САМЫЕ ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. ВОРОНЕЖ
Дзин — хк! В боковом стекле окна ровненькое, круглое отверстие, в стене — ямочка.
Но мама почему-то вскрикнула, выхватила меня из корытца, закутала в одеяло и вместе со мной бросилась на пол. Лежа вытирала меня после незадавшегося купания и приговаривала: «Боже милостивый! Боже милостивый!». Потом появился папа, кинулся к нам так, как будто не ожидал нас тут увидеть. Мама плакала, показывала на отверстие в окне в стене, жалась к папе. Потом мы все сидели на полу за стеной, и папа говорил, что Воронеж снова заняли белые, что Махно вешал людей на Митрофановской площади… и это все не было страшно. Было непонятно, удивительно и интересно. За стеной гремели выстрелы, ж мы пригибались пониже к полу.
Потом в этой же комнатушке: грохот в дверь… Голоса громкие, хриплые командовали: «Отворяй!» Меня схватили и небывало грубо почти бросили на стоящий слева от двери мешок. От обиды я залилась слезами, но дверь распахнулась, ввалились двое вооруженных людей и сказали папе: «Красный?» Сказали так страшно, что я забыла про обиду. Папа ответил, что он работает на железной дороге и пытался еще что-то сказать, но люди загрохотали голосами, и начался обыск: все было переворочено, перерыто, из подушек, проколотых штыками, летели перья и смешно садились на головы и плечи солдат, мамы и папы.
Когда эти люди оказывались рядом со мной или пытались убрать меня с моего мешка, я испускала вопли, которые их останавливали уж не знаю чем!
Наконец, все разорив, солдаты ушли, а папа и мама бросились ко мне и сказали, что я «героиня», что я спасла папу, так как в мешке лежала красноармейская форма дяди Саши — маминого брата.
Потом было какое-то удивительное воскресение — солнце, толпа народу на площади, у всех светлые лица и у всех красные банты. Я сижу на плечах у папы. Какой-то высокий, радостный человек похлопал меня по ноженкам и сказал шутливо: «Ленты, банты любят франты! Вырастешь большая — тоже будешь ходить с красным бантом!». Что это был за праздник? Не знаю.
НАС ВЕЗУТ В ЦАРИЦЫН
Потом почему-то я оказываюсь в товарном вагоне длинного поезда, который медленно-медленно тащится полем. Дверь широко открыта. Папа сидит на полу, свесив ноги на улицу, и держит меня на коленях. Позади нас кто-то плачет, но это почти не беспокоит, потому что эта новая девочка (моя сестренка) плачет часто, я привыкла.
А кругом простор — поле, поле, поле и солнце. Воздух прозрачный. По бокам нашего пути, у края пашни — васильки и ромашки. Я никогда не видела так много воздуха и цветов. Едем мы давно, долго-долго. Иногда поезд останавливается среди поля, и можно ступить на землю, но папа не разрешает отходить от вагона, так как поезд трогается всегда неожиданно. Бывает, что он стоит долго, и папа вытаскивает самовар на улицу, засовывает в него курицу и варит суп. (Вместе с нами и с вещами в вагоне ехали четыре живые курицы, которых мама купила.) Но поезд в самый разгар суповарения трогается, и папа успевает сунуть в вагон меня и горячий самовар, суп доваривается в вагоне. Из двери торчит самоварная труба и валит дым.
На одной из остановок какой-то человек в шляпе, с подвязанным вместо галстука бантом, подарил мне маки.
Все было в первый раз. И маки тоже в первый раз. Вместе с подарком он говорил какие-то красивые слова о чудесном будущем бледной худышки из города — будущем, похожем на эти чудесные цветы. Но красные маки, как им и полагалось, скоро завяли, как я ни старалась сохранить их. Лепестки сдуло ветром, и осталось одно воспоминание о человеке добром.

С. Сотничевская (Лариса), Ю. Любимцев (Карандышев). «Бесприданница».
Тульский драматический театр, 1949 г.
Фоторепродукция С. Шмуня
Потом широкая, пыльная улица. Одноэтажные беленые, на высоком фундаменте, дома. Высокие деревянные ворота. Вхожу в калитку, во дворе среди деревянных построек — огромный верблюд и семейство индюшек. Верблюд кивает головой и мясистыми губами жует что-то медленно, упорно. По стеночке пробираюсь в дом, где у нас малюсенькая комнатка с кроватью, на которой лежат больная мама и Леночка — сестричка. Они ничего не видят, не слышат, им только надо почаще давать пить. Инфлюэнция. Красивое слово. На столе арбуз. Это наша еда. Другого ничего нет. В городе голод. Папа на работе. У нас в комнате пусто — все, что можно было продать, продано. Даже плохонькая обувь. Папа и мама ходят в лаптях.
Немного позже… Огромный широкий мост, очень жарко, мы устали. У папы на перекинутом через плечо полотенце маленький гробик… он поддерживает его левой рукой, правой тянет меня за руку. Навстречу женщины, какими-то равнодушно злыми голосами они произносят: «Таскать тебе не перетаскать!». Папа остановился, повернулся вслед им, казалось, что-то хотел сказать, и вдруг слезы, большие слезы закапали из его глаз. Он хоронил уже второго ребенка.
Молча мы шли дальше. Я сжимала папину руку и думала о том, что будет с мамой, когда она проснется и увидит, что Леночки нет, и уже не будет никогда.
А дальше опять не помню… Потом ночь, шум. Красный свет в окне. Выбегаем на улицу — горит дом на противоположной стороне. Пламя, а кругом черная-черная ночь.
И неистовый крик, животный крик — по горящей балке крыши бегает кошка…
Я, потрясенная, помчалась через дорогу, но кто-то схватил меня на руки и отнес в комнату к маме. Утром было все тихо. Черный след от дома — все. Голод. Страшнее ничего не придумать… Люди питаются одними арбузами. Папа тоже, как все, приносит их в большом мешке — и это наша еда, наше питье.
Мама продала подушку, купила немного белой муки и испекла десять пирожков — с чем, не помню, не пробовала. Это была попытка заработать. Она сложила этот соблазн в корзиночку, накрыла чистенькой тряпочкой, взяла меня за руку и мы пошли «торговать».
Если бы вы только знали, что это было за испытание для мамы — не дать голодному ребенку пирожок! Но мы погибали от голода. Нам — хлеба, сколько-нибудь хлеба. Подходим к вокзалу. Нищие, раненые, бездомные. Многие лежат на земле обессиленные. Мама робко приоткрыла свое богатство. Запах! Люди стали подходить к нам, прицениваться. Какой-то высокий человек, раненный в живот, доплелся до нас и купил два пирожка. Дал денег. Мама просияла — получается, она спасает нас от голода!
И вдруг позади крик: «А-а-а! А-а-а! Чем ты, дрянь, меня накормила! А-а-а!»
Бойкие люди вырвали из маминых рук корзиночку, пирожки посыпались на землю, их хватали чужие люди, а мы бежали от толпы и радовались, что живы. И тоскливо думали, что продавать больше нечего, и уж лучше бы мы сами съели эти прекрасные пирожки в последний раз перед смертью. Мама горько плакала и бранила себя, что не дала мне даже попробовать.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Как мы оказались снова в Воронеже, не помню. Мы сидим с мамой на вокзале, вернее, около вокзала. Папа в городе — ходит ищет нам жилье. Багаж наш очень поубавился по сравнению с тем, с которым мы уезжали. Появляется папа с тележкой, складывает на нее железную кровать, два стула, и стол, и узел. Впрягшись, он везет тележку, мы бредем за ним. Я большая, мне уже пять лет, я уже многое научилась понимать, я уже столько видела и столько перечувствовала! Едем под гору. Большие дома позади, пошли одноэтажные, беленые, с дощатыми заборчиками, с лавочками у ворот. Остановка. Здесь. Наконец. Одна старая и две довольно молодые женщины проводят нас в комнатку. Пустую.
Дальше опять не помню. Помню, что рядом была церковь. «Терновая». По утрам и вечерам звонили. Красиво. А потом дом на Средне-Смоленской, угловой, двухэтажный. Квартира — две комнаты и кухня в полуподвальном этаже. Окна в яме, и видны только ноги прохожих. Уже у всех есть кровати, есть столовый стол. Папа работает. Мы теперь не голодаем, хотя живем очень скромно. Папа сам мастерит полочки для книг (у нас уже маленькая библиотека), письменный столик для меня. Мне в этом году в школу. Мамусенька счастливая, сияющая довязывает скатерть на комод. У нас есть даже комод.
И еще сияние во всем доме, потому что мы ждем ребеночка! Решено, что его назовут Валей. Валентином!
Я уже хожу сама в библиотеку имени Кольцова. Уже плачу над «Хижиной дяди Тома», «Муму», «Историей двух елей», «Белым пуделем». Мне на базаре у какой-то старьевщицы купили Азбуку, и я быстро научилась хорошо читать. Библиотекарша приходила в умиление, когда, стоя на скамеечке, я выбирала книги или рассказывала ей, про что я читала.
Потом в нашем доме, вернее, в нашей семье появилась тетя Вера — папина сестра. Это было событие. Она приехала почему-то из Мурманска. Рассказывала о сестре Серафиме, которая бежала с мужем за границу, а ее бросила. Папа отгородил фанерой кусок нашей большой комнаты и сказал, что это будет комната тети Веры — она будет жить с нами. Жить стало хуже. Тетя Вера была женщина легкомысленная, жила всю жизнь без обязанностей, а тут она попала в семью, где все трудятся, ей хотелось, чтобы мама трудилась для нее. Мир ушел из дома.

С.Сотничевская (Абигайль), В.Крицкий (Мешем). «Стакан воды».
Тульский драматический театр, 1945 г.
Фоторепродукция С.Шмуня
Наши вечера, когда мы вместе читали книги вслух, плакали над «Русскими женщинами» Некрасова, наши милые, добрые разговоры перед сном, — все становилось неловким перед чужим человеком.
Потом родился жданный малыш Валенька. А через неделю однажды днем меня быстро отправили наверх к хозяевам и велели там ночевать. А когда я на другое утро прибежала домой — на столе стоял крошечный гробик. «Таскать вам не перетаскать» — вдруг вспыхнула во мне страшная фраза тех царицынских теток…
ДЕБЮТ
Потом школа. В бывшей Мариинской гимназии. Мне уже 6 лет. Все довольно обыкновенно. Хотя нет — было событие. Мой дебют на сцене.
В школе к окончанию учебного года готовили спектакль «Весна идет». Играли в нем ученики разных классов. Им потребовалась маленькая девочка на роль «Луч солнца». Наша учительница предложила мне. Потрясающе — я не испугалась, не удивилась. Меня привели уже на последнюю репетицию. Оказалось, что слов у этой роли нет. По моим здравым понятиям это было правильно, это было прекрасно! Ну что может говорить (сказать) луч солнца! Он должен сиять — светить! И началось мое счастье. Мое первое счастье. Из золотой и желтой бумаги мне смастерили корону и лучики (папа рисовал хорошо, и сам все сделал). Лучики были нашиты на мое коротенькое летнее платьишко. Мама сшила желтые таптушки. И с этим богатством я явилась на спектакль. Да! Еще был золотой жезл. Играли не в школе, а на настоящей сцене Дома учителя.
И вот этот вечер. Вечер на всю жизнь. Меня привел папа, принес все мои богатства — как-то робко меня перекрестил, помог мне одеться и ушел в зрительный зал. Объявили: «К началу». Все разошлись по своим местам. Меня поставили в глубине, слева за кулисой. Что-то торжественное поднималось в душе, сладостно-торжественное. И никакого страха. Никаких мыслей о сидящих в зрительном зале — их просто не было для меня. Я — лучик, я — кусочек солнца. Вступила музыка. Рахманинов. «Еще в полях белеет снег…» — и я полетела на сцену. Не на сцену, нет. В тот мир, где бежали ручьи, пробуждались бабочки, стрекозы, жучки, поднимали головки цветы… За пригорками и деревьями декорации стояли разной высоты лесенки, и я скользила по ним вверх, вниз, уверенная, что я свечу, согреваю… Музыка. Вся эта живая красота, этот праздник в душе…
Светить! Радовать! Согревать! И нет меня — лучик солнца… Аккорд, закрылся занавес. В зале учителя всех школ и родители артистов… Как же они аплодировали, а я сидела на ступеньке лесенки, на которой меня застал занавес, и плакала. Свет померк. Меня нет! Счастье кончилось… За кулисы набилась тьма народу и все спрашивали, где этот лучик? Где эта маленькая девочка? Наконец нашли меня, вывели на свет божий. Все вытирали слезы, хвалили, совали конфетки, шоколадки… Папа стоял гордый, выслушивал похвалы, благодарности, потом поцеловал меня и сказал: «Пойдем, дочурка, там наша мама, представляешь, как волнуется?». Снял он с меня мой «свет», лучики сняли с платья. Прекрасное мое платье отложили в дальний уголок… Папа одел меня потеплее, чтобы не простудилась, покрыл голову платком. Попрощались. И мы пошли.
Я шагала по земле. Праздник кончился. Но в рукаве кофточки, как талисман на счастье, прятался мой «золотой жезл», а в кармане лежали знаки признанья — конфетки, шоколадки и даже один мандарин.
МЕТОД «100»
Школа, школа, школа, поиски новых форм обучения, опыты. Странно, но я не всех учителей помню.
Результатом всех опытов и реорганизаций явилось много новшеств: обучение сделали семилетним, дальше техникум, ВУЗ или ВТУЗ. А пока что решили сделать наш выпуск «ударным» — выпустить не весной, как всегда полагалось, а в январе. А так как в это время поступить никуда невозможно — всех определили в ФЗУ папиного завода.
Он сам приходил нас убеждать, какая интересная жизнь нас ждет. Он теперь был уже мастером цеха, изобретал, усовершенствовал, получал награды. И со всей своей влюбленностью в завод уговорил нас, соблазнил, я бы сказала.
Я была самая младшая в этом «рабочем» коллективе. Было трудно. Здесь тоже вводили новшества. Мы обучались по методу «100». В цехе стояли длинные, непрерывные станки, на некотором расстоянии друг от друга были укреплены тиски. Учащиеся становятся к тискам, закрепляют в них кусок железа, в левую руку берут зубило, в правую молоток и, по команде мастера одновременно ударяют молотком по зубилу. При этом мастер приговаривает: «Не глядя бить, не глядя!» После нескольких ударов, сопровождающихся вскриками девочек, — пауза. Когда вы с размаху ударяете по руке, в первый раз еще выдержать можно. Но когда по лилово синей руке вы ударяете пятый, шестой раз — вынести трудно. У многих день ото дня синяков становилось все меньше.
Меня мастер объявил неспособной. Извиняясь перед моим папой, попросил забрать меня из ФЗУ.
Была уже весна. Еще весна. Куда идти? Куда поступать? Кем быть? Мое дорогое, заветное лежало спрятанное от всех за семью замками. Даже папе я не смогла бы признаться, что я смертельно больна Театром. Ему, который все сделал, чтобы влюбить меня в него. Домашние спектакли. Посещение всех премьер и по нескольку раз, его выступления в народном доме. Я мысленно уже переиграла все женские и мужские роли из спектакля Воронежского Большого Советского театра, но когда я пыталась представить себя на сцене рядом с моими любимыми артистами, возникало одно чувство — господи, что это я, куда мне до них!
Папа советует учиться рисовать — говорит, есть способности. Не верю и не хочется.
И вот мы ходим из техникума в техникум, просимся. И нигде меня не берут — мала! Мне было в ту пору тринадцать.
Наконец, повезло: черная строгая вывеска: «Планово-экономический техникум». Принимают всех, кто за хочет, до сорока лет. Дома на совете решили, что это для девочки очень неплохая профессия… и отнесли документы.
Странное это было студенческое мое время. Здесь я оказалась уж совсем ребенком — кругом взрослые дяди и тети, а я… Был еще один молодой, дай бог ему здоровья, «мальчик» лет двадцати восьми. Он меня спасал: чертил за меня формы отчетов, составлял промфинпланы — ему это нравилось. А когда через два года учебы мне стало пятнадцать лет, он предложил мне руку и сердце. Был он худенький, невысокого роста, очень добрый, и звали его ласково, Ося. Я ему резонно объяснила, что я еще маленькая и не могу принять его руку и сердце. Когда я сейчас смотрю на наших прекрасных, смелых, а часто развязных девочек, в пятнадцать лет девушек или даже женщин, мне становится грустно. И я кажусь себе недоразвитой чудачкой, мне и сейчас нравится чистота, нерастраченность и, если хотите, целомудрие девочек тех лет.
Я жалею нынешних за то, что у них не просят руки и сердца, жалею, что они сначала становятся женами, а потом уж надевают фату и изображают невест. А слово-то какое! Чистое, прекрасное, возвышенное… Невеста. Все растоптано. Невеста. Мать, отец…
Да, так мне опять повезло! Стране экономисты нужны были срочно. И… у нас состоялся «ударный» выпуск. Среди зимы. Итак, я «экономист-плановик средней квалификации».
Мне вручен диплом — большой, тяжелый, обтянутый черной материей, с серебряными буквами на обложке и выдано назначение на работу в трест зеленого строительства.
ЭКОНОМИСТ-ПЛАНОВИК СРЕДНЕЙ КВАЛИФИКАЦИИ
В двух небольших комнатах, на третьем этаже «утюжка» шла обычная, каждодневная работа: стучали счеты, дробно рубил арифмометр, скрипели перья, вычерчивались планировки, раздавались задания, составлялись планы, отчеты — шла жизнь.
В меньшей комнате лицом к входящим, за наискось поставленным столом, сидел директор этого симпатичного треста — Георгий Николаевич Пышный. Не очень «пышный», но уверенный, довольный всем и собой человек, простой, свой, домашний.
Сразу у двери, в профиль к вам — высокий мужчина в светлой рубашке с распахнутым воротом, лохматит свои белокурые с рыжинкой волосы, которые падают светлыми ручейками на бронзовое от загара лицо. Брови выгорели, а ресницы остались темными и среди них синие-синие зрачки веселых, озорных, мальчишеских глаз. Его зовут Анатолий Иванович. Ему двадцать восемь лет. Он недавно окончил институт — лесовод. Здесь он начальство — главный инженер. Его все любят, балуют… хотя он краснеет и кричит, если недоволен чьей-нибудь работой. Он никогда не сидит на месте, вечно спешит, мчится из конца в конец города, в карманах его всегда можно обнаружить зеленые яблоки, помятую розу, ягоды крыжовника: это гостинцы для служащих — дам, — с пустыми руками с участков приезжать нельзя.
Во второй комнате народу больше. Здесь в углу, у окна, за огромным столом, помещается самая строгая и сердитая фигура — маленький, худощавый человечек с острым носом и серыми глазами, лет сорока восьми — главный бухгалтер Митрофан Иванович. Он всегда сосредоточен, говорит мало.
Левее от него, тоже за большим старинным столом, сидит старушка с седыми воздушными волосиками, голубоглазая, щебетунья, «мама родная» Анатолия Ивановича и всех прорабов и техников Верочка Никитична.
Справа от двери — Симочка, делопроизводитель. Женщина лет тридцати, с густыми черными бровями и волосами и маленькими глазами-буравчиками. Она правая рука директора, ведет себя с ним довольно развязно, по-свойски, чуть кокетливо. Все стараются этого не замечать. Неприятно.
В углу против Митрофана Ивановича стоит высокий, какой-то странный стол-станок, за которым работают по очереди Плаксин, Черненко (бог роз), Паша — прорабы. Паша горбат, от этого невысок ростом, глаза сияют любовью, добротой.
А в простенке между окнами, спиной к Митрофану Ивановичу и лицом к прорабам сидит плановик-экономист Сонечка. Ей семнадцатый год, худенькая, большие темные глаза, вьющиеся волосы, юбочка-восьмиклинка, голубая маечка с белым воротничком, белые носочки и «спортсменки». Она только что закончила техникум, куда ее, четырнадцатилетнюю, отвел за ручку папа и где «калькуляция», «себестоимость», «дебет», «кредит» и пр. и пр. так и не стали своими, родными словами. В тресте она появилась недавно, и появление это было довольно забавным. С большой книжкой, обтянутой материей черного цвета, — дипломом — и направлением на работу она пришла, прочла надпись на двери: «Директор» — и, приоткрыв дверь, заглянула. — «Тебе что? Я занят, посиди подожди!» — сердито прикрикнули на нее. Ошеломленная, она присела на диванчик у входа. Люди приходили и уходили, и снова приходили — ее никто не приглашал… День шел уже к концу, из кабинета вышел тот, который кричал. Она встала, сказала «Здравствуйте!» и протянула документы. Человек прочитал, посмотрел на нее, еще раз прочитал, вернулся в комнату, через минуту снова вышел, отдал направление и ушел. Домой. На направлении было написано: «Прошу детей мне не присылать. Пышный». Она отправилась в техникум, рассказала, там что-то предприняли, и через два дня она появилась снова. Встретили ее с какой-то ироничной ласковостью. Четыре дня называли Софьей Владимировной — и не выдержали, переименовали в Сонечку, начали баловать, тащили гостинцы, цветы. И вот она сидит, смущенная вниманием окружающих, обложенная множеством толстых папок, и глубокомысленно изучает, что же делает этот трест.
А трест этот выращивал деревья, цветы, украшал ими город. Горбатенький Паша «рисовал» цветами в скверах и на площадях ковры, портреты. Седовласый Черненко создавал все новые сорта роз на огромных плантациях, Плаксин сажал деревья. Все были влюблены в свой город и в свою работу!
Сонечка даже не знала, что существует столько названий цветов! Что бывают такие цветы! Так как, по словам Митрофана Ивановича, пользы от нее было мало, ее отправляли знакомиться с участками. Это было прекрасное занятие — плантации, парники, оранжереи, сады, питомники. И везде прекрасный радостный народ — народ, создающий красоту! В основном женщины. Ей дарили цветы, угощали фруктами, с восторгом объясняли названия и различия сортов роз. А потом она приходила в трест, открывала книги планов и отчетов, где наиподробнейше была подсчитана стоимость каждой «единицы продукции», и блекли запахи, блекла красота, уходило солнце. Знакомство знакомством, но надо было начинать работать, составлять промфинплан на предстоящий год. Сонечка, молчаливая, неуверенная в себе, мучительно постигала «специфику» производства, постоянно ощущая на себе холодный, требовательный взгляд не склонного шутить Митрофана Ивановича.
ПОМОЛВКА
Трест зеленого строительства! Там впервые в свои 17 лет заволновалось мое сердце. У него появилась тайна. Жгучая тайна, от которой я замирала, щеки покрывались пятнами, а слова не подчинялись рассудку.
Я ходила на работу как на великий праздник: я слушала голос, я слушала шаги, я получала помятые в карманах цветы, гостинцы из оранжерей и садов. Я еле осмеливалась поднять глаза и встретиться с льющейся навстречу синью глаз других. А когда на праздничных вечерах он ласково брал меня, как маленькую, за руку и выводил на танец, — у меня кружилась голова и подкашивались ноги от страха, что я не смогу танцевать, как другие храбрые развязные женщины.
Не знаю, понимал ли он, что теперь для меня дороже него уже человека не было? Он был так трогательно бережен, ласков, заботлив, так изобретателен на добрые, остроумные сюрпризы, так понимал, что я заблудилась в жизни, связав себя с этой профессией, так естественно и не задевая моего самолюбия, брал на себя мою работу!
Главный инженер треста Анатолий Иванович — счастье мое! Такое чистое, такое прекрасное, такое светлое. Детство любви.
Однажды мы были по делу на участке Черненко. Огромное поле роз. Разных. Мы ходили среди них втроем. Они рассказывали с гордостью, как создавался каждый из этих сортов. Потом чародей Черненко пошел организовать чай. Мы продолжали ходить молча, он достал из кармана ножик и стал срезать по одной розе с каждого сорта. Подал мне эту красоту и тихо сказал: «Сонечка, растите скорее, я вас буду ждать. Я без вас уже не смогу».
А я, я… теперь бы сказали об ощущении невесомости, тогда я не могла бы назвать этого чувства, но что я лечу, я ощущала совершенно точно. Я ничего не могла выговорить, а он поцеловал меня в волосы, каким-то как ветерок прикосновением, поцеловал обе руки… И тут хозяин пригласил нас к чаю. Хозяину — чародею Черненко — было шестьдесят лет. Он как-то мудро и ласково посмотрел на нас и сказал: «Будем считать этот день вашей помолвкой».
Светило солнце, вокруг цветы с удивительно романтическими названиями, аромат, — и этот человек, сильный, радостный, красивый, какой-то живой, настоящий, о котором я мечтать не смела, протянул мне руку на счастье. Помолвка. Он и я. Никому ничего не говорили. Но мне казалось, что у нас над головами нимбы.
Прошло полгода. Анатолий Иванович прихворнул… Неделю — две… Я уже не могу не увидеться с ним. Он живет со старшей сестрой. Как заявиться к ним в дом? И знает ли она что-нибудь обо мне? Наконец, среди рабочего дня, я «по делу» еду на участок, рядом с которым его квартира. Хожу, «собираю» какие-то сведения и прохожу мимо дома, где он живет…
И вдруг с террасы: «Солнечко!» Странно было видеть его лежащим в постели… «Родная, идите сюда… сядьте.., — голос слабый, сам бледный… — Что же вы так долго не шли!?» Сказал, что сестра увозит его, забыла название места, в сосновый бор… поправляться… «Мы могли бы даже не попрощаться! Я поправлюсь, скоро поправлюсь. Сонечка, растите, я скоро приеду».
Появилась его сестра — сказала: «Толе нельзя утомляться. Прощайтесь». Он целовал мои руки, на глазах были слезы. У меня тоже. Неестественно добрым голосом сестра сказала: «Ну, что это вы! Как навек расстаетесь!»
Мы расстались навек. Однажды, через полтора месяца, я вошла в «контору». У всех какой-то странный напряженный вид. Села за стол, разложила папки… Ко мне подошла Вера Никитична, наклонилась и тихо сказала: «Сонечка, вчера умер Анатолий Иванович». Мне показалось, что умерла я. Я встала и пошла на улицу. Ходила весь день… весь вечер. Не плакала. Только внутри было пусто и холодно. И очень страшно — будто перед тобой порог в никуда.
Больше в трест зеленого строительства я уже не ходила. Не могла.
А первого сентября в Театральном училище появилась странная студентка: серьезная, замкнутая, не откликающаяся на дружбу, способная, старше других на два года. Ей сразу стали сочинять сложную биографию, довольно пошлую. Но, слава богу, она этого не знала и отдалась вся целиком своему тайному призванию, своей давней несмелой любви к театру. Здесь было ее счастье, здесь была вся ее жизнь.
С НОВЫМ ГОДОМ!
31 декабря 1937 года.
На столе белоснежная скатерть, скромная сервировка и потрясающие, рожденные маминой фантазией угощения. В комнате жарко натоплено, пахнет елкой. Она — красавица, стоит посреди комнаты, нарядная, сияющая. Из трубы граммофона льется удивительная музыка
Мама еще бегает из комнаты в кухню и обратно с какими-то новыми яствами, папа укрепляет свечки елке.
Маленький Женюшка спит в другой комнате в преддверии чуда.
Стук в дверь. Громкие, радостные голоса в сенцах, потом в кухне, и в комнату вваливаются мои мальчишки. С ними Ира Луцкевич. У них ледяные щеки и руки, и запах мороза — самой молодости, свежести. Саша, Витька, Ваня, Назар и Ира!
Смех, шум, восхищенные восклицания! Часы ударили половину двенадцатого. Все бросились будить Женю. Принесли его в комнату, высоко подняв над головой.
Мама отобрала ребенка у баловников и потащила снова в спальню — празднично одевать и причесывать.
Скорее, скорее, скорее! Вот он, Новый год, совсем уже на пороге!
Открывайте дверь — проводите из дома все беды и огорчения! Вот… уже бьют и Кремлевские часы… один… два… три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
Папа, скорей наливай шампанское… девять… скорей! Каждый про себя загадывайте желание — десять! Самое заветное… одиннадцать… распахните дверь!.. Вот оно входит счастье… Двенадцать!!! Все бросаются друг к другу, обнимаются, целуются, желают…
Мы, молодые, первый раз в жизни пьем необыкновенный, новогодний, взрослый напиток — «шампанское».
Мой друг граммофон играет марш из «Кармен», и мы маршируем вокруг елки к сложенным под ней бумажным мешкам с подарками…
Папа торжественно вручает каждому только ему предназначенный пакет… звучит вальс из «Онегина». Все уже в вынутых из мешочков удивительных шляпах, сделанных папиными и мамиными дорогими руками.
«Ле кавалье ангаже во дам!» — звучит сквозь музыку папин голос! «Дам» меньше чем «Ле кавалье». Их надо захватывать, завоевывать! Мама — нарасхват! Переходит из рук в руки. Ее маленькие ножки в очень дешевых туфельках летят в паре с сильно ношенными ботинками мальчиков, на радостную зависть нам с Ириной! Папа — наш кавалер.
Но какой это кавалер! Из 18 века!
Потом «полька», «краковяк»… Глаза всех сияют, смех, шутки, радость, ожидание чего-то невозможного… Оборвалась музыка… Мама веселая, счастливая, приглашает к чаю… Мамин торт! Под названием «А ну-ка, ну-ка!» Его съесть не просто — надо задумать что-то! Все едят и смотрят друг на друга — все знают, что у кого-то счастливый кусочек — в нем монетка серебряная на везение, на прекрасную неожиданность! Никогда она мне не попадалась… и вот… Вот она! Все «умирают» от зависти!
Кто будет читать первый? Ну, конечно, Витька — монолог Бориса. Читать у нас любят, и читают все, рвутся наперебой. Но особенно все любят слушать папу… Разное в его репертуаре. Проникновенным, каким-то упоенным голосом: «Этот май-чародей, этот май-баловник снова веет своим опахалом…». Или вдруг сильно трагически: «Как удар громовой всенародная казнь над убийцей злодеем свершилась…» Допиваем чай. Папа предлагает — на санках с горы! А?! Все мгновенно бросаются к одежде, соскакивает дрема с Женюшки, и мы на улице… Оказалось, что не мы одни такие выдумщики, уже кто-то катается на огромных санях. Все перемешалось. Свои и чужие… ехали с горы. Мала куча молодости, смеха, криков.
«Сторонись!» Это к моим роднулям — маме и папе. На наших саночках папа, бережно обхватив маму, мчался впереди нас. На улице горел один-единственный фонарь, медленно кружились в его свете снежинки, скрипели полозья мчащихся саней… Вошел в жизнь, в сердца, в существование — новый год… 1938.
Вдруг почему-то все решили идти греться к нам! И снова мама обносит всех чаем… разговоры все тише…
…усталые, счастливые расходятся мои друзья и наши новые неожиданные знакомые…
С добрым утром! С первым утром такого обещающего нового года! Спать! А! Женька спит на диване, уже! Личико такое довольное — он первый раз со взрослыми встречал Новый год. Расти счастливым, братик! Мы все тебя так любим, ты у нас маленький.
Открываю глаза. Утро. Стекла в окнах серебряные. Боже, как хорошо! Женюшкин голос: «Соня — засоня! Вставай! Ждем тебя!». Чудо, как хорош наш милый дом!.. Через три недели экзамен по мастерству. Лариса… Панова… Мильфорд… Панова для партнеров. Лариса — это событие для души. Я засыпаю и просыпаюсь с мыслями о ней, а иногда, мне кажется, ею. Она! Репетиция превращается всегда в какое-то трепетное счастье. Старшекурсники просятся на репетиции. Девочки курса относятся ко мне как-то странно, «через стекло». В Пановой я еще ни разу не забыла себя. Мильфорд: в сцене с Фердинандом отдаюсь полностью… И все-таки сцена Ларисы с Карандышевым — это что-то удивительное. Это я — и ничего не надо. Говорят, что сцена еще ни разу не прошла «как вчера».
Завтракаем остатками праздничного ужина, вспоминая все радости вчерашнего вечера, вернее, ночи! Как жаль, что сегодня нет репетиции!
Прошло пятнадцать дней. 16 января. 2 часа ночи. Уверенный, требовательный стук в дверь… Проснулись все одновременно. Пауза. Лежу, приподнявшись на локте. Почти физически чувствую, как утекает из меня счастье, из дома — жизнь. Папа ровным голосом сказал: «Спокойно, мамочка. Сейчас я узнаю, в чем тут дело». И пошел открыть дверь — стук становился все наглее. Мы с мамой быстро накинули платья. Женя оставался в кроватке.
Вошли, пропустив папу вперед, трое. Молча сняли пальто, молча пошли в комнату. Обескураживающе нелепый вопрос: «Оружие есть?». Не дождавшись ответа — «Обыскать». Папа спросил: «По какому праву?» Один из посетителей вынул из кармана бумагу, развернул и показал папе. Мама и я сели. И началось…
Мама у нас была просто Мама. Она любила нас, тревожилась за нас, кормила нас, баловала, играла с нами, не спала ночи над нашими кроватками. И еще она как-то сумасшедше любила папу — он был смыслом ее существования. Теперь она сидела бледная, готовая защитить свое счастье, встревоженно переводя взгляд с папы на этих чужих людей. «Что вам нужно? Что вы у нас ищете?»
Решительные люди в черном молча, бесцеремонно, не торопясь, разрушали наш добрый человеческий мир. Все было перерыто, перевернуто, распорото, сдвинуто. На стол они складывали вещи. Все нелепо, как в дурном сне… Мы сидим и не смеем вмешаться. Не смеем говорить, спрашивать, а тем более возмутиться — нас просто никто не слышит, кажется, нас уже нет.
Из нашей комнаты в трусиках и рубашонке появился Женюшка… «Уберите ребенка!» Мама взяла за руку Женю и посадила к себе на колени. «Ничего, пусть смотрит. Может быть, вам станет стыдно».
Милая мама! Она мыслила категориями нашего семейства.
Ночь тянулась бесконечно. Люди продолжали «работать». «Заканчивайте!» — сказал, очевидно, главный из них. Они взяли мой подаренный папой в новогоднюю ночь черный кожаный портфельчик. Стали складывать в него… бинокль театральный, готовальню, все, какие были, часы, мамин медальон — папин свадебный подарок… Что-то еще. Я вдруг почему-то сказала: «Это мой портфель и бинокль…». Люди ничего не слышали. «Выходите отсюда», — последовала команда. Мы вышли в кухню. «Одевайся!» — это относилось к папе. Стало жутко от этого обращения на «ты». Папе показали какую-то бумагу, и всем нам объяснили: «Ордер на арест».
Вскрикнула мама, заплакал ничего не понимающий Женька… Папа надел пальто, его торопили… Он повернулся, шагнул к нам. Ему преградили дорогу и подтолкнули к двери. Я кинулась за ним, повисла на нем… Папа сказал: «Запомни, я ни в чем не виноват. И успокой маму». Меня оторвали от него и втолкнули в кухню, где третий человек что-то делал с дверями из комнат. Я кинулась к маме и Жене. Тот, третий, вдруг тихим человеческим голосом сказал: «Ну не мучайтесь так, дня через два разберутся, увидят, что не виноват, и он вернется». И ушел. Спасибо ему. А то ведь казалось, что сердце не выдержит, разорвется…
Хлопнула входная дверь. На улице рванулась машина, и стало тихо. Мама, с опухшим от слез лицом, сидела за кухонным столом, уронив голову на руки… Женя, прижавшись к ней, гладил ее по голове… «Мамочка, ты же слышала — дня через два папа вернется», — утешала я маму и вдруг только теперь заметила: обе двери в наши комнаты закрыты, и на них на веревочках висят печати… И с трудом, сквозь горе и отчаяние, мы сообразили, что мы в кухне, в домашних платьицах, а Женюшка вообще в трусиках, что у нас нет ни одежды, ни денег, не на чем спать, нечего постелить, что в кухне очень похолодало, что ключ от сарая, где дрова, у папы в пальто в кармане.
Обессиленные, убитые, прижавшись друг к другу, дождались утра. Слава богу, что пальто висели в кухне! В 6 утра я оделась в пальто и на босу ногу (чулки-то остались около кровати) побежала к моим друзьям-однокурсникам рассказать, что случилось, спросить, что же делать?
Старший из них, Саша Пилипенко, был у нас секретарем комитета комсомола и сам уже членом партии. Они жили в одной комнате в частном доме. Хозяйка удивилась моему появлению вообще, да еще такому раннему. Ребята, полуодетые, втащили меня в комнату, попросили у хозяйки какие-то заштопанные чулки, обули меня, напоили чаем и приняли решение: идти к директору училища и все ему рассказать.
Тут же начали искать, из чего бы можно Жене сделать на первый случай одежду. Ему было 6 лет. Вернулась я домой с узелком, в нем были ребячьи вещи, из которых можно что-нибудь сообразить для Жени. Мама умела немного шить. И еще в нем были старенькие штанишки и рубашка — их дала хозяйка ребячьей квартиры. «Извините, — сказала, — я нечаянно слышала ваш разговор…». И протянула сверток — «Не обессудьте!»
В 9 часов утра мы были в училище. У кабинета директора. Директор у нас был новый, фамилия его была Ефимов, а как зовут, стыдно, но не помню. Мы удивлялись — шли слухи, что он до нас работал в НКВД. Зачем же к нам — не специалиста?
Он выслушал нас добро и внимательно. Сказал, что помочь тут чем-нибудь очень трудно, но надо надеяться на лучшее и продолжать учиться. Что нужно завтра пойти на улицу Карла Маркса в дом, где, может быть, объяснят, в чем дело.
За неделю до этой страшной ночи мы были такие гордые! — в заводской газете в правом углу первой страницы был напечатан папин портрет и написано, что благодаря его, папиному, рационализаторскому предложению, завод получил очень большую экономию. Папа всегда что-то придумывал, стены были завешаны синими чертежами, и в эти дни мы должны были понимать, что папе мешать нельзя. А потом были премии, и папа возвращался домой с гостинцами, каждому что-нибудь его любименькое…
Мир опрокинулся, ничего понять нельзя. В студенческой столовой мы обедали почему-то по талончикам. Отныне было решено: по трем талончикам обедаем мы — ребята и я, на два талончика носим домой еду Жене и маме. Столовая была около училища, а жили мы чуть не у Сельскохозяйственного института, но это никого не смущало. Дорогие мои мальчишки!
На другой день я пошла на улицу Карла Маркса. Не пустили. Не стали разговаривать. Просто сказали: «Уходи отсюда». Может быть, потому, что я была девчонка? Ходила я туда очень часто, после того как прошли обещанные два дня, — прорваться было невозможно, в дверь не впускал охраняющий человек.
Мальчики поделились с нами подушкой, одеялом… полотенцем. На ночь укладывали спать Женю на папин верстачок — там теплее. Мы с мамой стелили на полу найденное в чулане ее старое пальто, а укрывались пальто, в котором ходили.
На третий день нашего нового существования, в пять часов утра, раздался гpoxoт в дверь. На пороге стоял милиционер: «Сотничевская С. Н. здесь?» Появилась мама. «Даю вам 24 часа. Чтоб завтра утром вас в городе не было. Приду проверю!»
Мы не подумали, что это так уж обязательно. Решили, что, если и придет завтра какой-то милиционер, может быть, он нас выслушает! Мы объясним, что у нас нет родственников нигде, никого, только папин брат с семьей здесь, в Воронеже. Ехать некуда. Ведь люди же они, должны понять. И как мы без мамы? И как мама без нас? И нет у нас ни одежды, ни денег — ничего нет, кроме нас самих!
Проснулись от грохота в дверь. «Уехала?» — «Войдите, пожалуйста, мы вам все объясним, у нас…» — «Если завтра в это время застану здесь — отправишься за своим благоверным!». Ушел.
Ну некуда ехать! Не к кому отвезти! Нету у нас никого!!! Шесть дней, вернее, пробуждений продолжалось это издевательство. Откуда брались эти ревностные исполнители? Они же люди! Отцы, братья, сыны чьи-то!
Наконец, один из моих ребят, Назар Жиренко, съездил к себе в деревню на станцию Анна, попросил родителей приютить нашу маму. Хоть ненадолго. И, трудно представить себе их «героизм» по тем временам, но они согласились приютить женщину, мать — жену «врага народа». А может быть, Назар не объяснил им ситуацию? Может, придумал другую причину? Хочется думать, что сказал правду.
На следующее утро мы с ним и Витей повезли маму… Это были страшные сборы… Ревели даже ребята. Женечка сидел, как убитый… Мама стояла в дверях без вещей, по лицу лились слезы, она оставляла детей, она ехала неизвестно куда, неизвестно к кому… Она — мама, мать, не могла нам помочь, должна была бросить нас, она не имела права страдать, мучиться, погибнуть вместе с детьми.
В вагоне дачного поезда было холодно. Все молчали. У мамы по лицу ползли слезы. Она как-то вся осела, стала маленькой, беспомощной. Изредка Назар говорил: «Ну что вы, они у меня хорошие». Я плохо помню дорогу к дому, не помню, какой был дом, какие родители у Назара, помню только мамино лицо — нам обеим казалось, что это расставание навсегда.
Вернулись в Воронеж. Женя, мальчик мой, обнял меня. «Как мама, куда ты ее?… Теперь нас с тобой будут выгонять из города? Сонечка, а вдруг меня без тебя?» Я утешала его, что все скоро исправится, вернется мама, вернется папа, что все это какое-то трагическое недоразумение! У нас такие добрые, такие честные, такие порядочные мама и папа… После занятий в училище пришли все мои ребята. Сидели, как на похоронах. Наступил вечер — никто не уходил. Затопили печку — мальчики откуда-то привезли машину сосновых стружек, набили их в чулан, и второй день мы топили печь. Стружки полыхали так ярко, сгорали так быстро и грели так плохо, но с ними было как-то живее.
Мы с Женей были такие отсутствующие, мысли бродили только о маме — как она там у чужих?
Был уже 12-й час… Открылась дверь и вошла мама! И опустилась на пороге на колени. «Сонечка, не гони меня, я не могу без вас!» Мы подняли ее, целовали, ласкали, напоили чаем, уложили, сказали: «Пусть делают, что хотят, хоть убивают, но только не разлучают».
В 4 часа утра снова грохот в дверь: «Опять здесь еще? Все! 24 часа, последние даю! Слыхали?»
Утром я пошла на улицу К. Маркса. На порог не пустили. Зашла в училище. Позвали к директору. Приятная новость: меня определили в театр Ленинского комсомола на самую маленькую ставку (на стипендию нам было бы не прожить, стоял вопрос об уходе из училища). С этой радостной вестью я спешила домой. Встретил встревоженный Женечка — мама куда-то ушла, давно… Пришли мальчики. Покормили принесенным обедом Женю, подождали еще час, и пошли мы по всем бывшим знакомым, которые теперь, завидя нас, переходили на другую сторону улицы. В дома не приглашали. Сквозь дверь, сквозь щель в двери отвечали: «Нет, не приходила».
Вернулись домой часов в десять вечера. Что могло случиться? Может быть, она сама пошла на К. Маркса? И… ее оставили там?
Вдруг снова грохот в дверь. «Вас срочно вызывают в отделение милиции». Иду в сопровождении милиционера. На противоположной стороне идут Саша и Витя.
Сразу к начальнику. Очень красивый, даже вежливый милиционер сказал: «Поезжайте на станцию Отрожка, заберите вашу мать». — «С ней что-то случилось?» — «Там узнаете». Едем на вокзал. Ночь. Холодно. Страшно. Что там в Отрожке? Добрались до вокзала, поездов туда нет до утра. Вышли на рельсы какой-то железной дороги. Показался товарный поезд, который будет останавливая в Отрожке. Влезли на тендер. Нас теперь двое — я и Саша. Витя побежал к нам домой, чтобы побыть с Женей. Ветрище! Надето на мне немного… Саша пытается спрятать меня от ветра, просит не думать о самом страшном. Слава богу, приехали!
Куда идти, к кому? В больницу? Саша предложил сначала в милицию. Разыскали, заспанный милиционер сказал: «Вон туда идите». Пришли «туда».
В углу на деревянном диванчике лежала мама в угольных крошках, пальто, платок, чулки, — все порвано, лицо в кровоподтеках, ноги тоже. И без сознания. Саша стал требовать врача. «Где это я тебе среди ночи врача возьму? Скажи спасибо, что жива. Дура, под поезд бросилась. Ехал маневровый, гудел, гудел — как слышит, не уходит с пути и все! Наехал, медленно проволок ее. Забирайте, скоро сменяться».
Уборщица, что ли, принесла полотенце, воды, стала отхаживать. Очнулась— наверное, от голосов. Приподняли-посадили — вроде ничего не сломано. Попробовали поставить на ноги не больно. Стоит. Уборщица сказала, что будет скоро проходящий пассажирский, пустят посидеть в коридоре.
Чуть не на себе дотащили маму на перрон. Поезд. Благополучный. Спокойный. Проводница испугалась, заволновалась, проводила нас на свободное место, помогла уложить маму.
Через час мы были в Воронеже и еще часа два добирались до дома. Женя и Витя не спали. Боже, как испугался Женя, увидев маму! Раздели, промыли все, смазали йодом и постелили на обеденном столе… Мама молчала. Ни слова не произнесла она в эту ночь.
А утром со мной что-то случилось. Мама лежала молча, отрешенно, не радовалась нам…
И я пошла на К. Маркса. Теперь мне было все равно.
Я бросилась на входную дверь… солдат бежал за мной, орал: «Назад! Кому говорят! Стрелять буду!» Я бежала по коридору, в голос ревела, а в глазах стояло мамино бесчувственное лицо. Из дверей выглядывали серьезные, очень озабоченные военные…
Один из них втащил меня в свой кабинет, посадил и очень по-человечески спросил, что со мной случилось? Меня как прорвало, я не могла взять себя в руки — я кричала какие-то слова. Все мое возмущение, вся обида, унижение, отчаяние, горе, — все рвалось из меня… Человек подошел, погладил меня по голове, напоил каким-то лекарством — наверное, здесь часто оно надобилось. Расспросил все подробно и изрек: «Дети за отца не отвечают». Это было масло в огонь. «Я отвечаю за своего отца!» — орала я… Он стал объяснять, что если отец не виноват, это скоро выяснится, и он вернется домой… А мне надо продолжать учиться и спокойно ждать возвращения папы.
Это eщe было как-то похоже на правду. Опухшая от волнения и слез, я поехала домой. Одна. Когда я вошла — в доме были посторонние — они распечатывали комнаты.
(Продолжение следует.)
Комментарии (0)