вацлава. Филс злился. Остановил машину. «У нас проблемы», — виновато сказал Стравинский.
— «И как надоела всему миру своими гнусностями и несчастьями эта подлая Русь», — заскрежетал зубами Филс. — «Ох, — вздохнул Бенуа. — Подлая, жадная, нелепая…» Мимо проходил Ив. Б. с дамой. Они зашли в синема. Там в темноте писатель записал что-то и вздохнул.
«Что вы ищете?» Так может спросить только русский дворняжка. Сурово, но с добрым чувством. Приблизительно — как Бондарчук. «Может, вы видели человека со славянским лицом?» — спросили его. — «Не приходилось», — ответил Филс. — «А может, есть здесь, среди наших земляков, кто-нибудь, кто бы знал?» — «Есть», — мрачно ответил пёс и плюнул. Внимательный и тонкий Бенуа увидел слезу, промчавшуюся мимо окна машины. Здесь угадывалось большое чувство и великая драма. «Есть одна гадюка». — «Простите, я вас не понял».
«Есть одна», — «Отведите нас к ней, чего бы это ни стоило, мы не постоим перед расходами», — сказал Серж, поглядывая на Бенуа. Шура прижал рисунки к груди. Это были зарисовки Версаля, «Прогулка Людовика XVI».
Филс промчал машину мимо сада Тюильри, свернул, ещё раз свернул и выехал на маленькую площадь Делакруа, очень похожую, кстати, на Пушкинскую площадь, которой кончается в Петербурге Пушкинская улица. Там идёт съёмка. Но съёмка не ладится, расстроенный Ренуар покидает площадку, на которой слышен плач новорожденного котёнка. Драма разгадывается легко: котёнок оказался кубистическим и очень похожим на рисунки Пикассо. «Прощай!» — говорит Таточка и уходит из кадра. (Впоследствии, кстати, она стала женой Дали, Галой. Об этом можно сейчас уже сказать открыто).
«Вот она, эта сучка», — со слезами произнёс Филс. Наши вышли из машины, няня сказала, что из-за каких-то кошечек она выходить никуда не собирается — и не отпустила такси. Таточка, очень расстроенная, сняла бриллиантовое колье и бросила его в корзиночку ребёнку… «Чего вы хотите? Нет от вас спасенья, от этих противных русских. Неужели я когда-нибудь отдохну наконец от вас? Вы ходите за мной, как судьба. Поймите, я была русской кошкой, а сейчас я не русская, а просто кошка». Всё это было сказано на чистом парижском диалекте (Таточкиным акцентом занимался Прево, и все в Париже это знали и знают, у кого не спроси). Когда ей объяснили, что дело касается судьбы «Русских сезонов» в Париже, какая-то тонкая струна в её неверном сердце всё-таки дала звук — и они поехали. Филс за рулём, рядом бабушка-няня, на коленях Жорж Баланчин, а у Баланчина — Таточка. На Монмартре Таточка вышла из машины и начала ходить по карнизам и искать что-то в мансардах. «Здесь!» — сказала она сверху, слетела по спирали вниз, сказала няне: «А ну, вытряхивайся!» — уселась в машину и тут… Нет, я не могу описать этот взгляд Филса. «Это вы?» — сказала Таточка, как будто они не были когда-то на «ты». Это была страшная сцена. Таточка выпрыгнула из такси, поймала следующее и ушла из сюжета. Навсегда.
Все бросились по карнизам наверх, весь «Русский сезон». И что они увидели? Они увидели прикованного к магниту Вацлава! В колбе кипели две разные кислоты, которые рождали электричество и не выпускали гальванической энергией Вацлава. Ну, здесь промчимся быстрее, разобьём колбу, освободим Вацлава!
И вот начинается незабываемый до конца этого века праздник «Русских сезонов». Идёт балет за балетом. Равель-Дебюсси! Он живёт в деревне Версале, уступчивые террасы его дома до сих пор у меня перед глазами. Он любил всё маленькое: маленькие японские деревья, маленький домик, всё маленькое, и даже грандиозная его музыка помещалась в карманчике для часов. Наши друзья пируют у него после премьер, и окна такие маленькие, что не выпускают пробки шампанского
Всё это кончается печально, друзья мои.
…Зизи, почувствовав отдаление великого актёра и приревновав его к Сержу, чувствует страшное одиночество и кончает самоубийством.
…Вацлав, в плену раздвоенных чувств к Сержу и Зизи, сходит с ума. Его лечит доктор Шарко, но не помогают ни холодный душ, ни горячий! Над Парижем пролетает никелированная кровать из сумасшедшего дома, к ней рукавами смирительной рубашки привязан Вацлав.
…Сезоны рухнули. По радио слышен голос Ленина о том, что «социализм — это электрификация», потом диалог Сталина и Анри Барбюса. С розового неба Европы тихо уплывает золотая лодочка с солнцем, сгущаются сумерки.
…Закат. Венеция. Площадь Св. Марка. Золотой Лев. Пойдите направо от него и ещё раз направо. Там, где стоит старый театр Лопе де Вега, есть маленькая площадь. Там мы видим Дягилева. Он сидит за шоколадным столиком, перед ним никелированный пистолет, он поёт Пуччини. Это очень долго и прекрасно. И всё кончается выстрелом. Шоколадный столик растекается и уходит в канал ленивым потоком.
…Фокин исчезает.
..Лансере скачет с этюдником в сторону Грузии — спасаться.
..Шура уезжает в Милан.
…Стравинский ещё некоторое время появляется в Лондоне.
..Равель становится ещё меньше, не выходит из садика и сидит у карликового дуба.
…И в самом конце этой истории представьте себе маленький бумажный кораблик, который уплывает из Гавра в сторону Америки. Там, в штанишках на бретельках, стоит маленький мальчик. Это и есть Джордж Баланчин, который несёт в Америку русский балет с грузинским акцентом, который и будет великим американским балетом и после которого очень трудно смотреть что-нибудь другое. Дайте ваше ухо. Это говорю вам я — человек, который видел Мориса Бежара на берегу Женевского озера после смерти Нуреева.
Июль 1993 г., Санкт-Петербург.
Записала М. ДМИТРЕВСКАЯ. Рисунки автора
О-о-о-о-! Какой подарок!!!